Надя почувствовала, что она есть, только в третьем классе, зимой.
Учительница музыки Юлия Валентиновна давала в школе частные уроки игры на пианино. Бывало, что во время этих уроков Надя проходила мимо класса музыки. Слышала сквозь приоткрытую дверь шершавую, рубленую игру. Ученики играли либо плохо, либо очень плохо. Но один мальчик играл просто отвратительно. Бетховеновская Элиза под его пальцами расклеивалась, расползалась по швам, издавая предсмертные стоны. Юлия Валентиновна останавливала игру и вздыхала. Что-то бубнила вполголоса. А затем игра возобновлялась – рваная, ухабистая, угловатая. С неожиданными бугорками акцентов, возникающих совсем не к месту. С резкими и глубокими рытвинами переходов. Бетховена трясло, мотало из стороны в сторону, как в старом «уазике». Надя однажды тоже ездила в «уазике». Это был «уазик» папиного знакомого – того самого, который потом умер от передозы. Надя подпрыгивала на кочках, на вздутых сосновых корнях, проваливалась в ямы. Ударялась головой о стекло. Молчала, закусив губу.
– Хорошая у тебя девчонка, – говорил папин друг. – Сидит себе тихонько, не хныкает, не жалуется. Вот бы все бабы такими были.
На самом деле Наде тогда стало плохо. Плохо ей стало и теперь – при звуках трясущегося и вконец укачанного Бетховена. Она закрыла глаза и почувствовала, что вот-вот раскаленное сверло боли вкрутится ей в ухо. Пройдет до самого мозга. И Надя поскорее убежала подальше от класса музыки, от громоздких ухабистых нот, от вздыхающей Юлии Валентиновны.
Но убежать не получилось. Всю последующую неделю изуродованная багатель жила в Надиной голове. Жалила, кричала, разрывала голову изнутри. Раздувалась в ушах волдырями, не давала спокойно уснуть. Ее несмолкающие звуки постоянно вытаскивали Надю из назревающей полудремы в реальность, мешали полностью провалиться в сон. Надя ворочалась до утра, словно балансируя между полусном и комнатой. Между полусном и стареньким пианино из класса музыки. Между комнатой и неловкими пальцами ученика Юлии Валентиновны. Между его пальцами.
В конце концов Надя поняла, что нужно во что бы то ни стало вытеснить из своей головы чудовищное бренчанье. Заменить его успокаивающе плавной линией звуков. Услышать те же ноты, но выстроенные в гармонии. Чтобы в ощущениях осталось именно пластичное, тонкое, ровное исполнение. Увы, по радио «К Элизе» все эти дни не передавали. И Надя решила взять дело в свои руки. В свои пальцы.
И вот она заходит в пустующий класс музыки. Чувствует, как из глубины тела наплывает тревожный зной. Да и жар от батарей наваливается снаружи всей своей тяжестью, усугубляя недомогание. Но нужно действовать. Бабушка освободится только через полчаса – еще много времени. Надя подходит к пианино, садится на обшарпанную деревянную табуретку, из которой торчат шляпки гвоздей. Прямо как изюм из печенья «Счастливый день». Надя кладет пальцы на клавиши. И эти самые пальцы – обычно закостенелые, сжатые в кулачки – медленно расправляются и оживают. Надя начинает играть осторожно, словно идет на ощупь по темному загадочному коридору. Но очень скоро становится ясно, что коридор не такой уж и загадочный. Вот же они – привычные предметы. Подсказывают путь, успокаивают, запросто угадываясь в темноте. Вот книжный шкаф, трехступенчатая стремянка, низкая покосившаяся тумба. На тумбе три коробки отзываются легким металлическим холодком. В коробках – драгоценные россыпи пуговиц. Здесь, в углу, притаился пылесос. А здесь на стене висит овальное зеркало в лепной раме, и надо повернуть направо. Надя идет все увереннее, все ровнее. В какой-то момент осознает, что ей больше вообще не нужны осязательные ориентиры, потому что в коридоре зажегся свет и все стало видно, все понятно. Она слышит собственные твердые шаги, слышит звуки, которые мастерит сама. И эти звуки выталкивают из головы кошмарные дребезги всей последней недели.
Надя идет. Надя существует. Иначе бы никаких звуков не было.
Когда она доходит до конца коридора, ей уже совсем спокойно и легко на душе. Надя вслушивается несколько секунд в возникшую тишину. Скользит взглядом по зеленоватым шторам. И тишина вокруг тоже зеленоватая, прохладная, густая, словно только что вынутый из холодильника щавелевый кисель.
Но тут Надя поворачивает голову и видит, что за ее спиной стоит Юлия Валентиновна. У Юлии Валентиновны черные усики над ярко накрашенными морковными губами. И сейчас этот морковный рот с усиками приоткрыт.
– Завьялова, а ты…
Юлия Валентиновна не заканчивает фразу. Надя снова свертывается, чувствует, как напрягаются плечи, как заостряются под полосатым джемпером лопатки. На секунду вспоминает, что бабушка обещала сегодня этот джемпер постирать.
– Извините, я просто…
Надя тоже не заканчивает фразу. Где-то за грудной клеткой, чуть выше живота, журчит, плещется волнами и закручивается в тугую воронку страх. Сейчас Надю точно будут ругать, ведь она зашла в класс музыки без разрешения. Без разрешения села за пианино. И Юлия Валентиновна наверняка все расскажет бабушке. Потому что Надя позорит бабушку.
– Завьялова, так ты что, в музыкальную школу ходишь?
– Нет. Извините. Я не хожу, я просто…
От виска через шею и ключицу бойко бежит крупная жгучая капля. Надя проводит по коже рукой – вновь одеревеневшей. Смотрит на пальцы, почему-то ожидая увидеть густую темно-вишневую кровь. Но нет, это всего лишь испарина, обжигающе ледяной пот.
– Вот так новость! И бабушка твоя ничего мне не говорила.
– Бабушка не знает…
– Как это не знает? Что она не знает? Завьялова, тебя кто так играть научил?
– Меня никто не учил… Я первый раз. Извините, пожалуйста.
Юлия Валентиновна замирает на несколько секунд, закусив нижнюю морковную губу.
– Так, Завьялова. Я сейчас позову твою бабушку. И директора. Это нельзя так оставлять.
Надя вздрагивает. Новая капля скользит тем же путем. Гораздо более жгучая, чем первая. Надя уверена, что она оставляет за собой алый след на коже.
– Не надо директора, пожалуйста. И бабушку не надо. Я случайно. Я… больше не буду так делать. Правда.
– Завьялова, да тебя надо на апрельский конкурс в Омск отправить. Так, сегодня двадцать первое… Еще успеем подать заявку. Сиди здесь, сейчас вернусь. И сыграешь еще раз: для директора и бабушки.
– Не надо, не надо, пожалуйста!
Надя вскакивает и бежит прочь из класса музыки. Капли скатываются одна за другой. В последний момент как будто срываются внутрь, летят в темноту Надиного тела, ударяются о сердечное дно. И разлетаются за ребрами жгучими ледяными брызгами.
– Завьялова, ну-ка остановись! – кричит вслед Юлия Валентиновна.
Надя бежит что есть духу. Собирает в беге всю силу своего тщедушного тела. Ей больно вдыхать навалившийся острый воздух – легкие не привыкли к таким забегам. Но ничего, надо потерпеть. Страх перед необходимостью играть для зрителей посерьезнее, чем перед выговором от Юлии Валентиновны. Он трепыхается, отчаянно колотится внутри Нади.
Кажется, Юлия Валентиновна пытается бежать следом. Но все-таки Надя бежит чуть быстрее. Правда, у лестницы спотыкается о брошенный кем-то учебник по естествознанию. Прочерчивает коленями и выставленными вперед ладонями невидимый след по линолеуму. Надо встать, тут же подняться и бежать снова – нельзя терять ни секунды на вязкое, засасывающее осознание боли. Разодранные колени – это мелочь.
Надя забегает в гардероб и захлопывает за собой дверь. Голос Юлии Валентиновны еще какое-то время звучит вдалеке, а потом на Надю обрушивается тишина.
Почти все ученики уже ушли домой, и гардероб поднимается перед Надей опустевшим лесом вешалок. Но редкие стволы еще покрыты последней пестрой листвой. Надя пробирается в дальний угол и прячется за чьим-то розовым пуховиком. Лучше спрятаться – так надежнее. Страх уже не такой живой, как минуту назад. Уже не мечется, не бьет крыльями в запертой грудной клетке. Но все еще остается внутри – бездыханным телом. Медленно перекатывается, скользит от края к краю. Словно мертвый мотылек, плавающий в старой чайной заварке.
Надя долго сидит за пуховиком в лимонном обезжиренном свете гардероба. Над ней целое созвездие плафонов лимонного цвета. Она смотрит в крошечное гардеробное окошко, на темнеющую январскую улицу. Вспоминает лето, мотыльков-самоубийц, которые бросались на машины. Или топились в чае – такое тоже не раз бывало. Надя думает о мотыльках, о бархатистых теплых вечерах. Почти успокаивается.
Но вдруг где-то совсем рядом слышится топот, раздаются знакомые голоса. И мертвый мотылек страха внутри Нади оживает.
– Я вас уверяю, Софья Борисовна, ваша внучка – гений. Я такого никогда не слышала, за все свои тридцать лет работы. А уж учеников у меня было море. Мо-ре.
Дверь гардероба скрипуче отворяется, и на пороге оказываются Юлия Валентиновна, бабушка и директриса. Непонятно, как они догадались, что Надя прячется именно здесь.
– Надюш, вылезай оттуда, иди к нам, – говорит бабушка.
Надя отчаянно мотает головой. Дышит на желтоватый капюшонный пух, шевелит его своим дыханием, словно ветер осеннюю траву. От капюшона пахнет густым ландышевым парфюмом. Совсем не по-осеннему.
– Солнышко, Юлия Валентиновна нам сказала, что ты прекрасно играешь Бетховена, – тычется в Надю, въедаясь занозами, голос директрисы. – Сыграй, пожалуйста, еще раз для нас. Можешь?
– Не могу, – чуть слышно шепчет Надя, – Не могу.
– Ну почему, солнышко? Если у тебя есть талант, его надо использовать!
– Конечно, надо! Да ее на конкурс надо срочно регистрировать, пока не поздно. На «Юное звучание весны». А то кого мне туда отправлять? Эту Савицкую, что ли? Или Фомичева криворукого?
– Надюш, не упрямься. Слышишь, тебя на конкурс хотят отправить!
– Солнышко, конкурс – это очень важно. От конкурсов зависят престиж и честь нашей школы.
– Нет. Нет, – повторяет Надя почти беззвучно, одними губами.
– Ну как это – «нет»? Тебе что – не важна честь школы?
Надя зарывается лицом в засаленный рукав пуховика, и честь школы кисло вздрагивает в пищеводе.
– Давай, Надюш. Хватит. Пошли.
Надя зажмуривается. Чувствует, как чьи-то пальцы хватают ее за руку. За потный локтевой сгиб. Надю вытягивают из ее укрытия, тащат обратно в класс музыки.
Сопротивляться бесполезно, и она машинально переставляет закаменелые ноги. Ее бросает то в жар, то в холод, и сквозь эти перепады температуры к ней постепенно возвращается зудящая боль от разодранных коленок и ладошек. Надя замечает, что колготки на коленях порваны. Ловит себя на мысли, что бабушка ее из-за этого не ругает, хотя наверняка тоже обратила внимание. Еще Надя осознает, что сейчас ей вообще все равно, будут ли ее ругать из-за колготок.
Когда Надю усаживают за пианино, ей кажется, что со всех сторон собираются клочковатые сумерки. Затягивают ее в себя. Зеленоватые шторы на окне принимают зловещий болотный оттенок. Становится душно, мутно, словно на илистом дне озера. Само ощущение происходящего как будто замутнено илом. И вот-вот наплывут хищные зубастые рыбы и обглодают до косточек Надино мертвое тело.
– Давай, Надюш, порадуй нас. Что ты тут играла? Давай еще разок, а мы послушаем.
Надя кладет руки на клавиши. Поднимает глаза и видит устремленные на нее взгляды. Взгляды, полные ожидания. Полные надежды. Сердце снова возникает в груди, резко впрыгнув из пустоты. И в этот момент Надя отчетливо понимает: нет. Она не может, нет. Просто нет.
По горлу катится черный тяжелый шар. Выкатывается наружу яростным воем, который Надя будто слышит со стороны. И ее правая рука будто сама по себе начинает хлопать крышкой пианино по левой. Приподнимать черное лакированное дерево над неподвижно лежащими пальцами и резко отпускать. Нет. Нет. Нет. От ногтей мизинца и безымянного пальца отскакивают маленькие кровяные бусинки. Ровные, одинаковые, словно с одного ожерелья. В голове у Нади тоже словно рвется кровяное ожерелье, и алые бусины мыслей беспорядочно прыгают, разбегаются в стороны. Катятся по бетховеновской Элизе, оставляя на ней длинные и тонкие кровавые следы.
А потом Надя попадает в темноту, набухшую солью – от сочащейся крови и от слез Элизы.