ГЕНРИХ ЦШОККЕ

Ночь в Бжзвезмчисли

Поездка в Бжзвезмчисль

Я нисколько не сомневаюсь в том, что многим пришлось пережить в 1796 году жуткие ночи, в особенности итальянцам и немцам. Это был первый победный год Наполеона Бонапарта и время отступления Моро. Я к тому времени закончил учебу в университете моего родного города, стал доктором обоих прав, и осмелился бы, пожалуй, уладить даже тяжбу всех европейских императоров и королей с тогдашней французской Республикой, если бы в качестве посредников, кроме меня, выступили бы только Гроциус и Пуффендорф.

Однако назначен был я всего лишь комиссаром юстиции в маленький городок новой Восточной Пруссии. Тем не менее, и это уже было большой честью для меня. Быть уже, как говорится, одной ногой на службе, тогда как другой — еще в академической аудитории — редкая удача. И все это благодаря захвату, то есть созданию новой Восточной Пруссии и поражению Костюшко. Высочайше блаженной памяти королю — мы, простые христиане, в смерти бываем всего лишь «блаженной памяти», а нищие, вероятно, только «глубочайше блаженными»; говорят, что перед смертью все равны — я же попутно хочу доказать обратное! — итак, ему ставят в упрек его причастность к кричащей несправедливости, так как он помог «проглотить» целый независимый народ; однако без этой небольшой несправедливости — я бы не стал называть ее кричащей — тысячи прусских «студиозусов» остались бы без работы. В природе гибель и смерть одного существа дают жизнь другому: селедка существует для желудка кита, а все растительное и животное царства, включая сюда и царство камней, если они не были бы иногда такими неудобоваримыми — для желудка человека. Впрочем, без труда можно доказать, что девушка, утратившая свою честь, равно как и народ — свою самостоятельность, сами виноваты в своем горе. Ибо только тот непобедим, кто умеет умирать, и именно смерть является надежной точкой приложения сил в великой и замечательной жизни.

Мать дала мне свое благословение совокупно с чистым бельем и деньгами на дорогу; с тем я и поехал навстречу своему блестящему предназначению в новую Восточную Пруссию, о которой сегодняшние географы ничего толком не знают, хотя она не была волшебной страной или страной фей, возникающей и исчезающей по мановению руки какого-нибудь Оберона. Я не хочу утомлять моих читателей долгими путевыми описаниями. Низменная страна, низменные люди, грубые почтовые кареты, грубые почтовые служащие, жалкие дороги с жалким сообщением по ним и, между прочим, любой, в кого ни ткни пальцем, — гордо восседает на своей навозной куче, как персидский шах на своем троне. Одна из замечательнейших находок природы состоит в том, что для каждого существа придумана своя стихия, в которой оно могло бы с комфортом устроиться. Рыба задыхается на воздухе, а польский еврей — в роскоши будуара.

Одним словом, однажды вечером, перед закатом солнца, я приехал в… по-моему, это звучало как «Бжзвезмчисль» — приветливый городишко, — приветливый, несмотря на то, что дома в нем были закопченными и черными, улицы — немощеными и загаженными, а люди — не весьма чистыми. Но и угольщик может иметь такую же, по-своему приветливую, внешность, как и оперная танцовщица, чью семенящую походку освистывают знатоки.

Я представлял себе Бжзвезмчисль — место моей работы — намного более ужасным. Вероятно, именно поэтому он мне показался приветливым. Когда я попытался первый раз выговорить название места, у меня свело челюсти. Отсюда, вероятно, происходил мой тайный страх перед самим городом. Названия всегда оказывают существенное влияние на наши представления о вещах. И поскольку Добро и Зло в мире в большей степени присущи не самим вещам, а нашим представлениям о них, то облагозвучивание имени является украшением самой жизни.

Усилению моего ужаса перед нововосточнопрусскими подмостками моего юридического искусства в немалой степени способствовало и то обстоятельство, что я в моей прежней жизни никогда не удалялся на такое значительное расстояние от моих родных мест, с которого нельзя было бы различить верхушки городских башен. Несмотря на то что из учебников по географии я твердо знал, что людоеды живут где-то очень далеко, временами мое справедливое удивление вызывал тот факт, что в дороге ни разу не попытались меня прикончить, хотя порой попадались такие удобные для этого места, что ни одна собака не залаяла бы по поводу моего исчезновения с земного шара. Поистине, только тоща начинаешь доверять людям, когда — в качестве чужака и гостя — предоставляешь им полное право распоряжаться своей судьбой. Человеконенавистники являются законченными черствыми себялюбцами; себялюбие — это душевная болезнь, проистекающая от привязанности к месту. Кто хочет вылечить эгоиста, пусть отправит его в путешествие. Перемена климата так же полезна духу, как и телу.

Когда я впервые разглядел мою Бжзвезмчисль с высоты почтовой кареты — это было похоже на то, как где-то вдалеке на ровном месте вырастает куча навоза, но Берлин или Париж со всеми своими дворцами вряд ли покажутся более величественными тому, кто парит в облаках, — сердце мое просто вырывалось из груди. Передо мной была цель моего путешествия, начало моего гражданского жизненного пути (а возможно, и его конец, если превратившимся в нововосточных пруссов полякам взбредет в голову порешить меня как наемника их поработителей во время очередного восстания). Я не знал там ни одной живой души, кроме одного моего бывшего университетского приятеля по имени Буркхардт, который был назначен в Бжзвезмчисль верховным сборщиком налогов (впрочем, тоже недавно). Он, зная о моем приезде, загодя снял мне комнату и приготовил все необходимое к моему прибытию, поскольку я просил его об этом. У помянутый Буркхардт, доселе никак меня не интересовавший и с которым я почти не общался в университете и которого я даже — по совету матери — избегал, так как среди студентов за ним прочно закрепилась репутация пьяницы, картежника и забияки, теперь вызывал во мне все большее почтение (по мере того как я приближался к Бжзвезмчисли). По пути я клялся ему в верности до гроба. Он ведь был единственным из моих знакомых в этом чужом и диком польском городе, кем-то вроде товарища по несчастью, которому удалось на доске спастись от бури на море, укрывшись на пустынном острове.

Меня, собственно говоря, трудно назвать суеверным человеком, но в иной момент я склонен верить в предзнаменования. Если ни одно из них не является мне, я их выдумываю сам. Мне кажется, что так бывает всегда, когда дух пребывает в праздности; это игра, которая помогает иногда скоротать время. Так, я задумал обратить внимание на первого человека, который мне встретится при входе в город. Я загадал, что юная девушка будет хорошей приметой, а мужчина — дурной. Не успел я еще разобраться толком с классификацией всевозможных примет, как передо мною выросли городские ворота, из которых, как мне показалось, выходила премиленькая юная бжзвезмчислянка. Удача! Я готов был выпорхнуть наружу при помощи моих по долгу службы раздробленных и растоптанных прусской почтовой каретой конечностей и преклониться перед этой польской грацией. Я пристально посмотрел на нее, чтобы глубоко запечатлеть в памяти ее черты, и тщательно стер с моего лорнета — я был слегка близорук — последние пылинки.

Но когда мы, наконец, поравнялись, я сразу же заметил, что бжзвезмчислянская. Венера — не совсем приятной наружности: она была, правда, стройна, но стройностью чахоточной, к тому же несколько сухопарой, сгорбленной и с плоской грудью; лицо также было плоским, то есть без носа, который, вероятно, был утерян в результате какого-то несчастного случая. Я мог бы присягнуть, что вижу перед собой живой череп, если бы не прожилки плоти, странным образом выступавшие в промежутках между зубами. Я не верил своим глазам. Однако когда мне захотелось рассмотреть ее получше через очки, я заметил, что патриотка-полячка в знак презрения показывает мне язык. Я проворно снял шляпу и учтиво поблагодарил ее за комплимент.

И мой ответ отказался таким же неожиданным для нее, как и для меня ее приветствие. Она спрятала язык и так безудержно расхохоталась, что чуть не задохнулась от кашля.

При таких веселых обстоятельствах въехал я в город. Карета остановилась перед зданием почты. Прусский орел над дверью был весь в свежих пятнах нечистот — обстрелянный, видимо, патриотически настроенными уличными мальчишками. Когти царственной птицы лежали полностью погребенными под нечистотами — то ли потому, что столь превозносимый хищник в равной степени часто грешит как когтями, так и клювом, то ли потому, что поляки тем самым дали понять, что Пруссии удалось приобрести в нововосточнопрусских землях не больше того, что держит нарисованный орел в своих лапах.

Старый старостат

Я очень вежливо спросил почтмейстера о том, где живет верховный сборщик налогов Буркхардт. Мужчина, кажется, был туг на ухо, потому что ничего мне не ответил. Но поскольку вскоре после того он вступил в разговор с почтальоном, я заключил из его глухоты, что он посредством общеизвестного почтового хамства хочет убедить меня в том, что я нахожусь не где-нибудь, а в одном из самых респектабельных почтовых ведомств. После шестой попытки он грубо набросился на меня, спросив, чего я хочу. Я в седьмой раз повторил то же самое, причем с изысканнейшей берлинско-лейпцигской учтивостью.

— В старом старостате! — буркнул он в ответ.

— Прошу прощения, не угодно ли вам будет ответить мне, где находится старый старостат?

— У меня нет времени. Петер, проводи его туда.

Итак, я последовал за Петером. Почтмейстер, у которого не было времени ответить мне, попыхивая трубкой, наблюдал за мной через окно. Вероятно, из любопытства. При всей моей врожденной вежливости я был все же раздосадован тем, что со мной так неприлично обошлись. Я с угрозой сжал кулак в кармане моего сюртука и подумал: «Только терпение, господин почтмейстер, попадешься ты когда-нибудь в лапы юстиции, чьим высокопоставленным королевским комиссаром я имею честь быть: уж я отучу тебя от хамства самым изысканным способом. По гроб жизни не забудет господин почтмейстер моих юридических вывертов».

Петер — одетый в лохмотья поляк, провожавший меня, — лишь с большим трудом понимал и говорил по-немецки. Поэтому мой разговор с ним был таким путаным и ужасным, что я не забуду его до конца своих дней. У парня, когда он поворачивался, был отменно отвратительный взгляд и желтое, остроносое лицо; волосы были черные и всклокоченные — наподобие тех, какие обычно носят наши северо- или южнонемецкие щеголи, когда хотят обратить на себя внимание, но вместо прически «под Тита» они являют нам обычно подобие колтуна.

— Любезный друг, — говорил я, в то время как мы медленно брели, увязая в нечистотах, — будьте так любезны ответить мне, не знаете ли вы господина Буркхардта?

— Старый старостат! — ответил Петер.

— Совершенно верно, дорогой друг. Вы ведь знаете, что мне нужно к верховному сборщику налогов?

— Старый старостат!

— Хорошо. Что же я должен делать в его старом старостате?

— Умереть!

— Черт побери! Ничего не понимаю!

— Прикончить! Умереть!

— Почему? Что я нарушил?

— Пруссак! Не поляк!

— Я пруссак.

— Я знаю.

— Но почему же умереть? Как это?

— Вот так, и так, и так! — Воображаемым кинжалом парень делал выпады в мою сторону. Потом он схватился за сердце, застонал и жутко закатил глаза. Мне стало от этой беседы совсем плохо, так как умалишенным Петер быть не мог, да и взгляд у него был достаточно осмысленный. Кроме того, не так уж часто сумасшедшие работают подручными на почте.

— Мы, вероятно, не совсем хорошо понимаем друг друга, мой прелестный друг! — сделал я новую попытку заговорить с ним. — Что вы хотите сказать этим «умирать»?

— Сделать мертвым! — (При этом он дико покосился на меня).

— Что?! Мертвым?

— Когда будет ночь!

— Ночь? Ближайшей ночью? Он, вероятно, не в своем уме!

— Поляк очень даже в своем, а пруссак — нет.

Я покачал головой и промолчал. Мы явно не понимали друг друга. И все же в словах упрямого парня было что-то жуткое. Дело в том, что о ненависти поляков к немцам или — что то же самое — к пруссакам мне было известно. Кое-где уже случались инциденты. А что, если парень хотел предостеречь меня? Или вдруг остолоп из-за своей заносчивости выдал уготовленную всем пруссакам ночь смерти? Я серьезно призадумался и уже решил было сообщить об этом разговоре моему другу и земляку Буркхардту, но тут мы подошли к так называемому старому старостату. Это был старый высокий каменный дом, стоявший на тихой, отдаленной улице. Едва мы подошли к нему, я заметил, что проходившие мимо него люди украдкой бросали на серо-черное здание испуганные взгляды. Так же поступил и мой провожатый. Не сказав больше ни слова, он пальцем показал мне на дверь дома и без всяких прощаний и напутствий смылся.

Поистине, мое вступление в Бжзвезмчисль и оказанный мне прием трудно было назвать радушными и многообещающими. Первые же лица, которые меня здесь приветствовали — неучтивая дама перед воротами, грубый нововосточнопрусский почтмейстер и несший какую-то околесицу опрусаченный поляк, — не позволили мне всем сердцем привязаться к моему новому месту пребывания, равно как и к моей должности комиссара юстиции. Поэтому я почитал бы за счастье наконец-то встретить здесь человека, который, по крайней мере, дышал когда-то со мной одним воздухом. Правда, господин Буркхардт пользовался не лучшей репутацией в наших краях, но разве не меняются и сами люди вместе со сменой обстоятельств? Разве умонастроение является чем-то еще, кроме продукта среды? Слабый в страхе становится исполином, трус в смертельном бою — героем, а Геркулес среди женщин — прядильщиком льна. И, положим, пусть даже мой верховный сборщик налогов до сего времени приобрел все, что нужно, в форме налогов для своего короля, но для себя не приобрел лучших жизненных принципов — все равно незлобивый выпивоха все же лучше чахоточного скелета с языком, а легкомысленный игрок — лучше изысканно-грубого почтмейстера, и компания отчаянного задиры и дуэлянта приятнее общества недовольного поляка. Более того, последний из вышеназванных его недостатков становился в моих глазах величайшим достоинством, так как — между нами — мой мягкий, скромный, боязливый характер, так часто превозносимый моей мамой, при первом же восстании поляков мог послужить причиной моей позорнейшей гибели. Есть добродетели, которые в определенных случаях становятся грехами, и грехи, которые могут стать добродетелями. Не все вещи и не во все времена вызывают к себе одинаковое отношение, не переставая, правда, оставаться при этом самими собою.

Когда я вошел через высокие ворота в так называемый старый старостат, то остановился в смущении, не зная, где же мне искать моего старого доброго друга Буркхардта. Дом был большой, и скрежет заржавевших дверных петель эхом отзывался во всем здании, но никому здесь не показалось уместным посмотреть, кто пришел. Я бодро взбирался по широкой камённой лестнице наверх.

Заметив слева боковую дверь, я вежливо и негромко постучал. Никто не ответил мне дружеским «Войдите», и я постучал сильнее. Глухо. Мой стук эхом прокатился по второму и третьему этажам дома. Терпение изменяло мне. Я мечтал о том, как прижмусь наконец-то к сердцу моего душевного друга Буркхардта и заключу его в свои объятия. Толкнув дверь в комнату, я вошел внутрь и увидел посередине комнаты гроб. Тот, кто в нем лежал — то есть покойник, — вряд ли смог бы ответить мне дружеским «Войдите».

Я по натуре очень корректен по отношению к живым людям, но в еще большей степени — к покойникам, поэтому я собирался, не поднимая лишнего шума, ретироваться, однако в тот же миг обнаружил, что усопший в гробу был не кем иным, как верховным сборщиком налогов Буркхардтом, с которого сама смерть взыскала последний налог. Он лежал здесь, безразличный уже и к вину, и к картам, — такой серьезный и торжественный, что я едва осмелился вспомнить о его любимых развлечениях. На его лице была написана такая отчужденность от всего человеческого, как будто у него никогда не было с этим ничего общего. Я уверен в том, что если бы чья-нибудь неизвестная всемогущая рука приоткрыла перед нами завесу над потусторонним миром, то лопнуло бы наше внешнее око, а внутреннее стало бы всевидящим — какой же крошечной и недостойной нашего внимания показалась бы нам тогда наша земная жизнь.

Озадаченный, я выскользнул из мертвецкой в мрачный, пустынный коридор. Только теперь меня охватил — как и всякого живого человека — такой ужас перед мертвецами, что я почти не понимал, как мне хватило мужества так долго смотреть в лицо трупа. И в то же время меня ужасало одиночество, в котором я теперь пребывал, так как в это время меня отделяли сотни миль от моего любимого и родного города и материнского дома — я находился в городе, чье название я никогда не слышал до того момента, когда вдруг стал его полицейским комиссаром, чтобы «деполонизировать» его. Мой единственный знакомый и без пяти минут причисленный к моим сердечным друзьям — в полном смысле этого слова — испарился; точнее, испарился из собственной тленной оболочки, лишив меня своего совета и утешения и предоставив самому себе. Одно оставалось по-прежнему неясным: где я мог преклонить голову? Где покойный снял мне комнату?

Тем временем ржавые петли ворот дома взвизгнули так пронзительно, что даже человек с железными нервами потерял бы самообладание. Вверх по лестнице бежал тщедушный проворный парень в лакейской ливрее и, увидев меня, сначала только молча и с удивлением пялился на меня и лишь через некоторое время решился ко мне обратиться. У меня дрожали колени. В тот момент я позволил бы этому типу говорить все, что ему взбрело бы в голову, так как страх лишил меня возможности отвечать ему. Однако я и без того не смог бы обрести дар речи, поскольку этот малый говорил по-польски.

Когда он увидел, что я никак не реагирую на его слова, то стал переводить себя на немецкий язык, которым он владел так же свободно, как любой берлинец. Я, в конце концов, пришел в себя, назвал свое имя, сословие, профессию и изложил все мои приключения с момента въезда в этот проклятый город, на названии которого я все еще спотыкался.

Тут он вдруг стал любезным, снял шляпу и со многими подробностями рассказал мне то, что с похвальной краткостью следует ниже.

Собственно, его — то есть рассказчика — звали Лебрехтом, и он был покойному господину верховному сборщику налогов за переводчика и преданнейшего слугу — вплоть до вчерашней ночи, когда волей небес несравненному господину верховному сборщику налогов суждено было переселиться из этого бренного мира для лучшей жизни в мир иной. Переселение, правда, совершенно противоречило склонностям покойного, который с большей охотой остался бы на своем посту налогосборщика. Но так как вчера он взялся играть в карты с несколькими польскими дворянами и за стаканом вина в нем взыграла прусская гордость, а в поляках — сарматский патриотизм, то сначала они обменялись словами, а затем и пощечинами, на что один из сарматов нанес покойному господину три-четыре удара ножом в сердце, несмотря на то что вполне хватило бы и одного. Чтобы избежать различных неприятностей с нововосточнопрусской юстицией, победители еще той же ночью скрылись в неизвестном направлении. Приснопамятный господин незадолго до своего вступления в лучший мир снял якобы для ожидавшегося им комиссара юстиции, то есть для меня, несколько комнат, обставив их, приобрел различные предметы домашнего обихода и даже нанял опытную немецкую кухарку, которая готова в любой момент приступить к своим обязанностям, так что обо мне, по его словам, неплохо позаботились. Мимоходом рассказчик Лебрехт заметил, что поляки — заклятые враги пруссаков, и поэтому я должен привыкнуть к кое-каким мелочам вроде немого красноречия той дамы перед городскими воротами. Петера он, правда, назвал тупым олухом, который, несомненно, хотел мне только сообщить о смерти господина верховного сборщика налогов, для чего ему недостало необходимых слов. Поэтому, дескать, и возникло взаимное недоразумение. Однако он, рассказчик, тем не менее советовал мне остерегаться, поскольку поляки действительно втайне таят злобу на пруссаков. Он сам, Лебрехт, якобы твердо решил сразу же после погребения своего несчастного господина покинуть город. После этого сообщения Лебрехт повел меня вниз по широкой каменной лестнице, чтобы показать мне мою новую квартиру. Миновав ряд больших, высоких, пустынных комнат, мы попали в просторный зал; в нем стояли застеленная кровать, защищенная от солнца старыми желтыми камчатными шторами, старый стол с наполовину позолоченными ножками и полдюжины пыльных кресел. Громадное, украшенное золотыми завитками тусклое зеркало висело на стене, вязаные пестрые обои которой с красовавшимися на них чудесными историями из Ветхого Завета наполовину истлели, а во многих местах висели лишь клочки от них. У царя Соломона в сцене суда не хватало головы, а у похотливого старца в купальне Сусанны отгнили преступные руки.

Совсем не домашней казалась мне обстановка в этой обители. Я бы предпочел остановиться в таверне — если бы я так и поступил! Но отчасти от застенчивости, а отчасти, чтобы показать, что меня не пугает близость покойного, я промолчал. Я ведь не сомневался, что Лебрехт и, вероятно, многоопытная кухарка составят мне компанию этой ночью. Лебрехт расторопно зажег две свечи, заранее выставленные на златоногий стол. Начинало смеркаться. Управившись со всем, парень вызвался доставить мне холодной закуски, вина и других необходимых вещей, а также послать к начальнику почтового отделения за моим чемоданом и известить опытную кухарку о моем приезде. Чемодан, а вместе с ним и ужин, принесли. Лебрехт же, после того как я компенсировал все его затраты, пожелал мне спокойной ночи и ушел восвояси. До меня дошел смысл всего сказанного им только после его исчезновения. Я испуганно вскочил, решившись бежать за ним и просить его не оставлять меня одного. Однако меня остановил стыд. Стоило ли делать этого жалкого человека свидетелем моей минутной слабости? Я не сомневался в том, что он переночует наверху, в одной из комнат своего убитого хозяина. Но тут я услышал, как заскрипели петли ворот дома. Я похолодел от страха. Подбежав к окну, я увидел, как этот малый несется по улице, словно его преследует смертельная погоня. Скоро он растворился в темноте, а я остался наедине с трупом в старом старостате.

Часовой

Я не верю ни в какие привидения, однако ночью боюсь их. Вполне естественно. Разве можно верить во все возможное? Тем не менее предполагать и бояться всего возможного легко.

Мертвая тишина, старые ободранные обои в большом зале, враждебность окружения, покойник над моей головой — все это слишком способствовало тому, чтобы испортить мне настроение. Мне не хотелось есть, несмотря на то что я ничего не ел; я не мог заснуть, несмотря на усталость. Я подошел к окну, чтобы проверить, смогу ли я, в крайнем случае, таким путем попасть на улицу, потому что я боялся заблудиться, прежде чем мне удастся найти входную дверь в громадном доме с его лабиринтом коридоров и комнат. Однако и этот выход был забаррикадирован толстыми железными прутьями.

Вдруг в один момент все в старостате словно ожило. Я слышал звуки открываемых и закрываемых дверей, чьи-то шаги и приглушенные голоса. Я не мог понять, откуда вдруг взялась эта деловитая суета? Однако именно непонятное понять всегда легче всего. Внутренний голос предостерегал меня: «Это по твою душу! Глупый Петер проговорился, и поляки покушаются на твою жизнь, так спасайся, пока не поздно!» Меня прошиб холодный пот. Повсюду мерещились мне кровожадные поляки, договаривающиеся о том, каким способом меня умертвить. Я слышал шаги все ближе и ближе. Они уже звучали в передней, которая вела к моей комнате. До меня доносился их приглушенный шепот. Я вскочил, запер дверь — и вслед за тем тут же кто-то попытался открыть ее снаружи. Я почти не дышал, боясь выдать себя. По шепоту я понял, что это были поляки. К несчастью, сразу же после назначения меня комиссаром юстиции я выучил столько польских слов, что мог приблизительно разобрать, что речь шла о крови, смерти и пруссаках. Мои колени дрожали, а со лба градом струился холодный пот. Снаружи еще раз попытались открыть дверь моей комнаты, но там, казалось, боялись производить лишний шум. Я слышал, как люди опять ушли или, точнее, украдкой выскользнули.

Не знаю, покушались ли поляки на мою жизнь или только на мой кошелек, хотели ли они совершить свое нападение без лишнего шума или повторить попытку другим способом — я решил сразу же погасить свет, чтобы они не смогли его увидеть с улицы и таким образом обнаружить меня. Кто стал бы ручаться за то, что один из этих типов, заметив меня, не выстрелил бы в окно?

Человек не дружен с ночью, поэтому люди от рождения — враги темноты, и даже дети, никогда не слышавшие о явлениях духов и привидениях, боятся в темноте чего-то им не известного. Но как только я освоился в темноте, в одиночку ожидая дальнейших событий этой ночи, мое испуганное воображение стало рисовать мне самые жуткие продолжения. Враг или опасность вообще, которую ты видишь, и наполовину не так ужасна, как та, перед которой ты слеп. Напрасно я пытался как-то рассеяться, напрасно заставил себя лечь в постель и ожидать прихода сна. Я не мог оставаться долго на одном месте. Кровать отвратительно пахла могильной затхлостью, а когда я сидел в комнате, меня то и дело пугало какое-то похрустывание, исходившее, казалось, от не видимого мною живого существа. Чаще всего мне рисовалась фигура убитого верховного сборщика налогов. Его холодные, застывшие черты лица вставали передо мной с такой ужасающей четкостью, что я в конце Концов отдал бы все мое движимое имущество за то, чтобы оказаться на свежем воздухе или в компании хороших и благожелательно настроенных людей.

Размеренно и гулко пробило полночь. Каждый удар башенных часов буквально потрясал меня до глубины души. Я, правда, обзывал себя и суеверным глупцом и трусливым зайцем, но, оказалось, что даже эти оскорбления никак не способствовали моему исправлению. В конце концов — то ли из отчаяния, то ли из героизма, — как угодно, поскольку это мучительное состояние я уже не мог долее переносить, — я вскочил со своего ложа, на ощупь добрался в темноте до двери, отпер ее и решился — хотя бы это стоило мне жизни — выбраться на свежий воздух.

Но как только дверь открылась — Господи, какое зрелище предстало моим глазам! Я в испуге отшатнулся назад, потому что такого часового встретить здесь я не ожидал никак.

Смертельный ужас

При тусклом свете старой лампы, которая стояла на краю стола, в центре прихожей увидел я в гробу убитого верховного сборщика налогов, которого я накануне вечером видел наверху, но на сей раз еще и с четкими черными следами крови на рубашке, которые прошлый раз были прикрыты саваном. Я попытался взять себя в руки и убедить себя в том, что это всего лишь плод моей фантазии. Я подошел ближе, но как только наткнулся ногой на гроб, так что он глухо загремел и мне показалось, будто труп зашевелился и пытается открыть глаза, я почти лишился чувств. В ужасе метнулся я в свою комнату и навзничь упал на кровать.

Тем временем из гроба доносилась громкая возня. Я, кажется, почти поверил в то, что сборщик налогов воскрес, потому что так возятся обычно пробуждающиеся от тяжелого сна. Далее послышались глухие стоны. Вскоре я увидел за моей дверью в темноте фигуру убитого, который, держась за дверной косяк, не то медленно покачивался, не то, шатаясь, входил в мою комнату. Впрочем, вскоре он исчез в темноте. Хоть я в своем неверии и попытался еще раз усомниться в увиденном и услышанном мною, но призрак, или мертвец, или оживший труп развеял мои сомнения достаточно жутким образом: всей свинцовой тяжестью своего тела он повалился на мою кровать — точнее, на меня самого, холодной спиной упав на мое лицо, так что мне почти нечем было дышать.

Я и сейчас еще не могу понять, как я остался жив, потому что мой ужас можно было назвать, по меньшей мере, смертельным. Я, должно быть лежал в глубоком обмороке, поскольку когда я, находясь под этим жутким грузом, услышал колокольный звон и решил, что уже час ночи — долгожданный конец часа духов и момент моего спасения, — то было уже два часа.

Без труда можно представить себе весь ужас моего положения. Вокруг меня — запах тления, на мне — вдруг задышавший, подогретый труп, хрипевший, словно перед вторичной смертью; сам же я лежал наполовину окоченевший — то ли от страха и пережитого обморока, то ли под тяжестью трупа весом в добрый центнер. Все муки дантовского ада — пустяки по сравнению с ситуацией, подобной моей. У меня не нашлось сил выкарабкаться из-под разлагающейся плоти, желавшей умереть на мне вторично; да если бы их и хватило, мне недоставало для этого мужества, поскольку я отчетливо ощущал, что несчастный, который после первой большой потери крови, вероятно, потерял сознание, был принят за мертвого и с польской бесцеремонностью брошен в гроб; только теперь он, видно, по-настоящему боролся со смертью. Он, казалось, был не в состоянии прийти в себя или окончательно умереть. И я не в силах был препятствовать всему происходившему на мне самом, словно мне суждено было стать последней подушкой для сборщика налогов.

Вряд ли я не поддался бы искушению посчитать все случившееся со мной со дня моего прибытия в Бжзвезмчисль кошмарным сном, если бы не осознавал с предельной ясностью и во всех деталях всю бедственность моего положения. И все-таки мне бы удалось в итоге поверить в то, что вся эта жуткая ночь с ее привидениями есть сон, и не более, чем сон, если бы не новое событие, которое еще более ощутимо, чем все предшествовавшее, убедило меня в реальности происходившего здесь.

При свете дня

Стало уже совсем светло; я, правда, не мог этого видеть, так как умирающий друг крепко закрыл мои глаза своими лопатками, но я мог догадаться об этом по шуму шагов пешеходов и колясок на улице. Вдруг я услышал человеческие шаги и голоса в комнате. Я не понимал, о чем говорили, так как говорили по-польски, однако сообразил, что там что-то делают с гробом.

«Безусловно, — подумал я, — они станут искать покойного и спасут меня». Так и произошло, но совершенно неожиданным для меня образом.

Один из участников поисков стал так немилосердно дубасить гибкой бамбуковой палкой усопшего или умиравшего, что тот вдруг вскочил и встал на ноги перед кроватью. Но и на мою скромную особу выпало такое обилие ударов этой же палкой, что, не выдержав, я громко завопил и вытянулся по струнке в затылок мертвому. Поистине, эта старопольская или же ново-восточнопрусская метода оказалась надежной — тут уж ничего не скажешь, так как опыт, пусть даже такой горький, красноречиво свидетельствовал о том, что жизнь оказывалась предпочтительнее смерти.

Когда же при свете дня я внимательно огляделся по сторонам, то обнаружил, что комната тем временем заполнилась людьми — в основном, поляками. Удары раздавал комиссар полиции, на которого была возложена обязанность проследить за погребением чужака. Верховный сборщик налогов лежал по-прежнему мертвый в гробу, причем в прихожей, куда его поставили пьяные поляки, так как им было велено снести гроб в комнатку привратника. Они же предпочли ей мою прихожую, а охранять покойника оставили одного из своих нализавшихся собутыльников, который, вероятно, заснул и, разбуженный ночью моим шумом, направился, словно ведомый каким-то инстинктом, к моей кровати, где и проспал до утра.

Меня так потрясла эта безбожная история, что я свалился в приступе изнурительной лихорадки, и на протяжении семи недель подряд мне снилась история этой единственной жуткой ночи. Еще и теперь — спасибо польскому восстанию за то, что я уже не комиссар юстиции Бжзвезмчисли! — я не могу вспоминать о нововосточнопрусской авантюре без дрожи. Однако охотно рассказываю ее: кого-то она развлечет, а для кого-то пусть станет уроком. Не следует бояться того, во что сам в то же время не веришь.

Мертвый гость

Туснельда

Одному из моих друзей, по имени Вальдрих, спустя неполных два года по окончании университета пришлось в качестве невостребованного судебного асессора без содержания и чего-то еще в этом роде слоняться по одной из провинциальных столиц, поскольку как раз в это время заиграли трубы Священной войны. Это называлось освобождением Германии от ига французских поработителей. Как известно, весь народ был охвачен единым порывом. «Свобода» и «Отечество» стали дежурными лозунгами в градах и весях. Многие тысячи молодых людей радостно становились под знамена. Речь шла о чести Германии, а затем и о надежде построить, наконец-то, на германских землях более благородную жизнь на законно обоснованных, достойных просвещенного века принципах. Мой дорогой Вальдрих внес свою скромную лепту и прекрасные надежды в этот единый порыв. Одним словом, он заручился рекомендациями председателя суда и сменил перо на меч.

Считаясь еще граждански несовершеннолетним, он написал письмо своему опекуну — родителей у него уже не было, а дорожные деньги в любом случае не повредили бы — с просьбой разрешить ему участвовать в походе за освобождение отечества и выслать сотню талеров на дорогу. Его опекун — господин Бантес, один из богатых фабрикантов города (или городишка) Хербесхайм на реке Аа, который, с позволения сказать, воспитывал его (в его доме Вальдрих провел лишь свои детские годы до поступления в университет), — прослыл старым чудаком.

Так вот, этот господин Бантес вместе с пятнадцатью золотыми луидорами послал ему письмо следующего содержания:

«Мой друг! Когда вы станете старше еще на один год, вы сможете распоряжаться собой и своим состоянием по своему усмотрению. А до того времени прошу отставить ваш поход за отечество и посвятить себя вашим занятиям, чтобы когда-нибудь обеспечить себе чин и пропитание, так как в этом вы очень нуждаетесь. Я помню о моем долге и обязанностях перед вашим отцом и моим покойным другом. Бросьте вы, наконец, все ваши сумасбродства и станьте солидным человеком. А посему я не даю вам ни крейцера. Остаюсь ваш и т. п».

Завернутые в бумагу пятнадцать луидоров находились с этим письмом в страшном, но отнюдь не неприятном противоречии. Вальдрих долго, а возможно, и никогда не смог бы его себе уяснить, если бы его взгляд случайно не наткнулся на упавшую на пол бумажку, в которую были завернуты деньги. Он поднял ее. В ней было сказано: «Не пугайтесь! Отправляйтесь в поход за святое дело бедной немецкой страны. Да убережет вас Господь! Этого вам желает ваша преданная подруга детства Фридерика».

Этой подругой Фридерикой была не кто иная, как дочь господина Бантеса. Одному Богу известно, как ей удалось опередить отца при запечатывании конверта. Вальдрих был в полном восторге, больше восхищенный мужественным сердцем немецкой девушки, чем самим золотом, которое Фридерика, вероятно, позаимствовала из собственной копилки. Он тут же, не сходя с места, написал своему другу из Хербесхайма письмо, в котором отвел несколько строк для выражения благодарности «маленькой девочке» (забыв, однако, что эта «маленькая девочка» за четыре года могла немного подрасти), и даже назвал ее своей немецкой Туснельдой; затем, как второй Германн, гордо отправился в путешествие к Рейну и расположению войск.

Инкогнито

Мне вовсе не хотелось бы здесь подробно пересказывать все германновские деяния Вальдриха. Достаточно будет сказать, что он был всегда там, где требовалось его присутствие. Наполеона к тому времени благополучно развенчали и сослали на Эльбу. Вальдрих не вернулся домой, как прочие добровольцы, а терпеливо принял звание обер-лейтенанта линейного пехотного полка. Полевая жизнь прельщала его больше, чем сидение за грудой актов в пыльной канцелярии. Его полк участвовал еще и во втором походе на Францию и, наконец, после завершенных ратных трудов, под звон литавр и заунывный хор славословий возвратился на родину.

Вальдрих, участвовавший в двух боях и множестве стычек, имел счастье выйти из них целым и невредимым. Он тешил себя мыслью, что его как национального героя ждет награда в виде исключительно выгодного гражданского поста. Благодаря своей любезности и обширным знаниям он снискал уважение у всех однополчан. Правда, с постом дело продвигалось не так быстро, как он рассчитывал. Еще много оставалось не обеспеченных постами сыновей и родственников тайных советников, председателей и т. д. и т. п., которые сочли более благоразумным послать других на Священную войну, а самим остаться дома; кроме того, они имели перед ним преимущество благородного происхождения, тогда как Вальдрих был выходцем из буржуазной семьи.

Так он и остался обер-лейтенантом, тем более что господин Бантес — его бывший опекун — давно вручил ему жалкие остатки его части отцовского наследства, и она уже была пущена на ветер. Вальдриху, таким образом, пришлось прозябать в гарнизоне: сочинять стихи в караульном помещении и философские трактаты на парадах. Это скрашивало ему скуку до тех пор, пока войска не начали передислокацию, и его рота совершенно неожиданно получила приказ расквартироваться в Хербесхайме.

И вот во главе своей роты — поскольку ротный капитан, богатый барон, был в отпуске — в качестве коменданта он вошел в свой родной городок. О, какие чувства он испытывал при виде двух черных остроконечных колоколен и старой, хорошо знакомой ему серой башни над воротами города! Несколько господ из ратуши доставили сопроводительные письма на постой. Комендант, разумеется, был расквартирован в самом привилегированном — читай: самом богатом — доме города, то есть у Бантесов. Большей услуги весь достопочтенный состав муниципалитета оказать ему и не смог бы. Военнослужащие роты весело разбрелись в разные стороны, поскольку приближалось их любимое обеденное время, а почтенное бюргерство, заблаговременно узнав о постое, подготовилось к приему новых гостей. Вальдрих, знавший обоих господ из ратуши еще с детских лет, обнаружил вдруг, что его совершенно не узнают. Все обращались с ним хотя и почтительно, но как с незнакомцем, и, несмотря на его протесты, сами проводили его к дому фабриканта. Господин Бантес также принял его как чужого и даже сам показал ему его новую, уютную комнату.

«Господин комендант, — сказал господин Бантес, — эту и примыкающую к ней комнаты занимал ваш предшественник. Прошу вас! Располагайтесь поудобнее, а позже мы вас ждем к столу и тому подобное. Чувствуйте себя как дома».

Нашего Вальдриха забавляло его неожиданное инкогнито. Он намеревался выйти из этой роли только при какой-нибудь удобной возможности, чтобы еще больше усилить эффект неожиданности. Как только он переоделся, его позвали к столу. Там он встретил, кроме самого господина Бантеса, его супруги и нескольких старых клерков и фабричных смотрителей, которых он достаточно хорошо знал, еще и молодую особу женского пола, которая была ему не знакома. Все сели за стол. Разговоры шли о погоде, о сегодняшнем дневном марше роты, о сожалении всего бюргерства по поводу того, что бывший гарнизон, которым все были в высшей степени довольны, перевели в другой город.

«Тем не менее, я надеюсь, — сказал Вальдрих, — что вы не останетесь недовольны мною и моими людьми. Дайте нам только освоиться у вас».

Вполне естественно, что комендант, удивившийся тому, что его подруги детства Фридерики, которой он все еще был должен пятнадцать луидоров, нет дома, — спросил у хозяйки дома, нет ли у нее детей. «Только дочь,» — ответила госпожа Бантес и указала на юную особу, которая тут же смущенно опустила глаза в тарелку.

Однако глаза Вальдриха раскрылись от удивления до неприличия широко: «Силы небесные! Какой же важной птицей стала маленькая Рикхен!» Конечно, Вальдрих воскликнул это не вслух, а лишь про себя, решив затем получше присмотреться к этой скромнице. Он попытался — насколько это ему удалось в минуту первого потрясения — выжать из себя нечто уместное в такой ситуации и был чрезвычайно рад, когда старик отец сказал: «Еще ложку соуса или чего-нибудь в этом роде. Господин комендант, ваше жаркое совсем сухо!»

Госпожа Бантес рассказывала о своем сыне, умершем еще в детском возрасте, и ее голос дрожал от волнения.

«Ничего, мама, — воскликнул отец. — Кто поручился бы, что и он не стал бы в конечном итоге таким же вертопрахом или чем-нибудь в этом роде, как Георг».

Теперь пришла очередь Вальдриха скромно опустить глаза в тарелку, так как, говоря о вертопрахе, тот имел в виду не кого-нибудь вообще, а его скромную особу.

«Уверены ли вы, папа, в том, что Георг действительно стал таким вертопрахом, каким вы его представляете?» — спросила Фридерика. Вопрос согрел душу коменданта чувствительнее, чем бокал старого бургундского, который он как раз подносил к губам, чтобы скрыть свое смущение. В вопросе звучали отголоски прежней юношеской дружбы, которая, казалось, еще не была до конца забыта. Такой интересный вопрос, прозвучавший из таких интересных уст, да еще и таким бархатным, взволнованным голосом, был поистине слаще меда для бедного Вальдриха, поскольку подсластил ему горькие пилюли, которыми досыта угощал его господин Бантес.

Чтобы оправдать свой приговор, он представил на суд гостя его собственную историю жизни от колыбели и до войны за отечество. История заканчивалась нравоучением: «Если бы этот субъект выучился чему-нибудь стоящему в университете, он бы не пошел в солдаты или куда-то там еще. Не стань он солдатом, сидел бы уже где-нибудь судебным врачом, военным советником или же гофратом или кем-нибудь в этом роде. Был бы у него и чин, и хорошее жалованье». — «Не знаю, — возразила дочь, — был ли он прилежен в учебе, но я знаю, по крайней мере, что он с чистой совестью жертвовал собой за правое дело». — «Не говори ты мне ничего о правом деле и о чем-нибудь еще в этом роде! — вспыхнул господин Бантес. — Где теперь вся эта благородная дребедень, спрашиваю я? Французов мы выгнали. Тем не менее Священная империя пошла а ко всем чертям. Старые налоги временно остались в силе, а новые — временно введены. Проклятые англичане, как и прежде, снова ввозят свои товары, и никого не волнует, что из нас, праведных немцев, делают тем самым праведных нищих. На последней ярмарке все было спущено за бесценок. Министры и им подобные снова едят, пьют и делают все что хотят, только в торговле не смыслят ни на грош; фабриканты разоряются — и тут тоже ничем не поможешь. В мире все осталось по-прежнему, а может, и хуже, чем прежде. И даже если какая-нибудь честная душа, которая в этом всем хоть что-то смыслит, и попытается поднять голос и запеть по-другому, то все их сиятельства, с крестами на груди и равнодушием поверх них (разве ты не видела, как они резко командуют?), живо спровадят этого беднягу в кутузку: „Снять его, снять! Допросить! Вздуть!“ — и сразу начинается вся эта демагогическая возня или еще что-нибудь в этом роде. Говорю тебе: молчи, девчонка, ты в этом ничего не смыслишь. Не вмешивайся, если речь идет не о чайниках или плошках, если не хочешь, чтобы и они, чего доброго, перебились».

Из этой беседы Вальдрих заключил, что старый Бантес все еще оставался таким же живым, пылким и необычным человеком, на которого, однако, при всех его странностях трудно было обижаться. Так как теперь спор отца с дочерью должен был разрешить приговор судьи, то комендант оказался настолько рассудительном и любезным, что в пункте о «правом деле» полностью признал правоту отца. Однако затем, чтобы не быть вынужденным сурово осуждать самого себя, он признал также и правоту своей защитницы в пункте о «чистой совести», с которой Георг «пожертвовал собой» за пресловутое «правое дело».

«Заметь! — воскликнул старик. — Господин комендант хитрее Ганса Париса с его глупыми девицами из Трои или откуда-то еще. Ему нужно было сказать „Угощайтесь!“, разрезать яблоко пополам, дать каждой по куску и добавить: „Приятного аппетита“!» — «Нет, господин Бантес, ваш Георг заблуждался, если можно назвать этим словом то, что совершили многие тысячи других немецких мужчин и, к примеру, я сам. Я тоже участвовал в войне за освобождение Германии и бросил всех на произвол судьбы. Вы же знаете сами, что наши войска были перемолоты противником. А значит, должен был подняться весь народ и спасти себя, потому что армия им уже помочь не могла. Тут нужно не высчитывать и расспрашивать, а смело вступать в бой и пожертвовать всем для спасения чести нации и монаршего трона. Это мы совершили. Теперь нам нужно оправиться от ран. Тут даже самым умным государственным мужам не поможет никакое колдовство, а потерянный рай так просто не восстановишь никакими трюками. Я, во всяком случае, не сожалею о совершенном мною поступке». — «Мое почтение, — сказал господин Бантес, низко кланяясь, — мое почтение, господин комендант, за то, что вы — исключение из правила. В этом мире исключения — всегда лучше самих правил. Впрочем — в шутку или всерьез — мне кажется, что мы, горожане и крестьяне, торговцы и фабриканты не затем отдавали наши деньги в течение двадцати лет, чтобы в мирное время кормить армию из многих сотен тысяч праздных защитников трона, а также одевать их в бархат, шелка и золото, чтобы их потом, на двадцать первом году, перебили, а нам самим пришлось исправлять положение и все такое прочее».

Таким образом, уже первая совместная обеденная трапеза в доме Бантесов протекала в довольно откровенной атмосфере, и тон в этом задал сам господин Бантес, поскольку был мужчиной, который — как он сам любил выражаться — «всегда говорит правду в глаза», чем немало гордился. Как мы видим, коменданту его инкогнито пришлось более чем кстати. Правда, он не собирался играть эту роль вечно.

Открытие

Но из своей роли ему удалось выйти раньше, чем он догадался об этом сам. Госпожа Бантес — тихая, наблюдательная женщина, которая мало говорила, но много размышляла, — услышав за столом голос Вальдриха, вспомнила его детские черты, сравнила их с мужскими и узнала его. Его очевидное смущение в момент, когда речь зашла о вертопрахе Георге, только подтвердило ее предположения. Но она и словом не обмолвилась ни остальным, ни ему самому о своем открытии. Это было целиком в ее манере: ни одна женщина не была так мало женственна в вопросе болтливости, как она. Она никому не мешала говорить и действовать на свое усмотрение и только слушала, сопоставляла и делала выводы. Поэтому она всегда все знала лучше других в доме и незаметно руководила всеми делами и начинаниями, не тратя лишних слов. Даже такой живой и вспыльчивый старик, как ее муж, который меньше всех хотел подчиняться жене, чаще всего слушался ее, сам того не подозревая. Скрытность Вальдриха показалась ей подозрительной, и она решила втайне обязательно докопаться до ее причины.

В действительности никакой причины не было: Вальдрих просто подыскивал удобный предлог для того, чтобы преподнести своеобразный сюрприз семье. Он был приглашен как-то вечером на чай, но не застал в комнате никого, кроме Фридерики. Она как раз возвратилась из гостей домой и снимала свою шаль. Вальдрих подошел к ней.

— Фрейлейн, — сказал он, — я должен вам выразить благодарность за защиту моего друга Вальдриха.

— Вы его знаете, господин комендант?

— Он часто вспоминал о вас, хотя и не так часто, как вы того заслуживаете.

— Он воспитывался в нашем доме. Это несколько неблагодарно с его стороны, что он, расставшись с нами, так ни разу и не удосужился потом зайти к нам в гости. Как он? Как о нем отзываются?

— Жаловаться не приходится! Кроме вас, на него никто не имеет права жаловаться, фрейлейн.

— Тогда он, конечно же, — хороший человек, потому что я ничего не имею против него.

— Но он все еще остается, насколько мне известно, вашим должником.

— Он мне ничего не должен.

— А мне он говорил о дорожных, деньгах, которые он тогда, перед уходом в армию, истратил на обмундирование, когда опекун отказал ему в этом.

— Я ему дала их тогда, а не одолжила.

— Поэтому за ним теперь только совсем небольшой долг, Туснельда?

Услышав это имя, Фридерика пристально взглянула на коменданта: она словно прозрела — и тут же покраснела, узнав его.

— Этого не может быть! — в радостном удивлении воскликнула она.

— Отчего же, милая Фридерика, если я еще могу вас так называть, — но ах! — прекрасное «ты» я уже не решаюсь произнести; перед вами стоит должник, грешник — простите его! Да, знал бы он раньше то, что знает теперь, он бы уже тысячу раз мог бы вернуться в Хербесхайм!

Сказав это, Вальдрих поцеловал ей руку.

В этот момент вошла госпожа Бантес. Фридерика поспешила ей навстречу: «Вы знаете, маменька, как зовут господина коменданта?»

Лицо госпожи Бантес окрасилось легким румянцем. Мило улыбнувшись, она сказала: «Георг Вальдрих».

— Как, маменька, вы знали это и скрывали? — воскликнула Фридерика, которая все еще не пришла в себя от изумления и теперь сравнивала рослого, крепкого военного в форме с застенчивым мальчиком прежних лет. — Да, действительно, это он. Где же были мои глаза? Вот и шрам над левым глазом, который у него остался от падения с самого большого дерева в саду, с которого он хотел сорвать грушу-лимонку для меня. Вы помните?

— Ах, разве все упомнишь! — сказал Вальдрих, поцеловав руку своей прежней почтенной приемной матери и попросив у нее прощения за то, что с момента своего совершеннолетия ни разу не нанес личного визита к ним.

— Меня нельзя упрекнуть, — оправдывался он, — в черной неблагодарности, так как я всегда с исключительной признательностью вспоминал об этом доме. Еще меньше в этом повинно было мое легкомыслие и равнодушие, так как я сам не понимаю, что меня постоянно удерживало от посещения Хербесхайма.

— Примерно то же, — тихо вставила мать, — что, вероятно, удерживает добрых духов от стремления вернуться в личиночное состояние их человеческого прошлого. Вы были в Хербесхайме сиротой и поэтому чужаком, как все сироты. Этого вы никогда не смогли бы забыть. Вы были ребенком — зависимым и часто грешившим существом. Вас не привязывали никакие милые детские воспоминания к городу, бывшему для вас в большей степени местом, где вас учили, чем родиной. Став свободным человеком — юношей, а затем и мужчиной, — вы потом в любом городе чувствовали себя счастливее, чем могли бы быть у нас.

Вальдрих со слезами на глазах обратился к говорившей: «Ах, вы все такая же милая, кроткая, мудрая мама, как прежде! Вы правы. Хербесхайм мне теперь роднее, чем я ожидал сам, и я согласен, что это стало возможным благодаря отличию моего нынешнего положения от прежнего. Если бы я вернулся раньше! Пусть ваше золотое сердце снова будет для меня открыто как для своего приемного сына».

Госпожа Бантес не успела ничего ответить, поскольку в комнаты ворвался господин Бантес и сразу же направился к столу. Как только Фридерика объяснила ему, кем является их гость, он на мгновение оторопел, но затем вдруг протянул коменданту руку и сказал:

— Добро пожаловать, господин Вальдрих. Я вас помню еще совсем маленьким карапузом, а вы тем временем незаметно выросли, господин Вальдрих, или, пожалуй, даже господин фон Вальдрих и так далее?

— Нет.

— А эта ленточка в петлице? Ничего не значит?

— Лишь то, что я с моей ротой взял вражеское укрепление и сумел удержать его, отбив три-четыре контратаки.

— Сколько жизней это стоило?

— Двенадцать убитых и семнадцать раненых.

— Итак, двадцать девять человек за одну восьмую аршина шелковой ленты. Чертовски дорого князь продает свой товар, который, правда, можно выторговать в любой мелочной лавке за пару крейцеров. Сядем же и выпьем. Фридерика, угости нас! Много взяли трофеев? Как обстоят дела с финансами?

Вальдрих с улыбкой пожал плечами.

— Мы ведь шли в бой не ради трофеев, а ради отечества, чтобы оно не отошло в качестве трофея к французам.

— Ну хорошо, хорошо. Мне нравится такой образ мыслей, и это не так плохо даже при пустом кошельке. А ваш отцовский капиталец, надеюсь, надежно и основательно вложен?

Вальдрих покраснел, но с улыбкой ответил: «Я уверен, что ему уже больше не пропасть».

Мертвый гость

Едва только городок узнал, кто его комендант, как к тому потянулись все его знакомые. Вальдриха буквально растаскивали по гостиным лучших домов — и везде он оказывался блестящим собеседником — остроумным, рассудительным и находчивым, а также прекрасным рассказчиком, умевшим найти общий язык и с ученой публикой, и с почитателями искусства; Вальдрих хорошо рисовал, бойко играл на рояле и флейте, а охотнее всего танцевал, так что дамы и их дочери признавали в нем прекрасного, легкомысленного, но именно поэтому чрезвычайно опасного молодого человека. Что до опасности, то ни одна красотка не могла объяснить, способствовала ли ее увеличению скромность его манер.

Следует заметить, что ни одна красотка и ни одна уродина в городе не проявляли в описанное время никакого интереса к проблеме обольщения кого-либо или кем-либо. Более того, с необычайным усердием старалась каждая уберечь свое сердце. Причину подобного аскетизма никогда бы не уяснил себе тот, кто не жил к Хербесхайме или не изучал его рукописных хроник; и даже уяснив ее, вряд ли кто-нибудь поверил бы в это. Тем не менее, с этой причиной приходилось считаться, несмотря на всю ее маловероятность.

Этот год был, собственно, столетней — радостной или печальной? — годовщиной со дня последнего прихода так называемого «мертвого гостя», которого, по слухам, должны были бояться в первую очередь все невесты города. Никто точно не знал, какое отношение все это имело к «мертвому гостю». Однако по рассказам можно было установить, что это было привидение, появлявшееся в городке Хербесхайм каждые сто лет и жившее в нем от первого и до последнего, четвертого, адвента перед Рождеством.[19] Говорили, что оно никогда не обижало детей, но зато ухаживало буквально за каждой девушкой на выданье, что неизменно заканчивалось тем, что утром их находили в постелях мертвыми и со свернутыми шеями. От всех остальных привидений мира оно отличалось тем, что своими нечистыми делами оно занималось не только в положенный «час духов», то есть ночью — между одиннадцатью и двенадцатью часами, — но также и при свете дня, в человеческом облике. По моде одетое, оно расхаживало якобы среди людей и всюду совало свой нос. У этого духа, говорят, не переводились деньги, и — что самое страшное — если он не находил невесты, то сам начинал играть роль жениха: околдовывал сердца бедных девушек, чтобы потом, вскружив им головы любовным вздором, ночью свернуть бедняжкам шеи.

Никто не смог бы вам ответить, откуда взялась эта легенда. Правда, в церковно-приходской книге упоминались имена трех девиц; внезапно умерших в канун рождества 1720 года. В приводимой рядом глоссе[20] отмечалось: «С вывернутыми шеями, как и сто лет назад. Господи, спаси их бедные души!» Хотя это примечание на полях церковной книги и не могло служить умным людям доказательством, но, в любом случае, оно подтверждало, что всей этой истории не менее ста лет и что, вероятно, за двести лет до того происходило уже нечто подобное, на что и указывала книга. К сожалению, более древних церковных свидетельств не сохранилось. Возможно, они сгорели во время войны за испанское наследство.

Как бы там ни было, в городе не было человека, который бы ничего не слышал о легенде; все называли ее глупой бабьей сказкой о привидениях, однако каждый, тем не менее, с осторожным любопытством ожидал предстоящего адвента, надеясь понять, что же кроется за всей этой историей. Старый городской священник, к которому теперь зачастили гости, чтобы собственными глазами прочитать то загадочное место в церковной книге, тоже выражался по этому поводу весьма неоднозначно, хотя и считался довольно рассудительным человеком. Он говорил: «Следует ли удивляться тому, что… но я в это все же не верю,» — или же: «Упаси Бог внести что-нибудь вроде этого в церковную книгу».

Самыми недоверчивыми оказались молодые господа. При каждом удобном случае они смело шутили по поводу этого. Девицы, правда, тоже изображали спокойствие, но это скорее было похоже на притворство. Втайне же каждая, наверно, думала: «Вам, молодым людям, хорошо смеяться! В конце концов, игра идет не на ваши головы и шеи, а, как это ни печально, только на наши!»

Никто не придал большего значения влиянию этой легенды, а также вере в нее (или суеверию), чем старый пастор, поскольку где бы ни объявлялись жених с невестой или же затевался любовный роман — все торопились сыграть свадьбу еще до первого адвента; там же, где не было надежды на скорое вступление в брак, ставился крест на всех романах и матримониальных планах, пусть это и разбивало кое-кому сердце.

Теперь нетрудно будет догадаться, что подразумевали прекрасные хербесхаймерки под словом «опасность», волей-неволей вынужденные признать обаяние коменданта. Они в буквальном смысле боялись за свои головы, с замиранием сердца ожидая прихода «мертвого гостя». Поэтому простительным кажется их противоестественный молчаливый сговор: не любить никого перед первым адвентом и в течение следующих трех; даже ангелу, если бы он сошел в это время с небес, не позволялось уделять больше внимания, чем любому простому смертному.

Семейная идиллия

Мне не известно доподлинно, клялась ли в чем-либо подобном прекрасная Фридерика по примеру остальных рождественских монахинь в Хербесхайме. С уверенностью можно было сказать только, что на Вальдриха она смотрела не более приветливо, чем на любого другого, так как была любезна со всеми.

Комендант провел в доме Бантесов поистине райское лето. К нему относились, как к родному сыну. Прежние, привычные еще с детства, но более приятные отношения неожиданно восстановились так быстро, что он снова называл господина и госпожу Бантес, как когда-то, папой и мамой, и господин Бантес снова время от времени отчитывал его (так называл это сам господин Бантес, когда ему нужно было отвести душу или дать волю своему плохому настроению), а госпожа Бантес всякий раз, перед тем как ему нужно было хоть на минуту отлучиться из дому, внимательно осматривала его костюм, заботилась о его одежде и белье, давала ему недостающее, как будто он все еще нуждался в ее опеке; она даже вела счет его карманным деньгам и ежемесячно, несмотря на все его протесты, снабжала мелкой монетой на текущие расходы. Вальдрих командовал не только в городе, но и в доме: в каждом деле считались с его мнением, его слово было решающим в любом споре. Между Фридерикой и ним, когда они привыкли друг к другу и забыли о том, что уже давно повзрослели, также восстановились отношения детских лет. Они любили друг друга, как прежде, но, как и прежде, нередко ссорились, и наряду с вежливым «вы» с языка их нередко срывалось «ты» — и не столько нежное «ты» душевной близости, сколько ворчливое «ты» упрека.

Правда, пожилые и юные дамы, а также пожилые и юные девушки, как это часто случается, отпускали свои чисто женские — или чисто девичьи — замечания по поводу жизненных обстоятельств Вальдриха. Дело в том, что хербесхаймерки имели один предрассудок, который обычно не свойствен представительницам женского пола других городов: они считали, что молодому мужчине двадцати восьми лет и симпатичной девушке двадцати лет достаточно четырех недель проживания под одной крышей, чтобы затем при каждой встрече чувствовать сильное сердцебиение. Но под крышей дома господина Бантеса так мало обращали внимание на какое-то там сердцебиение, что молодые люди могли пробыть хоть весь день вместе или, наоборот, весь день не видеть друг друга, не вспомнив при этом, где находятся у них сердца. Это настолько бросалось в глаза, что даже хербесхаймерки в конце концов убедились в том, что данный случай, скорее, представляет собой исключение из правила, поскольку ни один взгляд, ни выражение лица, ни одно движение, ни особая интонация голоса, ни что-либо иное из арсенала знаков любовного алфавита не позволяло подозревать здесь что-то еще, кроме чисто братских отношений между мальчиком и маленькой девочкой. Раньше других возможные сердечные осложнения почувствовала бы госпожа Бантес: женщинам на то дано особое чутье, полностью отсутствующее у мужчин; но и она ничего не учуяла и казалась спокойной. Господин Бантес и вовсе не помышлял о такой возможности. Сам он всю свою жизнь не имел представления о том, что называют любовью, и всерьез обеспокоился бы, если бы его дочь однажды лишилась рассудка и страстно полюбила бы человека ради него самого. Он знал, что госпожа Бантес была его невестой еще раньше, чем увидела его в лицо. И он, в бытность свою женихом, сразу же сказал отцу свое «Да», как только узнал, что его будущая жена — порядочная девушка из солидной семьи, с приданым в тридцать тысяч талеров и перспективой получить еще больше в виде наследства.

Этот способ ведения дел помолвки и супружества, целесообразность которого неоспоримо доказывал его опыт — а он был одним из счастливейших супругов и глав семьи, — казался ему поэтому наиболее разумным. Он уже давно выдал бы замуж свою дочь — благо в женихах недостатка не было, — однако все время что-то мешало: то ли он слишком неохотно расставался с девушкой, так как был привязан к ней больше, чем сам это осознавал; то ли в расчетах с женихами или поклонниками допускал излишнюю резкость. Он утверждал, что мир держится только за счет равновесия прочностей — иначе он развалился бы уже много тысяч лет назад, и именно поэтому равновесие состояний вступающих в брак он объявлял важнейшим принципом супружеского союза. Как госпожа Бантес, так и Фридерика до недавнего времени придерживались того же принципа.

Выражение «молодая двадцатилетняя женщина» звучит хорошо: в нем есть что-то нежное. Однако «молодая двадцатилетняя девушка» — вряд ли, произнося эти слова, не задашься мысленным вопросом: «Как долго она еще хочет оставаться молодой?» Господин Бантес чувствовал это слишком хорошо и делал поэтому все необходимые приготовления.

День рождения

В доме Бантесов обычно отмечалось много праздников — правда, только семейных и в кругу семьи. Только на свадьбу господина Бантеса и его жены были приглашены друзья из города. Лишь старый бухгалтер, фабричный надсмотрщик и кассир, удостоившиеся чести обедать за столом господина Бантеса, причислялись к семейному кругу, и их дни рождения отмечались по всей форме. Таким образом, не было ничего удивительного в том, что день рождения нашего обер-лейтенанта решили отметить как положено.

В такие дни — и это был закон! — ни одна живая душа в доме не имела права оскорбить виновника торжества недовольным выражением лица или отказать ему в какой-нибудь незначительной просьбе. Все обязаны были дарить ему подарки пусть даже самые скромные. В этот день обеденный стол был богаче и разнообразнее, чем обычно, и только в такие дни обедали на серебре, вечером зажигались свечи в серебряных подсвечниках и виновник торжества сидел за столом на почетном месте, то есть на обычном месте главы семьи. Различные подарки и сюрпризы преподносились еще до приглашения всех к столу. По очереди произносились тосты за здоровье именинника, а по окончании обеда все присутствующие обнимали и целовали его. Господин Бантес унаследовал и сохранил этот похвальный обычай еще от прежней жизни в отцовском доме.

И в день рождения Вальдриха все шло по давно заведенному и хорошо известному ему порядку. Когда он вошел в столовую, все сотрапезники были уже в сборе. Господин Бантес вышел ему навстречу с поздравлениями и вручил ему вексель, завернутый в шелковую бумагу. Это был хороший вексель, выписанный господином Бантесом на себя и оплачиваемый на предъявителя. Его примеру последовала госпожа Бантес. В ее руках была полная капитанская униформа шикарного покроя и со всеми принадлежностями. Следующей к нему подошла Фридерика с серебряной тарелкой: на ней лежало полдюжины изящных, вышитых ее собственной рукой шейных платков, а также письмо с большой печатью полка и надписью: «Капитану Георгу Вальдриху». Вскрыв конверт, обер-лейтенант обомлел, обнаружив внутри капитанский патент. Он давно ждал повышения, но не надеялся получить его так скоро. Вальдрих остался капитаном своей роты, а его находившегося в отпуске предшественника произвели в майоры.

«Но, милостивый государь капитан, — сказала Фридерика со свойственной ей одной очаровательной улыбкой, вы не станете на меня обижаться, не так ли? Я должна признаться, что письмо пришло неделю назад в ваше отсутствие, и я утаила его, чтобы приберечь до сегодняшнего дня. Наказание я и без того уже понесла достаточное: семь дней смертельного страха, что вы узнаете о своем повышении раньше и хватитесь этого письма».

Однако Вальдриху было вовсе не до обид: совершенно оторопевший, он не мог даже как следует поблагодарить остальных поздравлявших его и Вручавших подарки.

«Самое главное, — воскликнул довольный папа, — что новоиспеченного капитана оставляют с нами и с его ротой. Всю эту неделю я тоже испытывал нечто вроде смертельного страха и тому подобное из-за того, что Георг будет вынужден уйти от нас. Хе-хе, господин бухгалтер, ступайте-ка в погреб! Ступайте, говорю я вам, за номером девять — „Старым Неккаром“. Выдайте сейчас же господам офицерам роты дюжину бутылок; каждому унтер-офицеру, фельдфебелю, капралу и адмиралу — по бутылке и по полгульдена, а каждому рядовому — по полгульдена. И передайте, что господин обер-лейтенант будет теперь их капитаном. Пусть выпьют за его здоровье, но с комплиментами и тому подобным сегодня к нему не приставать. Завтра — ради Бога, сколько душе угодно!» Бухгалтер повиновался.

Никем за столом не осталось незамеченным, с какими нежными чувствами относился господин Бантес к своему бывшему питомцу. В приливе безудержного веселья он был неистощим на забавные выходки. Таким Вальдрих не видел его никогда, и это его по-настоящему растрогало.

«Ну, мой капиталистый капитанчик, — через стол прокричал ему бодрый старик, — видит Бог, я полагал, что вексель, который я вам дал, станет для вас неплохой копеечкой на дорожные расходы. Для этого он и был предназначен. Теперь же меня злит моя мелочность. Вам он не нужен. Я должен был дать вам кое-что посущественнее. Не забывайте о законе дома! Вы просите — и я выполняю. Итак, без церемоний, — выкладывайте! Требуйте чего хотите — я дам все! — пусть даже это будет мой новый замечательный белый парик или что-нибудь в этом роде!»

Глаза капитана увлажнились. Он пробормотал:

— Мне больше не о чем просить.

— Э, не говорите сгоряча! Такого момента в этом году может уже и не быть! — воскликнул старик.

— Тогда разрешите мне, папа, в знак благодарности сердечно расцеловать вас.

— Конечно, добрый ты мой мальчик, — об этом ты мог бы и не просить.

Оба одновременно сорвались с мест, обнялись и, растроганные до глубины души, долго не выпускали друг друга из объятий. На какое-то мгновение в комнате воцарилось молчание. Их взволнованность передалась Фридерике, ее матери и всем присутствовавшим. Неожиданное «ты», с которым господин Бантес обратился к капитану, прозвучало очень непривычно.

Господин Бантес, однако, раньше других оправился от волнения, сделал серьезное выражение лица и нарушил молчание: «Ну, хватит дурачиться! Давайте поговорим о чем-нибудь серьезном». Он поднял свой бокал и велел остальным последовать его примеру. Затем, чокнувшись с Вальдрихом, он произнес такую речь: «Где есть мужчина, там должна быть и женщина — и, следовательно, там, где есть капитан, не обойтись без капитанши! Так что пусть она подрастает, расцветает и зеленеет и тому подобное!»

Вальдрих не мог удержаться от смеха. «Пусть она будет честной, доброй и хозяйственной!» — добавила госпожа Бантес, чокаясь с ним бокалом. «Такой, как вы, мама,» — ответил капитан. «И еще самой любезной в этом мире», — сказала подошедшая к нему Фридерика. «Как вы, фрейлейн!» — с ответной любезностью сказал Вальдрих. Фридерика покачала головой и наполовину в шутку, наполовину всерьез погрозила пальчиком в его адрес: «Сегодня именинному принцу позволяется многое, за что в другое время… — (при этом она сделала рукой жест, изображая наказание непослушного ребенка), — не прощают!»

Бухгалтер, кассир, фабричный надсмотрщик и писарь обменялись по поводу этой странной сцены за столом невинными замечаниями. Сначала смелое предложение господина Бантеса выполнить любую просьбу капитана — предложение, которое Вальдрих так плохо понял, — потом тост в честь будущей госпожи капитанши — поистине, баловень удачи ослеп, если он не понял того, что ему втолковывал папа Бантес.

«И все-таки мне кажется, — негромко заметил фабричный надсмотрщик, обращаясь к кассиру, — дело сегодня на мази. Что ты на это скажешь? Вот уже и готовая парочка».

Кассир ответил так же тихо: «Мне как-то не по себе. Я думаю о „мертвом госте“ и ничего не могу с собой поделать».

Началась церемония именинного поцелуя. С пожеланиями приятного аппетита все по очереди обходили стол и приближались к виновнику торжества. Здесь Вальдрих принимал от каждого положенный поцелуй. Пришел черед фрейлейн Бантес. Непринужденно-учтиво Вальдрих и фрейлейн Бантес сблизились и поцеловались. Но, пока длился поцелуй, они как-то странно, молча смотрели друг на друга, словно старые друзья, совершенно неожиданно снова узнавшие друг друга. Так же молча, будто стараясь проникнуть взглядом в самую душу, они еще раз поцеловались, словно первый поцелуй ничего не значил. Я не знаю, заметил ли кто-нибудь все это, однако уверен, что мама Бантес скромно отвела взгляд на бриллиантовое кольцо, сверкавшее на ее пальце. Потом Вальдрих позволил себя поцеловать кассиру, бухгалтеру и т. д.; он уже ничего не ощущал и не хотел никаких новых поцелуев, но каждый раз переживал первый. Он и в самом деле выглядел так, будто его широкая грудь вдруг сузилась. Фрейлейн Бантес отошла к окну с крайне обиженным выражением лица.

Однако вскоре все забылось и снова воцарилось веселье. На дворе гостей и хозяев уже поджидали две заложенных полукаретки, и вся компания скоро укатила в деревню, чтобы провести приятный осенний вечер на природе.

Еще один день рождения

На следующий день все повторилось еще раз. У новоиспеченного капитана была куча дел. Он добился аудиенции у своего генерала, так как ему нужно было уладить со своим предшественником кое-какие дела, связанные с подчиненной ему ротой. Это стоило ему нескольких недель отсутствия дома. Дом Бантесов он покидал как родной: его провожали, словно сына, напутствуя дружескими советами, благами пожеланиями и наставлениями, но без слез и рыданий — как человека, в котором все абсолютно уверены. Вальдрих и Фридерика, казалось, вели себя так, будто она собиралась в гости или он — на парад. Она лишь напомнила ему, чтобы он не забыл приехать к ее дню рождения десятого ноября. Я также имел удовольствие видеть своего друга несколько дней у себя. Он был рад повышению, однако из слов своего генерала заключил, что вряд ли ему с его ротой удастся долго оставаться в Хербесхайме.

Все это он совершенно непринужденно повторил, возвратившись в дом Бантесов. Все сожалели о повторной разлуке с ним. «И все же, — заключил старик Бантес, — не стоит принимать это близко к сердцу. Рано или поздно нас ждет там, наверху, другой гарнизон. Здесь, на земном шарике — неважно, в этом или в любом другом городе, — нам и без того тесно, иногда даже слишком. Вот вам пример: проклятые англичане и тому подобное, которые сидят на шее у моей фабрики».

Разумеется, день рождения Фридерики отмечался, согласно обычаю, со всей подобающей торжественностью. Вальдрих привез для нее из столицы новую арфу — настоящее произведение искусства — и роскошно оформленные ноты. Все это он вручил ей, когда до него дошла очередь. Она тут же решила сыграть, и в такт ее блестящей игре на инструменте развевался широкий розовый бант из шелка.

Господин Бантес был в наилучшем расположении духа. Втихомолку радуясь, он так стремительно шагал по комнате и, странно улыбаясь, потирал руки, что госпожа Бантес, удивленным взглядом наблюдавшая за ним, не могла удержаться, чтобы не шепнуть на ухо коменданту: «Папа готовит для нас какой-то необыкновенный сюрприз».

И действительно, мудрая матрона не ошиблась. После поздравлений и вручения подарков все сели за стол. Когда Фридерика, вслед за остальными, сняла салфетку со своей тарелки, то увидела на ней роскошное ожерелье из восточного жемчуга, замечательное бриллиантовое кольцо и письмо. Фрейлейн была приятно удивлена и с неподражаемым девичьим восторгом поднесла к свету ослепительно сверкавшую нить и блестящее кольцо. В радостном упоении господин Бантес не сводил с нее глаз и наслаждался произведенным на всех эффектом. Кольцо и ожерелье совершили круг почета вокруг стола, чтобы каждый мог поближе рассмотреть их. Фридерика тем временем вскрыла конверт и углубилась в чтение. На ее лице изобразилось еще большее удивление, чем прежде, когда она увидела подарки. Господин Бантес буквально таял от счастья. Мама с робким любопытством следила за напряженным выражением лица дочери.

Фридерика долго молчала, задумчиво рассматривая письмо. Наконец она отложила его в сторону.

«Пусть письмо тоже пойдет по кругу!» — воскликнул восторженный отец. Она смутилась и молча отдала Письмо сидевшей рядом с ней матери.

«Ну что, Рикхен, — воскликнул старик, — от удивления у тебя захватило дух и тому подобное? А что, если папа сумеет тебя успокоить?» — «Кто этот господин фон Хан?» — спросила Фридерика, внезапно помрачнев. «Кто же еще, как не сын моего старого знакомого Аффосье Хана — знаменитого банкира? Неужели бы ты стала ожидать кого-нибудь другого! Старик вел свои дела лучше, чем я на своей фабрике. Теперь он ушел на покой. К его сыну — молодому Хану — перешли все дела старика, и ты станешь курочкой молодого петушка».[21]

Госпожа Бантес, покачивая головой в знак молчаливого неодобрения, передала письмо коменданту. Содержание его было следующим:

«На Ваш день рождения, к вам, прекрасная фрейлейн, стремится, — и на сей раз, к сожалению, только душой, так как врач запретил путешествовать в такую ужасную непогоду, — один незнакомый Вам человек. Ах, почему я должен называть себя не иначе, как „незнакомым“! Если бы вместо этих строк я сам мог бы полететь в Хербесхайм, чтобы молить там о Вашей руке и дать свершиться тому, что было уже заранее решено по поводу нашего союза нашими добрыми родителями в период их искренней юношеской дружбы и чего так нетерпеливо требует мое страстное желание! О моя возлюбленная фрейлейн! При первых же признаках потепления, хоть и не совсем еще оправившийся после болезни, я все же буду в Хербесхайме. Благословляю свою судьбу и надеюсь, что задача моей жизни — добиться Вашего благословения нашей совместной судьбы — когда-нибудь будет выполнена. Я смею только смиренно молить Вас о Вашей руке, но не о сердце — его отдают только по доброй воле. И все же оставьте мне хотя бы надежду, что я когда-нибудь буду достоин этого. Если бы Вы только знали, каким счастливым меня бы сделала всего лишь одна короткая строчка Вашего письма, и какое чудо, не сравнимое со всем искусством врача, оно бы со мной совершило, Вы бы не оставили мои просьбы без внимания. Позвольте мне, в знак уважения к Вам, называться Вашим нареченным. Эдуард фон Хан».

Комендант пристально и серьезно изучал письмо. При этом он был скорее похож на размышляющего, чем на читающего письмо человека. Точнее выражаясь, у него было лицо человека, видящего сон наяву. Тем временем глава семейства желал только одного: чтобы Фридерика отбросила свое девичье жеманство и в конце концов призналась ему в своей радости.

— Но, папа, как я могу? Я ведь никогда не видела этого господина фон Хана.

— Глупенькая, я, конечно же, тебя понимаю. Однако утешься: он — высокий, стройный, симпатичный молодой человек с красивым бледным лицом. Он и прежде был несколько болезненным, что, вероятно, объясняется его чересчур быстрым ростом. Он здорово вымахал.

— Когда же вы его видели, папа?

— Когда был последний раз в столице. Кажется, это было лет десять-двенадцать тому назад. Я тогда еще привез тебе красивую куклу. Как же ее звали? Она была величиной с тебя. Бабетта, Розетта, Лизетта или как-то там еще в этом роде. Но ты, наверно, полнишь это лучше меня. Молодому Хану, должно быть, сейчас чуть больше двадцати. И такое бледное лицо, скажу я тебе! Вот увидишь сама.

— Папа, я предпочла бы сначала посмотреть на него, а затем уже читать письмо с такими предложениями.

— Конечно, это была глупая шутка, будто бы он — как мы, старики, условились, — не смог сам прийти на день рождения. На помолвку с мамой я когда-то пришел сам. Ну, что скажешь на это, мама? Наверно, у тебя тоже раскрылись глаза от удивления? У меня самого язык чесался сразу же все выболтать. Я бы и сказал все с самого начала, однако знаю я вас, женщин! Все стало бы известно еще перед днем рождения, и от сюрприза ничего бы не осталось.

— Ты хорошо сделал, папа, что не посоветовался со мной как с матерью. Теперь все свершилось. Да благословит Господь твой выбор.

— Но какой выбор, скажу я тебе, мама! Правда, за благородство его происхождения я и ломаного гроша не дам. Однако такая девушка, как наша, не станет обижаться, если ее будут называть «сударыней». И все же что значит быть богатым банкиром! Видишь ли, мама, мы — фабриканты, с нашим барахлом, в конечном итоге сами стоим не больше обыкновенного барахла. А банкир в мире бизнеса был и остается чем-то в превосходной степени и тому подобное. Махнет старый Хан рукой в сторону Вены — и мигом при дворе все приходит в движение (что прикажет господин Хан?). Кивнет он в сторону Берлина — и снова все мигом гнут спины чуть ли не до земли. Такому не страшны ни черт, ни англичане. Вот что я хочу сказать, мама. Что ты думаешь по этому поводу?

— Я считаю, что ты сделал превосходный выбор! — серьезно ответила госпожа Бантес и опустила взгляд в тарелку с супом.

Фридерика мрачно посмотрела на мать и, вздохнув, сказала: «И ты, мама?»

Пока шел разговор, комендант все тем же пристальным взглядом изучал письмо. «Черт возьми, капитанчик, вы все не можете начитаться? Ваш суп остынет!» — воскликнул господин Бантес.

Вальдрих очнулся, взглянул еще раз на письмо и быстро отбросил его в сторону, словно оно было пропитано ядом. Теперь он ел, а этот лист бумаги уже читали другие. Папу Бантеса раздражало то, что Фридерика не становилась веселее. Сначала он относил все на счет неожиданности, лишившей девушку дара речи, и не оставлял ее в покое, изощряясь в своих шутках, как это часто случается с живыми, веселыми людьми пожилого возраста. Однако при всех его стараниях это не находило никакого отклика в душе Фридерики. Только бухгалтер, кассир и инспектор из любезности улыбались.

Вконец раздосадованный, он спросил Фридерику напрямик: «Девочка моя, скажи ты мне наконец, угодил я тебе или нет? Или ты считаешь все это моей глупой выдумкой? Ответь же своему папе! Впрочем, ты по-другому запоешь, птичка, когда увидишь молодого Хана». — «Вполне возможно, дорогой папа! — возразила Фридерика. — Я и в мыслях не смею усомниться в благожелательности ваших намерений. Пусть вас успокоит это объяснение». — «Ну, это достойно всяческого уважения, Рикхен. Так и должна думать о подобных вещах умная девушка. Мама сама мне однажды призналась, что в свое время тоже так думала. Итак, наполним бокалы! Пусть живет невеста, а рядом с ней — жених!»

Папа чокнулся с дочерью. Остальные присоединились к ним. Казалось, в доме снова воцарилось всеобщее веселье.

«Вся нелепость этой шутки заключается в том, что молодой Хан отсутствует именно сегодня! — продолжал говорить господин Бантес. — А он — прекрасный, симпатичный молодой человек, скажу я вам. И очень общительный и обходительный. Притом выучка у него получше, чем у его отца. Бьюсь об заклад, что стоит тебе только увидеть его, как ты уже никуда от него не денешься. Готов спорить, что ты бросишься папе на шею и будешь благодарить его за это». — «Возможно, папа. Если все так и произойдет, как ты описал, я поступлю именно так. Но пока я его не увижу, я прошу — а вы, дорогой папа, знаете: в день рождения мне нельзя отказывать! — так что прошу ни слова больше об этом незнакомце до тех пор, пока я не увижу его собственными глазами».

Господин Бантес наморщил лоб и после небольшой паузы сказал: «Прошу прощения, фрейлейн. Хоть это и очень наивная просьба, но я ее, тем не менее, выполню. Твоя мама не просила в свое время о подобных вещах». — «Дорогой, — обратилась госпожа Бантес к своему мужу. — Только никаких упреков в адрес Фридерики. Нельзя забывать, что сегодня день ее рождения и никому не позволено ее обижать». — «Ты права, мама! — ответил старик. — Разумеется, он скоро пройдет. Новолуние уже близко, а там и погода изменится».

Тем самым — хотя и не без некоторой начальной принужденности — разговор удалось перевести в другое русло, и в доме снова восстановилась атмосфера прежней непринужденности и веселья. Только на сердце у капитана, несмотря на все шутки и веселье, оставался какой-то холодок. Госпожа Бантес, словно заметив это, против обыкновения часто наполняла его бокал. Фридерика посмотрела несколько раз на него пристальным, изучающим взглядом. И в те мгновения, когда их взгляды встречались, им казалось, будто их души втайне о чем-то спрашивают друг друга; в глазах Вальдриха можно было прочесть немой упрек, а душа Фридерики видела в этом взгляде желаемый ответ.

Остальные общались иным способом, то есть просто болтали, и добродушно-благожелательное настроение папы снова достигло своей кульминационной точки. Случилось так, что когда все встали и двинулись вокруг стола, чтобы запечатлеть обязательный поцелуй ни лице прекрасной королевы праздника, Вальдрих и Фридерика встретились как раз перед тем местом, где стоял папа Бантес.

«Послушай, Рикхен, — шаловливо сказал старик, — представь себе теперь, что на месте нашего Георга сидит некто, чье имя, пока его здесь нет, я не рискну назвать даже под угрозой смерти. Представь себе это — и твой поцелуй сразу станет не похожим на обычный. Ты только попытайся, глупышка».

Вальдрих и Фридерика стояли друг перед другом. Он взял ее за руку. Пристально-серьезно и несколько меланхолично глядя друг на друга, они поцеловались. Старик комичными прыжками отбежал в сторону, чтобы подсмотреть поцелуй. Он состоялся. Но, отступив друг от друга на шаг, они еще крепче схватились за руки. Вальдрих побледнел, а глаза Фридерики заблестели от слез. Они еще раз прижались друг к другу губами. Казалось, что после этого поцелуя они разойдутся, но их губы снова быстро соединились. После этого, громко всхлипнув, Фридерика выбежала из комнаты, а Вальдрих неуверенной походкой подошел к окну и стал рисовать пальцем по запотевшему стеклу.

Старик вертел головой по сторонам, застыв в какой-то неестественной позе. «Что здесь, черт побери, происходит? Что с девушкой? — воскликнул наконец он. — Что с ней такое случилось?»

Госпожа Бантес молча опустила глаза на свое бриллиантовое кольцо на руке; она знала, что происходило с Фридерикой, и поэтому сказала господину Бантесу: «Папа, пощади девочку. Пусть она выплачется». — «Но, но, — попытался что-то сказать он, однако в следующее мгновение бросился вслед за Фридерикой со словами: — Что с тобой, дитя, почему ты плачешь?»

Но она продолжала всхлипывать, сама не зная почему.

— Ах, ведь все это вздор и тому подобное! — воскликнул отец. — С тобой что-то случилось. Тебя обидели? Может быть, мама…

— Нет.

— Черт меня возьми, не я ли? Что? Скажи мне, не я ли? Из-за шутки? Ты плачешь из-за нее?

Госпожа Бантес мягко взяла его за руку и отвела от Фридерики, напомнив ему при этом: «Папа, ты не сдержал своего слова и обидел ее. Ты не выполнил ее просьбы и снова — ты же сам догадался…» — «Кое о ком напомнил? Ты права, я не должен был этого делать. Ну, полно, Рикхен: этого больше не повторится. Разве можно в подобных случаях так близко принимать к сердцу слова папы?»

Фридерика успокоилась. Госпожа Бантес подвела ее к арфе. Вальдриху пришлось ее настроить. Принесли флейту. Вальдрих и Фридерика попытались сыграть по новым нотам. В сопровождении флейты она играла блестяще. Таким образом, удался еще один прекрасный, доставивший всем удовольствие вечер.

Семейный совет

Папа Бантес сдержал слово. Ни словом он не обмолвился впоследствии о «некоем господине», хотя по-прежнему считал все эти условности «глупыми выдумками». Все, однако же, думали теперь только о нем.

По утрам, в обеденный час и перед ужином господин Бантес регулярно подходил теперь к барометру и постукивал по нему пальцем, заставляя ползти ртутный столбик вверх и надеясь таким образом обеспечить хорошей погодой путешествующих больных людей. Вальдрих, равно как и госпожа Бантес, тоже чаще обычного косились на пророческую трубку Торричелли.

— Погода заметно улучшается! — сказал однажды господин Бантес супруге, будучи с ней наедине в комнате. — Облака рассеиваются. Я думаю — он уже в пути.

— Не дай Бог, папа. Я вообще считаю, что более разумным было бы написать господину фон Хану и попросить его не приезжать до рождества в Хербесхайм. Хоть я и не верю во всю эту глупую болтовню, однако не могу справиться с каким-то неприятным предчувствием.

— Э, мама, ты имеешь в виду «мертвого гостя»? Ерунда! Стыдись!

— Я согласна, дорогой супруг, что это глупости. Правда, что бы ни случилось с нашим ребенком во время адвента, мы всегда будем… однако, если вдруг Рикхен почувствует себя нездоровой, то даже от одной мысли об этом ей может стать хуже. Пусть я и не верю в привидения, пусть Фридерика и смеется над этим, но давай не будем ходить в дни рождества в церковь чаще, чем нужно. Что поделаешь — таковы все люди. Перенесем официальную помолвку на более спокойный день. После адвента у молодых людей еще будет тысяча возможностей увидеть друг друга, обручиться и сыграть свадьбу. К чему именно теперь такая спешка? Может ли повредить отсрочка на несколько недель?

— Стыдись, мама! Не заставляй меня делать глупости. Хотя бы и потому, что невежественная толпа занята своими дурацкими разговорами о «мертвом госте», Фридерика обязана обручиться именно сейчас. Мы должны служить примером. Для нас это — долг и так далее. Если люди в городе увидят, что нам наплевать на «мертвого гостя» и что наша дочь объявляет о своей помолвке, — вопреки всей болтовне, — а также то, что с Рикхен ничего не случается и никто не сворачивает ей шеи, то навсегда свернет себе шею это дикое суеверие. И тогда нам останется только чаще наставлять людей: «Будьте благоразумны! Покайтесь в своих грехах! Будьте праведны! Ничто иное вам не поможет». Так что смело вперед, господин священник, смело вперед!

— Я не сомневаюсь, папа, в том, что твое дитя тебе тоже дорого, как не сомневаюсь и в том… однако, видишь ли, сто лет назад — что там ни говори, но если верить церковной книге, то случилось же все-таки какое-то несчастье. Возможно, и тогда уже были люди, не придававшие большого значения старинной легенде. Что же, мы так же поступим. Однако если ты назначишь помолвку именно на эти злополучные рождественские, дни столетней годовщины и, упаси Бог, случится, что…

— Хватит! Не хочешь ли ты сказать что-нибудь о вывернутой шее Фридерики? Не хватало мне еще забивать себе голову этой чертовщиной. Вот что: оставь меня со всем этим в покое!

— Нет, я не об этом. И все же, если, к примеру, господин фон Хан приедет к нам в эти злосчастные дни и — подумай теперь о его болезненности! Неблизкий путь, непогода и плохие дороги могут ухудшить его состояние. Допустим, наш гость окажется больным или — мне даже страшно произнести это слово — в конце концов даже мертвым. И тут еще эти адвенты, связанные с известным суеверием, которое, к тому же, подтвердится благодаря твоему упрямству… Мой друг, подумай-ка хорошенько над этим.

Господин Бантес, казалось, на мгновение задумался, но потом ворчливым голосом сказал:

— Мама, я не понимаю, почему никому, кроме тебя, не приходят в голову такие странные мысли? Как это у тебя получается? Ты могла бы стать поэтом и тому подобное. Впрочем, у всех вас такой вид, словно вы помешаны на этом хербесхаймском рождественском пугале. Все вы заодно: ты, Фридерика и даже капитан, который все же должен оставаться солдатом, кассир, бухгалтер, инспектор. Все, говорю я! Только никто не хочет признаваться в этом. Тьфу!

— Даже если бы все так обстояло — в чем я, правда, сомневаюсь, — то все равно умному отцу семейства следовало бы более снисходительно относиться к невинному предрассудку.

— Глупость не может быть невинной. Поэтому — никакой пощады! Война, открытая война! Со дня рождения Фридерики все в этом доме в таком замешательстве, словно в преддверии Страшного суда. Сам черт придумал эту сказку о «мертвом госте». Как я уже говорил, все остается по-старому, мама. Ничего не меняется. И я тоже стою на своем.

Так сказал господин Бантес и выбежал из комнаты. Между тем он тоже не мог больше оставаться прежним. Разговор посеял в нем сомнения. Он пришел к выводу, что ради спокойствия и мира в доме было бы лучше перенести помолвку на более поздний срок. Он слишком любил свою дочь, и эта любовь вызывала в нем опасения, что черт сумеет все-таки сыграть с ним какую-нибудь злую шутку, а люди припишут все «мертвому гостю». Против его воли с приближением первого адвента все тревожнее становилось у него на сердце. Он бы предпочел, чтобы его будущий зять еще какое-то время не торопился с приездом. И уж совсем не по себе ему стало, когда вдруг установилась хорошая погода и все чаще стали выдаваться такие солнечные и ясные деньки, словно поздняя осень захотела подарить еще одно, дополнительное лето. Как и прежде, господин Бантес прилежно подходил к барометру и постукивал по нему пальцем, но теперь уже с целью заставить ртутный столбик опуститься ниже.

К своему удивлению, он заметил, что с улучшением погоды к маме, Фридерике, а также к коменданту вернулось прежнее безмятежное настроение, да и остальные домочадцы обрели былую уверенность, чего нельзя было сказать о нем.

Хорошая погода

Госпожа Бантес не могла не заметить, что Рикхен затаила в душе немало возражений против богатого банкира и что полномочия коменданта города в отношении этой души превышают положенные границы. Поэтому не ради самого коменданта, а с целью предотвратить любую чрезмерную поспешность и — как результат — возможное несчастье, добивалась она отсрочки обручения банкира с ее дочерью. Ей хотелось бы, чтобы молодые люди сначала познакомились и чтобы Фридерика свыклась с мыслью о своей судьбе. Не помешало бы узнать также, заслуживает ли господин фон Хан сердца Фридерики. Поэтому предусмотрительная мать не сделала господину Бантесу ни одного упрека по поводу его выбора, хотя он до самого дня рождения скрывал от нее свое решение относительно руки их дочери — событии, к которому госпожа Бантес относилась далеко не равнодушно. Она слишком хорошо знала господина Бантеса: любые упреки только подстегнули бы его упрямство в этом деле. Именно поэтому она завела разговор с ним об этом и посеяла в нем сомнения, что, к ее радости, произвело на него должное впечатление. По той же причине еще в день рождения написала она письмо в столицу одной своей знакомой, чтобы осведомиться о моральных качествах господина фон Хана. Ответ пришел как раз в тот день, когда хорошая погода внушила такой страх господину Бантесу. В письме подруги господин фон Хан изображался как абсолютно порядочный молодой человек, достойный всяческого уважения и прежде всего — всеобщего сочувствия — не только из-за его болезненности, но и вследствие его почти рабской зависимости от старого, брюзгливого, чудаковатого и жадного отца. Но, как сообщалось дальше, несколько недель назад молодой человек взял на себя ведение всех дел старика. Старый банкир удалился теперь на покой в свое загородное имение вследствие очевидной старческой слабости: он плохо слышал и ничего не видел даже через очки.

Все эти приятные новости подняли настроение госпожи Бантес лучше всякой хорошей погоды.

А другое событие того же дня рассеяло тучи на душе Фридерики и коменданта.

Дело в том, что Вальдрих по поручению госпожи Бантес зашел в комнату Рикхен. Девушка сидела у окна, склонив голову на новую арфу.

«Фрейлейн, мама хотела бы узнать, не поедете ли вы — в случае хорошей погоды — с нами на прогулку?» — спросил молодой человек.

Рикхен вместо ответа совсем отвернулась от него к окну.

«Ваша милость изволят сердиться? — спросил Вальдрих, полагая, что она разыгрывает его. — Разве я не выпил на завтрак, хотя и без удовольствия, лишнюю чашку шоколада лишь потому, что вы мне приказали? Разве я не вовремя прибыл с парада? Разве я не поддакивал вам самым почтительным образом за столом?»

Ответа не последовало. Постояв еще некоторое время молча, он сделал движение, словно собирался уйти, но затем обернулся к ней и нетерпеливо сказал: «Приходите, Рикхен, — погода чудесная».

Ответом было сдавленное: «Нет». В голосе ее слышались слезы, и это обеспокоило Вальдриха. «Что с вами?» — испуганно спросил он и, взяв ее за руку, которой она опиралась на арфу, принудил встать. «Может быть, мама хочет, чтобы мы все поехали ему навстречу? Он должен сегодня приехать? Она что-нибудь сказала?» — скороговоркой выпалила Фридерика и осушила белоснежным платком свои заплаканные глаза. Лицо Вальдриха омрачилось. Почти раздраженно он сказал: «Фридерика, ты не должна была спрашивать меня об этом. Ты считаешь, что я смог бы тебя пригласить, если бы подозревал нечто подобное? Дай Бог, чтобы он не приехал прежде, чем я уйду отсюда». — «Куда?» — «В другой гарнизон. Сразу же после твоего дня рождения я попросил об этом в письме моему генералу и до сих пор не получил ответа».

Рикхен, огорченно посмотрев на него, сказала:

— Георг, не обижайся, но это было глупо с твоей стороны.

— Я мог и хотел бы, но не имею права здесь оставаться.

— Вальдрих, вы это всерьез? Вы добьетесь того, что я до конца жизни буду обижаться на вас.

— А вы хотите моей смерти, если принудите меня быть гостем на вашей свадьбе?

— Вам никогда не придется быть гостем на моей свадьбе. Кто вам сказал, что я согласилась?

— Вы не можете отказать.

— О Боже мой, но я ведь не могу сказать «согласна»! — воскликнула девушка и закрыла лицо руками. Вальдрих с затаенной болью смотрел на нее. Впервые они в своем разговоре наедине затронули эту тему, хотя она никогда и не выходила у них из головы. На последнем дне рождения, когда они впервые были напуганы возможностью или неизбежностью стать не теми, кем в своей юношеской непосредственности продолжали они себя считать, им открылось, какое чувство привязывает их друг к другу. Эти три предательских праздничных поцелуя заставили их взглянуть друг на друга иными глазами. Оба поняли, что любят и любимы, не нуждаясь в признаниях. Спокойный, все приукрашивавший свет дружбы внезапно превратился в пламя. Оба пытались скрыть это, но тем самым только разжигали его.

Некоторое время спустя Вальдрих снова зашел к ней и чистосердечно спросил ее:

— Рикхен, нам уже нельзя относиться друг к другу по-прежнему?

— Вальдрих, разве мы можем стать друг для друга не теми, кем были прежде?

— Можем ли? Могу ли я? Это невозможно. Ах, я сам не знал, Рикхен, в чем было мое счастье. Только теперь я понял, что если потеряю тебя, то буду сам для себя потерян.

— Ты — потерян, Георг? Не говори так, не заставляй меня страдать. Это ужасные слова! Не повторяй их больше!

— Но если он приедет?

— Бог не оставит нас в беде. Поверь мне, Георг: в тысячу раз охотнее я бы обручилась с «мертвым гостем». Но обещай, что ты не скажешь этого ни папе, ни маме. Я скажу им об этом сама, когда придет время. Вот тебе моя рука, Георг, и можешь не волноваться.

Он взял ее руку в свою и покрыл ее поцелуями.

— От вашего слова теперь зависит вся моя жизнь, фрейлейн! — сказал Вальдрих. — Я не смел даже надеяться на какое-нибудь обещание, но теперь принимаю его от вас, и если вы нарушите свое слово, то сломаете мою жизнь.

— И теперь вы снова будете радостны и счастливы?

— Ах, я никогда еще не был так счастлив, как сейчас!

— Ступай же! — воскликнула Фридерика. — Мама заждалась тебя. Ступай, а я тем временем займусь своим туалетом и вскоре присоединюсь к вам.

Фридерика стала подталкивать его к выходу, но у самой двери разрешила поцеловать себя на прощание. Опьяненный от восторга, Вальдрих вышел из комнаты и сразу направился к госпоже Бантес, чтобы сообщить ей о решении Фридерики. А девушка, не помня себя от счастья, опустилась в кресло и, воспарив в своих радостных мечтах, забыла о поездке. Напрасно ждала ее во дворе коляска. Не выдержав, госпожа Бантес решила сама пойти за дочерью. Та сидела в мечтательной позе, склонив увитую белокурыми локонами головку на грудь и сложив руки на коленях.

— О чем ты тут размышляешь? Или ты молишься? — спросила мать.

— Я разговаривала с Богом.

— Как ты себя чувствуешь?

— Как ангел в Божьем царстве.

— Ты это всерьез, Рикхен? Похоже, ты плакала?

— Да, я плакала. Но теперь я счастлива, мама. Ступайте к коляске. Мне осталось только надеть шляпу.

Она взяла шляпу и подошла к зеркалу, под которым лежала розовая шелковая лента, повязанная Вальдрихом на именинную арфу. Девушка взяла ее и завязала на талии на манер банта.

Легенда о «мертвом госте»

На следующий вечер в доме Бантесов состоялось традиционное открытие зимнего салона (в других городах это называется вечеринкой, званым вечером, чаепитием и т. п.). Лучшие семьи городка, любезно и без излишних церемоний, по очереди принимали у себя каждую неделю зимы гостей и за пением, музыкой, разговорами, веселыми играми и шутками коротали длинные зимние вечера. Впрочем, следует заметить, что под играми подразумевались, не карты, которые обычно служили жалким развлечением людям, не умеющим найти компромисс между злословием и скукой в увлекательной светской игре.

В тот вечер у Бантесов и речи не могло быть о пении и музицировании, не говоря уже о шутках и играх. Дело в том, что этой зимой присутствующие впервые собрались вместе, и всем было что сказать друг другу. Учитывая, что через три дня наступал первый адвент, нетрудно было догадаться, что самую обильную пищу для разговоров должен был дать «мертвый гость». Юные фрейлейн морщили носики или разыгрывали скептиков. Кое-кто из них радовался отсутствию жениха, которым, возможно, не пренебрегли бы после адвента; кое у кого сжималось сердце от страха при мысли о том, кому оно принадлежало. Женщины старшего возраста по итогам зрелых размышлений сошлись на том, что история о «мертвом госте» не могла быть от начала и до конца высосанной из пальца. Молодые господа — все без исключения — были настроены скептически. Некоторые втайне желали, чтобы «мертвый гость» пришел и испытал их мужество. Кое-кто из старообразных господ грозил пальцем в сторону молодых бахвалов. К ним присоединились некоторые молодые женщины — и поводов для подтрунивания, обмена колкостями и озорного смеха было более чем достаточно.

— Однако, — наигранно-сердитым голосом воскликнул господин Бантес, — что это за занятие вы нашли себе? Куда ни сунься — кругом только и разговоров, что о «мертвом госте». Разве это лучшее развлечение для моих живых гостей? Гоните прочь этот вздор — вот что я вам скажу. Разговаривайте нормально! И чтобы я не слышал никакого шушуканья по углам и никакого перешептывания о мертвом!

— И я того же мнения! — сказал окружной сборщик налогов. — Лучше уж самая примитивная игра в фанты! Если бы в Хербесхайме также мало боялись живых гостей, как визита раз в сто лет мертвого, то ручаюсь: никто бы не смог свернуть шейки нашим красоткам.

— Хотелось бы знать, как появилась на свет эта глупейшая историйка, — произнес молодой муниципальный чиновник, — к тому же сама легенда стара как мир: до нас не дошла ни одна деталь, которую можно было бы обыграть в каком-нибудь романе или балладе, чтобы извлечь из нее хотя бы такую пользу.

— Как раз напротив, — возразил Вальдрих, — легенда о «мертвом госте» в ее полном варианте, то есть в том виде, как мне рассказал ее один старый охотник, очень длинна и может показаться сегодня чересчур скучной. Именно поэтому ее никто не помнит — и нечего об этом жалеть.

— Как! Вы еще помните эту историю? — в один голос воскликнули многие гости.

— Кое-что смутно припоминаю, — ответил Вальдрих.

— О, вы должны нам ее рассказать! — стали упрашивать его девушки. — Пожалуйста, ну пожалуйста, вы просто обязаны нам ее рассказать!

Ему не помогли никакие отговорки и извинения. К тому же к просьбам женщин присоединились и господа. И вот, наконец, стулья были сдвинуты вместе, и Вальдрих неохотно согласился рассказать легенду в том виде, в каком она дошла до него в пересказе старого охотника. Чтобы сделать историю поинтереснее, он, как сумел, приукрасил ее, поскольку рассказывал экспромтом.

«Уже прошло целых двести лет, — начал он свой рассказ, — с тех пор, как разгорелась Тридцатилетняя война, и курфюрст Фридрих Пфальцский украсил свою голову короной богемского королевства. В свою очередь, кайзер и курфюрст Баварии, объединив под своим началом всех католиков Германии, отправились в поход, чтобы отвоевать ее обратно. Решающее сражение произошло у Белой горы под Прагой. Курфюрст Фридрих проиграл и битву, и корону. Быстрее ветра весть об этом облетела всю Германию. Все католические города восторженно радовались поражению бедного Фридриха, который посидел на троне всего лишь несколько месяцев, за что его прозвали „зимним королем“. Всем было известно, что он, переодевшись и с небольшой свитой, бежал из Праги.

Это было известно и нашим дорогим предкам в Хербесхайме двести лет назад. Они так же любили тогда поболтать о разных новостях в масштабе юрода или государства, как и мы — их внуки. Правда, они были тогда не то чтобы религиознее, а, скорее, неистовее в вере. Так что радость по поводу поражения и бегства „зимнего короля“ была такой же необузданной и, пожалуй, еще более бурной, чем наша — в связи с поражением и бегством императора Наполеона пару лет назад.

Так вот, три очаровательных девушки сидели однажды вместе и болтали о „зимнем короле“. Они были старыми подругами, и у всех троих был жених — то есть каждая имела своего жениха, иначе они бы не были подругами. Одну звали Вероника, другую — Франциска, а третью — Якобея.

— Нельзя было давать улизнуть из Германии королю еретиков! — сказала Вероника. — Пока он жив, будет жить и изрыгать зло и чума лютеранства.

— Да, — воскликнула Франциска, — кто убьет его, может рассчитывать на большое вознаграждение от кайзера, от курфюрстов Баварии, от всей святой церкви и папы. Да что там: ему гарантирован рай после смерти!

— Я хочу, — размечталась Якобея, — чтобы он приехал в наш город; о, как я хотела бы этого! Он тогда умер бы от руки моего любимого. И тогда мой любимый станет в награду за это по меньшей мере графом.

— Это еще вопрос, — сказала Вероника, — станет ли делать тебя твой любимый графиней; едва ли у него достанет мужества для такого героического поступка. А вот мой — стоит мне только кивнуть — сразу же возьмется за меч и собьет с коня „зимнего короля“. И графство уйдет у тебя из-под носа.

— Не стоило бы вам обеим тут разглагольствовать! — сказала Франциска. — Мой любимый ведь самый сильный. Разве не был он на войне капитаном? И прикажи я ему зарубить хоть самого турецкого султана на троне — он, не колеблясь, пойдет и зарубит. Так что не очень радуйтесь по поводу графства.

В то время, пока девушки продолжали дележ графства, с улицы до их слуха донесся громкий топот конских копыт. Все три тут же устремились к окну. На дворе была ужасная погода: дождь лил как из ведра, и потоки воды, падая с крыш и вытекая из желобов, затопляли улицы. Завывал ураганный ветер, бросавший эти потоки на стены и окна домов.

— Не дай Бог! — воскликнула Якобея. — Кто в такую погоду находится в пути, тот определенно не по своей воле.

— Таких подгоняет только жестокая беда! — сказала Вероника.

— Или нечистая совесть, — вставила Франциска.

Напротив их дома, возле трактира „У дракона“, остановились и торопливо спешились тринадцать всадников. Все — кроме одного в белом, который зашел в трактир, — остались с лошадьми. Вскоре вышел хозяин со слугами. Лошади были отведены в конюшню, а господа — в трактир. Несмотря на дождь, на улице собрался народ, чтобы поглазеть на незнакомых всадников и их лошадей. Самая красивая лошадь была у господина в белом: тоже белая и в дорогой сбруе.

„Если бы это был „зимний король“!“ — отвернувшись от окна, в один голос воскликнули девушки и многозначительно посмотрели друг на друга округлившимися глазами.

В это время на лестнице раздался шум, и вот уже в комнату входят три жениха этих девиц. „Вы еще не знаете, — воскликнул один из них, — что в нашем городе объявился „зимний король“.“ — „Может подвернуться неплохой улов!“ — сказал второй. „У этого длинного тощего типа в белом мундире написан страх на лице“, — воскликнул третий.

Радостное возбуждение охватило девушек. Снова они пристально уставились друг на друга округлившимися глазами. Они словно разговаривали друг с другом взглядами, и, похоже, их взгляды нашли общий язык. Внезапно они протянули друг дружке руки и, не сговариваясь воскликнули: „Пусть будет так! Теперь мы все трое заодно“. Затем они разжали руки, и каждая направилась к своему жениху.

Вероника говорила своему: „Если мой милый выпустит „зимнего короля“ живым за стены города, то я лучше стану содержанкой этого короля, чем законной супругой моего возлюбленного. Клянусь честью!“

Франциска сказала своему: „Если мой милый позволит „зимнему королю“ пережить эту ночь, то я скорее поцелуюсь со смертью, чем с моим милым, — и напрасно он будет дожидаться свадьбы. Клянусь честью!“

Якобея говорила своему жениху: „Ключик от тайничка невесты будет утерян навеки, если завтра мой единственный не покажет мне свой меч, обагренный кровью „зимнего короля“!“ Все три жениха порядком струхнули, однако вскоре снова воспряли духом, увидев, что их прекрасные девушки бросают на них самые обворожительные взгляды, дожидаясь ответа. Никто из них не хотел отставать от других; каждому хотелось быть только первым и геройским поступком доказать пылкость своих чувств. Таким образом, все трое поклялись, что „зимнему королю“ не дожить до рассвета.

Молодые люди попрощались со своими невестами, которые тут же сели кружком и, не скрывая радости, стали болтать о вечной славе их суженых и о том, как они надеются разделить графство. А трое молодых мужчин, посовещавшись, сразу же пошли в трактир „У дракона“, заказали вина и за разговором стали наводить справки о незнакомцах: кто из прибывших был „зимним королем“, где он должен был спать и хорошую ли комнату ему дали, хотя все они так хорошо знали трактир, что нашли бы ее с завязанными глазами.

И так они пили и веселились до глубокой ночи. Еще задолго до рассвета двенадцать незнакомцев, несмотря на сильное ненастье, поспешно ускакали прочь. Тринадцатый остался лежать в луже крови на кровати. Ему были нанесены три смертельных раны. Никто не мог сказать, кем он был; однако хозяин ручался, что это мог быть кто угодно, только не „зимний король“. И он оказался прав, поскольку „зимний король“, как известно, благополучно добрался до Голландии, где и жил некоторое время. Мертвый гость еще в тот же день из христианской любви к ближнему был похоронен, но не на кладбище — в освященной земле, рядом с останками других христиан-католиков, — а как предположительный еретик — на живодерне, без отпевания.

С тревогой на душе ждали три невесты прихода своих любимых, чтобы уплатить им сладкую дань. Но те все не приходили. Девушки посылали за ними во все дома и искали их по всему городу, но с того полуночного часа их никто больше не видел. Ни хозяин трактира, ни его жена, ни горничные со слугами ничего не могли сказать о том, куда они пошли и что с ними.

Тут бедные девушки сильно опечалились: они плакали день и ночь и раскаивались в том злодейском приказании, которое они дали своим преданным и мужественным женихам.

Больше всех втайне горевала очаровательная Якобея, так как это она первой вслух заявила перед своими подругами о покушении на жизнь „зимнего короля“. Два дня прошло с той несчастной ночи, и уже кончался третий. Ни невесты, ни встревожившиеся родители женихов ничего не знали о судьбе молодых людей.

И вот в один прекрасный день в дверь Якобеи постучали, и в комнату вслед за тем вошел благородного вида незнакомый мужчина, спросив о девушке, которая в это время плакала, сидя подле родителей. Незнакомец держал в руке письмо, которое ему якобы передал в дороге один молодой человек с просьбой доставить его в город. О, как радостно вздрогнула Якобея: письмо было от любимого!

Между тем стало уже поздно. Мать вышла из комнаты, но затем быстро вернулась, неся в руках две зажженных лампы, чтобы прочитать письмо и получше разглядеть незнакомца. Это был рослый, худощавый мужчина приблизительно тридцати лет, одетый во все черное: на голове у него, по обычаю того времени, была большая шляпа с развевающимися черными перьями; на нем — черный камзол с отложным кружевным воротником, покрывавшим плечи; черного цвета нижняя одежда и высокие сапоги; на поясе он носил меч, рукоятка которого была отделана золотом, жемчугом и драгоценными камнями. Драгоценные камни, переливаясь, сверкали и в перстнях, украшавших пальцы его рук. Его лицо, с правильными благородными чертами, несмотря на огненный блеск его глаз, было бледным и землистым, что еще больше подчеркивал его черный наряд. Пока он сидел, отец при свете лампы читал письмо следующего содержания: „Мы убили не того! Так что, милая, прощай, поскольку ключик от невестиной комнаты я потерял. Я еду на войну с Богемией и постараюсь найти себе другую невесту, которая не станет требовать от своего любимого пурпурно-красный меч. Утешься, как утешил себя я. Шлю тебе обратно твое кольцо“. Кольцо выпало из письма.

Услышав прочитанное ей, Якобея чуть не потеряла сознание, а Затем, заливаясь слезами, стала проклинать неверного. Мать с отцом утешали бедное дитя, а незнакомец галантным тоном произнес: „Если бы я знал, что этот злодей поручает мне доставить вам такое несчастье, то — не будь я графом фон Греберном, если бы я не познакомил его поближе с моим добрым мечом. Утрите слезы с ваших прекрасных глаз, милая девушка: одной-единственной жемчужной слезинки на ваших розовых щечках достаточно было бы для того, чтобы погасить пламя вашей любви“.

Но Якобея безутешно плакала. Наконец граф удалился, предварительно спросив разрешения еще раз навестить прекрасную страдалицу на следующий день.

Он и в самом деле явился на следующий день и, застав Якобею одну, так заговорил с ней:

— Я всю ночь не мог заснуть, думая только о вашей красоте и ваших слезах. Обещайте мне вашу улыбку, чтобы мои бледные от бессонной ночи щеки снова окрасились румянцем.

— Разве я могу улыбаться? — сказала Якобея. — Изменник вернул мне кольцо и разбил мое сердце.

Граф взял у нее из руки кольцо и выбросил его в окно, воскликнув: „Туда ему и дорога! О, как я хотел бы предложить вам взамен более красивое! — При этих словах он снял с пальца и положил перед ней на стол свое самое красивое кольцо, добавив при этом: — Как хорошо подошел бы ко всем этим кольцам и к каждому в отдельности графский титул!“

Якобея покраснела от смущения и отодвинула в сторону роскошное кольцо. „Не будьте так жестоки, — сказал граф. — Увидев вас однажды, я уже не могу не думать о вас. Нельзя оставаться в долгу перед женихом, который отвергает невесту. Это будет сладкая месть. Мое сердце и графство у ваших ног“.

Неохотно слушала Якобея его речи, хотя в душе и соглашалась с графом относительно мести изменнику. О многом они еще говорили друг с другом. Хоть речи графа были галантны и скромны, да сам он был не так красив, как ее бывший жених: слишком бледным и землистым было его лицо, но стоило ему заговорить, как Якобея вдруг забывала о цвете его лица. И поскольку ничто не может продолжаться до бесконечности, то и она перестала, наконец, плакать и даже стала изредка отвечать улыбкой на шутки графа.

Слух о том, что в Хербесхайме живет богатый господин, который держит роскошно одетых слуг и буквально бросает деньги на ветер, разнесся вскоре по всему городу. Скоро всем стало известно и то, что он доставил письмо от пропавшего жениха Якобее. Вероника и Франциска, услышав это, поспешили к своей подруге, надеясь через нее узнать у графа что-нибудь о судьбе остальных двоих женихов.

Якобея не стала отказывать своим подругам в их просьбе. И поскольку граф изъявил желание сам навестить скорбящих подруг, чтобы на основании описаний разобраться, о каких женихах шла речь, девушка сердечно поблагодарила его.

Она относилась к нему уже более благосклонно: рассматривая ночью дорогое кольцо, девушка пораскинула умом и решила: „Стоит мне только пальцем пошевелить — и графство будет у моих ног, причем мне не придется его делить с Вероникой и Франциской. Изменник, сам того не ведая, своим поступком поможет мне стать графиней“. И она показала родителям драгоценность, оставленную графом на столе, рассказав им о его предложении и сказав попутно о его несметных богатствах. Родители были настолько поражены, что долго отказывались верить ее словам. Но когда граф снова явился и самым учтивым образом спросил, не позволят ли они ему подарить их дочери одну безделицу к воскресному наряду, отец с матерью всерьез задумались над словами Якобеи. Посовещавшись, они решили между собой: „Упускать такого зятя было бы глупостью“.

Теперь они стали всячески уговаривать дочь, часто оставляли ее наедине с графом, угощая его вкусными закусками и дорогими винами, — и все это чуть ли не до самой ночи. Он, в свою очередь, ни разу не ограничился одними словами благодарности — и родители не могли натешиться его щедрыми подарками. Якобее в душе льстила мысль о том, как она — в качестве будущей графини фон Греберн — станет предметом зависти и восхищения всего города, поэтому со все большим сочувствием выслушивала она пылкие признания нового возлюбленного.

Тот, однако, оказался большим пройдохой. Дело в том, что Вероника, которую он как-то навестил, показалась ему еще более прекрасной, чем очаровательная Якобея, а увидев напоследок белокурую Франциску, граф нашел остальных просто безобразными. Как белокурой Франциске, так и черноволосой Веронике почти слово в слово пересказал он одну и ту же историю об их возлюбленных. По пути граф якобы встретил всех троих молодых людей на одном постоялом дворе в тот момент, когда те, с полными бокалами, непристойно заигрывали с двумя юными девицами. Молодые люди, по его словам, собирались отправиться на войну с Богемией, прихватив с собой заодно и этих шлюх. Из разговора с ним они-де узнали, что он будет проезжать мимо Хербесхайма, и кто-то из этих господ написал письмо Якобее, попросив передать его девушке. Остальные, по словам графа, лишь посмеялись над этим бывшим женихом: они-де со своими веселыми девочками найдут более веселое занятие, чем писание писем. Граф же, если ему будет не в тягость, может передать их бывшим невестам, что их бывшие женихи едут на войну с Богемией, так как они совершили-де по их милости дурной поступок. Вместо писем молодые люди якобы передали ему обручальные кольца, добавив, что их бывшие невесты могут поискать себе утешения у других мужчин, которым эти кольца гораздо больше подойдут, чем им.

Веронику граф уже пытался убедить, что кольцо пришлось бы ему впору; Франциске же он сказал, что оно словно создано было исключительно для него. Ласково утешая их, он спрашивал: „Заслуживает ли таких слез жених, злодейски бросивший свою милую и, обласканный любовницей, поправший вместе с кольцом и ее девичью честь?“ С каждой из девушек ему удалось сыграть свою роль так же блестяще, как и с Якобеей, и — в конце концов — всех он сумел утешить: каждую ублажал подарками, предлагал свое сердце и графский титул — и все три скоро привыкли к его бледному лицу.

Однако подружки скрывали друг от друга свои отношения с графом и связанные с этим расчеты: каждая из них боялась, как бы другая не переманила богатого любовника в свои сети. Они больше не ходили друг к другу в гости, как прежде, и каждая очень рассердилась, узнав, что граф поддерживает отношения с остальными. Ревнуя его к другим, каждая старалась опередить подруг и сначала сносила его ласки, а затем и сама, наконец, стала отвечать на них с тем, чтобы сильнее привязать к себе этого воздыхателя.

Никого так не устраивали вспышки ревности, как самого графа, так как благодаря им ему в короткий срок удалось подчинить себе всех трех красавиц. Он, правда, клялся и божился перед каждой из них, что остальные ему кажутся уродливыми и глупыми, но ему-де из вежливости необходимо время от времени навещать их. Но и эти отговорки, в конце концов, перестали ему помогать. Когда же каждая из девушек стала требовать, чтобы он — для подтверждения своей истинной любви — стал полностью избегать остальных, графу удалось изобразить крайнее смущение. Вслед за тем он выдвинул контрусловие: форменное обручение и обмен кольцами в присутствии родителей, а затем — тихий часок ночью, когда можно будет без помех мило поболтать о приготовлениях к свадьбе в графском дворце и свадебном путешествии.

Каждой из трех красавиц пришлось пообещать ему это, и уговор скрепили поцелуями. Но, целуясь с графом, каждая спросила его: „Дорогой граф, ну почему же вы так бледны? Да смените же свой черный наряд, в нем вы кажетесь еще бледнее“, — на что он неизменно отвечал: „Я хожу во всем черном, потому что таков мой обет. В дни свадьбы я появлюсь в таких же красно-белых одеждах, как и твои щечки, дорогая!“

Таким образом граф обручился с каждой, причем в один и тот же день. Потом, под покровом ночи, он обошел поочередно спальни всех трех девушек. Все произошло прямо той же ночью. На следующее утро родители пошли будить их, поскольку те, как им показалось, слишком уж заспались. Однако девушки лежали в своих постелях уже холодные и с вывернутыми шеями.

С улицы можно было слышать в этот утренний час громкие вопли, доносившиеся из всех трех домов. Перепуганный народ столпился перед домами, из которых неслись крики: „Убили! Убили!“ Поскольку подозрение падало на графа фон Греберна, люди пришли к трактиру „У дракона“, куда вскоре, протискиваясь в толпе, вошли судебный рассыльный и стражник. Хозяин трактира сокрушался по поводу того, что его постоялец исчез со всей своей прислугой, так что никто не заметил его отъезда. Все до единой его вещи словно испарились, хотя никто их не выносил; из тщательно запертой конюшни было выведено много породистых жеребцов графа, но ни прохожие на улицах, ни стража на воротах ничего не заметили.

Люди были перепуганы, и каждый человек, проходивший мимо домов трех несчастных невест, осенял себя крестным знамением. Горестные стенания не смолкали в них, однако всем показалось довольно странным, что ни богатых подарков, ни роскошных свадебных платьев, которые дарил граф, ни жемчужных ожерелий, ни колец с драгоценными камнями, ни бриллиантовых крестиков (несмотря на тщательные поиски) найти не удалось.

Гробы трех девушек сопровождала до городских ворот лишь небольшая кучка людей, одетых в черное. И когда тела девушек в гробах были поставлены на землю кладбища при церкви святого Севальда и все приготовились слушать отходную, от сопровождавшей гроб процессии отделился и отошел в сторону какой-то высокий человек, которого здесь прежде не видели. Смотревшие ему вслед были поражены тем, что его изначально черная одежда на глазах приобретала белый цвет, а на белом камзоле проступили три красных пятна, из которых явственно сочилась кровь. Направился этот длинный бледный человек прямо к живодерне.

„Дева Мария! — воскликнул хозяин трактира. — Это же мертвый гость, которого мы приволокли сюда двадцать один день тому назад!“

Ужас охватил всех присутствовавших на кладбище, и, не помня себя, люди бросились наутек? Порывы ураганного ветра со снегом и дождем сбивали их с ног. Три дня и три ночи гробы стояли непогребенными возле вырытых могил.

Когда же, наконец, городские власти приказали опустить гробы в могилы, и родители, совершая последнее доброе деяние по отношению к своим дочерям, выложили крупные суммы денег отважным людям, решившимся взяться за Это опасное дело, то каково же было удивление мужчин, которые, подняв гробы, нашли их такими легкими, словно в них, несмотря на плотно прибитые крышки, ничего не было. Один из них, придя в себя, принес стамеску и молоток, а другой — пошел за домовым священником. Когда гробы открыли, в них ничего не оказалось: ни самих покойниц, ни подушечек, ни саванов. Так их и похоронили пустыми».


Здесь Вальдрих сделал паузу. В комнате воцарилась мертвая тишина. Тускло горевшие свечи лишь едва вырывали из полумрака лица слушавших. Мужчины с серьезным видом стояли поодиночке; молодые особы женского пола, сидевшие парочками, незаметно прижимались теснее друг к другу, а женщины в годах, сцепив руки и вытянув вперед головы, казалось, продолжали внимательно слушать Вальдриха, хотя тот давно закончил.

«Прежде всего нужно почистить светильники! — воскликнул наконец господин Бантес. — И говорите же, говорите, чтобы я слышал звуки нормальной человеческой речи, иначе я сбегу отсюда. В дрожь бросает от всей этой чертовщины!»

Он словно угадал сокровенные мысли присутствовавших. Кто-то занялся свечами, кто-то встал; в комнате появились прохладительные напитки. Особое удовольствие находили все в громких разговорах и смехе, в подтрунивании друг над другом по поводу легкого испуга, который каждый замечал в окружающих и в котором ни за что бы не признался сам. Легенду о «мертвом госте» называли самой причудливой небылицей, которую только могла произвести на свет чья-то досужая фантазия, полагая, что — знай об этом случае мисс Анна Радклиф или лорд Байрон — миру был бы явлен еще один шедевр жанра ужасов.

Но едва только комендант и его слушатели успели перевести дух после длинного рассказа, как отовсюду стали раздаваться голоса, требовавшие второй части легенды или истории о втором явлении «мертвого гостя». Не сочтя даже нужным спросить Вальдриха о его желании продолжать рассказывать, все расселись полукругом вокруг него. Робкое любопытство читалось в глазах, устремленных на рассказчика, когда он, наконец, занял свое место. Девушки сбивались в группки и заблаговременно придвигали поближе друг к другу стулья; так же поступали и женщины постарше. Снова в комнате воцарилась тишина.


Нынешнее имение Беккера в предместье города принадлежало когда-то, как вы все знаете, семейству фон Рорен, — начал рассказывать Вальдрих. — Оно, правда, уже сто лет не жило в нем, а сдавало в аренду до тех пор, пока около двадцати лет назад, во время военных беспорядков, оно не было продано ныне покойному надворному советнику Беккеру. Последний из фон Роренов, кто еще время от времени наезжал со своей семьей в имение, — а к нему относилась и большая часть окружавшего город леса, — был большим мотом. Правда, появлялся он здесь только в тех случаях, когда ему нужно было собраться с силами после своих растрат в Венеции или Париже. Однако даже времена финансового отпуска в роскошном родовом поместье превращались чаще всего в продолжение его привычных увеселений, но только в другом масштабе. Еще сегодня колоссальные руины бывшего замка и соседних зданий, ставших семьдесят лет назад добычей огня, напоминают о своей былой красоте и величественности. На месте имения теперь стоит красивый, но по-бюргерски скромный загородный дом, построенный в свое время по заказу надворного советника Беккера. На отведенной теперь под пашню земле раньше был разбит сад.

Последний раз барон посетил свое поместье в несколько необычное время — поздней осенью — и в непривычно большой компании, а точнее, в сопровождении пятнадцати-двадцати молодых дворян и их прислуги. Его дочь была в то время невестой виконта де Вивьена, богатого и галантного вертопраха, объезжавшего немецкие дворы по поручению кардинала Дюбуа. Дюбуа был всесильным министром герцога Орлеанского, регента Франции, а Вивьен — его признанным фаворитом.

Легко догадаться, что барон фон Рорен старался вовсю, чтобы не ударить в грязь лицом и сделать пребывание такого важного гостя в своем загородном дворце максимально приятным. Радости застолья и охоты в окрестных лесах; азартные игры вокруг составленных горками золотых монет и увеселительные прогулки; французский театральный репертуар и многие другие развлечения непрерывно сменяли друг друга. «Штатным весельчаком» в этой беззаботной компании, несмотря на землистый цвет лица, был граф Альтенкройц — жизнерадостный молодой человек, отпрыск одной из самых аристократических нижнерейнских семей. Отчаянный картежник, он был посвящен в интриги всех княжеских дворов того времени, где хорошо овладел бесценным искусством превращать свою жизнь в бесконечную череду всевозможных удовольствий. Никто по этой части не мог состязаться с его изобретательным умом. Барон фон Рорен свел с ним знакомство лишь незадолго до своего приезда в Хербесхайм и взял его с собой как истинное украшение своей компании — вероятно, еще и потому, что Альтенкройц любил играть в карты, но не всегда был в них удачлив. Так что граф имел все основания надеяться на восстановление своего пошатнувшегося финансового положения.

Именно этот молодой бледнолицый повеса стал в преддверии адвентов инициатором бала-маскарада, куда каждый мог привести сам свою избранницу из города или из своего окружения, невзирая на ее сословие и происхождение. Дело в том, что вечеринкам и праздникам господ явно не хватало женского общества. Юная баронесса Рорен и несколько ее подруг терялись в многочисленной компании мужчин. «К чему, — говорил Альтенкройц, — взглядывать на генеалогическое древо, если ищешь развлечений? Все красивые женщины — пусть это будут и королевы — равны между собой независимо от сословия, а среди гризеток тоже подчас попадаются такие красавицы, которыми не погнушались бы и королевские дворы».

Его слова были встречены аплодисментами, хотя некоторые фрейлейн при этом слегка сморщили носики.

За приготовление разнообразных маскарадных костюмов взялись все портные и модистки города, а также выписанные из других городов. Как всегда, виконт де Вивьен решил блеснуть изысканным вкусом, а Альтенкройц, как обычно — перещеголять француза. Для этого он разыскал в Хербесхайме самого искусного портного и самую привлекательную девушку, чтобы повести ее на бал. Обоих нашел он под одной крышей. Мастер Фогель — отменный портной — сразу понял, какой фасон требовался Альтенкройцу, а его дочь Генриетта — девушка в расцвете юной красоты — вскоре заняла в сердце графа гораздо больше места, чем ей первоначально отводилось.

Граф регулярна появлялся в доме мастера. Он постоянно следил за тем, чтобы ни одна деталь не была испорчена. Особенно часто давал он указания старательной Генриетте. Кроме того, он заказал еще пару роскошных дамских туалетов для маскарада, которые Генриетте приходилось не только шить, но и — под руководством отца — подгонять по себе, поскольку, по словам графа, фрейлейн из соседнего дворянского поместья, которую он поведет на бал, имеет точь-в-точь такую же стройную фигуру, как у нее. При этом он всегда был расточительно щедр: одни лишь маленькие подарки, которые он делал, стоили в конечном счете столько же, сколько и плата за работу. Само собой разумеется, Генриетта получала самые дорогие подарки и была вынуждена выслушивать все комплименты по поводу ее красоты и даже признания в любви, что было неудивительным при пылком нраве графа. Правда, хоть Генриетта и старалась пропускать мимо ушей эти любезности, так как была обручена с одним подмастерьем своего отца, ей не досаждали сладкие речи такого благородного и милостивого господина: девушки вообще редко обижаются на тех, кто их обожает.

За несколько дней до бала — маскарадные костюмы были к тому времени уже готовы — Альтенкройц пришел в дом мастера Фогеля очень мрачный. Он попросил мастера поговорить с ним наедине — и Генриетта удалилась.

— Мастер, — сказал он, — я очутился в крайне неловкой ситуации. Вы могли бы выручить меня из нее, и я, в свою очередь, если вы мне окажете такую любезность, заплачу вам намного больше, чем того потребовалось бы для пошива бальных костюмов на целый год вперед.

— Я остаюсь покорным слугой вашей милости! — поклонившись ему, с улыбкой на лице ответил портной.

— Только вообразите себе, мастер, — сказал далее Альтенкройц, — фрейлейн, которую я должен был вести на бал, заболела и попросила передать мне, что не придет. У всех остальных господ есть партнерши для танцев; это, как вы знаете, в основном дочери местных бюргеров. И вот я остался без своей прекрасной половины. Я бы еще мог поискать ее в семьях членов муниципалитета или коммерсантов, но кому подойдут эти бальные платья? Вы сами видите, мастер: мне остается только просить вас о вашей дочери. Вы ведь сами шили платья по ее фигуре? Вы должны ее попросить.

Портной сначала опешил: он не ожидал удостоиться такой чести. Он долго кланялся, прежде чем смог что-либо сказать.

— Генриетта не станет жалеть об этом, — добавил Альтенкройц, — так как платья, в которых она будет танцевать, останутся у нее, а чтобы достойно выглядеть в обществе, я буду выполнять все ее желания, как это у нас принято.

— Ваша милость слишком добры к нам! — воскликнул мастер Фогель. — Без всякого хвастовства скажу вашей милости, что танцует она превосходно. Стоило видеть ее на свадьбе моего соседа — оловянщика. Я просто обомлел, когда увидел, что она так умеет танцевать. Да что говорить! Если ваша милость соизволит Подождать в комнате, я схожу за девушкой. Можете сказать ей прямо все как есть, а за мной дело не постоит.

— Однако, мастер, — возразил Альтенкройц, — жених Генриетты может оказаться очень ревнивым, причем совершенно напрасно. Вы должны поговорить об этом и с ним.

— О! — воскликнул мастер Фогель. — Этот олух и пикнуть не посмеет.

Он ушел. Вскоре в комнату вошла покрасневшая от смущения Генриетта. Граф покрыл ее руку поцелуями и сказал ей о своем затруднительном положении, а также о своих планах относительно нее, обязавшись — с разрешения девушки — взять на себя все расходы, которые, по ее мнению, потребовались бы для ее достойного появления в обществе. Девушке пришлось снова покраснеть, едва он шепотом назвал ее будущей королевой бала, протянув при этом Генриетте пару изящнейших серег.

Это было слишком тяжелым испытанием для слабой и тщеславной девушки. Генриетта мигом представила себе роскошнейший праздник и себя на нем — блистательную и вызывающую всеобщее восхищение, одетую — с ног до головы — не хуже светских красавиц. Все еще пребывая в замешательстве, она, однако, что-то пробормотала о своем отце и его разрешении.

Альтенкройц успокоил ее по этому поводу и, поскольку она все еще не решалась принять его приглашение, граф восторженно заключил ее в объятия и воскликнул: «Генриетта, к чему дальше скрывать? Ты, а не какая-то фрейлейн, с первого же взгляда стала моей избранницей. Тебя я выбрал еще в тот, день, когда отец примерял на твоем прекрасном теле маскарадный костюм. Но тогда я выбрал тебя только для танцев. Ах, Генриетта, как я хотел бы выбрать тебя для несравненно более возвышенной роли — ведь я обожаю тебя! Не для того ты была создана такой красивой, чтобы стать женой грубого нищего подмастерья портного. У тебя есть более высокое предназначение. Ты понимаешь меня, ты хочешь меня понимать?

Она, ничего не ответив, вырвалась из его рук, пообещав графу стать только его партнершей по танцам, если не будет возражать отец. Оба вернулись в мастерскую. Здесь Альтенкройц прошептал на ухо мастеру: „Она согласна. Позаботьтесь, чтобы было приобретено все необходимое для ее достойного появления в свете. Это вам на расходы“, — и сунул старику в руку кошелек, набитый золотыми монетами.

Вскоре обитателям дома портного пришлось пережить несколько бурных сцен. Дело в том, что Кристиан — подмастерье и жених Генриетты — совсем обезумел, когда узнал, о чем шла речь. Ни нежные слова плакавшей девушки, ни проклятия и угрозы старика на него не действовали. И так продолжалось весь день. Генриетта провела бессонную ночь. Она по-настоящему любила Кристиана, но не могла же она ради него пожертвовать возможностью покрасоваться в ослепительном наряде, каких она не носила ни разу в жизни, — на бале-маскараде среди городской и окрестной аристократии, — и снискать там всеобщее восхищение. Кристиан и в самом деле требовал почти невозможного. Она была почти готова поверить в то, что он не любит ее по-настоящему; иначе, как она считала, он не стал бы лишать ее такого невинного удовольствия.

На следующий день Кристиан немного успокоился, то есть уже не так ужасно бушевал. Он по-прежнему, однако, не переставая твердил свое: „Ты не пойдешь на бал!“ с угрозой в голосе. Генриетта таким же ворчливым голосом отвечала ему: „Нет, пойду!“, на что отец обычно добавлял: „И она обязательно пойдет — назло тебе; я велю ей пойти!“ Бальные туфельки, шелковые чулки, изящные носовые платки и прочее — все было уже куплено — и притом самое дорогое.

Впрочем, когда наступил день бала и дело приняло серьезный оборот, Кристиан сложил свои пожитки и, появившись в комнате уже полностью готовым в путь, сказал Генриетте: „Если ты пойдешь, то уйду и я, но тогда мы с тобой — навсегда чужие люди“. Генриетта побледнела. Старик, который и раньше частенько ругался с Кристианом, буркнул: „Проваливай, если тебе так хочется. Посмотрим, кто из нас двоих — мастер! Генриетта в любой день найдет себе мужа в тысячу раз лучшего, чем ты“. Но Генриетта тем временем только плакала.

В этот момент вошел слуга графа Альтенкройца с коробкой, которую он вручил от имени своего господина. В ней, по его словам, находились кое-какие мелочи для костюма фрейлейн. А это были: дорогая вуаль, рулоны превосходных широких шелковых лент, изящная коралловая нить для колье и два бриллиантовых кольца. Генриетта бросала быстрые взгляды на драгоценности, которые доставал отец, и сквозь слезы блеск бриллиантов казался ей еще ослепительнее. Она колебалась в выборе между любовью и тщеславием.

— Ты не пойдешь! — крикнул Кристиан.

— Нет, пойду! — с гордой решимостью в голосе ответила Генриетта. — Ты не достоин того, чтобы я из-за тебя так плакала; ты не достоин чувства, что я к тебе испытывала. Теперь я вижу, что ты никогда не любил меня и никогда не позволил бы мне насладиться минутами такого счастья и такой чести.

— Ну и ладно! — сказал Кристиан. — Иди же! Ты разбиваешь преданное тебе сердце.

С этими словами он швырнул ей под ноги ее кольцо, вышел вон и больше уже не возвращался.

Генриетта громко всхлипывала и порывалась позвать его обратно, но отец пытался ее утешить. Наступил вечер. Девушка стала собираться на бал и, увлекшись переодеванием и прихорашиванием, скоро забыла о своем утраченном возлюбленном. К дому подкатила карета, в которой приехал за ней Альтенкройц.

Уже в карете он сказал ей: „Ах, Генриетта, ты несравненно красивее, чем я предполагал. Ты — богиня! Ты рождена для этих нарядов, а не для своего жалкого сословия!“

Праздник был великолепный. Альтенкройц с Генриеттой появились в черных древнегерманских костюмах. К их великолепным нарядам было приковано внимание всех гостей, так как они затмевали даже виконта и юную баронессу фон Рорен, в костюмах перса и персианки фланировавших среди пестро одетой толпы.

„В черном — не кто иной, как граф! — сказал виконт своей избраннице. — К чему только этому дураку маска: она ведь никак не укоротит его долговязой фигуры, которая торчит над головами всех гостей. Чтобы выделиться среди других, этому рыцарю печального образа вовсе не обязательно было подчеркивать свой любимый цвет одежды — черный на черном фоне — в котором он рисуется, словно парижский аббат, каждый Божий день. Однако любопытно, кто же это с ним. Поистине, у нее неплохой рост, да и в паре она танцует премило“. — „Ручаюсь, — ответила баронесса, — что это какая-нибудь простушка из города. Это сразу видно по ее неуклюжим, скованным манерам“.

Бал затянулся до глубокой ночи, и лишь затем состоялся званый ужин, перед которым маски, разумеется, сняли. При таком количестве новых очаровательных лиц не могло обойтись без приятных сюрпризов. Виконт не сводил глаз с прелестной „древней германки“. За столом он сидел рядом с молодой баронессой. Казалось, оба господина совершенно перепутали свои роли — такое количество галантных комплиментов, которые казались чем-то большим, чем обычные любезности, обрушил виконт на свою охмелевшую от счастья соседку, равно как и граф — на избранницу виконта. Этот обмен рискованными галантностями не прекратился и после ужина.

— Пусть я обрету в вашем лице смертельного врага, — сказал графу виконт, — но все равно отобью у вас вашу партнершу — и это так же верно, как и то, что я жив.

— Мне ничего не стоит отомстить вам, дорогой виконт, — возразил Альтенкройц, — я в таком случае отобью у вас любезную баронессу.

Виконт, которому новая страсть и старое вино совсем вскружили голову, не обращая внимания на то, что баронесса стояла почти рядом и могла хорошо его слышать, достаточно неосмотрительно воскликнул:

— Дюжину моих баронесс я отдал бы за одну-единственную Венеру в старогерманском костюме!

— Виконт, — мрачно сказал граф, — подумайте, что вы говорите. Как ни мила моя партнерша, но титул королевы этого праздника принадлежит все же вашей невесте.

— Титулованная королева! Я всегда считался только с реальной властью! — воскликнул виконт.

Напрасно граф кивками и намеками давал понять ему, что баронесса стоит рядом, и поэтому следует вести себя сдержаннее. Ему пришлось поэтому заговорить в более решительном тоне и запретить виконту оскорбительно вести себя в присутствии баронессы, которая в гневе удалилась. Они обменялись резкими словами. Граф безрезультатно пытался спасти положение: виконт, воспламенившись любовью, вином и раздражением, вел себя все более неприлично. Многие из гостей уже обратили внимание на них. Не отвечая на его реплики, граф пытался предотвратить большой скандал. Но когда виконт сказал: „Граф, я не думал, что такой изможденный развратник, как вы, еще способен на ревность, потому что в вас говорит только бессильная ревность!“ — Альтенкройц не мог дольше сдерживаться.

— Виконт! — крикнул он. — Я? Развратник? Кто вам сказал об этом?

— Ваше собственное землистое лицо! — ответил виконт и издевательски захохотал.

— Если вы не баба, виконт, — сказал граф, — то ответите за глупость. Один из нас должен покинуть этот дом. Вы — шут!

Барон фон Рорен застал свою дочь — всю в слезах — сидящей в соседнем зале, и она рассказала ему о непристойном поведении виконта. Барон разыскал его: тот дослушивал в это время последние слова графа. Все были возмущены поведением виконта. Барон в гневе схватил его за руку и отвел в сторону со словами: „Вы публично оскорбили мою дочь. Ничтожный, разве мы заслужили это? Не завтра, а еще сегодня, сейчас же, вы дадите мне удовлетворение“, — сказал он, после чего оба покинули танцевальный зал. В то время как пары снова встали в ряд, приготовившись к танцу, чтобы таким образом восстановить прерванное веселье, барон и виконт встретились в освещенном пустом соседнем зале. Спустя мгновение там появился и граф, шедший следом за ними. В руках он держал две шпаги, одну из которых сразу же протянул виконту, а затем, обратившись к барону, сказал: „Господин барон, позвольте мне отомстить этому ничтожеству за честь божественной баронессы и за мою собственную“.

Виконт злобно выкрикнул: „Ну ты, пепельная рожа, защищайся!“ — и с этими словами выхватил шпагу, отбросил ножны в сторону и бросился на графа. Тот хладнокровно защищался. И трех минут не прошло с начала поединка, как шпага со страшной силой была выбита из рук виконта и, описав дугу, ударилась в большое зеркало на стене, разлетевшееся тут же на тысячу осколков.

„Жалкий человечишка! — бросил ему граф. — Твоя жизнь в моих руках. Прочь из этих мест, и не попадайся больше мне на глаза“. Затем он ударил его шпагой плашмя по спине и необыкновенно сильным толчком вышвырнул за дверь.

Еще в ту же ночь виконт де Вивьен со своими людьми покинул замок.

Как ни тяжело была оскорблена юная баронесса непорядочным поведением виконта, она все же нашла полную компенсацию в том, что из-за нее скрестились шпаги. Нельзя сказать, чтобы она по-настоящему любила виконта, — однако теперь она его просто ненавидела; граф же, который ей прежде казался слишком безобразным, теперь, напротив, намного больше выигрывал в ее глазах. Не стоит удивляться столь стремительным превращениям: известно ведь, что любовь слепа. А себялюбивое тщеславие — в конечном счете, тоже является разновидностью любви.

Когда она услышала обо всем от своего отца, то с выражением испуга на лице — правда, не совсем искреннего — навестила графа; она ведь прекрасно знала, что с обеих сторон все обошлось без крови.

— Но, милый граф! — воскликнула она. — Что вы натворили? Ради Бога, как вы меня напугали!

— Сударыня, я бы только гордился, если бы был ранен из-за вас! Но ничего не бойтесь: такому шуту, как виконт, нелегко было бы меня ранить. Если же вы хотите проявить хоть немного сочувствия ко мне, то вам не придется долго искать повода для этого, поскольку рана слишком глубока; она здесь, в этом сердце — и нанесена она вами. Но — увы! — на такое сочувствие я не смею и надеяться.

— Ах, шутник! До сих пор ведь ни одна душа не замечала ваших страданий.

— Я страдал молча и был счастлив оттого, что я — одна из многочисленных жертв вашего очарования. Я молчал, но с радостью рискнул своей жизнью ради того, чтобы отомстить наглецу. Я буду молчать, и в один прекрасный день умру за вас.

— Молчите! — улыбаясь, сказала баронесса и наградила графа за его слова легким рукопожатием. — Пригласите лучше меня на танец.

Они стали танцевать. Оба почувствовали теперь большую близость друг к другу, так как он скромно произнес нелегкое — и самое тяжелое для влюбленных — признание, а она его не отвергла. Когда баронесса в шутку назвала его своим верным рыцарем и героем, он потребовал полагающуюся по рыцарскому обычаю почетную любовную дань. Баронесса, правда, сначала изображала неприступность — хотя граф просил только об одном поцелуе в ее румяные щечки, — но тем более приятно было ей, в конце концов, уступить ему.

В еще большем восторге была Генриетта. Она ощущала себя предметом всеобщего восхищения. Еще ни от кого в жизни она не выслушивала такого количества изысканных слов по поводу собственной красоты, как от этих благородных молодых людей на балу. Когда граф, отвозя ее на рассвете обратно в родительский дом, пригласил девушку на следующий бал, ее восторг, разумеется, удвоился. „Ах, Генриетта, — вздыхал он, — полюбишь ли ты когда-нибудь меня хоть чуть-чуть? Сегодня ты провела счастливый вечер — неужели ты не желаешь всегда иметь такие вечера, такие ночи и дни? Все зависит только от тебя. Вся жизнь будущей графини Альтенкройц будет сплошным балом“.

Она молчала. Он сорвал у нее поцелуй и прижал девушку к своей груди. Она молча дрожала, но снесла и второй.

На следующий день граф не преминул осведомиться о здоровье обеих своих партнерш по танцам и возобновил свои домогательства. Обеим он сделал по шикарному подарку. Тщеславие настолько затмило рассудок девушек, что они вообразили, будто в самом деле его любят. Подобным же образом были ослеплены их отцы — портной и барон. Портной вообразил себя настолько богатым, что закрыл мастерскую, а барон без устали льстил графу, поскольку, находясь в затруднительном финансовом положении, получал от графа значительные суммы.

Теперь Альтенкройцу для достижения его цели оставалось только просить у портного руки Генриетты, а у барона фон Рорена — его дочери, что не составило ему никакого труда. Независимо друг от друга они сказали „да“, после того как он, наконец, вырвал согласие у обеих заносчивых девушек. Да, но не менее неприятным во всей этой истории было то, что ненасытный соблазнитель проделал тот же самый трюк в доме одного городского чиновника И разлучил с помощью своих хитростей дочерей семьи с их возлюбленными, чтобы затем занять их место. Со всеми, в итоге, ему удалось обручиться.

В честь дня помолвки своей дочери барон дал ужин с балом и игрой в карты. Генриетта также была приглашена, и Альтенкройц получил от своей невесты разрешение привести ее на бал, но не раньше, чем вечером. В этот день вовсю бушевала непогода с ураганным ветром, дождем и снегом; не обошлось даже без грома с молнией и сильным градом. С домов срывало черепицу, падали сломанные деревья. Однако в танцевальном зале ничего не замечали: свет многих сотен свечей превращал ночь в яркий, солнечный день, а любовь, вино и игра правили балом вопреки всем возмущениям внешнего мира.

Молодая баронесса и Генриетта были в упоении от счастья. Граф почти безраздельно и с удвоенной нежностью посвятил себя первой и лишь изредка танцевал с Генриеттой, которая ничего не замечала вокруг себя, окруженная лестью, которой, словно соревнуясь между собой, осыпали ее другие танцоры. Юная баронесса — с поистине королевской роскошью одетая во все подаренное ей расточительным женихом — целиком отдалась танцам, горделиво радуясь завистливому восхищению остальных женщин. Многим очень состоятельным дворянкам пришлось в тот вечер почувствовать себя нищими по сравнению с ней, и очень многим она чувствительно дала понять, что в качестве невесты самого богатого графа Германии не желает иметь с ними дела.

Еще до рассвета баронесса, почувствовав необычную усталость, ушла с бала. Ее незаметно увел упоенный любовью граф. В соседнем зале их встретила одна из горничных и вызвалась проводить ее до спальни. Молодая баронесса, опираясь на руку своего жениха, сказала ей: „Можете не беспокоиться — я не нуждаюсь в ваших услугах, я разденусь сама“, — и тут же сильно покраснела от смущения. Она пошла дальше по коридору, и граф провожал ее до спальни.

Когда он вернулся, гости уже собирались разъезжаться, и были поданы кареты. Альтенкройц повел Генриетту в карету и сопроводил ее до самого дома. Там все уже спали. Девушка осторожно открыла дверь. Напрасно она сопротивлялась: граф отправил кучера и последовал за Генриеттой в дом.

Уже ранним утром город облетел страшный слух: будто дочь одного чиновника была найдена мертвой в своей постели, с вывернутой шеей. Народ столпился перед этим домом; туда же направились и полицейские с врачом. Ужасные горестные вопли, доносившиеся оттуда, заглушали голоса прибывавшей толпы зевак. Только теперь все вспомнили о том случае, который произошел сто лет назад в Хербесхайме перед адвентом. Снова ожила в памяти легенда о „мертвом госте“. Смертельный ужас охватил все семьи.

Слух об этом случае дошел и до мастера Фогеля, и он с затаенным страхом подумал о Генриетте. Правда, мастеру не показался странным ее слишком крепкий сон, так как он знал, что девушка поздно возвратилась с бала. Когда же он вспомнил легенду о „мертвом госте“, а потом подумал о графе Альтенкройце — о его необычно высоком росте, бледном лице и черной одежде, которую он всегда носил, — у него все же слегка зашевелились волосы на голове. Верить этой сказке ему, тем не менее, не хотелось, поскольку никто в городе не принимал эти слухи всерьез. Он поругал себя за суеверные фантазии и подошел к шкафчику, чтобы слегка взбодриться рюмочкой мадеры — подарком графа. К его удивлению, бутылки не было. Еще больше удивился он, обнаружив, что в других шкафах, которые он перерыл в поисках вина, не оказалось ничего из тех щедрых подарков графа, которые были вручены ему и его дочери. Он озадаченно покачал головой.

В предчувствии недоброго ему стало не по себе. В одиночку он поднялся, крадучись, по лестнице в комнатку Генриетты, чтобы в случае чего-нибудь ужасного остаться единственным свидетелем происшедшего и не стать предметом городских сплетен. Тихо отворил он дверь и подошел к кровати девушки, однако долго не мог решиться посмотреть на нее. Когда же наконец он мельком глянул туда — в глазах у него потемнело: Генриетта лежала мертвая на животе, и ее лицо смотрело в потолок. Старика-портного словно ударило молнией. Еще не придя в себя, он взял руками мертвую голову и повернул ее в нормальное положение. Не помня себя, мастер побежал к врачу и сообщил ему о внезапной смерти своего ребенка. Врач покачал головой, осматривая прекрасное тело покойной. Мастер Фогель, который ни за что на свете не хотел, чтобы кто-нибудь узнал правду обо всем, стал уверять врача в том, что причиной скоропостижной смерти могла стать простуда, которую дочка подхватила, разгоряченная ночным балом, когда возвращалась домой в сильную непогоду. При этом он так громко вопил от горя, что возле дома стали собираться испуганные соседи.

Еще не успели смолкнуть разговоры на улицах и в домах города о несчастье, постигшем обеих девушек, как новым поводом для пересудов стала весть о преждевременной смерти единственной дочери барона фон Рорена. Правда, врачи, вернувшиеся из дома барона в город, уверяли всех, что еще утром девушка была жива и что, вероятно, жива и сейчас; возможно, апоплексический удар — следствие ночного переохлаждения и бала — прервал ее хрупкую жизнь. Но кто бы поверил этому? Все были убеждены в том, что молодую баронессу постигла участь остальных, а барон, заботясь о ее чести, купил молчание врачей.

И в самом деле, дом фон Роренов из средоточия необузданного веселья внезапно превратился в обитель печали, а несчастный отец был просто безутешен. Его отчаяние, которое и без того казалось безмерным, усилило еще и то обстоятельство, что вместе с жизнью юной баронессы он лишился всех векселей и наличных денег, всех ожерелий, колец и драгоценностей, которые были получены им или его дочерью от графа Альтенкройца. Да и сам граф, которого искали повсюду, вдруг каким-то непостижимым образом сделался невидим. Его комнаты выглядели настолько пустыми и нежилыми, словно он там никогда и не жил. Он исчез вместе со всеми принадлежавшими ему вещами, слугами, лошадьми, каретой — словом, не оставил ничего, напоминавшего о его существовании.

Так в один и тот же день были преданы земле тела всех трех несчастных невест. Три похоронных процессии одновременно встретились на кладбище за городом. Священник начал читать над всеми сразу общую молитву. В это время один из участников процессии, закутанный в черный плащ, отделился от остальных. Но едва он сделал несколько шагов в сторону, как весь его облик тут же изменился: Теперь он шел в причудливом, старомодном одеянии белого цвета и с белым пером на шляпе; у него на спине и, когда он оборачивался назад, на груди были отчетливо видны три темно-красных пятна. При ходьбе на его белоснежный камзол и светлые панталоны падали капли крови. Он направился в сторону живодерни и внезапно скрылся из виду. Страх охватил не только молившихся, видевших его, но и носильщиков гробов, которые были уже готовы опустить их в могилы. Дело в том, что гробы показались им настолько легкими, словно в них ничего не было. Тем не менее они в ужасе бросили пустые гробы в могилы и наскоро забросали их землей. Внезапно над этим местом разразилась страшная буря с ливнем. Люди, не помня себя от страха, побежали к городским воротам. Им вдогонку завывал пронзительный ветер.

Спустя несколько дней барон в глубокой скорби покидал свое поместье. Никто из его семьи больше не возвращался сюда. Сады вокруг заглохли. Замок еще долго стоял так, покинутый и нежилой, пока не стал однажды, Бог весть от чего, добычей огня.»

Обоюдные признания

Этими словами Вальдрих завершил свою историю. Было заметно, что в этот раз внимательные слушатели и слушательницы покидали свои места, менее впечатленные второй частью рассказа, чем его началом. Непринужденно болтая, гости разбрелись по разным углам дома. И все же нельзя было сказать, чтобы легенда не подействовала на их воображение, так как весь вечер говорили только о ней, а некоторые даже всерьез обсуждали возможность существования подобных привидений. Наиболее дерзко издевался над сказкой старик Бантес. Однако его остроты и насмешки имели лишь ограниченный успех, так как его свободомыслие давно уже стало притчей во языцех, равно как и то, что именно его имел в виду старый пастор, когда упоминал в своей проповеди об арианах, натуралистах, деистах, атеистах и социнианах.

Какой бы отклик ни нашла история Вальдриха в душах слушателей, но факт остается фактом: все последующие дни она была на устах у всего города, снабженная естественными в таких случаях дополнениями и уточнениями. В другое время ее вряд ли хватило бы для того, чтобы заполнить вечерние часы падкого до всевозможных историй «зимнего общества». Теперь же, когда в повестке дня значился пункт о столетнем юбилее возвращения «мертвого гостя», даже самых свободомыслящих и равнодушных не могли оставить в стороне все эти разговоры о нем.

Сам Вальдрих лишь позднее узнал, какие непредвиденные последствия имела его история. Дело в том, что ему пришлось по делам своего гарнизона отлучиться на несколько недель из города. Он охотно отложил бы эту поездку не только из-за ожидаемой раньше обычного отвратительной зимней погоды, но и ради Фридерики, а точнее, ради себя самого: только сейчас, когда у него появился соперник в лице фон Хана, его любовь стала перерастать в страсть. Правда, он не сомневался ни в преданности ее сердца, ни в том, что ей хватит мужества остаться в стороне от коммерчески выверенных свадебных планов ее отца, однако Вальдриха пугали всевозможные непредвиденные обстоятельства. Но, даже отбросив все сомнения, Вальдрих не мог допустить даже в мысли возможность разлуки с девушкой, которая стала его невестой — хоть и тайной — и которую он боготворил со всей пылкостью своего молодого сердца. Но приказ был приказом — и солдату оставалось только повиноваться.

«Фридерика, — сказал он ей вечером накануне своего отъезда, неожиданно оставшись с девушкой наедине в полутемной комнате, — Фридерика, никогда я еще не покидал Хербесхайм и всех вас с таким тяжелым сердцем, как сейчас. Пусть это будут всего лишь несколько недель — мне они кажутся вечностью. Меня преследует мысль о какой-то надвигающейся беде, мою душу терзают предчувствия. Мне было бы легче, если бы я знал, что должен умереть за тебя».

Фридерику испугали его слова. Она взяла его за руку и сказала: «Может быть, ты так волнуешься из-за того, что в твое отсутствие может приехать господин фон Хан? Или ты сомневаешься в моей верности? Не бойся ничего; прошу тебя — не бойся! Позаботься не обо мне, а о себе, о своем здоровье и жизни в это опасное время года. Потому что, должна признаться, мне тоже никогда еще не было так тяжело расставаться с тобой, как сейчас. Не знаю почему, но я очень боюсь, что ты больше не вернешься».

Оба продолжали обмениваться своими опасениями и тревогами, и те прощальные слова — со слезами, поцелуями, объятиями и с тяжелым чувством взаимной утраты — могли быть сказаны только сейчас, а не прилюдно и позже. Неожиданно в комнату вошла служанка с зажженным светильником. Вальдрих торопливо попрощался с Фридерикой и вышел на улицу, чтобы дать выход слезам и страданиям. Фридерика ушла в свою комнату, чтобы, сославшись на головную боль, лечь в постель и спокойно провести вечер наедине со своими мыслями.

Ночью капитан уехал. Накануне господин Бантес уговорил его выпить с ним хорошего согревающего пуншу. Но пунш не поднял настроения уезжавшему, хотя он усиленно разыгрывал перед господином Бантесом весельчака. Однако госпожа Бантес это хорошо заметила. И когда на следующее утро она подошла к постели Фридерики и спросила ее: «Как спалось? Тебе не лучше?» — то заметила, что у девушки бледное лицо и заплаканные глаза.

«Дитя, — обратилась она к Фридерике, — я вижу, что ты больна. Почему ты скрываешь от матери свои страдания? Разве я больше не твоя мама? Разве я тебя люблю меньше, чем прежде, или ты меня любишь меньше с тех пор, как полюбила Вальдриха? Почему ты краснеешь? Разве я неправа? Нет ничего постыдного в твоей любви к нему; однако то, что твое сердце не так, как прежде, открыто мне, заслуживает порицания».

Фридерика приподнялась на постели и, громко плача, прижалась к материнской груди.

— Да, — призналась она, — я люблю его. Да, я обручилась с ним. Вы это знаете. Я была неправа, когда ничего не говорила моей доброй маме. Но я хотела ведь только скрыть свое горе, чтобы не причинять ей страданий раньше времени. Когда-нибудь — но пусть это случится как можно позже — отцу придется узнать, что лучше я умру незамужней, чем отдам свои руку и сердце выбранному им для меня человеку. Об этом я думаю про себя все это время.

— Дитя, я пришла сюда не для того, чтобы упрекать тебя в чем-либо. Я прощаю тебе недоверие к материнскому сердцу, которое всегда было открыто для тебя. Не будем говорить об этом. А что касается вашей с Вальдрихом взаимной симпатии, то я уже давно опасалась ее. Да иначе и быть не могло. Не в ваших силах было что-то изменить. Но не волнуйся, а надейся, молись! Если это угодно Богу, то все будет хорошо. Вальдрих достоин тебя, хотя отцу это и не понять. Я скажу папе о ваших отношениях.

— Ради Бога, только не сейчас!

— Да, Фридерика, сейчас. Лучше было бы, если бы я сделала это раньше. Я обязана сказать ему все, потому что я его жена. Поэтому я не хочу и не могу скрывать ничего важного от моего мужа; не позволяй и ты ничего подобного в отношениях со своим будущим супругом. Первая же тайна, которая появляется у мужа или у жены друг от друга, разрушает все былое счастье, вносит недоверие и скованность в отношения между ними. Как бы мы ни поступали иногда — правильно или неправильно, — открытость никогда не повредит и, более того, она предотвратит много зла и не позволит совершить ни одной непоправимой ошибки.

— Но что мне делать? — спросил Фридерика.

— Тебе? Что делать? Разве ты этого не знаешь? Обратись с тихой молитвой к Богу. Общение с тем, кто вращает светила наверху и управляет движением пылинок здесь, внизу, возвысит, освятит и успокоит тебя. Ты станешь мыслить и действовать более взвешенно и благородно. И тогда ты не совершишь ничего дурного. Поверь мне: праведные мысли и праведные поступки оградят тебя от любой несправедливости.

Сказав это, госпожа Бантес покинула комнату, чтобы за завтраком сидеть рядом со своим мужем.

— Что с девочкой? Чего ей не хватает? — спросил он.

— Доверия к тебе и ко мне: следствие чрезмерной любви к родителям.

— Все это вздор и тому подобное! Мама, ты опять что-то скрываешь. Вчера у нее болела голова, а сегодня — уже нет доверия.

— Она боится обидеть тебя и причинить тебе боль, поэтому она больна.

— Глупые выходки и тому подобное!

— Она боится, что ты навяжешь ей фон Хана даже против ее воли.

— Но она его даже не видела.

— Она предпочла бы не видеть его вообще. Ее сердце уже сделало выбор. Она и Вальдрих нравятся друг другу. Ты мог бы сам давно заметить это.

— Стоп! — воскликнул господин Бантес и поставил кофейную чашку на стол, затем, поразмыслив, снова взял ее и произнес: — Дальше!

— Что дальше? Дальше нужно действовать более осторожно, не слишком спешить с помолвкой, если ты не хочешь без нужды причинять ей боль. Вполне возможно, что Фридерика, поняв, что никто не собирается навязывать ей фон Хана, со временем найдет приятным его общество. Вполне возможно, что коменданта переведут в другой гарнизон, и разлука заодно со временем охладят ее первое чувство… а потом…

— Верно! То же самое подумал и я. Я напишу его генералу. Его нужно отправить в другой гарнизон. Черт побери, не становиться же Фридерике госпожой капитаншей! Я напишу в тот же день, когда прибудет почта. Черт знает что!

Теперь настал черед госпожи Бантес подготавливать почву. И, тем не менее, бурных сцен избежать не удалось: папа Бантес, по своему обыкновению, сразу же пошел в атаку и достаточно определенно выразил свое мнение. Он, правда, соглашался с тем, что следует действовать осторожно, не пытаясь ставить преград на пути у чувств и не приказывать им; однако Вальдриха, по его словам, нужно было по-хорошему отправить из Хербесхайма, не требуя от Фридерики прямо, чтобы она теперь стала относиться к нему по-другому; ей нужно было дать успокоиться и затем уже незаметно подводить к намеченной цели.

«И все-таки, что бы мне ни говорили, все это — вздор!» — сердито говорил господин Бантес. Те же самые слова он повторил и в разговоре с глазу на глаз с Фридерикой. «Видишь ли, — говорил он ей, — ты ведь умная девушка и поэтому не станешь втрескиваться по уши, как какая-нибудь дурочка. Но, как уже было сказано, я не возражаю: любите друг друга, только выбросьте из головы мысли о женитьбе. Из этого ничего не выйдет. Ты слишком молода. Не торопись! Тебе еще предстоит узнать мужчин. Каждый из них имеет свои достоинства и свои недостатки. Подумай, что бы тебя больше устроило. Познакомься с фон Ханом. Не подойдет он тебе — скатертью дорога. Я не принуждаю тебя, но не принуждай и ты меня».

Так был восстановлен мир в семье, и благодаря мудрым советам госпожи Бантес надвигавшаяся буря превратилась в тихий, пасмурный, дождливый день. Прежнее веселье, каким бы оно ни было, снова вернулось в дом, и жизнь вошла в привычную колею. Фридерика, совершенно успокоившись, благодарила небо за такое развитие событий и устремляла свои надежды в будущее. Господин Бантес также с надеждой смотрел в завтрашний день. Он радовался тому, что к Фридерике вернулось прежнее веселое настроение, и сочинял тем временем письмо к генералу. Госпожа Бантес, с одинаковой нежностью любившая и супруга, и дочь, все же не возлагала таких надежд на будущее, хотя и меньше боялась его, поскольку во всем положилась на Божью волю. Вальдриха она любила как приемного сына; но и господин фон Хан благодаря полученным рекомендациям и предпочтению ее супруга казался ей достойной парой для ее Фридерики. Она хотела только счастья для своей дочери — неважно, чьей рукой оно будет даровано.

Непредвиденное обстоятельство

— Ах, бедный Вальдрих! — сказала Фридерика в воскресенье, возвратившись со своей матерью из церкви и болтая с ней, сидя в теплой комнате у окна и бросая изредка взгляды на пустынные улицы, откуда доносился шум дождя. — Только бы он сейчас не был в пути! До самого последнего времени стояла благоприятнейшая для поездок погода, но как только он уехал, она резко испортилась.

— Солдат должен привыкать ко всему! — ответила госпожа Бантес. — И если ты желаешь стать женой солдата, то заранее привыкай к мысли, что твой муж больше принадлежит королю, чем тебе, а чести — больше, чем любви, и походному биваку — больше, чем дому, равно как и к тому, что если других мужчин подстерегает одна смерть, то солдата — тысяча. Поэтому я никогда бы не стала солдатской женой.

— Однако посмотрите в окно, мама: что там творится! Какое черное небо! Неужели вы не видите эти крупные градины на земле?

Госпожа Бантес улыбнулась, потому что ей кое-что вспомнилось, о чем она не решалась говорить раньше. После короткой паузы она ответила:

— Фридерика, ты не забыла? Сегодня ведь первое воскресенье адвента — начало властвования «мертвого гостя». Беспутный принц, кажется, всегда объявлялся в разгар бури.

— Ручаюсь, мама, что этот ливень нагнал страху на наших горожан. Они, пожалуй, еще средь бела дня запирают все двери, боясь вторжения этого долговязого бледного субъекта.

В этот момент в комнату с громким, хотя и несколько странным смехом ворвался господин Бантес — странным, поскольку невозможно было догадаться, преднамеренным он был или непроизвольным.

— Чепуха и тому подобное! — воскликнул господин Бантес. — Ступай на кухню, мама, и призови девушек к порядку, иначе они бросят жаркое в суп, суп — в овощи, а овощи — в молочный крем.

— Да что там, в конце концов, стряслось? — удивленно спросила госпожа Бантес.

— Вы еще ничего не знаете? Весь город говорит о том, что появился «мертвый гость». Двое фабричных рабочих, промокнув до нитки и едва переводя дух, влетели с улицы в кассу и стали пересказывать то, о чем уже говорят повсюду. Не хочу и слышать ничего об этой чепухе; однако, проходя мимо двери в кухню, я услышал шум прислуги. Заглядываю туда: а там эти дуры при виде моего черного парика начинают вопить и шарахаться по сторонам, приняв меня за «мертвого гостя». «Вы что, одурели?» — кричу я. «О Господи! — вскрикивает Кэти. — Честное слово, господин Бантес, я очень перепугалась. У меня до сих пор колени дрожат. Мне, собственно, незачем стыдиться того, что я связалась с трубочистом Маром и что мы уже обручены. Но, раз такое случилось, лучше бы мне и не встречать его вовсе». Прокричав все это сквозь слезы, Кэти попыталась вытереть заплаканные глаза и уронила сковороду с жарившимися на ней яйцами. Сюзанна сидела в это время за печью и плакала в передник. А эта старая дева Лена, в свои пятьдесят лет, испуганно глядя на все это и захотев вытереть кухонный нож, разрезает себе палец.

— А я что говорила, мама! — воскликнула Фридерика, безудержно хохоча.

— Наведи порядок на кухне, мама! — продолжал говорить господин Бантес. — А иначе результатом первой проделки «мертвого гостя» в Хербесхайме будет то, что мы останемся без воскресного обеда.

Фридерика, смеясь, вприпрыжку понеслась на кухню, уже за дверью крикнув: «Так жестоко он с нами все-таки не поступит!» — «Вот это, — сказал господин Бантес, — плоды суеверия — мудрости толпы. Она — во всем и во всех: от конюха до министра! Все мы теперь: школьники и пасторы, повитухи и профессоры, тайные советники и тайные блюдолизы — ругаем просвещение. Мы говорим, что от него пошли непослушание, безбожие, революции, и хотим вернуть народ к его старым глупостям. Ослы в обличье новомодных рифмоплетов кропают свои вирши о чудесах и всевозможных святых, а ослы от книгоиздателей распространяют эти бабьи бредни, надеясь окатоличить язычников и турок, папу поставить над всеми королями, а государство превратить в церковный хлев. Сброд! Они и ломаного гроша не дадут на улучшение школ, зато миллионы тратят на содержание солдат и предметы роскоши. Умным людям они всегда сумеют заткнуть рты — если не хуже, — зато тех, кто прославляет разную чушь, лакейство и ура-патриотизм, щедро одаряют орденами, титулами и позументами. И вот результат: суеверие снизу и доверху. Первый адвент совпал с дурной погодой — и этого уже достаточно, чтобы это дурачье заползло в свои норы и поминутно крестилось. Они полагают, что воскресный дождь — дело рук „мертвого гостя“ и тому подобное».

Госпожа Бантес тихо засмеялась и сказала:

— Папа, незачем так горячиться: дело не стоит и выеденного яйца.

— Не стоит и выеденного яйца? Эге! Видно, в тебе самой копошится червячок суеверия. Не вздумай оправдывать суеверие, не оправдывай этот вздор! Я завещаю хоть десять тысяч гульденов на содержание одного-единственного школьного учителя, который учил бы детей здраво мыслить. Кто готов мириться с безумными фантазиями о призраках, чертях, воскресных мертвецах, мертвых гостях и подобным вздором, того устраивает, вероятно, что весь мир превращается в сумасшедший дом, а каждая страна — в рабски униженное захолустье, в котором одна половина населения вынуждена быть крепостными, а другая — удерживать послушных рабов в узде с помощью мушкетов и пушек.

— Но, папа, тебя завело слишком далеко!

— Будь проклято это суеверие! Однако я замечаю, что в нем нуждаются. Давайте продолжайте в том же духе! Англичанам это на руку. Чем глупее народ, тем легче они высосут из нас все. Так будет продолжаться до тех пор, пока снова не придет какой-нибудь Ганс Бонапарт и твердой рукой не проучит дураков.

Пока господин Бантес продолжал совершенно серьезно метать громы и молнии, быстрыми шагами пересекая комнату взад-вперед и время от времени останавливаясь на ходу, к ним осторожно вошел бухгалтер.

— Все верно, господин Бантес.

— Что верно?

— Он действительно объявился и остановился в «Черном кресте».

— Кто остановился в «Черном кресте»?

— «Мертвый гость».

— Чушь! Разве может такой разумный человек, как вы, верить всему, что скажут старые бабки?

— Но мои глаза — не старые бабки. Из любопытства я пошел в «Черный крест», а господин секретарь суда был, так сказать, моим попутчиком. Так сказать, в качестве благовидного предлога мы пропустили по рюмочке «Золотой воды». Он сидел там.

— Что?!

— Я сразу узнал его. Хозяин, кажется, — тоже, потому что, выходя из комнаты, он обернулся к господину секретарю, сделал большие глаза и состроил такую гримасу, словно хотел, так сказать, намекнуть, что тот, кто сидит там, добра не принесет.

— Пустая болтовня!

— Таможенник, который узнал его еще у городских ворот, тут же пошел к господину полицай-лейтенанту. Он нам это сказал, когда мы выходили из «Черного креста».

— Таможенник — суеверный дурак. Как он не провалился сквозь землю от стыда!

— Пожалуй. Однако, с вашего разрешения, если это был не «мертвый гость», то, во всяком случае, его близнец: бледное лицо, с головы до ног — в черном, ростом в четыре-пять локтей, на груди — тройная золотая цепочка для карманных часов, на пальцах горят бриллиантовые кольца, роскошный экипаж — спецпочта.

Господин Бантес долго смотрел на бухгалтера пристальным взглядом, в котором, казалось, боролись недоверие и удивление; наконец, до неприличия громко рассмеявшись, он воскликнул:

— И надо же было черту сыграть с нами такую шутку и послать нам этого типа как раз в первое воскресенье адвента!

— И именно в то время, когда служба в церкви уже закончилась, — добавил бухгалтер, — и люди бежали по улицам, спасаясь, так сказать, от разбушевавшейся стихии.

— Как зовут этого незнакомца? — спросил господин Бантес.

— Я так и не понял, — ответил бухгалтер, — он называл себя разными именами: то он господин фон Греберн, то — граф Альтенкройц. Мне, так сказать, показалось подозрительным, что он остановился именно в «Черном кресте». Его, вероятно, привлекло название.

Господин Бантес некоторое время молчал, пытаясь как-то осмыслить услышанное, затем быстро провел рукой по лицу и сказал: «Совпадение, странная игра случая. Забудьте о „мертвом госте“ и тому подобном. Вздор! Однако, каков случай! Сума сойти можно! Именно в воскресенье адвента, в жуткую погоду этот длинный бледный тип в черном с кольцами на пальцах, этот экипаж — ни одному вашему слову я не поверил бы, мой дорогой бухгалтер, если бы не знал вас давно как разумного человека. Но — не в обиду будь сказано — вы слышали эту сказку о „мертвом госте“; увидели незнакомца в черном — и ваше безбожное воображение тут же сыграло с вами такую злую шутку и дорисовало все недостающие детали».

На этом и остановились. Господин Бантес отказался принимать какие-либо другие объяснения.

Явление

«Мертвый гость» стал теперь постоянным предметом бесед за обеденным столом. Никого уже не оставляла равнодушным его судьба, и все присутствовавшие на последней зимней вечеринке у бургомистра с нетерпением ожидали новых подробностей о незнакомце, пусть даже не из официальных уст городского головы, а от госпожи исполняющей обязанности бургомистра, которая, не прибегая к помощи тайной полиции, вела достоверную дневную и ночную хронику Хербесхайма.

Сразу же по окончании дневного богослужения все кумушки съехались к ней. Господин Бантес пообещал прийти попозже: ему еще нужно было уладить кое-какие дела с людьми его фабрики, которых он обычно приглашал к себе по воскресеньям, в послеобеденное время.

И вот, когда он уже был готов переговорить с последним человеком и отправиться на вечеринку, до него донесся пронзительный женский крик. Господин Бантес и фабричный рабочий испуганно вздрогнули. Установилось глубокое молчание. «Посмотри-ка, Пауль, что там случилось!» — сказал господин Бантес рабочему.

Тот ушел, но уже через минуту вернулся с искаженным лицом обратно и заплетающимся языком прошептал: «Вас хотят видеть». — «Пусть входят!» — раздраженно буркнул господин Бантес. Пауль открыл дверь, и в комнату медленными шагами вошел незнакомец. Это был тощий, долговязый мужчина в черном, с приятными, тонкими чертами чрезвычайно бледного лица. Толстый черный шелковый платок вокруг шеи придавал его и без того бледному лицу какой-то мертвенный оттенок. Чистая одежда, очень тонкое, безупречно белое белье под черным шелковым жилетом, массивные кольца, ослепительным блеском переливавшиеся на пальцах, и достоинство во всем облике выдавали в незнакомце человека, занимающего высокое положение.

Господин Бантес уставился на вошедшего: собственными глазами он видел «мертвого гостя». Кое-как взяв себя в руки, он с несколько преувеличенной вежливостью поклонился незнакомцу, — обратившись затем к рабочему: «Пауль, останься, мне еще нужно будет потом кое о чем с тобой поговорить». — «Я рад познакомиться с вами, господин Бантес! — медленно и негромко произнес незнакомец. — Я еще утром мог бы засвидетельствовать вам свое почтение, если бы не нуждался в отдыхе после поездки, и, кроме того, я не хотел лишний раз обременять вас и вашу семью своим присутствием». — «Что вы, напротив, — это большая честь для нас! — несколько смущенно ответил господин Бантес. — Но…» Внезапно им овладел страх. Он не верил собственным глазам. Далее господин Бантес придвинул незнакомцу стул, хотя в мыслях он предпочел бы находиться сейчас не менее чем в ста милях отсюда.

Незнакомец медленно поклонился, сел и заговорил: «Вы меня не знаете, однако, без сомнения, догадываетесь, кто я?»

Господину Бантесу показалось, будто у него под париком зашевелились волосы. Он испуганно-вежливо покачал головой и с вымученной любезностью ответил: «К сожалению, не имею чести…» — «Я — Хан, сын вашего старого друга!» — глухим голосом произнес «мертвый гость», улыбнувшись старику, у которого от этой улыбки похолодело в груди. «У вас нет письма от моего старого друга?» — спросил господин Бантес. Тот раскрыл роскошный бумажник и достал оттуда лист бумаги. Письмо было немногословным: кроме приветствия в нескольких строках, в нем была еще просьба всячески облегчить подателю сего завоевание сердца невесты. Сходство с почерком старого банкира была очевидным, но вместе с тем настораживала какая-то неуловимая странность этого листа бумаги. Господин Бантес долго читал и перечитывал письмо — лишь затем, чтобы выиграть время и сообразить, как вести себя дальше. В нем боролись самые противоречивые чувства. Как просвещенный человек, он, несмотря на свой непроизвольный испуг, не мог поверить в то, что перед ним сидит «мертвый гость»; но, с другой стороны, он никак не хотел соглашаться с тем, что сын его друга мог иметь такое удивительное сходство со сказочным образом ужасного пришельца. Это не было похоже ни на игру воображения, ни на случайное совпадение. Господин Бантес резко поднялся и, сославшись на темноту, извинился и вышел вон — якобы за очками. В действительности, ему просто нужно было успокоиться и прийти в себя. Не успела дверь захлопнуться за господином Бантесом, как за ее ручку уже схватился Пауль. «Мертвый гость» медленно повернулся в его сторону — и Пауль, сильно задрожав, одним могучим прыжком выскочил из комнаты и не показывался там до тех пор, пока не услышал шаги возвращавшегося из соседней комнаты господина Бантеса.

Тот действительно все это время лихорадочно соображал, как быть дальше, — и, наконец, принял отчаянное решение. Еще не установив окончательно, какого гостя он принимает, Бантес решил, что, по крайней мере, Фридерику так просто не отдаст этому сомнительному субъекту. Отнюдь не со стоическим спокойствием подошел он к гостю и, изображая глубокое сожаление, сказал: «Видите ли, достопочтеннейший господин фон Хан, я, конечно, испытываю к вам глубочайшее уважение и так далее. Однако, между тем, произошли события — чрезвычайно роковые события! — которых я не мог предвидеть. Если бы вы оказали нам честь приехать раньше! А за это время между моей дочерью и комендантом местного гарнизона завязалась любовная интрига: помолвка и так далее. Я сам узнал об этом только несколько дней назад. Капитан — мой приемный сын, и я был когда-то его опекуном. Что мне оставалось делать? Волей-неволей пришлось согласиться. Я как раз утром собирался сообщить в письме вашему отцу об этих осложнениях и попросить его не утруждать вас. Я крайне сожалею: что подумает обо мне мой старый друг!»

Дальше господин Бантес говорить не мог, так как от страха у него пропал голос. Вопреки всем ожиданиям, гость не только хладнокровно и спокойно выслушал это, но и более того: его лицо, прежде спокойное и угрюмое, при словах «любовная интрига» и «помолвка» заметно прояснилось, словно он лишь с этого момента по-настоящему заинтересовался девушкой, когда узнал, что она отдала руку и сердце другому. Господину Бантесу показалось также, будто бледнолицый тип, злясь на себя из-за допущенной оплошности, пытается снова изобразить прежнюю серьезность и спокойствие.

«Вы вполне можете не беспокоиться ни за меня, ни за моего отца!» — сказал господин фон Хан. Господин Бантес подумал: «Наконец-то я тебя раскусил!» Теперь он желал только одного: навсегда оградить Фридерику от посягательств этого небезызвестного соблазнителя.

— Я, — сказал он, — не должен был, конечно, разрешать вам ночевать в гостинице, а обязан был предложить наше скромное жилище. Однако вся эта история с комендантом и моей дочерью и так далее… а потом — вы же понимаете — люди в таком небольшом городке, как наш, всегда болтают больше, чем знают. Да и моя дочь…

— Прошу вас, не надо никаких извинений! — сказал сын банкира. — Мне неплохо и в гостинице. Я понимаю вас. Если вы только позволите мне нанести визит фрейлейн Бантес…

— Но вы…

— Поскольку быть в Хербесхайме и не увидеть невесты, предназначавшейся мне… я бы никогда себе не простил этого.

— Однако вы же…

— Мне следовало бы позавидовать господину коменданту. Все, что мне говорили о редкой красоте и любезности фрейлейн…

— Вы так любезны…

— Я счел бы для себя величайшей честью быть принятым в вашей семье и называться сыном человека, к которому мой отец всегда питал самые теплые чувства.

— Я ваш покорный слуга.

— Могу ли я, по крайней мере, надеяться на то, что вы представите меня фрейлейн?

— Очень сожалею, но сегодня вечером она вместе с моей женой будет в большом обществе, а там не принято ни под каким предлогом появляться вместе с лицами, которых никто не знает. Так что…

— В действительности меня тоже меньше всего устроил бы этот вечер, поскольку я еще не успел как следует отдохнуть. Еще меньше меня привлекает большое общество, где всегда чувствуешь себя несколько стесненным. Я бы предпочел увидеть ее в вашем семейном кругу. — Господин Бантес молча поклонился. — Еще охотнее — и вы, надеюсь, не откажете мне в этом? — я бы, с позволения сказать, поговорил бы с фрейлейн с глазу на глаз и сообщил бы в непринужденной обстановке кое-что…

Господин Бантес испугался, подумав про себя: «Вот тебе раз! Этот тип прет напролом к своей цели!»

Пока старик долго откашливался, незнакомец молчал в ожидании его слов. Но, поскольку Бантес продолжал молчать, он заговорил сам: «Я надеюсь, что мои сообщения изменят в лучшую сторону взгляды фрейлейн относительно моей персоны. Возможно, успокоив ее по поводу некоторых вещей, я завоюю ее уважение к себе, что мне — при нынешних обстоятельствах — далеко не безразлично».

Господин Бантес пытался с помощью различных отговорок воспрепятствовать этому «доверительному разговору с глазу на глаз», последствия которого могли быть самыми неприятными. Страх сделал его многословным, однако его речи были сбивчивыми и вежливо-туманными. «Мертвый гость» не понимал его или не хотел понимать, становясь все более назойливым. Тем более отчаянным было положение господина Бантеса, который уже видел в воображении свернутую шею своего прекрасного ребенка, обольщенного этой жуткой призрачной фигурой.

Пока продолжался этот разговор — а он оказался отнюдь не коротким, — на дворе стемнело. Видя, что гость не собирается уходить так просто, господин Бантес резко встал и выразил глубокое сожаление по поводу того, что вынужден покинуть его в связи с неотложными делами. Так было форсировано затянувшееся прощание. Гость сухо откланялся и спросил разрешения прийти еще раз.

На вечеринке у бургомистра господин Бантес был необычно молчалив и задумчив. Все говорили только о «мертвом госте». В деталях не было недостатка: по рассказам, он возил с собой тяжеленный сундук, доверху наполненный золотом; знал уже всех невест Хербесхайма; отмечали и то, что он был приятным человеком, однако от него якобы исходил легкий запах тления. Все, что здесь говорилось, вполне соответствовало собственным впечатлениям господина Бантеса от того, кто принял облик богатого банкира.

Как только господин Бантес со своими женой и дочерью возвратился домой, он им рассказал о визите «мертвого гостя» и о том, как ему удалось раз и навсегда отделаться от него.

Обеих сначала поразил или, точнее, испугал его рассказ; затем, услышав имя жениха из столицы, они удивленно улыбнулись друг другу, а под конец громко расхохотались, когда поняли, что папа объявил Фридерику официально помолвленной с комендантом.

— О папа, добрый папа! — воскликнула Фридерика и бросилась ему на шею. — Прошу вас, не отказывайтесь от своих слов!

— К черту! — крикнул старик. — Как я теперь могу отказаться?

— И даже если «мертвый гость» в конце концов окажется господином фон Ханом?

— Ты думаешь, что я ослеп? Это был не он. Это был призрак, говорю я вам. Как могла прийти в голову молодому Хану такая дьявольская идея: переодеться «мертвым гостем», историю которого он, вероятно, не мог бы знать?

С одной стороны, это происшествие показалось женщинам несколько странным, но с другой — они готовы были скорее приписать все не в меру разыгравшейся фантазии папы или курьезной игре случая, чем усомниться в личности прибывшего господина Хана. Однако именно это непостижимое упрямство матери с дочерью больше всего пугало господина Бантеса.

— Так тому и быть! — сердито, но в то же время испуганно воскликнул господин Бантес. — Он вас обеих уже усыпил — и скоро вы будете в его руках! Я и в самом деле никогда не был суеверен, да и теперь никто не превратит меня в старую, падкую до дешевых чудес бабу, — но то, что со мной случилось, то случилось. Это был дьявольский призрак, который чуть не свел меня с ума. Разум здесь бессилен. Вероятно, существует много таких вещей, которые невозможно постичь рассудком. И даже если бы мне пришлось запереть вас обеих в чулане, я пошел бы и на это — лишь бы вы не связывались с дьявольским наваждением и тому подобным!

— Милый папа! — воскликнула Фридерика. — Я с удовольствием пойду вам навстречу. В чьем бы облике ни явился мне «мертвый гость»: господина фон Хана или еще кого-нибудь — клянусь, что никогда не полюблю его и не забуду Вальдриха. И все же дайте мне ваше отцовское слово, что вы никогда не разлучите нас с Вальдрихом, кто бы ни сватался ко мне: фон Хан или «мертвый гость».

— Поистине, лучше я выдам тебя за первого встречного уличного нищего — по крайней мере, он — живой человек! — чем за привидение, сатану!

Благоприятные и неблагоприятные последствия

В ту ночь Фридерика спала сном праведницы, в то время как господин Бантес беспокойно ворочался. Бледная фигура в черном, чье круглое, внушающее ужас лицо словно выглядывало из рамки густых черных волос на голове и таких же бакенбард, неотступно маячила перед его глазами. Фридерика питала, напротив, самые благодарные чувства к этому призрачному незнакомцу, который, нагнав страху на господина Бантеса, сумел так быстро повлиять на его образ мыслей и расположить его к милому Вальдриху.

На следующее утро, как только семейство Бантесов позавтракало, сам Бантес направился к бургомистру — что явилось итогом его ночных размышлений, — чтобы настоять на применении полицейских мер к незнакомцу и изгнанию его из города. Господин Бантес откровенно рассказал бургомистру о том, что произошло вечером в доме перед его уходом на вечеринку, добавив, что у его жены вместе с дочерью уже несколько помрачился рассудок, так как они принимают «мертвого гостя» за сына банкира Хана, приехавшего в Хербесхайм. Как считал господин Бантес, трудно было бы предположить, что молодой банкир, выступая в роли жениха, стал бы подражать внешности известного привидения, поскольку — при всем его желании или глупой прихоти — он ничего не мог знать об этом.

Бургомистр только улыбался и качал головой. Он не знал, что и говорить по поводу этих внезапных суеверных страхов признанного скептика Бантеса, однако заверил того, что непременно учинит серьезное расследование, так как весь город уже взбудоражен этим удивительным случаем.

Несколько часов спустя (поскольку он успел еще переговорить с лейтенантом полиции и другими своими приятелями) на обратном пути господин Бантес случайно заглянул в окно первого этажа своего дома. Это было окно уютной комнаты, которую обычно предоставляли коменданту Вальдриху. Господин Бантес боялся поверить собственным глазам, поскольку увидел там «мертвого гостя» собственной персоной, который вел доверительный и, как ему показалось, любовный разговор с Фридерикой. Девушка любезно улыбалась и, казалось, вовсе не смущалась от того, что он целует ее руку.

Все поплыло перед глазами старика или, точнее, почва стала уходить у него из-под ног. Сначала он хотел просто ворваться в комнату коменданта, чтобы прервать нежную беседу и указать на дверь неудержимому соблазнителю, однако затем передумал, боясь дурных последствий для себя или Фридерики, так как вспомнил о столетней давности дуэли между графом Альтенкройцем и виконтом. Смертельно бледный, вбежал он в комнату своей супруги, которая пришла в ужас от одного его вида.

Узнав о причине его смятения, она попыталась его успокоить и убедить в том, что мнимое привидение в действительности было долгожданным женихом — любезным, скромным человеком, с которым они с Фридерикой долго беседовали.

— Разумеется, я верю, мама, что он с тобой — учитывая твой возраст, — вел себя очень скромно. Однако сходи-ка и посмотри, как далеко он зашел в своих отношениях с Фридерикой за это короткое время. Они целуются!

— Этого не может быть, папа!

— Да, там, в комнате! Мои глаза не могут лгать. Она попалась к нему на удочку. Спасенья нет! Почему они остались наедине и тому подобное? У тебя тоже помутился рассудок — иначе ты не оставила бы их одних.

— Дорогой папа, он попросил разрешения объяснить все Фридерике наедине. Не доверяй ты так своему воображению. Как могло случиться, что ты — просвещенный, все подвергающий сомнению человек, — так изменил своим убеждениям и внезапно стал самым суеверным из всех нас?

— Изменил убеждениям? Суеверие? Нет, будь осторожна, осмотрительна и так далее в отношении этого дьявольского наваждения! Чем бы оно ни было, не следует давать себя дурачить. Моя девочка слишком дорога мне. Я приказываю раз и навсегда прекратить все отношения с вашим так называемым господином фон Ханом!

— Но что скажет его отец?

— О, старик ничего не скажет. Да и что он может сказать? Сын его — не черт и не дьявол! Ради Бога, пусть говорит все, что захочет. Прошу тебя: ступай и выгони этого соблазнителя!

Госпожа Бантес смутилась. Она подошла к мужу, доверительно положила руку ему на плечо и тихо, с просительными нотками в голосе, стала уговаривать его:

— Дорогой супруг, подумай, что ты можешь натворить из-за каких-то пустых страхов! Нельзя объявлять незнакомого человека привидением только из-за его бледного лица и черной одежды. Однако, если ты настаиваешь на этом и от этого зависит твое спокойствие — я подчиняюсь. И все же подумай: мы с Фридерикой уже пригласили его на обед.

— Побей его гром! — крикнул господин Бантес. — Даже пригласили на обед? Наверно, он околдовал вас своим дыханием, как африканские змеи — легких пичужек, вынужденных волей-неволей лезть к ним в пасть. Прочь, прочь, прочь! Не хочу ничего слышать о нем!

В этот момент в комнату вошла Фридерика, заметно оживившаяся и повеселевшая.

— Где господин фон Хан? — подозрительно спросила мать.

— Ему нужно всего на пару минут забежать к себе. Так что он скоро вернется. Он и в самом деле хороший и благородный человек!

— Вот тебе раз! — воскликнул господин Бантес. — Поговорив с ним пару минут, она уже решила, что он — хороший и благородный человек. Так ты любишь Вальдриха? О, если бы здесь был Вальдрих! Если бы он… но довольно! Не хочу ничего знать об этом! Откажи ему. Солги ему, будто я болен, это будет спасительная ложь. Скажи, что мы очень сожалеем по поводу того, что не сможем видеть его сегодня за нашим столом и тому подобное.

Фридерику испугала горячность отца.

— Выслушайте же меня, папа, — проговорила она, — вы должны знать все, что он мне сказал. Конечно же, он — замечательный человек, и вы…

— Хватит! — воскликнул господин Бантес. — Ничего не хочу слышать. И без того я уже вдоволь наслушался прекрасных речей. Послушай, дитя мое, оставь теперь за мной право поступать так, как я решил. Можешь потом называть это странностью или как тебе еще там вздумается, однако сейчас выслушай меня. Неважно, похож ли «мертвый гость» на Господина фон Хана или господин фон Хан — на «мертвого гостя», — все равно это дьявол, и я не хочу иметь с ним ничего общего. Если тебе удастся склонить твоего благородного, превосходного и хорошего человека к тому, чтобы он покинул Хербесхайм еще сегодня и навсегда, то — вот мое честное слово! — Вальдрих будет твой, даже если вдруг действительно приедет сын моего друга. Обещаю тебе: как только я узнаю, что «черного» здесь нет, — тут же на месте пишу письмо его отцу и отменяю все, о чем мы с ним раньше договаривались. Слово чести! А теперь скажи мне: можешь ты уговорить его убраться восвояси?

— Конечно! — сияя от радости, воскликнула Фридерика. — Дело в том, что он и без того ушел бы. Разрешите мне только сказать ему пару слов наедине.

— Опять она за свое! Нет, прочь его, прочь! Напиши ему пару строчек! Никаких обедов! Прочь!

Тут не могли помочь никакие уговоры. Впрочем, вознаграждение, обещанное Фридерике, не казалось от этого менее ценным. Она написала записку так понравившемуся ей банкиру, в которой извинялась за то, что из-за болезни отца пришлось отменить приглашение отобедать вместе с ними. Далее Фридерика просила, чтобы он как можно скорее покинул город, если ему дороги ее дружба и уважение, поскольку от этого будут зависеть ее счастье и мир в ее доме. Она обещала в следующем письме объяснить ему причины этой странной, но чрезвычайно важной для нее просьбы.

Переговоры с «мертвым гостем»

С письмом в гостиницу Фридерика отправила дворника, велев ему спросить там банкира фон Хана. Тот незамедлительно выполнил поручение, так как надеялся, пользуясь случаем, хоть издалека посмотреть на человека, о котором говорил весь Хербесхайм. Но как только отворилась указанная ему дверь, он вздрогнул, увидев приближающуюся к нему высокую бледную фигуру в черном и услышав обращенный к нему вопрос: «Тебе чего?» Спрашивающий показался ему в эту минуту еще более черным, высоким и бледным, чем он его себе представлял. «Простите, — сказал бедняга, на лице которого застыл смертельный ужас, — я хотел не к вам, а к господину банкиру фон Хану». — «Это я». — «Это вы? — дрожащим голосом переспросил несчастный, у которого ноги стали ватным от страха. — Ради Бога, отпустите меня обратно». — «Я тебя не держу. Кто тебя послал?» — «Фридерика Бантес». — «Зачем?»

— «Это письмо вы должны…» — с этими словами, которые он не договорил, так как банкир приблизился к нему на шаг, бедный дворник бросил письмо тому под ноги, а сам бросился наутек.

Банкир пробормотал про себя: «Неужели здесь все люди такие придурковатые?» Он прочел записку Фридерики, наморщил лоб, кивнул головой и заходил, насвистывая, взад-вперед по комнате. Между тем в дверь опять тихо постучали. В комнату робко и поминутно кланяясь вошел хозяин, почтительно сжимая шляпу в руках.

— Вы как раз кстати, хозяин. Еда готова? — спросил господин в черном.

— Наша еда вряд ли устроит вашу милость.

— Отнюдь. Здесь отлично готовят. Я никогда не ем много, но это не должно служить упреком.

— В «Золотом ангеле» кормят лучше.

— Но мне ничего не нужно от «Ангела» — я останусь в «Кресте». Из всех хозяев, которых мне приходилось встречать, вы — самый скромный. Прикажите побыстрее накрывать.

Хозяин «Креста» мял шляпу в руках и, казалось, был смущен, так как ему нужно было еще что-то сообщить постояльцу. «Черный» сначала не заметил этого, продолжая задумчиво ходить по комнате. Но всякий раз, как только он приближался к хозяину, тот осторожно отступал на пару шагов назад.

— Вам еще что-нибудь нужно, хозяин? — спросил наконец банкир.

— Да, да! Только пусть ваша милость не поймет меня превратно.

— Ничуть. Говорите же! — воскликнул «мертвый гость» и протянул руку, чтобы по-дружески похлопать хозяина по плечу. Тот же, не поняв его намерения, заподозрил самое худшее, решив, что гость посягает на его голову (как он это проделывал с некоторыми девушками сто и двести лет назад). Поэтому, вообразив себя жертвой, хозяин мгновенно пригнулся и, развернувшись, одним прыжком выскочил из комнаты.

Господин фон Хан при всем своем раздражении, вызванном поведением хозяина, не мог все же удержаться от смеха. Дело в том, что подобную робость он заметил у всех обитателей гостиницы. Особенно бросилась она ему в глаза после сегодняшнего утра. «Меня, похоже, приняли здесь за второго доктора Фауста», — сказал он про себя.

Снова раздался стук в дверь, которая вслед за тем тихо приоткрылась. В комнату просунулась чья-то воинственная голова с римским носом и буйными бакенбардами, спросившая:

— Я не ошибся? Господин фон Хан?

— Разумеется.

Вслед за тем в комнату ввалился громадного роста детина в полицейской униформе.

— Господин бургомистр просит вашу милость на несколько минут направиться к нему.

— Направиться? Это звучит несколько в полицейском духе. Где он живет?

— В конце улицы, сударь, в большом угловом доме с балконом. С вашего позволения, я проведу вас туда.

— Ну, в этом-то нет нужды, приятель. Я не люблю ни военных, ни полицейских эскортов.

— Это приказ господина бургомистра.

— Да, да, и вы обязаны подчиниться, не так ли? Вы ведь были солдатом?

— Так точно, третьего гусарского полка.

— В какой стычке вы получили этот замечательный шрам на лбу?

— Гм, сударь… в стычке со своими товарищами из-за одной симпатичной девушки.

— В таком случае, вашей жене он не очень нравится, если не она была той симпатичной девушкой.

— Я не женат, сударь.

— Ну хорошо, тогда вашей возлюбленной. Потому что тот, кто носит такие благородные шрамы за прекрасный пол, не может оставаться глухим к любви. Ваша избранница, узнай она сейчас все о вас, стала бы несколько несговорчивой, не так ли?

Обладатель бакенбард наморщил лоб. Спрашивавший развлекался тем, что в выражении лица героя находил подтверждение своим предположениям, и поэтому не стал останавливаться на достигнутом: «Однако не падайте духом. Именно шрам будет служить вашей возлюбленной свидетельством того, чем вы можете рискнуть ради одного-единственного взгляда ее больших черных глаз и за один локон ее каштановых волос».

Полицейский изменился в лице и сделал большие глаза.

— Ваша милость, — пролепетал он, — уже знают эту девушку?

— Почему бы и нет? Не она ли — самое хорошенькое дитя во всем городе? — улыбаясь, ответил господин фон Хан, чье самолюбие приятно пощекотал быстрый успех его дерзкого расследования любовных интриг полицейского.

Однако его вопросы, казалось, отнюдь не щекотали самолюбие полицейского: плутовская улыбка, игравшая на мертвенно-бледном лице гостя, казалась ему ужасной и дьявольски-злобной.

— Ваша милость уже знают ее? Возможно ли это? Вы ведь в городе только со вчерашнего дня. Я же глаз не спускал с дверей дома модистки, а когда меня не было, за ними следил другой. Вы не могли проникнуть в дом незамеченным.

— Милый друг, никогда не трудно познакомиться с милой девушкой; к тому же в домах есть еще и черный ход.

Обладатель бакенбард сделал озадаченное лицо, поскольку он и в самом деле что-то припоминал о черном ходе. Смущение полицейского еще больше подстегнуло озорство господина фон Хана, который теперь пытался вызвать в нем ревность.

— Значит, теперь она строит из себя недотрогу? Так я и думал! Все из-за этого шрама!

— Нет, сударь, не из-за шрама! Не в обиду будь сказано: из-за вас самих!

— Что? Из-за меня? И не мечтайте об этом! Э, да вы, никак, ревнуете? Давайте заключим между нами союз. Вы понимаете, о чем я…

— И даже слишком хорошо. Но на сей раз из этого ничего не выйдет! Сохрани меня Господь!

— Вы представите меня своей юной модистке, и я примирю ее с вашим шрамом.

Полицейский встрепенулся, словно дрожь прошла по его телу. Вслед за тем он придал своему лицу сугубо официальное выражение и предложил фон Хану следовать за ним к бургомистру.

— Я пойду, но не намерен терпеть никакого сопровождения по городу.

— Так было приказано.

— А я приказываю обратное. Можете идти и передать это господину бургомистру, а если вздумаете спорить со мной, то забудьте о вашей девушке!

— Сударь, прошу вас, ради Бога! — в полном смятении взмолился честный обладатель бакенбард. — Я повинуюсь. Об одном только прошу вас, милостивый государь: ради Бога, не лишайте невинную девушку жизни!

— Надеюсь, вы не станете считать меня способным убить девушку из одной только любви к ней?

— Я полагаюсь на ваше честное слово, милостивый государь. Если вы пощадите бедное дитя, я сделаю для вас все, что прикажете, пусть это будет даже моя собственная смерть.

— Успокойтесь! Я даю вам честное слово, что не лишу жизни славную девушку. Скажите мне только: почему вы сразу же испугались самого худшего? Кто бы так — ни с того ни с сего — стал посягать на жизнь прекрасной крошки?

— Вы дали слово чести, сударь. Мне этого достаточно. Что вам стоит свернуть шею доброй Кэти? Я ухожу, а вы придете одни. Даже преисподняя обязана держать слово.

С этими словами бедняга покинул комнату. Ему вслед раздался громкий, пронзительный смех «мертвого гостя», казавшийся ему издевательским хохотом самого сатаны. Вприпрыжку помчался он к бургомистру. Прибежав к нему, полицейский выложил всю свою историю, чем немало удивил последнего.

Допрос

Господин фон Хан взял трость и шляпу и вышел из дома. Он все еще втайне потешался над искренним страхом полицейского и его — как казалось ему — непомерной ревностью.

Идя по улице, он скоро заметил, что находится в небольшом городке, где каждого незнакомого человека разглядывают как некое диковинное животное и где на одни только приветствия изводят не менее дюжины шляп в год. По пути люди вежливо уступали ему дорогу и низко кланялись. Уже издалека все встречные снимали перед ним шляпы и шапки. Ни одного из королей не встречали с таким почетом. В домах с обеих сторон улицы, по которой он шел, сквозь стекла закрытых окон за ним наблюдало множество любопытных глаз. Но самое неожиданное происшествие подстерегало его возле углового дома с балконом. Невдалеке от дома, на площади, находился источник, из которого вода по семи трубкам стекала в большой каменный желоб. Вокруг толпились служанки с ведрами и ушатами, болтая между собой сварливыми голосами. Одни чистили рыбу, другие мыли салат, третьи подставляли пустые ведра под трубки, а четвертые уносили на голове уже наполненные. Чтобы удостовериться в том, что перед ним действительно дом бургомистра, господин фон Хан решил спросить об этом у кого-нибудь из этих деятельных служанок, которые, увлекшись разговором, поначалу не заметили его. Но как только он открыл рот и все обратили на него внимание — Боже ты мой! — какой поднялся крик, какая суматоха! С громкими воплями все бросились врассыпную. Одна выронила рыбу в желоб, у другой вывалился из рук вымытый салат, у третьей свалилось с головы ведро с водой. Только одна старуха, чьи ноги больше не слушались их владелицы, так крепко прижалась спиной к высокой опоре источника, словно хотела ее опрокинуть. Стиснув зубы, она уставилась на него отчаянным взглядом, причем волосы на ее голове встали дыбом. Так кошка — выгнув спину, с торчащей дыбом шерстью и разинутой пастью — пронзительным взглядом следит за каждым движением лающей на нее собаки.

Досадуя на человеческую глупость, господин фон Хан развернулся и направился прямиком к дому с балконом. И он не ошибся: вверху, на лестнице, его весьма любезно встретил и пригласил к себе бургомистр — приятный, несколько суетливый человек маленького роста.

— Вы, кажется, просили меня зайти, — сказал господин фон Хан, — что я и сделал с большим удовольствием, поскольку надеюсь с вашей помощью разрешить одну загадку. В вашем городе я нахожусь только со вчерашнего дня, но могу поклясться, что такого обилия приключений, как здесь, со мной не случалось ни в одной из поездок.

— Охотно верю! — улыбаясь, сказал бургомистр. — Я уже кое-что слышал об этом, а иногда мне рассказывали и вовсе невероятные вещи. Вы, значит, — господин фон Хан, сын известного банкира из столицы. Вы поддерживали отношения с местным семейством Бантесов и приехали, так как фрейлейн Бантес…

— Все правильно. Мне нужно предъявить документы, удостоверяющие мою личность, господин бургомистр?

Сказав это, господин фон Хан достал из бумажника все необходимые бумаги. Бургомистр не преминул бегло просмотреть их, после чего, полностью удовлетворенный их содержанием, вернул все владельцу.

— Теперь, господин бургомистр, мои документы сами сказали вам все, что можно знать обо мне. На очереди — ваш рассказ обо всех странностях этого города. Хербесхайм ведь не изолирован от внешнего мира, и сюда тоже иногда заезжают люди из других городов. Почему же…

— Я понял, что вы имеете в виду, господин фон Хан. Вы обо всем узнаете, если окажете мне любезность и ответите на несколько моих вопросов.

— Я к вашим услугам.

— Возможно, мои вопросы вы тоже отнесете к странностям Хербесхайма. Однако позже вы без труда поймете, почему я их задавал. Итак, вы всегда одеваетесь в черное?

— Я ношу траур по одной из моих теток.

— Вы уже бывали когда-нибудь в Хербесхайме?

— Ни разу.

— Были ли вы раньше знакомы с кем-нибудь из жителей города или, может быть, вы случайно где-нибудь слышали или читали что-нибудь об истории города, о его преданиях, сказках и тому подобное?

— Я не был лично знаком ни с одним из жителей Хербесхайма и ничего не знаю о городе, за исключением того, что здесь находится дом Бантесов, а в нем живет фрейлейн Бантес — чрезвычайно милая особа, что я с удовольствием могу засвидетельствовать.

— Читали ли вы притчу о хербесхаймском «мертвом госте» или, может быть, что-нибудь слышали о нем?

— Повторяю, что, к моему стыду, история Хербесхайма, господин бургомистр, к тому же древняя, мне так же мало известна, как история королевства Сиам или Перу.

— Тем не менее, господин фон Хан, ваши приключения, о которых я больше догадываюсь, чем знаю, имеют непосредственное отношение к древней истории этих мест.

— Как я могу быть связан с вашей древней историей? Что-то я не припомню за собой ничего подобного. Расскажите же мне!

Бургомистр улыбнулся и ответил: «Вас все здесь считают „мертвым гостем“, призраком из наших народных преданий. Какими бы забавными мне ни казались убогие выдумки наших бюргеров, однако — не в обиду будь сказано — я сам не могу скрыть удивления по поводу весьма своеобразного сходства вашей внешности с внешностью героя одной хербесхаймской страшной истории. Если вы только не хотите и со мной разыграть известную шутку и действительно ничего не знаете об этой истории, я расскажу ее вам в том виде, в каком я слышал ее от многих людей».

Господин фон Хан с живейшим любопытством изъявил желание слушать. Бургомистр сказал: «Впервые, вероятно, бабьи сказки рассказываются в такой официальной обстановке», — и начал свой рассказ о «мертвом госте».

— Теперь я все понимаю! — со смехом сказал господин фон Хан, дослушав рассказ до конца. — Прекрасные обитательницы Хербесхайма опасаются за свои шеи.

— Шутки в сторону, господин фон Хан, — мне еще не все до конца ясно в этом деле. Я, правда, готов поверить в самую невероятную игру случая, но здесь своенравная Фортуна выбросила настолько грубый фортель, что я в самом деле не могу избавиться от подозрений относительно вашей персоны.

— Как?! Господин бургомистр, вы, надеюсь, не настроены принять меня за человека из вашей сказки, который каждые сто лет посещает Хербесхайм только затем, чтобы свернуть шейки его бедным голубкам?

— Разумеется, нет. Но вы могли случайно кое-что услышать об этой жуткой сказке и использовать свою внешность для того, чтобы повеселиться над страхами наших легковерных красоток. Почему, например, вы выбрали для своего приезда именно первое воскресенье адвента и как раз такую страшную непогоду, если вы ничего не знали о сказке?

— Вы правы, господин бургомистр: это случайное совпадение сразу бросается в глаза. Оно поразило меня самого. И тем не менее могу вас заверить в том, что я так слабо разбираюсь в календарных датах, что только сейчас узнал о том, с каким днем совпал мой приезд. Могу также чем угодно поклясться, что не заказывал дождя. Более того, я бы с удовольствием отменил чей угодно заказ, так как очень плохо переношу непогоду.

— Как тогда, господин фон Хан, вы можете объяснить значение того ловкого приема, с помощью которого вы сегодня утром пытались достать затылок хозяина гостиницы? Вы ведь ничего не знали о нашем госте и его знаменитом приеме?

Господин фон Хан громко расхохотался:

— Ага, вот почему, оказывается, этот бедняга так низко присел передо мной! Он счел совершенно безобидное движение моей руки — я хотел похлопать его по плечу — за какой-то подозрительный прием.

— И еще об одном, господин фон Хан: знаете ли вы некую девицу Визель?

— Я знаю многих Визель, но среди них нет ни одной девицы с такой прекрасной фамилией.

— Кое-кто утверждает, что вы были с ней знакомы — и даже с черного хода.

— С черного хода? О, теперь я понял, о чем идет речь. «Черный ход» напомнил мне о кумире вашего полицейского.

Теперь-то до меня дошел смысл речей и просьб этого человека.

— И еще об одном, господин фон Хан. Как вы, очевидно, могли уже убедиться, я осведомлен о каждом вашем шаге, и тайная полиция Хербесхайма ни в чем не уступает парижской в ее лучшие годы — при таких асах шпионажа, как Фуше и Савари. Допустим, что все сказанное здесь ранее я смог бы еще кое-как объяснить, оставив вас вне подозрений и не прибегая к запугиванию нашего простодушного народа версией об умышленном разыгрывании роли «мертвого гостя». И все же у меня остается один вопрос к вам: если вы в самом деле не могли или не хотели играть эту роль, то скажите мне тогда — этот вопрос интересует не столько меня, сколько еще кое-кого, — как вам удалось сегодня утром так быстро и так близко сойтись в течение нескольких минут или четверти часа с фрейлейн Бантес (с которой вы прежде были не знакомы), что вы с ней… не знаю, как выразиться…

— Так, значит, вы и это уже у знал и? — поразился господин фон Хан, и его бледное, но живое лицо залилось краской смущения, что не скрылось от наблюдательного взгляда бургомистра.

— Еще раз прошу извинить за любопытство, — добавил бургомистр. — Вы же знаете: задавать нескромные вопросы — привилегия полицейских и врачей. Вам теперь уже известно, что «мертвый гость» славится своим умением поразительно быстро очаровывать сердца женщин. Впрочем, я и за вами охотно признаю этот талант, хотя и не считаю вас мертвым.

Господин фон Хан некоторое время молчал, но затем сказал: «Господин бургомистр, я скоро начну бояться вас больше, чем боится ваше почтенное бюргерство моего черного сюртука. Вероятно, стены у вас имеют уши, потому что с фрейлейн Бантес наедине я был этим утром очень короткое время, если вы намекали на это, когда говорили о том, что я близко „сошелся“. Позвольте, однако, воздержаться от ответа на этот вопрос. Либо стены выдали вам содержание нашего разговора — и тогда оно вам известно, — либо же нет, но тогда я не имею права поднимать над ним занавес, пока фрейлейн Бантес сама не сделает этого».

Легким кивком бургомистр дал понять, что не станет настаивать, и перевел разговор в другое русло: «Вы у нас надолго, господин фон Хан?» — «Нет, не позднее чем завтра мне нужно уезжать. Мои дела здесь завершены. Кроме того, мне не доставляет особого удовольствия разыгрывать домового. Ни с одним из смертных судьба не обращалась так жестоко, как со мной, сделав именно меня как две капли воды похожим на „мертвого гостя“ из вашей столетней давности легенды или хроники».

Это заявление о скором отъезде пришлось бургомистру как нельзя более кстати. Он не стал больше распространяться по этому поводу и заговорил со своим «подследственным» о совсем других вещах. В конце концов тот откланялся и вышел.

И все же бургомистру это дело показалось странным, так как для случайного стечения обстоятельств, волей которых господин фон Хан стал «мертвым гостем», совпадений оказывалось неправдоподобно много. Но, с другой стороны, не было особых причин сомневаться в честности слов незнакомца. Мысленно взвешивая все это, бургомистр смотрел через открытое окно на улицу. Он подошел к окну сразу же после того, как его визитер скрылся за дверью, желая развлечься тем, как люди на улице будут глазеть на «мертвого гостя». Однако, к его большому удивлению, тот не выходил из дверей дома, хотя прошло уже довольно много времени. Почти четверть часа напрасно простоял у окна бургомистр. В конце концов ему пришлось позвонить в колокольчик. Вошедший слуга поклялся, что в течение часа, пока он стоял под балконом перед дверью дома, никакой господин в черной одежде не покидал его стен.

Бургомистр отпустил слугу. «Это уже попахивает какой-то чертовщиной!» — смущенно улыбнувшись, пробормотал бургомистр и снова высунулся из окна. Некоторое время спустя без вызова явился слуга и сообщил, что на кухне — вся в слезах и смертельно бледная — сидит горничная, по словам которой «мертвый гость» якобы находится у дочери бургомистра, а та фамильярничает с ним; незнакомец-де вручил девушке несколько дорогих браслетов и к тому же о чем-то тихо говорил с ней. Горничная ничего не могла разобрать из его слов, хотя и видела все. Кроме того, фрейлейн сразу же отослала ее из комнаты.

Бургомистр сначала только смеялся, однако рассказ о браслетах, «тихом разговоре» с девушкой и выставленной за дверь горничной отбил у него охоту веселиться. В гневе приказал он слуге убраться прочь. «Браслеты? Шептание с моей Минхен? Откуда он мог ее знать? Дева Мария! Как могла девушка так быстро познакомиться с мужчиной? Поистине он вздумал играть роль „мертвого гостя“,» — говорил про себя бургомистр. Вслед за тем, подбежав к двери, он открыл ее и уже готов был ринуться в соседнюю комнату, чтобы застать там дочь с незнакомцем, но тут же устыдился своих суеверных подозрений и подавил свой испуг. Так прошло еще четверть часа. Наконец его терпение лопнуло, и он направился к комнате дочери, находившейся почти рядом с его кабинетом. Девушка сидела там одна у окна и рассматривала роскошные браслеты.

«Что ты здесь делаешь, Минхен?» — неуверенным голосом спросил бургомистр. Минхен совершенно непринужденно ответила: «Это подарок господина фон Хана для Рикхен Бантес. Он завтра утром уезжает и по известным причинам не может сам посетить дом господина Бантеса. Не могу его понять: он — жених, однако так быстро возвращается обратно. Я теперь должна передать ей это». — «Откуда ты его знаешь или откуда он тебя знает?» — «Мы познакомились сегодня утром, когда я была у Рикхен и ее матери. Мне стало очень страшно, когда я увидела его впервые. Вылитый „мертвый гость“! Однако он очень хороший человек. Когда он вышел от вас, папа, я как раз на минутку покинула комнату. Мы узнали друг друга, и он сразу же обратился ко мне со своей просьбой».

Минхен так непринужденно рассказала обо всем, что бургомистру стало все предельно ясно. Тем не менее, на следующее утро полицейскому пришлось проверить, действительно ли фон Хан сдержал свое слово.

Новые страхи

Бургомистру — человеку без предрассудков и суеверий — пришлось все же пережить бессонную ночь. При свете луны и звезд или при отсутствии всякого света не только внешний, но и внутренний мир человека выглядит несколько непохожим на дневной. В это время становишься более восприимчивым к религии, к вере во все необычное, странное; душа доверчиво открывается приключениям и чудесам, вопреки всем возражениям премудрого рассудка. Разум является дневным светилом души: все становится ясным и прозрачным в его лучах; вера, проистекающая от чувства и фантазии, является ее ночным светилом, луной, в двусмысленном и колдовском свете которой все становится незнакомым.

Стоило только бургомистру мысленно восстановить всю историю о «мертвом госте», с которой носился весь город, и сравнить ее с событиями, сопутствовавшими появлению и пребыванию в городе господина фон Хана: время года и час его приезда, его внешность, бледность его лица, его одежда, расточительные подарки, его быстрое знакомство с невестами — дело в том, что и Минхен была уже почти помолвленной, а в истории с юной Визель оставалось много неясностей, — стоило только сопоставить все эти детали, как многое начинало представать в совсем ином свете. Эта Визель, в самом деле, еще вечером призналась полицейскому, что «мертвый гость» был у нее в шляпной лавке и купил какую-то безделушку. Однако он появился там якобы поздно вечером, а не в какое-то другое время. О пресловутом «черном ходе» она ничего говорить не хотела. Эту версию, которая наводила бургомистра на весьма странные мысли, еще раз изложил ему полицейский.

Посчитать этого длинного господина в черном обыкновенным шутником казалось бургомистру невозможным — слишком уж противоречил тому его серьезный вид. К тому же его подарки были неоправданно дорогими для простой шутки с милыми обитательницами Хербесхайма. Помимо всего прочего, один только господин Бантес — признанный ненавистник всякого суеверия — наговорил бургомистру столько странных вещей, что бессонная ночь с мучительным взвешиванием всех «за» и «против» казалась просто неизбежной.

На следующее утро, еще прежде чем полицейский по приказу бургомистра отправился в «Крест», люди на улицах уже говорили о том, что «мертвый гость» и его слуга внезапно исчезли. У него не было ни коляски, ни лошадей, ни кареты спецпочты; никто не видел его выходящим за ворота города — и тем не менее в городе «мертвого гостя» найти не удалось. Все это также подтвердил хозяин «Креста», пригласивший полицейского в комнату, где жил мнимый господин фон Хан. Там все было в идеальном порядке, словно в комнате никто не жил: постель была нетронутой, стулья стояли на своих местах, ни чемоданов, ни платья, ни обрывка бумаги — все бесследно исчезло! Только на столе лежала полная плата за проживание в твердых талерах, которые хозяин благоразумно не тронул.

«Пусть берет, кто захочет, эти дьявольские деньги! — сказал хозяин „Креста“. — Известно ведь: не принесут они добра; а положишь их в сундук — превратятся в вонючие отбросы. Пожертвую-ка я их беднякам из городского госпиталя; мне они ненужны». Он вручил талеры полицейскому, который вызвался передать их попечителю госпиталя.

Слух о внезапном исчезновении «мертвого гостя», постепенно обрастая все новыми подробностями, распространялся по всему Хербесхайму. Супруги Бантес, едва встав с постели, уже услышали его от своих служанок, а вскоре и от бухгалтера с кассиром.

«Замечательно! — сказал господин Бантес жене. — Ну, что я вам говорил? Хорошо еще, что он убрался прочь. Теперь-то ты веришь мне, что здесь было нечисто? Вот что я скажу тебе: никакой это был не сын моего старого приятеля Хана. Кто бы иначе согласился поверить в такую бредовую выдумку, в такую чушь и тому подобное, если бы не убедился во всем собственными глазами?»

Сообщения служанок и бухгалтера вызвали несколько осторожных скептических замечаний у госпожи Бантес. Было решено послать к хозяину «Креста» кассира, но тот вскоре вернулся и полностью подтвердил все сказанное ранее.

Госпожа Бантес только озадаченно улыбнулась, не сумев ничем возразить на это и сказав лишь, что события должны иметь и другое истолкование, поскольку отказываться от суждений здравого смысла из-за этой истории все-таки не стоило.

Внезапно папа Бантес, вскочив, издал истошный вопль, побледнел и долго не мог ничего сказать, так что госпожа Бантес уже начала бояться за него. Наконец, глухим и неуверенным голосом, он произнес:

— Мама, если верно одно, то должно быть верно и другое.

— Что должно быть верным, ради всего святого?

— Ты думаешь — Фридерика все еще спит? Мы ведь уже долго сидим в постели, а из соседней комнаты не доносилось ни звука шагов, ни ее голоса, ни скрипа стула!

Скажешь тоже, папа! Ты ведь не станешь подозревать, что ребенок…

И все-таки — если верно одно, то должно быть верно и другое, но это было бы слишком ужасно! Мама, я не решаюсь заглянуть туда!

— Как! Ты… ты думаешь, что она…

— Да, что он свернул ей шею!

С этими словами старик, терзаемый страшнейшими предчувствиями, подбежал к спальне Фридерики. За ним испуганно семенила госпожа Бантес. Он взялся дрожащей рукой за ручку двери и осторожно потянул ее на себя; чуть дыша, господин Бантес долго не решался поднять глаза на кровать, так как оттуда не было слышно ни звука. «Посмотри туда, мама», — сказал он. Сердце его сжималось от страха.

«Она мирно спит!» — ответила госпожа Бантес. Он покосился на кровать. Фридерика как ни в чем не бывало досматривала последний утренний сон в своей постели, а ее нежное лицо пребывало на подушке в совершенно нормальном положении. «Но жива ли она?» — спросил господин Бантес, недоверчиво принимая ее спокойное, ровное дыхание за обман зрения. Только когда он прикоснулся к ее теплой руке, ему стало лучше; еще больший прилив радости вызвало у него пробуждение Фридерики и милая, удивленная улыбка, сразу же осветившая ее лицо. Мать объяснила ей причину их посещения и рассказала о таинственном исчезновении господина фон Хана, вызвавшем новый приступ страха у отца. Наконец они снова были веселы и счастливы.

Счастливый конец

Ко всеобщей радости, вечером того же дня, когда семейство Бантесов ужинало, с улицы до них донесся грохот, и вскоре перед домом неожиданно остановилась коляска. Фридерика тут же вскочила и воскликнула: «Вальдрих!» Это был, разумеется, он. Все выбежали ему навстречу. Папа Бантес сердечнее, чем когда-либо, заключил его в свои объятья. Все говорили наперебой — так много нужно было сказать друг другу! Больших трудов стоило господину Бантесу успокоить всех, после чего комендант, наконец, был усажен на свое место за столом. Но и здесь возникла оживленная, радостная болтовня. «Вы только представьте себе, — воскликнул господин Бантес, — вы представьте себе только, милый вы наш капитанчик: в Хербесхайме — а точнее, в этом доме — находилось исчадие ада — „мертвый гость“ собственной персоной и тому подобное. Что вы на это скажете? Да, что вы скажете на это? Снова в течение неполных суток к нему на удочку попались три невесты. Сперва это была Фридерика, за ней — бургомистрова Минхен, а затем — девица Визель из шляпной лавки. Все в городе дрожали от страха, как маленькие дети и тому подобное».

Комендант рассмеялся и сказал: «Я как раз сегодня обедал с ним в трактире на почтовой станции Одернберга. Вы ведь, полагаю, имеете в виду господина фон Хана?»

Господин Бантес улыбнулся и нарочито сердитым голосом сказал: «Так-то оно так, но кем бы он ни был, он остается „мертвым гостем“ во плоти, а такому субъекту никогда не видать моей Фридерики, будь он даже фон Ханом и тому подобное, потому что я не хотел бы, чтобы у меня волосы вставали дыбом при виде собственного зятя. Если он действительно сын моего приятеля, то тем хуже для него, потому что у него внешность точь-в-точь такая, как у описанного вами „мертвого гостя“.» — «Ах! — воскликнул капитан. — Он же совсем не виноват в этом. Все дело в том, что когда мне в тот вечер на зимней вечеринке пришлось рассказывать легенду о „мертвом госте“ и описывать его внешность, я в спешке не смог подобрать лучшего прототипа для моего образа, чем нашего бедного господина фон Хана. Именно он пришел мне на ум, поскольку был тогда вдвойне неприятен мне. Во время летней передислокации моей роты в Хербесхайм я находился всего лишь в нескольких милях от столицы и решил на короткое время заехать туда. Среди множества посетителей, обедавших в „Португальском короле“, мне бросилась в глаза непомерно длинная фигура господина фон Хана — на голову выше простых смертных, — а также его черные волосы, землистый цвет лица и к тому его черный наряд. Я узнал, что он — сын знаменитого банкира.

Мне тогда не было до него никакого дела, однако внешность Хана врезалась мне в память. Позже я уже не смог забыть его, потому что наши пути снова пересеклись: он… с вашего позволения… я знал, что он сватался к фрейлейн Фридерике». — «Гром и молния! — смеясь, повторял господин Бантес, хлопая себя ладонью по лбу. — Каверзная проделка соперника — и ничего более! И никому даже не приходило это в голову — в том числе и всезнающему, умному бургомистру и его полиции! Как же я сразу не заподозрил, как только увидел господина фон Хана, что лукавый комендант мог знать его раньше и сделать из него „мертвого гостя“?! Даже мы, старики, в конечном счете, не умнее наивных детей и тому подобное! Однако, господин комендант, во всей этой роковой истории виноваты вы. Молодой Хан, наверно, ужасно разозлился и метал громы и молнии по поводу его приема здесь, а меня, вероятно, обзывал старым шутом и тому подобное». — «Вовсе нет, папа! — сказал Вальдрих. — Более того, он очень доволен тем, как обернулось дело. Через меня он любезно передает привет вам, маме и фрейлейн Фридерике. Мы сегодня по-настоящему подружились с ним, поведав друг другу все свои сердечные тайны. Сначала, когда мы сидели за одним столом в трактире и поедали свой суп, разговор у нас не клеился. Он был мрачен и молчалив, хотя и не узнал меня. Я был мрачен и молчалив именно потому, что узнал его, полагая, что он едет свататься в Хербесхайм. Обменявшись с ним парой слов за столом, я случайно узнал, что он возвращается из Хербесхайма и едет домой. Разумеется, я не стал скрывать, что меня многие в Хербесхайме хорошо знают, поскольку я — комендант местного гарнизона. „Ага! — со смехом воскликнул он и протянул мне через стол руку. — Значит, вы — мой удачливый соперник, которого я должен к тому же благодарить за его удачливость!“ Так завязалось наше знакомство и, как водится, мы немного разоткровенничались друг перед другом. Представьте себе: если верить Хану, то Фридерика сама объявила ему о нашей с ней помолвке и якобы попросила не разбивать нашего счастья. Он же, в свою очередь, поцеловал фрейлейн руку, сказав ей, что в любом случае поехал бы в Хербесхайм — во исполнение воли своего престарелого отца — и стал бы добиваться ее руки. Что касалось его лично, то он якобы относился ко всему не столь серьезно и — более того — даже надеялся своим поведением расстроить дело. По его словам, в столице у него есть одна тайная любовь — дочь местного профессора, который, приобретя духовные богатства, не позаботился о земных, что, разумеется, шокировало старого банкира Хана, узнавшего об этом. Старик под страхом лишения наследства запретил сыну даже думать о бедной профессорской дочке. Тем не менее, молодой человек поклялся в верности своей возлюбленной и твердо решил жениться на ней после смерти своего отца».

— Что?! — воскликнул удивленный господин Бантес. — И ты, Фридерика, узнала обо всем этом от него самого? Дети мои, мне начинает казаться, что вы все меня дурачили. Почему же ты ни словом, ни полсловом не обмолвилась мне об этом?

Фридерика поцеловала отцу руку и ответила:

— Опомнитесь, папочка, и не упрекайте свою Фридерику. Разве вы не помните того момента, когда я, такая счастливая, шла к вам после разговора с господином фон Ханом, чтобы от его имени похвалить вас и все по порядку рассказать, а вы так разозлились на меня? Вы забыли, как сами запретили мне говорить и в награду за мое молчаливое послушание пообещали заменить фон Хана на отсутствовавшего Вальдриха? Разве вы не помните?

— Неужели? Я виноват во всем? Что может быть лучше послушания, которое дает тебе небольшое преимущество!

— Я должна была не подчиниться? Разве вы не угрожали запереть меня с нашей дорогой мамой в подвале, если…

— Ну ладно, трещотка! Не поминай мне мои старые грехи! Но, знаешь ли, если уж ты без моего ведома болтала с молодым Ханом, то могла бы ему сразу сказать о том, какой предрассудок связывали с его персоной. Он, конечно, повел бы себя по-другому. Во всяком случае, ты должна была найти какое-нибудь благовидное объяснение такому своему отношению к нему.

— Так я и поступила. Как только он услышал, что сердце мое занято, то обрадовался и рассказал мне подобную историю о своих сердечных делах. Более благовидный предлог для расторжения всех предыдущих договоренностей найти было трудно. Вы же помните, что мы с мамой пригласили его на обед, однако…

— Довольно! Дорогой наш комендант, рассказывайте лучше вы! Значит, он совсем не злится на нас? Что же он, вероятно, подумал о нас, честных жителях Хербесхайма! Надеюсь, ему не показалось, что все мы здесь в дни адвентов превратились в идиотов и тому подобное?

Вальдрих ответил:

— Нечто подобное ему действительно показалось. Хану бросилось в глаза поведение людей в Хербесхайме, так как он рассказал мне о некоторых забавных проявлениях всеобщего страха. Узнав от бургомистра легенду о «мертвом госте» и одновременно о том, что ему оказывают незаслуженную честь, принимая его за придворного рыцаря умершего двести лет назад «зимнего короля», он нашел историю еще более невероятной и вдоволь повеселился над скандалом и страхом, причиной которых, сам того не ведая, он стал.

— И виноваты во всем этом, — воскликнула Фридерика, — только вы и ваша безбожная история, господин комендант. И не вздумайте забыть об этом! Кто мог знать до первой зимней вечеринки о том, как выглядит «мертвый гость»? На следующий же день об этом болтали уже все дети на улице.

— Ну, я все же честно покаялся господину фон Хану в моем грехе, как только отдышался после получаса неудержимого смеха. То обстоятельство, что во время рассказа мне глупейшим образом вспомнилась именно его внешность, можно еще считать простительным. Однако я скорее мог ожидать чего угодно, только не таких последствий моей невинной истории. Господин фон Хан хохотал, как сумасшедший, вместе со мной. Он, в свою очередь, рассказал мне о своих забавных проказах, которые он вытворял с просвещенными жителями Хербесхайма, чтобы еще сильнее напугать последних и укрепить их в благочестивой вере. Так, чтобы заставить немного пострадать влюбленного полицейского, он нанес визит в шляпный магазин к его невесте; чтобы повергнуть в еще больший ужас и изумление напуганного хозяина «Черного креста», он накануне своего отъезда вечером рано отправился спать, объявив о том, что уезжает утром, но вместо этого поздно вечером приказал слуге вынести свой дорожный чемодан к воротам, прогулялся пешком при свете луны до ближайшей деревни и, выспавшись там, взял повозку до следующей почтовой станции. Одним словом, не часто случается людям так верно подражать безудержному гомерическому смеху олимпийских богов над хлопотами Вулкана, как выпало нам хохотать над хлопотами жителей Хербесхайма с «мертвым гостем». За бутылкой шампанского мы — помирившиеся соперники — заключили дружеский союз и расстались друг с другом намного позже, чем могли бы сначала предполагать, сидя за тарелкой супа.

В душе господина Бантеса, несмотря на улыбку, с которой он слушал рассказ Вальдриха, по-видимому, боролись самые противоречивые чувства. На его лице причудливо соседствовали веселье и сердитость. Фридерика, видя его душевное смятение, нежнее обычного ласкалась к нему и поцелуями разглаживала набегавшие на его лоб морщины.

— Дети, — сказал господин Бантес, — теперь вы видите, какую вереницу глупостей и дикостей тащит за собой суеверие. И даже мне, старому философу, пришлось напялить дурацкий колпак и увязаться за всеми остальными. Мне подобало бы устыдиться этого, но, по-моему, смешно стыдиться своей бедной человеческой природы. Итак, пусть никто впредь не считает себя всезнающим и непоколебимо уверенным в себе, а лучше позаботится лишний раз о том, чтобы не попадать впросак. Мама, вели приготовить чашу пунша, чтобы развеселить нас с комендантом. Я говорю «нас» и подразумеваю под этим лишь мою скромную особу, так как в твоем лице, мама, просвещение одержало блестящую победу, и ты не должна грустить; а у тебя, Фридерика, просто на лице написано счастье, потому что здесь сидит твой Вальдрих, — и это значит, что победила твоя любовь.

С любезной, поистине материнской улыбкой госпожа Бантес протянула коменданту руку и сказала:

— Вы правильно поняли последние слова папы?

— Нет, — смущенно ответил комендант и покраснел, — но я хотел бы набраться смелости понять его.

— Мама, вели принести пуншу! Довольно с нас болтовни и того подобного. Вытравим с помощью пунша эту проклятую историю из памяти. Даже самый сильный и мужественный воин, над чьей головой не раз свистели пули, иногда переживает минуты, когда хочется броситься наутек; даже мореход, который совершал кругосветные путешествия и не сбивался с курса в самых отдаленных морях и странах, может иногда заблудиться во время прогулки; у самой благочестивой и ангельски-непорочной монастырской девы случаются в жизни такие же моменты, как и у любой из дочерей Евы; и у мудрейших мужей под луной бывают дни, когда им не грех одолжить ума у первого простофили.

— Папа, давайте поговорим о чем-то другом, — ласкаясь, сказала Фридерика. — Например… давайте все же говорить о другом.

— Кстати, комендант, — снова заговорил господин Бантес, — вы еще не знаете, что я вас продал? В награду за то, что меня избавили от «мертвого гостя», я вас продал Фридерике. Не обижайтесь на меня, за то что я за здорово живешь распоряжался вашей судьбой в ваше отсутствие. Как бывший опекун я считал себя вправе заниматься подобными делами. Вот моя рука, Фридерика! Будьте счастливы!

Оба вскочили и бросились ему на шею.

— Стоп! — скомандовал он. — Вальдрих, долой эту униформу!

— Да, она мне сейчас ни к чему! — сказал комендант со слезами радости на глазах.

— И немедленная отставка! Фридерика должна жить у своих родителей и, кроме того, это вас я подарил ей, а не ее вам. Так что…

— Завтра я подам рапорт об отставке, папа!

— Дети! — воскликнул глава семейства Бантесов, давший волю своим чувствам в объятиях молодых людей. — Ваша радость несет в себе что-то удушающее и тому подобное. Мама, принеси пунш!

Загрузка...