Послесловие Цель выбора

Даниил Гранин — прозаик, обладающий незаурядным социальным темпераментом. Во всем его творчестве слышен непосредственный, горячий отклик на вопросы, выдвигаемые как жизнью, так и общим движением литературы. Он не просто публицистичен — он порою раньше публицистики предвидит, предчувствует тему. Отсюда — и его художественная эссеистика, и тяга к документу, которому Гранин привержен, пожалуй, больше, нежели вымыслу. Отсюда — насыщенность злободневнейшими вопросами и его чисто беллетристической прозы.

На первый взгляд, такая непосредственная отзывчивость писателя может показаться разбросанностью интересов.

Действительно, если остановиться, например, только на жанрах, к которым в последние годы обращался Гранин, то жанровые пристрастия писателя окажутся чрезвычайно пестрыми.

Но, замечу, в этой разбросанности есть своя система. И состоит она прежде всего в том, что ни одно из важных социальных движений жизни, ни одно из «качаний» литературного общего маятника не прошло мимо внимания писателя. Конец шестидесятых — семидесятые годы были для Гранина временем активного творческого поиска. Я не могу назвать ни одного писателя, который сравнился бы с ним по разносторонности как проблемных, так и чисто художественных интересов, потому что каждая его повесть обладает своей цельной художественной формой, не похожей на другие.

Возникает даже впечатление, что, когда Гранин нащупывал тему, он — одновременно — нащупывал форму, в которую эту тему надо заключить. Нельзя сказать, что он ее изобретал, эту форму, но он ничего не делал дважды. Он просто-напросто форму — после «обжига» — разбивал. И — делал новую.

Это, может быть, не самый рациональный способ работы. Но самый точный именно для Гранина, потому что теме он всегда старается найти адекватное выражение, заключить ее в самую рациональную, — а значит, единственно точную, — форму. Вот в чем парадокс.

И еще один аспект его творчества, самый, на мой взгляд, важный: несмотря на такой широкий диапазон пристрастий, в принципе Гранин — писатель одной общей проблемы. Но проблемы в высшей степени многогранной и глубоко содержательной, проблемы, способной дать множество тематических и жанровых вариантов. Проблемы, ставшей актуальнейшей для советской литературы на переломе шестидесятых в семидесятые. Это — проблема выбора.

Небольшое отступление по вопросу хронологии, вопросу частому, но важному с точки зрения общей мысли.

Литературу часто «меряют» десятилетиями. И это, в общем-то, имеет свой резон — критике легче оперировать системой десятилетий, чтобы проследить определенные тенденции в развитии литературного процесса. Но странным и наивным было бы предположить, чтобы литература в своем движении точно совпадала с григорианским летосчислением. И семидесятые годы в нашей литературе, на мой взгляд, начались несколько раньше первого января 1970 года.

Чем же они были характерны для всего процесса литературы в целом? Ответить на это в пределах одного абзаца невозможно; писать общие слова не хочется. В критических статьях и дискуссиях, подводивших итог десятилетию, обращалось внимание на различные, разнохарактерные стороны литературы 70-х. Критики много спорили и о так называемой «литературе эпохи НТР», и о «деревенской» прозе, — противопоставляя ей как литературу о производстве, так и «городскую» прозу, спорили о «прозе быта и бытии прозы», о мифе и притче и о многом другом. Но одно оказалось бесспорным, в одном сошлись: в проблеме личности. Необычайно углубилась — именно в 70-е годы — трактовка человека как личности, имеющей массу измерений. Какие бы жанры, какие бы стилистические направления в прозе 70-х мы ни взяли, мы всегда столкнемся с проблемой человека и его выбора. Ведь нравственность в целом и заключается в решимости человека сделать выбор и в верности этого выбора. Просто, как дважды два четыре. И — невероятно сложно, посложнее самой высшей математики, так как в жизни, в отличие от математики, ничего нельзя исчислить до конца.

Гранин пришел в литературу из техники. Он сам окончил технический вуз, работал инженером, поступил в аспирантуру — и …стал писать прозу. Так сказать, лирик, получившийся из физика. Первые его вещи — и особенно роман «Искатели» — сразу сделали его имя известным. И среди «физиков», и среди «лириков», чьи «сражения» пришлись на середину пятидесятых, он был своим.

После романа «Иду на грозу», имевшего заслуженный успех, появились произведения, которые можно объединить по тематической близости в определенные циклы. Такими циклами, например, можно увидеть «военные» повести («Наш комбат», «Клавдия Вилор»); повести об ученых, развивающие главную тему Гранина («Кто-то должен», «Однофамилец», «Выбор цели», «Эта странная жизнь»); повести-путешествия («Сад камней», «Обратный билет»). Не так давно опубликован Граниным новый роман «Картина».

И в каждом произведении взгляд писателя остро нацелен на одну волнующую его проблему; Гранин рассматривает ее почти в упор, досконально, под микроскопом. Главное средство, используемое писателем, — это прежде всего внимательнейший, въедливый анализ, иногда кажущийся почти лабораторным, исследовательским. Возникает порою такое ощущение, что Гранин использует методы, присущие скорее математике или физике, нежели литературе. Таков, например, нравственный «эксперимент» в повести «Наш комбат».

Действие этой повести развивается сразу в двух временных пластах.

Герой, «я», от имени которого ведется повествование, через два с лишним десятилетия после войны встречается со своими тремя фронтовыми товарищами, с которыми связаны самые тяжкие месяцы ленинградской блокады — с октября 1941-го по май 1942-го. Один из товарищей был тогда командиром его батальона.

Прошло много лет, люди изменились, постарели: «Время стерло и меня. Мы… были стерты до безликих встречных. Каждый из нас ушел в чужие», — с грустью замечает рассказчик.

И тем не менее память о прошлом очень сильна, тем более память о прошлом героическом, о том времени, когда, воевавшие вместе, они стояли насмерть: «С годами он (комбат. — Н.И.) становился для меня все лучше и совершеннее, я написал очерк о нем, вернее — о нашем батальоне, и о Володе, и о себе, но главным образом я имел в виду комбата. В этом рассказе все были хорошие, а лучше всех был комбат. На самом деле среди нас были всякие, но мне было не интересно писать плохое о людях, с которыми вместе воевал. Через них я изумлялся собственной силе. Очерк мне нравился. Комбата я теперь помнил, главным образом, таким, каким я его написал, хотя я старался ничего не присочинять».

С первых же страниц повести звучит тревожная нота — «тогда» и «теперь». Тогда — война, спайка; прошлое, выросшее в самолегенду о людях необычайной силы и красоты, бесстрашных воинах. Это — правда, которая живет в людях. Тревога вот с чего начинается — он, комбат, поседел, сгорбился, пополнел, в руках болтается какая-то авоська. Несовпадение образа — щеголеватого, «ах какого красивого», стройного, лихого комбата — с теперешним земным, грузным, усталым от жизни.

Романтика войны. И — грубая реальность повседневья.

Все в теперешнем комбате раздражает рассказчика, «все в нем было не то. Все казалось в нем скучноватым, никак не соответствовало, не сходилось с задуманным нами когда-то. И эта обыденность, вроде бы стертость, запутанная мелкими морщинами от школьных хлопот; эта заурядность неотличимого от всех остальных…»

Гранин как бы выворачивает человека наизнанку, дает нам его полную внешнюю противоположность тому, романтически-прекрасному, героическому. Что Сейчас можно разглядеть в этом пожилом человеке от того, прежнего? Да ничего. Тот, прежний, в сознании окружавших, был недосягаем. Это был уже не человек, а — монумент: «За двадцать с лишним лет образ комбата выстроился, закаменел, он поднялся великолепным памятником, который я воздвиг на своей военной дороге, он стал для меня символом нашей героической обороны. А теперь появляется этот самозванец в небесном галстучке…»

Все четверо едут в машине на пятачок, где шли тяжелейшие бои в ту военную зиму 1941/42 года.

Не только сам комбат, его образ, но и образ того времени «забронзовел», стал монументальным в сознании товарищей. И Гранин начинает — вместе с так негероически, неимпозантно выглядящим комбатом — «оттаивать» это время, постепенно приближая к героям повести — и одновременно к читателю — реальные события прошлого.

«Домашность», сугубая штатскость облика комбата программирует и неромантическую «домашность» его поведения. Старым, немодным карандашиком пишет он на мраморном обелиске, поставленном на месте военного кладбища, фамилии погибших.

Вместе с комбатом идут они и к проклятому «аппендициту», вклиненному в нашу оборону укреплению немцев. Этот «аппендицит» штурмовали без конца, без конца ходили в атаку и откатывались, подбирая мертвых. «Аппендицит» отнял лучших.

Сейчас найти его на поле, где ребятишки играют в футбол, на поле, заросшем «вялой, жирной» (страшная деталь!) травой, где «все съедено ржавчиной времени», очень трудно.

Только комбат, с горечью думает рассказчик, помнит дорогу в ту военную зиму. Но, оказывается, комбат помнит не только дорогу. С годами возник в нем новый, глубже мыслящий человек, Он помнит и то, что тогда, в военное время, казалось мелочью, не стоящей внимания, — ну, подумаешь, отобрали молитвенник у верующего солдата!

«— Любой из нас натворил немало глупостей, — сказал я комбату. — Что мы понимали?

Он долго молчал, потом сказал неожиданно:

— Ишь, как у тебя просто. Ничего не понимали, значит — все прощается?»

Для комбата война не кончилась, И он, как человек, отнюдь не стал «памятником себе», не забронзовел. Да, он изменился, но постоянно в сознании своем возвращается к тем тяжелым испытаниям, судит все по новому, человеческому счету. И этим он сбивает рассказчика с элегически-ностальгического, просветленного тона, лишая его воспоминания флера этакой возвышенности, заставляя взглянуть на прошлую ситуацию иначе. Это раздражает товарищей комбата.

Они тоже постоянно вспоминают прошлое, но скорее как-то легендарно-анекдотически, высвечивая что-то либо безусловно героическое, либо — забавное. «Но кому нужна была точность? Так куда было интереснее — это была одна из тех легенд, которые бродили по фронту… Прошлое притирается, обретает ловкий овал…»

Комбат же — не из тех, кого этот «ловкий овал» устраивает. Он — бескомпромиссен в оценке происходившего, которое для него столь реально и живо, что не только не нуждается в приукрашивании — такое приукрашивание оскорбительно. Точность — вот чего хочет комбат. Истина — вот чего он жаждет. И пусть при этом откроется отнюдь не самая приятная правда о неверном расчете комбата, повлекшем страшные человеческие потери.

Тут и заключен главный нерв повествования: частный, казалось бы, вопрос о непродуманном наступлении ведет к проблеме исторической правды. Действительно, что изменится, если все начнут рвать на себе рубаху? Не проще ли, не лучше ли все оставить на своих местах? Ведь люди вели себя героически? Да. Значит, все «соответствовало историческим требованиям»?

«Покушались на нашу навоеванную славу, которая не должна была зависеть от времени, исторических ошибок и всяких пересмотров… все наши подвиги принадлежали легендам», — думает рассказчик. Но комбат «портит» это прошлое — подвергает его мучительному пересмотру, устраивает почти судебный эксперимент!

Сейчас нужна «другая смелость», «смелость без иллюзий, чтобы не бояться пересмотреть свое прошлое». «Неуютные правила» комбата, суд его над самим собой возвышают его неизмеримо по сравнению с тем молодым щеголеватым. Именно теперь, после нелегкого пересмотра, его человеческое величие укрепляется на наших глазах.

Так проблема исторической истины вырастает в проблему человеческого выбора: с кем ты — с истиной или неправдой, пусть даже самой привлекательной, пусть даже легендарной.

Не только военная тема сближает эту повесть с документальной повестью «Клавдия Вилор», но сама трактовка этой темы. Романтика войны уже заземлена Граниным в «Нашем комбате». Здесь же — вообще никакой романтики, никаких украшений. Подвиг — да, однако подвиг в реальном своем обличье — не только высочайшее явление духа, но и кровь, грязь, страдания, обреченность на мучительную смерть. Подвиг многомесячный, труд подвига, состоящего из множества побед.

Течение повести постоянно прерывают авторские отступления, комментарии. Автор думает вместе с читателем, размышляет на его глазах. Авторский голос, в «Нашем комбате» никак не проявившийся, здесь открыт для нас. Гранин рассуждает о природе подвига, о стратегии войны, вспоминает свою войну. Все это расширяет пределы «единоличного» повествования. Но все же главным в повести остался — подвиг Вилор.

Жертвуя своей жизнью, Вилор поднялась выше самой себя. К ней тянулись люди. Перед ней исповедовались. Ее слушали, она обладала огромной силой убеждения: ее слушались. «Она была выведена за ту незримую черту, за которой кончались все страхи — и ее собственные, и страхи этих людей… Она была выведена из круга страстей человеческих». Ее не только слушались — ее спасали не как человека, как самое идею. Отчаянность ее идейной убежденности, сила ее идейного проповедничества увлекала людей.

Гранин, открыто участвуя в повествовании, тем не менее не ставит всех точек над «i», не делает никаких выводов. Думайте сами.

В «Нашем комбате», несмотря на видимое отсутствие автора и неподтвержденность происходившего никакими документами, авторская позиция была ясной и недвусмысленной.

Здесь же, вроде бы более откровенная, позиция более диалектична.

В центре повести Гранина — духовное подвижничество; «странничество» по оккупированной территории Клавдии Вилор. Главное и единственное оружие, которое у нее есть — это слово во всеобъемлющем понятии исповедуемой и проповедуемой идеи.

Подробно описанное мученичество героини, ее раны, язвы суть тоже испытания ее духа, стойкости и идеи. Да, она так распорядилась собой, своей жизнью. Сделала выбор. Но была ли она права, когда максималистски делала этот выбор за других? Этот вопрос Гранин ставит, но ответа на него не дает. Вернее, нет: он заставляет Клавдию Вилор сегодняшнюю распорядиться собой тогдашней (вспомним комбата).

Максимализм героини по отношению к людям автор несколько смягчает тем, что с тем же предельным максимализмом она относилась к себе, судила себя самым строгим судом.

Но Гранин не хочет облегчать задачу ни героине, ни читателю, ни себе: «Я ничего не сочинял, хотя ничего плохого нет в этом слове, литература — это всегда сочинение, сочинительство. Но, по крайней мере, я пробовал свести тут сочинительство на нет…»

С этими словами перекликаются слова Гранина из его эссе — жанра, включившего в себя элементы повести, статьи-размышления, психологического трактата, — эссе о французском ученом-астрономе и математике Араго («Повесть об одном ученом и одном императоре»): «Не надо было ничего сочинять. Оставалось лишь срифмовать факты, обнаружить их скрытый рисунок».

Гранин пишет повесть как бы на глазах читателя. И очень важен для него сам выбор жанра — основы организации материала. Выбор жанра предварительно определяет тот идейный комплекс, который проявится в произведении. «Сначала мне хотелось написать… назидательную повесть о невероятных похождениях… я вдруг почувствовал нечто большее, чем сюжет приключенческой повести».

Для приключенческой повести в сюжете об Араго было все: стремительные романы с красотками, дуэли, разбойники, инквизиция.

Для размышления писателя — отчетливый выбор поступков, своей «линии поведения», своей собственной судьбы.

Сам Араго, в жизни которого «были… события, когда приходилось выбирать», писал: «Действительно ли люди, занимающиеся отлично науками, становятся равнодушными ко всему, что другие считают счастьем или бедствием, становятся холодными к переменам в политике и нравственности?»

Первой серьезной научной работой Араго была экспедиция по измерению меридиана в Испании. Происходило это в бурное время восстания — испанские патриоты начали «герилью», народную войну за независимость.

«С точки зрения здравомыслящего человека, меридиан не испортился бы, если его покинуть на годик». Но Араго измеряет — «таков был путь Меридиана, не Араго его выбирал». Это тоже — поступок, как определенным поступком было неповиновение императорскому приказу. Строптивый, неудобный, бескомпромиссный Араго подчиняет свою жизнь не приказам, не обстоятельствам, а своей собственной идее: он тоже максималист, и в этом — родной по духу Клавдии Вилор. Гранин не только сочувствует таким героям, он любит их, людей, чье поведение со стороны кажется более чем странным, — кажется лишенным здравого смысла.

Судьба постоянно подкидывает Араго варианты: «У каждого человека есть несколько несбывшихся биографий, эскизы случайно несостоявшихся судеб». Так и Араго мог, выбрав иной поворот, стать полководцем, диктатором, наконец, разбойником… Кажется, самой природой этот красавец был предназначен для другой жизни. Но нет: самым банальнейшим образом он доказывает свою преданность пауке.

Очевидно, есть какая-то большая сила, чем сила возможностей, щедро предлагаемых обстоятельствами. Это — сила сопротивления личности. И вот это-то взаимоотношение незаурядной личности и обстоятельств делает Гранин предметом своего художественного исследования, Жизнь Араго постоянно — на грани смерти, исполнена мучительнейших испытаний, в том числе и духовных. «Где-то в начале пути совершается выбор, казалось бы, незначительный, и вот через годы вдруг предъявляет счет».

В свое время Араго отказался арестовать Бриссо; затем Бриссо задумал освободить Францию от тирана. Много сил потратил Араго на то, чтобы отговорить Бриссо, — донести на него он не мог, но и быть соучастником убийства он тоже не мог. Однако, отговорив Бриссо, он объективно способствовал войне с Испанией, а потом, будучи пленником, сам пожинал плоды посеянного им. Такова диалектика поступка, таков результат незначительного, казалось бы, выбора, влияющего на всю последующую жизнь.

Параллельно, «рифмой» судьбе Араго в повести проходит судьба Наполеона, который считал себя сведущим в естественных науках, мечтал стать ученым, слушал лекции, написал даже трактат о внешней баллистике. «Не будь он императором, — иронично замечает Гранин, — он, конечно, занимался бы математикой или артиллерией, а может, астрономией, но, увы, приходилось быть императором». Перед нами тоже — несостоявшийся, но возможный вариант судьбы, манок выбора. Или — император, или — ученый. И Араго, и Наполеон выбрали не столько свою профессию, сколько свою личность.

После Ватерлоо, после отречения Наполеон вернулся к мысли заняться наукой. Он намерен был вести научные экспедиции в Америке. С истинно наполеоновским размахом он намеревался «насобирать открытий». Нужен был спутник — талантливый и одновременно отважный ученый. Это лестное предложение о сотрудничестве получил Араго. И отказался. Он опять последовал своему давно сделанному выбору.

Что представляет собой Араго без мундира академика? Все тот же ученый с мировым именем.

Что представляет собой Наполеон — не император, не полководец, а просто господин Бонапарт, частное лицо? «Лишенный министров, полиции, солдат — что же останется? Заурядная личность?»

Открытия, сделанные Араго, остаются за ним; выбранная линия поведения — тоже. Араго выбрал прежде всего свою свободу быть истинным человеком и честным ученым. Проблема «ученый и власть» — это проблема стойкости духа.

В «Повести об одном ученом и одном императоре» Гранин подходит к вопросу об образе жизни как результате раз и навсегда сделанного человеком выбора. Обратного пути нет, как бы мы этого ни желали.

Судьба человека, судьба ученого — от чего она зависит? От целенаправленности личности? От силы обстоятельств?

Этот же вопрос ставится Граниным на совсем другом жизненном материале, уже современном, в повести «Эта странная жизнь». Ее герой — известный ученый, оставивший огромное научное наследие, Александр Александрович Любищев.

В самом начале повести лукавый автор тоже (как и в начале повести об Араго) прикидывает, выбирает жанр, а вместе с тем — и дает пунктир своего понимания личности Любищева. Это будет не научно-популярный очерк, хотя повествование не лишено и научных сведений, не приключенческая повесть, хотя и здесь есть своя тайна и свой секрет. Гранин берет реальную человеческую судьбу, реальную личность, хотя и заявляет парадокс: «Факты интересны тогда, когда их необязательно придерживаться». Подлинность, конечно, связывает руки, но необходимо стремиться к достоверности.

И перед нами проходит в высшей степени своеобразная жизнь, насыщенная деятельностью, лишенная внешних примет занимательности.

Тут нет ни Испании, ни разбойников, ни императоров. «Жизнь, прожитая им, — внешне самая заурядная, по некоторым приметам даже незадачливая; с точки зрения обывателя, он — типичный неудачник, по внутреннему же смыслу это был человек гармоничный и счастливый, причем счастье его было наивысшей пробы».

Любищев действительно обладал секретом — «насчет того, как лучше жить». Ученый терпеливо, изо дня в день, осуществлял свой образ жизни, подвижнический и беспрецедентный. Можно сказать, что это человек, возведший жизнь в систему, а систему воплотивший в жизнь. «Подвига не было, — замечает Гранин, — но было больше чем подвиг — была хорошо прожитая жизнь. Странность ее, загадка, тайна в том, что всю ее необычайность он считал для себя естественной».

Любищев умер, образ его как бы отдаляется, застывает; писатель ставит перед собой задачу восстановить это подвижничество духа во всех его противоречиях. Он не ищет в своем герое только «святости», только высоконравственных и положительных начал, «идеального» облика. Любищев прожил достаточно сложную жизнь, чтобы при ближайшем рассмотрении не растаял романтический флер. Писатель пытается представить нам его без всякого ореола — «плохо одетый, громоздкий, некрасивый старик, с провинциальным интересом к разного рода литературным слухам. Чем он мог пленить? Поначалу казалось, что привлекает еретичность его взглядов. Все, что он говорил, шло как бы вразрез».

Но не только своеобразие мышления привлекло в Любищеве Гранина.

Поразила его — и поражает читателя — невероятная величина наследия, оставленного им: написано более пятисот листов разного рода статей и исследований — двенадцать с половиной тысяч страниц научного машинописного текста!

Работоспособность и энергичность его непостижимы. Наследие Любищева состоит из многих разделов, он мог быть одновременно узким специалистом и универсалом с невероятным диапазоном знаний. Но «дело даже не в количестве, — пишет Гранин, — а в том, как, каким образом он этого добивался. Вот этот способ и составлял суть наиболее для меня привлекательного создания Любищева».

Подвиг Любищева состоял в выборе образа, способа жизни. Сейчас, как никогда прежде, человечество жалуется на дефицит времени — его не хватает ни на что: ни на работу, ни на друзей, ни на детей, ни на жизнь. Любищев поставил время под строжайший контроль и учет, каждодневно записывая все временные затраты, ежемесячно и ежегодно подводя времени баланс. Гранин показывает, как Любищев пытался приручить, ухватить, задержать время — и, действительно, как много ему удавалось!

Любищев постоянно хронометрировал себя, подсчитывая не только «стоимость» каждой статьи, но и время отдыха, чтения газет, прогулки.

С молодости, с двадцати лет Любищев (как и Араго!) уже твердо знал, чего он хочет, он жестко запрограммировал, «выбрал» свою жизнь. Но не значит ли это — ограничить, упустить возможности? Нет. Оказывается, «и это примечательно, что судьба Любищева — пример полнокровной, гармоничной жизни, и значительную роль в ней сыграло неотступное следование своей цели. От начала до конца он был верен своему юношескому выбору, своей любви, своей мечте».

Увы, под конец жизни выясняется, что он не выполнил всего намеченного. Неудачник? Может быть. Счастливый неудачник — так это определяет Гранин.

Образ времени, сама его пластичность чрезвычайно важны для Гранина-художника. «Странная жизнь» Александра Александровича Любищева насквозь связана не только с преодолением притяжения Времени, но сила ее в том, что она ни в чем не отделялась от своего исторического настоящего, а, наоборот, существовала с ним в едином ритме.

В одной из своих работ М. Бахтин замечал, обращаясь к творчеству Гёте: «Современность для него — и в природе и в человеческой жизни — раскрывается как существенная разновременность: как пережитки или реликты разных ступеней и формаций прошлого и как зачатки более или менее далекого будущего». Безусловно, это наблюдение шире своего конкретного адреса.

Связь прошлого с будущим осуществляется через личность человека, через его настоящее. Но фантастический вымысел может поменять времена местами — осуществить временной сдвиг.

То самое время, за которым охотился Любищев, Гранин смещает из реальности в фантастику в рассказе «Место для памятника», но проблема остается той же — человек и время, выбор человеком своего образа жизни.

Гранин четко выстраивает сюжет рассказа «Место для памятника» на чисто фантастической ситуации. Ортодокс Осокин борется с фантомом, с тенью, но с тенью чего-то необычного и великого, коснувшейся его серой чиновничьей жизни, в которой он знал только одно: пустить или не пустить, дать или не дать. Лиденцов, ученый, просивший у него комнату для работы, объяснял свою нужду в площади совершенно невероятно — ему нужно сидеть и думать! Лиденцов, однако, оказался великим ученым, ученым с мировым именем, имеющим свои собственные отношения с временем; человеком, предвидящим будущее. Человек бумажки, обладающий не умом, а исключительно «здравым смыслом», парадоксально — через много лет — способствует возрождению общественной памяти о столь неприятном ему субъекте.

Осокин — это комбат наоборот из повести «Наш комбат». В отличие от того, пристально вглядывающегося в прошлое с целью установить объективную истину, Осокин — человек с «неколебимой убежденностью в том, что все можно отменить, подчинить, исправить — и теорию невероятности, и физику, и будущее, — в сущности, он брался переделывать и прошлое».

Гранин в этом рассказе ищет новые художественные возможности, сочетая фантастику с гротеском, гиперболой. Образ Осокина строится им по законам сатирического изображения. Это — образ, лишенный светотени, вариантов; никаким «выбором» в рассказе и не пахнет.

Сочетать же по законам психологической прозы образ человека «здравого смысла» с образом человека стихийно талантливого, одаренного, как говорится, «от бога» Гранин попытался в повести «Однофамилец».

«Кто-то должен», «Однофамилец», «Дождь в чужом городе» — повести чисто беллетристические, сюжетные, написанные без какого-то ни было документализма. Гранин оставляет здесь свою проповедническую публицистику, прячет свой сильный авторский пафос; вместо открытой читателю творческой лаборатории — поисков жанра на глазах публики — традиционное фабульное повествование.

Наиболее «романична» в ряду этих повестей повесть «Дождь в чужом городе». Это повесть о любви, о верности, о глубине и искренности чувства, о человечности.

Перед нами впервые (потом это продолжится в романе «Картина») возникает образ провинциального городка Лыкова, в котором и сосредоточивается неторопливо развивающее действие.

Нет здесь выдающихся физиков, великих открытий, нет спасения человечества, нет шума исторического времени.

Гранин пробует себя в новом жанре — жанре любовной повести.

Но он верен себе, внутреннему пафосу своего творчества: и здесь все проходит под знаком выбора. Выбор совершается сейчас, теперь, может быть, от неверно выбранного пути переменится вся жизнь. Это состояние неустойчивости, нестабильности, недовыбранности человеческих отношений и создает чуть размытую, чуть туманную слегка «чеховскую» атмосферу повести.

Чижегов, человек командированный (он едет из Ленинграда на лыковский завод отлаживать регуляторы, но для Гранина это не суть важно) и семейный (а вот это уже гораздо важнее), заводит роман — можно сказать, от провинциальной скуки. Но этот вполне пошлый поначалу роман перерастает в нечто гораздо большее — в глубокое чувство, только сам Чижегов от него отмахивается, стараясь не принимать ничего всерьез.

Гранин в этой повести отходит от изображения человека идеи, чей выбор был в конечном счете выбором убеждений, формирующих бытовое поведение героя. Акцент перемещается на другое — на выбор повседневной жизни, определяемой выбором чувства.

Чижегов ничего не хочет выбирать сам. Он уже привык к мысли о том, что в его жизни существуют две женщины. На выбор его провоцирует Кира — да и выбрать-то он должен вроде не для себя, а для нее — она получила предложение от хорошего и преданного человека выйти замуж. Как Чижегов решит, так и будет.

Чижегов и любит по-своему Киру, и неспособен взять на себя ответственность за выбор, ответственность за судьбу Киры.

Чижегов — человек «всякий», и Гранин анализирует эту «смутность чувств», приглушенность, неосознанность событий, в которых автоматически не живет, а существует его герой. Только страх потерять Киру выводит его из этого полудремотного состояния, возвращая ему на какое-то время эмоциональную свежесть и восприимчивость. Ему становится грустно за «утлую свою судьбу».

Но самое главное состоит в том, что Чижегов «впервые в жизни… не знал, чего он хочет… Признание Киры сделало все безвыходным».

Странное дело: теряя Киру, Чижегов обретает другое — успех в изобретении, карьеру. Судьба как бы меняет все местами: оболгав и трусливо унизив свое чувство, Чижегов словно продает свою любовь, свою душу, взамен получая другое. «…В судьбе его с этого времени начали происходить счастливые перемены» — Чижегова после лыковского успеха заметили, оценили его хватку, сообразительность, назначили руководителем группы.

В Чижегове, пробудившемся было к любви, к прекрасному, возобладал «здравый смысл» — и только временами, мстя за утраченную душу, наваливалась на него тяжелая тоска.

Способен ли современный человек на любовь, на доброту к ближнему своему — так неожиданно для себя ставит вопрос писатель, поверяя этой любовью и добротой все его изобретения и достижения, имеющие внечеловеческую, так сказать, ценность.

Это — новая система отсчета для Гранина, новые ценности в его прозе. «И вдруг Чижегов позавидовал прошлому своему безумию». Это-то «безумие» на человеческих весах стоит больше, чем «правильная, честная, полезная» жизнь, которую ведет сейчас Чижегов. Возможность выбора была, но упущена безвозвратно.

Раньше Гранин знал о своих героях все без остатка, анализировал их, не оставлял ничего не поддающегося причинно-следственному разложению на составные части. Проблема выбора, анализ с помощью выбора — как лезвия для вскрытия человеческих поступков — очень этому способствовали. Человек и его судьба были принципиально познаваемы. Героя можно было исчерпать, взяв, отобрав главное — от несущественного, ненужного, сорного. Даже Любищев при всех своих противоречиях для Гранина — познаваемый герой. Его противоречия выстроены перед читателем в определенном, рационально организованном порядке — не свалены в кучу, мол, разбирайтесь сами.

И противоречия в характере Клавдии Вилор в общем-то поддаются рациональному познанию, исследованию, чем и занимается автор.

С Чижеговым уже иначе. Остается какой-то неучтенный остаток, осадок. Который нельзя уточнить. Классифицировать. Или хотя бы обозначить.

Так, «смутность чувств».

В «Обратном билете», повести-путешествии в собственное детство, Гранин не скрывает своего смущения и — одновременно — радуется этой иррациональности.

«Я вгляделся и обнаружил, что самые близкие мне люди часто таинственны в своих действиях, и я не понимаю, что ими движет. Словно это «черные ящики», я знаю только, что они говорят, что делают, но не знаю почему. А сам я для себя разве не бываю тоже «черным ящиком»?»

«Человек — это тайна», — вспоминает Гранин в этой повести Достоевского.

Полноте, да Гранин ли это?

Рационалист, убежденный «физик», до мозга костей интеллектуал? Не раз чрезвычайно точным и ловким поворотом своего рассказа вскрывавший человека до донышка? Когда ни убавить, ни прибавить?

Да, и это — Гранин.

В «Обратном билете» он отпускает вожжи своего разума — и полагается на память, на ассоциацию, на воображение.

Гораздо более собран, нацелен и энергичен Гранин в своей беллетристической повести «Однофамилец».

Человек здравой мысли и выверенной годами линии поведения, герой этой повести сейчас — прораб, в прошлом — подававший большие надежды математик. Гранин как бы сталкивает два варианта судьбы в одном человеке — Кузьмин, человек предельной честности и порядочности, движется по жизни, «подхваченный общим потоком». Проблему выбора, проблему поступка, от которого в конечном счете может зависеть вся судьба человека, Гранин анализирует не только через судьбу Кузьмина, но и на судьбе старшего поколения в науке, на судьбе совсем молодых ученых-математиков.

Роман «Иду на грозу», принесший Гранину всесоюзную известность, был написан в романтическом ключе. «В шестидесятые годы мне казалось, — замечает Гранин в своей «Автобиографии», — что успехи науки, и прежде всего физики, преобразят мир, судьбы человечества. Ученые-физики казались мне главными героями нашего времени. К семидесятым тот период кончился, и в знак прощания я написал повесть «Однофамилец», где как-то попробовал осмыслить свое новое или, вернее, иное отношение к прежним моим увлечениям. Это не разочарование. Это избавление от излишних надежд».

В повести «Однофамилец» Гранин предлагает нам конфликт многосоставный, непростой (хотя и его построение отличает известная умозрительность). Ю. Суровцев, анализируя эту повесть, писал: «Перед нами… внутренняя конфликтность выбора в самоосуществлении себя как творческой личности. Выбор пути может быть и ошибочным, и вот вам один тип конфликта такого рода. Но даже тогда, когда выбор ведет к труду, творчески удовлетворяющему человека, как мы видим в случае с Кузьминым, ситуация и тогда может быть конфликтной, противоречивой…»

На самом деле, кажется, действительно Кузьмин выбрал себя как инженера-монтажника. Но так ли это? Ведь если бы не вмешательство в его судьбу «высших сил» — борьбы «порядочного» Лаптева против «непорядочного» клеветника Лазарева, борьбы, в результате которой Лаптев, не разобравшись в работе Кузьмина, пожертвовал его человеческой и научной судьбой ради гуманных соображений, — то, вполне вероятно, Кузьмин с огромным успехом реализовал бы себя как математик. В том, что талантливый ученик Лазарева Кузьмин не стал тем, кем мог бы быть, не совершил того, что мог, виноваты не только общественные обстоятельства или выбор самого Кузьмина (до выбора ли ему было!) — виноват прежде всего Лаптев! «Вспомнилась еще одна фразочка Лаптева: «Пусть лучше Кузьмин пострадает от математики, чем математика от Кузьмина».

А получилось, что математика от Кузьмина не пострадала, а от Лаптева пострадала, и Кузьмин незаслуженно пострадал…».

Лаптев, замечательный математик, наделяется писателем нравственной глухотой, ему нет дела до единичной человеческой судьбы, которую он, ничтоже сумняшеся, принес в жертву на алтарь справедливости. И сколько ни будет меня утешать сам Кузьмин воспоминаниями о своей инженерной необходимости и состоятельности, сколько ни будет утверждать критика, что и в технике Кузьмин успешно реализовал свою творческую личность, — печаль о нереализованном, загубленном в зародыше математическом таланте остается, Ведь и из Кузьмина мог выйти ученый не меньшего масштаба, чем Лаптев…

Так от проблемы выбора героем своего пути, (несущественной, на мой взгляд, для повести «Однофамилец») Гранин переходит к проблеме судьбы человека, проблеме осуществления данного ему таланта.

Лаптев «прошлого» как бы олицетворял разумное, рациональное, «математическое» начало. Сейчас он постарел, помудрел, задумался о нравственности, объявил Кузьмину, что «талант бесчеловечная штука», хочет благостного душевного покоя, о «яблоньке», о душе помышляет.

Раньше, в молодости, он все прекрасное и нравственное отдал на откуп математике. Но за торжество справедливости Лаптев боролся безнравственными способами, используя Кузьмина: «Лаптев, конечно, полагал, что он борец за справедливость, но какими методами он боролся — вот в чем суть!» Лаптев реализовал свое понимание справедливости и нравственности в ущерб отдельному, конкретному человеку («Наука не мешает человеку быть подлецом, но подлость мешает человеку быть ученым» — так «красиво» формулирует Лаптев).

Лазарев, с которым боролся Лаптев, — тоже гораздо сложнее обычного, привычного «дельца от науки». Перед читателем возникает человек неоднозначный. Клеветник, сутяга, негодяй… Но «при свете старости» Лаптев задумывается: «Может, Лазарев не просто низкая личность, может, было в нем что-то другое».

Параллельно словам. Лаптева о разумной и «математической» справедливости звучит внутренний монолог его «духовного» наследника — молодого математика Саши Зубаткина: «То, что разумно, то всегда нравственно. Поэтому поступать надо разумно, не поддаваясь эмоциям.

Вот он, Александр Зубаткин, обладал немалыми математическими способностями и, следовательно, имел полное право идти в науку, и прежде многих других. Талант разрешал ему добиваться своего, он действовал во имя своего таланта, он прямо-таки обязан был открыть дорогу своему таланту. Его способности должны были быть реализованы, это было выгодно обществу и науке, и он мог не стесняться в средствах. Он имел всяческое право использовать этого Кузьмина…» (подчеркнуто мной. — Н.И.)

Сложность многослойного конфликта повести состоит в том, что такие понятия, как «нравственность», «талант», «поступок», обнаруживают свою неустойчивую, противоречивую, зависимую от конкретного приложения природу. Вот, например, Кузьмин начинает проповедовать Лаптеву нравственные заповеди («ах, как убедительно у него это получилось!» — иронизирует автор): «Нельзя сводить счеты при помощи науки… Наука не терпит никаких комбинаций… В науке нужно думать не о себе, не о своих интересах… Наука требует… Только тот достоин…» и так далее. Автор подчеркивает «начальственную мощь», ого голоса.

Но все эти заповеди и проповеди тоже обнаруживают свою беспомощность, оставаясь лишь словами, которые так «принято», по определению Гранина, произносить.

И подчеркнутые Граниным заземленность, практичность, полезность, твердая и неколебимая (никакого «выбора»!) нравственность Кузьмина в повести торжествуют. Лаптев горюет о своей жизни, загубленной «математикой» и «талантом»; Зубаткин мечтает о заслуженной научной карьере; Лазарев злобствует, что ему не удалось победить; Корольков и Аля хотят использовать Кузьмина в своих целях… Каждый из них субъективно прав — и объективно не прав. И Кузьмин лишь ненадолго присваивает себе органически не свойственное ему амплуа «проповедника» нравственных ценностей, вовремя спохватываясь и вспоминая, что и Лаптев-то действовал во имя высших ценностей…

В романе «Картина» Гранин как бы продолжает внутреннюю тему, найденную в «Обратном билете» и «Однофамильце».

Сергей Лосев — тоже «черный ящик» для читателя, человек с внутренней конфликтностью. С одной стороны, перед нами рациональный «управленец», мэр города Лыкова; с другой — человек с душой мятущейся. Рациональность Лосева проверяется сугубо нерациональным — искусством. Картина, которую Лосев приобретает для родного города, постепенно начинает влиять на всю судьбу Лосева, преображает его, меняет его поведение.

Цивилизация и культура — вот к каким категориям движется мысль писателя в романе «Картина». С одной стороны, требования цивилизации, изменения жизни в Лыкове с учетом современных достижений науки и техники, — с другой стороны, проблемы сохранения культурно-исторического облика старинного русского городка. Герои «Картины» разделяются на две стороны, на два лагеря, и только Лосев соединяет в себе и то, и другое — граница проходит по его душе, по его сознанию. И Лосев не выдерживает, и автор не выдерживает столь тяжелой нагрузки на своего героя, — в конце романа Лосева в городе уже нет.

«Смутность чувств», которая мучала Чижегова («Дождь в чужом городе»), мучает и Лосева.

Ему тоже приходится много выбирать на страницах романа — выбирать линию своего поведения буквально по отношению к каждому герою романа, — но перед ним ставится и другая задача — задача совмещать. В конце концов, действительно выбрать невозможно — или культура, или цивилизация; Лосев должен суметь сохранить и то, и другое — и новый комплекс построить, необходимый для развития города, и его память уберечь. Гранин ставит своего героя в ту парадоксальную ситуацию, когда выбор, казалось бы, ничего не решает. Но не решает, так сказать, выбор внешний, — что же касается выбора внутреннего, нравственного, то от него, в конечном счете, зависит вся жизнь, зависит судьба человека.

Писатель, обладающий чувством социальной ответственности, быстро отзывающийся жизни — как публицист и как прозаик, — Гранин настойчиво повторяет идейно-сюжетную коллизию «выбора», столь характерную для прозы «нравственных исканий» семидесятых годов. Но при этом Гранин умудряется не повториться — столь изощрен его интеллект, нацеленный на свежую жизненную проблему, на безошибочный поиск героя (надо признать, что именно в интеллекте сила дарования Гранина). Однако сейчас интересы прозаика сосредоточены не только на проблеме выбора, но и на всем пути человека. В центре внимания — судьба героя, его жизнь, обстоятельства, формирующие его сознание.

И — еще о выборе.

Выбирают не только герои Гранина. Выбирает и он сам, ищет и выбирает постоянно — нового героя, жанр, единственный для данной вещи, отвечающий ее проблематике. Не важно, каким инструментом пользуется художник — эссеистика Гранина, на мой взгляд, не менее увлекательное чтение, чем его беллетристика, потому что именно жанр эссе позволяет нам не только следить за игрой ума автора, но и, побуждаясь к диалогу, участвовать в нем.


Наталья Иванова.

Загрузка...