II

Через неделю снова был приемный день, снова появлялись люди и уходили, обдумывая замечания Осокина, их скрытый смысл, интонацию его голоса. К семи часам Осокин захлопнул папку. Кабинет имел вторую дверь, которая выходила прямо в коридор. Осокин хорошо запомнил этот вечер. Собственно, вечер только наступал, фонари еще не зажигались, с желтого неба падал редкий дождь, желто блестели мостовые, и вода в канале блестела, как мостовая.

Осокин поднял воротник, что чрезвычайно шло ему, надвинул глубже мохнатую кепку, — отличная у него тогда была кепка, моднейшая и в то же время без пижонства.

Перейдя мостик, он не свернул на набережную, а пересек площадь и спустился в винный подвальчик. Был такой подвальчик «Советское шампанское», или «шампузия», как называл его Осокин: славный, пропахший вином, бочками, дымом подвальчик, куда заходили сотрудники ближних учреждений, командировочный народ, пили у стоячка, закусывали конфеткой, беседовали, обсуждали хоккейные и футбольные таблицы; пьянства тяжелого и злого тут не бывало, потому что пили виноградные, самым крепким была «бомба» — смесь шампанского с коньяком.

Осокин взял стакан такой бомбы и потягивал сквозь зубы ледяную жгучую смесь. Усталость проходила.

Только что он крадучись спешил по коридору, стараясь, чтобы никто не узнал его, потому что сразу наваливались со своими просьбами; еще только что каждая его минута была нарасхват, люди добивались возможности встретиться с ним, записывались за месяц вперед, подстерегали его, и вот он стоит спокойненько, кругом толпятся, чокаются, дымят, и на него никто и не обращает внимания, никто не догадывается. Он любил такие минуты. Как раз в то время он бросал курить. Еще не бросил, но сильно сократил себя. Сейчас, после вина, ему захотелось затянуться. Он достал из карманчика единственную, хранившуюся на случай, сигарету, обратился к соседу за огоньком. Щелкнула зажигалка, Осокин прикурил, поднял глаза.

Он еще не успел сообразить, кто это, как человек с ним поздоровался, деловито, как будто давно ждал его. Осокин вдруг сообразил, что перед ним Лиденцов, и удивился своей памятливости, и еще больше тому, что Лиденцов не назвал себя, словно уверенный, что его помнят.

На Лиденцове было потертое кожаное пальто, длинное, с широкими плечами, нелепо пестрый шарф, зато на голове сияла шапка из неизвестного Осокину гладко-золотистого меха. Все вместе создавало вид такой жалкий и бедственный, что Осокин не стал сердиться на этого человека. Осокин почувствовал свое гладкое молодое лицо, хорошо сшитое модное пальто, ловкое, из заграничного ратина, свою позу, свободную, и добрую. Нарушая правило, он даже спросил Лиденцова — как дела? Правило у Осокина было такое — самому не вдаваться в бедственные обстоятельства. Обстоятельства вызывали сочувствие, требовали содействия, а помочь Осокин не мог. Никто и не представлял себе, как мало, до обидного мало у него было возможностей. Несмотря на шикарный кабинет и секретаршу и прочее, от Осокина мало что зависело. Отказывать — это он мог, тут у него были неограниченные права. А легко ли всегда отказывать? Слышать от людей одни жалобы, просьбы, — к нему же шли только с нуждой и бедствием. Господи, сколько их!

Лиденцов жаловался ему, а он жаловался Лиденцову. В такой обстановке совсем по иным законам идет разговор. Лиденцов пил коньяк. Он вертел в руке стакан с коньяком, чокаться они не чокались, а время от времени поднимали стаканы, согласно местным обычаям. Осокин убежден, что держался вполне демократично, и даже начало появляться у него что-то вроде жалости. И кто знает, может быть, все пошло бы по-хорошему, но Лиденцов стал зачем-то напоминать ему про Менделеева, и все приставал — не желает ли Осокин убедиться?

— В чем? — вынужден был спросить Осокин.

Не снимая шапки, Лиденцов каким-то ловким движением вытащил из-под нее бумаги, целую пачку бумаг. Конечно, Осокин полагал, что там всякие отношения из института насчет комнаты.

Странно было, что Лиденцов, вроде бы ученый человек, интеллигент, а не понимал, как невыгодно ему сейчас лезть с делами, бестактность это.

Лиденцов свободной рукой обтер мокрый прилавок, где стояли стаканы, положил перед Осокиным одну бумагу, вторую, еще и еще… Бедное освещение подвала еле пробивалось сквозь дым в их угол.

Осокин взял первую бумагу, всмотрелся. Это был печатный бланк института сверхпроводимости имени С. Лиденцова. Так и стояло синими буквами: имени С. Лиденцова.

Осокину понравилась бумага — тонкая, шершавая, похоже, что тисненая.

Он добродушно хмыкнул Лиденцову:

— Лихо! Лихо придумали.

Лиденцов ответил виноватой улыбкой, взял у Осокина бланк, подал ему следующую бумагу.

В полутьме Осокин с трудом разбирал мелкий шрифт. Несомненно, это была вырезка из журнала. Юбилейная статья с портретом Лиденцова и фотографией института имени Лиденцова сообщала о каких-то новых документах, освещающих деятельность выдающегося ученого прошлого…

Осокин не стал вчитываться, шутка зашла далеко, напечатано типографским шрифтом, сомнений быть не могло: вот еще одна вырезка, другой шрифт, снова портрет Лиденцова. И марка зеленая, почтовая марка с портретом Лиденцова, самая настоящая марка, с зубчиками. К столетию… Осокин послюнил палец, потер рисунок — не смывается.

Тут Осокин взглянул на Лиденцова, потом опять на марку и на вырезки. На всех портретах Лиденцов был чуть старше, чем сейчас, — не то чтобы неудачное изображение, нет, Осокин почувствовал, что на портретах Лиденцов такой, каким еще не был.

Нервы у Осокина были крепкие, и не так-то легко его было сбить с толку.

— Розыгрыш? — понимающе осведомился он. — Покупочка?

Лиденцов грустно помотал головой. Поеживаясь, следил он, как Осокин взял еще одну вырезку с пришпиленной фотографией. Показалось Осокину или нет, что Лиденцов пристыженно потянулся, словно желая забрать этот документ назад. Осокин отстранил его руку. Заметка была вырезана из газеты наспех, неровно, с краями соседних заметок. Корреспонденция описывала открытие памятника С. Лиденцову, торжественную церемонию, падение покрывала и как перед глазами толпы предстал памятник, своеобразный по своему художественному решению: поскольку он был без пьедестала, фигура ученого висела в воздухе, замысел выражал идею открытия… Осокин пропускал абзацы. Митинг… председатель горсовета, какая-то незнакомая фамилия… «в нашем городе жил и работал»… «мы, земляки»… «слово предоставляется президенту Академии наук», опять совсем неизвестная фамилия… «вписал… Лиденцов… к славе отечественной науки… преобразователь»… Министр присутствовал, и секретарь… и никого из них Осокин не знал. Впервые он читал эти фамилии, никому не известные фамилии. Но это было напечатано в газете, он читал фамилии своими глазами, а газете Осокин привык верить больше, чем любой книге или журналу. На фотографии был памятник, маленькая трибуна, вроде знакомая площадь, лица людей на трибуне — чужие, властные, слишком молодые.

Осокину стало страшновато. Правда, Осокин умел не показывать своих чувств. По его лицу никто ни о чем не мог догадаться. Он давно выработал это необходимейшее качество. И напрасно Лиденцов надеялся. Лиденцов уставился на него не мигая, никакой шутки в глазах его не было, и согласия на шутку там не было. Глаза сквозили, как щели, оттуда тянуло знобящим холодком, что-то там виделось непредусмотренное, совершенно неположенное.

— Так. Далеко вы заехали, дорогой мой, — вкрадчиво сказал Осокин. Он мгновенно подобрался: дело становилось серьезным и следовало вести себя со всей предусмотрительностью. — Пользуетесь типографией? Клише изготовили. Активные у вас методы. Вы на что рассчитываете?

— Вы же сами обещали, я специально… — начал было Лиденцов, но Осокин не позволил себя прервать.

— Вы меня не плюсуйте. По-вашему, у нас там кто? — Он показал глазами наверх. — Новые люди сидеть будут? Откуда, спрашивается, вам их фамилии известны? Кто вам подсказал? Понимаете, чем это пахнет?

Кто-кто, а сам Осокин понимал отлично — лучше всего было избежать скандала и поскорее вывернуться из этой опасной истории. Никаких злых намерений он не имел, на всякий же случай отпор он обязан был дать.

— Провокация, — сказал он. — За такую аферу вас можно…

Лиденцов страдальчески покраснел:

— Вам сколько лет?

— Это еще что? — удивился Осокин. — Вы мне бросьте. Не на того напали. — Он скомкал вырезки, помахал ими перед носом Лиденцова. — Думали меня купить?

Алые пятна пошли по лицу Лиденцова, он стиснул зубы, потянулся к Осокину за бумагами, Осокин убрал руку за спину и засмеялся, ибо уморительно было представить памятник Лиденцову, этот маленький носик уточкой, блестящий и красный, это протертое добела кожаное пальто — и все в бронзе.

— Силен, а? Памятник ему. Вот так! — Смех все пуще разбирал Осокина. Медный всадник! Колоссально!

Губы Лиденцова задрожали, он схватил Осокина за руку, вывернул ее и вырвал бумаги. От боли, от наглости Осокин рассвирепел, отвороты лиденцовского пальто затрещали в его руке. Лиденцов почти ничего не весил, он с легкостью полетел и шлепнулся на пол, в угол. Вскочив, он снова кинулся на Осокина. Стакан Осокина зазвенел, разбился. Осокин был много сильнее Лиденцова, он мог разделать его, как бог черепаху, дух из него вышибить. Ничтожество. Речи о нем будут держать.

Конечно, симпатии присутствующих были на стороне Осокина. Налицо было явное хулиганство. Осокин вынужден был защищаться. И когда появилась милиция, Лиденцова сразу определили как нарушителя.

И забрали его. Тем более, что в паспорте у него не было прописки. И он был пьян. И все лез к Осокину.

Для восстановления душевного равновесия Осокин принял еще сто граммов коньяка. Уборщица смела осколки, подняла залитую вином фотографию, подала Осокину. Это была отдельная фотография площади с памятником Лиденцову, отлично исполненная фотография. Осокин сунул ее в карман, на всякий случай, как вещественное доказательство.

Назавтра звонили из милиции, Осокин сказал свое мнение: аферист и вообще не мешало бы, чтобы общественные организации в институте занялись им. Со своей стороны Осокин приказал снять его с очереди, как не имеющего прописки.

Больше о Лиденцове он ничего не слыхал. Об этой истории он старался не вспоминать. Как-то, услышав о телепатии, он отнес все случившееся за счет телепатии, гипноза и прочих штук и окончательно успокоился.

Загрузка...