В большинстве современных путеводителей по Испании городок Альканьон де ла Саграда Орден едва упомянут; в старых о нем нет ни слова. Однако частые находки римских монет в его земле и сокровищница амфор в его каменистых водоемах свидетельствуют, что это одно из старейших поселений на Пиренейском полуострове. Он не столь красив и ярок, как некоторые андалусские пуэбло, но не испорчен и горделив.
Альканьонская церковь отнюдь не жемчужина архитектуры, интерьер ее портят донельзя сентиментальные картины на библейские сюжеты, начиная от поддельных полотен Мурильо и кончая викторианскими. Громадная Дева Мария, словно бы марципановая, с хрустальными слезами, вделанными в розовые щеки, занимает большую часть корабля церкви, восседая куклой за стеклом в причудливых солнечных лучах. Характерно, что эта чрезмерно большая, слащавая статуя является отрадой и гордостью городка, и даже утверждают, что ее хрустальные слезы чудесным образом превратились в воду в последние дни осады Алькасара[1].
На окраинных улочках прячутся несколько великолепных построек времен арабского владычества, в том числе резиденция алькальда, да под деревьями на главной площади стоит позеленевшая медная статуя самого славного аль-каньонца Хуана Родригеса де ла Хара.
Как явствует из сделанного на постаменте описания этого фанатичного вида идальго, он вторгся в Аризону, двигаясь от того места, где ныне стоит Таксон, мимо Финикса в Рино, где скончался от какой-то местной чумы, последними его словами были: «Por Espaca y por Alcacon»[2].
Однако самой яркой достопримечательностью городка, пожалуй, является арена для боя быков, почти ровесница той, что в Ронде, и потому имеющая право считаться одной из древнейших в Испании. Белая, приземистая, с бурьяном, выросшем местами на ее песке, она кажется слишком уж мирной для подобного развлечения. На грязной стене до сих пер можно прочесть слова «Sol» и «Sombra»[3], хотя черная краска поблекла и местами осыпалась, сама арена замечательна тем, что там нет никаких реклам, никаких напоминаний о каком-то особенно восхитительном коньяке или шерри, оскверняющих назначение этого древнего здания.
Хотя в прошлые годы бои быков на арене происходили лишь изредка, она до сих пор пронизана запахом животных, и едкий запах мочи нездорово витает у входов для зрителей, мест, где заседают парламенты мух.
Со времен достославного конкистадора Хуана Родригеса де ла Хара до конца Второй мировой войны Альканьон спокойно прозябал в бедности и гордости. Даже Гражданская война не пробудила его от снов о славе, так как наступающие войска генерала Франко заняли его, потеряв лишь двух человек. Однако в сороковом году началась полоса неудач, поскольку туда вздумал удалиться от мира знаменитый английский поэт Оливер Стилл. Он был из тех людей, чья слава тем больше растет, чем меньше они пишут. Опубликованная в девятьсот двенадцатом году тонкая книжка книжка стихов приобрела известность, и мучительное ожидание очередной постепенно перешло в непомерное низкопоклонство. К двадцать пятому году, когда вышел в свет очень короткий роман, Стилл был известен во всем мире. Третья книжка страниц на восемьдесят прокралась в печать в конце тридцатых годов и превратила его в полубога. Теперь он был примелькавшейся личностью с буйной гривой седых волос, в приметном свитере, словно бы связанном много лет назад полуслепой старухой для отважного старшины спасательной шлюпки, который вызывающе носил, несмотря на жару.
В сорок восьмом году Стилл опубликовал сборник заумных, вычурных стихотворений, насыщенных сбивчивыми ритмическими вариациями и до того невразумительных, что их нельзя было читать с обычной скоростью, озаглавленный «Recuerdos de Alcacon»[4]. Эти туманные фразы, своего рода лирический паштет, густая масса речевых фигур без единого глагола были провозглашены замечательными, и Оливер Стилл сделал для Альканьона то же, что доктор Швейцер для Ламбарене. Городок стал местом паломничества, и какой-нибудь шведский журналист неизменно прятался где-нибудь поблизости в скалах с фотокамерой наготове, чтобы заснять великого человека в каком-то необыкновенно своеобразном расположении духа, а жена тем временем дожидалась журналиста в автомобиле, украшенном флагами и посланиями доброй воли.
Когда Европу начал захлестывать наплыв американцев, ищущих древних истин и благородных дикарей, когда коррида начала манить избранных перспективой суровой и жуткой простоты, Оливер Стилл начал постепенно наживать врага.
Мэр Альканьона, сеньор Рамон де Вильясека, способный с легкостью проследить свою родословную до любовницы великого де ла Хары, увидел нарастающую опасность и решил встретить ее холодным, надменным взглядом.
В Оливере Стилле ему не нравилось все: стихи, личность, тот интерес, который он вызывал. Не нравилось, что Стилл разгуливал по округе поглощенным отчужденными, непроницаемыми мыслями, с узловатой тростью в руке и старым бойскаутским рюкзаком за плечами, покуривая трубку, извергающую клубы отвратительного дыма, слишком глубоко ушедшим в себя, чтобы обращать внимание на любезности встречных или на жену, семенящую за ним, трагическую фигуру. Было замечено, что местные собаки, все до единой чрезмерно злые, бросающиеся на автомобили и прокусывающие шины, виновато съеживаются, завидя его, и это быстро создало ему репутацию носителя таинственного, необъяснимого зла.
Паломники с их заговорщицким видом и непрестанными расспросами жителей не улучшали положения. Казалось, они относились к поэту с такой приверженностью, какую сеньор Вильясека считал неприличной, когда она обращалась на любой объект, менее значительный, чем сам Господь Бог. То, что Стилл старательно избегал всякой шумихи и старательно отваживал своих поклонников, не замечая их в упор, симпатии к нему у мэра не вызывало.
— Во-первых, одному человеку вызывать такое почитание у других противоестественно. Во-вторых, раз уж вызвал, столь же противоестественно отвергать его, — сказал однажды мэр жандармскому сержанту Кабрере.
— Это тот случай, когда два минуса дают плюс, — с проницательным видом ответил сержант Кабрера.
— Два минуса дают плюс? С каких это пор?
— Со времен Аристофана.
— В Испании, слава Богу, не так. Испания — единственная страна, где еще господствует католическая церковь и где два минуса по-прежнему два минуса.
Сержант вынужден был согласиться, больше из патриотизма, чем но убеждению.
Сеньор де Вильясека сам писал стихи, витиеватые вирши с безупречными рифмовкой и размером, благородная суровость Кальдерона умерялась в них страстностью поэзии конца прошлого века и склонностью к грусти. Эти стихи никогда не печатались, зато часто читались вслух на всевозможных городских мероприятиях, благодаря их возвышенным патриотическим чувствам в сочетании со звучными упоминаниями луны, роз, сердца, души, жасмина и материнства воздействие их было непосредственным и будоражащим. Притом стихи Оливера Стилла, изданные тонкой книжкой в переводе на испанский и распространяемые британским культурным представительством, вызвали открытую неприязнь, когда сеньор Вильясека прочел их избранной группе местной интеллигенции.
Священник, дон Эваристо, был преисполнен желания отнестись к ним снисходительно, однако, прежде чем было прочитано восемь строк, его сморил сон.
— Следует предположить, — сказал дон Эваристо — лицо его лучилось братской любовью к ближнему, — следует предположить, что красота и даже смысл оригинала отчасти утрачены при переводе.
— Этого не может быть, — ответил сеньор Вильясека, — так как выразительность, пластичность и эмоциональная насыщенность испанского языка с избытком компенсируют все возможные утраты.
— Вы полагаете, что любое китайское учение определенно бы выиграло, если его перенести за тысячи километров с единственной целью удостоиться привилегии быть выраженным на кастильском наречии? — спросил священник.
— Разумеется, — невозмутимо ответил сеньор де Вильясека. — Китайский язык вряд ли годится для распространения любых учений, даже китайских.
— Согласен, — сказал сержант Кабрера. — Мой брат бывал в Иокогаме.
И эта литературная дискуссия продолжалась в том же духе, было даже высказано насмешливое предположение, что сеньор де Вильясека предпочел бы слушать мессу на испанском языке, мэр решительно ответил, что, если римляне предпочитали латынь, это было их упущением и, возможно, причиной их окончательного упадка. Однако все согласились, что стихи Оливера Стилла, можно сказать, бессмысленны и, следовательно, оскорбительны для испанского ума. Мир, раз он удостоил славой это шарлатанство, жалок.
— Вы пожнете плоды своих трудов в райских кущах, — утешил мэра священник.
— Не нужно мне никаких утешений, — холодно ответил мэр. — Достаточно моей убежденности и похвал добрых земляков. Однако меня возмущают приверженцы, которыми, судя по всему, обзаводится этот шарлатан.
— Можно ли говорить, что это приверженцы? — спросил дон Эваристо. — Разве они не могут оказаться искусителями, посланными подвергнуть испытанию его тщеславие?
— Мысль, что есть смысл его искушать, для меня еще более невыносима.
— Разве нет смысла искушать всех нас?
— В таком масштабе?
— Ну что ж, в конце концов дон Жуан кажется нам человеком, который больше всех в истории подвергался искушениям, но не потому ли, что он неизменно поддавался им? Разве мы все не подвергаемся искушениям, и, однако, разве наше религиозное воспитание не побуждает нас им противиться?
— Пожалуй, — согласился сеньор де Вильясека, тут же вспомнив о своей любовнице.
— Какого дон Хуана вы имеете в виду? — спросил сержант Кабрера, разбиравшийся в родословных особ королевской крови.
Эта безмолвная война между не подозревающим о ней поэтом и кликой его критиков продолжалась до весны пятидесятого года, когда одно из решений герцогини де Торрекальенте вызвало нашествие, не уступавшее в своих скромных масштабах по значительности нашествию вестготов много столетий назад.
Герцогиня была пышногрудой дамой, полуамериканкой-полуполькой, в молодости она слегка походила на прославленные портреты другой, более известной герцогини, которую Гойя писал и одетой, и обнаженной. Словно бы для компромисса между обоими портретами и достижения таким образом наибольшего сходства и утонченности, она одевалась так фривольно, как только позволяла ее полнота.
Герцог был начисто лишен индивидуальности строгостью воспитания и, хотя очень походил на короля Эдуарда Седьмого, сжавшегося в ужасе перед непочтительным южноамериканским индейцем, рот открывал лишь затем, чтобы кашлять. Ростом он был всего чуть-чуть ниже пяти футов и являлся испанским грандом. Среди его немногочисленных достижений наибольшего внимания, пожалуй, заслуживало то, что каждый охотничий сезон он убивал одну-двух крохотных пташек и спал на заседаниях всевозможных комитетов. Герцогиня, чью свободу муж почти не ограничивал, заседала в большем числе комитетов, чем он, и особенно деятельной была в совете Общества защиты животных. Именно ей пришла в голову блестящая мысль организовать бой быков ради содействия своей излюбленной благотворительности, и она смогла заинтересовать своими добрыми делами двух знаменитых тореро. Кордобано Четвертый, известный повсюду своей царственной мрачностью, а в более ограниченных пределах — зеленым «понтиаком» с открывающимся верхом, одной из новейших машин на всем полуострове, согласился выступить, как и Эль Чаваль де Каракас[5], покрытый сетью шрамов венесуэльский матадор невероятной смелости, лицо его было изрыто жуткими кратерами, будто луна.
Затем дона Хесуса Гальего-и-Гальего, одного из самых эрудированных специалистов по корриде, осенило, и он предложил устроить это доброе дело не в Мадриде, который, по его выражению, «осквернили turistas Norte-americanos[6]», вновь открыть историческую арену в Альканьоне, «часть нашего patrimonio nasional[7], что превратит это событие в чисто испанское, где с испанскими быками будут сражаться испанцы, — тут он запнулся перед членами комитета, — позвольте напомнить, что Венесуэла входит в сферу нашего культурного и тавромахического наследия — испанские тореро перед испанскими зрителями ради блага испанских животных».
Аплодисменты были до того бурными, что тот, кого многие считали величайшим из живущих тореадоров, Рафаэлито, тут же решил вновь возвратиться на арену, выступить третьим. Он и дон Хесус, обливаясь слезами, обнялись, члены комитета разразились громкими одобрительными возгласами, несколько китайских мопсов, сидевших на коленях аристократических хозяек, судорожно залаяли. Рафаэлито несколько месяцев назад в третий раз покинул арену, ему было двадцать четыре года. Недавняя кинопроба его в Голливуде на роль пророка Исайи окончилась неудачей. Он не говорил по-английски.
Очередным шагом герцогини де Торрекальенте стало посещение Альканьона. Она поехала туда вместе с доном Хесусом, Рафаэлито и своей приятельницей, графиней де Сумайор, полуангличанкой-полуитальянкой. Они встретились с сеньором де Вильясека в ратуше, и после обеда в дружеской обстановке компания, к которой присоединились дон Эваристо и сержант Кабрера, пошла осмотреть арену. Рафаэлито бросил шляпу на горячий песок, снял пиджак и, держа его перед собой вместо плаща, исполнил несколько изящных пассов перед воображаемым быком, остальные тем временем выкрикивали: «Оле!».
— Какая атмосфера! — воскликнул он, завершив свое представление великолепным смертоносным ударом. — Казалось, духи былых поколений афисионадо[8] глядят на меня оценивающе, недоверчиво. Я словно бы слышу их аплодисменты из могилы.
Герцогиня закрыла глаза.
— Да-да, я теперь тоже слышу.
— Нужно быть совершенно невпечатлительным, чтобы не услышать, — добавил сеньор де Вильясека.
— Наверно, слышите, как женщины выколачивают стираное белье о мост, — сказал сержант Кабрера.
Дон Хесус откашлялся.
— Эта коррида будет поистине классической. Соберутся сливки общества. Необходимо как-то обеспечить чистоту нашего празднества, постараться не допустить на него никаких иностранцев.
— Иностранцы сюда не приезжают, — сказал сеньор де Вильясека, — за исключением журналистов, берущих интервью у этого шарлатана-англичанина, сеньора Стилла.
— Поскольку коррида, на которой появлюсь я, совершенно особая, — вмешался Рафаэлито, — думаю, на ней должен выступить рехонеадор[9], это явится своего рода затравкой к главному событию.
— Для затравки у тебя уже есть Кордобано Четвертый и Эль Чаваль, — сказал дон Хесус.
Рафаэлито нахмурился.
— Не пойдет. У Кордобано нет ни изящества, ни страсти, ни мужества. Эль Чаваль искушает судьбу, демонстрируя бесстрашие. Чтобы начать корриду со вкусом, нужен всадник, рехонеадор. Что может быть более подобающим для дела, к которому мы привлекаем внимание, чем всадник, сражающийся с быком?
Герцогиня с графиней были готовы согласиться.
— Лошадь такое грациозное животное, — заметила графиня.
У сеньора де Вильясека вспыхнули глаза.
— Разве не будет подобающе, — сказал он, — если я, как мэр этого древнего города, первым появлюсь на арене?
— Ради всего святого, будьте осторожны, — взмолился дон Эваристо.
— Мы знаем, что вы сведущи в искусстве тавромахии, — сказал дон Хесус, — но приходилось ли вам сражаться с быком, сидя в седле?
— Не раз. Я лучший наездник в Андалусии, — раздраженно ответил сеньор де Вильясека со всей скромностью, на какую был способен. — Моя молодая кобыла, Палома, не знает страха и выезжена в самых изощренных методах haute ficole[10]. Ее мать пиппизандер[11].
— А отец, — сказал сержант Кабрера, — конь, которого я хорошо знаю. Обрадор.
На лице дона Хесуса отразилось сомнение. Он закурил огромную сигару.
— Сам алькальд откроет наше празднество — что может быть более традиционным? — сказал Рафаэлито. — Празднество это, не забывайте, народное, корни его глубоко уходят в землю нашей страны. Только в последнее время, начиная с Бельмонте и Хоселито, оно обрело утонченность и благородство. Истоки его простые, вульгарные, грубые. Когда была построена эта арена, оно было еще испытанием силы и смелости, а не искусством, как сейчас. Что может быть уместнее, чем честь, отданная славному прошлому Альканьона его первым лицом, дилетантом, храбрым испанцем, который компенсирует самоуверенностью отсутствие стиля?
Сеньор де Вильясека с ненавистью взглянул на Рафаэлито, поскольку собирался продемонстрировать безупречный стиль, но промолчал, так как этот знаменитый человек, очевидно, старался по-своему убедить гостей. Дон Хесус по-прежнему не выказывал особого энтузиазма. Когда все покидали арену, он отвел Рафаэлито в сторону и негромко спросил:
— Что, если он оскандалится?
— Очень на это надеюсь, — улыбнулся Рафаэлито.
— Как?
— Люди не ценят нас по достоинству, — заговорил матадор, его красивое лицо было холодным, злобным. — Считают нашу работу пустячной. Ждут большего, чем мы можем дать. Даже танцор на проволоке делает вид, будто падает, чтобы подчеркнуть опасность своего ремесла. Мы не можем делать этого, так пусть сделает за нас кто-то другой. Если он пострадает, это напомнит толпе, что бой быков не балет, а игра со смертью.
Лицо дона Хесуса омрачилось.
— Жестокая надежда, — произнес он.
— Не моя надежда, а человеческая природа, — ответил Рафаэлито. — Помните, как меня обвиняли, что я затупляю рога быков?
— И потому ты такой злобный? — спросил дон Хесус. — Тебя не имели права обвинять в подобных делах.
— Отчего же, — сказал Рафаэлито, — раз это правда?
— Знаю, что правда, — безжизненным голосом ответил дон Хесус.
Рафаэлито улыбнулся, словно человек, умудренный долгим жизненным опытом.
— Надувательства в бое быков не больше, чем в жизни.
Намеченная коррида привлекла к себе огромное внимание, и знаменитый импресарио дон Хасинто де Костатс решил, что, несмотря на скромные размеры арены, там можно провести целый ряд мероприятий по образцу зальцбургского празднества быков. В интервью собравшимся журналистам расчетливый, много поездивший барселонец заявил, что билеты заготавливаются на целых десять дней. Потом сказал, что наймет только самых лучших матадоров и цена билетов будет высока, чтобы ограничить доступ на это празднество.
— По сравнению с ним мадридский праздник святого Исидора будет выглядеть скандалом в таверне, — добавил он.
Желание появиться на арене рехонеадором так вскружило голову сеньору де Вильясека, что он не осознавал, какую опасность таит в себе эта шумиха, и разрешил благотворительной организации и дону Хасинто воспользоваться древней ареной главным образом потому, что должен был выступить на ней сам. Бизнесмен расчетливо намекнул, что, возможно, мэр захочет несколько раз появиться перед зрителями. Сеньор де Вильясека, старательно разыграв нежелание, позволил уговорить себя.
Вскоре по всему Альканьону и по соседним городам запестрели афиши. Коррида должна была быть замечательной, с участием знаменитейшего рехонеадора Района де Вильясека. Открытие ее было назначено на десятое мая, и тут появились другие афиши, возвещающие о празднестве в честь святого Мамерто, которого кто-то поспешил объявить покровителем Альканьона. Проходить празднество должно было с одиннадцатого по семнадцатое мая, на нем были обещаны выступления лучших матадоров Испании.
Утром седьмого мая дон Хасинто де Костатс разговаривал под тентом таверны на главной площади городка с Кордобано Четвертым, только что приехавшим на своем зеленом «понтиаке». Дон пребывал в хорошем настроении, и его маленькие голубые глаза искрились удовольствием и злорадством.
— Они сделают всю работу, очистят арену, вырвут бурьян, приведут ее в первозданный вид, а потом за дело возьмусь я. Вот это и называется деловым подходом.
Он глянул на Кордобано, тот хмурился, лицо его покрылось странным, тусклым румянцем, впечатление было такое, будто за головой святого на церковном витраже проплывают грозовые тучи.
Посмотрев в ту же сторону, дон Хасинто увидел розовато-лиловый «кадиллак», демонстративно поставленный у единственного запрещающего стоянку знака в городке, возле самого подножья статуи де ла Хары.
— Рафаэлито? — произнес он. — Не стоит из-за него беспокоиться. Это, в сущности, прохвост, дамский любимчик, без достоинства, без меланхолии, без чести.
— Беспокоит меня не он, — ответил Кордобано, — а его «кадиллак». О тореро судят теперь не по тем непредвзятым меркам, что раньше. Если он приезжает на корриду в «кадиллаке», то не может быть трусом, даже если пятится от быка.
— Ты преувеличиваешь.
— Вот как? Думаете, «понтиак» не помог мне в моей карьере? Раньше, когда я приезжал на Пласа де Торос в такси, если бой оказывался посредственным, всегда винили меня. После того как приобрел «понтиак» — неизменно быка. А теперь этот наглый тип набивает себе цену, приезжая в «кадиллаке». Поверьте, дон Хасинто, это умышленный удар в спину, преднамеренно враждебный шаг.
— Если б он полагался только на мастерство, то ничего бы не добился, — сказал дон Хасинто.
— Вы истинный друг, — пылко ответил Кордобано. Некоторое время спустя на площадь въехал набитый электрооборудованием «джип».
Водитель, судя по внешности, был американцем. Белобрысым, с короткой стрижкой над напоминающим взбитую подушку лицом, усеянном веснушками, очки едва держались на крохотном носу, большие белые зубы с раннего возраста оберегались с помощью зубного порошка и науки. Рядом с ним сидела темноволосая, угрюмая жена. Оба были в джинсах и теннисках.
Через несколько минут на площадь с излишней лихостью влетел спортивный автомобиль и, завизжав тормозами, резко остановился рядом с «джипом».
— Я выжал сто пятьдесят на прямой! — объявил водитель.
— Сто сорок четыре! — воскликнула сидевшая рядом оживленная молодая женщина.
— Какая разница?
Вскоре все четверо сидели за столиком под тентом и деловито разговаривали.
Дон Хасинто и Кордобано Четвертый все еще утоляли там жажду. Побуждаемый деловым чутьем дон старательно прислушивался к этому разговору. Он немного говорил по-английски и вскоре, уловив в дискуссии за соседним столиком нотку замешательства, подался к американцам и спросил, не нуждаются ли они в чем-то. Короткостриженный представился как Баярд Бруин-младший и сообщил, что он, его друг Лейк Линквист, приехавший на спортивном автомобиле, и их жены являются директорами корпорации, выпускающей этнические грампластинки в Нью-Йорке. Они ездили в Гватемалу, чтобы записать пение кетцаля[12], — правда, им это не удалось, — и почти год дожидались румынской визы, чтобы записать шумы кочующих цыган. Говорил Баярд Бруин с самодовольным видом, планы его явно подкреплялись унаследованным состоянием, но о том, что ни одна из его пластинок не была продана, умалчивал.
— А с какой целью приехали сюда? — спросил дон Хасинто.
— Мы афисионадо, — с серьезным видом объявил Бруин, — и надеемся выпустить для американского рынка диск с подлинными шумами корриды — записать не только банальные шум толпы и пасодобли[13], но и звуки, издаваемые человеком и быком, если удастся, тишину, напряженность, конфликт. Лейк делает цветные фотографии, и надеемся объединить в одном, единственном в своем роде альбоме фотографии корриды и сопутствующие шумы, стоить он будет около тридцати долларов. Мы получили большое письмо от Сальвадора Дали с отказом оформить обложку, но считаем, что ступили на нужный путь. Можно будет обратиться к Хуану Миро.
Кордобано, услышав упоминание об американском рынке, затараторил, обращаясь к дону Хасинто, по-испански.
Дон стал переводить его слова на английский, тем временем трагичное лицо Кордобано озарилось нетерпеливой улыбкой.
— Он хочет узнать, не хотите ли вы провести интервью с тореро для американского рынка.
— Конечно. Он готов дать вам его.
Кордобано питал жгучую зависть к Рафаэлито не только из-за его популярности, но также из-за голливудской кинопробы. В том смешении всего американского, какое существует в наивных умах многих европейцев, Кордобано полагал, что интервью — это уже полпути к контракту на съемки в кино.
— Простите мое невежество, — сказал Бруин, — но кто ваш друг?
— Величайший тореро во всей Испании, — ответил дон Хасинто, — Кордобано Четвертый.
Женщины радостно завопили.
— Мы так восхищались вашими чудесными верониками[14] в Валенсии! — воскликнула миссис Линквист.
— Алиса, а какую фаэну[15] мы видели в Памплоне! — произнесла миссис Бруин.
Кордобано сдержанно поклонился. Он походил на принимавшего вызов средневекового рыцаря.
— Да, какую! — повторил Баярд благоговейным тоном.
— Лучшая фаэна из всех, что я видел, — добавил Лейк, подбросив кусочек сахара и небрежно поймав его.
Интервью было записано во второй половине дня. Кордобано говорил около часа, поносил соперников, описывал свой гений в мрачных, величественных тонах и выражал огромный интерес к американской индустрии развлечений. Все упоминания о Соединенных Штатах Баярд тут же стер с пленки. Для этнических пластинок дикари ему требовались действительно благородные.
Наутро мальчишки обратились к Рафаэлито через дона Хесуса, тот пытался выгнать их на улицу, пока не услышал, что Кордобано уже дал интервью. После укромной дискуссии шепотом Рафаэлито появился в шелковом халате, расписанном слишком маленькими матадорами и слишком большими быками. Лейк тут же сделал больше сотни снимков, паля, будто пулеметчик. Обо всех других тореро Рафаэлито отозвался пренебрежительно. Кордобано Четвертый? Могильщик, пытающийся сыграть Гамлета. Домингин? Не упоминайте при мне этой фамилии, она вызывает у меня мигрень. Литри? Это еще кто такой? Апарисио? Почему бы не начать с начала списка? И закончил интервью добрыми пожеланиями полковнику Даррилу Зануку и другим друзьям в Голливуде, но Баярд вновь принял меры, чтобы эти послания по назначению не дошли.
В полдень восьмого числа Эль Чаваль приехал поездом со своей куадрильей, вульгарной, шумной сворой, битниками с экватора. Он говорил по-английски, так как вырос на нефтепромыслах в Маракайбо, и заклеймил всех остальных матадоров как изнеженных слабаков, больше озабоченных своей внешностью, чем жестоким соперничеством. Его спутники, настроенные в основном столь же вызывающе, выражали одобрение демоническим ревом, когда он разносил своих соперников, и Баярду приходилось убавлять на магнитофоне звук, до того дикими были их зверские рыки.
Сеньор де Вильясека не знал об этих переменах в городке, так как выявлял в далеком поле способности своей кобылы. Сержант Кабрера стоял в кустах, будто «жучок» на скачках, притом не особенно удачливый. У кобылы были хорошо развиты музыкальные способности, только отцовская наследственность, видимо, преобладала, и когда сержант проигрывал на старом граммофоне пластинку с вальсом, животное, казалось, проникалось духом секидилий и сапатеадо[16], и сеньору де Вильясека нелегко было оставаться самоуверенным и даже вообще в седле.
«Выпустить в поле еще быка, — подумал сержант Кабрера, — и начнется хаос. Говоря словами бессмертного Сервантеса, оставь надежду, всяк сюда входящий».
Оливер Стилл тоже начинал терять хладнокровие. Проходя по городку, он обратил внимание, что не замечал в упор некого, потому что все в упор не замечали его. Повсюду слышалась английская речь, так как в Альканьон вливался поток иностранных афисионадо. Приехал «роллс-ройс» знаменитого литературного агента, никогда не слышавшего об Оливере Стилле, с агентом была кинозвезда, одетая в испанский национальный костюм для создания репутации. Из Гибралтара прибыли несколько групп чопорных офицеров британского флота в сопровождении кровожадных жен. К приехавшим на двух автобусах из Дюссельдорфа западногерманским туристам присоединились группы из Эйндховена и Упсалы. Таборные цыгане разбили шатры на окраине городка, исполняли подлинные танцы фламенко за непомерную плату, а в ожидании зрителей крутили джазовые пластинки. Продавцы самодельного лимонада и сахарной ваты заполняли все прибывающие на станцию поезда, а прямо под окном Оливера Стилла устроили трек для электрических автомобильчиков, поэтому его возвышенные раздумья нарушались искрением и хриплыми стонами маленьких экипажей, когда взрослые, вновь обретя детство, беззлобно сталкивались друг с другом.
Оливер Стилл пребывал в отвратительном, мягко говоря, настроении.
Поздно вечером он даже запустил чашкой в трек, и все залились добродушным смехом, сочтя, что он вошел в дух празднества. Кто-то даже запустил в ответ бутылкой газированной вишневой воды.
— Укладывай вещи! — рявкнул Стилл жене.
— Зачем?
— Не можешь обойтись без идиотских вопросов? Мы уезжаем.
— Сегодня ночью?
— Нет. Как только представится возможность, черт возьми.
— Куда?
— В Грецию. Или в Японию. Когда приму решение, скажу.
— Но…
— Ты что, простых слов не понимаешь?
Чтобы утешиться, великий человек взял недавний номер журнала «Атлантик Мансли» и стал читать вслух:
— «Вне всякого сомнения, Оливер Стилл и как человек, и как художник представляет собой последний сохраняющийся образец цивилизованного человека, либерального гуманиста, который не боится сомнений, не нуждается в яде убеждений для того, чтобы оправдывать существование. Как говорит он сам: «Разве не достаточно любви? Это река, протекающая по лугу человеческого сердца. Что за беда, если мы никогда не отыщем ее истока? Исследование не изменит того факта, что эта река существует, что вода ее чиста и тепла, что она очищающа, что в ней…».
— Тебе потребуются все твои книги? — спросила жена.
— Не перебивай.
Наконец великий день наступил. Президентом корриды был военный губернатор, генерал Кастро де Реал Монтихо, носивший прозвище Волк Сахары. Весил он более трехсот фунтов, дыхание его было громче, чем голос. Ровно в шесть часов он уселся на свое место в президентской ложе, грузно опираясь на руку изможденного легионера-марокканца. Рядом с генералом сидела герцогиня в белой мантилье, под которой топорщился целый набор гребней, отчего голова походила на радарную установку под маскировочной сетью, китайского мопса она держала на коленях так, чтобы он видел арену. На астматически сопящем и ворчащем мопсе тоже была мантилья, черного цвета, и матадорский плащ из красного бархата с его именем, вышитым золотой нитью. Графиня сидела рядом с герцогиней. На ней был андалусский костюм, из-за чего десятку сановников, сидевших непосредственно позади, арена была не видна совершенно. Рядом с графиней на пирамиде из подушек восседал герцог, а дон Хесус с поджатыми губами и в темных очках профессионального критика сидел со скучающим видом в конце ряда.
Места в тени были заняты главным образом светской публикой, съехавшейся по такому случаю из Мадрида и Севильи, но желтые головы шведов и датчан были явственно видны. Немцы оживленно передавали друг другу пиво и сосиски на огромные расстояния, некоторые дамы из опасения солнечного удара даже в тени завязали узлами уголки носовых платков и в этих не идущих им шлемах продолжали свой бесконечный пикник. Голливудская элита сидела в первом ряду, поблескивая оптикой. Простые люди, Бруины с Линквистами в том числе, сидели на солнце.
Дона Хесуса переполняло отвращение. Испания по бедности не могла обходиться без иностранцев. Он сделал все возможное, чтобы не допустить их сюда, но доллар, твердая марка, стабильная крона сказали свое слово. Генерал взглянул на часы, точнее, вытянул руку, и марокканец сказал ему, который час. Когда полез в нагрудный карман за платком, было слышно, как участилось его дыхание. Пока шарил в кармане, медали его позвякивали, словно металлофон. Наконец он нащупал платок и, сделав невероятное усилие, вытащил наружу.
Уныло прозвучали фанфары, медленно отворились ворота, из них выехали двое почтенного возраста всадников, с ног до головы одетых в черное, с оранжевыми кокардами на шляпах. Лошади их вышагивали, словно бы на пуантах, старыми балеринами, дающими последнее представление. Они возглавляли процессию. За ними шли тореро. Кордобано был одет в светло-зеленый костюм цвета своего «понтиака», он ступал по арене, не думая ни о чем, кроме своей осанки, горделивой до нелепости.
Рафаэлито, одетый в розовато-лиловое точь-в-точь по цвету «кадиллака», сдержанно, соблазнительно улыбался публике. Эль Чаваль выглядел в этом обществе совершенно чуждым, на нем был костюм цвета старой слоновой кости, повидавший, судя по заплатам и дырам, больше коррид, чем следовало. На лице его под не по размеру большой шляпой играла глуповатая улыбка. Позади них ехал сеньор де Вильясека, он почти все время нервозно оглядывался, так как лошадь уже доставляла ему беспокойство и как будто бы предпочитала пятиться назад. За ним следовали пикадоры, словно Санчо на взятых у Дон Кихота лошадях. Потом упряжка мулов под яркими чепраками, которым предстояло утаскивать с арены убитых быков, и старый грузовик, взятый напрокат у службы уборки улиц в соседнем городе, ржавые разбрызгиватели оставляли на песке две мокрые параллельные полоски.
Двое альгвасилов поклонились президенту, широко взмахнув шляпами, и сдержанным галопом поскакали по широкому кругу, матадоры поклонились в свою очередь, президент ответил им кивком. При этом кровь отлила от его подбородков, и они побелели. Затем матадоры сменили capotes de расео[17] на обычные плащи и стали ждать. Один из альгвасилов вернулся рысью, получил от президента приказ начинать и вручил ключ смотрителю ведущих в загон для быков ворот. Тут вновь появился сеньор де Вильясека, величавый, как конная статуя, и почти столь же недвижный, его кобыла поводила глазами в явном замешательстве.
Ворота загона внезапно распахнулись, тут же закрылись, и в солнечном свете возник один из свирепых быков доньи Консепсьон Моралес Прадо из Альбасете, ошеломленный, но уверенный. По толпе пронесся вздох ожидания. Привлеченный смутным шевелением толпы бык осторожно пошел вперед, и стало видно, что он прихрамывает.
— Fuera, fuera! — заревели зрители. — Долой его! Другого быка!
Сеньор де Вильясека разглядывал противника без особого энтузиазма, так как не мог заставить лошадь двинуться. Тут по сигналу оркестр заиграл пасодобль. Кобыла, проходившая выучку под звуки далекого граммофона и не научившаяся за свою недолгую жизнь разбираться в музыке, внезапно сорвалась с места и устремилась прямо к быку. Поднялся восторженный крик. Натиск сеньора де Вильясека был таким стремительным, что бык, не понявший, что такое несется к нему, робко попятился.
— Какая самоуверенность! — воскликнула герцогиня, и даже глаза ее собачки, казалось, выкатились от восхищения. Какой-то напряженный миг горожане поистине гордились своим мэром. Даже Рафаэлито подумал, не совершил ли ужасной ошибки. Однако это сомнение длилось недолго, потому что в одну и ту же секунду бык осознал, что несущееся к нему черное пятно — всего-навсего человек на лошади, а лошадь — что неподвижным препятствием посреди арены является страшный бык.
На последовавшую погоню сеньор де Вильясека не оказывал никакого влияния, правда, надо отдать ему должное, удерживался в седле. Бык явно обладал целеустремленностью и замечательным дыханием, а лошадь была на удивление глупым стратегом и даже пыталась покинуть арену, ударяя в барьер передними копытами.
Рога быка дважды запутывались в хвосте лошади, а толпа была до того ошеломлена, что даже не свистела. Наконец бык прекратил атаки и стоял в ярком солнечном свете, тяжело дыша. Извергся вулкан негодующих возгласов. Сеньор де Вильясека в ярости сумел остановить лошадь на противоположной стороне арены. С мрачным видом взял две бандерильи у своих помощников в кальехоне[18] и пришпорил животное со всей порожденной унижением жестокостью. Лошадь неохотно двинулась боком к центру арены. — Торо! — выкрикнул сеньор де Вильясека так, чтобы слышала вся Испания. — Торо! — выкрикнул снова он, голос его прозвучал рогом Роланда при Ронсевале, вызовом христианина неверным.
Шум утих благодаря великолепию этого вызова, его непреклонности, его благородству. На людей вызов подействовал немедленно, но, к несчастью, бык тоже услышал его и, повернув голову, увидел лошадь. Секунду спустя она тоже увидела его, и унизительная погоня возобновилась. В довершение всего мэр повернулся в седле и попытался вонзить бандерильи в спину быку. Обе, не попав в быка, упали на песок. К счастью, бык устал, и вторая погоня оказалась намного короче первой. Негодующие возгласы смешивались теперь со смехом. Сеньор де Вильясека взял у помощников еще бандерилий, сказал лошади несколько весьма оскорбительных слов и уговорил ее двинуться к тяжело дышащему быку. На сей раз его приближение к жертве было незаметнее. Он не делал попытки закричать. Вместо этого воспользовался склонностью лошади пятиться и дал ей волю, поэтому она приближалась к быку, не видя его. Бык стоял возле бурладеро, одного из четырех узких огражденных проходов в барьере, глядя на плохо оструганные доски, его черный язык был едва виден.
Тем временем как сеньор де Вильясека рассчитывал дистанцию для блестящей, триумфальной атаки, к голове быка протянулась длинная металлическая трубка. На одном ее конце был микрофон, на другом — Баярд Бруин-младший. Бык обнюхал микрофон, и Баярд, чьи взволнованные глаза виднелись над самым бурладеро, заорал в надежде побудить быка издать какой-то пригодный для записи звук. Разозленный сеньор де Вильясека жестом велел полицейским арестовать преступника, но при этом повернул лошадь мордой к быку. В ту минуту, когда он грузно свешивался вправо, указывая на Баярда обеими бандерильями, лошадь вздумала метнуться влево, и сеньор де Вильясека камнем упал на песок. Бык неторопливо подошел к нему, обнюхал, постоял над ним в бездействии, а потом среагировал на упорную барабанную дробь, которую выбивали на его спине ратанговые трости monosabios[19], повернулся, увидел лошадь и возобновил уже традиционную погоню.
Президент больше не мог этого выносить и объявил бой оконченным, приказал выпустить волов, и бык кротко убежал рысцой с арены, а тем временем сеньор де Вильясека, не стыдясь, плакал в объятьях доброго дона Эваристо, который находился в кальехоне на тот случай, если срочно потребуется соборование.
— Бык даже не убил меня! — простонал мэр.
— Еще не все потеряно, — сказал в утешение сержант Кабрера.
Прозвучали фанфары, и появился второй бык. Предварительное ознакомление показало, что это порывистое и ненадежное животное. Кордобано угрюмо разглядывал его. Бык был склонен к внезапным атакам и столь же внезапным колебаниям. Как ни странно, в его внимании к лошадям пикадоров было любопытство, а не враждебность. Получив удар пикой в спину, приближаться к ним он больше не хотел. Весь этот эпизод получился очень затянутым и безобразным, пикадоры были вынуждены медленно теснить быка к центру арены, из толпы раздавались насмешливые и негодующие вопли. В конце концов фанфары возвестили решение президента, что такого обращения с животного хватит, и пикадоры под возмущение публики с каменными лицами покинули арену. Кордобано с величественным видом подошел к президентской ложе, приподнял шляпу, поклонился, опустив подбородок на полдюйма, и попросил разрешения убить быка. Президент одобрил помигиванием эту идею, и Кордобано посвятил быка герцогине, та выгнула брови дугой, изображая трагизм, однако по выражению ее лица вполне можно было предположить, что ей на спину упала холодная капля.
Кордобано медленно подошел к избранному месту и уставился на быка. Бык придвинулся на дюйм-другой, остановился. Кордобано, стоявший, сведя вместе ступни, вызывающе выпятив бедра вперед и опустив подбородок, словно скрипач на скрипку, приготовился вознести бой с недостойным противником на уровень трагедии, если только удастся. И тут на арену ворвался жуткий порыв ветра, первый предвестник грозы. Куривший в кальехоне Рафаэлито вскинул голову и угрюмо окинул небо взглядом знатока. Пока что оно было голубым, но вдали виднелась белая тучка, черневшая но краям. Он скривил гримасу.
Порыв ветра подхватил мулету Кордобано и отнес назад, словно плащ скачущего всадника. Бык увидел это движение и побежал посмотреть, что там такое. Остановился, как вкопанный, возле Кордобано. Тот, угрюмо морщась, отвернулся от быка с полнейшим пренебрежением.
— Почему не смотришь, что делаешь? — закричали сидевшие среди зрителей голландские туристы.
Бык пошел в атаку и отбросил Кордобано корпусом в сторону.
— Что мы говорили тебе? — закричали голландцы по-голландски.
— Надеюсь, водительских прав тебе не выдали, — выкрикнул кто-то.
Кордобано испробовал серию быстрых, неудачных вероник, однако бык превосходно тормозил, но совершенно не развивал скорости, что делало эти приемы в высшей степени опасными. Раздалось несколько слабых «оле», исключительно от туристов, поскольку это слово звучало так, будто они напоминали уходящему официанту, что им нужно молоко для кофе.
— Убивай его! — закричали испанцы, понимая, что с таким коварным животным почти ничего поделать нельзя.
Однако Кордобано не хотелось этим ограничиваться. «Понтиак» превращал его в неудачника, и он стремился показать себя героем. Закончив серию пассов медиавероникой, он гордо отошел от противника с намерением исполнить несколько манолетин, во время которых тореро отворачивается от быка, поднимая мулету над рогами, когда бык проносится мимо. Первая оказалась на удивление удачной и вызвала первое полноценное «оле» за весь день. Однако по внезапно скривившемуся лицу Кордобано все поняли — во время второй произошло что-то неладное. Что именно, стало ясно, когда Кордобано повернулся. Непредсказуемый бык, внезапно мотнув головой, сорвал зад брюк матадора и теперь, чувствуя какую-то помеху, расхаживал по арене, пытаясь стряхнуть с рога кусок зеленого шелка.
— Чудо, до чего непристойно! — воскликнула герцогиня, поднеся к глазам лорнет.
— Поистине, он сложен, как древнегреческий бог, — прошептала графиня.
Держаться с прежней надменностью бедняге Кордобано было трудно. Испанская публика готова созерцать голый зад, если поединок превосходный, но северные делегации с их более обостренными представлениями о неприличии заливались неудержимым смехом, некоторые дамы то хихикали, как школьницы, то старательно изображали оскорбленную стыдливость.
Стоило Кордобано шевельнуться, непрочная ткань раздиралась еще немного, и знаменитая кинозвезда сменила темные очки на другие, с более сильными линзами. Оставалось только побыстрее в интересах приличия убить быка и спешить в раздевалку. Кордобано, понявший его нрав, бросил на песок мулету. Бык приблизился, и, подавшись вперед, чтобы нанести coup de grace, Кордобано почувствовал, что последний миг наступил не только для быка, но и для его брюк. Обернувшись мулетой, он принял такой торжествующий вид, какой только смел. Смертоносный удар был изящным, ловким, честным.
Один остроумный горожанин крикнул президенту:
— В интересах приличия наградите его ухом, пусть прикроется!
Президент хмыкнул, однако ничем Кордобано не наградил.
Бык Рафаэлито оказался более подвижным, какое-то время он бесцельно, сердито носился по арене.
— Fuera, fuera! — закричала толпа, уже почти по привычке. Казалось, эти быки обладали всевозможными недостатками. У первого оказался физический изъян, второй был хитрым, а третий не мог сосредоточиться. Правда, он яростно атаковал лошадей, выбросил из седла двух пикадоров, но быстро потерял интерес к своим противникам и побежал искать, кого бы атаковать еще. Гнал бандерильеров до самого бурладеро и даже ударил рогами в барьер, отчего толпа ахнула.
Рафаэлито улыбнулся и посвятил быка кинозвезде, та бросила ему розу, и он демонстративно ее поцеловал. Потом выбрал место подальше от быка, расстелил там носовой платок и встал на него. Толпа зааплодировала. Бык увидел тореро, нагнул голову и пошел вперед, но внезапный сильный порыв ветра, застигший немцев врасплох, подхватил и понес на арену отбросы их пикника, будто стаю саранчи. Промасленные бумажные обертки сосисок смешались с грязными дюссельдорфскими газетами, фольгой и даже несколькими носовыми платками. В нескольких футах от Рафаэлито в морду быку ударил поток белых и серебристых предметов, жиронепроницаемая обертка прилипла к его груди, словно огромная почтовая марка, вечерняя газета с большой фотографией канцлера Аденауэра закрыла ему глаз. Бык яростно метнулся в сторону, оставив стоявшего на платке Рафаэлито в одиночестве и безопасности. Хотя пикадоры ослабили его, бык устремился к барьеру и, совершив невероятный, чуть ли не собачий прыжок, приземлился в кальехоне.
Поднялось столпотворение, врачи, полицейские, журналисты и священники беспорядочно пустились по узкой дорожке наутек от канцлера Аденауэра, который все еще призывал Европу к единству на бычьем глазу. Когда быка выманили снова на арену, там никого не было, кроме низенького дона Эваристо, медленно шедшего по солнечной стороне, держась за бок, и Рафаэлито, по-прежнему стоявшего на платке.
— Хо, хо! — крикнул Рафаэлито, но бык, находившийся почти рядом с ним, очевидно, страдал дальнозоркостью и видел только дона Эваристо. Зрители громко закричали, чтобы он спасался, но священник, приняв их тревогу за прилив религиозных чувств, благожелательно помахал им рукой. Поскольку крик становился громче, он обернулся, увидел, что на него мчится бык, подхватил сутану и побежал.
Это зрелище развлекло президента, он затрясся от смеха, медали позвякивали у него на груди.
— Поучительное зрелище — праведный монах, удирающий от рогатой твари, — пропыхтел он.
— Ему ничего не грозит? — с легким беспокойством спросила герцогиня.
Собачка астматически залаяла.
— Эта коррида превращается в древнеримский цирк, — саркастически произнес дон Хесус. — За неимением знающих свое дело гладиаторов нам приходится жертвовать христианами.
— Петляйте! — воззвала толпа.
Бык уже был почти готов поднять на рога дона Эваристо, но тут выбежал Эль Чаваль и отвлек быка, ударив его ладонью по носу. Толпа зааплодировала этому дерзновенному китэ, а дон Эваристо, едва достигнув кальехона, повалился в обморок. Рафаэлито, словно бы приросший к своему платку, пришел в ярость и начал осыпать Эль Чаваля оскорблениями за то, что вмешивается в его бой с быком. Эль Чаваль сделал непристойный венесуэльский жест, который мало кто понял, умело развернул быка мордой к Рафаэлито и даже указал пальцем на своего соперника. Несчастный бык был совершенно сбит с толку, но покорно пошел к Рафаэлито. Арена была так замусорена, что походила на поле одуванчиков в полном цвету. Опустив голову, бык устремился к Рафаэлито, который вынужден был чуть посторониться, так как ветер озоровал с мулетой, обертывая ее вокруг него. После нескольких неудовлетворительных пассов, в том числе рафаэлитины, которая выполняется на коленях спиной к быку, с опущенной к земле мулетой, так что животное медленно кружит вокруг матадора, Рафаэлито решил убить его. Четыре попытки оказались неудачными, тевтонские женщины криками выражали недовольство. В награду он не получил ни уха, ни хвоста.
Дождь начал накрапывать, когда Эль Чаваль бросился к воротам загона, встал на колени спиной к ним и улыбнулся. «Нет, нет!» — завыла толпа. Когда появился четвертый бык, ужасающий порыв ветра вырвал плащ из рук Эль Чаваля, и разъяренное животное высоко подбросило рогами венесуэльца. Зрители завопили. Эль Чаваль ловко приземлился на четвереньки, сделал великолепное сальто и вновь оказался лицом к быку.
— Торо! — заорал он в порыве ярости.
Бык снова устремился к нему, и Эль Чаваль без плаща, без шпаги, работал с быком по всей арене, держась внутри круга, который описывал бык, дразнил его, похлопывал но лбу, касался рогов. Публика издала громкий вопль одобрения, но тут дождь хлынул с такой силой, что на арене стало ничего не разглядеть. Очевидно, этот внезапный ледяной ливень пробудил в шведах патриотизм и ностальгию, и они унылым хором затянули бодрую застольную северную песню.
Эль Чаваль с быком стояли на арене пугалами и смотрели, как зрители уходят тысячами. Легионер-марокканец раскрыл над своим повелителем громадный зонтик, и Волк Сахары заковылял в укрытие. Сержант Кабрера, приняв далекий автомобильный гудок за фанфару, повел на арену уборочную машину, разбрызгиватели работали на полную мощность, помогая дождю в его разрушительной деятельности. В конце концов, он солдат, и данного ему приказа не отменял никто. Бык увидел машину и атаковал ее, задние колеса оторвались от земли и грохнулись обратно с такой силой, что сломалась полуось, и машина встала. Бык атаковал ее снова и снова, разбрызгиватели причудливо изогнулись, и машина стала выглядеть декоративным фонтаном, вода брызгала во все стороны. Затем бык перенес внимание на радиатор, вырвал его, будто медовый сот, и отшвырнул. Сержант Кабрера был ветераном войн с берберским племенем рифф и знал, как пресекать неповиновение в боевой обстановке. Поэтому выхватил револьвер и расстрелял все патроны в быка.
Позор этого события был у всех на устах. Донья Консепсьон Моралес Прадо, несколько мужеподобная владелица гранадерии, отвечая на вопросы, сказала: «Лучших быков на благотворительные цели не отдают». Герцогини де Торрекальенте нигде не было видно, так как ее китайский мопс заболел плевритом, и она провела вечер в одиночестве, стоя на коленях у его корзины. (Годом раньше герцог заболел пневмонией, и герцогиня в тот же день уехала в Виши на воды.) Кинозвезда тем же вечером уехала в Канн вместе с Кордобано, благословлявшим быка за то, что разорвал ему брюки.
— Она теряла популярность, еще когда я был в Голливуде, — злобно сказал Рафаэлито.
Однако глубже всех был ранен сеньор де Вильясека. Дон Эваристо пытался утешить его.
— Было бы на самом деле унизительно, если б другие выступления прошли блестяще. Как вы можете пребывать в унынии, когда ваши ближайшие друзья подвергались большей опасности? Это не очень участливо, сын мой. Ведь бык только обнюхал вас. А у меня на рясе след копыта!
— Я беспокоюсь не об опасности, — раздраженно ответил сеньор де Вильясека, — а о чести!
— В иных случаях о чести не может быть и речи! — воскликнул дон Эваристо.
— В Испании? — Глаза мэра вспыхнули. — Это вина иностранцев, los extranjeros, приехавших сюда оскверненных бесчестием и запятнавших нас.
— Нужно идти в ногу со временем, сын мой! Даже сержанту Кабрере пришлось воспользоваться современной технологией, чтобы избавиться от быка. Не будь у него револьвера, он был бы сейчас благородным испанским покойником и мне бы пришлось утешать десятки его родственников. Ручаюсь, его револьвер не испанского производства.
— Немецкий, — сказал сержант Кабрера, — марки «моцарт».
— Вот видите, — произнес дон Эваристо. — Мы должны учиться, и не только учиться, но и вырываться вперед. Тогда иностранцы уже не будут относиться к нам свысока и приезжать в нашу страну в поисках колорита, старины.
— Клянусь Богом и всеми его ангелами, — воскликнул мэр, — вы правы! Они приехали взирать на нас точно так, как великий де ла Хара взирал на них. Мы превратились в los Indios[20], экзотических, примитивных дикарей. Они приезжают разглядывать нас, как в зоопарк. Утонченные калифорнийки едут сюда в поисках примитивных мужчин, механизмов для неутонченных, первобытных занятий любовью! Калифорнийцы — записывать наши странные обычаи на фонограф и кинопленку для своих детей! Это унизительно!
Он снял телефонную трубку, попросил соединить его с Валенсией и назвал номер.
— Что вы задумали? — спросил дон Эваристо.
— Увидите.
Через два часа Валенсия ответила.
— Дон Алипио Ибасоа? Это Рамон де Вильясека. По зрелому размышлению я решил, чем бы ни завершилось для меня это в суде, согласиться на ваши условия.
Человек на другом конце провода как будто весьма обрадовался.
Поздно вечером сеньор де Вильясека отправился в церковь. Путь его пролегал мимо памятника де ла Харе. Взглянув на позеленевшее медное лицо, он пробормотал:
— Глупец! Вот чему ты положил начало!
Опустясь на колени перед чудотворной Девой, мэр стал молиться.
— Благословенная альканьонская дева, — заговорил он, — помоги нам снова найти путь в большой мир, как мы нашли раньше, сделай так, чтобы мы указывали другим путь прогресса, потому что гордость не позволяет нам следовать за другими. Вдохнови наших ученых создать испанский самолет, испанскую ракету, испанский искусственный спутник, и если на все это потребуется долгое время, сделай так, чтобы, когда сержанту Кабрере снова придется застрелить быка, револьвер его был бы испанским.
На другой вечер, придя к арене, афисионадо с изумлением увидели на ней объявления о конце празднества. Внутри рабочие воздвигали огромный изогнутый экран. Место коррид превращалось в кинотеатр для автомобилистов. Для ознаменования этой новой фазы в развитии города словно в насмешку был выбран фильм «Кровь и песок». Сеньор де Вильясека с удовлетворением взирал на дело своих рук. Привлекать иностранцев теперь больше нечему. Оливер Стилл со своими сумбурными грезами удрал на Лемнос, один из греческих островов. Приверженцам придется ездить подальше. Город вновь обретал свое достоинство, дорогостоящее место в тени, так как плата за бедность всегда чрезмерна. Но он с уверенностью смотрел в более современное будущее. Есть ли экран такой величины в Новом Свете?
И тут к стоявшему с гордой уверенностью сеньору де Вильясека широким шагом подошел взбешенный дон Хасинто.
— А, вот и вы, обманщик! Я весь день вас ищу! Хочу только сказать вам, что потребую через суд возмещения убытков на сумму в десять раз большую, чем вы заработаете за всю жизнь.
Мэр кротко закрыл глаза и повторил слова своего знаменитого предка.
— Я сделал это, — сказал он, — por Espaca y por Alcacon!