5.

Мы опять сидели друг против друга, и вновь человек с тонкими усиками на верхней губе недружелюбно сверлил меня своими маленькими глазами-буравчиками. Я глянул на часы – со времени нашей последней встречи не прошло и полусуток. Только это уже был другой кабинет: большой, обставленный помпезной импортной мебелью, которая, однако, имела здесь унылый казенный вид, как мебель таких кабинетов в пору моей юности – в другое время и в другой стране…

– Ну?.. – наконец грозно вопросил мой визави.

"Салазки гну!" – едва не ответил я, но вовремя удержался и только легкомысленно улыбнулся.

– Что вы собирались делать в Киеве? – уточнил, наконец, хозяин кабинета.

– Горилку пить! – чистосердечно признался я. – Знаете "Немирофф"? Мне больше нравится прозрачная. "Перцовка", хотя ее так расхваливают, на мой вкус, приторная, да и букет не тот…

– Где кассета? – невежливо прервал он меня.

– У меня ее нет, – вновь чистосердечно признался я.

– Я знаю, что нет! – рыкнул он. (Я только мысленно усмехнулся: его амбалы обшарили меня с ног до головы, прощупали каждую складочку одежды еще в аэропорту. Делали они это грубо, правда без оскорблений, и меня это только позабавило – каждая минута поиска отдаляла от них разыскиваемый предмет с крейсерской скоростью реактивного самолета.) – Я хочу знать, где она сейчас и у кого?

Я еще раз глянул на часы. Самолет Оксаны уже не менее часа стоял в аэропорту Шереметьево. Как я и ожидал, билет, по которому никто не собирался лететь, сыграл свою роль – они пошли по ложному следу. Сначала обыскали меня, потом побежали узнавать, не сдавал ли я чего в камеру хранения. Теперь уже можно было не осторожничать.

– Кассета сейчас в одной из европейских столиц. (На всякий случай я решил не уточнять в какой.) У кого – точно сказать не могу. Возможно, ее уже передали по назначению.

Несколько секунд он сверлил меня тяжелым взглядом. Я ответил ему взором невинного младенца. Я говорил правду. "Людям всегда нужно говорить правду, – учили меня на Крите. – Но никто не в силах заставить тебя сказать всю правду…"

– А может ты ее просто выбросил по дороге? – задумчиво спросил он. – А сейчас пудришь здесь мозги. А?

Я ответил ему широкой улыбкой:

– Послезавтра вы получите ответ на этот вопрос.

– То есть?

– Когда запись покажут сначала в России, потом ведущие телеканалы мира.

– А почему послезавтра? – ехидно осведомился он. – Почему уже не сегодня?

– Сегодня вечером мне позвонят домой. И завтра тоже. Если я не отвечу хоть на один телефонный звонок, запись пойдет в эфир.

Он встал и, заложив руки за спину, медленно прошелся по кабинету. Повернулся ко мне.

– И все-таки мне кажется, что ты, Самец, гонишь дуру. Ты, наверное, не понимаешь, с кем имеешь дело. Мы проверили списки всех пассажиров, вылетавших из аэропорта в тот день, а также железнодорожный и автобусный вокзалы: гражданка Полежаева нигде не зафиксирована. Я не знаю пока, где ты ее спрятал, но мы найдем. Возможно уже сегодня…

Я напрягся: похоже, он действительно думал, что я блефую. То, что они не найдут Оксану здесь ни сегодня, ни завтра, утешало, но не совсем. К этому времени труп опасного свидетеля уже будет плавать где-нибудь с камнем на шее в весенних бурных водах – ближе к дну. И такое развитие событий свидетеля не устраивало.

– Вы плохо искали. И сыщики у вас хреновые.

– Да?

– Да. Вы, например, не догадались, что у человека может быть два паспорта. Не по фамилии надо было искать – по приметам…

– Твою мать!..

Он нажал кнопку на аппарате. Почти тут же распахнулась дверь, и в проем скользнул уже знакомый мне худощавый в черном костюме – тот, что приходил за мной в гостиницу в первый раз.

– Проверьте аэропорт! Снова! Опросите милиционеров и служащих, проверявших билеты в то время. По приметам Полежаевой – не по фамилии! Вылетала ли такая и, если вылетала, то куда? Быстро!..

Худощавый кивнул и скрылся за дверью. Человек с усиками некоторое время молчал, бесцельно перебирая лежавшие перед ним на столе бумаги.

– Так это или нет, Викентий Иванович, но нам все равно надо решать, что делать с вами. (Мысленно я с удовлетворением отметил этот переход на "вы" – и порадовался.) Вы напали на сотрудников службы государственной охраны при исполнении ими служебных обязанностей. А это деяние уголовно наказуемое…

– Это я напал?

Он едва не поперхнулся. Все, надо было закрепляться на завоеванных позициях и теснить врага дальше.

– Позвольте я напомню вам события прошедшей ночи и утра. Меня попросили оказать помощь человеку, и я, несмотря на позднее время, и также на то, что у меня именно в тот час было свидание с женщиной, откликнулся. Я провел обследование и поставил точный диагноз, отказавшись при этом от вознаграждения, на которое имел полное право. (При упоминании о вознаграждении лицо его скривилось, но сейчас каждое лыко было в строку.) И что же? Утром в номер, что снимала моя знакомая, врываются два амбала с пистолетами под мышками, по виду – вылитые бандюги и, не представившись, требуют, чтобы я и моя знакомая следовали за ними. Что мне оставалось делать? Защищаться!..

– Но вы же установили, что они не бандиты. И где, кстати, их служебные удостоверения?

– Там же, где и кассета. А то, что они оказались не бандитами, меня не обрадовало. Бандитов можно сдать в милицию, а этих… Откуда я знал, что у вас тут на уме? Я свое дело сделал – добросовестно, а меня за это… (Негодование мое было искренним.) Пожалуйста, можете заводить свое дело. Я думаю, что у меня будет, что сказать на суде…

Он поморщился.

– Мы просто хотели договориться о неразглашении ставших вам известных обстоятельств.

– Я никогда не разглашаю сведения о своих пациентах. Вы же наводили справки?!

– Наводили. Но в этот раз пациент вам попался необычный. К тому же мы выяснили, у вас есть основания не любить нас…

"Хорошо работают, – мысленно поаплодировал я, – успели…"

– Я не путаю личные отношения с призванием. И не собираюсь по доброй воле обнародовать эту запись. Это вы меня вынудили ее сделать.

– Тогда верните ее нам.

– Верну. Но не сейчас. Не в этой в стране.

– Вы нам не верите?

– Вы же сами сказали, что у меня есть на то основания…

Он замолчал, раздумывая. И в этот момент в дверь кабинета тихонько постучали. Это был уже хорошо знакомый мне худощавый.

Войдя, он покосился на меня, но хозяин кабинета кивнул ему, позволяя.

– Улетела – ребята выяснили, – торопливо сообщил худощавый. – Паспорт на фамилию Френденфеф, – он выговорил фамилию с трудом, и я мысленно улыбнулся – я тоже поначалу еле выговаривал. – Московский рейс в десять пятьдесят пять. Два часа, как приземлился в Шереметьево…

– Твою мать! – тихо сказал человек с усиками и встал из-за стола. Я тоже встал. – Отвезите его домой… – он помедлил, – пока. У дома – пост. Дальше – посмотрим.

– Я под домашним арестом? Что скажет на это прокурор?

– Что понадобится, то и скажет. А будешь выступать – жалобы писать будет некому! – хмуро пообещал усатый. – Из квартиры не выходить, ясно? И по телефону не звонить.

– А в магазин за продуктами?

– У тебя там, кажется, секретарша есть? Сколько их там у тебя, колдун хренов?! Все из-за этих баб!..

Это было напутствие…


* * *

Случайность – главная закономерность этого мира, и я тоже появился на свет благодаря случайности. Когда мать впервые ощутила мое присутствие в своем теле, в тогда еще великой стране действовал закон, сурово запрещавший аборты, поэтому мать, у которой уже были двое маленьких, а третий рот в голодные времена казался более, чем лишним, скрепя сердце, позволила мне появиться на свет. Но свое отношение к лишнему рту она не изменила, поэтому меня растила и воспитывала бабушка – мамина мать.

Весной она забирала меня к себе в далекую лесную деревню, а осенью перебиралась к дочке в город – смотреть за внуками, вернее, внуком. Мать не любила ее приездов, но терпела; то ли в силу деревенского обычая, запрещавшего выгонять из дому родную мать, то ли из практических соображений: с появлением в нашем доме бабушки жизнь в нем становилась более упорядоченной и сытной. Каждый день в наш дом приходили люди, которым бабушка давала бумажки с молитвами или шептала эти молитвы над их головами, каждый из приходящих что-то да оставлял в благодарность, поэтому всем было хорошо. Особенно моему отцу: как минимум один из приходящих оставлял стеклянную емкость, укупоренную самодельной пробкой из скрученного газетного листа. По этой причине отец обожал тещу, а мать выходила из себя, в очередной раз обнаружив супруга в блаженном состоянии.

Бабушка была неграмотной, поэтому ее молитвы приходилось переписывать мне. В ту пору зимы заваливали наш маленький городок снегами до верхушек заборов, все мои сверстники до темноты гоняли на лыжах по пушистым склонам прилегавших к городу оврагов или резали коньками лед ручьев, а я вынужден был сидеть за столом в полутемном доме, выводя не устоявшимся детским почерком на вырванных из тетрадей листках в косую линейку непонятные слова. Мудрая бабушка платила мне за работу – когда 10, когда 15 копеек в день, что по тем временам было совсем неплохо. Но более хитрые старшие брат с сестрой, пользуясь моей наивностью, выманивали у меня эти деньги и с удовольствием тратили на кино и конфеты, не забывая при случае посмеяться над несообразительным младшим. Эта привычка сохранилась у них и в последующем, когда оба выросли и обзавелись семьями. Но к тому времени младший брат тоже поумнел, деньги попрошайкам давать перестал, поэтому очень скоро потерял обоих – бескорыстно поддерживать родственные связи с бизнесменом брат с сестрой не захотели…

Самой лучшей порой для меня в детстве было лето. Мы с бабушкой уезжали в деревню и целыми днями пропадали в лесу, собирая травы, грибы, ягоды. Часть собранного бабушка сдавала заготовителем, часть сушила на шестках у печи либо в самой печи, а затем давала приходящим к ней людям. Ее старенький домик стоял на краю деревни, у самого леса, но дорогу к нему знали на много километров вокруг. Не раз к нам в окно стучали ночью, и бабушка открывала всем. Только однажды на моей памяти она отказала, и это произошло днем. Страшно худой, немолодой, обросший густой щетиной мужик сидел на лавочке у калитки нашего дома и плакал, но бабушка (мы возвращались из леса) прошла мимо, поджав губы, словно и не увидав посетителя.

– Баб, там человек, – стал дергать ее за руку я во дворе, – он плачет…

– Пусть плачет! – со страшно сухим лицом ответила мне бабушка, оттолкнув мою руку. – Я не так плакала, когда немцы застрелили твоего деда, а он прибег и увел коровку со двора. У него стало пять коров, а у меня – ни одной. У меня двое маленьких без молока померли, а они смеялись и радовались. Пусть теперь плачет…

Тем же вечером бабушка долго молилась перед темными прямоугольниками икон в углу дома и даже заставила меня встать рядом с ней на колени. Через две недели в деревне были похороны – хоронили того самого заросшего мужика, что сидел у нашей калитки, – и бабушка, вопреки обязательным для всех деревенским правилам, не пошла ни на похороны, ни на поминки…

Ее саму хоронили зимой, в лютые крещенские морозы. В ту пору я служил срочную, и, когда пришла телеграмма от деревенской соседки, старшина роты, не подумав, переодел меня в парадную форму. Мне пришлось идти в ботиночках от ближайшего к бабушкиной деревни города десять километров пешком в мороз и по глубоким снегам. Но я все-таки застал ее еще живой, и бабушка, последний месяц лежавшая в беспамятстве, пришла в себя и протянула мне руку. К тому времени я уже знал, почему из своих многочисленных внуков именно меня она растила и пестовала все эти годы и, не задумываясь, взял эту прозрачную и невесомую ладошку. Она улыбнулась и навсегда закрыла глаза…

Когда истек срок моей службы, возвращаться мне было некуда. Мать умерла, когда я еще учился в школе, а отец, женившись во второй раз, стал пить еще больше и однажды, не дойдя несколько шагов до своего дома, упал у забора на спину и задохнулся собственной рвотой. Это дало повод моим старшим сестре и брату обвинить мачеху в смерти отца и на этом основании с полным моральным правом отсудить у нее родительский дом. Дом они тут же продали, а деньги поделили. Поскольку я был младшим, холостым и служил в армии, они обоснованно решили, что в армии человек и так всем обеспечен, поэтому меня из числа наследников исключили. Возвращаться мне было некуда, денег, чтобы купить гражданскую одежду не было тоже, поэтому ничего не оставалось, как последовать решению старших и остаться в армии. Еще до службы по настоянию бабушки я закончил медицинское училище и стал фельдшером. Фельдшеры-прапорщики армии были не нужны, и мне пришло переквалифицироваться в старшину роты. Фамилию мне удалось сменить без особых хлопот: командир части сначала удивился, но когда я объяснил, что у бабушки моей выжили только дочери, а у отца и без того хватает внуков, он подписал рапорт…


* * *

Стоявшая передо мной бутылка давно опустела, и я, повернувшись, достал из холодильника новую. В этот момент дверь за моей спиной тихонько распахнулась, и в кухню неслышно скользнула Аня.

– Викентий Иванович!

– Садись, помощница!

Она послушно примостилась на стуле, но посмотрела на меня неодобрительно. Я сделал вид, что не заметил этого взгляда. Можно было, конечно, напомнить ей, кто имеет право одобрять или не одобрять в этом доме, но сейчас этого не хотелось.

– Будешь? – я взялся за бутылку.

Она отрицательно покачала головой.

– Тогда я один.

– Может вам хватит? Вторая бутылка…

Секунду я, раздумывая, смотрел на нее, решая: прогнать или сделать вид, что ничего не слышал. И выбрал второе. Молча наполнил до краев стоявший на столе стакан и осушил его в два глотка. Водка знакомо обожгла горло и жестким теплом ударила в желудок. А вкус спирта тут же исчез, занюханный корочкой хлеба. Так когда-то пил мой отец…

– Я же говорила вам, что не надо ехать… – она смотрела на меня взглядом встревоженной матери. Хотя моя мать никогда за меня не тревожилась…

– Провидица. Кассандра ты наша…

Я погладил ее по щеке. Она, всхлипнув, вдруг схватила обеими руками мою ладонь и прижала ее к лицу.

– Видишь ли, Аннушка, от того, уехал я или остался, ничего не изменилось бы. Это обстоятельства. Те самые, которые от человека никак не зависят. И не надо обвинять в них невиновных. Ясно?

Я еще что-то говорил, а она смотрела на меня, раскрыв глаза. За окном давно сгустился черный весенний вечер, у подъезда моего дома стояла черная машина, где настороженно следили за выходящими из дверей двое в черных костюмах, и на душе у меня было также черно и тоскливо. И хорошо, что в такую минуту в моей одинокой квартире оказался человек, способный дружески выслушать историю жизни несчастного и запутавшегося в обстоятельствах мужика. Каким бы ты ни был сильным, когда-нибудь каждому хочется, чтобы тебя выслушали и пожалели…

Час назад я говорил с Оксаной. Она послушно позвонила из автомата – я это понял по индикатору моего телефона, не определившего номер, – и мне пришлось сказать ей то, что говорить не хотелось. Что ей теперь нельзя показываться в аэропортах и вокзалах, потому что теперь фамилии из обоих ее паспортов известны (только дома я понял, как умело купил меня человек с усиками время последнего разговора), и что ей теперь вновь надо переходить на нелегальное положение, как несколько лет назад, когда мафия искала ее за долги. Но в тех долгах она была виновата сама, а в эту историю втравил ее я. И тогда ей было легче, потому что ее хотя бы номинально могла защитить милиция. Сейчас же милиция, скорее всего, ее искала – не было причин сомневаться, что наши соответствующие органы уже обратились к коллегам за помощью. Ее могли объявить и в международный розыск. Как бы не относились к молодому государству со странным политическим режимом к западу от государственной границы, но объявленного в розыск человека там задержат и вернут назад. Потому что, несмотря на всю нелюбовь к России, наших уголовников там любят еще меньше, а разбираться, кто в самом деле уголовник, а кто нет, Запад не будет. Самая страшная мафия – это государство в руках мафии…

Прощаясь с Оксаной, я нажал комбинацию кнопок на аппарате. И умная машина ответила мне непрерывным сигналом в наушнике – мой телефон прослушивался…

У меня еще хватило сил встать из-за стола, раздеться и почистить зубы. Сумерки подступающего забытья уже сгущались в моем сознании, когда под одеяло скользнуло чье-то горячее и упругое тело. И я чисто инстинктивно обнял и прижал его к себе…

Загрузка...