2

В гостинице, где остановилась Мария Тэгрынэ, жили ученые, приехавшие из Новосибирска, Хабаровска, Владивостока, Ленинграда, Москвы, Магадана. В окружном Доме культуры происходил симпозиум, посвященный пятидесятилетию установления на Чукотке Советской власти.

Симпозиум… Какие слова появились на самом краю земли советской! В Москве Маша время от времени получала газету «Советская Чукотка» и как-то с удивлением прочитала заголовок: «Форум оленеводов Канчаланской тундры». Это звучало так необычно, что она не удержалась и рассмеялась весело. Ее воображению представилась забавная картина: канчаланские оленеводы, люди серьезные и степенные, враги пустого словопрения, — на древнеримской площади, именуемой форумом; сидят там в своих камлейках, напоминающих туники, а из-под подолов торчат жилистые ноги, исходившие кочковатую тундру, каменистые склоны пустынных холмов, бесконечные снежные пространства…

И тут же вспомнился окружной Дом культуры. Каким прекрасным казался он, когда его только что воздвигли над лиманом! Впрочем, и теперь анадырский Дом культуры выглядит неплохо, хотя уже требует основательного ремонта.

…Юбилейный симпозиум проводился, конечно, там. Очередной оратор допивал из граненого стакана последние капли желтой анадырской воды. «Классовая борьба в чукотской тундре» — так называлось его исследование.

Маша всмотрелась в докладчика. Да, это был Николай Кэральгин, соученик ее по Анадырскому педагогическому училищу, впоследствии студент Ленинградского университета, затем аспирант Института истории. Появившийся на свет в Хатырской тундре, в яранге оленевода, он оказался прирожденным ученым — упорным в поисках истины, скрупулезным, точным. Даже в личной жизни он отвечал самым распространенным представлениям о жреце науки: несмотря на приятную внешность, оставался убежденным холостяком, одевался довольно небрежно, интересовался только своим предметом да классической музыкой.

Маша устроилась в последнем ряду, хотя зал был большой, а ученых приехало не так уж и много. К тому же изрядная их часть оказалась в президиуме…

Докладчик допил свою воду и продолжал ровным голосом:

— Наиболее серьезное сопротивление Советской власти оказали владельцы тысячных стад, чукотские феодалы, оленные хозяева, эрмэчины. Установление новых общественных отношений угрожало именно им. Остальные слои чукотского общества того времени восприняли Советскую власть всем сердцем. Пришел именно тот общественный строй, который был по душе трудовому человеку севера, воспитанному в силу своего исторического положения, а равно и положения географического в традициях коллективизма, взаимной выручки. Имущественное расслоение среди приморских жителей только начиналось и еще не достигло таких размеров, как расслоение в тундре. Общество в тундре было сложным организмом, сохранившим, с одной стороны, пережитки родового строя, первобытного рабства, а с другой — создавшим свой, северный феодализм, где эксплуатация пастухов была доведена до той бесчеловечной стадии, когда охранитель стад оказался низведенным до животного, гораздо менее почитаемого, нежели олень…

«Николай не так уж бесстрастен», — отметила Маша, и, будто угадав ее мысли, он постарался укрепить их.

— Владельцы больших стад, — доносилось с трибуны, — держались на границе Корякии и Чукотки, а также в горных труднодоступных долинах почти до послевоенных лет. Они, первыми поднявшие оружие против Советской власти, поправ древнее правило чукчей — никогда не убивать человека, — попробовали затем отгородиться от новой жизни расстоянием. Но если уж идеи ленинизма, — тут голос ученого заметно повысился, — преодолели расстояние от Москвы до Анадыря, то рано или поздно они должны были достигнуть и. далеких стойбищ Армагиргина, Аккра, Гэмалькота, Гатле, Ранаутагина…

Машу словно ужалило невидимой иглой. «Гатле!..» Сколько будет жить она, всегда время от времени ей придется слышать это имя. Никуда ей не укрыться от него. И хоть близкие товарищи порой утешают тем, что, по существу, она не дочь Гатле, что он никогда не интересовался, осталась ли она жива или погибла, все-таки именно Гатле зачал ее в своей обширной яранге, где висело четыре полога по числу жен…

Мария Тэгрынэ потихоньку встала и вышла на улицу, неторопливо пересекла площадь, постояла с минуту у знакомого двухэтажного здания и поднялась на второй этаж.

У секретаря окружкома кабинет был светлый, просторный и ярко освещался многочисленными, умело скрытыми лампами дневного света. Перед окном, за обрывом, вздымались высокие трубы котельной.

— Давай сначала посмотрим новый Анадырь, — предложил Петр Ходаков, — потом будем разговаривать. А на трубы не обращай внимания, недолго осталось дымить им. Построим мощнейшую на северо-востоке теплоэлектростанцию, и они уже не потребуются. Будет вдосталь и тепла и электроэнергии. Хочешь, для начала поедем туда, на стройку?

Маша охотно согласилась.

У подъезда их ждала светло-голубая «Волга».

«Хорошо стали жить в Анадыре», — с доброй усмешкой подумала Маша, вспомнив, как в бытность ее секретарем окружкома комсомола в Анадыре появился первый автомобиль. У начальника милиции. И все, в том числе и она, ой как завидовали ему!

— У комсомола теперь тоже свой транспорт, — сказал Ходаков, словно угадав, чему она улыбнулась. — «Газик»-вездеход. Сами выбирали. На твоем месте сейчас знаешь кто? Георгий Оттынто. Заядлый охотник! Чуть ли не на работу с ружьем ходит.

— Откуда он родом? — спросила Маша, не сводя глаз с рядов новых домов, выросших за долгое время ее отсутствия.

— Инчоунский, — с оттенком уважения произнес Ходаков, задев Машину ревнивость.

Почему-то так повелось, что к жителям Уэлена, Инчоуна, Энурмина здесь относились не то что с большей теплотой, чем к чукчам из других районов, но, во всяком случае, всегда отличали их. Какие тому были причины, Маша и сама бы не могла сказать. Очевидно, потому, что те жили дальше всех? А может, это дань их охотничьей отваге? Уэленцы и инчоунцы испокон веков являлись добытчиками таких морских великанов, как кит или белый медведь. Заметно отличались они и уровнем общего развития — ведь давно общались с торговцами и моряками, проплывавшими Беринговым проливом. Недаром некоторые жители Уэлена, Инчоуна, Наукана и эскимосских селений вокруг бухты Провидения, помимо родного языка, знали вдобавок еще и английский.

Дорога шла вверх, на Верблюжку — небольшую гору, которая анадырцам, обладающим обостренным воображением, показалась почему-то похожей своими очертаниями на экзотическое животное.

— Все эти жилые дома, — рассказывал Петр Ходаков тоном экскурсовода, — принадлежат строителям будущей ТЭЦ. Строят они жилье высокого класса. Квартирой со всеми удобствами в Анадыре сейчас никого не удивишь, но вот такая квартира, как у них, — на двух уровнях, проще говоря, двухэтажная квартира, — это новинка даже для центральных районов страны…

А дорога все поднималась, пока взору не открылись далекие дали Анадырского лимана, переходящего за островом Алюмка в обширный Анадырский залив. Город оставался внизу. Отсюда он еще больше радовал глаз бело-розовой россыпью новых домов с черными вкраплениями старых деревянных строений. А дальше виднелись ровные ряды домиков колхоза имени Двадцать второго партийного съезда; они вытянулись за анадырским кладбищем далеко в тундру, к синеющей на горизонте горе Святого Дионисия.

Отсюда, с этого берега, где-то напротив нынешней окружной больницы, вышла некогда собачья упряжка, на которой отправлялся в первое свое предвыборное турне первый чукотский кандидат в депутаты Верховного Совета СССР — Тэвлянто. Он был хороший каюр и, даже став депутатом, предпочитал сам править упряжкой. Пожалуй, в нем раньше многих других сошлись берега прошлого и будущего. И, наверное, ему было нелегко.


Петр Ходаков стоял у «Волги» и наблюдал за погрузившейся в свои думы Тэгрынэ. Красивая женщина! Умная. Два диплома — педагогического института и Тимирязевской академии. Даже и не знаешь, что предложить ей. Такого работника на Чукотке еще не было. Позавчера на бюро до хрипоты спорили — назначить ли ее директором нового совхоза, начальником сельхозуправления или рекомендовать на пост заместителя председателя окружного исполкома. А тут еще звонки из Магадана: просят, чтобы Марию Тэгрынэ направили в распоряжение областного комитета партии. Ну нет! Она выросла на Чукотке, сама приехала сюда из Москвы, высказав желание работать только в родном округе…

У Петра Ходакова тоже есть что вспомнить. После окончания Сучанского горного техникума его направили на анадырские угольные шахты. Думал поначалу отработать положенное, а потом податься в теплые края. Ничего не получилось. Теплые края бывали только во время отпуска. Полярному шахтеру отпуск полагался трехмесячный, но уже через месяц Ходаков спешил назад. Со стороны может показаться бравадой, а ничего не поделаешь — тянет, и все. И главное куда! В ледяную, холодную пустыню, в зимние пурги, в тесную квартиру в продуваемом насквозь деревянном домике! Тогда только такие и строили. Сейчас-то что! Материковые удобства…

И когда учился в Высшей партийной школе в Москве, на каникулы тоже ездил на Чукотку, стойко перенося насмешки однокурсников, выбиравших летние маршруты от Рязанщины до черноморского побережья Болгарии. Что бы там ни говорили, но у русского человека Петра Владимировича Ходакова совершенно особое отношение к Чукотке и чукотскому народу. Был такой случай. Кто-то из работников окружкома выразил опасение: нет ли у некоторых представителей молодой чукотской интеллигенции проявлений национализма?

— У нашего народа национализм? — возмущенно оборвал его Ходаков. — Не путайте рост национального самосознания с национализмом. Да и откуда у такого маленького народа может быть национализм, к тому же буржуазный? Посмотрите, как мы относимся к русским и к другим народам… Нет, у нас не может быть национализма!

Только под конец своего пылкого монолога Ходаков почувствовал, что говорит так, словно он сам чукча. Да и все это заметили и прятали улыбку. Потом кто-то шутил: если и есть чукотский национализм, то у Петра Ходакова.

Да уж так получилось, что стал он настоящим чукчей, и даже такие требовательные люди, как Мухин, нынешний секретарь Чукотского райкома, уважительно говорили о нем: «Товарищ Ходаков умеет кидать чаут».

Маша вернулась к машине и молча села.

Ходаков тронул машину и через некоторое время остановил ее у корпусов нового птичника.

— Станем отсюда развозить курятину и яйца по всей Чукотке.

Это было так необычно, что Маша не знала, как и отнестись к услышанному. Куры и петухи на Севере! Там, где любая птица — только признак весны и лета… Но если уж строят птичник, значит, так и будет, как говорит Петр Ходаков.

Маша вспомнила, как на Чукотке появились первые зверофермы. Песцы, лисы и норки грустно смотрели сквозь железные сетки, вызывая сочувствие у бывших охотников. Случалось даже, что люди тайком выпускали зверей на волю. В памяти возник спор со старым охотником.

— Зверя нельзя держать в клетке, — убежденно говорил охотник.

— Звероводство — это высшая форма хозяйства, — возражала Маша словами, вычитанными в газете «Магаданская правда».

— А если человека держат в неволе, тебе приятно на него смотреть? — спросил охотник.

Маша никогда не видела человека в неволе, но она все-таки ответила:

— Конечно, неприятно.

— Зверь, разумеется, не человек, — продолжал охотник, — на и его держать в неволе нехорошо; выкармливать, заранее зная, что в конце концов убьешь.

— На охоте ты ведь тоже убиваешь зверей, — напомнила Маша.

— Там мы со зверем равны, — отвел ее довод охотник. — На воле он может состязаться со мной данными ему природой способами…

От птичника поехали в коровник. Животные гуляли по берегу Казачки, щипали желтую осеннюю траву. Маша безбоязненно подошла к ним. Да, было время, когда ее и силой нельзя было заставить приблизиться к корове. Однажды из-за коров опоздала даже на самолет. У полярной станции паслось небольшое коровье стадо. Маша бежала на самолет и вдруг увидела стадо перед собой. Пришлось сделать изрядный крюк, а самолет тем временем улетел.

— Теперь молочные стада появились даже в колхозах. В Лукрэнском, например, колхозе, — сказал Ходаков.

Лукрэн — прекрасное село. Дома стоят там на высоком берегу, и днем старики сидят, свесив ноги с обрыва, наблюдают в бинокли за китовой охотой.

Маша Тэгрынэ была в Лукрэне, когда ей передали письмо Тэвлянто, посланное из Полтавы, где некоторое время жил и лечился первый чукотский депутат Верховного Совета. Он изредка писал Маше. Письмо было на чукотском языке, и в каждом слове чувствовалась тоска по родным местам. Тэвлянто вспоминал далекое детство, проведенное в тундровом стойбище деда Куны, а потом в селении Усть-Белая «Я бы приехал, если бы здоровье позволило, даже киномехаником, — писал Тэвлянто в конце. — Может, оттого и болезнь меня не отпускает, что нахожусь вдали от тундры… Не пищи привычной хочется, не оленьего мяса, не строганины из чира, — а только бы выйти поутру из яранги навстречу раннему летнему солнцу, на лиман бы полюбоваться с высокого берега Анадыря. Все, что печатают про Чукотку, читаю. Собираю все фотографии, все газетные вырезки. Но живым бы глазом посмотреть».

И подумалось тогда Марии Тэгрынэ: надо бы поехать к старику, прихватив с собой какой-нибудь документальный фильм — вон их сколько наснимали Хабаровская студия, киногруппа Магаданского телевидения, — показать бы все это старику, обрадовать его…

Но так и не собралась. А когда получила известие о смерти Тэвлянто, сжалось сердце и горькое чувство вины опалило душу. Теперь уже поздно было что-то делать. Послала только телеграмму с выражением соболезнования.

Маша всегда интересовалась необыкновенной жизнью Тэвлянто. Может быть, потому, что именно он спас ее однажды от неминуемой, казалось, гибели. Да и судьбы их схожи.


…У оленевода Куны дочь Кококот была единственной радостью. Он никогда не жалел, что родилась дочь, а не сын. И было чем гордиться, потому что Кококот оказалась не только пригожа и лицом и телом, но с малых лет славилась расторопностью, умением красиво и прочно шить. А это в тундровой жизни очень ценимое качество женщины.

Куны принадлежал к той части оленеводов, которые формально хоть и не числились батраками Ранаутагина, но во многом зависели от него и старались всегда иметь с хозяином тундры хорошие отношения. Считалось, что их олени пасутся на пастбищах, принадлежавших Ранаутагину. Эта зависимость тяготила гордого Куны, но одной гордостью сыт не будешь, особенно когда надо кормить еще и больную жену и дочь, которая день ото дня становится все краше. Уже не один молодой сосед намекал Куны, что готов поселиться в его яранге и по древнему обычаю своим трудом отработать невесту, доказать на глазах будущего тестя, что мужем Кококот будет настоящий мужчина.

Однако жалко было расставаться с дочерью. Да и сама Кококот как будто еще и не выбрала парня по сердцу. Она казалась одинаково приветливой и ласковой со всеми. Никто не мог похвастаться, что девушка обратила на него особенное внимание.

Беда подкралась совсем с другой стороны. Пришел Ранаутагин и объявил, что олени Куны на самом деле принадлежат ему, и, если тот хочет убедиться, может посмотреть клейма. Действительно, во время весеннего перехода, когда надо было отбивать маточное стадо, олени Куны перемешались с оленями из стада Ранаутагина. Тогда хозяин великодушно сказал:

— Не надо беспокоиться. В тундре мы все братья. Где мои олени, там и твои.

Куны не стал возражать. Многие другие пастухи давно уже соединили свои стада со стадом Ранаутагина, и считалось, что хозяин кормит их, позволяя брать животных и на еду и на шкуры, чтобы шить одежду, крыть ярангу.

Только теперь спохватился Куны. Осмотрев своих оленей, он с горечью убедился, что большинство из них имеют личное клеймо Ранаутагина. Что было делать бедному оленеводу? Он поник головой, но тут же услышал голос хозяина:

— Рано горюешь, Куны. Помнишь, говорил я тебе: в тундре мы все братья. Где мои олени, там и твои. И наоборот… Кем ты будешь без оленей? Последним человеком. Гордый Куны станет побираться по стойбищам или наймется пасти чужое стадо за дырявую шкуру на кухлянку, за мясо оленя, павшего от копытки… Но я спасу тебя от такого позора. Мало того, ты станешь моим родственником, и те, кто собирался насмехаться над тобой, будут с почтением смотреть тебе вслед и кидаться распрягать твоих оленей, когда ты приедешь к нам в гости. Собирай свою Кококот, послезавтра я приду за ней.

Кококот слышала весь этот разговор. Да, Ранаутагин был прав: единственный путь для спасения от позора и нищенства — выйти замуж за него. Многие девушки окрестных стойбищ посчитали бы великой честью для себя стать женой самого Ранаутагина. Несмотря на то, что он уже имеет двух жен и взрослых детей, среди которых славился силой и удалью Гатле, будущий хозяин несметных стад Ранаутагина. У парня свое личное клеймо — маленькие оленьи рожки. Он ставил этот знак на шкуры новорожденных телят. Телята росли, росло и клеймо, становилось все больше и больше…

— Не горюй, отец, — сказала Кококот. — Не будет тебе стыдно перед другими людьми: я согласна стать женой Ранаутагина.

И перешла в ярангу хозяина, стала шить на него, на его сыновей.

Ранаутагин великодушно предложил Куны:

— И ты можешь жить в моем стойбище. Поставь ярангу рядом с моей.

Так Куны потерял не только свою дочь, но и остатки своей независимости. Он стал простым батраком Ранаутагина с одним лишь отличием от других: время от времени хозяин звал его в свою ярангу и угощал обильной едой, всякий раз повторяя при этом, какую он оказал ему услугу, спасши от голода, от позора, да и дочь пристроена.

Казалось Куны, что хуже этого не может быть уже ничего. Оказывается, может быть и хуже.

Однажды, когда он пас стадо, из-за холма напала стая волков. Пастух был без оружия и не мог воспрепятствовать голодным хищникам, которые драли важенок и телят, обагряя кровью белый олений мех. У волка такая привычка: задрав несколько оленей, он волочет с собой только одну тушу, а остальные бросает на пастбище. Так случилось и в тот раз.

Гневу хозяина не было предела. Ранаутагин кричал на бедного старика, не зная, чем его еще унизить. И вдруг на глаза попалась Кококот. Она только что родила сына. Парень был не очень крепкий, куда слабее первых сыновей, которые уже собирались обзавестись собственными стойбищами. И сделал Ранаутагин то, что было самым страшным: изгнал из стойбища и Куны и его дочь Кококот с малолетним сыном. Старик с дочерью побрели к реке. Там Куны слабеющими руками соорудил плот, и поплыли они вниз по течению. Недалеко от села Усть-Белая плот выбросило на крохотный островок. Обессилевшие путники не могли даже громко кричать. Они уже приготовились к смерти, когда их обнаружили усть-бельские жители — чуванцы — далекие потомки русских казаков, пришедших на берега Анадыря вместе с Семеном Дежневым.

Так стал Куны оседлым жителем. И ничего страшного не произошло: в те годы в Усть-Белой в основном и жили обедневшие оленеводы, разоренные богатыми хозяевами.

Куны вырыл на берегу реки землянку — поглубже, чтобы не так было холодно, — приобрел рыболовные снасти и стал рыбачить. Улов брал японский рыбопромышленник, который расплачивался гнилой мукой, патокой и дурной веселящей водой, обладавшей такой крепостью, что у людей вылезали глаза из орбит, когда удавалось отведать кружку.

А мальчишка рос. Он бегал со своими сверстниками по высокому речному берегу и расспрашивал обо всем деда, мать. Как-то вечером при свете костра, отгоняющего дымом полчища комаров, он долго рассматривал знак на левой щеке матери. Знак был похож и на крохотные оленьи рожки, и на речной кустарник, и еще на что-то.

— Ымэм, что это такое? — спросил Тэвлянто.

— Мой знак, — грустно ответила Кококот. — Так меня пометил твой отец Ранаутагин, который потом изгнал нас из своего стойбища. Хорошо, что он не успел поставить такой же метки на твоей щеке. Теперь ты принадлежишь самому себе и должен надеяться только на себя…

Много лет спустя Тэвлянто уезжал учиться в далекий, неведомый Ленинград. Если сравнить это с чем-то теперешним, то только с путешествием на другие планеты. В глазах своих земляков он выглядел героем. Даже не героем, а странным человеком: зачем ехать в такую даль учиться, когда можно постигать грамоту с помощью учителя кочевой школы? Но сам-то Тэвлянто уже понимал, что быть просто грамотным мало.

Вместе с ним в Ленинград отправлялся и Парфентьев — потомок анадырских казаков, хорошо знавший русский язык. Снаряжали парней всем ревкомом. Каждый принес лучшее, что имел из одежды. Общими усилиями будущих студентов Института народов Севера обрядили так, что, по мнению ревкомовцев — людей, хорошо знавших жизнь, — они стали похожи на младших служащих японского консульства во Владивостоке. Кто-то даже попытался повязать им галстуки, но эту «удавку» Тэвлянто снял, как только вышел из ревкома.

Пока он прощался со своими земляками, в ревкоме сочиняли удивительный документ, который должен был оградить будущего студента от всех превратностей судьбы. Бумага эта была вручена ему перед самой посадкой на пароход. Тэвлянто аккуратно сложил ее и спрятал на груди.

Пароход отплывал на рассвете.

С громадного водного пространства, занявшего всю ширь от горизонта до горизонта, с небольшой полоской берега по правому борту, Анадырь казался маленьким, почти жалким, и тем не менее именно это скопище разнообразных деревянных домишек, прилепившихся к галечной косе, занимало в тот миг все сердце Тэвлянто. Это был образ родной Чукотки, который он уносил с собой в другой, далекий город, известный Тэвлянто только тем, что там произошла Великая Октябрьская социалистическая революция, там жил Ленин, неповторимый человек из чукотской легенды, отважившийся поднять рабочих против царя и всех богатеев Российской империи.

Когда за кормой скрылись последние домишки Анадыря, Тэвлянто ощутил щекотание в носу; ему неудержимо захотелось всплакнуть. Но разве можно плакать будущему студенту?

На пароходе будущих студентов опекал сам капитан. Он приглашал Тэвлянто и Парфентьева к себе в каюту и вел с ними долгие разговоры о чукотских обычаях, просил молодого чукчу, чтобы тот рассказал ему все сказки, какие знает. Капитан собирал фольклор народов, населяющих берега, у которых бывал его корабль. Капитану хотелось написать и издать книжку для детей. И Тэвлянто вежливо повествовал ему о подвигах чукотских богатырей, пленивших могучего Якунина, но не знал, как ответить на вопрос — кто же такой этот Якунин?

Якуниным чукчи называли командира карательного казачьего отряда, майора Павлуцкого, который пытался окончательно завоевать чукотское племя, числившееся в реестре народностей Российской империи «не вполне покоренным». Поскольку Якунин был русским, как и капитан, Тэвлянто оказался в большом затруднении. Он хотел было назвать завоевателя якутом, ведь они всегда оказывались с теми, кто нападал на чукотский народ, однако воздержался: нельзя обманывать доброго капитана. И в конце концов капитан записал в свою толстую тетрадь: «Якунин — вождь враждебного чукчам, давно вымершего племени».

Бухта Золотой Рог поразила Тэвлянто не столько красотой своей, сколько шумом и огромным скопищем разнообразных кораблей. Наибольшее впечатление произвели, разумеется, корабли военные, ощерившиеся в разные стороны могучими пушками.

— Вот бы на китов охотиться! — не удержавшись, воскликнул Тэвлянто

Добрый капитан тут же пообещал:

— Когда государства отвергнут войну как способ разрешения споров между собой, Россия немедленно передаст все свои военные корабли чукотским охотникам для промысла морского зверя.

В ожидании поезда Тэвлянто с Парфентьевым переночевали в гостевом доме. В нижнем этаже этого дома был ресторан с большим шумным оркестром. Капитан парохода повел туда ребят поужинать. Они даже и не уразумели, что ели, так необычно было вокруг, даже голова кружилась.

— Последние нэпманы прокучивают остатки своих богатств, — разъяснял капитан. — Будете возвращаться обратно на свою прохладную Чукотку, их здесь уже не встретите. Весь этот ресторан займут представители трудящихся, и только для них будет играть этот оркестр, вскормленный нечистыми деньгами. Да и сама музыка ресторанная изменится: вместо мелкобуржуазного тустепа едоки смогут послушать в свое удовольствие наши революционные песни…

Капитан был навеселе, потому что в ресторане, в этом скопище едоков, главным развлечением являлась пока дурная веселящая вода во всех своих разновидностях — русская водка, японская сакэ, китайская хунжа, всевозможные красные вина и даже сладкая вода ситро, которым добрый капитан так усердно потчевал будущих студентов.

Поезд их уходил рано утром. Путешественники уселись у вагонного окна и благодарно смотрели на капитана, машущего им вслед.

На минуту Тэвлянто вспомнил свою работу каюром в ревкоме и удивительный обычай русских подолгу прощаться при расставании. Они придавали этой церемонии явно преувеличенное значение, и каюру всегда было жалко времени, которое бесцельно уходит на пожимание рук, на объятия. Мало того, нарта была уже далеко, а провожающие еще стояли, снимали шапки на морозе, махали ими над головами. Тэвлянто всегда в таких случаях гнал собак, стараясь поскорее отъехать еще дальше, чтобы не поморозить эти обнаженные головы.

Парфентьев, сидевший теперь напротив него, тоже, как видно, был утомлен затянувшимся прощанием. По обыкновению своему он ворчал себе под нос:

— Да сколь же можно стоять? Пора и трогаться.

Но поезд не собачья упряжка. Прежде чем тронулся длиннющий состав, пассажиры и провожающие успели окончательно надоесть друг другу. И все искренне обрадовались, когда вагон наконец дернулся, лязгая железными колесами, покатил сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее. Провожающие некоторое время пытались еще бежать за поездом, но скоро отстали, облегченно вздохнули и отправились домой.

А поезд шел вдоль морского берега. Тэвлянто смотрел на волны и думал, что, если плыть по ним на север, можно добраться до Анадыря, там пересесть на речной катер, подняться вверх, и вот тебе Усть-Белая. Совсем близко… Там-то все близко, а отсюда далековато…

Грустно стало Тэвлянто. Парфентьев пытался разговорить своего спутника, но тот все молчал.

Огромная земля проплывала за окнами вагона. Иногда где-нибудь на станции Тэвлянто выходил, и смотрел вдаль. Бесконечные рельсы убегали за горизонт, сливаясь в серебряную ниточку. Эта бесконечность наводила уныние. Даже яблоки, живые яблоки, а не консервированные, не развеселили Тэвлянто, пока Парфентьев не сказал сердито:

— Не можем же мы повернуть обратно эту железную нарту!

И вправду: обратного хода нет. Для того чтобы переставить огромный поезд на обратный путь — какая сила нужна! Как ни странно, но именно эта безысходность изменила настроение Тэвлянто. Хочешь не хочешь, а надо ехать до конца. Только там можно подумать об обратной дороге…

Путники даже Москвы не поглядели — так они торопились в Ленинград. Перешли сразу на соседний вокзал, и в тот же вечер другой поезд помчал их дальше.

В Ленинграде впервые воспользовались посланием ревкома, которое Тэвлянто бережно хранил у себя. Вокзальный работник в форменной фуражке читал этот документ и время от времени уважительно посматривал на ребят.

Вот что там было написано:

«Податель этого письма чукча Тэвлянто из Анадыря командируется по предложению Камчатского окрревкома для получения образования в школах Советской России, чтобы, вернувшись по прошествии нескольких лет к себе на родину, мог поделиться полученными знаниями со своими сородичами.

Вся его жизнь прошла в неприветливой, суровой тундре, в такой своеобразной обстановке, которая присуща только полярному Северу. Страна, куда он едет, совсем непохожа на его Анадырь. Ревком опасается, что ему не раз придется оказываться в безвыходном положении из-за незнания русского языка и русских обычаев. Немало неприятностей могут причинить ему и особенности его душевного склада: самолюбие, чрезмерная впечатлительность и прочее.

Те, кому доведется прочесть это письмо, к вам глубокая просьба: окажите Тэвлянто возможное содействие. Он вполне заслуживает этого. Несмотря на совершенную неграмотность, Тэвлянто является одним из наиболее одаренных молодых чукчей Анадырского района. В нем таится масса возможностей, которые усилиями русской школы, безусловно, извлекутся на поверхность и будут служить его соплеменникам.

Своими заботами о судьбе этого гражданина вы поможете Камчатскому окрревкому сделать первые шаги в деле просвещения кочующих туземцев нашего Крайнего Северо-Востока, не имеющих к концу X годовщины Октябрьской революции ни одного грамотного человека!

Анадырский райревком еще раз просит всех, кому Тэвлянто предъявит настоящее письмо, расспросить его о нужде, о его желаниях и телеграфировать при надобности и при его о том просьбе по адресу: Анадырь, окрревком».

Служитель вокзала постарался выполнить эту инструкцию с пунктуальной точностью и, конечно, помог юношам добраться в Детское Село, где тогда находился Институт народов Севера.

— Здесь хорошо, — с удовлетворением отметил Тэвлянто. — Людей не так много.

Они вошли в институтское здание. Их провели в одну из комнат, где сидел седоглавый старик с хитрыми, проницательными глазами за железными очками. Старик поднялся со скрипучего стула и вдруг заговорил по-чукотски:

— Амын еттык!

Все повидал на своем пути Тэвлянто. Многому удивлялся про себя. Но на этот раз не сдержался, воскликнул:

— Какомэй! Да ты вроде по-нашему говоришь?

— Говорю еще, говорю, — ответил старик. — Слышал, наверное, про Вэипа — пишущего человека?

Да, был такой человек в чукотских легендах. Сослал его на Чукотку — подальше от себя — Солнечный владыка, потому что заступался этот человек за бедных и обездоленных. Иных подробностей о нем Тэвлянто, разумеется, не знал. А этот Вэип, звавшийся по-русски Владимиром Германовичем Богоразом и печатавший свои литературные труды под псевдонимом Тан, учился некогда в Таганрогской гимназии вместе с Антоном Павловичем Чеховым. Затем, будучи уже студентом Петербургского университета, примкнул к «Народной воле» и был там настолько заметным человеком, что подписал последний манифест о роспуске этой организации. В ссылке он основательно занялся этнографией малых народов Северо-Востока и к началу двадцатого века стал самым высоким и, пожалуй, единственным признанным авторитетом в этой области.

Его известность в ученых кругах простиралась далеко за пределы Российской империи. Но чукчи ценили в знаменитом профессоре совсем иные качества. Кочуя по тундре, он спал в их пологах, не брезговал их пищей и вел себя среди них так, словно был братом, тогда как американские и русские купцы, а в равной мере и царские чиновники жителей тундры и приморья за людей не считали.

Вэип знал и уважал старинные чукотские обычаи, легко разбирался во всех шаманских хитростях. С течением времени в многочисленных легендах о нем появились фантастические преувеличения. Тэвлянто слышал, в частности, что во рту Вэипа росли зубы из денежного металла и язык не один, а несколько, каждый из которых предназначался для особого разговора — тот для чукотского, другой — для эскимосского, третий — для английского и главный, понятно, — для русского.

И вот этот Вэип, вышедший из легенды, стоит перед Тэвлянто, расспрашивает о Чукотке. Многих он знает там. Встречался и с богатым оленеводом Ранаутагином, который помечал своим родовым знаком в виде маленьких оленьих рожек решительно все, что ему принадлежало, — от оленей до собственных детей…


Быстро пролетели годы учебы в чудном Ленинграде, где летом такие же светлые ночи, как и в Анадыре, только нет кеты в Неве и собаки не ждут на набережной рыбьих потрохов. Учился Тэвлянто прилежно, но по ночам все эти годы ему снилась тундра, с ее оленьими стойбищами, с ее людьми.

А когда вернулся, не узнал своих земляков. Куда девались их замкнутость и отчужденность? Будто, пока Тэвлянто учился в Ленинграде, тут работал другой Институт народов Севера. Или, может быть, новый Вэип появился? Нет, Вэип — при всех его достоинствах и заслугах — это вчерашний день Чукотки. Гениального одиночку Вэипа сменили сотни русских большевиков, таких, как Петр Скорик — уэленский учитель, как Наум Пугачев — секретарь Инчоунского райкома…

Теперь вот дошла очередь и до него — Тэвлянто. Сын кочевника, сам бывший пастух и каюр, поехал по стойбищам в качестве кандидата в депутаты Верховного Совета СССР.

От речей с непривычки сохло горло, в голосе появилась хрипота.

— Трудно? — сочувственно спрашивали спутники.

— Трудно будет потом, — отвечал Тэвлянто. — Сейчас главное — повернуть тундрового человека к новому. Вот когда он повернется и поверит в то, что это и есть его настоящая жизнь, о которой он мечтал, тогда и начнется главная работа. Тогда и будет трудно. А сейчас разве трудно — только пить охота все время.

Нарта шла по руслу Анадыря. В упряжке залаяли передние. Кто-то со второй нарты приложил к плечу винчестер и застрелил волка.

А рядом с волком лежала обессилевшая, полубезумная женщина, в кэркэре которой нашли ребенка.


«И эти берега сошлись, — думала Мария Тэгрынэ, перебирая в уме жизнь Тэвлянто. — Мой берег и берег Тэвлянто… Так уж получилось, что во мне есть все — от древнейших времен и до наших дней. Родство мое идет и от первого ревкома и от Тэвлянто. Ведь Тэвлянто — дядя мне, потому что Гатле, мой отец, был ему родным братом…»

Загрузка...