Еще 50 лет позади, а всего — 150!
Нужно ли пояснять, что в эти последние 50 лет важнейшими годами были — 1914-й, 1917-й, добавим 1929-й — всемирный кризис, 1933-й — Гитлер у власти.
14 июля 1939 года, СССР, Москва; газета “Правда”, 28-й год издания (старый календарный стиль давно отменен: теперь 14 июля — один и тот же день в Москве и Париже).
Другой мир, другой язык, другие портреты, другие новости.
Временами даже кажется, что изменилась задним числом та старая французская революция, мимо которой не пройти и в эти годы — от нее дальние, а к нам близкие.
Только что открыто трансатлантическое воздушное сообщение: время перелета 28 часов 28 минут.
Несколько месяцев назад замолкли сводки с испанского фронта, но третий год рубрика “На фронтах Китая”.
Зажатый льдами ледокол “Седов” дрейфует близ Северного полюса.
Новые сообщения о “врагах народа”: среди них осужденный и объявленный вне закона полпред в Болгарии Федор Раскольников…
Фотографии молодых выпускников военных училищ: характерная стрижка 1930-х годов, еще нет погон (их введут в Советской Армии несколько лет спустя): молодые счастливые лица.
Но что с ними станет, сколько не вернется с той войны, которая для России вспыхнет через 23 месяца, а для Запада еще раньше?
Впрочем, война давно началась: Австрия, Чехословакия уже под Гитлером; советские газеты 14 июля сообщают о воздушных и наземных сражениях с японцами на границе Монголии и Маньчжурии, у реки Халхин-Гол.
Последние мирные годы: множество фотографий Сталина; отчет о физкультурном параде в Киеве, который принимает тогдашний руководитель Компартии Украины Никита Сергеевич Хрущев.
И тут, среди этих дел, — память о французской революции.
Времени нет, но время нашлось; толстый сдвоенный номер (272 страницы) журнала «Интернациональная литература» весь посвящен великому юбилею: вначале, в переводе Павла Антокольского, семь куплетов «Марсельезы»; затем пьеса Ромена Роллана «Робеспьер»; стихи и проза Клопштока, Рембо, речи Сен-Жюста, письма о французской революции Георга Форстера; множество современных авторов, в частности — подробный отчет о тех французских юбилейных празднествах, которые начались 5 мая в Версале и перемешались сообразно тем событиям, которые происходили в 1789-м и следующих годах.
«Днем, перед дворцом Шайо, состоится инсценировка Праздника Федерации 14 июля 1790 года.
Известно, что в первую годовщину взятия Бастилии в центре Марсова поля был воздвигнут алтарь, на котором Людовик XVI принес клятву верности новой конституции.
Такую же клятву принесет Альбер Лебрен, нынешний глава государства; он повторит сделанную французским правительством декларацию о неприкосновенности национальной территории и суверенности. Во всяком случае, так сформулировано заявление правительства. Будем надеяться, что факты не опровергнут его. Рассказывают, что, когда Лебрену шутя заметили, что в этой церемонии ему предстоит заменить Людовика XVI, он не без остроумия ответил: «На этот раз я охотно заменю его, но не до конца!»"
Париж 1939-го: споры о том, что произошло 150 лет назад, чрезвычайно горячи, и понятно — речь идет не только и не столько о XVIII, сколько о XX веке. 11 июля по парижскому радио идет эффектная, страшная передача “Республика вас зовет”, поражавшая слушателей картинами казней, ужасов 1790-х годов; знаменитый прогрессивный политический деятель Эдуар Эррио с этим не соглашался и спорил:
“Французская революция не представляет единства… Взаимная ненависть людей препятствовала движению идей. Робеспьер слишком часто обращается за советом к воспоминаниям тени Руссо… Достойный поклонения поэт, прямой наследник Расина, Андре Шенье принесет свою голову на эшафот. О, горе!”
Однако в эти же дни 14 тысяч интербригадовцев и других защитников недавно павшей испанской республики, перешедших во Францию и тут же заключенных в концлагерь, — там на 52 языках чествуют французскую революцию…
Празднества во Франции, сообщала “Интернациональная литература”, должны окончиться шествием представителей всех французских провинций в костюмах XVIII века.
21 сентября в Париже будет торжественно отмечаться годовщина первого дня первого года республики…
Как угадать, что 21 сентября 1939 года будет уже для Франции восемнадцатым днем второй мировой войны… Как угадать, что следующего 14 июля, в 1940 году, как бы не будет: Париж уже месяц как в руках гитлеровцев. “1789 год вычеркивается из истории”, — распорядился в одной из речей Геббельс… Пройдет еще год, и 14 июля 1941 года станет уже 23-м днем Великой Отечественной войны — бои под Ленинградом, Смоленском, Одессой.
14 июля 1939 года угрозу ощущают все, но немногие угадывают быструю сокрушительную лавину последующих событий.
150-летие штурма Бастилии, мы теперь понимаем, — это “мирный островок”, последний праздник перед новым чудовищным штормом…
Афиша парижского спектакля по пьесе Ф. Ф. Раскольникова
“Правда”, “Литературная газета” извещают об эффектных выставках: в Советском Союзе — около 10 000 документов французской революции; в Эрмитаже и Публичной библиотеке Ленинграда, в библиотеке Ленина и других хранилищах Москвы экспонированы для публики книги из библиотек Вольтера и Дидро, собственноручные письма Бабефа, полтора десятка подлинных документов якобинского Комитета общественного спасения, подписанных Робеспьером, Сен-Жюстом, записи песен революции, сделанные когда-то любопытствующими русскими (и тут же — контрреволюционная пародия на “Марсельезу”), бастильские дела (политика, сатира, церковь, шпионаж, колдовство, растраты, личные дела офицеров крепости).
А рядом карикатуры, полный комплект газеты Марата, подлинные письма Екатерины II, отчеты посла Симолина.
Мелькают новые советские названия: улица Марата, набережная Робеспьера; флагман советского флота линкор “Марат”; мало того, это имя столь полюбилось, что множество детей отныне именуются Маратами.
За несколько дней до годовщины целая страница “Правды” занята специальной “консультацией” для лекторов к 150-летию французской революции. Большую часть текста заняли цитаты, особенно сталинские, в основном — о преимуществе революции 1917 года перед революцией 1789-го. В частности, со всех сторон разбирается вопрос о “ненастоящем”, буржуазном равенстве — и новом, подлинном, социалистическом.
Нам сегодня кажется, что автор консультации увлекся; слишком уж много сказал о том, чего французская революция не сделала, и маловато — о том, что совершила.
Впрочем, дело было поправлено три дня спустя: 14 июля передовая “Правды” называлась “150-летие французской революции”. Там несколько другие акценты:
“Французская революция является самым главным событием в новой истории, если иметь в виду период до Октябрьской социалистической революции в России”.
“Французская революция XVIII века потрясла до основания всю старую, дряхлую, обветшавшую феодальную Европу. Всюду затрещали крепостные стены, зашатались троны. Грозный вид революционного Конвента, руководимого якобинцами, усилил бешеную ярость монархов Европейского континента, дворян — помещиков, английских лордов-коммерсантов”.
В этой же передовой были строки, особенно важные и трагичные в контексте последующих событий:
“Фашизм смертельно ненавидит Париж, как город, где в рабочих массах живут революционные традиции. Мрачный образ незадачливого вояки герцога Брауншвейгского оживает в карикатурных фигурах нынешних вояк, которые тоже кичливо угрожают разрушить Париж и подвергнуть военной экзекуции французский народ”.
Неизвестный нам автор передовой статьи (может быть, академик Тарле?) делает упор не на том, чем XX век обошел XVIII, а на том, как можно и должно учиться у героев 1789–1794-го:
“Их любовь к родине, их плебейская расправа с врагами революции, их самоотверженная борьба против интервентов, их незабываемая смелость и мужество”.
В тот день, 14 июля 1939 года, еще две полосы главной советской газеты были отданы французской революции: хроника событий, портреты Марата и Робеспьера, статьи о Конвенте, якобинской диктатуре, выдержки из якобинских декретов…
Только что отметив связь юбилея с надвигающейся мировой войной, с гигантскими битвами, где решится судьба человечества, мы теперь ощущаем за газетными публикациями 1939 года и другое, трагическое сцепление времен. Формула — чем радикальнее, тем лучше; подлинный гимн террору, прославление гильотины, — все это, конечно, прямой отзвук того черного террора, который развернулся полвека назад в нашей стране.
В эту эпоху Сталин, искавший “исторических прецедентов” своей неограниченной власти и беззакониям, ищет и находит их как в русской истории (Иван Грозный и др.), так и во французской. Требует специального, глубокого изучения сложная, интереснейшая тема: как на разных этапах советской истории в политической полемике использовались такие термины, как “Бастилия”, “жирондисты”, “якобинцы”, “термидор”, “бонапартизм”. Мы же отметим только “двойной счет” французских революционных событий, которым Сталин пользовался для своих целей: якобинский террор и Бонапарт.
Две, казалось бы, несовместимые линии во французской истории — революция, зашедшая влево так далеко, как могла, и диктатор, монарх, “мятежной вольности наследник и убийца” — они неплохо совмещались в идеологических планах того диктатора, который был “наследником-убийцей” мятежных вольностей 1917 года.
Поощрение талантливой книги Е. В. Тарле “Наполеон”, ограждение ее от критики “слева” производилось безусловно по прямому указанию Сталина, внедрявшего в массовое сознание идеи о необходимости “сильной руки”, “благодетельного диктатора”; в то же время параллель с Наполеоном явно импонировала генсеку: позже, во время войны, он специально посвятит часть одного из докладов насмешкам над наполеоновскими претензиями Гитлера и объявит, что фашистский диктатор похож на Наполеона,“как котенок на льва”.
Откровенная параллель с Бонапартом требовала, однако, привычного прикрытия революционными лозунгами, что и проярилось, как мы видели, в праздновании 150-летия штурма Бастилии. Однако о самом 14 июля, о “Декларации прав человека и гражданина”, борьбе французов за демократическую конституцию говорится куда меньше, чем о революционных трибуналах 1793–1794 годов, их борьбе с “подозрительными”; о 16 пунктах (их воспроизводила “Правда”), определявших “по-якобински” — кто враг народа…
За несколько лет до того, в беседе с Гербертом Уэллсом, Сталин произнес:“Разве Великая французская революция была адвокатской революцией, а не революцией народной?”
Да, она была народной, но “адвокаты”, радикальная интеллигенция были частью народа и многие из них были лидерами массы; в реплике Сталина слышится раздражение против тех, кто учил народ думать, рождал великие идеи.
Юбилей 1939-го был и гимном революции, и оправданием кровавых средств, отечественного бонапартизма. На пороге была война, новые реки крови, новые жертвы сталинского террора.
Впереди было следующее 50-летие, исполненное необыкновенных, грандиозных и трагических событий.
На 49-м году этого пятидесятилетия автор данной книги оказался в предъюбилейном Париже. Подобно многим историческим городам мира, столица Франции показалась огромной цитатой; все равно как Ленинград, где (согласно Маршаку)
Давно стихами говорит Нева,
Страницей Гоголя ложится Невский,
Весь Летний сад — “Онегина” глава,
О Блоке вспоминают Острова,
А по Разъезжей бродит Достоевский.
Собор Нотр-Дам — это, понятно, из Гюго; неподалеку церковь Сен-Жермен д'Oксерруа — из “Хроники времен Карла X” Проспера Мериме, а также из “Королевы Марго”: удары набата на этой колокольне были сигналом к Варфоломеевской ночи. Кругом же другие века и литературные герои: Сент-Антуанское предместье — это Гаврош; совсем небольшая улица Феру, но на ней жил Атос; а поблизости и поодаль — Лувр, Новый мост, Монмартр, Булонский лес, Сен-Сир, Версаль, Трианон, Фонтенбло… Естественно, повсюду немало и Великой французской революции: Пале-Рояль, сад Тюильри, тюрьма Консьержери, названия и памятники в честь многих деятелей, которые при жизни нередко уничтожали друг друга, но поскольку все же сообща делали французскую историю, то — увековечены французской столицей: памятник Дантону и станция метро “Робеспьер”; Наполеон с маршалами — и монументы разным Людовикам…
Однажды отправляемся в старинный парижский район Marais (Болото). Наша цель — Музей Карнавале,“особняк госпожи де Севинье”, богатой аристократки XVII столетия, оставшейся во французской словесности благодаря замечательным письмам ее к дочери, госпоже де Гриньян.
Сначала все как полагается: портреты хозяйки и ее дочери, во внутреннем дворе — статуя Людовика XIV: Король-Солнце усталый, брюзгливый, пресыщенный, выглядит, по-нашему, почти карикатурно, — но, видно, триста лет назад смотрели иначе. Во дворце множество комнат, и мы незаметно покидаем эпоху, в которой обитала талантливая хозяйка, и совершаем маленькое путешествие по Франции нескольких столетий: портреты, гравюры, памятники эпохи; король Франциск I, с косыми, почти монгольскими глазами, и бешеный противник нескольких королей и герой множества литературных произведений герцог Гиз, с лицом умного злодея и зловещим шрамом на щеке; великая отравительница Екатерина Медичи временно отсутствует: ее портрет увезли в Лондон на празднества по случаю 400-летия гибели испанской “Непобедимой Армады” (французская королева вовсе не сочувствовала англичанам, но все же была важной современницей).
Матушку представляют ее не очень удачливые сыновья, последние Валуа. Рядом с усталым Генрихом III его убийца Жак Клеман; зато Генрих IV — веселый, сочный — вступает в Париж, “который стоит мессы”. Среди портретов парижских буржуа вдруг старинный знакомый по роману “Двадцать лет спустя”, советник Бруссель, тот самый, из-за которого заварилась каша во время Фронды и д'Артаньяну пришлось немало постараться. Советник жил почти на полтора века раньше французской революции, но в его дерзком взгляде и осанке легко угадать грядущий штурм Бастилии; в других странах, в частности в России, купцы не смели так глядеть или, во всяком случае, не заказывали подобных портретов.
И вот валы 1789-го, 1794-го: ключи Бастилии, революционные кокарды, фригийские колпаки. Юрий Николаевич Тынянов, который незадолго до 150-летия французской революции лечился в Париже от смертельного недуга, побывал именно в этом зале и сообщил о своих впечатлениях ближайшему другу — Виктору Борисовичу Шкловскому: "Поразился в музее… веселому, румяному, черноглазому, широколицему франту — Робеспьеру”.
Разглядывая именно этот, замеченный Тыняновым, портрет, мы в глазах и облике франта все же замечаем нечто стальное, математически выверенное и прямо соединяющее теории Руссо с аксиомами гильотины. Остается предположить, что Тынянов до того мысленно нарисовал себе куда более “страшный” образ Робеспьера и удивился разнице между портретом воображаемым и реальным; у нас же, наверное, просто меньше фантазии… Как, впрочем, у художников и зрителей, два века назад создававших и лицезревших знаменитые портреты Дантона и Мирабо, которые тут же, рядом. Скажем прямо — лица более чем зловещие, грубые, безнравственные, но — всем нравилось, и, кажется, героям портретов тоже: приходится признать, что идеалы меняются… Несколько залов, посвященных французской революции, буду откровенен, мне показались интереснее, объективнее тех разделов наших многочисленных музеев, где представлены наши революции. Впрочем, когда мы будем отмечать 200-летие своих восстаний, возможно, — тоже будем соразмерно обрисовывать обе враждующие стороны, давать слово каждой и оставлять зрителям возможность самим судить и решать.
Патриотическая посуда французской революции: фаянсовые тарелки, специально выпущенные к знаменательным событиям тех лет: но порыв был явно сильнее грамотности, и грубые орфографические ошибки в надписях на тех тарелках — очень яркий отпечаток простонародных чувств: например, фраза “Je suis bougrement patriotte” (то есть “я дьявольский патриотт” — именно так, патриотт с двумя “т”!).
Впечатляющи изображения и надписи тех лет: народ, выбрасывающий королевские гробы из древней усыпальницы в Сен-Дени; доктор Жозеф Гильотен и рядом его главное изобретение — во всей подлинности сама “мадам Гильотен”, как называли веселые французы изобретенную доктором машину для отделения головы от туловища… Попутно сообщается, что врач Гильотен возмущался старинным “неравенством в казнях”, когда аристократу отрубали голову, а бедняков вешали: отныне все равны перед гильотиной, и мы уходим в уверенности, что познакомились с новым инструментом демократии (но сколь характерно, что сконструировал его тот, кто приносил клятву Гиппократа!..).
Король Людовик XVI и его семья: вот коронация, король в горностаевой мантии, лицо умное, вдохновенное и, насколько мы понимаем, сильно приукрашенное по сравнению с натурой; поодаль же бюст Людовика XVI: лицо утратило возвышенную надменность, но исполненно ласковой доброты, — оказывается, это первые годы революции, когда монарх вынужден был даровать своему народу конституцию, и народ (в лице скульптора) считает его добрым, идеальным (таким же, как в конце радищевского письма “другу, жительствующему в Тобольске”). Народ, конечно, помнит, что король уступил лишь после штурма Бастилии, но — как бы “желает забыть”.
Портрет Людовика XVI за три дня до казни
Наконец, третье изображение того же короля, сделанное на серой бумаге, — Людовик за несколько дней до казни: лицо простое, осунувшееся, очень печальное и по-своему (разумеется, не так, как при коронации) величественное…
Движемся от экспоната к экспонату: королева Мария-Антуанетта в трауре; мальчишка-дофин, Людовик XVII, которому недолго жить: его учебные книги по истории и тетрадки, где детским почерком с ошибками он пишет под диктовку педагога или родителей: “Пренебрегайте удовольствиями, губительными для человечности; увы! Они совершенно бесплодны”, - и внизу листа несколько росчерков пера: “Луи дофин, Луи”. Чуть дальше — гравюра тех лет: палач показывает народу только что отрубленную голову Марии-Антуанетты; напечатанные бланки приговоров Комитета общественного спасения, куда остается вписать только имя. И бритвенные тазики…
Большое и довольно понятное сходство бритвенных тазиков, которыми пользовались накануне казни и Людовик XVI, и приговоривший его Робеспьер, наводят на мысли, простые и понятные: уж слишком похожи бритвенные тазики (так же как издалека трудно отличимы конные статуи Бурбонов и наполеоновские монументы.
Выйдя из музея, узнаем, что празднование 200-летия французской революции, вообще-то говоря, уже началось: весной 1987 года мэрия Парижа устроила выставку в связи с тем, что весной 1787 года Людовик XVI, опять же, конечно, под давлением волнующейся Франции, издал декреты о веротерпимости. Французские коллеги сообщают нам о новых, впрочем очень знакомых по прежним юбилеям, спорах — какую годовщину революции считать главной? Опять же одни традиционно защищают штурм Бастилии, другие — якобинцев, а многие делают упор на “Декларации прав человека и гражданина”.
Порадовавшись нашему интересу, французы догадываются: “Мы понимаем, отчего вы расспрашиваете: хотите по судьбам нашей революции понять вашу; хотя бы приблизительно, по аналогии, представить, — какой путь пройдет ваша страна к 2117 году, когда вам будет 200 лет!”
Мы соглашаемся, что с большой осторожностью все же можно по прошлому вычислять будущее: в самом деле, французам понадобилось еще несколько революций после первой, главной, чтобы усовершенствовать свой строй, свой мир; бывали приливы и отливы, но все же два века, оканчивающиеся в 1989 году, обнадеживают: нельзя же отрицать прогресса, улучшения жизни французского народа, развития демократии. Все было, конечно, непросто, “извилисто”, стоило крови, — но шло вперед! Не так ли и мы, сделав в 1917 году полный переворот в экономических и политических отношениях, знали огромные отливы, чудовищные жертвы, — но также и приливы, революции, разумеется, очень не похожие на французские, но все же революции: 1953–1964-го годов — и вот нынешняя, с 1985-го… Повторяем вслед за Пастернаком:
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку…
— Ах! — вздыхают французы, — как хорошо было бы в 1789-м получить демократические свободы и “Декларацию прав…” без крови и казней.
Мы не остаемся в долгу и сообщаем нашим собеседникам, что один московский лектор недавно вздыхал: “Как было бы хорошо, если б в 1929 году вместо сталинских дел началась наша сегодняшняя перестройка!”
На этом мы оканчиваем наш третий эпилог, начавшийся со 150-летней годовщины штурма Бастилии.