Книга I. Мисс Брук

Глава I

Бессилен я, ведь женщина всечасно

К тому стремится лишь, что рядом.

Бомонт и Флетчер. Трагедия девушки

Мисс Брук обладала красотой того рода, для которой скромное платье служит особенно выгодным фоном. Кисти ее рук были так изящно вылеплены, что ей пошли бы даже те столь далекие от моды рукава, в которых Пресвятая Дева являлась итальянским художникам, а ее черты, сложение и осанка благодаря простоте одежды словно обретали особое благородство, и среди провинциальных щеголих она производила такое впечатление, какое производит величавая цитата из Святого Писания или одного из наших старинных поэтов в современной газетной статье. О ней обычно отзывались как о чрезвычайно умной девице, но добавляли, что у ее сестры Селии здравого смысла куда больше. А ведь Селия одевалась немногим наряднее сестры, и только особенно внимательный взгляд мог бы подметить, что ее туалет не лишен кокетства. Дело в том, что простота одежды мисс Брук объяснялась рядом обстоятельств, большинство которых в равной степени воздействовало и на ее сестру. Немалую роль играла тут сословная гордость: род Бруков, если и не знатный, несомненно, был «хорошим»: заглянув на одно-два поколения назад, вы не обнаружили бы предков, которые ловко отмеряли материю или завязывали пакеты, – никого ниже адмирала или священника. А среди более дальних пращуров имелся даже «джентльмен-пуританин», служивший под началом Кромвеля, – однако впоследствии он поладил с монархией и после всех политических передряг остался владельцем прекрасного родового поместья. Вполне понятно, что девицы такого происхождения, проводившие жизнь в тихом деревенском доме и молившиеся в приходской церкви, менее просторной, чем иная гостиная, считали ленточки и прочую мишуру приличными лишь дочкам лавочника. Далее, в те дни люди, принадлежащие к благородному сословию и вынужденные экономить, начинали с расходов на одежду, чтобы не урезать суммы, необходимые для поддержания престижа семьи в более существенных отношениях. Этих причин и без каких-либо религиозных принципов было бы вполне достаточно, чтобы одеваться просто, однако, если говорить о мисс Брук, для нее решающими были именно религиозные принципы. Селия же кротко соглашалась со взглядами сестры, хотя и привносила в них тот здравый смысл, который помогает принимать самые возвышенные доктрины без излишней восторженности. Доротея знала наизусть множество отрывков из «Мыслей» Паскаля, а также из трудов Джереми Тейлора и, занятая судьбами рода человеческого, видившимися ей в озарении христианской веры, полагала, что интерес к модам и нарядам достоин разве что приюта для умалишенных. Она не могла примирить борения духовной жизни, обращенной к вечности, с заботами о рюшах, оборках и шлейфах. Ее ум был теоретического склада и по самой своей природе жаждал неких высоких понятий о мире, непосредственно приложимых к приходу Типтон и к ее собственным правилам поведения там. Ее влекли горение и величие духа, и она опрометчиво увлекалась всем, что, как ей казалось, несло их печать. Она могла бы искать мученичества, затем отступить и все-таки принять мученичество, но вовсе не то, к которому стремилась. Разумеется, подобные черты характера у девушки на выданье препятствовали естественному ходу событий и мешали тому, чтобы судьбу ее, как это чаще всего бывает, решили красивая внешность, тщеславие и щенячья привязанность. При всем том она, хотя была старше сестры, еще не достигла двадцатилетнего возраста, и обе они, оставшись сиротами, когда Доротее было двенадцать, воспитывались весьма бестолково, хотя и строго, сначала в английской семье, а потом в швейцарской в Лозанне – так их дядя, старый холостяк, принявший опеку над ними, старался возместить им утрату родителей.

Последний год они жили в Типтон-Грейндже у своего дяди, которому было теперь уже под шестьдесят. Человек мягкий и покладистый, он отличался большой пестротой мнений и некоторой зыбкостью политических убеждений. В молодости он путешествовал, и соседи полагали, что именно этому обстоятельству он и обязан вздорностью своего ума. Выводы, к которым приходил мистер Брук, были столь же труднопредсказуемыми, как погода, а потому можно утверждать только, что руководствовался он всегда самыми благими намерениями и старался расходовать на их осуществление как можно меньше денег. Ибо даже самые расплывчатые натуры всегда обладают одной-двумя твердыми привычками, и человек, нисколько не заботящийся о своих делах, ревниво оберегает свою табакерку от чужих посягательств, бдительно следя за каждым подозрительным движением и крепко сжимая ее в руке.

Но если наследственная пуританская энергия так и не пробудилась в мистере Бруке, она зато равно пылала во всех недостатках и достоинствах его старшей племянницы и нередко преображалась в досаду, когда дядюшка пускался в рассуждения, а также из-за его манеры «оставлять все как есть» у себя в поместье – в такие минуты Доротее особенно не терпелось поскорее достичь совершеннолетия, когда она получит право распоряжаться своими деньгами и сможет употребить их для всяческих благородных начинаний. Она считалась богатой невестой: ведь не только обе сестры получили в наследство от родителей по семисот фунтов годового дохода, но, кроме того, сын Доротеи, если бы она вышла замуж и у нее родился сын, унаследовал бы поместье мистера Брука, которое, по слухам, приносило в год около трех тысяч фунтов – большое богатство в глазах провинциалов, все еще обсуждавших последнюю позицию мистера Пиля в католическом вопросе, не грезивших о грядущих золотых россыпях и понятия не имевших о плутократии, чья пышность вознесла на столь недосягаемую высоту обязательные атрибуты благородного образа жизни.

Но что, собственно, препятствовало Доротее выйти замуж – такой красавице и с таким приданым? Да ничего, кроме ее любви к крайностям, кроме стремления жить согласно с понятиями, которые могли удержать осторожного поклонника от предложения ей руки и сердца или же побудить ее отвечать отказом всем женихам. Юная барышня благородного происхождения и с недурным состоянием, которая вдруг падает на колени на кирпичный пол у постели больного поденщика и возносит пылкую молитву, будто живет во времена апостолов! А то принимается поститься, точно папистка, и ночи напролет читает старые богословские трактаты! Такая жена вполне может разбудить вас рано поутру и радостно сообщить, что нашла новый способ распоряжаться своими доходами – способ, который идет вразрез с положениями политической экономии и не позволит держать верховых лошадей. Вполне естественно, что любой мужчина дважды подумает, прежде чем избрать подобную подругу жизни. Конечно, женщинам положены нелепые убеждения, но действовать исходя из них им не полагается – это служит надежной защитой для общества, а также для семейной жизни. Разумные люди ведут себя как все, и если появляются сумасшедшие, их нетрудно распознать и избегать.

Соседские барышни и даже обитатели сельских хижин отдавали предпочтение Селии, всегда приветливой и невинно-простодушной, тогда как огромные глаза мисс Брук, подобно ее религиозности, были слишком уж необычными и странными. Бедняжка Доротея! По сравнению с ней Селия, какой бы невинно-простодушной она ни выглядела, была много более искушенной и опытной – ведь дух человеческий куда сложнее внешней оболочки, которая служит ему своего рода эмблемой или циферблатом.

Однако вопреки пугающим слухам те, кто оказывался в обществе Доротеи, скоро убеждались, что она при всем том обладает редким очарованием. Мужчины находили, что в седле она обворожительна. Ей нравилось дышать воздухом полей и любоваться деревенскими видами, ее глаза радостно блестели, щеки розовели, и она совсем не походила на религиозную фанатичку. Верховая езда была удовольствием, которое Доротея разрешала себе, несмотря на укоры совести, твердившие ей, что удовольствие это языческое и чувственное, и потому она все время предвкушала миг, когда откажется от него.

Доротея была откровенной и пылкой натурой, менее всего склонной к самолюбованию: напротив, она искренне приписывала своей сестре достоинства, далеко превосходившие ее собственные, и, если в Типтон-Грейндж являлся визитер, не торопившийся затвориться с мистером Бруком в его кабинете, она не сомневалась, что он влюблен в Селию, – например, сэр Джеймс Четтем, которого она постоянно оценивала с этой точки зрения, не в силах решить, следует ли Селии принять его предложение. Мысль о том, что предмет его внимания вовсе не Селия, а она сама, показалась бы ей нелепой. Как ни жадно стремилась Доротея познавать высокие истины, ее представления о браке оставались самыми детскими. Она была убеждена, что вышла бы за Прозорливого Гукера и спасла бы его от злополучного брака, доведись ей родиться в том веке. Или же за Джона Мильтона, когда его поразила слепота. Или же за любого из тех великих людей, чьи причуды требовали от жены поистине благочестивого терпения. Но любезный, красивый баронет, отвечавший «совершенно верно!» на любую ее фразу, даже когда она выражала недоумение, – как могла она отнестись к его ухаживаниям? Нет, безоблачно счастливым может быть только такой брак, когда муж более походит на отца и способен научить жену даже древнееврейскому языку, буде она того пожелает.

Наблюдая эти странности Доротеи, соседи еще больше осуждали мистера Брука за то, что он не подыскал в наставницы и компаньонки своим племянницам какую-нибудь почтенную даму средних лет. Но он так страшился тех наделенных воинственными добродетелями женщин, которые могли бы взять на себя подобные обязанности, что поддался уговорам Доротеи и против обыкновения нашел в себе мужество пойти наперекор мнению всего света – а вернее, мнению миссис Кэдуолледер, супруги приходского священника, и трех-четырех помещичьих семей, живущих по соседству с ним в северо-восточной части Сельскшира. А потому мисс Брук вела дом своего дяди, и ей вовсе не были неприятны почетность нового ее положения и сопряженная с ним власть.

В этот день мистер Брук ожидал к обеду сэра Джеймса Четтема и еще одного джентльмена, которого сестры не знали, хотя Доротея при мысли о знакомстве с ним испытывала почти благоговейную радость. Это был преподобный Эдвард Кейсобон, который славился в их краях необыкновенной ученостью и, по слухам, много лет готовил великий труд, имевший касательство к истории религии. К тому же богатство придавало особый блеск его благочестию и позволяло ему придерживаться собственных взглядов – сущность их должна была стать ясной после опубликования его труда. Даже самая его фамилия обладала особой внушительностью для тех, кто знал ученых богословов прошлых времен.

Утром Доротея, возвратившись из школы, которую она учредила для деревенских ребятишек, сидела в уютной гостиной, разделявшей спальни сестер, и чертила план какого-то здания (ей очень нравилась такая работа), когда Селия, уже несколько минут собиравшаяся с духом, вдруг сказала:

– Доротея, душечка, может быть, ты… если ты не очень занята… Может быть, мы переберем сегодня мамины драгоценности и поделим их? Сегодня исполнилось ровно шесть месяцев с тех пор, как дядя тебе их отдал, а ты так ни разу на них даже и не взглянула.

Лицо Селии приняло выражение досады – правда, легкой, потому что она сдерживалась, привычно побаиваясь Доротеи и ее принципов: стоило неосторожно задеть их, и мог возникнуть таинственный электрический разряд. К большому ее облегчению, Доротея посмотрела на нее с веселой улыбкой:

– Какой же ты, оказывается, точный календарик, Селия! Но ты имеешь в виду солнечные месяцы или лунные?

– Сегодня последний день сентября, а дядя отдал их тебе первого апреля. Он еще сказал тебе, что совсем про них забыл. А ты заперла их в бюро и, по-моему, ни разу о них не вспомнила.

– Но ведь нам все равно не придется их надевать, милочка, – ласково объяснила Доротея, чертя что-то карандашом на полях плана.

Селия покраснела и насупилась:

– Мне кажется, душечка, оставлять их без внимания – значит не проявлять должного уважения к памяти мамы. И к тому же, – добавила она, поколебавшись и подавляя вздох огорчения, – ожерелья теперь можно увидеть на ком угодно, да и мадам Пуансон, чьи взгляды были кое в чем строже твоих, надевала украшения. И вообще, христианам… уж наверное в раю немало женщин, которые в свое время носили драгоценности. – Когда Селия решалась спорить, она умела находить доводы, как ей казалось, весьма убедительные.

– Ты хотела бы носить их? – вскричала Доротея с драматическим удивлением, бессознательно подражая той самой мадам Пуансон, которая надевала украшения. – В таком случае, конечно, их надо достать. Почему ты мне раньше не сказала? Но ключи… где же ключи? – И она прижала ладони к вискам, тщетно напрягая память.

– Вот они, – перебила Селия, которая давно уже обдумала этот разговор и подготовилась к нему.

– Будь так добра, отопри большой ящик бюро и достань шкатулку.

Вскоре шкатулка была открыта и вынутые из нее драгоценности блестели и переливались на столе. Их было не так уж много, но некоторые пленяли глаз красотой и изяществом, особенно ожерелье из лиловых аметистов в ажурной золотой оправе и жемчужный крестик с пятью бриллиантами. Доротея тотчас взяла ожерелье и надела сестре на шею, которую оно охватило плотно, почти как браслет, но посадкой головы Селия несколько походила на королеву Генриетту-Марию, и этот обруч был ей очень к лицу, в чем она не замедлила убедиться, поглядев в зеркало напротив.

– Ну вот, Селия! Его ты можешь носить с платьем из индийского муслина. Но крестик надевай только с темными платьями.

Селия старалась согнать с губ радостную улыбку.

– Нет, Додо, крестик ты должна взять себе.

– Что ты, милочка, ни в коем случае, – ответила Доротея, пренебрежительно махнув рукой.

– Нет, возьми! Он очень тебе пойдет. Вот к этому темному платью, – настаивала Селия. – Уж его-то ты надеть можешь!

– Ни за что на свете. Я никогда не надену крест как пустое украшение. – Доротея даже вздрогнула.

– Значит, ты считаешь, что я поступлю дурно, если надену его? – смущенно спросила Селия.

– Вовсе нет, милочка! – ответила Доротея, нежно потрепав сестру по щеке. – Ведь и у каждой души свой цвет лица, – что идет одной, нехорошо для другой.

– Но может быть, ты взяла бы его на память о маме?

– Нет, у меня есть другие мамины вещи. Ее сандаловая шкатулка, которую я так люблю. Ну, и еще… А это все твое, милочка, так что мы можем больше их не рассматривать. Ну-ка, забирай свою собственность.

Селия немного обиделась. Эта пуританская снисходительность была точно гордый взгляд сверху вниз, и младшую сестру, не пылавшую религиозным рвением, он задел не меньше самых строгих пуританских упреков.

– Но как же я буду надевать украшения, если ты, старшая сестра, никогда их не носишь?

– Ну это уж слишком, Селия, – просить, чтобы я нацепляла на себя побрякушки ради твоей прихоти. Если бы я надела такое ожерелье, у меня, наверное, все бы в глазах завертелось. Я даже шагу не смогла бы ступить.

Селия расстегнула застежку ожерелья и сняла его.

– У тебя на шее оно, пожалуй, не сойдется. Тебе нужно бы что-нибудь вроде длинной нитки бус с подвеской, – сказала она, словно оправдываясь. Оттого что ожерелье во всех отношениях не годилось Доротее, у Селии стало легче на душе. Она открыла коробочки с кольцами, и луч солнца, выглянувшего из-за облаков, упал на прекрасный изумруд в розетке из бриллиантов.

– Как красивы эти камни! – сказала Доротея, поддаваясь новому чувству, столь же внезапному, как этот луч. – Странно, что цвета способны проникать в самую душу, подобно ароматам. Наверное, потому-то в Откровении Иоанна Богослова драгоценные камни служат символами духовных сокровищ. Они похожи на осколки неба. По-моему, этот изумруд прекраснее всего остального.

– А вот браслет к нему, – сказала Селия. – Мы его как-то не заметили.

– Какая прелесть! – воскликнула Доротея, надев браслет и кольцо на точеное запястье и красивый палец и поднеся их к окну на уровне глаз. Все это время она внутренне подыскивала оправдание восторгу, который ощутила при виде игры драгоценных камней, и уже ощущала его как мистическую радость, даруемую религией.

– Но они же нравятся тебе, Доротея, – неуверенно сказала Селия, сбитая с толку таким неожиданным проявлением слабости и думая, что изумруды самой ей пошли бы даже больше, чем лиловые аметисты. – Возьми их, раз уж ты ничего другого не хочешь. Хотя взгляни-ка на эти агаты – они очень хороши… и скромны.

– Да, я их возьму… то есть кольцо и браслет, – сказала Доротея и, опустив руку, добавила другим тоном: – Но как жалки люди, которые отыскивают эти камни, гранят их и продают!

Наступило молчание, и Селия решила, что Доротея все-таки будет последовательна и откажется от изумрудов.

– Да, милочка, я их возьму, – произнесла Доротея решительно. – А остальное бери ты, и шкатулку тоже.

Она уже снова держала в руке карандаш, но по-прежнему смотрела на драгоценности, которые не стала снимать, и думала про себя, что часто будет любоваться этими двумя крохотными средоточиями чистого цвета.

– А в обществе ты будешь их носить? – спросила Селия с большим любопытством.

Доротея бросила на сестру быстрый взгляд. Как ни украшала она мысленно тех, кого любила, порой она оценивала их с проницательностью, которая была сродни испепеляющему высокомерию. Если мисс Брук было суждено достичь совершенного смирения, то уж во всяком случае не из-за недостатка внутреннего огня.

– Может быть, – произнесла она надменно. – Я не берусь предсказывать заранее, как низко способна я пасть.

Селия покраснела и расстроилась. Она поняла, что обидела сестру, и, не решившись даже поблагодарить ее за подаренные драгоценности, быстро сложила их в шкатулку и унесла. Доротея продолжала чертить свой план, но и у нее на душе тоже было тяжело: она спрашивала себя, насколько искренни были ее побуждения и слова в разговоре, завершившемся этой маленькой вспышкой.

Что касается Селии, то совесть твердила ей, что она совершенно права: ее вопрос был вполне допустимым и естественным. А вот Доротея вела себя непоследовательно – она должна была бы взять свою половину драгоценностей либо, сказав то, что она сказала, вовсе от них отказаться.

«Я убеждена… то есть я полагаю, что не стану молиться меньше оттого, что надену ожерелье. И теперь, когда мы начали выезжать, мнения Доротеи для меня вовсе не обязательны, хотя для нее самой они должны быть обязательными. Но Доротея не всегда последовательна…»

Так размышляла Селия, молча склоняясь над вышивкой, но тут сестра окликнула ее:

– Киска, пойди посмотри мой план. Я бы решила, что я великий архитектор, но только вот очаги и лестницы совершенно не вяжутся друг с другом.

Когда Селия наклонилась над листом, Доротея нежно прижалась щекой к ее локтю. Селия поняла, что скрывалось за этим движением: Доротея призналась, что была не права. И Селия ее простила. С той поры как она себя помнила, Селия относилась к старшей сестре с робким благоговением, к которому примешивался скептицизм. Младшая всегда носила ярмо, но никакое ярмо не может помешать тайным мыслям.

Глава II

– Скажи, разве ты не видишь, что навстречу нам едет всадник на сером в яблоках коне и что на голове у него золотой шлем?

– Я ничего не вижу и не различаю, – отвечал Санчо, – кроме человека верхом на пегом осле, совершенно таком же, как мой, а на голове у этого человека что-то блестит.

– Это и есть шлем Мамбрина, – сказал Дон Кихот.

Мигель Сервантес. Дон Кихот

– Сэр Гемфри Дэви? – сказал за супом мистер Брук с обычной добродушной улыбкой, когда сэр Джеймс Четтем упомянул, что штудирует сейчас «Основания земледельческой химии» Дэви. – Как же, как же, сэр Гемфри Дэви. Много лет назад я обедал с ним у Картрайта. Там еще был Вордсворт – поэт Вордсворт, знаете ли. И престранная вещь! Я учился в Кембридже тогда же, когда и Вордсворт, но мы не были знакомы – и вот двадцать лет спустя я обедаю с ним у Картрайта. Пути судьбы неисповедимы. И там был Дэви. Поэт, как и Вордсворт. А вернее – тоже поэт. Что верно во всех смыслах слова, знаете ли.

Доротея чувствовала себя более неловко, чем обычно. Обед только начинался, общество было невелико, в комнате царила тишина, и эти обрывки бесконечных воспоминаний мирового судьи не могли остаться незамеченными. А такому человеку, как мистер Кейсобон, наверное, невыносимо слушать банальности. Его манеры, думала она, исполнены удивительного достоинства, а пышные седые волосы и глубоко посаженные глаза придают ему сходство с портретами Локка. Мистер Кейсобон был сухощав и бледен, как подобает ученому мужу, и являл полную противоположность типу полнокровного англичанина, воплощенному в сэре Джеймсе Четтеме, чьи румяные щеки были обрамлены рыжеватыми бакенбардами.

– Я читаю «Основания земледельческой химии», – продолжал милейший баронет, – потому что намерен сам заняться одной из моих ферм и посмотреть, нельзя ли улучшить ведение хозяйства и научить тому же моих арендаторов. Вы одобряете это, мисс Брук?

– Большая ошибка, Четтем, – вмешался мистер Брук, – пичкать землю электричеством и тому подобным и превращать коровник в дамскую гостиную. Ничего хорошего из этого не выйдет. Одно время я сам занимался наукой, но потом понял, что ничего хорошего из этого не выйдет. Она затрагивает все, и ничего нельзя оставить как есть. Нет, нет! Приглядывайте, чтобы ваши арендаторы не продавали солому и все такое прочее. И знаете ли, им нужна черепица для дренажа. Ну а от вашего образцового хозяйства толку не будет. Одни только расходы. Дешевле завести свору гончих.

– Но разве не достойнее тратить деньги на то, чтобы научить людей как можно лучше использовать землю, которая их кормит, чем на собак и лошадей, чтобы просто по ней скакать? – сказала Доротея. – Нет греха в том, чтобы истратить даже все свои деньги на эксперименты во имя общего блага.

Она сказала это с воодушевлением, которое не вполне шло молодой девице, но ведь сэр Джеймс сам спросил ее мнение. Он часто это делал, и она не сомневалась, что сумеет подсказать ему немало добрых и полезных дел, когда он станет ее зятем.

Пока Доротея говорила, мистер Кейсобон глядел на нее с особым вниманием, точно увидев ее по-новому.

– Юные барышни, знаете ли, в политической экономии не разбираются, – сказал мистер Брук, улыбаясь мистеру Кейсобону. – Вот, помнится, мы все читали Адама Смита. Да уж, это была книга! Одно время я увлекался всякими новыми идеями. Способность человека к совершенствованию, например. Однако многие утверждают, что история движется по кругу, и это можно подкрепить весьма вескими доводами. Я сам находил их немало. Что поделаешь: человеческий разум может завести нас слишком далеко – в придорожную канаву, так сказать. Одно время он и меня занес довольно-таки далеко, по потом я увидел, что ничего хорошего из этого не выйдет. И я натянул поводья. Как раз вовремя. Но не слишком резко. Я считал и считаю, что в какой-то мере теоретические построения необходимы. Мы должны мыслить, или же мы вернемся во мрак Средневековья. Но кстати о книгах. Я теперь по утрам читаю «Испанскую войну» Саути. Вы знаете Саути?

– Нет, – ответил мистер Кейсобон, не поспевая за резвым разумом мистера Брука и имея в виду книгу. – Для подобной литературы у меня сейчас почти не остается досуга. К тому же последнее время я слишком утомлял зрение старинной печатью. По правде говоря, я предпочел бы пользоваться по вечерам услугами чтеца. Но я очень разборчив в отношении голосов и не выношу запинок и ошибок в чтении. В некоторых отношениях это большая беда. Мне надо слишком много черпать из внутренних источников, я постоянно живу среди мертвецов. Мой ум подобен призраку какого-нибудь античного мужа, который скитается по миру, видит руины, видит перемены и мысленно пытается восстановить то, что было когда-то. Но я вынужден всячески беречь мое зрение.

Мистер Кейсобон впервые не ограничился кратким ответом. Он говорил четко и внятно, словно произнося публичную речь, и напевная размеренность его фраз, подкрепляемых легким наклоном головы, была особенно заметна по контрасту с путаным порханием добрейшего мистера Брука. Доротея подумала, что мистер Кейсобон – самый интересный человек из всех, кого ей доводилось слышать, не исключая даже мосье Лире, лозаннского священника, который читал лекции по истории вальденсов. Воссоздать древний забытый мир – и, несомненно, во имя высочайших велений истины! Ах, быть причастной к подобному труду, пусть в самой смиренной роли, помогать, хотя бы просто заправляя лампу! Эта возвышенная мысль даже рассеяла досаду, вызванную насмешливым напоминанием о ее неосведомленности в политической экономии – неведомой науке, которую пускали в ход как гасильник, стоило ей загореться какой-то мечтой.

– Но вы же любите ездить верхом, мисс Брук, – сказал сэр Джеймс, спеша воспользоваться удобным случаем. – А потому мне казалось, что вы пожелаете познакомиться и с удовольствиями лисьей травли. Может быть, вы согласитесь испробовать моего гнедого? Он приучен ходить под дамским седлом. В субботу я видел, как вы ехали по склону холма на лошадке, которая вас недостойна. Мой грум будет приводить вам Коридона каждый день, скажите только, какой час вам удобен.

– Благодарю вас, вы очень любезны. Но я больше не намерена ездить верхом. Никогда! – воскликнула Доротея, приняв это внезапное решение главным образом под влиянием досады на сэра Джеймса, который искал ее внимания, когда оно было всецело отдано мистеру Кейсобону.

– И напрасно, поверьте мне, – сказал сэр Джеймс с упреком в голосе, выдававшим искреннее чувство. – Ваша сестра слишком сурова к себе, не правда ли? – продолжал он, повернувшись к Селии, которая сидела справа от него.

– Да, пожалуй, – ответила Селия, опасаясь рассердить Доротею и заливаясь прелестным румянцем до самого ожерелья. – Ей нравится во всем себе отказывать.

– Будь это правдой, Селия, следовало бы говорить не о суровости к себе, а о потакании своим желаниям. И ведь могут быть очень веские причины не делать того, что доставляет удовольствие, – возразила Доротея.

Мистер Брук сказал что-то одновременно с ней, но она видела, что мистер Кейсобон смотрит не на него, а на нее.

– Совершенно верно, – подхватил сэр Джеймс. – Вы отказываете себе в удовольствиях из каких-то высоких, благородных побуждений.

– Нет, это не совсем верно. Ничего подобного я о себе не говорила, – ответила Доротея, покраснев. В отличие от Селии она краснела редко и только когда очень радовалась или очень сердилась. В эту минуту она сердилась на нелепое упрямство сэра Джеймса. Почему он не займется Селией, а ее не оставит в покое, чтобы она могла слушать мистера Кейсобона? То есть если бы мистер Кейсобон говорил сам, а не предоставлял говорить мистеру Бруку, который в эту минуту сообщил ему, что реформация либо имела смысл, либо нет, что сам он – протестант до мозга костей, но что католицизм – реальный факт, а что до того, чтобы не уступать и акра своей земли под католическую часовню, то всем людям нужна узда религии, которая, в сущности, сводится к страху перед тем, что ждет человека за гробом.

– Одно время я глубоко изучал теологию, – сказал мистер Брук, словно поясняя столь поразительное прозрение. – И кое-что знаю о всех новейших течениях. Я был знаком с Уилберфорсом в его лучшие дни. Вы знакомы с Уилберфорсом?

– Нет, – ответил мистер Кейсобон.

– Ну, Уилберфорс, пожалуй, не ахти какой мыслитель, но, если бы я стал членом парламента – а мне предлагают выставить мою кандидатуру, – я бы сел на скамью независимых, как Уилберфорс, и тоже занялся бы филантропией.

Мистер Кейсобон наклонил голову и заметил, что это очень обширное поле деятельности.

– Да, – сказал мистер Брук с благодушной улыбкой. – Но у меня есть документы. Я уже давно начал собирать документы. Их надо рассортировать – всякий раз, когда меня интересовал тот или иной вопрос, я писал кому-нибудь и получал ответ. Я могу опереться на документы. Но скажите, как вы сортируете свои документы?

– Преимущественно раскладываю по ячейкам бюро, – ответил мистер Кейсобон с некоторой растерянностью.

– А, нет! Я пробовал раскладывать по ячейкам, но в ячейках все перепутывается, и никогда не знаешь, где лежит нужная бумага – на «А» или на «Т».

– Вот если бы, дядя, вы позволили мне разобрать ваши бумаги, – сказала Доротея, – я бы пометила каждую соответствующей буквой, а потом составила бы список по буквам.

Мистер Кейсобон одобрительно улыбнулся и заметил, обращаясь к мистеру Бруку:

– Вам, как видите, было бы нетрудно найти превосходного секретаря.

– Нет-нет, – ответил мистер Брук, покачивая головой. – Я не могу доверить свои бумаги заботам юных девиц. У юных девиц всегда ветер в голове.

Доротею это глубоко огорчило. Мистер Кейсобон решит, что у ее дяди есть особые причины для подобного утверждения, тогда как это мнение, легковесное, точно сухое крылышко насекомого, просто родилось из общего сумбура его мыслей и ее коснулось лишь случайно.

Когда сестры удалились в гостиную, Селия сказала:

– Ах, как мистер Кейсобон некрасив!

– Селия! Я еще не видела мужчины столь благородного облика! Он удивительно похож на портрет Локка. Те же глубоко посаженные глаза!

– А у Локка тоже были две волосатые бородавки?

– Может быть, и были – на взгляд людей определенного рода! – отрезала Доротея, отходя к окну.

– Но у мистера Кейсобона такой желтый цвет лица!

– И прекрасно. Тебе, вероятно, нравятся мужчины розовые, как cochon de lait[1].

– Додо! – вскричала Селия, с удивлением глядя на сестру. – Прежде я не слыхала от тебя таких сравнений.

– А прежде для них не было повода! Очень удачное сравнение! Удивительно подходящее!

Мисс Брук явно забылась, и Селия прекрасно заметила это.

– Не понимаю, почему ты сердишься, Доротея.

– Мне больно, Селия, что ты смотришь на людей так, точно они животные, только одетые, и не замечаешь на человеческом лице отпечатка великой души.

– А разве у мистера Кейсобона великая душа? – Селия была не лишена простодушной злокозненности.

– Да, я в этом не сомневаюсь, – решительно ответила Доротея. – Все, что я вижу в нем, достойно его трактата о библейской космологии.

– Но он почти ничего не говорит, – заметила Селия.

– Потому что ему тут не с кем разговаривать.

«Доротея просто презирает сэра Джеймса Четтема, – подумала Селия. – Наверное, она ему откажет. А жаль!»

Селия нисколько не обманывалась относительно того, кем из них интересуется баронет. Иногда ей даже приходило в голову, что Додо, пожалуй, не сумеет дать счастья мужу, не разделяющему ее взглядов. А в глубине ее души пряталось постоянно подавляемое убеждение, что ее сестра чересчур уж религиозна для семейной жизни. Все эти ее идеи и опасения были точно сломанные иголки – страшно ступать, страшно садиться и даже есть страшно!

Когда мисс Брук начала разливать чай, сэр Джеймс поспешил подсесть к чайному столику, нисколько не обидевшись на то, как она отвечала ему за обедом. Да это и понятно. Он полагал, что нравится мисс Брук, а манеры и слова должны стать совершенно уж недвусмысленными, чтобы уверенность – или, наоборот, подозрительность – не могла истолковать их на свой лад. Мисс Брук казалась баронету очаровательной, но, разумеется, он прислушивался не только к своему сердцу, но и к рассудку. Ему были свойственны разные превосходные качества, и в том числе одно редкое достоинство: он твердо знал, что таланты его, даже получи они полную волю, не зажгли бы и самого скромного ручейка в графстве, а потому он был бы только рад жене, которой можно по тому или иному поводу задать вопрос: «Так как же мы поступим?» – жене, которая способна помочь мужу советами и располагает достаточным состоянием, чтобы советы эти были вескими. Что же до излишней религиозности, которую ставили в вину мисс Брук, он толком не понимал, в чем эта религиозность заключается, и не сомневался, что после свадьбы она быстро пойдет на убыль. Короче говоря, он чувствовал, что сердце его сделало правильный выбор, и готов был к известному подчинению, тем более что мужчина при желании всегда может сбросить с себя такое иго. Правда, сэр Джеймс не думал, что ему когда-нибудь надоест подчиняться этой красавице, чьим умом он восхищался. А почему бы и нет? Ведь ум мужчины, пусть самый скудный, имеет то преимущество, что он мужской (так самая чахлая береза – все-таки дерево более высокого порядка, чем самая стройная пальма), и даже невежество его кажется более почтенным. Возможно, сэр Джеймс был неоригинален в своих оценках, но крахмал или желатин традиционности по милости Провидения способен укрепить и жиденькую веру.

– Позвольте мне надеяться, мисс Брук, что вы измените свое решение относительно лошади, – сказал настойчивый поклонник. – Поверьте, верховая езда чрезвычайно благотворна для здоровья.

– Мне это известно, – холодно ответила Доротея. – Я полагаю, что Селии было бы очень полезно ездить верхом.

– Ведь вы в таком совершенстве владеете этим искусством!

– Извините, но у меня было мало практики, и я не уверена, что всегда сумею удержаться в седле.

– Тем больше причин практиковаться. Всякой даме нужно уметь ездить верхом, чтобы она могла сопровождать своего мужа.

– У нас с вами совершенно разные взгляды, сэр Джеймс. Я решила, что мне не следует совершенствоваться в верховой езде, и, следовательно, никогда не уподоблюсь тому идеалу женщины, который рисуется вам!

Доротея глядела прямо перед собой и говорила с холодной резкостью, которая больше пошла бы гордому юноше и составляла забавный контраст с любезной обходительностью ее обожателя.

– Но мне хотелось бы знать причину столь жестокого решения. Не может быть, чтобы вы усматривали в верховой езде что-либо дурное.

– Однако вполне может быть, что мне ездить верхом все-таки не следует.

– Почему же? – осведомился сэр Джеймс тоном нежного упрека.

Тем временем мистер Кейсобон подошел к столику с пустой чашкой в руке и слушал их разговор.

– Не следует излишне любопытствовать о наших побуждениях, – произнес он со своей обычной размеренностью. – Мисс Брук знает, что, облеченные в слова, они утрачивают силу – происходит смешение флюидов с грубым воздухом. Росток, пробивающийся из зерна, не следует извлекать на свет.

Доротея порозовела от радости и бросила на него благодарный взгляд. Вот человек, который способен понять внутреннюю жизнь души, с которым возможно духовное общение, – нет, более того: чьи обширные знания озарят любой принцип, чья ученость сама по себе почти доказывает верность всего, во что он верит!

Выводы Доротеи кажутся несколько произвольными, но ведь жизнь вряд ли могла бы продолжаться, если бы не эта способность строить иллюзии, которая облегчает заключение браков вопреки всем препонам цивилизации. Кто когда сминал паутину добрачного знакомства в тот крохотный комочек, каким она является в действительности?

– О, разумеется! – сказал добрейший сэр Джеймс. – Никто не станет настаивать, чтобы мисс Брук объяснила причины, о которых она предпочитает умолчать. Я убежден, что причины эти только делают ей честь.

Взгляд, брошенный Доротеей на мистера Кейсобона, не вызвал у баронета ни малейшей ревности. Ему и в голову не могло прийти, что девушка, которой он намеревался предложить руку и сердце, способна испытывать хоть какое-то чувство к иссохшему книгочею без малого пятидесяти лет – если не считать почтения как к священнослужителю, пользующемуся некоторой славой.

Но когда мисс Брук начала беседовать с мистером Кейсобоном о лозаннских священниках, сэр Джеймс отошел к Селии и заговорил с ней о ее сестре, упомянул про свой городской дом и осведомился, не испытывает ли мисс Брук предубеждения против Лондона. Селия, когда Доротеи не было рядом, разговаривала легко и непринужденно, и сэр Джеймс сказал себе, что младшая мисс Брук не только хороша собой, но и очень мила, хотя вовсе не умнее и не рассудительнее сестры, как утверждают некоторые люди. Он верил, что его избранница во всех отношениях прекраснее, а всякий человек, естественно, предпочитает хорошему наилучшее. Поистине лишь лицемер из лицемеров решился бы отрицать это.

Глава III

Богиня, молви, что произошло,

Когда любезный Рафаил, архангел…

…Его словам

Внимала Ева и была полна

Восторгом, узнавая о вещах

Столь дивных и высоких.

Джон Мильтон. Потерянный рай. Кн. VII

Если бы мистер Кейсобон действительно пришел к заключению, что в мисс Брук он найдет подходящую для себя супругу, ее в этом убеждать было бы излишне: доводы в пользу брака с ним уже пустили ростки в ее сознании, а к вечеру следующего дня дали бутоны и расцвели пышным цветом. Ибо утром они долго беседовали между собой – Селия, не имея никакого желания любоваться бородавками и желтизной лица мистера Кейсобона, отправилась к младшему священнику поиграть с его плохо обутыми, но веселыми детишками.

К этому времени Доротея успела глубоко заглянуть в никем не меренное озеро ума мистера Кейсобона, увидела там смутное, сложное, как лабиринт, отражение качеств, которые сама же вообразила, рассказала ему о собственных борениях и почерпнула некоторые сведения о его великом труде, также обладавшем заманчивой сложностью лабиринта. Ибо он наставлял и поучал с не меньшей охотой, чем мильтоновский «любезный архангел», и в несколько архангельской манере поведал ей о своем намерении доказать (разумеется, такие попытки уже предпринимались, но им не хватало той полноты, точности сравнений и логичности, которых надеялся достичь мистер Кейсобон), что все мифологические системы и отдельные обрывки мифов представляют собой искажения некогда заповеданного человечеству единого их источника. Достаточно овладеть верной исходной позицией, утвердиться в ней, и сразу бесчисленные мифологические построения обретут ясность, воссияют отраженным светом соответствий. Но уборка этого великого урожая истины – труд нелегкий и нескорый. Его заметки уже составили внушительное число томов, однако впереди предстоит главная задача – свести эти обильные и все еще умножающиеся результаты воедино и придать им, как некогда гиппократическим сборникам, сжатую форму, так, чтобы они уместились на одной небольшой полке. Объясняя это Доротее, мистер Кейсобон говорил с ней, точно с ученым собратом, ибо не умел говорить иначе. Правда, каждую свою латинскую или греческую фразу он скрупулезно сопровождал переводом, но, впрочем, он, вероятно, в любом случае делал бы то же. Ученый провинциальный священник привык видеть в своих знакомых тех «лордов, рыцарей и прочих людей, и знатных и достойных, что мало сведущи в латыни».

Доротею покорила широта этой идеи. Тут речь шла не о нравоучительных повестях для молодых девиц. Перед ней был живой Боссюэ, чей труд примирит полное знание с истинным благочестием, современный Августин, объединяющий в себе великого ученого и великого святого.

Святость казалась столь же несомненной, как и ученость: когда Доротея позволила себе коснуться некоторых заветных тем, обсуждать которые ей в Типтон-Грейндже до сих пор было не с кем, – главным образом, второстепенности церковных догматов и обрядов в сравнении с религией духа, полным растворением личности в приобщении к Божественному совершенству, о чем, по ее убеждению, повествовали лучшие христианские книги всех времен, – она обрела в мистере Кейсобоне слушателя, который понимал ее с полуслова, поддерживал эту точку зрения, правда с кое-какими мудрыми ограничениями, и приводил исторические примеры, дотоле ей неизвестные.

«Он разделяет мои мысли, – сказала себе Доротея. – А вернее, его мысли – обширный мир, мои же – лишь скромное зеркальце, этот мир отражающее. И чувства его, вся его жизнь – какое море в сравнении с моим сельским прудом».

Мисс Брук выводила свои заключения из слов и утверждений с решительностью, вообще свойственной девицам ее возраста. Мелочи вовсе даже не многозначительные поддаются бесчисленным истолкованиям, и для искренних и увлекающихся молодых натур любая мелочь оборачивается источником удивления, надежды, доверия, необъятных, как небо, и расцвеченных распыленными частицами фактов. И далеко не всегда они грубо обманываются. Ибо даже Синдбад благодаря счастливому стечению обстоятельств время от времени рассказывал правду, а неверные рассуждения иной раз помогают бедным смертным прийти к правильным выводам, – отправившись в путь не оттуда, откуда следовало бы, петляя, двигаясь зигзагами, мы порой попадаем точно к месту нашего назначения. Если мисс Брук поторопилась приписать мистеру Кейсобону множество достоинств, это еще не значит, что он был вовсе их лишен.

Он остался дольше, чем предполагал вначале, сразу согласившись на приглашение мистера Брука – даже не очень настойчивое – познакомиться с некоторыми документами его коллекции, относящимися к уничтожению машин и поджогам амбаров с зерном. Мистер Кейсобон проследовал в библиотеку, где узрел кипы бумаг. Хозяин дома вытаскивал из этого вороха то один документ, то другой, неуверенно прочитывал вслух несколько фраз, перескакивая с абзаца на абзац, бормотал: «Да, конечно, но вот тут…», а потом отодвинул их в сторону и открыл путевой дневник, который вел в молодости во время своих путешествий.

– Посмотрите, это все о Греции. Рамнунт, развалины Рамнунта… вы же такой знаток всего греческого. Не знаю, занимались ли вы топографией. Я на это не жалел времени – Геликон, например. Вот тут: «На следующее утро мы отправились на Парнас, двуглавый Парнас». Вся эта тетрадь, знаете ли, посвящена Греции, – заключил свои объяснения мистер Брук, взвешивая дневник в руке и проводя ногтем большого пальца по обрезу.

Мистер Кейсобон слушал его с должным вниманием, хотя и с некоторой тоской, – где надо, наклонял голову и, хотя всячески избегал заглядывать в документы, однако, насколько это было в его силах, не выказывал ни пренебрежения, ни нетерпения, памятуя, что подобная беспорядочность освящена традициями страны и что человек, увлекший его в эти бестолковые умственные блуждания, не только радушный хозяин, но также помещик и custos rotulorum[2]. А может быть, в этой стойкости его укрепляла мысль о том, что мистер Брук доводится Доротее дядей?

Во всяком случае, он, как не преминула заметить про себя Селия, все чаще искал случая обратиться к ней с вопросом, заставить ее разговориться или просто смотрел на нее, и его лицо, точно бледным зимним солнцем, освещалось улыбкой. На следующее утро, прогуливаясь перед отъездом с мисс Брук по усыпанной гравием дорожке возле террасы, он посетовал на свое одиночество, на отсутствие в его жизни того благотворного общения с юностью, которое облегчает серьезные труды зрелости, внося в них приятное разнообразие. Произнес он эту сентенцию с такой отточенной четкостью, словно был полномочным посланником и каждое его слово могло иметь важные последствия. Впрочем, мистер Кейсобон не привык повторять или изменять то или иное свое утверждение, когда оно касалось дел практических или личных. И, вновь вернувшись в беседе к склонностям, о которых вел речь второго октября, он не стал бы повторяться, а счел бы достаточным простое упоминание этой даты, исходя из свойств собственной памяти, подобной фолианту, в котором ссылка «vide supra»[3] вполне заменяет повторения, а не промокательной бумаги, хранящей отпечатки забытых строк. Однако на этот раз мистер Кейсобон не был бы обманут в своих ожиданиях, ибо все, что он говорил, Доротея выслушивала и запоминала с жадным интересом живой юной души, для которой каждое новое впечатление – это целая эпоха.

Мистер Кейсобон уехал к себе в Лоуик (до которого от Типтон-Грейнджа было всего пять миль) лишь в четвертом часу этого ясного прохладного осеннего дня, а Доротея, воспользовавшись тем, что она была в шляпке и шали, сразу же направилась через сад и парк в примыкающий к ним лес в сопровождении лишь одного зримого спутника – огромного сенбернара Монаха, неизменного хранителя барышень во время их прогулок. Перед ней предстало видение возможного ее будущего, и она с трепетной надеждой искала уединения, чтобы без помех обозреть мысленным взором это желанное будущее. Быстрый шаг и бодрящий воздух разрумянили ее щеки, соломенная шляпка (наши современницы, возможно, поглядели бы на нее с недоумением, приняв за старинную корзинку) чуть-чуть сдвинулась назад. Портрет Доротеи будет неполным, если не упомянуть, что свои каштановые волосы она заплетала в тугие косы и закручивала узлом на затылке – а это было немалой смелостью в эпоху, когда общественный вкус требовал, чтобы природная форма головы маскировалась бантами и баррикадами крутых локонов, какие не удалось превзойти ни одному просвещенному народу, кроме фиджийцев. В этом также проявлялся аскетизм мисс Брук. Но трудно было найти хоть что-нибудь аскетическое в выражении ее больших ясных глаз, взор которых не замечал вокруг ничего, кроме гармонировавшего с ее настроением торжественного блеска золотых лучей, длинными полосами перечеркивавших глубокую тень уходящей вдаль липовой аллеи.

Все люди, как молодые, так и старые (то есть все люди тех дореформенных времен), сочли бы ее интересным предметом для наблюдения, приняв пылание ее глаз и щек за свидетельство обычных грез недавно вспыхнувшей юной любви. Иллюзии, которые Стрефон внушил Хлое, уже освящены поэзией в той мере, какой достойна трогательная прелесть доверия, подаренного с первого взгляда. Мисс Фиалка, дарящая свое обожание молодому Репью и предающаяся мечтам о бесконечной веренице дней и лет, украшенных неизменной душевной нежностью, – вот маленькая драма, которая никогда не приедалась нашим отцам и матерям и разыгрывалась в костюмах всех времен. Лишь бы Репей обладал фигурой, которую не портил даже фрак с низкой талией, и все считали не только естественным, но даже необходимым свидетельством истинной женственности, если милая, наивная девушка тотчас убеждала себя, что он добродетелен, одарен множеством талантов, а главное, во всем искренен и правдив. Но, пожалуй, в те времена не нашлось бы никого – во всяком случае, в окрестностях Типтон-Грейнджа, – кто с сочувствием отнесся бы к мечтам девушки, которая восторженно видела в браке главным образом служение высшим целям жизни, причем восторженность эта питалась собственным огнем и ничуть не подогревалась мыслью не только о шитье приданого или о выборе свадебного сервиза, но даже о привилегиях и удовольствиях, положенных молодой даме.

Доротея осмелилась подумать, что мистер Кейсобон, возможно, пожелает сделать ее своей супругой, и она испытывала теперь к нему благодарность, похожую на благоговение. Какая доброта, какая снисходительность! Словно на ее пути встал крылатый вестник и простер к ней руку! Ее так давно угнетало ощущение неопределенности, в котором, словно в густом летнем тумане, терялось ее упорное желание найти для своей жизни наилучшее применение. Что она может сделать? Чем ей следует заняться? Хотя она еще только переступила порог юности, но ее живую совесть и духовную жажду не удовлетворяли предназначенные для девиц наставления, которые можно уподобить пискливым рассуждениям словоохотливой мыши. Одари ее природа глупостью и самодовольством, она, вероятно, считала бы, что идеал жизни молодой и состоятельной девицы-христианки вполне исчерпывается приходской благотворительностью, покровительством бедному духовенству, чтением книги «Женщины Святого Писания», повествующей об испытаниях Сары в Ветхом Завете и Тавифы – в Новом, и размышлениями о спасении собственной души над пяльцами у себя в будуаре; а далее – брак с человеком, который, конечно, занимаясь делами, далекими от религии, не будет столь строг в вере, как она сама, что, впрочем, даст ей возможность молиться о спасении его души и время от времени наставлять его на путь истинный. Но такое тихое довольство было не для бедняжки Доротеи. Пылкая религиозность, накладывавшая печать на все ее мысли и поступки, была лишь одним из проявлений натуры увлекающейся, умозрительной и логичной, а когда подобная натура бьется в тенетах узкого догматизма и со всех сторон стеснена светскими условностями, которые превращают жизнь в путаницу мелочных хлопот, в обнесенный стеной лабиринт, дорожки которого никуда не ведут, окружающие неизбежно винят ее в преувеличениях и непоследовательности. Ведь вместо того чтобы признавать заветы на словах и не следовать им на деле, Доротея стремилась как можно полнее познать то, что ей представлялось самым важным. Вся ее юная страсть преображалась пока в этот духовный голод, и супружество манило ее как избавление от ярма девического невежества, как свободное и добровольное подчинение мудрому проводнику, который поведет ее по величественнейшему из путей.

«Мне тогда надо будет заняться науками, – говорила она себе, продолжая идти по лесной дороге все тем же быстрым шагом. – Мой долг – учиться, чтобы я могла помогать ему в его великих трудах. В нашей жизни не будет ничего мелкого и пошлого. Великое и благородное – вот что станет нашими буднями. Словно бы я вышла замуж за Паскаля. Я научусь видеть истину так, как ее видели великие люди. И тогда мне откроется, что я должна буду делать, когда стану старше. Я пойму, как можно жить достойной жизнью здесь, сейчас, в Англии. Ведь пока я не уверена, какое, собственно, добро я могу делать. Точно идешь с Благой вестью к людям, языка которых не знаешь… Вот, правда, постройка хороших домов для арендаторов – тут никаких сомнений нет. Ах, я надеюсь, что сумею добиться, чтобы в Лоуике ни у кого не было плохого жилья! Надо начертить побольше планов, пока у меня еще есть время».

Тут Доротея опомнилась и выбранила себя за такое самоуверенное предвосхищение далеко еще не решенных событий, но ей не пришлось тратить усилий на то, чтобы занять свои мысли чем-то другим, так как из-за поворота навстречу ей легкой рысью выехал всадник на холеной гнедой лошади в сопровождении двух красавцев-сеттеров. Это мог быть только сэр Джеймс Четтем. Увидев Доротею, он тотчас спешился, отдал поводья груму и пошел ей навстречу, держа под мышкой что-то белое. Сеттеры с возбужденным лаем прыгали вокруг него.

– Какая приятная встреча, мисс Брук, – сказал он и приподнял шляпу, открыв волнистые рыжеватые волосы. – Она дарит мне то удовольствие, которое я только предвкушал.

Мисс Брук испытывала лишь досаду. Этот любезный баронет – бесспорно, прекрасная партия для Селии – слишком уж усердно старался угождать старшей сестре. Даже будущий зять покажется назойливым, если все время делает вид, будто отлично тебя понимает, и соглашается с тобой, даже когда ты ему прямо противоречишь. Мысль о том, что он в странном заблуждении ухаживает за ней самой, вообще не приходила Доротее в голову – слишком уж далеко это было от того, что всецело занимало ее ум. В эту же минуту он казался ей просто навязчивым, а его пухлые руки – противными. Она порозовела от раздражения и ответила на его приветствие с некоторым высокомерием.

Сэр Джеймс истолковал этот румянец наиболее лестным для себя образом и подумал, что никогда еще не видел мисс Брук столь красивой.

– Я захватил с собой маленького просителя, – сказал он. – А вернее, хочу показать его прежде, чем он решится изложить свою просьбу. – Он погладил белый клубок у себя под мышкой, который оказался щенком мальтийской болонки, чуть ли не самой прелестной игрушкой из всех созданных природой.

– Мне больно смотреть на существа, выведенные ради одной лишь забавы! – воскликнула Доротея, которая, как нередко случается, пришла к этому убеждению всего только миг назад под влиянием досады.

– Но почему же? – спросил сэр Джеймс и пошел с ней рядом.

– Мне кажется, они, как бы их ни баловали, не могут быть счастливы. Слишком уж они беспомощны и беззащитны. Ласка или мышь, сама добывающая себе пропитание, куда интереснее. Мне приятно думать, что окружающие нас животные обладают душами, почти такими же, как наши, и либо ведут свою собственную жизнь, либо разделяют нашу – вот как Монах. А эти создания – никчемные паразиты.

– Я очень рад, что они вам не нравятся, – заявил милейший сэр Джеймс. – Сам я никогда не завел бы мальтийскую болонку, но обычно барышни и дамы их просто обожают. Джон, забери-ка собачонку!

И недостойный щенок, чьи нос и глазки были равно черны и равно выразительны, перекочевал на руки грума, так как мисс Брук полагала, что он совершенно напрасно появился на свет. Однако она сочла своим долгом добавить:

– Но не судите о склонностях Селии по моим. Если не ошибаюсь, ей нравятся комнатные собачки. У нее прежде был карликовый терьер, и она его очень любила. А я страдала, потому что боялась нечаянно на него наступить. Я ведь близорука.

– У вас обо всем есть собственное мнение, мисс Брук, и всегда здравое.

Ну что можно было ответить на столь глупый комплимент?

Доротея убыстрила шаг.

– А знаете, я завидую этому вашему умению, – добавил сэр Джеймс, продолжая идти с нею рядом.

– Не понимаю, о чем вы.

– Тому, как вы умеете составить собственное мнение. Я вот могу судить о людях. Я знаю, нравится мне человек или нет. Но во всем остальном мне часто бывает трудно принять решение. Ведь обязательно находятся разумные доводы и за, и против.

– То есть они кажутся разумными. Быть может, мы не всегда способны отличить разумное от неразумного.

Доротея почувствовала, что переступает границу вежливости.

– Совершенно верно, – согласился сэр Джеймс. – Но вот вы, по-видимому, наделены необходимой проницательностью.

– Напротив, мне нередко бывает трудно прийти к какому-нибудь решению. Но причиной тут неосведомленность. Правильное решение существует, хотя я и не способна его увидеть.

– А по-моему, в зоркости с вами мало кто может сравниться. Знаете, вчера Лавгуд говорил мне, что ваши планы домиков для арендаторов на редкость хороши – а уж для молодой барышни и подавно, как он выразился. И еще добавил, что таланта вам не занимать стать. Он сказал, что вы хотите, чтобы мистер Брук построил для своих арендаторов новые дома, но, по его мнению, ваш дядюшка вряд ли согласится. А знаете, это как раз входило в мои намерения, то есть обновить дома у меня в поместье. И я буду очень рад воспользоваться вашими чертежами, если вы мне их покажете. Конечно, деньги вернуть не удастся, вот почему многих это отпугивает. Арендаторы попросту не в состоянии платить за дома столько, чтобы эти расходы были полностью покрыты. И все-таки это стоит сделать.

– Стоит сделать! Ну конечно! – воскликнула Доротея, забывая недавнее мелочное раздражение. – Нас всех следовало бы прогнать из наших прекрасных домов бичом из веревок – всех, у кого арендаторы живут в лачугах, какие мы видим всюду в округе. Возможно, жизнь поселян счастливее нашей, но при условии, что они живут в хороших домах, отвечающих всем нуждам людей, от которых мы ждем не только исполнения определенных обязанностей, но и преданности.

– Вы покажете мне свои чертежи?

– Разумеется. Наверное, они очень несовершенны. Но я изучила все планы деревенских домов в книге Лаудона и выбрала то, что мне в каждом показалось наилучшим. Какое это будет счастье – подать тут благой пример! Не Лазарь лежит у ворот здешних парков, а стоят лачуги, пригодные только для свиней.

От досады Доротеи не осталось и следа. Сэр Джеймс, муж ее сестры, строит образцовые домики в своем поместье, и, может быть, в Лоуике возводятся такие же, им начинают подражать повсюду в округе – словно дух Оберлина осенит эти приходы, украшая жизнь бедняков!

Сэр Джеймс посмотрел все чертежи, а один взял с собой, чтобы показать его Лавгуду, – и уходил он в приятном убеждении, что очень вырос во мнении мисс Брук. Мальтийская болонка преподнесена Селии не была – Доротея несколько удивилась, но тут же решила, что это ее вина: она слишком уж завладела вниманием сэра Джеймса. А впрочем, так, пожалуй, и лучше. Можно будет не бояться наступить на щенка.

Селия присутствовала при разговоре о чертежах и заметила заблуждение сэра Джеймса. «Он верит, что Додо интересуется им, а она интересуется только своими чертежами. Но может быть, она ему и не откажет, если решит, что он позволит ей командовать всем и будет исполнять любые ее высокие замыслы. И как же тяжело придется сэру Джеймсу! Терпеть не могу высоких замыслов!»

Эти мысленные выпады доставляли Селии большое удовольствие. Она не осмеливалась прямо высказать сестре свою нелюбовь к высоким замыслам, так как знала, что тут же получит доказательство того, насколько чужды ей истинные добродетели. Но при всяком удобном случае она исподтишка давала Доротее почувствовать правоту своей житейской мудрости и вынуждала сестру спускаться с небес на землю, обиняком намекнув, что на нее смотрят с недоумением и никто ее не слушает. Порывистость не была свойственна Селии, она не торопилась высказывать свое мнение, а решив высказать его, делала это всегда с одинаковой спокойной четкостью. Если люди говорили при ней с жаром и одушевлением, она молча разглядывала их лица. Ей было непонятно, как благовоспитанные люди соглашаются петь в обществе, – ведь при этом приходится разевать рот самым нелепым образом.

Совсем немного дней спустя мистер Кейсобон явился с утренним визитом и получил приглашение пожаловать на следующей неделе к обеду, с тем чтобы переночевать у них. Таким образом, Доротея смогла побеседовать с ним еще три раза и убедилась в верности своего первого впечатления. Он был совсем таким, каким рисовался ее воображению, – чуть ли не каждое произнесенное им слово казалось золотым самородком из неистощимых россыпей или надписью на двери музея, за которой таятся неисчислимые сокровища былых веков. Ее вера в его духовное богатство сделалась еще более глубокой и неколебимой теперь, когда стало ясно, что он посещает их дом ради нее. Этот ученейший мудрец снисходит до молоденькой девчонки и разговаривает с ней, не рассыпаясь в глупых комплиментах, но с уважением к ее уму, с готовностью научить и поправить. Как это восхитительно! Мистер Кейсобон, казалось, презирал пошлые светские разговоры и никогда не пытался болтать о пустяках, что у людей его склада всегда выходит тяжеловесно и доставляет окружающим столь же мало удовольствия, как черствый свадебный пирог, уже впитавший все запахи буфета. Он говорил только о том, что ему было интересно, или же молча слушал, вежливо и печально наклоняя голову. Доротея усматривала в этом обворожительное прямодушие, истинно религиозное воздержание от той искусственности и притворства, которые сушат душу. Ведь она благоговейно признавала неизмеримое превосходство мистера Кейсобона не только в уме и знаниях, но и в благочестии. То, что она говорила о своей вере, он одобрял, обычно приводя подходящую цитату, и даже сообщил, что в юности сам испытал духовные борения. Короче говоря, Доротея все более убеждалась, что тут она может рассчитывать на понимание, сочувствие и руководство. И лишь одна – всего одна – из дорогих ее сердцу идей не встретила у него поддержки. Мистер Кейсобон, по-видимому, нисколько не интересовался постройкой домов для арендаторов и перевел разговор на чрезвычайное убожество жилищ древних египтян, словно указывая, что не следует придавать особого значения удобствам. После его ухода Доротея принялась раздумывать над этим равнодушием с растерянностью и тревогой, находя все новые и новые возражения, опиравшиеся на различие климатических условий, которые определяют человеческие нужды, а также на общепризнанную бесчувственность и жестокость языческих деспотов. Не следует ли ей изложить эти возражения мистеру Кейсобону, когда он приедет в следующий раз? Но, еще поразмыслив, она пришла к выводу, что и так уже злоупотребила его вниманием: у него есть более важные дела, но, конечно, он не будет против того, чтобы она занимала подобными заботами часы своего досуга, как другие женщины – рукоделием, не запретит ей, когда… Доротея вдруг устыдилась, поймав себя на подобных мыслях. Но ведь ее дядя приглашен погостить в Лоуике два дня – можно ли предположить, что мистера Кейсобона влечет лишь общество мистера Брука, с документами или без оных?

Меж тем это маленькое разочарование заставило ее еще больше радоваться готовности, с какой сэр Джеймс Четтем собирался приступить к столь желанным улучшениям. Он приезжал к ним гораздо чаще мистера Кейсобона и больше не раздражал Доротею, так как, по-видимому, взялся за дело совершенно серьезно, уже оценивал выкладки мистера Лавгуда с практической точки зрения и мило соглашался решительно со всем. Она предложила начать с постройки двух домов, переселить в них две семьи и снести их старые лачуги, так чтобы дальше строить на их месте. Сэр Джеймс сказал: «Совершенно верно», – и Доротея не почувствовала ни малейшего раздражения!

Безусловно, мужчины, которых редко осеняют собственные идеи, под благотворным женским влиянием могут все-таки стать полезными членами общества, если не ошибутся в выборе свояченицы! Трудно сказать, насколько она действительно была слепа к тому, что здесь речь шла о выборе несколько иного свойства. Впрочем, жизнь ее в эти дни была весьма деятельной и полной надежд. Она не только обдумывала свои планы, но и отыскивала в библиотеке всевозможные ученые книги и спешно читала о самых разных предметах (чтобы не выглядеть чересчур уж невежественной в беседах с мистером Кейсобоном), при этом все время добросовестно взвешивая, не слишком ли большое значение придает она своим скромным успехам и не взирает ли на них с тем самодовольством, которое присуще лишь крайнему невежеству и легкомыслию.

Глава IV

Первый джентльмен

Деяньями своими мы оковы

Куем себе.

Второй джентльмен

Да, это верно, но железо

Нам поставляет мир.

– Сэр Джеймс как будто твердо решил исполнять каждое твое желание, – сказала Селия, когда они возвращались в коляске домой, после того как осмотрели место будущей стройки.

– Он неплохой человек и гораздо разумнее, чем кажется на первый взгляд, – ответила Доротея без малейшего снисхождения.

– Ты хочешь сказать, что он кажется глупым?

– Нет-нет, – спохватившись, возразила Доротея и погладила руку сестры. – Но он не обо всем рассуждает одинаково хорошо.

– По-моему, это свойственно только очень неприятным людям, – заметила Селия с обычной своей манерой ласкового котенка. – Наверное, жить с ними ужасно! Только подумай – и за завтраком, и всегда!

Доротея засмеялась:

– Ах, Киска, ты удивительное создание!

Она пощекотала сестру под подбородком, так как в нынешнем своем настроении находила, что она очаровательна, прелестна, достойна в жизни иной стать небесным херувимом и – если бы самая мысль об этом не была кощунством – столь же мало нуждается в искуплении грехов, как резвая белочка.

– Ну конечно, людям вовсе не обязательно всегда рассуждать хорошо. Однако по тому, как они пытаются это делать, можно понять, каков их ум.

– То есть сэр Джеймс пытается, и у него ничего не выходит.

– Я говорю вообще. Почему ты допрашиваешь меня о сэре Джеймсе? Как будто цель его жизни – угождать мне!

– Неужели, Додо, ты и правда так думаешь?

– Разумеется. Он видит во мне будущую сестру, только и всего.

Доротея впервые позволила себе подобный намек: сестры всегда избегали разговоров на такие темы, и она выжидала развития событий. Селия порозовела, но тут же возразила:

– Тебе пора бы уже выйти из этого заблуждения, Додо. Когда Тэнтрип меня вчера причесывала, она сказала, что камердинер сэра Джеймса говорил горничной миссис Кэдуолледер, что сэр Джеймс женится на старшей мисс Брук.

– Селия, почему ты позволяешь Тэнтрип пересказывать тебе подобные сплетни? – негодующе спросила Доротея, сердясь тем более, что в ее памяти вдруг всплыли всевозможные забытые мелочи, которые с несомненностью подтверждали эту неприятную истину. – Значит, ты ее расспрашивала! Это унизительно.

– Что за беда, если я и слушаю болтовню Тэнтрип. Всегда полезно знать, что говорят люди. И видишь, какие ошибки ты делаешь, оттого что веришь собственным фантазиям. Я совершенно уверена, что сэр Джеймс намерен сделать тебе предложение и не ждет отказа – особенно теперь, когда он так угодил тебе этой постройкой. И дядя… Я знаю, он тоже не сомневается. Ведь все видят, что сэр Джеймс в тебя влюблен.

Разочарование Доротеи было столь сильным и мучительным, что из ее глаз хлынули слезы. Планы, которые она так лелеяла, оказались оскверненными. Ей была отвратительна мысль, что сэр Джеймс вообразил, будто она принимает его ухаживания. И она сердилась на него из-за Селии.

– Но с какой стати он так думает! – воскликнула она с гордым возмущением. – Я никогда ни в чем с ним не соглашалась, если не считать постройки новых домов, а до этого держалась с ним чуть ли не грубо.

– Зато после ты была им так довольна, что он уверился в твоей взаимности.

– В моей взаимности! Селия, как ты можешь употреблять такие гадкие выражения? – с жаром спросила Доротея.

– Но, Доротея, ведь ты и должна отвечать взаимностью человеку, женой которого согласишься стать.

– Утверждать, что сэр Джеймс мог подумать, будто я отвечаю ему взаимностью, – значит оскорблять меня. К тому же это слово вовсе не подходит для моего чувства к человеку, чьей женой я соглашусь стать.

– Что же, мне очень жаль сэра Джеймса. Я решила тебя предупредить, потому что ты всегда идешь, куда тебе заблагорассудится, и не смотришь, где ты и что у тебя под ногами. Ты всегда видишь то, чего никто другой не видит. На тебя невозможно угодить, и тем не менее ты не видишь самых простых вещей. Вот что можно о тебе сказать, Додо.

Селия обычно робела перед сестрой, но теперь что-то явно придало ей храбрости, и она ее не щадила. Кто может сказать, какие справедливые упреки Кот Мурр бросает нам, существам, мыслящим более высоко?

– Как это тяжело! – сказала Доротея, чувствуя себя так, словно ее исполосовали бичами. – Мне больше нельзя следить за строительством. И придется быть с ним невежливой. Я должна сказать ему, что больше туда не поеду. Это очень тяжело! – И ее глаза вновь наполнились слезами.

– Погоди! Подумай немножко. Ты же знаешь, что он уезжает на день-два повидать сестру. И там не будет никого, кроме Лавгуда, – сказала Селия, сжалившись над ней. – Бедняжка Додо, – продолжала она с обычной спокойной четкостью, – конечно, это нелегко, ты ведь обожаешь чертить планы.

– Обожаю чертить планы! Неужели ты думаешь, что жилища моих ближних интересуют меня только по этой детской причине? Еще бы мне не ошибаться! Какие благородные христианские дела возможны, когда живешь среди людей со столь мелочными мыслями?

На этом разговор оборвался. Доротея от огорчения утратила способность судить здраво и не желала признать, что могла быть в чем-то не права. Она во всем винила невыносимую узость и духовную слепоту окружающего общества, а Селия из небесного херувима стала терном, язвящим ее душу, бело-розовым воплощением скепсиса, куда более опасным, чем все духи сомнения в «Пути Паломника». Она обожает чертить планы! Чего стоит жизнь… о какой великой вере может идти речь, если всем твоим поступкам подводится такой уничижительный итог?

Когда Доротея вышла из коляски, лицо ее было бледным, а веки – красными. Она казалась воплощением скорби, и дядя, встретивший их в передней, конечно, встревожился бы, если бы рядом с ней не шла Селия, такая спокойная и хорошенькая, что он тут же приписал слезы Доротеи ее религиозной восторженности. Он только что вернулся из города, куда ездил по поводу петиции о помиловании какого-то преступника.

– Ну, милочки мои, – сказал он ласково, когда они подошли поцеловать его, – надеюсь, во время моего отсутствия тут не случилось ничего неприятного?

– Нет, дядюшка, – ответила Селия. – Мы ездили во Фрешит поглядеть на дома арендаторов. Мы думали, вы вернетесь домой ко второму завтраку.

– Я возвращался через Лоуик и позавтракал там. Вы ведь не могли знать, что я поеду через Лоуик. И знаешь ли, Доротея, я привез тебе два трактата – они в библиотеке. Они лежат на столе в библиотеке.

По жилам Доротеи словно пробежало электричество, отчаяние сменилось радостным предвкушением. Трактаты о ранней христианской церкви! Селия, Тэнтрип и сэр Джеймс были тотчас забыты, и она поспешила в библиотеку. Селия поднялась наверх. Мистер Брук задержался в прихожей, и, когда он вернулся в библиотеку, Доротея уже углубилась в один из трактатов с заметками мистера Кейсобона на полях, упиваясь чтением, словно ароматом душистого букета после долгой и утомительной прогулки под палящим солнцем.

Типтон, Фрешит и ее собственная злополучная привычка не видеть на пути в Новый Иерусалим того, что у нее под ногами, уже отодвинулись далеко-далеко.

Мистер Брук опустился в свое кресло, вытянул ноги к камину, где поленья уже рассыпались горкой золотых углей, и, тихонько потирая руки, поглядывал на Доротею, но так, словно у него не было никаких интересных для нее новостей. Заметив присутствие дяди, Доротея сразу закрыла трактат и поднялась, чтобы уйти. При обычных обстоятельствах она спросила бы, чем завершились его милосердные старания облегчить участь преступника, но недавнее волнение заслонило от нее все остальное.

– Я возвращался через Лоуик, знаешь ли, – сказал мистер Брук так, словно вовсе не хотел ее задержать, а просто по привычке повторял уже раз сказанное. Этот принцип, лежащий в основе человеческой речи, у мистера Брука проявлялся с особой наглядностью. – Я позавтракал там, посмотрел библиотеку Кейсобона, ну и так далее. Погода нынче довольно холодная для поездок в открытом экипаже. Не присядешь ли, милочка? Ты как будто озябла.

Это приглашение обрадовало Доротею. Хотя благодушное спокойствие дядюшки нередко раздражало ее, порой она, наоборот, находила его успокоительным. Она сняла накидку и шляпку и села напротив мистера Брука, с удовольствием ощущая жар камина. Но тут же подняла свои красивые руки, чтобы заслонить лицо. Эти руки были не тонкими, не миниатюрными, но сильными, женственными, материнскими. И казалось, что она воздела их, словно умоляя о прощении за свое страстное желание познавать и мыслить, которое в чуждой атмосфере Типтона и Фрешита приводило к слезам и покрасневшим векам.

Теперь она вспомнила про осужденного преступника.

– Что вам удалось сделать для этого овечьего вора, дядюшка?

– А? Для бедняги Банча? По-видимому, мы ничего не добились. Его повесят.

Лицо Доротеи выразило негодование и жалость.

– Повесят, знаешь ли, – повторил мистер Брук, тихо кивая. – Бедняга Ромили! Он бы нам помог. Я был знаком с Ромили. Кейсобон не был знаком с Ромили. Он слишком уж занят книгами, знаешь ли, то есть Кейсобон.

– Когда человек предается ученым занятиям и пишет великий труд, он, конечно, мало бывает в свете. Откуда ему взять время на то, чтобы разъезжать и заводить знакомства?

– Это верно. Но, знаешь ли, человек начинает тосковать. Я тоже всегда был холостяком, но у меня такая натура, что я никогда не тоскую. Мой обычай – ездить повсюду, черпать всевозможные идеи. Я никогда не поддавался тоске, а вот Кейсобон поддается. Я, знаешь ли, вижу. Ему нужен кто-то, кто был бы рядом с ним. Рядом с ним, знаешь ли.

– Быть рядом с ним – это великая честь! – воскликнула Доротея.

– Он тебе нравится, э? – сказал мистер Брук, не выказывая ни удивления, ни какого-либо другого чувства. – Ну, я знаком с Кейсобоном десять лет. С тех самых пор, как он поселился в Лоуике. Но мне так и не удалось ничего от него добиться – в смысле идей, знаешь ли. Однако человек он превосходный и, возможно, будет епископом – или чем-нибудь в том же роде, – если Пиль останется у власти. И он весьма высокого мнения о тебе, милочка.

Доротея почувствовала, что не в силах вымолвить ни слова.

– Дело в том, что он о тебе самого высокого мнения. И изъясняется на редкость хорошо – то есть Кейсобон изъясняется. Он обратился ко мне, потому что ты еще несовершеннолетняя. Ну, в общем, я обещал ему поговорить с тобой, хотя и сказал, что надежды мало. Я был обязан сказать ему это. Я сказал: моя племянница еще очень молода, ну и так далее. Как бы то ни было, он, короче говоря, обратился ко мне за разрешением просить твоего согласия на брак с ним. На брак, знаешь ли, – заключил мистер Брук с обычным пояснительным кивком. – И я счел, что мне следует сообщить тебе об этом.

Хотя никто не сумел бы подметить беспокойства в тоне мистера Брука, он тем не менее был бы искренне рад узнать намерения своей племянницы, чтобы вовремя преподать ей нужный совет, если такой совет понадобится. В той мере, в какой он, мировой судья, почерпнувший такое множество всевозможных идей, был еще способен на чувства, чувства эти оставались самыми благожелательными. Доротея не отвечала, и он повторил:

– Я счел, что мне следует сообщить тебе об этом.

– Спасибо, дядюшка, – произнесла Доротея звонким решительным голосом. – Я очень благодарна мистеру Кейсобону. Если он сделает мне предложение, я отвечу согласием. Я почитаю его и восхищаюсь им, как никем другим.

Мистер Брук помолчал, а затем протянул негромко:

– Э-э? Ну что же. В некоторых отношениях он отличная партия. Но и Четтем – отличная партия. И наши земли граничат. Я никогда не пойду наперекор твоим желаниям. Когда речь идет о браке, люди должны решать сами, ну и так далее… До определенного предела, знаешь ли. Я всегда это говорил: до определенного предела. Я хочу, чтобы твое замужество было удачным. И у меня есть веские основания полагать, что Четтем хочет жениться на тебе. Впрочем, это я так, знаешь ли.

– О том, чтобы я вышла за сэра Джеймса, вообще не может быть и речи, – сказала Доротея. – И он глубоко заблуждается, если думает, что я когда-нибудь приму его предложение.

– То-то и оно. Никогда нельзя знать заранее. Я бы сказал, что Четтем – как раз такой мужчина, какие нравятся женщинам.

– Прошу вас, дядюшка, больше никогда не говорите со мной о нем в подобной связи! – воскликнула Доротея, чувствуя, как в ней просыпается обычное раздражение.

Мистер Брук выслушал ее с полным недоумением и подумал, что женщины – поистине неисчерпаемый предмет для изучения, раз уж даже ему в его возрасте не удается верно предсказать их решения и поступки. Вот Четтем – во всех отношениях отличный жених, а она о нем даже слышать не хочет.

– Ну, так о Кейсобоне. Нужды торопиться нет никакой. То есть тебе. На нем, конечно, каждый год будет сказываться. Ему, знаешь ли, далеко за сорок пять. Он лет на двадцать семь старше тебя. Но, конечно, если тебя влечет ученость, ну и так далее, от чего-то приходится отказаться. И он располагает недурным доходом – у него порядочное собственное состояние, помимо того, что он получает как священнослужитель. Да, он располагает недурным доходом. Тем не менее он уже немолод, и не скрою от тебя, милочка, что его здоровье, мне кажется, оставляет желать лучшего. Но ничего другого, что можно было бы поставить ему в упрек, я не знаю.

– Я не хотела бы выйти замуж за человека, близкого мне по возрасту, – сказала Доротея с глубокой серьезностью. – Мой муж должен далеко превосходить меня и мудростью и знаниями.

Мистер Брук вновь протянул свое «э-э» и добавил:

– А мне казалось, что ты любишь полагаться на собственное мнение гораздо больше, чем это водится у молодых девиц. Мне казалось, что ты любишь иметь собственное мнение, любишь его иметь, знаешь ли.

– Конечно, собственное мнение необходимо, но оно должно быть обоснованным, а мудрый руководитель подскажет мне наилучшие обоснования и поможет жить в соответствии с ними.

– Совершенно верно. Лучше не скажешь, то есть не подготовившись заранее, знаешь ли. Но ведь бывают всякие исключения, – продолжал мистер Брук, чья совесть настоятельно требовала, чтобы он всемерно помог племяннице, стоящей перед столь важным решением. – Жизнь ведь не отливается в формах, не кроится точно по мерке, ну и так далее. Я вот не женился – к лучшему для тебя и для твоих будущих детей. Дело в том, что мне не довелось полюбить настолько сильно, чтобы ради предмета своего чувства сунуть голову в петлю. А ведь это петля, знаешь ли. Характер, например. Есть такая вещь, как характер. А муж хочет быть хозяином в своем доме.

– Я знаю, что мне предстоят нелегкие испытания, дядюшка. Брак подразумевает исполнение высшего долга. Я никогда не считала, что он должен давать одни привилегии и удовольствия, – ответила бедняжка Доротея.

– Конечно, тебя не влечет роскошь – открытый дом, балы, званые обеды, ну и так далее. Пожалуй, образ жизни Кейсобона может быть тебе ближе, чем образ жизни Четтема. И ты поступишь, как сама считаешь нужным, милочка. Я не стану мешать Кейсобону, я так сразу и сказал. Ведь заранее невозможно знать, как все обернется в дальнейшем. Ты не похожа на других молодых барышень, и ученый священник, а в будущем, возможно, епископ и так далее, может подойти тебе больше Четтема. Четтем – отличный малый, добрый и достойный молодой человек, но не слишком интересуется отвлеченными идеями. Не то что я в его возрасте. Но у Кейсобона слабое зрение. Мне кажется, он испортил глаза постоянным чтением.

– Чем больше я смогу помогать ему, дядюшка, тем счастливее я буду, – пылко сказала Доротея.

– Ты, я вижу, уже все решила. Ну, милочка, по правде говоря, я привез тебе письмо. – И, достав из кармана запечатанный конверт, мистер Брук протянул его Доротее. Однако, когда она поднялась, собираясь уйти, он добавил: – Торопиться особенно незачем, милочка. Лучше все хорошенько обдумать, знаешь ли.

Оставшись один, он решил, что говорил с большой убедительностью и весьма выразительно обрисовал ей связанный с браком риск. Он исполнил свой долг. Ну, а давать советы молодежи… ни один дядя, пусть даже он много путешествовал в дни юности, почерпнул все новые идеи и обедал со знаменитостями, ныне покойными, не возьмется предсказывать, какой брак может сделать счастливой девицу, способную предпочесть Кейсобона Четтему. Короче говоря, женщина – это загадка, которая, раз уж перед ней пасовал ум мистера Брука, по сложности не уступала вращению неправильного твердого тела.

Глава V

Те, кто предается ученым занятиям, обычно страдают подагрой, катарами, насморками, худосочием, констипациями, слабостью зрения, камнями и коликами, несварением желудка, геморроями, головокружениями, ветрами, чахоткой и другими подобными же недугами, происходящими от сидячей жизни; такие люди по большей части отличаются худобой, сухопаростью и дурным цветом лица… и все из-за неуемного рвения и редкостного прилежания. Если вы не верите в истинность вышеуказанного, то поглядите на великого Тостатуса, вспомните труды Фомы Аквинского и скажите мне, был ли предел рвению этих людей.

Роберт Бертон. Анатомия меланхолии

В письме мистера Кейсобона содержалось следующее:

«Дражайшая мисс Брук! Я получил разрешение Вашего опекуна обратиться к Вам касательно предмета, наиболее близкого сейчас моему сердцу. Не думаю, чтобы я ошибался, усматривая не простое совпадение в том, что сознание некоей неполноты в моей жизни пришло ко мне именно тогда, когда мне открылась возможность познакомиться с Вами. В первый же час этого знакомства мне стало ясно, насколько Вы – и, быть может, лишь Вы одна – подходите для восполнения этой неполноты (связанной, должен я объяснить, с той потребностью в нежности, которую даже всепоглощающие занятия трудом, слишком важным, чтобы от него можно было отказаться, все-таки не подавили вполне); и каждый новый случай для наблюдений усугублял это впечатление, все более убеждая меня, что Вы – именно та, какой я почел Вас с самого начала, и в результате все более пробуждая упомянутую выше нежность. Наши беседы, я полагаю, дали Вам достаточное понятие об образе и цели моей жизни, которые, как мне хорошо известно, не подходят для обыденных натур. Но в Вас я обнаружил такую возвышенность мысли и ревностность веры, какие до сих пор представлялись мне несовместимыми ни с ранним цветением юности, ни с теми свойственными Вашему полу чарами, каковые, скажем сразу же, пленяют и облагораживают, когда соединяются, как, вне всякого сомнения, они соединяются в Вас, с названными выше духовными свойствами. Признаюсь, я не питал надежды когда-либо встретить столь редкое сочетание как истинной серьезности, так и пленительности, способных и подать помощь в важных трудах, и украсить час досуга; и если бы я не был Вам представлен (в чем, разрешите мне повторить, я усматриваю отнюдь не случайное совпадение с осознанием вышеуказанной неполноты, но предуготованную Провидением ступень, ведущую к полнейшему завершению жизненного плана), то я предположительно окончил бы свои дни, так и не попытавшись озарить мое одиночество брачным союзом.

Вот, дражайшая мисс Брук, точный отчет о состоянии моих чувств, и я полагаюсь на Вашу благожелательную снисходительность, осмеливаясь задать Вам вопрос, в какой мере состояние Ваших собственных чувств оправдывает мои счастливые чаяния. Ваше согласие видеть во мне мужа и земного хранителя Вашего благополучия я сочту величайшим даром Провидения. Я же могу отплатить Вам нежностью, ни на кого до сей поры не излитой, и посвятить Вам жизнь, в коей, хотя большая ее часть, возможно, уже позади, не отыщется ни единой страницы, буде Вы соблаговолите пролистать их назад, с записью, которую Вы прочитали бы с неодобрением или стыдом. Я ожидаю изъявления Ваших чувств с волнением, которое, как подсказывает мудрость, следовало бы утишить – если бы это было возможно! – занятиями более усердными, нежели обычно. Но в этой области жизненного опыта я еще юноша, и при мысли о неблагоприятном исходе не могу скрыть от себя, насколько труднее будет смириться с одиночеством после недолгого озарения надеждой.

В любом случае я остаюсь искренне преданный Вам

Эдвард Кейсобон».

Читая это письмо, Доротея трепетала. Потом она упала на колени, спрятала лицо в ладонях и разрыдалась. Молиться она не могла, ее мысли мешались от нахлынувших чувств, в глазах мутилось, и она по-детски отдалась ощущению, что все свершается по Божественному произволению. В этой позе она оставалась до тех пор, пока не наступило время переодеваться к обеду.

Разве могло ей прийти в голову обдумать это письмо, взыскательно оценить подобное признание в любви? Она понимала лишь одно: перед ней открывается новая, более полная жизнь. Она была послушницей, ожидающей посвящения. Теперь она найдет применение энергии, которая беспокойно билась в смутно осознаваемых узах ее собственного невежества и мелочных обычаев света.

Теперь она сможет посвятить себя более важным и в то же время ясным обязанностям; теперь ей будет дано постоянно пребывать в сиянии разума, который она почитает. К этой надежде примешивались и гордая радость, и блаженное девичье удивление, что ее избрал тот, кому она отдала свое поклонение. Все чувства Доротеи проходили через фильтр рассудка, устремленного к идеальной жизни. Отблески ее собственных юных мечтаний и надежд озарили первый же предмет, который она могла вознести на желанную высоту. А стремительность, с какой склонность воплотилась в решимость, отчасти объяснялась мелкими происшествиями этого дня, которые заново пробудили в ней недовольство условиями ее жизни.

После обеда, когда Селия принялась разыгрывать «арию с вариациями» (звонкий пустячок, своего рода символ эстетической стороны воспитания молодых девиц), Доротея поднялась к себе, чтобы ответить на письмо мистера Кейсобона. К чему медлить? Она трижды переписывала свой ответ – не потому, что хотела изменить то или иное слово, но просто ее рука против обыкновения дрожала, а мысль, что мистер Кейсобон сочтет ее почерк недостаточно четким и красивым, была для нее непереносима. Она гордилась тем, что каждую ее букву можно было прочесть сразу же, не теряясь в догадках, и намеревалась в полной мере использовать свой каллиграфический талант, чтобы щадить глаза мистера Кейсобона. Вот что она написала трижды:

«Дорогой мистер Кейсобон, я очень благодарна Вам за то, что Вы меня любите и считаете достойной стать Вашей женой. Я не в силах представить себе большего счастья, чем счастье, разделенное с Вами. Если бы я попыталась что-нибудь добавить, то лишь написала бы то же самое, только пространнее, ибо сейчас у меня нет иной мысли, кроме той, что до конца дней моих я буду

преданно Ваша

Доротея Брук».

Потом она пошла к дяде в библиотеку и вручила ему свое письмо, чтобы он отправил его утром. Мистер Брук удивился, но его удивление выразилось только в том, что он две-три минуты молчал, перекладывая какие-то бумаги и переставляя разные вещицы на своем столе, а затем встал спиной к камину, поправил очки и несколько раз перечитал адрес на конверте.

– Милочка, а достаточно ли времени было у тебя, чтобы подумать хорошенько? – спросил он наконец.

– Мне незачем было долго думать, дядюшка. У меня нет никаких причин для колебаний. Изменить свое решение я могла бы, только если бы узнала что-то важное и прежде мне неизвестное.

– А! Так, значит, ты дала ему согласие? И Четтему не на что надеяться? Может быть, Четтем тебя чем-то обидел… ну, знаешь ли, обидел? Что тебе не нравится в Четтеме?

– Нет ничего, что мне в нем нравилось бы, – ответила Доротея запальчиво.

Мистер Брук откинулся назад, словно в него бросили чем-то не очень тяжелым. Доротея тут же ощутила легкие угрызения совести и сказала:

– То есть если иметь в виду замужество. А вообще он, по-моему, хороший человек – вот, скажем, новые дома для его арендаторов. Да, он хороший, доброжелательный человек.

– Но тебе требуется ученый, ну и так далее? Что же, это у нас отчасти семейное. И мне она была свойственна – эта любовь к знаниям, стремление приобщиться ко всему… Даже в некотором избытке, так что завела меня слишком далеко. Хотя, как правило, подобные вещи женщинам не передаются или же остаются скрытыми, точно, знаешь ли, подземные реки в Греции, и выходят на поверхность лишь в их сыновьях. Умные сыновья – умные матери. Одно время я изучал этот вопрос довольно подробно. Однако, милочка, я всегда утверждал, что в этих вещах люди должны поступать по своему усмотрению – в определенных пределах, конечно. Как твой опекун, я не имел бы права дать согласия, если бы речь шла о плохой партии. Но Кейсобон – солидный человек, у него прекрасное положение. Боюсь только, что Четтем огорчится, а миссис Кэдуолледер во всем обвинит меня.

Селия, разумеется, ничего об этих событиях не знала, и, заметив рассеянность сестры, а также по некоторым признакам заключив, что Доротея после возвращения домой опять плакала, она решила, что та все еще сердится из-за сэра Джеймса и домов, и постаралась больше не касаться больного места. Раз высказавшись, Селия не имела обыкновения возвращаться к неприятным темам. В детстве она никогда ни с кем не ссорилась, а когда другие дети ссорились с ней, только недоумевала, почему они надуваются точно индюки, и готова была играть с ними в веревочку, едва их досада проходила. Доротея же всегда умела находить в словах сестры что-нибудь, что ее задевало, хотя, мысленно возражала Селия, она ведь только говорит то, что есть, и ничего не сочиняет и не выдумывает. Впрочем, одного у Додо отнять нельзя: она никогда долго не сердится. Вот и теперь они за весь вечер ни словом не перемолвились, но стоило Селии отложить шитье (она всегда ложилась спать раньше сестры), как Доротея, которая сидела на низеньком табурете и предавалась размышлениям, не в силах ничем заняться, сказала тем мелодичным голосом, который в минуты скрытого, но глубокого душевного волнения придавал ее речи особую торжественность:

– Селия, душечка, подойди и поцелуй меня, – и открыла ей объятия.

Селия опустилась на колени, чтобы не наклоняться, и легонько прикоснулась губами к ее щеке. Доротея же нежно обвила сестру руками и запечатлела по поцелую на обеих ее розовых щечках.

– Не засиживайся, Додо, ты сегодня что-то бледная, иди поскорее спать, – спокойно посоветовала Селия.

– Нет, душечка, я очень-очень счастлива! – пылко воскликнула Доротея.

«Тем лучше, – подумала Селия. – Но как странно Додо впадает то в одну крайность, то в другую».

На следующий день во время второго завтрака дворецкий подал что-то мистеру Бруку и доложил:

– Джон вернулся, сэр, и привез это письмо.

Мистер Брук прочел письмо, повернулся к Доротее и сказал:

– От Кейсобона, милочка, он приедет к обеду. Он спешил поскорее послать ответ и не стал писать больше, он, знаешь ли, спешил послать ответ.

Селия не удивилась, что Доротею предупреждают о приезде к обеду гостя, но, вслед за мистером Бруком поглядев на сестру, она была поражена происшедшей в ней переменой. Казалось, по ее лицу скользнул отблеск белого, озаренного солнцем крыла, а на щеках появился столь редкий на них румянец. Только тут Селии пришло в голову, что мистера Кейсобона и ее сестру связывает нечто большее, чем его склонность учено рассуждать и ее жажда внимать ученым рассуждениям. До сих пор она полагала, что Доротея восхищается этим «некрасивым» и полным книжной премудрости знакомым, как в Лозанне восхищалась мосье Лире, тоже некрасивым и полным книжной премудрости. Доротея готова была без конца слушать старичка мосье Лире, а у Селии ноги превращались в ледышки, и она уже больше не могла смотреть на его подергивающуюся лысину. Почему же и мистеру Кейсобону не заворожить Доротею, как завораживал ее мосье Лире? И уж конечно такие ученые люди, точно школьные наставники, видят в молоденьких девушках просто прилежных учениц!

Вот почему Селия была несколько ошеломлена мелькнувшим у нее подозрением. Перемены редко заставали ее врасплох – она обладала незаурядной наблюдательностью и обычно по ряду признаков заранее угадывала интересовавшее ее событие. Правда, даже теперь ей и в голову не пришло, что мистер Кейсобон уже получил согласие ее сестры, и она лишь возмутилась при мысли, что Доротея, пожалуй, способна дать такое согласие. Нет, все-таки с Додо не хватит никакого терпения! Отказать сэру Джеймсу Четтему – это одно дело, но хотя бы подумать о том, чтобы выйти за мистера Кейсобона… Селии было и стыдно за сестру, и смешно. Но если у Додо и правда есть такое опрометчивое намерение, ее следует от него отвлечь – тут, как не раз случалось прежде, можно использовать ее впечатлительность. День был дождливый, и они не пошли гулять, а поднялись к себе в гостиную, где Доротея, заметила про себя Селия, вместо того чтобы, по обыкновению, прилежно взяться за какую-нибудь работу, просто облокотилась на открытую книгу и устремила взгляд в окно на старый кедр, серебряный от дождевых капель. Сама она принялась доканчивать игрушку, которую хотела подарить детям младшего священника, и не спешила начинать разговор, чтобы не испортить дела торопливостью.

Собственно говоря, Доротея как раз думала о том, что следовало бы сообщить Селии о важнейшей перемене, происшедшей в статусе мистера Кейсобона с тех пор, как он в последний раз был у них, – ведь нечестно скрывать от нее то, что волей-неволей должно изменить ее отношение к нему. И все-таки заговорить с ней об этом почему-то было трудно. Доротея рассердилась на себя за такую робость – она не привыкла смущаться своих поступков или оправдывать их, даже мысль об этом была для нее невыносима, однако теперь она искала опоры в самых высоких идеалах, чтобы противостоять разъедающему воздействию проникнутой плотским духом житейской философии своей сестры. От этих размышлений ее, кладя конец колебаниям, отвлек тоненький и чуть гортанный голосок Селии, которая обычным тоном спросила словно между прочим:

– А кроме мистера Кейсобона, кто-нибудь еще к обеду приедет?

– Насколько я знаю, нет.

– Хорошо бы, если бы кто-нибудь все-таки приехал! Тогда мне будет не так слышно, как он ест суп.

– Как же он его ест?

– Ну право, Додо! Он же возит ложкой по дну тарелки, ты не слышала? И он всегда моргает, прежде чем заговорить. Не знаю, моргал Локк или нет, но если моргал, то можно только пожалеть тех, кто сидел напротив него за столом.

– Селия, – сказала Доротея серьезно и взволнованно, – прошу тебя больше ничего подобного не говорить!

– Но почему? Это же правда! – возразила Селия, у которой были свои причины не отступать, хотя она уже немножко оробела.

– Есть много вещей, которые замечают лишь люди с самым пошлым складом ума.

– Значит, и пошлый склад ума бывает полезен. По-моему, можно только пожалеть, что у матушки мистера Кейсобона склад ума не был пошлее, тогда бы она лучше следила за его манерами. – Метнув этот легкий дротик, Селия совсем перепугалась и готова была спасаться бегством.

Доротея не могла более сдерживать лавину своих чувств.

– Мне следует сообщить тебе, Селия, что я помолвлена с мистером Кейсобоном.

Пожалуй, Селия еще никогда так не бледнела. Если бы не ее редкая аккуратность, бумажный человечек, которого она вырезывала, конечно, остался бы без ноги. Она тут же положила его на стол и несколько секунд сидела в полной неподвижности. Когда она заговорила, в ее голосе слышались слезы:

– Ах, Додо, надеюсь, ты будешь счастлива.

В этот миг привязанность к сестре взяла верх над всеми остальными чувствами и принесла с собой опасения за ее будущее.

Но Доротея все еще была обижена и взволнована.

– Так, значит, это уже решено? – испуганным шепотом спросила Селия. – И дядя знает?

– Я приняла предложение мистера Кейсобона. Письмо с предложением мне привез дядя, и он знал его содержание.

– Прости, Додо, если я сказала что-нибудь для тебя неприятное, – пробормотала Селия, подавляя рыдание. Ничего подобного она от себя не ждала, но во всем этом было что-то похоронное, и мистер Кейсобон представлялся ей священником, который творит заупокойную молитву, а потому в нем неприлично замечать смешные недостатки.

– Ну, не огорчайся, Киска. Просто нам нравятся разные люди. Я сама повинна в том же: у меня есть привычка говорить резко о людях, которые мне несимпатичны.

Несмотря на это великодушное прощение, Доротея все еще была не в силах успокоиться, – возможно, удивление Селии уязвило ее даже больше придирок к манерам мистера Кейсобона. Разумеется, вся округа отнесется к такому браку весьма холодно. Тут ведь никто не разделяет ее взглядов на жизнь и на высшие цели жизни.

Тем не менее еще до наступления вечера к ней вернулось ощущение счастья. Они с мистером Кейсобоном более часа беседовали наедине, и она говорила с ним гораздо свободнее, чем раньше, даже рассказала, какую радость доставляет ей мысль о том, как она посвятит ему всю себя, как постарается научиться помогать ему во всех его великих трудах. Мистера Кейсобона восхитила (да и какой мужчина на его месте остался бы равнодушным?) эта детская безыскусственная пылкость, породившая в нем незнакомое дотоле приятное чувство, но его не удивило (да и какой влюбленный на его месте удивился бы?), что он мог вызвать такое обожание.

– Милейшая барышня мисс Брук… Доротея! – сказал он, сжимая в ладонях ее руку. – Я не мог и вообразить, что мне уготовано такое счастье. Признаюсь, я не питал надежды, что мне суждено будет встретить ту, чей дух и особа будут настолько богато одарены, чтобы сделать мысль о браке привлекательной. Вы обладаете всеми… нет, более чем всеми теми качествами, которые я всегда считал атрибутами женского совершенства. Великая прелесть вашего пола заключается в пылкой беззаветной привязанности, предназначенной для того, чтобы придавать законченность и завершенность нашему собственному существованию. До сих пор я знал мало радостей, исключая лишь некоторые самого строгого свойства, и удовольствия мои были лишь теми, какие даруют ученые занятия человеку, ведущему одинокую жизнь. Мне не хотелось собирать цветы, которые лишь увядали бы в моей руке, но теперь я буду рвать их ревностно, дабы приколоть к вашей груди.

Если иметь в виду чувства говорившего, никакая речь не могла прозвучать правдивее этой; завершавшая ее холодная риторическая фигура была столь же искренней, как лай собаки или карканье влюбленного грача. Не слишком ли поспешным было бы заключение, что за сонетами к Делии, звонкими, как стеклянные переборы мандолины, не крылось страсти?

Вера Доротеи восполняла то, чего не заключали в себе слова мистера Кейсобона, – какой верующий заметит зловещее упущение или иное дурное предзнаменование? Почитаемый текст, принадлежит ли он пророку или поэту, включает все, что мы способны в него вложить, и даже попадающиеся в нем погрешности против грамматики вызывают благоговение.

– Я очень невежественна. Мое невежество будет вас постоянно удивлять, – сказала Доротея. – У меня столько мыслей, которые могут быть совсем неверными, и теперь мне можно будет рассказать о них вам и узнать ваше мнение. Однако, – добавила она, тут же вообразив, как мог мистер Кейсобон отнестись к подобному намерению, – я не буду докучать вам слишком уж часто. Только когда у вас будет желание выслушать меня. Ведь ваши занятия, несомненно, должны вас очень утомлять. А мне будет достаточно, если вы приобщите меня к ним.

– Разве я могу теперь не разделить с вами все мои занятия? – сказал мистер Кейсобон и поцеловал ее в лоб, убежденный, что Небеса ниспослали ему драгоценный подарок, во всех отношениях отвечающий его своеобразным нуждам. Он бессознательно поддавался очарованию натуры, не способной ни на какие тайные расчеты, шло ли дело о немедленных результатах или об отдаленных планах. Именно это свойство делало Доротею такой детски наивной или же – по мнению некоторых судей – такой глупой вопреки ее хваленому уму, как, например, в данном случае, когда она, фигурально выражаясь, бросилась к ногам мистера Кейсобона и целовала шнурки его старомодных башмаков, словно он был протестантским папой. Она нисколько не понуждала мистера Кейсобона задаться вопросом, достоин ли он ее, и лишь тревожно спрашивала себя, как ей стать достойной мистера Кейсобона. На следующее утро, когда он собрался уезжать, уже было решено, что свадьба состоится через полтора месяца. Зачем откладывать? Никаких особых приготовлений не требовалось. Мистер Кейсобон жил не в домике при церкви, а в прекрасном, окруженном обширным парком помещичьем доме, который не нуждался ни в малейших переделках. В церковном же доме жил младший священник, которому мистер Кейсобон передал все свои обязанности, за исключением утренних проповедей.

Глава VI

Ее язык подобен стеблям трав,

Что режут руку, гладящую их,

Духовным лезвием она на диво

Разрежет и горчичное зерно,

Сокровища нетленные сбирая.

Когда карета мистера Кейсобона выезжала из ворот парка, перед ними, пропуская ее, остановился легкий фаэтон. Он был запряжен низкорослой лошадкой, и правила дама, а слуга сидел сзади. По всей вероятности, мистер Кейсобон не узнал эту даму, потому что его рассеянный взор был устремлен прямо вперед, но она оказалась более зоркой и успела не только кивнуть, но и произнести «как поживаете?». Хотя шляпка дамы была ненова, а индийская шаль так даже и очень стара, привратница, если судить по почтительному книксену, которым она встретила маленький фаэтон, несомненно, считала ее весьма важной особой.

– А, миссис Фитчет! Ну, и хорошо ли теперь несутся ваши куры? – осведомилась краснолицая темноглазая дама, чеканя слова.

– Несутся-то неплохо, сударыня, да только взяли привычку расклевывать яички, чуть их снесут. Никакого сладу с ними нет.

– Ах они каннибалки! Лучше избавьтесь от них по дешевой цене, да поскорее. Сколько возьмете за пару? Никто же не будет по дорогой цене есть кур со скверными привычками!

– Да что же, сударыня, меньше полкроны никак нельзя.

– Полкроны в такие-то времена! Ну, послушайте, для воскресного бульона его преподобия. У нас ни одной лишней курицы не осталось, он всех уже скушал. А ведь вы получаете в уплату еще и проповедь, миссис Фитчет, не забывайте этого. Возьмите за них парочку турманов – редкие красавцы. Приходите поглядеть. У вас ведь турманов нет.

– Пожалуй что, Фитчет сходит, как кончит работу. Очень он любит новые породы. Ну и чтоб вам угодить.

– Мне угодить? Да такой выгодной мены у него еще не было! Пара церковных голубей за двух подлых испанских куриц, которые расклевывают собственные яйца! Только вы с Фитчетом поменьше хвастайте тем, сколько выгадали!

Фаэтон покатил по аллее к дому, а миссис Фитчет смотрела ему вслед, смеялась и, покачивая головой, бормотала:

– Как бы не так, как бы не так!

Из чего можно заключить, что жизнь в их округе казалась бы ей куда скучнее, если бы супруга приходского священника была не так бойка на язык и не так прижимиста. Пожалуй, фермерам и батракам в приходах Фрешит и Типтон не всегда нашлось бы о чем поговорить, если бы у каждого не было в запасе рассказа о том, что на днях сказала или что вытворила миссис Кэдуолледер – дама чрезвычайно высокородная, которая вела свое происхождение от неведомых графов, смутных, как тени героев, громогласно заявляла о своей бедности, всегда умела заплатить цену пониже и сыпала шутками самым дружеским образом, но так, чтобы вы помнили, кто она такая. Благодаря ей знатность и религия словно бы сходили со своих пьедесталов и смягчалась даже горечь неотсроченной десятины. Более чинная особа, исполненная кисловатого высокомерия, не помогла бы им лучше понять Тридцать Девять Статей и куда меньше способствовала бы поддержанию добрососедского духа.

Мистер Брук, взиравший на достоинства миссис Кэдуолледер под несколько иным углом, слегка поежился, когда в дверях библиотеки, где он пребывал в одиночестве, появился лакей и доложил о ее приезде.

– Так, значит, вас почтил визитом наш лоуикский Цицерон! – сказала она, усаживаясь поудобнее и сбрасывая шаль, которая скрадывала худобу ее стройной фигуры. – Наверное, вы с ним затеваете какой-нибудь скверный политический комплот, иначе к чему бы вам так часто видеться с этим весельчаком! Я на вас донесу: не забывайте, что вы оба находитесь под подозрением, с тех пор как приняли сторону Пиля в этой истории с биллем о католиках. Я всем разблаговещу, что вы выставите свою кандидатуру в парламент от Мидлмарча как виг, когда старик Пинкертон удалится на покой, и что Кейсобон намерен помогать вам исподтишка – будет подкупать избирателей трактатами, раздавая их в кабаках. Ну, признайтесь же!

– Да ничего подобного, – возразил с улыбкой мистер Брук, протирая очки и против воли слегка краснея. – Мы с Кейсобоном почти не говорим о политике. Филантропическое ее применение ему не слишком интересно – уголовные наказания, ну и так далее. Его заботят только дела церкви. А я их не касаюсь, знаете ли.

– Ну как же, как же, друг мой! Я достаточно наслышана о ваших проделках. Кто, например, продал свою землю в Мидлмарче папистам? Мне совершенно ясно, что вы ее для того и покупали. Вы настоящий Гай Фокс. Вот увидите, гореть вам пятого ноября в виде чучела. Гемфри не пожелал приехать, чтобы ссориться с вами из-за этого. Так что пришлось ехать мне.

– Очень хорошо. Я был готов к гонениям за то, что не хочу подвергать гонениям других… не подвергать гонениям других, знаете ли.

– Вот-вот! Вы эту фразу приготовили для предвыборных речей. Послушайте, мой милый мистер Брук, не позволяйте им заманить вас на трибуну. В таких случаях человек обязательно попадает в дурацкое положение. Разве что вы на стороне правого дела – вот тогда все ваши меканья и беканья святы. А так вы себя погубите, предупреждаю вас. Устроите паштет из мнений всех партий, ну и камни на вас посыплются со всех сторон.

– Но я этого и жду, знаете ли, – сказал мистер Брук, чтобы не показать, как мало удовольствия доставило ему подобное пророчество. – Я этого и жду, как независимый. А что до вигов, то человека, который принадлежит к мыслителям, ни одной партии подцепить не удастся. Он может пойти с ними одной дорогой до определенного предела – до определенного предела, знаете ли. Но этого вы, дамы, не понимаете.

– Но где он – этот ваш определенный предел? Я была бы рада услышать, о каком определенном пределе может идти речь, если человек не принадлежит ни к одной партии, ведет бродячую жизнь и не сообщает друзьям своего адреса. «Никому не известно, где находится Брук, на Брука рассчитывать нельзя», – вот что говорят о вас люди, если хотите знать. Ну, станьте же респектабельным. Неужто вам будет приятно ходить на парламентские заседания, если все станут на вас коситься, а у вас и совесть нечиста, и в карманах пусто?

– Не в моем обыкновении спорить с дамами о политике, – сказал мистер Брук, снисходительно улыбаясь и с тревогой сознавая, что кое-какие необдуманные шаги действительно сделали его весьма уязвимым, чем миссис Кэдуолледер не замедлила воспользоваться. – Ваш пол, знаете ли, не склонен мыслить философски – variam et mutabile semper[4] и так далее. Вы ведь незнакомы с Вергилием. А я, бывало… – Тут мистер Брук вовремя вспомнил, что не имел чести лично знать римского поэта. – С беднягой Стоддартом, хотел я сказать. Это его слова. Дамы всегда восстают против независимых взглядов – человека интересует одна лишь истина, ну и так далее. А такой узости, как здесь, нигде больше в нашем графстве не найти – я не намерен кидать камень, знаете ли, но кому-то следовало занять независимую позицию, а если не я займу ее, так кто же?

– Кто? Да любой безродный выскочка без положения в обществе! А солидные люди пусть упиваются независимым вздором у себя дома, вместо того чтобы провозглашать его на всех перекрестках. И уж вы-то, вы-то! Выдаете племянницу, можно сказать дочь, за одного из наших лучших людей, и на тебе! Сэра Джеймса это очень заденет. Каково ему будет, если вы выкинете штуку и пойдете в глашатаи к вигам?

Мистер Брук снова поежился, на этот раз мысленно, – едва помолвка Доротеи была решена, как он сразу же представил себе язвительные выпады миссис Кэдуолледер. Посторонний наблюдатель мог бы, конечно, сказать: «Ну так поссорьтесь с миссис Кэдуолледер!» – но что ждет сельского помещика, если он начнет ссориться со старинными своими соседями? Кто ощутит тонкий букет фамилии «Брук», если подавать ее небрежно, точно вино в откупоренной бутылке? Бесспорно, человек может быть космополитом лишь до определенного предела.

– Надеюсь, мы с Четтемом всегда будем добрыми друзьями, но, как ни жаль, мужем моей племянницы он стать не может, – сказал мистер Брук и почувствовал немалое облегчение, увидев в окно Селию, которая возвращалась домой.

– Но почему? – удивленно осведомилась миссис Кэдуолледер. – И двух недель не прошло, как мы с вами все это обсудили.

– Моя племянница выбрала другого… выбрала, знаете ли. Я тут ни при чем. Сам я предпочел бы Четтема и должен сказать, что Четтем – такой жених, какого избрала бы всякая девушка. Однако в подобных вещах никакой логики не существует. Ваш пол капризен, знаете ли.

– Но позвольте! За кого же вы ее в таком случае выдаете? – Миссис Кэдуолледер торопливо перебирала в уме возможных избранников Доротеи.

Появление Селии, разрумянившейся после прогулки по саду, освободило мистера Брука от необходимости отвечать. Пока она здоровалась с гостьей, он поспешил встать и тотчас удалился, объяснив:

– Да, кстати, мне надо отдать кое-какие распоряжения Райту о лошадях.

– Дитя мое, что я такое слышу? О помолвке вашей сестрицы? – сказала миссис Кэдуолледер.

– Она помолвлена с мистером Кейсобоном. – Селия, как обычно, предпочла наиболее прямой и простой ответ, радуясь возможности поговорить с супругой священника с глазу на глаз.

– Но это ужасно! И давно?

– Я узнала о их помолвке только вчера. Свадьба будет через полтора месяца.

– Что же, душенька, могу только поздравить вас с таким зятем.

– Мне так жалко Доротею!

– Жалко? Но ведь, полагаю, она сама все устроила.

– Да. Она говорит, что у мистера Кейсобона великая душа.

– Не спорю, не спорю.

– Ах, миссис Кэдуолледер, по-моему, выходить замуж за человека с великой душой вовсе не так уж хорошо.

– В таком случае, милочка, вам известно, чего вы должны остерегаться. Вам известно, как они выглядят, и, когда следующий явится просить вашей руки, не вздумайте соглашаться.

– Разумеется, нет.

– Еще бы! Одного такого в семье вполне достаточно. Так, значит, вашей сестрице сэр Джеймс Четтем совсем не нравился? Ну а о нем, как о зяте, что бы вы сказали?

– Я была бы очень рада. По-моему, он был бы прекрасным мужем. Но только… – добавила Селия, порозовев (порой она, казалось, розовела так же естественно, как дышала), – только не думаю, чтобы он подошел Доротее.

– Недостаточно возвышен?

– Додо очень взыскательна. Она всегда обо всем размышляет и придает значение всякому слову! Сэру Джеймсу никак не удавалось ей угодить.

– А, так, значит, она подавала ему надежду! Это не делает ей чести.

– Ах, пожалуйста, не сердитесь на Додо! Она многого просто не видит. Все ее мысли были заняты домами для арендаторов, а с сэром Джеймсом она иногда держалась почти невежливо, но он так добр – он ничего не замечал.

– Ну что же, – сказала миссис Кэдуолледер, накидывая на плечи шаль и вставая с некоторой торопливостью. – Придется поехать прямо к сэру Джеймсу и сообщить ему, что произошло. Он уже, наверное, привез свою матушку, и так или иначе я должна побывать у них. Ваш дядя, конечно, не сочтет нужным его известить. Очень грустно, душенька! Вступая в брак, молодые люди обязаны думать о своих семьях. Я подала дурной пример – вышла замуж за неимущего священника и бесповоротно уронила себя в глазах всех де Браси: пускаюсь на хитрости, чтобы не остаться без угля, и молюсь о ниспослании оливкового масла для салата. Впрочем, у Кейсобона, надо отдать ему справедливость, деньги есть. Что же до благородства происхождения, то, полагаю, в фамильном гербе у него три черных краба и вздыбившийся схоласт. Да, пока я здесь, милочка, мне надо поговорить с вашей миссис Картер о пирогах. Я хотела бы прислать к ней мою новую кухарку поучиться. Беднякам вроде нас, с четырьмя детьми на руках, хорошая повариха не по средствам. Я думаю, миссис Картер не откажет мне в такой услуге. А кухарка сэра Джеймса – настоящий жандарм в юбке.

Не прошло и часа, как миссис Кэдуолледер, уговорив миссис Картер, уже подъезжала к воротам Фрешит-Холла, который находился совсем недалеко от ее собственного дома: супруг ее избрал для жительства Фрешит, а Типтон поручил заботам младшего священника.

Сэр Джеймс Четтем действительно вернулся из короткой поездки, которая заняла два дня, и как раз переодевался, чтобы отправиться в Типтон-Грейндж. Миссис Кэдуолледер увидела у крыльца его лошадь, а затем появился и он сам с хлыстом в руке. Леди Четтем еще не возвратилась, но миссис Кэдуолледер, разумеется, не могла ни о чем говорить в присутствии грума и конюха, а потому изъявила желание посмотреть новые растения в оранжерее. Войдя туда, она сказала:

– У меня для вас очень печальная новость. Надеюсь, вы все-таки не так влюблены, как делаете вид.

Негодовать на миссис Кэдуолледер за ее манеру выражаться не имело ни малейшего смысла. И тем не менее сэр Джеймс слегка переменился в лице. Его охватила непонятная тревога.

– Я убеждена, что Брук все-таки намерен выйти в открытую. Я прямо обвинила его в том, что он задумал представлять Мидлмарч в парламенте как либерал, а он скроил глупую мину и даже не стал возражать – лепетал что-то о позиции независимого и прочий вздор.

– И это все? – спросил сэр Джеймс с большим облегчением.

– То есть как? – возразила миссис Кэдуолледер резким тоном. – Неужели вы хотите, чтобы он вступил на политическое поприще таким манером? Как политический клоун?

– Думаю, его можно будет переубедить. Вряд ли ему придутся по вкусу такие большие расходы.

– Это я ему и сказала. Тут он доступен гласу разума – на унцию скупости всегда приходится два-три грана здравого смысла. Скупость – отличная фамильная добродетель, вполне безопасная основа для безумия. А в роду Бруков что-то да не так, иначе бы мы не увидели того, что видим.

– Как, Брук выставляет свою кандидатуру от Мидлмарча?

– Хуже того. И вот тут у меня немного совесть нечиста. Я ведь всегда говорила вам, что мисс Брук для вас прекрасная партия. Я знала, что в голове у нее немало всякого вздора – сущий ералаш из методизма и всяких фантазий. Правда, у девушек такие вещи обычно проходят без следа. Но должна признаться, что на сей раз я ошиблась.

– О чем вы говорите, миссис Кэдуолледер? – спросил сэр Джеймс, но его опасения, что мисс Брук бежала, чтобы вступить в общину моравских братьев или еще в какую-нибудь нелепую секту, неизвестную в хорошем обществе, несколько уравновешивались убеждением, что миссис Кэдуолледер всегда все представляет в наиболее черном свете. – Что случилось с мисс Брук? Скажите же.

– Ну хорошо. Она помолвлена.

Миссис Кэдуолледер помолчала, глядя на сэра Джеймса, который криво улыбнулся, пытаясь скрыть, как ранила его эта новость, и щелкнул хлыстом по сапогам. Затем она добавила:

– Помолвлена с Кейсобоном.

Сэр Джеймс уронил хлыст, нагнулся и поднял его. Пожалуй, его лицо еще никогда не выражало такого отвращения, как в тот миг, когда он вновь посмотрел на миссис Кэдуолледер и повторил:

– С Кейсобоном?

– Вот именно. Теперь вы понимаете, почему я заглянула к вам.

– Боже мой! Это мерзко! С такой высохшей мумией! – (Мнение, которое можно извинить молодому, пышущему здоровьем, но побежденному сопернику.)

– Она говорит, что у него великая душа. Великий бычий пузырь, чтобы греметь сухим горохом, – сказала миссис Кэдуолледер.

– Но зачем такому старому холостяку жениться? – спросил сэр Джеймс – Он ведь одной ногой уже стоит в могиле.

– Ну, так вытащит ее обратно.

– Брук не должен этого допускать. Он должен потребовать, чтобы заключение брака было отложено до ее совершеннолетия. А к тому времени она передумает. Для чего же и существуют опекуны?

– Как будто Брук способен на решительный поступок!

– А если бы с ним поговорил Кэдуолледер?

– Вот уж нет! Гемфри всех считает очаровательными людьми. Мне ни разу не удалось добиться от него хоть одного дурного слова о Кейсобоне. Он даже епископа хвалит, хотя я и говорила ему, как противоестественны такие похвалы в устах приходского священника, – но что прикажете делать с мужем, который настолько пренебрегает приличиями? И чтобы никто этого не заметил, мне приходится поносить всех и каждого. Ну, не вешайте носа! Лучше радуйтесь, что судьба избавила вас от мисс Брук – ведь она требовала бы, чтобы вы и днем созерцали звезды. Говоря между нами, крошка Селия стоит двух таких, да и в других отношениях она теперь прекрасная невеста. В конце-то концов, выйти за Кейсобона – это все равно что постричься в монастырь.

– Не в этом дело… я думаю, друзьям мисс Брук следует вмешаться ради нее самой.

– Гемфри еще ничего не известно. Но когда я ему скажу, знаете, что он ответит? «А почему бы и нет? Кейсобон прекрасный человек… и молод… вполне еще молод». Эти добряки не умеют отличить уксус от вина, пока не глотнут его и у них не заболит живот. Однако будь я мужчиной, то уж конечно выбрала бы Селию. И после того, как Доротея уедет… По правде говоря, ухаживали вы за одной, а покорили другую. Я ведь вижу, что она восхищается вами, как только может девушка восхищаться мужчиной. И раз вам это говорю я, то преувеличения тут нет ни малейшего. До свидания!

Сэр Джеймс усадил миссис Кэдуолледер в фаэтон и вскочил на своего коня. Он не собирался отказываться от прогулки из-за неприятного известия, которое привезла ему его добрая знакомая, – только он поскакал быстрее, чем намеревался, и по дороге, не ведущей в Типтон-Грейндж.

Но с какой, собственно, стати миссис Кэдуолледер так хлопотала о браке мисс Брук и почему, едва расстроилась свадьба, которой она, по ее убеждению, немало способствовала, ей тотчас понадобилось заняться устройством новой? Скрывался ли за этим хитроумный план, какие-нибудь тайные интриги, которые можно было бы выследить в подзорную трубу? Отнюдь. Как бы ни шарила подзорная труба по приходам Типтон и Фрешит, осматривая все места, где побывала миссис Кэдуолледер в своем фаэтоне, ей не удалось бы обнаружить ни единого подозрительного визита, ни единого случая, когда взгляд почтенной дамы утратил бы невозмутимость и пронзительность, а лицо – обычный яркий цвет. Короче говоря, существуй этот удобный экипаж в дни Семи Мудрецов, кто-нибудь из них не преминул бы изречь, что, следуя по пятам женщины, разъезжающей в фаэтоне, вы не сможете узнать о ней ничего. Ведь, даже нацелив микроскоп на каплю воды, мы способны делать поверхностные и неверные выводы. Например, слабые линзы покажут вам существо, жадно разевающее рот, и существа поменьше, торопливо и словно бы по своей воле устремляющиеся в этот рот, – эдакие живые монеты, которые сами прыгают в сумку сборщика налогов. Но более сильное стекло обнаружит крохотные волоски, закручивающие водовороты, которые затягивают будущие жертвы, так что пожирателю остается лишь спокойно ждать, когда они попадут в такой водоворот. И если бы, фигурально выражаясь, можно было поместить миссис Кэдуолледер в роли свахи под сильное стекло, тут же обнаружилась бы неприметная игра крохотных причин, которые создавали, так сказать, водовороты мыслей и слов, доставлявшие ей необходимую пищу.

Жизнь миссис Кэдуолледер была по-сельски проста, лишена каких-либо зловещих, опасных или хоть сколько-нибудь важных тайн, и великие события, происходившие в большом мире, никак ее не касались. А потому, когда высокородные родственники упоминали о них в своих письмах, все эти события были ей особенно интересны. Очаровательные младшие сыновья знатных фамилий, губившие себя женитьбой на любовнице, древний родовой идиотизм юного лорда Тапира, бешеные подагрические выходки старого лорда Мегатерия, скандальное скрещение двух генеалогий, принесшее титул новой ветви, – вот сюжеты, которые она запоминала в мельчайших подробностях и затем расцвечивала блестками злого остроумия, получая от этого огромное удовольствие, ибо верила в голубую кровь и ее отсутствие столь же свято, как в разделение животных на благородную дичь и прочих тварей. Она никого не осуждала за бедность: де Браси, вынужденный обедать тарелкой жидкого супа, представился бы ей высоким примером благородной покорности судьбе, достойным всяческих восхвалений, а его аристократические пороки, боюсь, нисколько ее не ужаснули бы. Но к вульгарным богачам она питала прямо-таки священную ненависть: ведь они, возможно, нажились на высоких розничных ценах, а миссис Кэдуолледер не терпела высоких розничных цен на все то, что не приносило доходов в дом священника, – сотворяя мир, Господь не отвел в нем места подобным людям, а их плебейский выговор терзал ее слух. Город, где такие чудовища водились в изобилии, представлял собой подобие площадного фарса, недостойного внимания вселенной, зиждущейся на голубой крови и изысканных манерах. Пусть дама, склонная осудить миссис Кэдуолледер, исследует терпимость собственных взглядов и убедится, что они отдают должное любой из тех жизней, которые имеют честь сосуществовать с ее собственной.

Так как же миссис Кэдуолледер с ее натурой, активной, словно фосфор, придающей всему вокруг удобную для нее форму, могла не принять живейшего участия в обеих мисс Брук и их замужестве? Тем более что она уже много лет имела обыкновение с самой дружеской откровенностью читать мистеру Бруку нотации и в доверительных беседах третировать его как заведомое ничтожество. Едва барышни поселились в Типтоне, она предназначила Доротею в невесты сэру Джеймсу и, поженись они, считала бы их брак своей заслугой. Теперь же, когда ее уверенность оказалась обманутой, она терзалась досадой, что, конечно, не может не вызвать сочувствия к ней у всякого, кто умеет мыслить. Она была главным дипломатом Типтона и Фрешита, и любое событие, случавшееся там помимо нее, означало оскорбительный непорядок. А уж нелепые выходки вроде той, которую позволила себе мисс Брук, она вообще извинять не собиралась: теперь ей стало ясно, что в своем мнении об этой девице она заразилась глупой снисходительностью своего мужа, – все ее методистские штучки, все ее претензии на благочестие более глубокое, чем у приходского священника и младшего священника вместе взятых, были порождены куда более тяжким недугом души, чем она полагала прежде.

– Ну что же, – сказала миссис Кэдуолледер сначала себе, а потом мужу, – я ничего больше для нее делать не буду. Выйди она замуж за сэра Джеймса, еще можно было бы надеяться, что она станет рассудительной и благоразумной женщиной. Он бы ни в чем ей не перечил, а женщине, которой не перечат, нет нужды упорно вытворять нелепость за нелепостью. Теперь же я желаю ей побольше радости от ее власяницы.

Обманувшись в Доротее, миссис Кэдуолледер, разумеется, должна была подыскать сэру Джеймсу новую невесту. Остановив свой выбор на младшей мисс Брук, она сделала на редкость искусный первый ход, когда намекнула баронету, что он завоевал сердце Селии. Сэр Джеймс не принадлежал к воздыхателям, томящимся по недостижимому яблочку Сапфо, которое смеется на самой верхней ветке, по чарам, что

Пленяют, как мак на обрыве,

Куда смельчаку не добраться.

Он не писал сонетов, и ему не могло понравиться, что его избранница избрала другого. Мысль о том, что Доротея предпочла ему мистера Кейсобона, уже ранила его любовь и ослабила ее. Хотя сэр Джеймс был охотником, на женщин он смотрел не так, как на куропаток или лисиц, и не видел в своей будущей жене добычу, ценную главным образом потому, что ее приходится долго преследовать. И он не настолько восхищался обычаями древних племен, чтобы верить, будто для пущей прочности брачных уз жену следует добывать с помощью томагавка. Напротив, благодушное тщеславие, которое крепче привязывает нас к тем, кому мы дороги, и отталкивает от тех, кому мы безразличны, а также мягкость натуры уже пробудили в его сердце благодарную нежность к Селии при одной только мысли, что он пользуется ее расположением.

И вот сэр Джеймс после получасовой скачки по дороге, ведущей в сторону от Типтона, придержал лошадь, а потом свернул на дорогу, которая вела прямо туда. Совершенно разные чувства укрепили в нем решимость все-таки побывать в Типтон-Грейндже, словно ничего не случилось. Он невольно радовался, что не успел сделать предложение и не получил отказа; простая дружеская вежливость требовала, чтобы он еще раз поговорил с Доротеей о домах для арендаторов, а теперь, предупрежденный миссис Кэдуолледер, он сумеет принести ей свои поздравления без особой неловкости. Конечно, визит этот был для него нелегок и он страдал оттого, что вынужден был отказаться от Доротеи, но упрямое желание не откладывать их встречи и уверенность, что он сумеет не выдать своих чувств, служили своего рода громоотводом и противоядием. И наконец, где-то в глубине его души пряталась безотчетная мысль о том, что он увидит Селию и сможет быть с ней внимательнее, чем прежде.

Мы, смертные мужчины и женщины, глотаем много разочарований между завтраком и ужином, прячем слезы, бледнеем, но в ответ на расспросы говорим: «Так, пустяки!» Нам помогает гордость, и гордость – прекрасное чувство, если оно побуждает нас прятать собственную боль, а не причинять боль другим.

Глава VII

Для любви, как для дынь, есть своя пора.

Итальянская пословица

Как и следовало ожидать, мистер Кейсобон на протяжении этих недель проводил в Типтон-Грейндже много времени, что, конечно, стало некоторой помехой в продвижении его великого труда – «Ключа ко всем мифологиям», а потому он, естественно, с тем большим нетерпением ожидал конца своего счастливого жениховства. Впрочем, помеха эта явилась плодом его доброй воли, поскольку он пришел к выводу, что ему настала пора украсить жизнь прелестью женского общества, расцветить сумрак усталости, неизбежной спутницы ученого усердия, игрой женской фантазии и теперь, в зрелом расцвете лет, позаботиться о том, чтобы согреть годы заката женской нежностью. А потому он решил самозабвенно броситься в поток восхищенных чувств и, быть может с удивлением, обнаружил, сколь мелок этот ручеек. Как известно, в засушливых областях крещение погружением дозволяется совершать лишь символически – вот и мистеру Кейсобону оказалось некуда нырять: благословенной влаги хватало разве только на окропление, и он заключил, что поэты весьма преувеличивают силу мужской страсти. Тем не менее он с удовольствием замечал в мисс Брук пылкую, но покорную привязанность и полагал, что самые приятные его представления о супружеской жизни обмануты не будут. Раза два у него мелькало подозрение, не объясняется ли умеренность его восторгов каким-то недостатком Доротеи, но отыскать в ней этот недостаток он не мог, как не мог и представить себе женщину, которая могла бы более ему понравиться. Следовательно, причиной была склонность поэтов и всех им подобных к преувеличениям.

– Что, если я уже теперь начну готовиться к тому, чтобы быть вам полезной? – как-то утром спросила его Доротея вскоре после их помолвки. – Не могла бы я научиться читать вам вслух по-гречески и по-латыни, как дочери Мильтона, которые читали отцу древних авторов, хотя ничего не понимали?

– Боюсь, это будет для вас утомительно, – ответил мистер Кейсобон с улыбкой. – Ведь, если мне не изменяет память, упомянутые вами девицы считали эти упражнения в неизвестных им языках достаточной причиной, чтобы ополчиться против своего родителя.

– Да, конечно. Но, во-первых, они, наверное, были очень легкомысленны, иначе с гордостью служили бы такому отцу, а во-вторых, кто им мешал потихоньку заниматься этими языками, чтобы научиться понимать, о чем они читают? Тогда это было бы интересно. Надеюсь, вы не находите меня легкомысленной или глупенькой?

– Я нахожу вас такой, какой только может быть очаровательная юная девица во всем, чего от нее можно требовать. Но бесспорно, если бы вы научились копировать греческие буквы, это могло бы оказаться очень полезным, и начать, пожалуй, лучше с чтения.

Доротея не замедлила с радостью воспользоваться столь великодушным разрешением. Попросить мистера Кейсобона учить ее древним языкам она не решилась, больше всего на свете опасаясь, что он увидит в ней не будущую помощницу, но обузу. Однако овладеть латынью и греческим она хотела не только из преданности своему нареченному супругу. Эти области мужского знания представлялись ей возвышенностью, с которой легче увидеть истину. Ведь она, сознавая свое невежество, постоянно сомневалась в своих выводах. Как могла она лелеять убеждение, что однокомнатные лачуги не споспешествуют славе Божьей, если люди, знакомые с классиками, как будто сочетали равнодушие к жилищам бедняков с ревностным служением этой славе? Может быть, для того чтобы добраться до сути вещей, чтобы здраво судить об общественном долге христиан, следует узнать еще и древнееврейский? Ну хотя бы алфавит и несколько корней? Она еще не достигла той степени самоотречения, когда ее удовлетворило бы положение жены мудрого мужа, – бедная девочка, она сама хотела быть мудрой. Да, мисс Брук, несмотря на весь свой ум, была очень наивна. Селия, чьи умственные способности никто не считал выдающимися, с гораздо большей проницательностью умела распознавать пустоту претензий многих и многих их знакомых. По-видимому, есть только одно средство не принимать что-то близко к сердцу – вообще поменьше чувствовать.

Как бы то ни было, мистер Кейсобон снизошел до того, чтобы часами слушать и учить, точно школьный наставник или, вернее, точно влюбленный, который умиляется невежеству своей возлюбленной в самых простых вещах. Какой ученый не согласился бы при подобных обстоятельствах обучать даже азбуке! Но Доротею огорчала и обескураживала ее непонятливость – к тому же ответы, которые она услышала, робко задав несколько вопросов о значении греческих ударений, пробудили в ней неприятное подозрение, что, возможно, и правда существуют тайны, недоступные женскому разумению.

Мистер Брук, во всяком случае, твердо придерживался такого мнения и не преминул выразить его с обычной убедительностью, как-то заглянув в библиотеку во время урока чтения.

– Но послушайте, Кейсобон, подобные глубокие предметы – классики, математика, ну и так далее – для женщин слишком трудны… слишком трудны, знаете ли.

– Доротея просто учит буквы, – уклончиво заметил мистер Кейсобон. – Она с большой предупредительностью предложила поберечь мои глаза.

– Ах так! Не понимая смысла… знаете ли, это еще не так плохо. Но женскому уму свойственна легкость… порхание. Музыка, изящные искусства, ну и так далее – вот чем пристало заниматься женщинам, хотя и в определенных пределах, в определенных пределах, знаете ли. Женщина должна быть способна сесть и сыграть вам или спеть какую-нибудь старинную английскую песню. Вот что мне нравится, хотя я слышал почти все… бывал в венской опере: Глюк, Моцарт, ну и так далее. Но в музыке я консерватор – не то что в идеях, знаете ли. Тут я стою за хорошие старинные песни.

– Мистер Кейсобон не любит фортепьяно, и я этому рада, – сказала Доротея. Такое пренебрежение к домашним концертам и женским занятиям живописью ей можно извинить, если вспомнить, что в ту темную эпоху все ограничивалось пустым бренчаньем и мазней. Она улыбнулась и бросила на жениха благодарный взгляд: если бы он то и дело просил ее сыграть «Последнюю розу лета», ей понадобилось бы все ее терпение и кротость. – Он говорит, что в Лоуике есть только старинный клавесин, и тот весь завален книгами.

– А вот тут ты уступаешь Селии, милочка. Селия прекрасно играет, и притом очень охотно. Впрочем, если Кейсобон не любит музыки, то ничего. Однако, Кейсобон, печально, что вы лишаете себя такого безобидного развлечения: тетиву, знаете ли, не следует все время держать натянутой, нет, не следует.

– Не вижу особого развлечения в том, чтобы мои уши терзали размеренным шумом, – ответил мистер Кейсобон. – Мотив, построенный на постоянных повторениях, оказывает нелепое воздействие на мои мысли – они словно начинают танцевать менуэт ему в такт, а это можно терпеть разве что в отрочестве. О более же серьезных и величественных формах музыки, достойной сопровождать великие торжества или даже, согласно представлениям древних, образовывать дух и ум, я ничего не говорю, поскольку сейчас мы ведем речь не о ней.

– Да, конечно. Такая музыка доставила бы мне удовольствие, – сказала Доротея. – Когда мы возвращались на родину из Лозанны, дядя в Фрейбурге сводил нас послушать большой орган, и я плакала.

– Это вредно для здоровья, милочка, – заметил мистер Брук. – Теперь, Кейсобон, заботиться о ней будете вы, и вам следует научить мою племянницу относиться ко всему спокойнее, э, Доротея?

Он заключил свою речь улыбкой, не желая обидеть племянницу, но про себя порадовался, что она так рано выходит за столь положительного человека, как Кейсобон, раз уж о Четтеме она и слышать не хотела.

«Но как это поразительно, – сказал он себе, неторопливо выходя из библиотеки, – право же, поразительно, что он ей понравился. Впрочем, партия отличная. И с моей стороны было бы неуместно чинить препятствия, что бы там ни говорила миссис Кэдуолледер. Кейсобон почти наверное будет епископом. Его трактат о католическом вопросе был весьма и весьма ко времени. Уж настоятелем его обязаны сделать. По меньшей мере».

Здесь я почитаю нужным воспользоваться своим правом на философские отступления и замечу, что мистер Брук в эту минуту совсем не предчувствовал, сколь радикальную речь о епископских доходах ему доведется произнести в не столь уж отдаленном будущем. Какой изящный историограф упустил бы подобный случай указать, что его герои не предвидели не только путей, которыми шла после них история мира, но даже собственных поступков! Так, например, Генрих Наваррский в дни своего протестантского младенчества ничуть не подозревал, что станет католическим монархом, а Альфред Великий, измеряя сгоревшими свечами ночи своих неустанных трудов, не мог бы даже вообразить нынешних досужих господ, которые измеряют свои пустые дни с помощью карманных часов. Эта залежь истины, как бы усердно ее ни разрабатывали, не истощится и тогда, когда в Англии будет добыт последний кусок угля.

Что касается мистера Брука, я добавлю еще кое-что, пожалуй не столь подкрепленное историческими прецедентами: если б он и предвидел свою речь, большой разницы это не составило бы. Можно с удовольствием думать о солидных доходах епископа – мужа твоей племянницы, и можно произнести либеральную речь. Одно другому не мешает, и только узкие умы не способны взглянуть на вопрос с разных точек зрения.

Глава VIII

На помощь к ней! Я брат ее теперь,

А вы – отец. Девице благородной

Защитник всяк, в ком благородна кровь!

Сэр Джеймс Четтем несколько удивился тому, с каким удовольствием он продолжает посещать Типтон-Грейндж, едва трудная минута, когда он впервые увидел Доротею уже невестой другого, осталась позади. Разумеется, в тот миг, когда он приблизился к ней, в него словно ударила молния, и до конца их разговора его не покидало ощущение неловкости. Однако нельзя не признать, что при всей его душевной щедрости он чувствовал бы себя куда хуже, будь его соперник действительно блестящей партией. Затмить его мистер Кейсобон не мог, и ему было просто больно, что Доротея попала во власть печального самообмана, а потому обиду смягчало сострадание.

Тем не менее, хотя сэр Джеймс и сказал себе, что полностью отказывается от нее, раз уж она с упрямством Дездемоны отвергла брак, во всех отношениях желательный и согласный с природой, сама эта помолвка продолжала его тревожить. Когда он впервые увидел Доротею рядом с мистером Кейсобоном как его невесту, он понял, что отнесся к случившемуся недостаточно серьезно. Брук очень виноват: он обязан был помешать. Кто бы мог поговорить с ним? Возможно, даже сейчас еще не поздно что-нибудь сделать – хотя бы отложить свадьбу. И на обратном пути сэр Джеймс решил побывать у мистера Кэдуолледера. К счастью, священник оказался дома, и гостя проводили в кабинет, увешанный всяческой рыболовной снастью. Однако самого мистера Кэдуолледера там не было – он возился со спиннингом в чуланчике рядом, куда и пригласил баронета. Их связывали дружеские отношения, не частые между землевладельцами и приходскими священниками их графства, – обстоятельство, объяснение которому можно было найти в свойственном им обоим добродушии.

Мистер Кэдуолледер был крупным человеком с пухлыми губами и приятной улыбкой. Простота и даже грубоватость его внешности сочетались с тем невозмутимым спокойствием и благожелательностью, которые навевают умиротворение, точно зеленые холмы под лучами солнца, и способны подействовать даже на раздраженный эгоизм, принудив его устыдиться себя.

– Как поживаете? – сказал он и повернул запачканную руку, показывая, почему он ее не протягивает для пожатия. – Жаль, что в прошлый раз вы меня не застали. Что-нибудь случилось? У вас встревоженный вид.

Между бровями сэра Джеймса залегла морщинка, которая стала еще глубже, когда он ответил:

– Все из-за Брука. Мне кажется, кому-нибудь следовало бы с ним поговорить.

– Но о чем? О его намерении выставить свою кандидатуру в парламент? – сказал мистер Кэдуолледер, вновь начиная крутить катушку спиннинга. – По-моему, он серьезно об этом не думает. Но если и так, что тут дурного? Противники вигов должны радоваться, что виги не нашли кандидата получше. Таким тараном, как голова нашего приятеля Брука, им никогда не сокрушить конституцию.

– А, я не об этом, – пробормотал сэр Джеймс, который, положив шляпу, бросился в кресло, обхватил колено и принялся угрюмо рассматривать подошву своего сапога. – Я говорю про этот брак. О том, что он отдает юную цветущую девушку за Кейсобона.

– Ну а чем плох Кейсобон? Почему ему и не жениться на ней, если он ей нравится?

– Она так молода, что неспособна разобраться в своих чувствах. Ее опекун обязан вмешаться. Он не должен допускать такой скоропалительности в подобном деле. Не понимаю, Кэдуолледер, как человек вроде вас – отец, имеющий дочерей, – может смотреть на эту помолвку равнодушно. И с вашим-то добрым сердцем! Подумайте, подумайте серьезно!

– Но я не шучу, я совершенно серьезен, – ответил священник с тихим смешком. – Вы совсем как Элинор. Она потребовала, чтобы я отправился к Бруку и наставил его на путь истинный. Мне пришлось напомнить ей, что, по мнению ее друзей, она сама, выйдя замуж за меня, совершила большую ошибку.

– Но вы поглядите на Кейсобона, – негодующе возразил сэр Джеймс. – Ему никак не меньше пятидесяти, и, по-моему, он всегда был замухрышкой. Поглядите на его ноги!

– Ох уж эти мне молодые красавцы! Вы считаете, что все всегда должно быть по-вашему. Вы не понимаете женщин. Они ведь восхищаются вами куда меньше, чем вы сами. Элинор имела обыкновение объяснять своим сестрам, будто дала мне согласие из-за моей безобразности – качества столь редкого и оригинального, что она забыла о благоразумии.

– Так то вы! В вас женщины, конечно, должны были влюбляться. Да и не в красоте дело. Мне Кейсобон не нравится. – К этой фразе сэр Джеймс прибегал, только когда действительно был о ком-нибудь самого дурного мнения.

– Но почему? Что вы о нем знаете плохого? – спросил мистер Кэдуолледер, откладывая спиннинг и засовывая большие пальцы в прорези жилета с видом живейшего внимания.

Сэр Джеймс помолчал. Ему всегда было трудно облекать в слова то, на чем он основывал свои мнения: ему казалось странным, что люди не понимают этих причин без объяснений, настолько вескими и разумными они ему представлялись. Наконец он сказал:

– Как по-вашему, Кэдуолледер, есть у него сердце?

– Есть, конечно. Пусть не любвеобильное, но послушное долгу, в этом вы можете не сомневаться. Он с большой добротой заботится о своих бедных родственниках: нескольким женщинам назначил пенсию и тратит порядочные суммы на образование троюродного племянника. Кейсобон следует тут своим понятиям о справедливости. Сестра его матери очень неудачно вышла замуж – кажется, за поляка. Был какой-то скандал, и близкие от нее отреклись. Не случись этого, денег у Кейсобона было бы вдвое меньше. Насколько мне известно, он сам разыскал этих своих родственников, чтобы позаботиться о них, если будет нужно. Далеко не всякий человек издаст такой чистый звон, если вы проверите, из какого металла он отлит. Вы бы, Четтем, с честью прошли такую проверку, но сказать это можно далеко не о всех.

– Ну, не знаю, – ответил сэр Джеймс, краснея. – Я в этом не так уж уверен. – После некоторого молчания он прибавил: – Кейсобон поступил правильно. И все-таки человек может вести себя очень порядочно и быть сухим, как пергамент. Он вряд ли способен составить счастье женщины. И по-моему, если девушка так молода, как мисс Брук, ее друзья обязаны вмешаться, чтобы удержать ее от необдуманного решения. Вы смеетесь, потому что думаете, будто я сам тут как-то заинтересован. Но, слово чести, это не так. Я чувствовал бы то же, будь я братом мисс Брук или ее дядей.

– Ну и что бы вы сделали?

– Я бы настоял, чтобы свадьбу отложили до ее совершеннолетия. И можете быть уверены: в этом случае она так никогда и не состоялась бы. Мне бы хотелось, чтобы вы согласились со мной, мне бы хотелось, чтобы вы потолковали с Бруком.

Еще не договорив, сэр Джеймс поднялся на ноги, потому что к ним из кабинета вошла миссис Кэдуолледер. Она вела за руку младшую дочь – пятилетнюю девочку, которая тотчас подбежала к папеньке и вскарабкалась к нему на колени.

– Я слышала, о чем вы говорили, – объявила супруга священника, – но Гемфри вам не переубедить. До тех пор пока рыба исправно клюет, мир населяют только премилые люди. На земле Кейсобона есть ручей, в котором водится форель, а сам он никогда не удит – где вы найдете человека лучше?

– А ведь и правда, – заметил священник с обычным своим тихим смешком. – Быть владельцем такого ручья – прекрасное качество.

– Но серьезно, миссис Кэдуолледер, – сказал сэр Джеймс, чье раздражение еще не угасло, – разве вы не согласны, что вмешательство вашего мужа могло бы принести пользу?

– Ах, я же сразу сказала вам, что́ он ответит! – произнесла миссис Кэдуолледер, поднимая брови. – Я сделала что могла и умываю руки: меня этот брак не касается.

– Во-первых, – сказал священник, слегка нахмурясь, – нелепо полагать, будто я могу повлиять на Брука и убедить его поступить по-моему. Брук – отличный человек, но ему не хватает твердости. Какую форму он ни примет, сохранить ее ему не удастся.

– Может быть, прежде чем утратить ее, он успеет помешать этому браку, – возразил сэр Джеймс.

– Но, мой дорогой Четтем, почему я должен пускать в ход мое влияние в ущерб Кейсобону, если вовсе не убежден, что принесу таким образом пользу мисс Брук? Я ничего дурного о Кейсобоне не знаю. Мне неинтересны его Ксисутры и всякие фи-фо-фам, но ведь и ему неинтересны мои спиннинги. Конечно, позиция, которую он выбрал в католическом вопросе, была несколько неожиданной, но он был всегда со мной весьма учтив, и я не вижу, почему я должен портить ему жизнь. Вполне возможно, что мисс Брук будет с ним счастливее, чем с любым другим мужем, – откуда мне знать?

– Гемфри! Ну что ты говоришь? Сам же предпочтешь остаться совсем без обеда, лишь бы не обедать с глазу на глаз с Кейсобоном. Вам друг другу слова сказать не о чем.

– Но где тут связь с тем, что мисс Брук выходит за него? Она же делает это не для моего удовольствия.

– У него в теле нет ни капли настоящей крови, – заявил сэр Джеймс.

– Разумеется. Кто-то рассматривал ее под лупой – и увидел только двоеточия и скобки, – подхватила миссис Кэдуолледер.

– Почему он не издаст свою книгу, вместо того чтобы жениться? – буркнул сэр Джеймс с омерзением, на которое, как он считал, ему давал право здравый смысл человека, далекого от схоластических выкладок.

– А, он бредит примечаниями и ни о чем другом думать не способен. Говорят, в нежном детстве он составил конспект по «Мальчику-с-пальчик» и с тех пор одни только конспекты и составляет. Фу! А Гемфри утверждает, что женщина может быть счастлива с подобным человеком.

– Но мисс Брук он нравится, – возразил ее муж. – О вкусах же юных барышень я судить не берусь.

– А если бы она была вашей дочерью? – сказал сэр Джеймс.

– Это совсем другое дело. Но она мне не дочь, и я не чувствую себя вправе вмешиваться. Кейсобон ничуть не хуже большинства из нас. Он ученый священник и ничем не уронил своего сана. Один радикальствующий оратор в Мидлмарче назвал Кейсобона ученым попом, молотящим мякину, а Фрика – попом-каменщиком, а меня – попом-рыболовом. И честное слово, не вижу, что тут лучше, а что хуже. – Мистер Кэдуолледер испустил свой тихий смешок. Он всегда был готов первым посмеяться любым выпадам по своему адресу. Его совесть была такой же спокойной и невозмутимой, как он сам, и предпочитала избегать лишних усилий.

Таким образом, вмешательство мистера Кэдуолледера браку мисс Брук не угрожало, и сэр Джеймс с грустью подумал, что ей предоставлена полная свобода совершать необдуманные поступки. Тем не менее он не отказался от своего намерения строить дома для арендаторов по плану Доротеи, что свидетельствует о благородстве его натуры. Без сомнения, это был лучший способ сохранить свое достоинство, однако гордость только помогает нам быть великодушными, а не делает нас такими – как тщеславие не делает нас остроумными. Доротея, зная теперь, в какое положение она поставила сэра Джеймса, вполне оценила его стремление добросовестно исполнить свой долг по отношению к арендаторам, хотя он возложил на себя этот долг лишь из желания угодить возлюбленной, и радость, которую она испытывала, не могло заслонить даже ее новое счастье. Пожалуй, дома арендаторов сэра Джеймса Четтема занимали ее во всей той мере, в какой она могла интересоваться чем-то помимо мистера Кейсобона, а вернее, помимо той симфонии счастливых грез, доверчивого восхищения и страстной преданности, которая благодаря ему звучала в ее душе. И потому теперь во время каждого своего визита добросердечный баронет, который уже начинал чуть-чуть ухаживать за Селией, вновь и вновь обнаруживал, что разговоры с Доротеей становятся ему все приятнее. Теперь она держалась с ним свободно, никогда не раздражалась, и он мало-помалу открывал для себя прелесть дружеской симпатии между мужчиной и женщиной, которым не надо ни прятать страсть, ни признаваться в ней.

Глава IX

Первый джентльмен

Оракул древний называл страну

«Законожаждущей»; там все стремились

К порядку, к совершенному правленью.

Где ныне нам искать подобный край?

Второй джентльмен

Там, где и прежде, – в сердце человека.

Мистер Брук остался весьма доволен тем, как мистер Кейсобон собирался обеспечить свою жену, все предсвадебные дела разрешались без малейших затруднений, и время помолвки летело незаметно. Невесте полагалось осмотреть свой будущий дом и распорядиться, что и как там следует переделать. Женщина распоряжается перед браком, чтобы ей было приятнее учиться покорности потом. И бесспорно, те ошибки, которые мы, смертные обоего пола, делаем, когда получаем свободу поступать по-своему, заставляют задаваться вопросом, почему нам так нравится эта свобода.

И вот в пасмурное, но сухое ноябрьское утро Доротея вместе с дядей и Селией поехала в Лоуик. Мистер Кейсобон жил в старинном господском доме. Из сада была видна небольшая церковь, а напротив нее – дом приходского священника. В молодости мистер Кейсобон обитал в нем, пока не вступил во владение поместьем после смерти брата. К саду примыкал небольшой парк с великолепными древними дубами, откуда к юго-западному фасаду вела липовая аллея. Ограда, разделявшая сад и парк, была скрыта в низине, и из окон гостиной открывался широкий вид на зеленую лужайку и липы, а дальше зеленели поля и луга, которые в лучах закатного солнца порой словно преображались в золотое озеро. Но на юг и на восток вид был довольно угрюмым даже в самое ясное утро: никакого простора, запущенные клумбы и почти у самых окон разросшиеся купы деревьев – главным образом мрачные тисы. Сам дом, построенный в старинном английском стиле, отнюдь не был безобразен, но позеленевшие от времени каменные стены и маленькие окна навевали меланхолическое чувство, – чтобы такой дом стал уютным, ему требуются веселые детские голоса, множество цветов, распахнутые окна и солнечный простор за ними. Однако на исходе осени, когда в застывшей тишине последние желтые листья медленно кружили под пасмурным небом на темном фоне вечнозеленых тисов, дом был исполнен безысходной осенней грусти, и вышедший встретить их мистер Кейсобон не являл всему этому ни малейшего контраста.

«Ах! – сказала себе Селия. – Уж конечно, Фрешит-Холл выглядит приятнее». Она представила себе белоснежные стены, портик с колоннами, террасу, всю в цветах, а среди них – улыбающийся сэр Джеймс, точно расколдованный принц, только что покинувший обличье розового куста, и с носовым платком, возникшим из самых душистых лепестков, – сэр Джеймс, который всегда так мило разговаривает об обычных интересных вещах, а не рассуждает на ученые темы! Селии в полной мере были свойственны те прелестные женственные вкусы, какие нередко чаруют серьезных пожилых джентльменов в их избранницах. К счастью, склонности мистера Кейсобона были иными – ведь согласия Селии он не получил бы никогда.

Доротее, наоборот, и дом, и сад, и парк чрезвычайно понравились. Темные книжные полки в длинной библиотеке, выцветшие от времени ковры и портьеры, гравированные панорамы городов и старинные карты на стенах коридоров, старинные вазы под ними не только не произвели на нее угнетающего впечатления, но показались ей гораздо приятнее статуй и картин, которые ее дядя навез в Типтон-Грейндж из своих путешествий (возможно, они составляли часть идей, которых он тогда набрался). Сугубо классические обнаженные тела и ренессансно-корреджевские сладкие улыбки приводили бедняжку Доротею в полную растерянность, настолько они противоречили ее пуританским понятиям и были чужды всему строю ее жизни – ведь никто не научил ее тому, как надо воспринимать искусство. Владельцы же Лоуика, по-видимому, никогда не путешествовали по чужим странам, а мистер Кейсобон, изучая прошлое, обходился без таких пособий.

Осматривая дом, Доротея не испытывала ничего, кроме радости. Здесь, где ей предстояло нести обязанности супруги, все казалось ей священным, и, когда мистер Кейсобон осведомлялся, не кажется ли ей желательным изменить то или это, она отвечала ему взглядом, полным глубочайшего доверия. Его внимание к ее вкусам пробуждало в ней живейшую благодарность, но менять она ничего не хотела. Его формальную учтивость и столь же формальную нежность она находила безупречными, восполняя пустоты уверенностью, что его совершенство открылось ей еще не во всей своей полноте, – так, словно речь шла о Божественном провидении и кое-какие диссонансы могли объясняться лишь ее собственной глухотой к высшей гармонии. А в неделях, предшествующих свадьбе, всегда находятся пустоты, на которые любовь и доверие закрывают глаза, не допуская и тени сомнения в счастливом будущем.

– Теперь, дорогая Доротея, окажите мне любезность указать, какую комнату вы хотели бы сделать своим будуаром, – сказал мистер Кейсобон, показывая, что его взгляды на женскую натуру достаточно широки и он признает за женщинами право иметь будуар.

– Вы очень добры, – ответила Доротея, – но, право, я предпочту оставить это на ваше усмотрение. Мне все нравится так, как оно есть – как вы привыкли, разве что вы сами найдете нужным что-нибудь изменить. Ничего другого мне не надо.

– Ах, Додо! – сказала Селия. – А комната наверху с окном-фонарем?

Мистер Кейсобон проводил их туда. Окно-фонарь выходило на липовую аллею, мебель была обтянута поблекшим голубым шелком, а на стене висели миниатюры дам и джентльменов с пудреными волосами. Гобелен, служивший портьерой, тоже изображал зелено-голубой мир с выцветшим оленем на переднем плане. Стулья и столики на тонких изогнутых ножках казались не слишком устойчивыми. В такой комнате легко было вообразить призрачную даму в платье с тугой шнуровкой, вернувшуюся за своим рукоделием. Меблировку завершал небольшой книжный шкаф с переплетенными в телячью кожу томиками изящной словесности.

– Да-да, – объявил мистер Брук, – это будет очень милая комната, если сменить занавески, обновить мебель, добавить кушеток, ну и так далее. Сейчас она несколько гола.

– Что вы, дядюшка! – поспешно возразила Доротея. – Здесь не надо ничего менять. В мире найдется столько куда более важных вещей, которые необходимо изменить, а тут мне все и так нравится. И вам ведь тоже? – спросила она, повернувшись к мистеру Кейсобону. – Наверное, это была комната вашей матушки в дни ее молодости?

– Да, – ответил он, медленно наклоняя голову.

– Вот ваша матушка, – сказала Доротея, рассматривая миниатюры. – Она совсем такая, как на маленьком портрете, который вы мне подарили, только здесь ее черты, по-моему, более выразительны. А это чья миниатюра?

– Ее старшей сестры. Как и вы с сестрицей, они были единственными детьми своих родителей, чьи портреты висят выше.

– А сестра очень хорошенькая, – заметила Селия, подразумевая, что о матушке мистера Кейсобона этого сказать нельзя. Ей было как-то удивительно, что он происходит из семьи, члены которой все в свое время были молоды, а дамы так даже носили ожерелья.

– Какое своеобразное лицо, – сказала Доротея, вглядываясь в миниатюру. – Глаза глубокие и серые, но посажены слишком близко, нос изящный, но неправильный и словно бы с горбинкой, а напудренные локоны зачесаны назад! Да, это очень своеобразное лицо, но, по-моему, хорошеньким назвать его нельзя. И между ней и вашей матушкой нет никакого семейного сходства.

– Да. И судьбы их тоже были не похожи.

– Вы мне про нее не рассказывали, – заметила Доротея.

– Моя тетка вышла замуж крайне неудачно. Я ее никогда не видел.

Доротея была заинтригована, но сочла неделикатным задавать вопросы, раз мистер Кейсобон сам больше ничего не сказал, и отвернулась к окну полюбоваться видом. Солнце пронизало серую пелену туч, и липы отбрасывали тени поперек аллеи.

– Не пройтись ли нам по саду? – спросила Доротея.

– И тебе следует посмотреть церковь, знаешь ли, – сказал мистер Брук. – Забавная церквушка. Как и все селение. Оно словно заключено в ореховой скорлупе. Кстати, оно тебе понравится, Доротея: аккуратные домики с садиками, мальвы, ну и так далее.

– Да, если можно, я хотела бы все это посмотреть, – сказала Доротея, повернувшись к мистеру Кейсобону, – на ее вопросы о жилищах лоуикских арендаторов он до сих пор ограничивался коротким заверением, что они не так уж плохи.

Вскоре все общество уже шло по песчаной дорожке, которая вилась в траве между купами деревьев и, как объяснил мистер Кейсобон, вела прямо к церкви. Но калитка в церковной ограде оказалась заперта, и мистер Кейсобон направился к дому священника за ключом. Заметив, что он удалился, Селия, которая немного отстала, подошла к остальным и сказала с обычной четкостью, которая всегда словно бы опровергала подозрение в скрытой злокозненности ее слов:

– А знаешь, Доротея, я видела в одной из аллей какого-то молодого человека.

– И что же тут удивительного, Селия?

– Садовник, знаешь ли. Почему бы ему и не быть молодым? – сказал мистер Брук. – Я уже советовал Кейсобону переменить садовника.

– Нет, это был не садовник, а джентльмен с альбомом для набросков, – возразила Селия. – У него вьющиеся каштановые волосы. Я видела только его спину, но он совсем еще молодой.

– Возможно, сын младшего священника, – ответил мистер Брук. – А, вон и Кейсобон с Такером. Он хочет представить тебе Такера. Ты ведь с Такером не знакома.

Мистер Такер, несмотря на пожилой возраст, все еще принадлежал к «низшему духовенству», а как известно, младшие священники обычно не могут пожаловаться на отсутствие сыновей. Однако, после того как он был им представлен, ни он сам, ни мистер Кейсобон ни слова про его семью не сказали, и мелькнувший в аллее юноша был забыт всеми, кроме Селии. Она же пришла к выводу, что каштановые кудри и стройная фигура не могут принадлежать отпрыску или даже просто родственнику мистера Такера, такого старого и скучного, каким, по мнению Селии, только и мог быть духовный помощник мистера Кейсобона – без сомнения, превосходный человек, который попадет в рай (Селия чуждалась вольнодумства), но уж очень у него кривой рот. И Селия с огорчением и без всякого вольнодумства решила про себя, что у младшего священника, конечно, нет милых детишек, с которыми она могла бы играть, когда ей придется гостить в Лоуике в качестве подружки невесты.

Мистер Такер, как, возможно, и предвидел мистер Кейсобон, оказался бесценным спутником: он отвечал на все вопросы Доротеи о жителях деревни и о других прихожанах. В Лоуике, заверял он ее, все живут припеваючи: каждый арендатор (дома рассчитаны на две семьи, зато и плата невысока) обязательно держит хотя бы одну свинью, а огороды на задах все отлично ухожены. Мальчики одеты в превосходный плис, из девочек выходят примерные служанки, или же они остаются дома и занимаются плетением из соломы. Никаких ткацких станков, никакого сектантского духа, и хотя здешние люди думают не столько о духовном, сколько о том, чтобы скопить побольше деньжат, никаких особых пороков за ними не водится.

Пестрых же кур было столько, что мистер Брук не удержался и заметил:

– Как вижу, ваши фермеры оставляют для женщин ячмень на полях. У здешних бедняков, наверное, варится в горшках та самая курица, о какой добрый французский король мечтал для всех своих подданных. Французы едят много кур, но тощих, знаете ли.

– Удивительно жалкая мечта, – негодующе сказала Доротея. – Неужели короли – такие чудовища, что даже подобное пожелание уже возводится в добродетель?

– Если бы он желал, чтобы они ели тощих кур, – заметила Селия, – это было бы не так хорошо. Но может быть, он желал, чтобы они ели жирных кур.

– Да, но слово это выпало из контекста или же существовало лишь subauditum, то есть в мыслях короля, но вслух произнесено не было, – с улыбкой сказал мистер Кейсобон, наклоняясь к Селии, которая тотчас замедлила шаг, не желая смотреть, как мистер Кейсобон моргает у самого ее лица.

Когда они возвращались из деревни, Доротея все время молчала. Она со стыдом ловила себя на некотором разочаровании при мысли, что в Лоуике все хорошо и ей нечего будет там делать. И несколько минут она размышляла о том, что, пожалуй, предпочла бы жить в приходе, не столь свободном от горестей и бед, – тогда ей нашлось бы чем заняться. Но тут же она вновь вернулась к будущему, ожидающему ее на самом деле: она еще больше посвятит себя трудам мистера Кейсобона, и эта преданность подскажет ей новые обязанности. Почерпнутые в общении с ним высокие знания, наверное, откроют перед ней другие способы приложения своих сил.

Тут мистер Такер откланялся; его ждали какие-то церковные дела, и он вынужден был отказаться от приглашения позавтракать с ними.

Когда они вошли в сад через маленькую калитку, мистер Кейсобон сказал:

– У вас немного грустный вид, Доротея. Надеюсь, вы довольны тем, что видели?

– То, что я чувствую, наверное, глупо и дурно, – ответила Доротея с обычной своей откровенностью. – Я хотела бы, чтобы эти люди больше нуждались в помощи. Мне известно так мало способов сделать мою жизнь полезной. И конечно, мои представления о пользе далеко не достаточны. Мне следует искать новые пути, как приносить пользу людям.

– Несомненно, – сказал мистер Кейсобон. – С каждым положением сопряжены соответствующие обязанности. И надеюсь, ваше новое положение как хозяйки Лоуика будет содействовать исполнению моих чаяний.

– Я всем сердцем хочу этого, – ответила Доротея с глубокой серьезностью. – Мне вовсе не грустно, не надо так думать.

– Очень хорошо. Но если вы не устали, то мы пойдем к дому другой дорогой.

Доротея ничуть не устала, и они направились к великолепному тису, главной родовой достопримечательности с этой стороны дома. Подойдя ближе, они заметили на темном фоне вечнозеленых ветвей скамью, на которой сидел какой-то человек, рисуя старое дерево. Мистер Брук, шедший с Селией впереди, оглянулся и спросил:

– Кто этот юноша, Кейсобон?

Они уже почти поравнялись со скамьей, когда мистер Кейсобон наконец ответил:

– Один мой молодой родственник, довольно дальний. Собственно говоря, – добавил он, глядя на Доротею, – это внук той дамы, на чей портрет вы обратили внимание, моей тетки Джулии.

При их приближении молодой человек положил альбом и встал. Пышные светло-каштановые кудри и юный вид не оставляли сомнения, что именно его увидела в аллее Селия.

– Доротея, позвольте представить вам моего родственника, мистера Ладислава. Уилл, это мисс Брук.

Они остановились совсем рядом с ним, и, когда он снял шляпу, Доротея увидела серые, близко посаженные глаза, изящный неправильный нос с легкой горбинкой, зачесанные назад волосы… но рот и подбородок были более твердыми и упрямыми, чем на миниатюре его бабушки. Юный Ладислав не счел нужным улыбнуться в знак того, что очень рад познакомиться со своей будущей двоюродной тетушкой и ее родней, его лицо казалось скорее хмурым и недовольным.

– Я вижу, вы художник, – объявил мистер Брук, взяв в руки альбом и перелистывая его с обычной своей бесцеремонностью.

– Нет. Я просто делаю иногда кое-какие наброски, – ответил юный Ладислав, краснея, но, возможно, от досады, а не от скромности.

– Ну-ну! Вот же очень милая штучка. Я и сам немножко занимался этим в свое время, знаете ли. Поглядите-ка! Очень-очень мило и сделано, как мы говаривали, с brio[5]. – И мистер Брук показал племянницам большой акварельный набросок пруда в каменистых, поросших деревьями берегах.

– Я ничего в этом не понимаю, – сказала Доротея не холодно, но просто объясняя, почему она не может высказать своего суждения. – Вы ведь знаете, дядя, я не вижу никакой красоты в картинах, которые, по вашим словам, столь знамениты. Их язык мне непонятен. Вероятно, между картинами и природой есть какая-то связь, которую я по своему невежеству не ощущаю, – так греческие слова вам говорят о многом, а для меня не имеют смысла. – И Доротея поглядела на мистера Кейсобона, который наклонил к ней голову, а мистер Брук воскликнул с небрежной улыбкой:

– Подумать только, как люди не похожи друг на друга! Однако тебя плохо учили, знаешь ли, ведь это как раз для молодых девиц – акварели, изящные искусства, ну и так далее Но ты предпочитаешь чертить планы, ты не понимаешь morbidezza[6] и прочего в том же духе. Надеюсь, вы побываете у меня, и я покажу вам плоды моих собственных усилий на этом поприще, – продолжал он, повернувшись к юному Ладиславу, который не сразу понял, что слова эти были обращены к нему, так пристально он рассматривал Доротею. Ладислав заочно считал ее очень неприятной девушкой, раз уж она согласилась выйти за Кейсобона, а признавшись, что живопись ей непонятна, она только укрепила бы его в этом мнении, даже если бы он ей поверил. Но он принял ее признание за скрытую критику и не сомневался, что она нашла его набросок никуда не годным. Слишком уж умно она извинилась – посмеялась и над своим дядей, и над ним! Но какой у нее голос! Точно голос души, некогда обитавшей в эоловой арфе. Как непоследовательна природа! Девушка, готовая стать женой Кейсобона, должна быть совершенно бесчувственной. Отвернувшись от нее, он поклоном поблагодарил мистера Брука за приглашение.

– Мы вместе полистаем мои итальянские гравюры, – продолжал этот добродушный знаток живописи. – У меня много подобных вещей накопилось за все эти годы. В нашей глуши обрастаешь мхом, знаете ли. Нет-нет, не вы, Кейсобон, вы продолжаете свои ученые занятия, но вот мои лучшие идеи понемногу увядают… не находят себе применения. Вам, молодежи, надо беречься лени. Я был слишком ленив, знаете ли, а ведь я мог бы оказаться где угодно.

– Своевременное предупреждение, – заметил мистер Кейсобон, – но пройдемте в дом, пока барышни не устали стоять.

Когда они отошли, юный Ладислав вновь опустился на скамью и продолжал рисовать тис, но на его губах заиграла улыбка, она становилась все шире, и наконец он откинул голову и расхохотался. Отчасти его позабавило впечатление, которое произвел его набросок, отчасти – его сумрачный родственник в роли влюбленного, а отчасти – определение места, которого мистер Брук мог бы достичь, если бы ему не помешала лень. Улыбка и смех делали лицо мистера Уилла Ладислава очень симпатичным – в них была только искренняя веселость без тени злой насмешки или самодовольства.

– Кейсобон, а чем намерен заняться ваш племянник? – спросил мистер Брук, когда они направились к дому.

– Мой родственник, хотели вы сказать, – не племянник.

– Да-да, родственник. Какую карьеру он избрал, знаете ли?

– К большому сожалению, ответить на этот вопрос затруднительно. Он учился в Регби, но не пожелал поступить в английский университет, куда я с радостью его поместил бы, и, как ни странно, предпочел пройти курс в Гейдельберге. А теперь он хочет снова уехать за границу без какой-либо определенной цели – ради, как он выражается, культуры, что должно послужить подготовкой он сам не знает к чему. Выбрать себе профессию он не желает.

– Полагаю, у него нет никаких средств, кроме того, что он получает от вас?

– Я всегда давал ему и его близким основания считать, что в пределах благоразумия обеспечу суммы, необходимые, чтобы он мог получить хорошее образование и начать деятельность на избранном им поприще, а потому не имею права обмануть надежды, которые пробудил, – сказал мистер Кейсобон, сводя свое поведение к одному лишь исполнению долга, и Доротея восхитилась его деликатностью.

– Его влекут путешествия; быть может, он станет новым Брюсом или Мунго Парком, – заметил мистер Брук. – Одно время я и сам об этом подумывал.

– Нет, его нисколько не прельщают исследования, расширение наших познаний о земле. Это была бы цель, которую я мог бы одобрить, хотя и не поздравил бы его с выбором карьеры, столь часто завершающейся преждевременной и насильственной смертью. Но он вовсе не хочет получить более верные сведения о поверхности Земли и говорил даже, что предпочтет не знать, где находятся истоки Нила, и что следует оставить некоторые области неисследованными как заповедник для поэтического воображения.

– А в этом что-то есть, знаете ли, – заметил мистер Брук, чей ум, бесспорно, отличался беспристрастностью.

– Боюсь, это лишь признак общей его распущенности и неумения доводить что-либо до конца – свойств, не сулящих ему ничего хорошего ни на гражданском, ни на духовном поприще, даже если бы он подчинился обычным правилам и выбрал себе профессию.

– Быть может, препятствием служит его совесть, сознание собственной непригодности, – сказала Доротея, которой хотелось найти благожелательное объяснение. – Юриспруденция и медицина – очень серьезные профессии, связанные с большой ответственностью, не так ли? Ведь от врача зависит здоровье человека, а от юриста – его судьба.

– Да, конечно. Однако, боюсь, мой юный родственник Уилл Ладислав отвергает эти призвания главным образом из-за нелюбви к упорным и добросовестным занятиям, к приобретению знаний, которые служат необходимой основой для дальнейшего, но не прельщают неусидчивые натуры, ищущие сиюминутных удовольствий. Я растолковывал ему то, что Аристотель изложил со столь восхитительной краткостью: труд, составляющий цель, должен быть ценой множества усилий предварен приобретением подсобных знаний и уменья, достичь же этого можно только терпением. Я указывал на собственные мои рукописи, которые вобрали в себя изыскания многих лет и служат лишь преддверием к труду, далеко еще не завершенному. Но тщетно. В ответ на доводы такого рода он называет себя «Пегасом», а всякую работу, требующую прилежания, – «уздой».

Селия засмеялась. Ее удивило, что мистер Кейсобон способен говорить смешные вещи.

– Но из него, знаете ли, может выйти новый Байрон, или Чаттертон, или Черчилль, или кто-нибудь в этом же роде, – сказал мистер Брук. – А вы отправите его в Италию, или куда там он хочет уехать?

– Да. Я согласился выдавать ему скромное пособие в течение примерно года – большего он не просит. Пусть испытает себя на оселке свободы.

– Вы так добры! – сказала Доротея, глядя на мистера Кейсобона с восхищением. – Это очень благородно! Ведь, наверное, есть люди, которые не сразу находят свое призвание, не правда ли? Они кажутся ленивыми и слабыми, потому что еще растут. Мы ведь должны быть очень терпеливы друг с другом, не правда ли?

– Я полагаю, терпение тебе вдруг начало нравиться потому, что ты помолвлена, – сказала Селия, едва они с Доротеей остались одни в передней, снимая накидки.

– Ты намекаешь, что я очень нетерпелива, Селия?

– Да – если люди не делают и не говорят того, чего хочется тебе.

Со времени помолвки Доротеи Селия все меньше боялась говорить ей неприятные вещи: умные люди вызывали теперь у нее еще более презрительную жалость, чем прежде.

Глава X

Не избежать простуды тому, кто кутается в шкуру неубитого медведя.

Томас Фуллер

Уилл Ладислав не нанес визита мистеру Бруку – шесть дней спустя мистер Кейсобон упомянул, что его молодой родственник отправился за границу. Холодная неопределенность, с какой это было сказано, не допускала дальнейших расспросов. Впрочем, Уилл сам заявил только, что едет в Европу, и не пожелал уточнить свой маршрут. Гений, считал он, по самой сути своей не терпит никаких оков: с одной стороны, ему нужна полнейшая свобода для самопроизвольных проявлений, а с другой – он обязан обрести состояние высочайшей восприимчивости, дабы вселенская весть, которая наконец-то призовет его к предназначенным ему свершениям, не пропала втуне. Существует немало различных состояний высочайшей восприимчивости, и Уилл добросовестно испробовал многие из них. Ему не особенно нравилось вино, и все же он несколько раз напился, просто чтобы испробовать эту форму экстаза; однажды он не ел весь день, пока не ослабел от голода, а затем поужинал омаром; он пичкал себя опиумом, пока не расхворался. Но все эти усилия не дали хоть сколько-нибудь ощутимых результатов, а после опытов с опиумом он пришел к выводу, что организм де Куинси был, по-видимому, совершенно не похож на его собственный. Условия, долженствующие пробудить гений, еще не обнаружились, вселенная еще не призвала его. Но ведь и Цезарь одно время довольствовался лишь величественными предчувствиями. Нам известно, какой маскарад являет собой грядущее и какие блистательные фигуры скрываются в пока еще беспомощных зародышах. Собственно говоря, мир полон обнадеживающих аналогий и красивых, но сомнительных яиц, носящих название «возможностей». Уилл достаточно ясно видел грустный пример затянувшегося высиживания, когда цыпленок так и не появился на свет, и только благодарность мешала ему смеяться над Кейсобоном, чьи упорные старания, кипы и кипы предварительных заметок и тоненькая свечка ученой теории, долженствующая озарить все древние руины мира, словно бы слагались в басенную мораль, которая подтверждала, что Уилл совершенно прав, бесстрашно поручая свою судьбу попечению вселенной. Он считал это бесстрашие знаком гения, и, во всяком случае, оно не свидетельствовало об обратном, ибо гений заключается не в самодовольстве и не в смирении, а в способности вместо общих неопределенных рассуждений творить или совершать нечто вполне конкретное. А потому пусть Уилл Ладислав отправляется за границу без наших напутственных пророчеств о его будущем. Из всех разновидностей ошибок пророчество – самая бессмысленная.

Однако сейчас это предостережение против излишне поспешных суждений интересует меня более в отношении мистера Кейсобона, а не его молодого родственника. Если для Доротеи мистер Кейсобон явился лишь поводом, благодаря которому вспыхнул легковоспламеняемый материал ее юных иллюзий, означает ли это, что более трезвые люди, высказывавшие до сих пор свое мнение о нем, были свободны от предубеждения? Я протестую против того, чтобы какие-либо окончательные выводы или нелестные заключения делались на основании презрения миссис Кэдуолледер к величию души, которое приписывалось священнику соседнего прихода, или пренебрежительного мнения сэра Джеймса Четтема о ногах его счастливого соперника, или из неудачных попыток мистера Брука найти в нем родственные идеи, или из критических замечаний Селии о внешности пожилого кабинетного затворника. Мне кажется, даже величайший человек своего века – если эта превосходная степень вообще могла быть когда-либо к кому-либо отнесена, – даже величайший человек своего века обязательно отражался бы в многочисленных мелких зеркальцах далеко не лестным образом. Сам Мильтон, пожелай он увидеть себя в столовой ложке, должен был бы смириться с тем, что лицевой угол у него такой же, как у деревенского увальня. Кроме того, хотя из уст мистера Кейсобона льется лишь холодная риторика, это еще не означает, что он лишен тонкости чувства и способностей. Ведь писал же бессмертный естествоиспытатель и истолкователь иероглифов сквернейшие стишки. И разве теория строения Солнечной системы была создана с помощью изящных манер и умения поддерживать светский разговор? Так, быть может, мы оставим внешние оценки человека и задумаемся над тем, что́ собственное сознание говорит ему о его делах и способностях, преодолевая какие препятствия трудится он изо дня в день, какое разрушение надежд или укрепление самообмана несут ему годы и какие душевные силы противопоставляет он вселенскому бремени, которое когда-нибудь станет для него слишком тяжелым и заставит его сердце остановиться навсегда. Ему самому его жребий, без сомнения, представляется крайне важным, а если нам кажется, что он требует от нас слишком много внимания, то причина заключается просто в нашем нежелании вообще о нем думать: недаром мы с такой неколебимой уверенностью препоручаем его Божественному милосердию – более того, истинное величие духа мы видим в том, чтобы наш ближний уповал получить все там, как бы мало мы ни уделяли ему здесь. Вот и мистер Кейсобон служил центром своего собственного мирка, и если он был склонен полагать, что остальные люди созданы Провидением ради него, и, главное, судил о них только с той точки зрения, полезны они или нет автору «Ключа ко всем мифологиям», то эта черта свойственна всем нам и, подобно другим обманчивым иллюзиям, которые лелеют смертные, заслуживает нашего сострадания.

Вне всяких сомнений, женитьба на мисс Брук касалась его гораздо ближе, чем всех тех, кто успел выразить свое неодобрение по этому поводу, а потому при настоящем положении дел его победа вызывает у меня больше сочувственной жалости, чем разочарование симпатичного сэра Джеймса. Ведь по мере приближения дня, намеченного для свадьбы, мистер Кейсобон отнюдь не воспарял духом, и сад супружества, который, судя по всем предзнаменованиям, утопал в цветах, не начинал манить его сильнее привычных подземелий, где он расхаживал с огарком в руке. Он не признавался себе и, уж конечно, ни словом не обмолвился бы никому другому, что, покорив прелестную и возвышенную девушку, к собственному удивлению, не обрел счастья, хотя всегда был убежден, будто для этого требуются лишь усердные поиски. Правда, он знал все места у древних авторов, подразумевающие как раз обратное, но накопление таких знаний – это своего рода форма движения, почти не оставляющая сил на то, чтобы применять их в собственной практике.

Бедный мистер Кейсобон воображал, будто долгие холостые годы усердных занятий накопили ему сложные проценты для наслаждения жизнью и капитала его нежных чувств хватит на оплату самых больших чеков, ибо все мы – и серьезные люди, и легкомысленные – затуманиваем свой рассудок метафорами, а затем, исходя из этих метафор, совершаем роковые ошибки. И теперь самое убеждение, что он – редкий счастливчик, едва ли не удручало его: он не мог найти никаких внешних причин, объяснявших онемение всех чувств, которое поражало его именно тогда, когда им должна была бы владеть столь чаянная радость – когда он покидал привычное однообразие лоуикской библиотеки и отправлялся в Типтон-Грейндж. Это было томительное испытание, обрекавшее его на такое же безысходное одиночество, как и отчаяние, порой подкрадывавшееся к нему, в то время как он брел по трясине своих изысканий, ни на йоту не приближаясь к цели. И одиночество это было тем страшным одиночеством, которое бежит сочувствия. Он не желал, чтобы Доротея подумала, будто он не так счастлив, как должен быть счастлив в глазах света ее избранник, а в ее юной доверчивости и почитании он обретал опору для себя: ему нравилось пробуждать в ней все новый интерес, потому что этот интерес служил ему ободрением, – разговаривая с ней, он излагал свои замыслы и планы с безмятежной уверенностью наставника и хотя бы ненадолго избавлялся от тех незримых холодных ценителей, которые, точно призрачные тени Тартара, окружали его в долгие часы тяжкого невдохновенного труда.

Ибо Доротея, образование которой почти исчерпывалось кукольной историей мира в переложении для молодых девиц, обнаруживала в рассказах мистера Кейсобона о его великой книге столько нового и важного для себя, что эти откровения, это удивительное знакомство со стоиками и александрийцами, чьи идеи в чем-то походили на ее собственные, на время заставили ее забыть о постоянных поисках той всеохватывающей теории, которая должна была прочно соединить ее жизнь и ее доктрину с этим необыкновенным прошлым и установить связь между самыми дальними источниками знания и ее собственными поступками. Ведь впереди ее ждут еще более полные наставления, мистер Кейсобон объяснит ей все это – она ждала приобщения к высочайшим понятиям, как ждала брака, и ее смутные представления о том и о другом сливались воедино. Было бы большой ошибкой полагать, что ученость мистера Кейсобона манила Доротею сама по себе, – хотя общее мнение в окрестностях Фрешита и Типтона объявило ее «умной», однако в тех кругах, на более точном языке которых ум означает всего лишь способность узнавать и действовать, лежащую вне характера, к ней этот эпитет не применили бы. Она искала знаний, повинуясь той же живой потребности в деятельности, которая определяла все ее идеи и порывы. Она не хотела украшать себя знаниями, хранить их отдельно от нервов и крови, питавших ее поступки. И если бы она написала книгу, то, как святая Тереза, вложила бы в нее лишь то, что ей продиктовала бы ее экзальтированная совесть. Но она жаждала чего-то, что исполнило бы ее жизнь действием, одновременно и рациональным и вдохновенным. А так как время пророческих видений и незримых наставников прошло, так как молитва только усугубляла жажду, но не открывала пути, какой еще остается ей светильник, кроме знания? Масло же для него хранят ученые мудрецы, а кто ученее мистера Кейсобона?

Вот почему на протяжении этих кратких недель Доротея неизменно пребывала в состоянии радостного, благодарного ожидания, и хотя ее жених порой ощущал себя в тупике, он не мог приписать это охлаждению ее восторженного интереса.

Погода держалась мягкая, и это подсказало мысль сделать целью свадебного путешествия Рим: мистер Кейсобон очень хотел туда поехать, чтобы поработать с кое-какими рукописями в Ватикане.

– Я по-прежнему сожалею, что ваша сестрица не едет с нами, – сказал он однажды утром, когда уже было совершенно ясно, что Селия ехать не хочет и что Доротея предпочтет обойтись без ее общества. – Вам придется много часов проводить в одиночестве, Доротея, так как я буду вынужден использовать время нашего пребывания в Риме с наибольшей полнотой, и я чувствовал бы себя более свободным, если бы с вами кто-то был.

Слова «я чувствовал бы себя более свободным» больно задели Доротею. Впервые, говоря с мистером Кейсобоном, она покраснела от досады.

– Вы составили ошибочное мнение обо мне, – сказала она, – если вы думаете, будто я не понимаю, насколько ценно ваше время, если вы думаете, будто я не откажусь с величайшей охотой от всего, что как-то может помешать вам использовать его наилучшим образом.

– Это очень любезно с вашей стороны, дорогая Доротея, – сказал мистер Кейсобон, даже не заметив, что она обижена. – Но если бы с вами была приятная вам спутница, я мог бы поручить вас обеих заботам чичероне, и мы таким образом за один промежуток времени осуществили бы две цели.

– Прошу вас больше не упоминать об этом, – произнесла Доротея с некоторой надменностью, но тут же испугалась, что была не права, повернулась к нему и, взяв его руку, добавила другим тоном: – Не тревожьтесь из-за меня. У меня найдется много пищи для размышлений, когда я буду оставаться одна. А сопровождать меня может и Тэнтрип. О том же, чтобы поехать с Селией, я и подумать не могу: она изведется от тоски.

Пора было переодеваться. К обеду ожидались гости (это был последний званый обед в Типтон-Грейндже из положенных перед свадьбой), и, услышав удар колокола, Доротея обрадовалась предлогу тотчас уйти, словно ей требовалось больше времени на туалет, чем обычно. Ей было стыдно за свое раздражение, но причину его она не могла объяснить даже себе. Хотя она не собиралась кривить душой, ее ответ не имел ничего общего с той болью, которую причинили ей слова мистера Кейсобона. Они были вполне разумны, но в них смутно чудилась странная отчужденность.

«Наверное, это просто какая-то эгоистическая слабость, – сказала она себе. – Выходя замуж за человека, который настолько выше меня, я не могу не знать, что нужна ему меньше, чем он мне».

Убедив себя в полной правоте мистера Кейсобона, Доротея успокоилась, и, когда она вошла в гостиную в серебристо-сером платье, весь ее облик дышал тихим достоинством – скромно причесанные темно-каштановые волосы, разделенные на лбу и уложенные в тугой узел на затылке, удивительно гармонировали с простотой и безыскусственностью ее манер и выражения. В обществе Доротея обычно держалась с неизъяснимой безмятежностью, словно святая Варвара на картине, глядящая со своей башни в светлые просторы неба. Но это спокойствие только подчеркивало пылкость ее слов и чувств, когда что-то ее волновало.

В этот вечер она, естественно, не раз становилась темой разговора, тем более что приглашенных было много, не все мужчины принадлежали к кругу избранных (со времени приезда своих племянниц такого большого званого обеда мистер Брук еще не давал) и общей беседы за столом не велось, а гости переговаривались между собой. Среди них был и новоизбранный мэр Мидлмарча, местный фабрикант, и его зять, банкир-благотворитель, пользовавшийся в городе таким весом, что одни называли его методистом, другие же елейным святошей – в зависимости от привычного лексикона, – а также нотариус, врачи и прочие видные обитатели города. Миссис Кэдуолледер сказала даже, что Брук начинает обхаживать мидлмарчских обывателей и что сама она предпочитает фермеров, которые попросту пьют за ее здоровье на десятинном обеде и не стыдятся дедовской мебели. Собственно говоря, в этих краях, до того как реформа сыграла свою роль в развитии политического сознания, понятия о сословных различиях были очень сильны, а представления о партийной принадлежности довольно смутны, так что пестрота гостей за столом мистера Брука казалась всего лишь следствием той безалаберности, которую он приобрел за время своих неумеренных путешествий и укрепил излишним пристрастием к идеям.

И стоило мисс Брук вместе с дамами покинуть столовую, как кое-кто позволил себе реплики «в сторону».

– А мисс Брук хороша! Очень хороша, черт побери! – заявил мистер Стэндиш, старый нотариус, который столько лет вел дела аристократических землевладельцев, что сам обзавелся поместьем и украшал свою речь этим аристократическим проклятьем, точно гербом, свидетельствующим о благородстве говорящего.

Слова его, по-видимому, были обращены к мистеру Булстроду, банкиру, но этот джентльмен не любил грубости и чертыхания, а потому только слегка наклонил голову. Зато на них откликнулся мистер Чичли, пожилой холостяк и завсегдатай скачек, чей цвет лица напоминал пасхальное яйцо, редкие волосы были тщательно прилизаны, а внушительная осанка указывала на немалое самодовольство.

– Да, но не в моем вкусе. Я люблю, когда женщина думает о том, чтобы нам нравиться. В женщине должно быть тонкое изящество, кокетство. Мужчине нравится, когда ему бросают вызов. И чем больше она в вас целится, тем лучше.

– Пожалуй, пожалуй, – согласился мистер Стэндиш, который пребывал в отличном расположении духа. – И черт побери, обычно они такими и бывают. Полагаю, тут есть какая-то мудрая цель: такими их создало Провидение, э, Булстрод?

– На мой взгляд, для кокетства следует искать иной источник, – сказал мистер Булстрод. – Скорее уж, оно исходит от дьявола.

– Бесспорно, в каждой женщине должен сидеть дьяволенок, – объявил мистер Чичли, чье благочестие понесло некоторый ущерб из-за его интереса к прекрасному полу. – И я люблю, когда они белокуры, с эдакой походкой и лебединой шеей. Говоря между нами, дочка мэра нравится мне куда больше мисс Брук, да и мисс Селии тоже. Будь я из тех, кто женится, я бы присватался к мисс Винси, а не к этим барышням.

– Ну, так решайтесь же, решайтесь, – шутливо посоветовал мистер Стэндиш. – Как видите, людям в годах победа обеспечена.

Мистер Чичли только многозначительно покачал головой – он не собирался навлекать на себя неизбежное согласие своей избранницы.

Мисс Винси, имевшая честь быть идеалом мистера Чичли, на обеде, разумеется, не присутствовала: мистер Брук, никогда не любивший заходить слишком далеко, не считал, что его племянницам прилично знакомиться с дочерью мидлмарчского фабриканта – ну, разве на какой-нибудь публичной церемонии. А потому среди приглашенных дам не было ни одной особы, которая могла бы вызвать неодобрение леди Четтем или миссис Кэдуолледер, ибо миссис Ренфру, вдова полковника, не только отвечала всем необходимым требованиям, но и вызывала живейший интерес из-за своего недуга, – он ставил врачей в тупик и его исцеление, несомненно, требовало, кроме полноты профессиональных знаний, еще и малой толики шарлатанства. Леди Четтем, приписывавшая свое собственное редкостное здоровье домашним настойкам на травах и регулярным визитам врача, с большим вниманием выслушала рассказ миссис Ренфру о ее симптомах и о поразительном бессилии всех укрепляющих средств.

– Но, дорогая моя, куда же деваются их укрепляющие свойства? – задумчиво спросила добродушная, но величественная вдова баронета у миссис Кэдуолледер, когда миссис Ренфру отошла от них.

– Укрепляют болезнь, – ответила супруга священника, чье аристократическое происхождение обязывало ее иметь познания в медицине. – Все зависит от конституции: у некоторых людей все идет в жир, у других в кровь, у третьих в желчь, – так, по крайней мере, считаю я, – и, что бы они ни принимали, все, так сказать, перемалывается.

– Но тогда ей следует принимать лекарства, которые будут ослаблять… ослаблять болезнь… если все обстоит так, как вы говорите. А мне кажется, это очень убедительно.

– Ну конечно! Ведь в одной и той же земле растут два сорта картофеля. Один становится все водянистее и водянистее…

– Ах, совсем как бедная миссис Ренфру… Я так и подумала: водянка! Опухлости еще не заметно, пока все внутри. Мне кажется, ей следует принимать подсушивающие лекарства, как по-вашему? Или воздушные ванны, чтобы воздух был сухим и горячим. Есть много средств, которые сушат.

– Пусть испробует трактаты некоего автора, – вполголоса сказала миссис Кэдуолледер, увидев его в дверях. – Вот он в подсушивании не нуждается.

– Кто, моя дорогая? – осведомилась леди Четтем, приятнейшая женщина, но не настолько сообразительная, чтобы лишить собеседницу удовольствия объяснить свои слова.

– Жених… Кейсобон. После помолвки он что-то начал сохнуть еще быстрее: пламя страсти, я полагаю.

– Мне кажется, конституция у него далеко не крепкая, – заметила леди Четтем совсем уже шепотом. – И его занятия… очень сушат, как вы сказали.

– Право, рядом с сэром Джеймсом он выглядит как череп, специально ободранный для такого случая. Помяните мое слово, через год эта девчонка будет его ненавидеть. Сейчас она смотрит на него как на оракула, но пройдет немного времени, и она ударится в другую крайность. Одна взбалмошность!

– Какой ужас! Боюсь, она упряма до неразумия. Но скажите… вы ведь все о нем знаете… Что-нибудь очень скверное? Так что же?

– Что? Он скверен, как лекарство, принятое по ошибке: мерзкий вкус и только вред для здоровья.

– Хуже этого ничего быть не может, – сказала леди Четтем, с такой отчетливостью представив себе мерзкое лекарство, что ей показалось, будто она узнала какие-то подлинные пороки мистера Кейсобона. – Впрочем, Джеймс не позволяет сказать о мисс Брук ни одного дурного слова. Он по-прежнему утверждает, что она – зерцало всех женщин.

– Всего лишь великодушное заблуждение. Поверьте, крошка Селия нравится ему гораздо больше, а она умеет ценить его достоинства. Надеюсь, вам моя крошка Селия тоже нравится?

– О конечно! Она больше любит герани и производит впечатление более кроткой, хотя и не так красиво сложена. Да, кстати о лекарствах: расскажите мне про этого нового молодого врача, мистера Лидгейта. Говорят, он удивительно умен. По крайней мере, лицо у него очень умное – такой прекрасный лоб.

– Во всяком случае, он джентльмен. Я слышала, как он разговаривал с Гемфри. Говорит он хорошо.

– Да-да. По словам мистера Брука, он в родстве с нортумберлендскими Лидгейтами – такая старинная семья. Как-то странно, когда речь идет о докторе. Мне больше нравится, когда врач стоит ближе к прислуге, и обычно такие врачи лечат гораздо лучше. Поверьте, бедный Хикс никогда не ошибался. Мне не известно ни одного такого случая. Он был груб и смахивал на мясника, но он знал мою конституцию. Его внезапная кончина очень меня огорчила. А мисс Брук что-то очень оживленно разговаривает с этим мистером Лидгейтом!

– О домах для арендаторов и о больницах, – ответила миссис Кэдуолледер, обладавшая редкостным слухом и умением схватывать на лету. – Он, кажется, филантроп, так что Брук захочет сойтись с ним покороче.

– Джеймс, – сказала леди Четтем, увидев сына, – представь мне мистера Лидгейта, я хочу посмотреть, каков он.

Любезная дама тут же объявила, что она в восторге познакомиться с мистером Лидгейтом, – она слышала, как успешно он лечит горячки новым способом.

Мистер Лидгейт в полной мере обладал необходимой для врача способностью сохранять серьезный вид, когда ему говорили всякий вздор, а спокойный взгляд темных глаз свидетельствовал, что он слушает со всем вниманием. Он во всем отличался от блаженной памяти Хикса – особенно легкой изящной небрежностью одежды и речи. Тем не менее леди Четтем прониклась к нему полным доверием. Он согласился с тем, что конституция у нее совершенно особая: во всяком случае, он сказал, что конституция любого человека обладает своими особенностями, и не отрицал, что у нее она может быть совершенно особой. Он не одобрил слишком уж ослабляющую систему с избытком кровопусканий, однако не рекомендовал и частых приемов портвейна и хинной коры. Он произносил «я полагаю» с таким почтительным видом, подразумевающим согласие, что она составила самое благоприятное мнение о его талантах.

– Я очень довольна вашим протеже, – сказала она мистеру Бруку, прощаясь с ним.

– Моим протеже? Помилуйте! Да кто же это? – осведомился мистер Брук.

– Молодой Лидгейт, новый доктор. Мне кажется, он весьма искушен в своей профессии.

– Ах, Лидгейт. Но он вовсе не мой протеже, знаете ли. Просто я знаком с его дядей, и тот написал мне о нем. Впрочем, думаю, лечить он должен превосходно – учился в Париже, знавал Бруссе. И у него есть идеи: хочет, знаете ли, поднять престиж медицинской профессии.

– У Лидгейта множество совсем новых идей о проветривании, диете, ну и так далее, – продолжал мистер Брук, когда, проводив леди Четтем, он вернулся к своим гостям из Мидлмарча.

– Черт побери, а вы думаете, это такая уж здравая мысль? Ломать старую систему лечения, которая сделала англичан тем, чем они стали? – сказал мистер Стэндиш.

– Медицинские знания у нас оставляют желать много лучшего, – возразил мистер Булстрод, который говорил слабым голосом и имел нездоровый вид. – Я со своей стороны радуюсь, что мистер Лидгейт избрал для своей практики наш город, и надеюсь, у меня будут все основания поручить его заботам новую больницу.

– Все это прекрасно, – ответил мистер Стэндиш, который не слишком любил мистера Булстрода. – Если вы хотите, чтобы он пробовал новые способы лечения на тех, кто попадет в вашу больницу, и убил пару-другую неимущих пациентов, я возражать не стану. Но платить собственные деньги за то, чтобы на мне что-то пробовали, – нет уж, увольте! Я люблю, чтобы меня лечили проверенными способами.

– А знаете ли, Стэндиш, каждое лекарство, которое вы принимаете, – это уже проба… да, проба, знаете ли, – сказал мистер Брук, кивая нотариусу.

– Ну, если в таком смысле! – воскликнул мистер Стэндиш с тем раздражением, какое только мог допустить в разговоре с ценным клиентом. Но когда человек без юридического опыта пускается толковать слова, никакого терпения не хватит!

– Я буду рад любому лечению, которое меня исцелит, не превратив в скелет, как беднягу Грейнджера, – сказал мэр мистер Винси, дородный человек, чей цветущий вид представлял резкий контраст францисканским тонам мистера Булстрода. – Очень опасно остаться без брони, хранящей нас от стрел болезни, как выразился кто-то, и, по-моему, весьма удачно.

Мистер Лидгейт, разумеется, ничего этого не слышал. Он уехал рано и считал бы, что провел очень скучный вечер, если бы не некоторые интересные знакомства – особенно знакомство с мисс Брук, чья юная красота, близкая свадьба с пожилым педантом и увлечение общественно полезными делами были необычным и пикантным сочетанием.

«Доброе создание эта прекрасная девушка… но слишком уж восторженна, – размышлял он. – Разговаривать с такими женщинами всегда трудно. Они вечно доискиваются до сути вопроса, но настолько невежественны, что неспособны понять ее и обычно полагаются на собственное нравственное чувство, чтобы уладить все по своему вкусу».

Другими словами, мисс Брук столь же мало отвечала требованиям мистера Лидгейта, как и требованиям мистера Чичли. Если взглянуть на нее глазами этого последнего – человека зрелого и неспособного изменить давно сложившуюся точку зрения, – то она вообще была ошибкой, призванной подорвать его веру в мудрость Провидения, создающего молоденьких красавиц для того, чтобы они кокетничали с багроволицыми холостяками. Однако Лидгейт еще не достиг такой зрелости, и, возможно, ему предстояли испытания, способные изменить его мнение о том, что следует особенно ценить в женщинах.

Однако ни тому ни другому больше не пришлось встречаться с мисс Брук, пока она еще носила свою девичью фамилию: вскоре после этого обеда она стала миссис Кейсобон и отправилась с мужем в Рим.

Глава XI

Простую речь, обычные дела

Комедия орудьем избрала,

Портрет рисуя верный наших дней:

Глупцы, а не злодеи милы ей.

Бен Джонсон

По правде говоря, Лидгейт уже попал во власть чар девушки, совершенно не похожей на мисс Брук. Впрочем, он не считал, что потерял голову настолько, чтобы влюбиться, хотя и сказал о ней так: «Она сама грация, она прелестна и богато одарена. Вот какой должна быть женщина – она должна вызывать то же чувство, что и чудесная музыка». К некрасивым женщинам он относился, как и к прочим суровым фактам жизни, которые надо философски терпеть и изучать. Но Розамонда Винси была полна поистине музыкального очарования, а когда мужчина встречает женщину, которую он избрал бы в невесты, если бы собирался жениться, то остаться ли ему холостяком или нет, обычно решает она. Лидгейт считал, что в ближайшие годы ему не следует жениться – во всяком случае, до тех пор, пока он не проложит для себя собственную дорогу в стороне от широкого истоптанного пути. Мисс Винси сияла на его горизонте примерно все то время, какое потребовалось мистеру Кейсобону, чтобы обручиться и сыграть свадьбу, но этот ученый джентльмен был богат, он собрал обширный предварительный материал и создал себе ту репутацию, которая предшествует свершению и нередко остается главной частью славы такого человека. Как мы видели, он взял себе жену, чтобы она украсила последнюю четверть его плавания и была маленькой луной, не способной вызвать сколько-нибудь заметные изменения его орбиты. Лидгейт же был молод, беден и честолюбив. Полвека жизни лежало перед ним, а не позади него, и он приехал в Мидлмарч, лелея много планов, исполнение которых не только не должно было сразу принести ему состояние, но даже вряд ли могло обеспечить приличный доход. Если человек в подобных обстоятельствах берет жену, то не для того, чтобы она служила украшением его жизни, в чем Лидгейт был склонен видеть главное назначение жен. Вот это-то после единственного их разговора он и счел изъяном в мисс Брук, несмотря на ее бесспорную красоту. Ее взгляд на мир был лишен истинной женственности. Общество подобной женщины сулило столько же отдыха, как класс шумных мальчишек, которых ты отправляешься учить после трудового дня, вместо того чтобы пребывать в раю, где нежный смех заменяет пение птиц, а синие глаза – безоблачную лазурь небес.

Разумеется, в эту минуту склад ума мисс Брук не имел для Лидгейта ни малейшего значения, как для самой мисс Брук – качества, которые нравились молодому врачу в женщинах. Но тот, кто внимательно следит за незаметным сближением человеческих жребиев, тот увидит, как медленно готовится воздействие одной жизни на другую, и равнодушные или ледяные взгляды, которые мы устремляем на наших ближних, если они не имели чести быть нам представленными, нередко оборачиваются ироничной шуткой – Судьба, саркастически усмехаясь, стоит возле, держа список dramatis personae[7], включающий и их и наши имена.

В старинном провинциальном обществе тоже происходили свои постоянные внутренние перемещения. И это были не только драматические крушения, когда его блистательные молодые денди, отсверкав, кончали семейным очагом, у которого их ждали неопрятные обрюзгшие жены с полудюжиной ребятишек, но и менее заметные взлеты и падения, постоянно изменяющие границы светских знакомств и порождающие новое осознание взаимозависимости. Одни спускались чуть ниже, другие взбирались на ступеньку повыше, люди с простонародным выговором богатели, высокомерные джентльмены выставляли свои кандидатуры от промышленных городов; кого-то подхватывали политические течения, а кого-то – церковные, и вдруг, к собственному удивлению, они оказывались рядом; немногие же знатные особы или семьи, которые стояли среди этих смещений, точно несокрушимые скалы, тем не менее вопреки своей незыблемости мало-помалу получали какие-то новые черты, претерпевая двойное изменение – и в собственных глазах, и в глазах тех, кто на них смотрел. Муниципальный город и сельский приход постепенно соединялись новыми нитями – постепенно, по мере того как старый чулок заменялся счетом в сберегательном банке, поклонение золотому солнцу гинеи сходило на нет, а помещики, баронеты и даже лорды, которые в своей недоступной дали вели безупречную жизнь, при более близком знакомстве обретали всевозможные недостатки и пороки. Появлялись и новые люди из других графств – одни были опасны тем или иным особым умением, другие брали обидным превосходством в хитрости. Собственно говоря, в Старой Англии происходили те же перемещения и смешивание, которые мы находим у куда более старого Геродота, каковой, повествуя о былом, также счел уместным начать свой рассказ с судьбы женщины. Впрочем, Ио – девица, по-видимому соблазнившаяся красивыми товарами, – была полной противоположностью мисс Брук и в этом отношении скорее походила на Розамонду Винси, которая одевалась с изысканным вкусом, тем более что фигура как у нимфы и белокурая красота дают широчайший простор в выборе покроя и цвета; но все это составляло лишь часть ее чар. Она была признанным украшением пансиона миссис Лемон, лучшего пансиона в графстве, где благородных девиц обучали всему, что необходимо знать светской барышне, – вплоть до отдельно оплачиваемых уроков, как входить в карету и как выходить из нее. Миссис Лемон постоянно ставила мисс Винси в пример остальным ученицам – ее успехи в науках, чистота и правильность ее речи были выше всех похвал, особенно же отличалась она в музыке. Мы неповинны в том, как о нас говорят люди, и, возможно, если бы миссис Лемон взялась описать Джульетту или Имогену, эти шекспировские героини утратили бы всякую поэтичность. Первого же взгляда на Розамонду оказалось бы достаточно, чтобы рассеять предубеждение, вызванное дифирамбами миссис Лемон.

И этот первый взгляд и даже знакомство с семейством Винси ожидали Лидгейта вскоре после его водворения в Мидлмарче – мистер Пикок, чью практику он приобрел за некоторую сумму, правда, не был их семейным доктором (миссис Винси не нравилась принятая им ослабляющая система), но зато пользовал многих их родственников и знакомых. Да и кто из видных обитателей Мидлмарча не был связан с Винси родством или хотя бы давним знакомством? Это была старинная семья фабрикантов, они держали открытый дом на протяжении трех поколений и, конечно, за этот срок успели породниться со многими другими более или менее почтенными мидлмарчскими семьями. Сестра мистера Винси приняла предложение богатого жениха – мистера Булстрода; но так как он не был уроженцем города и происхождение его окутывал некоторый туман, считалось, что он возвысился, войдя через брак в исконную милдмарчскую семью. С другой стороны, мистер Винси женился несколько ниже себя, выбрав дочь содержателя гостиницы. Но и тут не обошлось без целительной силы денег – сестра миссис Винси стала второй женой богатого и старого мистера Фезерстоуна и через несколько лет скончалась бездетной, так что ее племянники и племянницы могли рассчитывать на родственную привязанность вдовца. И получилось так, что мистер Булстрод и мистер Фезерстоун, лучшие пациенты Пикока, по разным причинам с распростертыми объятиями встретили его преемника, приезд которого в город вызвал не только толки, но и разделение на партии. Мистер Ренч, домашний врач мистера Винси, вскоре получил некоторые основания усомниться в профессиональном такте Лидгейта, а многочисленные визитеры постоянно рассказывали о нем что-нибудь новенькое. Мистер Винси предпочитал общий мир и не любил держать чью-либо сторону, однако у него не было надобности спешить с новыми знакомствами. Розамонда про себя желала, чтобы ее отец пригласил мистера Лидгейта в гости. Ей надоели лица и фигуры, которые она помнила с тех пор, как помнила себя, – всевозможные неправильные профили, и походки, и привычные словечки тех мидлмарчских молодых людей, которых она знала маленькими мальчиками. В пансионе она училась с девочками из семей, занимавших более высокое положение, и не сомневалась, что их братья были бы ей интереснее всех этих вечных мидлмарчских знакомцев. Но она не хотела говорить о своем желании отцу, сам же он не торопился. Олдермен, которого вот-вот изберут мэром, должен давать большие званые обеды, но пока гостей за его обильным столом было вполне достаточно.

Этот стол часто хранил остатки семейного завтрака долго после того, как мистер Винси уходил со вторым сыном на склад, а мисс Морган уже давала утренний урок младшим девочкам в классной комнате. Завтрак дожидался семейного лентяя, который предпочитал любые неудобства (для других) необходимости вставать, когда его будили. Так было и в то сентябрьское утро, в которое мистер Кейсобон, как нам известно, отправился с визитом в Типтон-Грейндж и познакомился с Доротеей. Однако, хотя камин в столовой пылал так жарко, что спаниель, пыхтя, улегся в самом дальнем от него углу, Розамонда по какой-то причине засиделась за вышиванием дольше обычного. Иногда она заставляла себя встрепенуться и, разложив рукоделие на коленях, рассматривала его нерешительным скучающим взглядом. Ее маменька, вернувшись после посещения кухни, села по другую сторону рабочего столика и безмятежно чинила кружева, пока часы не захрипели, показывая, что они снова собираются бить. Тогда ее пухлые пальцы взяли колокольчик.

– Притчард, постучите к мистеру Фреду еще раз и скажите, что уже пробило половину одиннадцатого.

При этом лицо миссис Винси, на которое сорок пять прожитых ею лет не нанесли ни углов, ни параллелей, продолжало сиять благодушием. Поправив розовые завязки чепца, она залюбовалась дочерью и оставила работу лежать на коленях.

– Мама, – сказала Розамонда, – когда Фред сойдет завтракать, не давайте ему селедки. Я не терплю, когда в доме с утра стоит этот запах.

– Душечка, ты совсем уж братьям житья не даешь. Больше мне тебя и упрекнуть не в чем. Ты у нас и добрая и ласковая, но только всегда братьев пилишь.

– Не пилю, мама. Вы ведь не слышали, чтобы я хоть раз сказала что-нибудь вульгарное.

– Но ты их все время утесняешь.

– А если у них такие неприятные привычки!

– Нужно быть снисходительней к молодым людям, душечка. Сердце у них хорошее, надо и этому радоваться. Женщине лучше не обращать внимания на мелочи. Ведь тебе замуж выходить.

– За кого бы я ни вышла, на Фреда он похож не будет.

– Напрасно ты так смотришь на своего брата, душечка. Против других молодых людей он сущий ангел, хоть и не сумел сдать экзамен. Право, не понимаю почему, он же такой умный. И ты сама знаешь, что в университете все его знакомые были из самых лучших семей. При твоей взыскательности, душечка, тебе бы радоваться, что твой брат – настоящий молодой джентльмен. Ты же постоянно выговариваешь Бобу, потому что он не Фред.

– Ах нет, мама! Просто потому, что он Боб!

– Что же, душечка, в Мидлмарче не найдется ни одного молодого человека без недостатков.

– Но… – Тут на лице Розамонды появилась улыбка, а с ней – две ямочки. Сама Розамонда эти ямочки терпеть не могла и в обществе почти не улыбалась. – Но я ни за кого из Мидлмарча замуж не пойду.

– Да уж знаю, деточка, ты ведь отвадила самых отборных из них. Ну а если найдется кто-нибудь получше, так кто же его достоин, как не ты.

– Простите, мама, но мне не хотелось бы, чтобы вы говорили: «самые отборные из них».

– Так ведь они же самые отборные и есть!

– Это вульгарное выражение, мама.

– Может быть, может быть, душечка. Я ведь никогда не умела правильно выражаться. А как надо сказать?

– Самые лучшие из них.

– Да ведь это тоже простое и обычное слово! Будь у меня время подумать, я бы сказала: «Молодые люди, превосходные во всех отношениях». Ну да ты со своим образованием лучше знаешь.

– И что же такое Рози знает лучше, маменька? – спросил мистер Фред, который неслышно скользнул в полуотворенную дверь, когда мать и дочь снова склонились над своим рукоделием, и, встав спиной к камину, принялся греть подошвы домашних туфель.

– Можно или нет сказать: «молодые люди, превосходные во всех отношениях», – ответила миссис Винси, беря колокольчик.

– А, теперь появилось множество сортов чая и сахара, превосходных во всех отношениях. «Превосходный» прочно вошло в жаргон лавочников.

– Значит, ты начал осуждать жаргон? – мягко спросила Розамонда.

– Только дурного тона. Любой выбор слов – уже жаргон. Он указывает на принадлежность к тому или иному классу.

– Но есть правильный литературный язык. Это не жаргон.

– Извини меня, правильный литературный язык – это жаргон ученых педантов, которые пишут исторические труды и эссе. А самый крепкий жаргон – это жаргон поэтов.

– Ты говоришь невозможные вещи, Фред. Тебе лишь бы настоять на своем.

– Ну скажи, это жаргон или поэзия, если назвать быка «тугожильным»?

– Разумеется, можешь назвать это поэзией, если хочешь.

– Попались, мисс Рози! Вы не способны отличить Гомера от жаргона. Я придумал новую игру: напишу на листочках жаргонные выражения и поэтические, а ты разложи их по принадлежности.

– До чего же приятно слушать, как разговаривает молодежь! – сказала миссис Винси с добродушным восхищением.

– А ничего другого у вас для меня не найдется, Притчард? – спросил Фред, когда на стол были поставлены кофе и тартинки, и, обозрев ветчину, вареную говядину и другие остатки холодных закусок, безмолвно отверг их с таким видом, словно лишь благовоспитанность удержала его от гримасы отвращения.

– Может быть, скушаете яичницу, сэр?

– Нет, никакой яичницы! Принесите мне жареные ребрышки.

– Право же, Фред, – сказала Розамонда, когда служанка вышла, – если ты хочешь есть за завтраком горячее, то мог бы вставать пораньше. Ты бываешь готов к шести часам, когда собираешься на охоту, и я не понимаю, почему тебе так трудно подняться с постели в другие дни.

– Что делать, если ты такая непонятливая, Рози! Я могу встать рано, когда еду на охоту, потому что мне этого хочется.

– А что бы ты сказал про меня, если бы я спускалась к завтраку через два часа после всех остальных и требовала жареные ребрышки?

– Я бы сказал, что ты на редкость развязная барышня, – ответил Фред, невозмутимо принимаясь за тартинку.

– Не вижу, почему братья могут вести себя противно, а сестер за это осуждают.

– Я вовсе не веду себя противно. Это ты так думаешь. Слово «противно» определяет твои чувства, а не мое поведение.

– Мне кажется, оно вполне определяет запах жареных ребрышек.

– Отнюдь! Оно определяет ощущения в твоем носике, которые ты связываешь с жеманными понятиями, преподанными тебе в пансионе миссис Лемон. Посмотри на маму. Она никогда не ворчит и не требует, чтобы все делали только то, что нравится ей самой. Вот какой должна быть, на мой взгляд, приятная женщина.

– Милые мои, не надо ссориться, – сказала миссис Винси с материнской снисходительностью. – Лучше, Фред, расскажи нам про нового доктора. Он понравился твоему дяде?

– Как будто очень. Он задавал Лидгейту один вопрос за другим, а на ответы только морщился, словно ему наступали на ногу. Такая у него манера. Ну вот и мои ребрышки.

– Но почему ты вернулся так поздно, милый? Ты ведь говорил, что только побываешь у дяди.

– А, я обедал у Плимдейла. Мы играли в вист. Лидгейт тоже там был.

– Ну и что ты о нем думаешь? Наверное, настоящий джентльмен. Говорят, он из очень хорошей семьи – его родственники у себя в графстве принадлежат к самому высшему обществу.

– Да, – сказал Фред. – В университете был один Лидгейт: так и сорил деньгами. Доктор, как выяснилось, приходится ему троюродным братом. Однако у богатых людей могут быть очень бедные троюродные братья.

– Но хорошее происхождение – это хорошее происхождение, – сказала Розамонда решительным тоном, который показывал, что она не раз размышляла на эту тему. Розамонда чувствовала, что была бы счастливей, не родись она дочерью мидлмарчского фабриканта. Она не любила никаких напоминаний о том, что отец ее матери содержал гостиницу. Впрочем, всякий, кто вспомнил бы об этом обстоятельстве, почти наверное подумал бы, что миссис Винси очень походит на красивую любезную хозяйку гостиницы, привыкшую к самым неожиданным требованиям своих постояльцев.

– Странное имя у него – Тертий, – сказала эта добродушная матрона. – Ну да конечно, оно у него родовое. А теперь расскажи поподробнее, какой он.

– Довольно высок, темноволос, умен… хорошо говорит, но, на мой вкус, немножко как самодовольный педант.

– Я никогда не могла понять, что ты подразумеваешь под словами «самодовольный педант», – сказала Розамонда.

– Человека, который старается показать, что у него обо всем есть свое мнение.

– Так ведь, милый, у докторов и должны быть мнения, – заметила миссис Винси. – Их для того и учат.

– Да, маменька, – мнения, за которые им платят. А самодовольный педант навязывает вам свои мнения даром.

– Полагаю, мистер Лидгейт произвел большое впечатление на Мэри Гарт, – произнесла Розамонда многозначительным тоном.

– Право, не знаю, – ответил Фред с некоторой мрачностью, встал из-за стола и, взяв роман, который принес с собой из спальни, бросился в кресло.

– А если ты ей завидуешь, – добавил он, – то бывай почаще в Стоун-Корте и затми ее.

– Я бы хотела, чтобы ты не был таким вульгарным, Фред. Если ты кончил, то позвони.

– Но твой брат сказал правду, Розамонда, – начала миссис Винси, когда служанка убрала со стола и ушла. – Очень грустно, что ты не можешь заставить себя чаще бывать у дяди. Он же гордится тобой и даже приглашал тебя жить у него. Ведь он много мог бы сделать не только для Фреда, но и для тебя. Бог видит, какое для меня счастье, что ты живешь дома со мной, но ради пользы моих детей я найду силы с ними расстаться. Теперь же, надо полагать, ваш дядя Фезерстоун уделит что-то Мэри Гарт.

– Мэри Гарт терпит жизнь в Стоун-Корте, потому что служить в гувернантках ей нравится еще меньше, – сказала Розамонда, складывая свое рукоделие. – А мне не нужно никакого наследства, если ради него я должна сносить кашель дядюшки и общество его противных родственников.

– Он не жилец на этом свете, душечка. Я, конечно, не желаю ему смерти, но при такой астме и внутренних болях следует надеяться, что он найдет отдохновение на том свете. И Мэри Гарт я ничего дурного не желаю, но справедливость есть справедливость. За своей первой женой мистер Фезерстоун никаких денег не взял, не то что за моей сестрой. А потому у ее племянников и племянниц меньше прав, чем у племянников и племянниц моей сестры. И правду сказать, Мэри Гарт до того некрасива, что ей только гувернанткой и быть.

– Тут, маменька, с вами не все согласятся, – заметил мистер Фред, который, по-видимому, был способен и читать и слушать одновременно.

– Что же, милый, пусть даже ей и будет что-нибудь завещано, человек ведь женится на родне жены, а Гарты живут мизерно, хоть во всем себе отказывают, – сказала миссис Винси, искусно обходя скользкое место. – Ну, я не стану больше мешать твоим занятиям, милый. Мне надо кое-чего купить.

– О, таким занятиям Фреда помешать трудно, – сказала Розамонда, тоже вставая. – Он ведь просто читает роман.

– Почитает-почитает, да и возьмется за латынь, – примирительно сказала миссис Винси, погладив сына по голове. – В курительной для этого камин затоплен. Ты ведь знаешь, Фред, милый ты мой, что этого хочет твой отец, а я ему все время повторяю, что ты позанимаешься, вернешься в университет и сдашь экзамен.

Фред взял руку матери и поцеловал ее, но ничего не ответил.

– Наверное, ты сегодня на верховую прогулку не собираешься? – спросила Розамонда, когда миссис Винси вышла.

– Нет. А что?

– Папа разрешил мне теперь ездить на караковой.

– Если хочешь, можешь поехать со мной завтра. Только помни, что я поеду в Стоун-Корт.

– Я так мечтаю о верховой прогулке, что мне все равно, куда мы поедем.

На самом же деле Розамонда очень хотела поехать именно в Стоун-Корт.

– Послушай, Рози, – сказал Фред, когда она была уже в дверях, – если ты будешь сейчас музицировать, то я часок с тобой поупражняюсь.

– Только не сегодня!

– А почему не сегодня?

– Право, Фред, мне хотелось бы, чтобы ты вообще бросил флейту. Когда мужчина играет на флейте, у него такой глупый вид! И ты все время фальшивишь.

– Я расскажу следующему вашему ухажеру, мисс Розамонда, как вы любите оказывать людям одолжения.

– А почему я должна оказывать тебе одолжения, слушая, как ты играешь на флейте, а не ты мне, бросив играть на ней?

– А почему я должен брать тебя с собой на верховую прогулку?

Этот вопрос оказал необходимое воздействие, так как Розамонда не собиралась отказываться от задуманной поездки.

И Фред, добившись своего, почти час разучивал «Ar hyd у nos», «О горы и долины» и прочие любимые мелодии, содержавшиеся в его «Самоучителе игры на флейте», с большим рвением и неукротимой надеждой извлекая из инструмента довольно хриплые завывания.

Глава XII

Какую он измыслил штуку,

Не знал Жервез.

Джеффри Чосер. Кентерберийские рассказы

Путь в Стоун-Корт, куда на следующее утро отправились верхом Фред и Розамонда, вел через живописные луга, разделенные живыми изгородями, которые все еще сохраняли свою пышную красоту и манили птиц коралловыми ягодами. И каждый луг выглядел по-своему для тех, кто с детства знал каждую их особенность: осененный шепчущимися деревьями пруд в конце одного, где трава была особенно густой и зеленой, а посреди другого – развесистый дуб, в тени которого трава почти не росла; пригорок с высокими ясенями; рыжий откос над заброшенным карьером, отличный фон для густых зарослей репейника; крыши и риги фермы, куда как будто не вело никакой дороги; серые ворота и забор, опоясывающий опушку соседнего леска, и ветхая лачужка, чья старая кровля словно сложена из мшистых холмов и долин, чарующих удивительной игрой света и теней, – вырастая, мы отправляемся в дальние путешествия, чтобы увидеть такие же холмы и долины, правда много больших размеров, но не более красивые. Все это слагается в ландшафт Средней Англии, радующий душу ее уроженцев, – они гуляли здесь, едва научившись ходить, а может быть, запомнили каждую подробность, стоя между колен отца, правящего неторопливо трусящей лошадью.

Однако дорога, хотя и проселочная, была превосходна, ибо Лоуик, как мы уже убедились, не был приходом с ухабистыми проселками и бедными арендаторами, а Фред и Розамонда, проехав две мили, оказались в пределах Лоуика. До Стоун-Корта оставалась еще миля, но уже через полмили они увидели дом, который словно бы не вырос в каменный дворец только потому, что с левого его бока вдруг появились хозяйственные службы и ему пришлось остаться просто добротным жилищем джентльмена-фермера. С этого расстояния он производил особенно приятное впечатление, так как группа островерхих хлебных амбаров создавала симметричное дополнение к аллее прекрасных каштанов справа.

Вскоре на кругу перед парадным крыльцом уже можно было различить какой-то экипаж.

– Ах! – воскликнула Розамонда. – Неужели это кто-нибудь из ужасных дядюшкиных родственников?

– Ты совершенно права. Это двуколка миссис Уол – последняя желтая двуколка на свете, думается мне. Когда я вижу миссис Уол в ее двуколке, я начинаю понимать, почему желтый цвет где-то считается траурным. У этой двуколки, по-моему, более похоронный вид, чем у любого катафалка. Впрочем, миссис Уол всегда носит черный креп. Как это она умудряется, Рози? Ведь не может быть, чтобы ее родственники непрерывно умирали.

– Не имею ни малейшего представления. Она даже не евангелистка, – сказала Розамонда задумчиво, словно принадлежность к этому религиозному толку могла объяснить вечный черный креп.

– И ведь она не бедна, – добавила Розамонда после некоторого молчания.

– Еще бы! Они богаты, как ростовщики, и Уолы, и Фезерстоуны. То есть они из тех, кто скорей удавится, чем потратит лишний фартинг. И тем не менее они кружат возле дядюшки, точно вороны, и трепещут при мысли, что хоть один фунт уплывет мимо их рук. Но по-моему, он их всех терпеть не может.

Миссис Уол, которая вызывала у своих дальних свойственников чувства, столь мало напоминающие восхищение, в это самое утро заявила (отнюдь не решительно, а тихим, ничего не выражающим голосом, словно сквозь вату), что не хотела бы, чтобы они были о ней «доброго мнения». Она напомнила, что сидит у очага собственного брата и что, прежде чем стать Джейн Уол, двадцать пять лет была Джейн Фезерстоун, а потому не может молчать, когда именем ее брата злоупотребляют те, кто не имеет на него никакого права.

– На что это ты намекаешь? – спросил мистер Фезерстоун, зажав трость между коленей и поправляя парик. Он бросил на сестру проницательный взгляд и закашлялся, словно его обдало ледяным сквозняком.

Миссис Уол пришлось ждать с ответом до тех пор, пока Мэри Гарт не подала ему смягчающий сироп и приступ кашля не прошел. Поглаживая золотой набалдашник трости, мистер Фезерстоун угрюмо смотрел на огонь. Огонь пылал ярко, но лицо миссис Уол сохраняло лиловатый знобящий оттенок – лицо это с глазами-щелочками не выражало ничего, как и голос, и даже губы почти не шевелились, когда она говорила.

– Где уж врачам вылечить такой кашель, братец! Вот и я так же кашляю, ведь я ваша сестра и по конституции, и во всем остальном. Но, как я уже говорила, очень жаль, что дети миссис Винси такие распущенные.

– Пф! Ничего подобного ты не говорила. Ты сказала, что кто-то злоупотребляет моим именем.

– Да так оно и есть, недаром ведь люди говорят. Братец Соломон сказал мне, что в Мидлмарче только и разговоров, какой шалопай молодой Винси – не успел вернуться домой, а уже день и ночь в бильярд денежки просаживает.

– Чепуха! Бильярд не азартная игра, это развлечение джентльменов. Да и молодой Винси – не какой-нибудь мужлан. Вот вздумай твой сыночек Джон играть на бильярде, так был бы он дурак дураком.

– Ваш племянник Джон ни в бильярд, ни в какие другие азартные игры не играет, братец, и не проигрывает сотни фунтов, которые, если люди правду говорят, он не от папаши, не от мистера Винси получает. Он, говорят, уже много лет одни убытки терпит, хоть это никому и в голову не придет, глядя, как он роскошествует и держит открытый дом. И я слышала, что мистер Булстрод очень осуждает миссис Винси за то, что у нее ветер в голове и детей своих она совсем избаловала.

– А мне какое дело до Булстрода? Я в его банке денег не держу.

– Да ведь миссис Булстрод родная сестра мистера Винси, и все говорят, что мистер Винси ведет дело на денежки из банка, да и сами посудите, братец: когда женщине за сорок, а она вся в розовых лентах и смеется как ни попадя, тут ничего хорошего нет. Только одно дело баловать детей, а искать денежки, чтобы платить за них долги, – совсем другое. А все прямо говорят, что молодой Винси занимал под свои ожидания. А уж чего он там ожидает, этого я сказать не могу. Вот мисс Гарт меня слышит, и пусть на здоровье повторяет, кому хочет. Я знаю, молодежь всегда стоит друг за друга.

– Благодарю вас за разрешение, миссис Уол, – сказала Мэри Гарт. – Но я так не люблю слушать сплетни, что повторять их, конечно же, не стану.

Мистер Фезерстоун погладил набалдашник трости и испустил короткий судорожный смешок, столь же искренний, как улыбка, с какой старый любитель виста смотрит на скверные карты, которые ему сдали. По-прежнему не отводя глаз от огня, он сказал:

– А кто это утверждает, что Фреду Винси нечего ожидать? Такому молодцу, как он?

Миссис Уол ответила не сразу, а когда ответила, ее голос словно увлажнился слезами, хотя лицо осталось сухим.

– Так или нет, братец, а мне и братцу Соломону горько слышать, как вашим именем злоупотребляют, раз уж болезнь у вас такая, что может унести вас в одночасье, а люди, которые такие же Фезерстоуны, как зазывалы на ярмарке, в открытую рассчитывают, что ваше состояние перейдет к ним. А я-то, ваша родная сестра, и Соломон, ваш родной брат! Так для чего же тогда Всевышний даровал человекам семьи? – Вот тут миссис Уол пролила слезы, хотя и в умеренном количестве.

– Говори прямо, Джейн! – сказал мистер Фезерстоун, повернувшись к ней. – Ты намекаешь, что Фред Винси занял у кого-то деньги под залог того, что он якобы должен получить по моему завещанию?

– Этого, братец, я не говорила. – Голос миссис Уол вновь стал сухим и бесцветным. – Так мне сказал братец Соломон вчера вечером, когда заехал на обратном пути с рынка, чтобы посоветовать, как мне быть с прошлогодней пшеницей: ведь я же вдова, а сыночку моему Джону всего двадцать три года, хотя серьезен он не по летам. А он слышал это от самых надежных людей – и не от одного, а от многих.

– Бабьи сплетни! Я ни слову из этого не верю. Одни выдумки. Подойди-ка к окну, девочка. Как будто кто-то едет верхом. Не доктор ли?

– Только не мной это выдумано, братец, и не Соломоном. Ведь он-то, каков бы он ни был – а странности за ним водятся, не стану спорить, – он-то составил завещание и разделил свое имущество поровну между родственниками, с которыми он в дружбе. Хотя, на мой взгляд, бывают случаи, когда одних следует отличать перед другими. Но Соломон из своих намерений тайны не делает.

– Ну и дурак! – с трудом выговорил мистер Фезерстоун и разразился таким кашлем, что Мэри Гарт бросилась к нему, так и не узнав, кто приехал на лошадях, чьи копыта процокали под окном к крыльцу.

Мистер Фезерстоун еще кашлял, когда в комнату вошла Розамонда, которая в амазонке выглядела даже грациознее, чем обычно. Она церемонно поклонилась миссис Уол, а та произнесла сухо:

– Как поживаете, мисс?

Розамонда с улыбкой кивнула Мэри и осталась стоять, дожидаясь, чтобы дядя справился со своим кашлем и заметил ее.

– Ну-ну, мисс, – сказал он наконец, – очень ты разрумянилась. А где Фред?

– Повел лошадей на конюшню. Он сейчас придет.

– Садись-ка, садись. Миссис Уол, не пора ли тебе ехать?

Даже те соседи, которые прозвали Питера Фезерстоуна старым лисом, не могли бы поставить ему в упрек лицемерную вежливость, и его сестра давно привыкла к тому, что с родственниками он обходится совсем уж бесцеремонно. Впрочем, по ее убеждению, Всевышний, даруя человекам семьи, предоставил им полную свободу от взаимной любезности. Она медленно встала без малейших признаков досады и произнесла обычным своим приглушенным и бесцветным голосом:

– Братец, желаю, чтобы новый доктор сумел вам помочь. Соломон говорит, что его очень хвалят. И уж конечно, я уповаю, что ваш час еще далек. А ухаживать за вами заботливей вашей родной сестры и ваших родных племянниц никто не будет, скажите только слово. И Ребекка, и Джоанна, и Элизабет – вы ведь сами знаете.

– Как же, как же, помню! Сама увидишь, что я их не забыл, – все трое темноволосые и одна другой некрасивее. Им ведь деньги пригодятся, э? В нашем роду красивых женщин никогда не бывало, но у Фезерстоунов всегда водились деньги, и у Уолов тоже. Да, у Уола деньги водились. Солидный человек был Уол. Да-да, деньги – хорошее яичко, и если они у тебя есть, так оставь их в теплом гнездышке. Счастливого пути, миссис Уол.

Мистер Фезерстоун обеими руками потянул свой парик, словно намереваясь закрыть уши, и его сестра удалилась, размышляя над его последними словами, загадочными, как изречение оракула. Как ни опасалась она молодых Винси и Мэри Гарт, под всеми наносами в ее душе пряталось убеждение, что ее брат Питер Фезерстоун ни в коем случае не завещает свою недвижимость помимо кровных родственников: а то зачем бы Всевышний, не послав ему потомства, прибрал обеих его жен, когда он столько нажил на магнезии и еще на всякой всячине, да так, что люди только диву давались? И зачем тогда в Лоуике есть приходская церковь, где Уолы и Паудреллы из поколения в поколение делили одну скамью, а Фезерстоуны сидели на соседней, если на следующее же воскресенье после кончины ее братца Питера люди узнают, что его родня осталась ни при чем? Человеческое сознание не способно воспринимать нравственный хаос: подобный возмутительный исход был просто немыслим. Но как часто мы страшимся того, что просто немыслимо!

Когда вошел Фред, старик посмотрел на него с веселой искоркой в глазах, которую молодой человек нередко имел основания истолковывать как одобрение его щеголеватому виду.

– Вы, девицы, подите себе, – сказал мистер Фезерстоун. – Мне надо поговорить с Фредом.

– Пойдем ко мне в комнату, Розамонда. Там, правда, холодно, но немножко ведь ты потерпишь, – сказала Мэри.

Девушки не только были знакомы с детства, но и учились в одном пансионе (Мэри, кроме того, занималась там с младшими девочками), а потому их связывали общие воспоминания и они любили поболтать наедине. Собственно говоря, отчасти из-за этого tête-à-tête[8] Розамонда и хотела поехать в Стоун-Корт.

Мистер Фезерстоун молча ждал, пока дверь за ними не затворилась. Он смотрел на Фреда все с той же искоркой в глазах и пожевывал губами, как у него было в обыкновении. А заговорил он тихим голосом, который больше подошел бы доносчику, намекающему на то, что его можно купить, чем обиженному старшему родственнику. Отступления от правил общественной морали не вызывали у него нравственного негодования, даже когда он сам мог стать их жертвой. Ему представлялось совершенно в порядке вещей, что другие хотят поживиться за его счет, да только он-то им не по зубам.

– Так, значит, сударь, ты платишь десять процентов за ссуду, которую обязался вернуть, заложив мою землю, когда я отойду к праотцам, э? Ну, скажем, ты дал мне год жизни. Но ведь у меня еще есть время изменить завещание.

Фред покраснел. Денег на подобных условиях он по понятным причинам не занимал, но действительно говорил – и, возможно, с куда большей уверенностью, чем ему помнилось, – о том, что сумеет расплатиться с нынешними своими долгами, получив землю Фезерстоуна.

– Я не понимаю, что вы имеете в виду, сэр. Никаких денег я никогда под подобный ненадежный залог не занимал. Объясните мне, будьте так добры.

– Нет уж, сударь, это ты объясняй. У меня ведь есть еще время изменить завещание, вот так-то. Я в здравом уме: могу без счетов вычислить сложные проценты и назвать по фамилии всех дураков не хуже, чем двадцать лет назад. Да и какого черта? Мне еще нет восьмидесяти. Но вот что я тебе скажу: ты давай-ка возражай.

– Но я уже возразил, сэр, – ответил Фред с некоторым раздражением, забывая, что его дядя в своей речи не делал различия между возражением и опровержением, хотя смысла этих понятий отнюдь не путал и про себя нередко удивлялся, сколько дураков принимают его голословные утверждения за доказательства. – Но готов возразить еще раз: это глупая выдумка, и ничего больше.

– Э-э, нет! Ты мне документик подай. Рассказывал-то надежный человек.

– Так назовите его, и пусть он укажет, у кого я занял деньги. Тогда я смогу опровергнуть эту ложь.

– Человек, скажу я тебе, куда как надежный – без его ведома в Мидлмарче мало что случается. Это твой распрекрасный, благочестивый дядя. Ну так как же? – Тут мистер Фезерстоун содрогнулся от внутреннего смеха.

– Мистер Булстрод?

– А то кто же?

– Ну так эта сплетня выросла из каких-нибудь его нравоучительных замечаний по моему адресу. Или вам сказали, что он назвал человека, который ссудил меня деньгами?

– Если такой человек есть, так Булстрод знает, кто он, можешь быть спокоен. А если ты, скажем, только пытался занять, а тебе не дали, Булстрод и про это знал бы. Принеси мне от Булстрода писульку, что он не верит, будто ты обязался заплатить свои долги моей землей. Ну так как же?

На лице мистера Фезерстоуна одна гримаса сменяла другую: он доказал здравость своего ума и твердость памяти и теперь давал выход безмолвному торжеству.

Фред понял, что попал в весьма неприятное положение.

– Вы, наверное, шутите, сэр. Мистер Булстрод, как и всякий человек, может верить во многое такое, что на самом деле вовсе и не правда, а меня он недолюбливает. Мне нетрудно добиться, чтобы он написал, что не знает никаких фактов, подтверждающих сплетню, которая до вас дошла, хоть это и может повести к неприятностям. Но как же я потребую, чтобы он написал, чему про меня верит, а чему не верит! – Фред перевел дух и добавил в расчете на дядюшкино тщеславие: – Джентльмены таких вопросов не задают.

Но его маневр оказался бесполезным.

– Понимаю, понимаю. Ты больше боишься обидеть Булстрода, чем меня. А что он такое? У него в наших краях нет ни клочка земли. Легкую наживу ему подавай! Чуть дьявол перестанет ему подсоблять, так от него пустое место останется. Вот и вся цена его благочестию: Господа хочет в долю взять. Ну, уж это – шалишь! Когда я в церковь хаживал, одно я понял раз и навсегда: Господь, Он к земле привержен. Обещает землю и дарует землю, и кому ниспосылает богатство, так зерном и скотом. А ты вот на другую сторону перекинулся, и Булстрод с легкой наживой тебе больше по вкусу, чем Фезерстоун и земля.

– Прошу прощения, сэр, – сказал Фред. Он встал со стула и, повернувшись спиной к камину, пощелкивал хлыстом по сапогу. – Ни Булстрод, ни легкая нажива мне вовсе не по вкусу.

Он говорил угрюмо, понимая, что его слова бесполезны.

– Ну-ну, без меня ты, как вижу, легко обойдешься, – начал мистер Фезерстоун, которому в душе очень не хотелось, чтобы Фред повел себя независимо. – Тебе ни земли не надо, чтобы помещиком зажить, чем в попах-то голодать, ни сотни фунтов в задаточек. Мне-то все едино. Я хоть пять приписок к завещанию сделаю, а банкноты свои приберегу на черный день. Мне-то все едино.

Фред снова покраснел. Фезерстоун редко дарил ему деньги, и лишиться ста фунтов сейчас ему было куда обиднее, чем земли в отдаленном будущем.

– Вы напрасно считаете меня неблагодарным, сэр. И к вашим добрым намерениям по отношению ко мне я отношусь с должным уважением.

– Вот и хорошо. Так докажи это. Принеси мне письмо от Булстрода, что он не верит, будто ты хвастал и обещал уплатить свои долги моей землицей, а тогда, если ты попал в какую-нибудь переделку, мы посмотрим, не смогу ли я тебя выручить. Ну, так как же? По рукам? А теперь поддержи меня, я попробую пройтись по комнате.

Фред, как ни был он раздосадован, невольно пожалел никем не любимого, никем не уважаемого старика, который еле передвигал распухшие от водянки ноги и выглядел совсем беспомощным. Поддерживая дядю под локоть, он думал, что не хотел бы стать таким дряхлым и больным, и терпеливо выслушивал обычную воркотню, сначала у окна – о цесарках и о флюгере, а затем перед немногочисленными книжными полками, главное украшение которых составляли Иосиф Флавий, Колпеппер, «Мессиада» Клопштока в кожаных переплетах и несколько номеров «Журнала Джентльмена».

– Прочти мне названия книжек. Ну-ка, ну-ка! Ты ведь обучался в университете.

Фред прочел заглавия.

– Так к чему девочке еще книги? Для чего ты ей их возишь?

– Они доставляют ей удовольствие, сэр. Она любит читать.

– Слишком уж любит, – сварливо заметил мистер Фезерстоун. – Всё предлагала почитать мне, когда сидела со мной. Но я этому положил конец. Почитает вслух газету, ну и довольно для одного дня. А чтобы она про себя читала, так я этого терпеть не могу. Так смотри, больше ей книг не вози, слышишь?

– Слышу, сэр. – Фред не в первый раз получал это приказание и продолжал втайне его нарушать.

– Позвони-ка, – распорядился мистер Фезерстоун. – Пусть девочка придет.

Тем временем Розамонда и Мэри успели сказать друг другу гораздо больше, чем Фред и мистер Фезерстоун. Они так и не сели, а стояли у туалетного столика возле окна. Розамонда сняла шляпку, разгладила вуаль и кончиками пальцев поправляла волосы – не белобрысые и не рыжеватые, а золотистые, как у младенца. Мэри Гарт казалась совсем некрасивой между этими двумя нимфами – одной в зеркале и другой перед ним, – которые глядели друг на друга глазами небесной синевы, такой глубокой, что восхищенные наблюдатели могли прочесть в них самые неземные мысли, и достаточно глубокой, чтобы скрыть истинный их смысл, если он был более земным. В Мидлмарче лишь двое-трое детей могли бы потягаться с Розамондой белокуростью волос, а облегающая амазонка подчеркивала мягкость линий ее стройной фигуры. Недаром чуть ли не все мидлмарчские мужчины, за исключением ее братьев, утверждали, что мисс Винси – лучшая девушка в мире, а некоторые называли ее ангелом. Мэри Гарт, наоборот, выглядела самой обычной грешницей – смуглая кожа, вьющиеся темные, но жесткие и непослушные волосы, маленький рост. А сказать, что она была зато наделена всеми возможными добродетелями, значило бы уклониться от истины. Некрасивость, точно так же как красота, несет с собой свои соблазны и пороки. Ей часто сопутствует притворная кротость или же непритворное озлобление во всем его безобразии. Ведь когда тебя сравнивают с красавицей-подругой и называют дурнушкой, этот эпитет, несмотря на всю его справедливость и точность, вызывает далеко не самые лучшие чувства. Во всяком случае, к двадцати двум годам Мэри еще не приобрела того безупречного здравого смысла и тех превосходных принципов, какими рекомендуется обзаводиться девушкам, не столь щедро взысканным судьбой, словно эти качества можно получить по желанию в надлежащей пропорции с примесью покорности судьбе. Живой ум сочетался в ней с насмешливой горечью, которая постоянно обновлялась и никогда полностью не исчезала, хотя иногда и смягчалась благодарностью к тем, кто не учил ее быть довольной своим жребием, а просто старался сделать ей что-нибудь приятное. Приближение поры женского расцвета сгладило ее некрасивость, в которой, впрочем, не было ничего отталкивающего или болезненного, – во все времена и на всех широтах у матерей человеческих под головным убором, иногда изящным, а иногда и нет, можно было увидеть такие лица. Рембрандт с удовольствием написал бы ее, и эти крупные черты дышали бы на полотне умом и искренностью. Потому что искренность, правдивость и справедливость были главными душевными свойствами Мэри, – она не старалась создавать иллюзий и не питала их на свой счет, а в хорошем настроении умела даже посмеяться над собой. Так и теперь, увидев свое отражение в зеркале возле отражения Розамонды, она сказала со смехом:

– Какая я рядом с тобой чернушка, Рози! Должна признаться, ты мне очень не к лицу.

– Ах нет! О твоей внешности никто вовсе не думает, Мэри. Ты всегда так благоразумна и обязательна. Да и какое значение имеет красота! – воскликнула Розамонда, обернувшись к Мэри, и тотчас скосила глаза на свою шейку, открывшуюся теперь ее взгляду.

– То есть моя красота, хочешь ты сказать, – ответила Мэри иронически.

«Бедная Мэри! – подумала Розамонда. – Как ни старайся говорить ей приятное, она все равно обижается».

А вслух она спросила:

– Что ты поделывала последнее время?

– Я? Приглядывала за хозяйством, наливала мягчительный сироп, притворялась заботливой и довольной, а кроме того, продолжала учиться скверно думать о всех и каждом.

– Да, тебе здесь живется тяжело.

– Нет, – резко сказала Мэри, вскинув голову. – По-моему, мне живется куда легче, чем вашей мисс Морган.

– Да, но мисс Морган такая неинтересная и немолодая.

– Наверное, самой себе она интересна, и я не так уж уверена, что возраст приносит облегчение от забот.

– Пожалуй, – сказала Розамонда задумчиво. – Даже непонятно, чем существуют люди, когда у них нет ничего впереди. Ну, конечно, всегда можно найти опору в религии. Впрочем, – и на ее щеках появились ямочки, – тебя, Мэри, такая судьба вряд ли ждет. Тебе ведь могут сделать предложение.

– А ты от кого-нибудь слышала о подобном намерении?

– Ну что ты! Но джентльмен, который видит тебя чуть ли не каждый день, наверное, может в тебя влюбиться.

Мэри слегка переменилась в лице – главным образом из-за твердой решимости в лице не меняться.

– А от этого всегда влюбляются? – спросила она небрежно. – По-моему, это лучший способ невзлюбить друг друга.

– Нет, если это интересные и приятные люди. А я слышала, что мистер Лидгейт как раз такой человек.

– Ах, мистер Лидгейт! – произнесла Мэри с полным равнодушием. – Тебе что-то хочется про него разузнать, – добавила она, не собираясь отвечать обиняками на обиняки Розамонды.

– Только нравится ли он тебе.

– Об этом и речи нет. Чтобы мне понравиться, надо быть хоть немного любезным. Я не слишком великодушна и не питаю особой симпатии к людям, которые говорят со мной так, словно не видят меня.

– Он такой гордый? – спросила Розамонда с явным удовлетворением. – Ты знаешь, он из очень хорошей семьи.

– Нет, на эту причину он не ссылался.

– Мэри! Какая ты странная! Но как он выглядит? Опиши мне его.

– Что можно описать словами? Если хочешь, я перечислю его отличительные черты: широкие брови, темные глаза, прямой нос, густые темные волосы, большие белые руки и… что же еще?.. Ах да! Восхитительный носовой платок из тончайшего полотна. Но ты сама его увидишь. Ты же знаешь, что он приезжает примерно в этом часу.

Розамонда чуть-чуть покраснела и задумчиво произнесла:

– А мне нравятся гордые манеры. Терпеть не могу молодых людей, которые трещат как сороки.

– Я ведь не говорила, что мистер Лидгейт держится гордо, но, как постоянно повторяла наша мадемуазель, il у en a pour tous les goûts[9]. И если кому-нибудь подобный род самодовольства может прийтись по вкусу, так это тебе, Рози.

– Гордость – это не самодовольство. Вот Фред, он правда самодовольный.

– Если бы о нем никто ничего хуже сказать не мог! Ему надо бы последить за собой. Миссис Уол говорила дяде, что Фред страдает легкомыслием. – Мэри поддалась внезапному порыву: подумав, она, конечно, промолчала бы. Но слово «легкомыслие» внушало ей смутную тревогу, и она надеялась, что ответ Розамонды ее успокоит. Однако о том, в чем миссис Уол прямо его обвинила, она упоминать не стала.

– О, Фред просто ужасен! – сказала Розамонда, которая, конечно, не употребила бы такого слова, разговаривай она с кем-нибудь другим, кроме Мэри.

– Как так – ужасен?

– Он ничего не делает, постоянно сердит папу и говорит, что не хочет быть священником.

– По-моему, Фред совершенно прав.

– Как ты можешь говорить, что он прав, Мэри? Где твое уважение к религии?

– Он не подходит для такого рода деятельности.

– Но он должен был бы для нее подходить!

– Значит, он не таков, каким должен был бы быть. Мне известны и другие люди точно в таком же положении.

– И все их осуждают. Я бы не хотела выйти за священника, однако священники необходимы.

– Отсюда еще не следует, что эту необходимость обязан восполнять Фред.

– Но ведь папа столько потратил на его образование! А вдруг ему не достанется никакого наследства? Ты только вообрази!

– Ну, это мне вообразить нетрудно, – сухо ответила Мэри.

– В таком случае не понимаю, как ты можешь защищать Фреда, – не отступала Розамонда.

– Я его вовсе не защищаю, – сказала Мэри со смехом. – А вот любой приход я от такого священника постаралась бы защитить.

– Но само собой разумеется, он бы вел себя иначе, если бы стал священником.

– Да, постоянно лицемерил бы, а он этому пока не научился.

– С тобой невозможно говорить, Мэри. Ты всегда становишься на сторону Фреда.

– А почему бы и нет? – вспылила Мэри. – Он тоже стал бы на мою. Он – единственный человек, который готов побеспокоиться ради меня.

– Ты ставишь меня в очень неловкое положение, Мэри, – кротко вздохнула Розамонда. – Но маме я этого ни за что не скажу.

– Чего ты ей не скажешь? – гневно спросила Мэри.

– Прошу тебя, Мэри, успокойся, – ответила Розамонда все так же кротко.

– Если твоя маменька боится, что Фред сделает мне предложение, можешь сообщить ей, что я ему откажу. Но насколько мне известно, у него таких намерений нет. Ни о чем подобном он со мной никогда не говорил.

– Мэри, ты такая вспыльчивая!

– А ты кого угодно способна вывести из себя.

– Я? В чем ты можешь меня упрекнуть?

– Вот безупречные люди всех из себя и выводят… А, звонят! Нам лучше пойти вниз.

– Я не хотела с тобой ссориться, – сказала Розамонда, надевая шляпку.

– Ссориться? Чепуха! Мы и не думали ссориться. Если нельзя иногда рассердиться, то какой смысл быть друзьями?

– Мне никому не говорить того, что ты сказала?

– Как хочешь. Я меньше всего боюсь, что кто-нибудь перескажет мои слова. Но идем же.

Мистер Лидгейт на этот раз приехал позднее обычного, но гости его дождались, потому что Фезерстоун попросил Розамонду спеть ему, а она, докончив «Родина, милая родина» (которую терпеть не могла), сама предупредительно спросила, не хочет ли он послушать вторую свою любимую песню – «Струись, прозрачная река». Жестокосердый старый эгоист считал, что чувствительные песни как нельзя лучше подходят для девушек, а прекрасные чувства – для песен.

Мистер Фезерстоун все еще расхваливал последнюю песню и уверял «девочку», что голосок у нее звонкий, как у дрозда, когда под окном процокали копыта лошади мистера Лидгейта.

Он без всякого удовольствия предвкушал обычный неприятный разговор с дряхлым пациентом, который упорно верил, что лекарства обязательно «поставят его на ноги», лишь бы доктор умел лечить, – и это унылое ожидание вкупе с печальным убеждением, что от Мидлмарча вообще нельзя ожидать ничего хорошего, сделали его особенно восприимчивым к тому обворожительному видению, каким предстала перед ним Розамонда, «моя племянница», как поспешил отрекомендовать ее мистер Фезерстоун, хотя называть так Мэри Гарт он не считал нужным. Розамонда держалась очаровательно, и Лидгейт заметил все: как деликатно она загладила бестактность старика и уклонилась от его похвал со спокойной серьезностью, не показав ямочек, которые, однако, заиграли на ее щеках, когда она обернулась к Мэри с таким доброжелательным интересом, что Лидгейт, бросив на Мэри быстрый, но гораздо более внимательный, чем когда-либо прежде, взгляд, успел увидеть в глазах Розамонды неизъяснимую доброту. Однако Мэри по какой-то причине казалась сердитой.

– Мисс Рози мне пела, доктор. Вы же мне этого не воспретите, э? – сказал мистер Фезерстоун. – Ее пение куда приятней ваших снадобий.

– Я даже не заметила, как пролетело время, – сказала Розамонда, вставая и беря шляпку, которую сняла, перед тем как петь, так что ее прелестная головка являла все свое совершенство, точно цветок на белом стебле. – Фред, нам пора.

– Так едем, – ответил Фред. У него были причины для дурного настроения, и ему не терпелось поскорее покинуть этот дом.

– Значит, мисс Винси – музыкантша? – сказал Лидгейт, провожая ее взглядом. (Розамонда каждым своим нервом ощущала, что на нее смотрят. Природная актриса на амплуа, подсказанном ее physique[10], она играла самое себя, и так хорошо, что даже не подозревала, насколько это и есть ее подлинная натура.)

– Уж конечно, лучшая в Мидлмарче, – объявил мистер Фезерстоун. – Там ей никто и в подметки не годится, э, Фред? Похвали-ка сестру.

– Боюсь, сэр, я заинтересованный свидетель и мои показания ничего не стоят.

– Лучшая в Мидлмарче – это еще не так много, дядюшка, – сказала Розамонда с чарующей улыбкой и повернулась к столику, на котором лежал ее хлыст.

Но Лидгейт успел взять хлыст первым и подал его ей. Она наклонила голову в знак благодарности и посмотрела на него, а так как он, разумеется, смотрел на нее, они обменялись тем особым нежданным взглядом, который внезапен, как солнечный луч, рассеивающий туман. Мне кажется, Лидгейт чуть побледнел, но Розамонда залилась румянцем и ощутила непонятную растерянность. После этого ей действительно захотелось поскорее уехать, и она даже не расслышала, какие глупости говорил ее дядя, когда она подошла попрощаться с ним.

Однако Розамонда заранее предвкушала именно этот исход – такое взаимное впечатление, которое зовется любовью с первого взгляда. Едва общество Мидлмарча получило столь важное новое пополнение, она постоянно рисовала себе картины будущего, начало которому должна была положить примерно такая сцена. Незнакомец, спасшийся на обломке мачты после кораблекрушения или явившийся в сопровождении носильщика и саквояжей, всегда таит в себе обаяние для девственной души, покорить которую оказались не властны привычные достоинства давних воздыхателей. Вокруг незнакомца сплетались и мечты Розамонды – героем ее романа был поклонник и жених не из Мидлмарча и с положением более высоким, чем ее собственное. По правде говоря, в последнее время от него уже требовалось родство по крайней мере с баронетом. И вот теперь, когда встреча с незнакомцем произошла и оказалась куда прекраснее, чем в предвкушении, Розамонда твердо уверовала, что свершилось величайшее событие в ее жизни. Она усмотрела в своих чувствах симптомы пробуждающейся любви и не сомневалась, что мистер Лидгейт сразу влюбился в нее. Правда, влюбляются обычно на балах, но почему нельзя влюбиться утром, когда цвет лица особенно свеж? Розамонда, хотя она была не старше Мэри, давно привыкла внушать любовь с первого взгляда, однако сама оставалась равнодушной, одинаково критически взирая и на зеленого юнца, и на пожилого холостяка. И вдруг явился мистер Лидгейт, совершенный ее идеал – чужой в Мидлмарче, с красивой внешностью, говорящей о благородном происхождении, с семейными связями, сулящими доступ в круги титулованной знати, эти небеса богатого мещанства, одаренный талантом: короче говоря, человек, которого особенно приятно покорить. К тому же он затронул прежде безмолвные струны ее натуры, придав ее жизни подлинный интерес взамен прежних воображаемых «а вдруг!».

Вот почему, возвращаясь домой, брат и сестра были погружены в свои мысли и почти не разговаривали. Розамонда, хотя основание ее воздушного замка было, как всегда, почти призрачным, обладала таким дотошным реалистичным воображением, что выглядел он почти как настоящий. Они не проехали и мили, а она уже была замужем, обзавелась необходимым гардеробом, выбрала дом в Мидлмарче и собиралась погостить в поместьях высокородных мужниных родичей, чье аристократическое общество поможет ей отполировать манеры, приобретенные в пансионе, так что она будет готова к еще более высокому положению, которое смутно рисовалось в розовом тумане будущего. Никакие корыстные или другие низменные соображения не участвовали в создании этих картин: Розамонду влекла только так называемая утонченность, а вовсе не деньги, эту утонченность оплачивающие.

Фреда, наоборот, терзали тревожные мысли, и даже обычный неунывающий оптимизм не приходил к нему на выручку. Он не видел способа уклониться от выполнения нелепого требования старика Фезерстоуна, не вызвав последствий, еще более для него неприятных. Отец, и без того им недовольный, рассердится еще сильнее, если из-за него между их семьей и Булстродами наступит новое охлаждение. С другой стороны, ему даже думать не хотелось о том, чтобы самому пойти объясняться с дядей Булстродом, тем более что, разгоряченный вином, он, возможно, и правда наговорил всяких глупостей о фезерстоуновском наследстве, а сплетни их еще преувеличили. Фред понимал, что выглядит он довольно жалко – сначала расхвастался о наследстве, которого ждет от старого скряги, а затем по приказанию этого скряги ходит и выпрашивает оправдательные документы… Да, но наследство! И у него действительно есть основания рассчитывать… Иначе что же ему делать? И еще этот проклятый долг, а старик Фезерстоун почти обещал дать ему денег. И все это до того мизерно! Долг совсем маленький, и наследство в конечном счете не так уж велико. Фред постыдился бы сознаться некоторым из своих знакомых, как незначительны его шалости. Подобные размышления, естественно, вызвали в нем мизантропическую горечь. Родиться сыном мидлмарчского фабриканта без каких-либо особых надежд на будущее, тогда как Мейнуоринг и Вьен… Да, жизнь действительно скверная штука, если пылкому молодому человеку, приверженному всем радостям жизни, в сущности, не на что надеяться.

Фреду не приходило в голову, что Булстрода приплел к этой истории сам Фезерстоун. Впрочем, это ничего не изменило бы. Он ясно видел, что старик хочет доказать свою власть, помучив его немного, а возможно, и поссорить его с Булстродом. Фред воображал, будто видит своего дядю Фезерстоуна насквозь, однако многое из того, что он усматривал в душе старика, было просто отражением его собственных склонностей. Познание чужой души – задача трудная, и она не по плечу молодым джентльменам, видящим мир через призму собственных желаний.

Размышлял же Фред главным образом об одном: рассказать все отцу или постараться уладить дело без его ведома. Насплетничала на него, скорее всего, миссис Уол. Если Мэри Гарт сообщила Розамонде россказни миссис Уол, все тотчас же станет известно отцу и разговора с ним не избежать. Он придержал лошадь и спросил Розамонду:

– Рози, а Мэри не сказала тебе – миссис Уол про меня что-нибудь говорила?

– Да, говорила.

– А что?

– Что ты страдаешь легкомыслием.

– И все?

– По-моему, и этого достаточно, Фред.

– Но ты уверена, что она больше ничего не говорила?

– Мэри сказала только это. Но право же, Фред, тебе должно быть стыдно.

– А, чепуха! Не читай мне нотаций! А что Мэри еще говорила?

– Я не обязана тебе рассказывать. Тебе так интересно, что говорит Мэри, а мне ты очень грубо не даешь говорить.

– Конечно, мне интересно, что говорит Мэри. Она лучше всех девушек, каких я знаю.

– Вот уж не думала, что в нее можно влюбиться.

– А откуда тебе знать, как влюбляются мужчины! Девицам это неизвестно.

– Во всяком случае, послушай моего совета, Фред, и не влюбляйся в нее. Она говорит, что не выйдет за тебя, если ты сделаешь ей предложение.

– Ну, она могла бы подождать, пока я его сделаю.

– Я знала, Фред, что тебя это заденет.

– Ничего подобного! И она бы так не сказала, если бы ты ее на это не вызвала.

Когда они подъехали к дому, Фред решил, что коротко расскажет обо всем отцу и, может быть, тот возьмет на себя неприятную обязанность объясниться с Булстродом.

Загрузка...