Часть первая. Родина Ломоносова

«Твердость в предприятиях, неутомимость в исполнении —

суть качества, отличающие народ Российский…

О народ, к величию и славе рожденный!..»

Л. Н. Радищев

Глава первая. Двинская земля

«С полночных стран встает заря!»

М. В. Ломоносов

Родина Ломоносова — двинская земля, далекий Север Русского государства.

Русские люди с незапамятных времен обжились на Севере. Издревле хаживали сюда предприимчивые и отважные новгородцы. Они собирались в дружины мореплавателей и искателей приключений — ушкуйников. Возвращаясь из северных походов, ушкуйники рассказывали, о чем повествует Ипатьевская летопись под 1114 годом, что «видели сами на полуночных странах», как прямо из туч «спадают» новорожденные векши и «оленцы малы» подрастают и расходятся потом по свету. [1]Новгородские бояре посылали на Север хорошо снаряженные партии своих холопов и «дворчан», и те основывали промысловые поселки и становища. От них «зачинались» семужьи тони, соляные варницы и, наконец, полоски «орамой» (пахотной) земли. Север стал вотчиной Великого Новгорода. И уже в 1342 году новгородский боярин Лука Варфоломеев основал неподалеку от нынешних Холмогор крепость Орлец.

Отважные новгородцы рано вышли на простор ледовых морей. Они заходили далеко на север, до Груманта (Шпицбергена) и Новой Земли, бывали где-то у самого преддверья ада, где «червь неусыпающий и скрежет зубовный», как писал новгородский архиепископ Василий.[2] Но смелым новгородцам всё было нипочем! Недаром новгородская былина сделала своим любимым героем Василия Буслаева, древнерусского вольнодумца, удальца и озорника, который сам говорил о себе:

А не верую я Васенька, ни в сон, ни в чох,

А и верую в свой червленой вяз…

Освоившись на «дышущем море», новгородцы стали пробираться «за мягкой рухлядью» (мехами) за Большой Камень (Урал), в Югорскую землю, к устьям великих сибирских рек.

Новгородские походы продолжали московские воинские люди и поморы-промышленники. Холмогорцы, мезенцы, онежане «бегут парусом» на Обь-реку, ведут свой промысел и торговлю, пристают к вольным казачьим дружинам, основывают новые острожки, оседают в них на гарнизонную службу.

Полярные плавания были нелегки. Берега Ледовитого океана были усыпаны костьми погибших от голода, стужи и цынги, но ничто не останавливало поморов, и на своих «кочах» они все дальше и дальше пробирались на север. Они основали Березов (1593), Обдорск и Мангазею в Тазовской губе (1601). И, наконец, холмогорский торговый человек Федот Алексеев и устюжанин Семен Дежнев прошли из устья Колымы в Анадырский залив, доказав существование пролива, известного ныне под именем Берингова.

И в то время как западная наука еще пробавлялась баснословными рассказами древних географов о загадочных и диковинных жителях полуночных стран — кинокефалах «с песьими головами» или аримаспах «с одним глазом посреди лба», русские поморы уже изведали побережье Ледовитого океана и могли сообщить о нем замечательные сведения.

В 1525 году в Риме итальянский ученый Павел Иовий Новокомский жадно расспрашивал о далеком Севере умного и образованного русского посла Димитрия Герасимова, отправленного к папе Клименту VII великим князем Василием Ивановичем. Иовий Новокомский проверял со слов Герасимова известия античных географов и был потрясен обилием новых, ранее неведомых никому сведений о северо-востоке Европы. От Герасимова он услышал, что «Двина, увлекая бесчисленные реки, несется стремительно к северу, и что море там имеет такое огромное протяжение, что по весьма вероятному предположению, держась правого берега, оттуда можно добраться до страны Китая».[3]

* * *

Историческое развитие русского Поморья отличалось значительным своеобразием. После разгрома мятежного новгородского боярства на Беломорском севере из бывших боярских «половников» (т. е. работавших «исполу» — отдававших половину промысловой добычи или урожая владельцу угодий) и мелких собственников — «своеземцев» — образовался плотный слой «черносошных» крестьян.

Слово «черный» в древней Руси означало также «никому не принадлежащий», общий, мирской. Верховным собственником «черной земли» считалось государство, но поселившиеся на ней крестьяне неизменно называли ее в различных имущественных актах — «земля царева и великого князя, а моего владения».

Поморье почти избежало закрепощения, охватившего в течение XVII века всю основную массу крестьян центральной и южной России. «Испомещать» на Севере служилых людей, раздавая им земли, занятые крестьянами, не имело для правительства особого смысла, так как поселения и удобные земли были разбросаны на огромных пространствах и отсюда нельзя было быстро двинуть дворянские полки для защиты южных и западных рубежей. Кроме того, черносошное крестьянство служило значительным источником казенных доходов. И государство удержало за собой этот важный слой тяглового населения, сохранив его на далеком Севере, где черносошное крестьянство, издавна сплотившись в самоуправляющиеся «миры», смело давало отпор произволу бояр и приказных.

«Миром» на Севере считались и приход, и волость, и даже весь уезд. Волостные сходы избирали из своей среды волостных старост, сотских и другие земские чины. Волости во главе с посадом смыкались в «уездные миры», избиравшие земского всеуездного старосту и уездную администрацию. Крестьянские «миры» на Севере не представляли собой «земельной общины» в том смысле этого слова, как это понималось в центральных областях России. Земля на Севере не шла в бесконечный передел на полоски, достававшиеся во временное пользование отдельным членам общины. Здесь до середины XVIII века земельные отношения определяли наследственные и семейные права, возникшие на «росчистях» и заимках первых поселенцев. Вся заселенная, удобная для обработки или представлявшая какой-либо хозяйственный интерес земля была строго распределена между владельцами и совладельцами, которым часто принадлежали мельчайшие доли угодий. Поэтому на бескрайних просторах Севера царила страшная теснота. Каждый лоскут земли, каждая «поженка», луговина, удобное место у реки или у моря, где было промысловое угодье, каждая лесная тропинка, которой можно было ходить на охоту или ставить «силья» на дичь, имели своего законного владельца или содружество владельцев, что закреплялось во всевозможных купчих, закладных, «складных грамотах» и пр.

Северная «деревня» была не мирским поселком, а «владением», охватывающим не только дом, двор, усадебные земли, хмельники, капустники, конопляники и прочие «огородцы», но также и пашенную землю, «пожни» и «выгоны», рыбные ловли и тетеревиные тока, даже участки леса, расчищавшиеся некогда под пашню и поросшие «молодью» или хотя бы только отмеченные «чертежом», т. е. захваченные для будущей росчисти. Стояли ли такие «деревни» разрозненно среди болот и лесов, жались ли они тесными кучами одна подле другой на двинских островах или вытягивались узкой цепью вдоль реки, — они всегда рассматривались как обособленные имущественные единицы.

Разумеется, эти формы владения, сложившиеся в рамках феодального государства, не следует отождествлять с позднейшей частной собственностью на землю, несмотря на то, что на нее постоянно совершались акты купли и продажи. При продажах и переходе владений по наследству сама «деревня» часто не шла в раздел, так как было трудно выкроить в определенных межах лоскут земли, достающийся отдельному владельцу. А угодья, луга, леса и даже пашенная земля почти всегда оставались в общем владении и обрабатывались сообща на «складнических» началах. «Складничество» — одно из характерных явлений русского Севера. Одолеть грозную и суровую северную природу, выкорчевать вековые исполинские пни, освоить неприветливые берега северных морей и многоводных рек, устроить здесь тони и наладить промыслы — можно было только сообща. И вот северяне складывались «пожитками», т. е. имуществом, орудиями производства и деньгами, для совместного осуществления стоявших перед ними хозяйственных задач.

Складниками становились крестьяне-собственники и «половники». Складывались совладельцы промысловых угодий и ремесленники. Нередко соглашались вместе жить и хозяйничать люди, не находившиеся между собой в родстве, соседи, переселенцы из одной местности, договорившиеся сообща строить жизнь на новом месте. А. Я. Ефименко приводит в своей книге договор складства, по которому двое крестьян порешили в течение десяти лет составлять одну семью и жить одним домом, «пить и есть вместе, и платье и обувь держать в те лета из вопчего живота», а главное — «пахать, сеять и орать вместе же заедино и в промыслы ходить из вопчего живота». [4]

Однако отношения между складниками вовсе не носили характера мирной патриархальной идиллии. Между складниками часто шла лютая борьба за каждый клочок земли, за каждое угодье. Складники теснили друг друга и стремились согнать один другого с владения.

На Севере рано началось расслоение крестьянства. Уже в первые десятилетия XVII века здесь можно было встретить крестьян, достигших высокого уровня зажиточности. Просторная и поместительная изба такого крестьянина окружена жилыми и хозяйственными пристройками — «клетями» и «повалушками», хлевами, сараями, сенниками, житницами, поварней, баней, мякинницей. На дворе у него две или три лошади, семь и больше голов рогатого скота, не считая телят. В доме не редкость медная и оловянная посуда, дорогая одежда, кафтаны и однорядки с золотым плетеньем, атласные и «червленые» шапки с собольим мехом, россомашьи рукавицы на пуховой подкладке, куски темно-зеленого, вишневого и светло-зеленого сукна, перстни, серебряные и золоченые «серьги с подсережьем», жемчужные ожерелья, «золотое кованое кружево», дорогие в те времена рукописные книги.

Такие крестьяне издавна сколачивали свое богатство не трудом на земле и даже не промыслом, а ростовщичеством. Северная разбойничья песня об «Усах, удалых молодцах», сложенная, вероятно, не позднее конца XVII века, хорошо знает двор такого крестьянина, который «богат добре», «солоду не ростил, завсегда пиво варил»:

Живет на высокой горе, далеко в стороне,

Хлеба он не пашет, да рожь продает,

Он деньги берет, да в кубышку кладет…

Но, наряду с подобными богатеями, на Поморском севере все чаще можно было встретить обедневших крестьян, садившихся «половниками» на своей недавней «вотчине» или нищенствовавших и скитавшихся в поисках какого-либо занятия. Обнищавшие крестьяне уходят из деревень, пристают к торгово-промышленным людям, пробираются вместе с ними на Урал, в сибирские просторы, где занимаются пушным промыслом, делают новые «росчисти», сеют хлеб, которым снабжают казачьи гарнизоны.

Избежав гнета вотчинного и поместного землевладения, северное крестьянство терпело «великое утеснение» от мироедов, вышедших из его собственной среды. Зажиточные теснили и разоряли «мир», давили и пригибали маломощных, скупали мелкие крестьянские владения и доли, захватывали в свои руки местное самоуправление и умело «отходили» от мирских повинностей, заставляя платить за себя бедноту и забивая «мелких людей» на правеже до смерти.

В начале XVIII века на Севере происходило уже заметное разложение натурального хозяйства. В то время как подавляющее большинство крепостного крестьянства, обслуживавшего служило-помещичий класс, несло свои повинности почти исключительно в натуральной форме, северное черносошное крестьянство с давних времен несло «тягло» в денежных единицах. Оно рано начало испытывать нужду в деньгах и научилось добывать их разными путями. И если сельское хозяйство, часто неспособное прокормить северного крестьянина на его земле, продолжало еще оставаться натуральным, то северная деревня повертывалась в сторону товарных отношений, развивая промыслы и ремесла, продукты которых поступали на рынок, причем многие черносошные крестьяне выступали не только как производители товаров, но и как продавцы, мало чем отличаясь от купцов и посадских.

Одной из характерных черт русского Поморья было смешение посадского и сельского населения. «И в городе, и в уезде, — пишет историк М. Богословский, — жил один и тот же черносошный мужик, занимавшийся одинаково земледелием на посаде и промыслами в деревне».[5]Само правительство часто не делало различия между посадским и сельским населением Севера. В то время как введенная в начале восьмидесятых годов XVII века «стрелецкая подать» во всей России раскладывалась исключительно на городское население, в Поморье дворы черносошных крестьян были обложены ею наравне с посадскими. Посад и уезд на Севере совместно «тянули тягло», распределяя падавший на них общий казенный оклад по соглашению, установленному на сходе посадских и уездных людей.

Посадские люди владели деревнями и отдельными долями в деревнях и входили в состав волостных крестьянских «миров». Поселяясь в своих деревенских усадьбах и увозя туда имущество, они увиливали от посадского обложения «по животам». В то же время черносошные крестьяне, обосновываясь в городе, приобретая дворы и лавки и ведя «отъезжие торги» в Архангельске и Сибири, не спешили приписываться к посаду, а, становясь посадскими, «уносили с собой» свои вотчины, т. е. продолжали оставаться деревенскими владельцами.

«Ровенство» деревни с посадом на Севере состояло не только в том, что сам посад продолжал жить патриархальной жизнью, мало чем отличающейся от деревенской, но и в том, что северная деревня во многом жила наравне с городом, что в ней действовали те же силы, что и в посаде, и что некоторые слои черносошных крестьян в культурном и экономическом отношении даже обгоняли посад. Над северной деревней еще с огромной силой тяготели традиции старины и патриархального быта. Но в недрах этого быта быстро зрели и накапливались ростки новых отношений.

Этому содействовало оживленное торговое движение, которое шло через Беломорский север на протяжении почти всего XVII века. Вся русская заморская торговля была сосредоточена московским правительством сперва в Холмогорах, а потом в Архангельске, который иностранцы именовали «первыми воротами Российского государства».[6] Огромный поток товаров от Урала до низовьев Волги и далекой Персии шел на Север по всем рекам, впадающим в Северную Двину, а также через сложную сеть волоков и переправ, по рекам Белой, Вятке и Каме. Это постоянное торговое движение оживляло и обогащало деятельный и предприимчивый край, создавая экономическую основу для процветания и развития той высокой народной культуры, которой отличалось русское Поморье. С давних времен на Двине привыкли к подвижной и богатой впечатлениями жизни. Спокойно и деловито идут по ней нескончаемые караваны плотов и барок с хлебом, пенькой, салом и другими товарами, с перегрузкой на волоках и устьях, снуют маленькие лодочки с квадратными и треугольными парусами, мерно ударяют веслами по реке гребные карпасы. Бредут берегом бродячие ремесленники, суконщики и шерстобиты, резчики и гончары, мастера разных художеств и песельники.

Постоянное движение по реке привлекало к себе массу «ярыжных» — гребцов и бурлаков, тянувших тяжелые суда. Отдельные «лодьи» и большие «насады» тянули большой лямкой иногда до трехсот человек. Среди ярыжных было немало гулящего и вольного люда, снявшегося с пашни из-за непосильного тягла. Но, кроме этих бездомных пришлых бурлаков, были опытнейшие носники и кормщики — тогдашние лоцманы и капитаны, изучившие фарватер реки с малых лет и все же частенько награждавшиеся «батогами», особенно если им случалось посадить на мель судно с казенным или посольским грузом. Однако северяне, работавшие на речных судах, были не робкого десятка и умели хорошо за себя постоять. В 1655 году тотемские и устюжские носники даже уговорились с начала навигации «государевых казенных судов нам, носникам, не держать ни вверх, ни вниз». Артельные носники согласились «промеж себя полюбовно… в судовом деле друг за друга стоять и не подавать ни в чем», и даже «когда станут в тюрьму садить на Тотьме и на Устюге», то не уступать воеводам, «стоять за один человек и в обиду не давать». [7]

Связанное тысячами нитей с жизнью всего Русского государства, Поморье воспитало и взрастило целые поколения отважных, гордых и независимых людей, умевших свято блюсти свое достоинство и национальную честь.

* * *

На протяжении многих веков Беломорский север находился под воздействием богатой новгородской культуры.

С начала XII века Новгород занимает исключительное место в истории русской культуры. Его миновала монгольская гроза. Здесь развивались искусства и ремесла как нигде в тогдашней Руси. Новгородские оружейники, кожевники, ткачи, плотники и ювелиры славились по всей Руси. Новгородские храмы украшали удивительные фрески, на которых сквозь строгую условность церковного искусства в ярких и нежных красках раскрывался земной облик древнерусского человека.

На далеком Севере, вдали от феодальных центров, потомки вольных новгородцев создавали самобытную народную культуру, сыгравшую заметную роль в общей истории русской культуры.

Северное деревянное зодчество сложилось на основе накопленного веками опыта русских плотников, научившихся создавать совершенные архитектурные сооружения без единого гвоздя и даже без пилы, одной сноровкой, умелым расчетом и словно волшебным в руках мастера топором, так как пила стала входить во всеобщее употребление на Севере только со времен Петра I. Во всех своих строениях, начиная от простой суровой избы, поставленной «клетски» из тяжелых бревен, и кончая многоглавыми и многоярусными храмами со сложной и причудливой архитектурой, русский народ проявил удивительное понимание природных условий, меткость глаза и чувство верной пропорции. Восьмискатная пирамида-«шатер», поставленная на восьмиугольную клеть, оказывалась необычайно устойчивой и при осадке здания и против северных ветров. Эти храмы не принадлежали к художественной византийской традиции, которой придерживались господствующие классы. Высшая церковная иерархия с неодобрением смотрела на них. Но народ упорно продолжал строить по-своему. И осуждаемые шатровые постройки — «деревяна вверх» — стали излюбленной формой старинной национальной архитектуры, перешли на каменные строения самой Москвы. На Беломорском севере получила известное развитие и старинная русская скульптура, представляющая в настоящее время большую редкость, так как духовенство не допускало скульптурных изображений в храмах. Среди этих памятников отметим лишь резную барельефную икону из Конец-Горской церкви Шенкурского района, хранящуюся ныне в Архангельском областном музее. На ней изображен Георгий Победоносец, поражающий сказочного дракона. За сражающимся Георгием наблюдают царь и его свита со стен городского дворца. В резьбе наличников, окон и дверей, переходов, выступающих вперед «гульбищ», или балкончиков, отразилось все наружное убранство северных построек, а отдельные детали этих сказочных зданий напоминают сольвычегодские хоромы Строгановых.

Во времена Ломоносова утварь внутри домов была покрыта искусным узором. Мы видим этот узор и на тяжелых, выдолбленных из цельного пня ступках и на легком, изящном донце прялки, на котором изображена целая повесть о младенце-царевиче, выкормленном львицей. Женщины за кроснами ткут не только холсты, но и Камчатки, пестрядь, сукманину, одеяла, украшенные яркими и веселыми рисунками, вяжут пестрые шерстяные платки и варежки, вышивают полотенца «спичники» с полуаршинными узорчатыми полосами, выстрачивают на скатертях и занавесях изображения львов, пав, оленей.

Народное мастерство оставалось устойчивым от вторжения чуждых иноземных вкусов, которым сравнительно легко подчинялись представители господствующих классов. И даже там, где приходилось прямо выполнять заказ высших феодальных кругов, народ умел вносить в свое творчество самобытные и оригинальные черты.

С древних времен поморы били на Белом море и в океане тюленей, промышляли «рыбий зуб» — моржовую кость.

По всему Северу, от Холмогор до Сольвычегодска, резали кость, выделывали из нее гребни и посохи, узорчатые пластинки, которые набивали на ларцы и шкатулки, черенки для ножей, уховёртки и ароматники, тавлеи и шахматы, образки и панагии.

В середине XVII века в Московской оружейной палате среди мастеров-костерезов было два холмогорца — Семен и Евдоким Шешенины. Когда умер Евдоким, на его место выписали из Холмогор его двоюродного брата Ивана. Его спросили: «Есть ли кто на Колмогорах мастерством против Евдокима Шешенина?». И он ответил, что «костяного дела мастер который сам знаменит и по кости всякую резь режет и гребни прорезные делает, на Колмогорах только один человек живет в посаде, в тягле, Гришкою зовут, прозвище Носко». В Холмогоры тотчас была послана грамота прислать этого Носко «для государевых дел» в Москву.

В 1669 году в Холмогоры был послан указ сделать «десять статей шахмат да десять гребней прорезных» для царя Алексея Михайловича, «а в рези б были у гребней травы и в травах птицы». Холмогорцы оробели и отписали, что «николи они таких гребней не делывали, а делают гладким и простым мастерством, а такие резные гребни делывали Ивашка да Васька Прокофьевы дети Шешенины, и они взяты к Москве». Однако, поразмыслив, холмогорцы Дениска Зубков, Иван Катеринин да Кирилко Саламатов царский заказ выполнили. [8]

К началу XVIII века холмогорцы приобретают первенство в костерезном мастерстве. Вынужденные приспособляться к требованиям покупателей-дворян, они начинают выделывать предметы, которые входят в моду в петровское время: игольницы туалеты с зеркальцами, браслеты, миниатюрные игральные карты, коробочки для мушек, кубки и шкатулки. Холмогорцы усваивают и по-своему перерабатывают новые художественные образцы, внося в них мотивы северной природы и поморского труда и быта. На далеком Севере народ сберег и сохранил в живой преемственности русский былевой эпос Повсеместно в поморских деревнях, да и в самом городе Архангельске,[9] знавали «старины» о подвигах славных русских богатырей на далеких рубежах Киевской Руси еще до монгольского нашествия. Эта «быль старопрежняя» отражала патриотическое сознание северян, их горячую любовь к родной земле, гордость за ее прошлое и готовность постоять за нее в настоящем.

«Старины» пели и в долгие зимние ночи в занесенных снегом избах, при голубоватом свете сальника, и в нескончаемые дни на сёмужьих тонях, и на море при зеркальной тишине, и даже во время бури, чтобы «укротить ее»; их пели на свадьбах, семейных и общественных торжествах и праздниках.

Еще в 1813 году в «Описании Архангельской губернии» К. Молчанова можно было прочесть, что в Шенкурском уезде крестьяне к храмовым праздникам варят пиво и веселятся, переходя по очереди от соседа к соседу, «при сем пожилые люди поют старины, в коих выхваляются подвиги древних русских героев, как то: св. Владимира, Добрыни, атамана Суры и пр.» [10]О том, что эпическая традиция была представлена в самих Холмогорах, говорит наличие былинных мотивов на изделиях холмогорских костерезов. На одном из гребней холмогорской работы XVII века (хранящемся в Историческом музее в Москве) изображена схватка богатырей и сцена встречи Ильи Муромца с Соловьем-разбойником.[11]

Узорчато и выразительно северное слово, неисчерпаем и богат северный песенный репертуар, величественны медлительные хороводы, пышен и своеобразен свадебный обряд, полны юмора и творческой выдумки сказки и проникнуты чувством глубокого национального достоинства «старины» о богатырях старопрежних, бесстрашных и неподкупных защитниках нашей родины.

Фольклорное наследие Севера не жило обособленной жизнью. В Холмогоры быстро проникали произведения народной поэзии, складывавшиеся в разных уголках Московского государства. В 1619–1620 гг. для зазимовавшего здесь Ричарда Джемса были записаны песни о смерти князя Михаила Скопина-Шуйского и о судьбе царевны Ксении Годуновой, сложенные и занесенные в Холмогоры непосредственно за историческими событиями. Были здесь и песни «служилых людей»:

Бережочек зыблетца,

Да песочик сыплетца.

Ледочик ломитца.

Добры кони тонут.

Молодцы томятца…[12]

Беломорский север повидал немало всякого люда. Он издавна стал пристанищем гонимых и непокорных людей. Сюда бежали холопы и крестьяне от боярского, а потом помещичьего произвола, и сюда же ссылали попавших в опалу знатных бояр и вельмож целыми семьями и со всей челядью или же поодиночке — в монастырские тюрьмы. Здесь стремились укрыться от «гонения никониан» старообрядцы, и сюда же устремились преследуемые за «дерзкие кощуны» буйные и невоздержанные на язык скоморохи.

В северных деревнях в XVIII веке звучали дудки и самодельные, похожие на грушу, трехструнные «гудки», по которым водили луковидным смычком. Скоморохи глумились над боярами, высмеивали их лихоимство и спесь, разыгрывали потешные представления.

Весь Север России, от Заонежья до Урала, не только обменивался местными культурными ценностями, но и находился в сильном непрестанном взаимодействии со всей русской культурой. На далекий Север широко проникали новые веяния, интересы, технические новшества и художественные вкусы.

* * *

В 1791 году друг А. Н. Радищева секунд-майор в отставке Петр Иванович Челищев совершил большое путешествие на Север. Посетил он и родину Ломоносова — двинскую землю. В своем дневнике он описывает привольный и оживленный край: «Изобильнейшие воды окружают повсюду пашни и сенокосы, прерывающиеся несколькими лесами и многочисленными холмами». На многоводной и широкой Двине, по высоким гористым берегам и низинам, среди бесчисленных рек, ручьев, рукавов, проливов, озер, песков, заливных пожней, чернолесья, пестрело «великое множество погостов» и всюду были видны «многочисленные разных родов селения».

Челищев попал в деятельный и многолюдный край. Он отмечает «великое плавание судов вверх и вниз по Двине, по Курополке и по разливам, звон и шум городской и селений, к тому же изобилие рыб, птиц и всяких для жизни потребностей». Двинские крестьяне трудолюбивы и предприимчивы. Они «жгут уголье и известку», «выганивают» в год по десяти бочек смолы, изготовляют «дощаны и бочки» для соления рыбы, «строят мореходные и двинские суда и ходят на них лоцманами и работниками», собирают по берегам Двины «плиты, круглое каменье и алебастр», тешут «стенные и половые плиты и для продажи отвозят их в Архангельск и Великий Устюг», занимаются всевозможными ремеслами, не забрасывая и сельского хозяйства.[13]

Академик Иван Лепехин, совершивший большое путешествие по Беломорскому северу в 1772 году, также отмечал большую предприимчивость и природную одаренность местных жителей. «В городе Архангельском, кроме обыкновенных рукоделий, много есть искусных медников и оловянников; и вообще жители сея страны, по природному их остроумию, весьма замысловаты; я видал из крестьян таких искусников, которые, без дальнего показания, сделали настольные часы с курантами, выписанным Аглинским подобные».[14]

Это народное мастерство и техническое уменье имело на русском Севере давнюю историческую традицию.

По всему Поморью жили и странствовали искусные мастера, предлагавшие свои услуги многочисленным монастырям или находившие приют в вотчинах могущественных Строгановых. В Сольвычегодске, кроме крупного солеварного промысла, развивалось меднолитейное и железокузнечное дело, чернь по серебру и финифтяное художество.[15]

«Иноземец датской земли» Исбрант Идее, направлявшийся «через Сибирь и Китайское царство» с дипломатическим и торговым поручением русского правительства, отметил в своем путевом дневнике в 1692 году: «Марта 29 дня приехал в Сольвычегодскую, город не малой, где многие торговые и ученые художники, а паче серебряные и медные мастера и токари, також имеются там многие варницы».[16]

Поморские кузнецы славились своим мастерством. В 1620 году в Холмогорах на 473 посадских двора было 63 кузницы. В 1678 году холмогорские кузнецы получили от казны заказ на ружейные замки.

В 1653 году Сольвычегодск сразу смог выделить на государеву службу 48 кузнецов. В 1631 году устюжанин Шумило Жданов Вырячев работал не только кузнецом, но и умел делать «боевые часы». Впоследствии он был взят в Москву сооружать часы на знаменитой Фроловской башне в Кремле.[17]Работавшие в Сольвычегодске и Великом Устюге мастера и ремесленники постоянно общались с холмогорцами. Они вывозили из Холмогор медный лом и сбывали по Двине свои изделия. Холмогоры славились искусным изготовлением сундуков, погребцов, подголовников для хранения различных кладем. Сметливые холмогорцы нашли удобный способ доставлять их в Москву. В них укладывали как заморские, так и местные товары и направляли в Москву. Провоз сундуков, таким образом, ничего не стоил, и они сбывались потом за ту же цену, что и на месте.

В крестьянском быту на Севере было много медной утвари, железного и хозяйственного инвентаря. На оборудование северных промыслов, на якоря и при постройке судов, на украшение храмов — всюду был потребен металл. По всему Поморью работали медники, котельники и колокольники. В двадцати верстах от Сумского посада, в лесу, на ручье, стоял «пустынский» промысел Соловецкого монастыря, обеспечивавший разнообразные нужды обители собственным железом. Возник завод еще в середине XVI века. В 1705 году он состоял из домницы, «в ней четыре печи, где кричное железо на руды варят», и кузницы с двумя горнами.

На Севере велась добыча железной руды и были свои центры обработки металла. Еще в 1577 году Строгановы получили на Ваге «болота пустые» с железной рудой, чтобы там «уставити железное дутье». Иноземцы, зарившиеся на естественные богатства русского Севера, отмечают в своих записях и сочинениях открытие различных месторождений полезных ископаемых. Кильбургер сообщает о медных рудниках возле Олонца, которые разрабатываются «самим царем», и о том, что «найдена еще железная руда в 90 верстах по эту сторону Архангельска на Северной Двине в болотах, но в нынешнее время не употребляется», и на Мезени на 228 верст вверх от устья на речке Пондоре в синей глине «хорошая медная руда с крупными черными жилами». [18]

На Севере издавна велись поиски рудных месторождений. Московское правительство придавало им большое значение и даже снаряжало для этой цели особые экспедиции. В 1618–1626 гг. на реках Усьве, Печоре и Цильме производила розыски золотых и серебряных руд целая партия «рудознатцев», в состав которой входили подьячий Гаврило Леонтьев, Чулок Бартенев, три мастера, плавильщик и несколько рабочих.

В XVI–XVII веках Поморье в основном удовлетворяло свои нужды местным металлом.

Большое значение имели на Севере промыслы слюды и соли. Слюдяные промыслы начали развиваться в XV веке по почину Соловецкого монастыря, имевшего в Керети большие выработки. Слюда тогда стоила дорого. Цена за лучшие сорта достигала 150 рублей за пуд. Слюда повсеместно употреблялась для «окончин». Северная слюда не только доходила до самой Москвы, но и в большом количестве вывозилась в Западную Европу, где была известна под именем «мусковита».

Беломорский север снабжал солью значительную часть Московского государства. Всюду, где только обнаруживалась соль, возникали варницы и начиналось солеварение. На северных промыслах применялись солеварные снаряды и различные приспособления, каких не знала остальная Россия. Сохранилось старинное, относящееся еще к XVI веку, описание солеварного устройства. В нем больше ста специальных технических терминов. Каждая деталь, каждая часть самого примитивного орудия имела свое особое наименование: видило, жеребей, засердешник, сорочьи лапки, хвостцы, боран, коровка и т. д.

К началу XVIII века русский народ добился больших успехов в развитии ремесла и различных производств, требующих разделения груда и технических знаний. Расширение товарности всего народного хозяйства, образовывавшего к тому времени, по выражению В. И. Ленина, «всероссийский рынок», [19]создало прочную базу, без которой Петру не удалось бы собрать силы для полного разгрома шведов и проведения реформ. На русском Севере основным источником «всероссийского рынка» было черносошное крестьянство, которое успело к этому времени выделить не только ремесленников и промышленников, но и торговцев.

И когда Петр Великий прибыл на Север, он нашел здесь много умелых и трудолюбивых людей, готовых взяться за решение важных и неотложных технических задач, стоявших перед страной.

Петр обратил внимание на все местные промыслы и ремесла, добычу слюды, солеварение и смолокурение, поиски полезных ископаемых, даже ловлю жемчуга. Но главным делом Петра на Севере было создание русского торгового и военного судостроения.

Поморы были опытными судостроителями. Хотя и не всё понравилось Петру в поморских кочах, однако для работы на новых корабельных верфях, где строился военно-морской флот России, набирали мастерами преимущественно уроженцев Беломорского севера. Только в 1712 году на верфи Адмиралтейства по указу Петра было отправлено из Архангелогородской губернии 250 корабельных плотников.

На Беломорском севере набирали также и матросов в создаваемый Петром Балтийский флот, вскоре ознаменовавший свое рождение блестящими победами под Гангутом и Гренгамом. В 1712 году по указу Петра в Балтийский флот было призвано 500 моряков-северян, в 1713 и 1714 гг. было призвано еще 550 человек, а в 1715 году — 2000. Почти все они уже были опытными мореходами, а некоторые из них ходили далеко в Ледовитый океан — до Груманта и Новой Земли.

Деятельность Петра отвечала национальным интересам России — интересам большого, бурно развивавшегося централизованного государства.

Исчерпывающую оценку этой деятельности дал И. В. Сталин: «Петр Великий сделал много для возвышения класса помещиков и развития нарождавшегося купеческого класса. Петр сделал очень много для создания и укрепления национального государства помещиков и торговцев. Надо сказать также, что возвышение класса помещиков, содействие нарождавшемуся классу торговцев и укрепление национального государства этих классов происходило за счет крепостного крестьянства, с которого драли три шкуры».[20]

На Беломорском севере, где почти не было помещиков, а крупные монастырские хозяйства всем своим укладом не отвечали новым требованиям развивавшейся страны, Петр опирался на купечество и наиболее зажиточные слои черносошного крестьянства. Типичной в этом отношении была семья кораблестроителей Бажениных, выделившихся в крупных земельных собственников из среды посадских.

Еще в конце XVI века неподалеку от Холмогор, на правом берегу Северной Двины, у ее притока Вавчуги, стояла небольшая водяная мельница, принадлежавшая черносошным крестьянам Поповым. В 1671 году владелец Вавчуги продал ее своему зятю — посадскому Андрею Баженину. Сыновья Баженина, Осип и Федор, перестроили и усовершенствовали мельницу, получив 10 февраля 1693 года грамоту: «на тех мельницах хлебные запасы молоть, лес растирать и продавать на Холмогорах и у Архангельского города русским людям и иноземцам».

Прибыв в том же году в Архангельск, Петр не преминул посетить Бажениных и осмотреть заведенные ими мельницы. В 1700 году Баженины получили привилегию: «корабли и их яхты строить иноземными и русскими мастерами по вольным наймам из своих пожитков, и на те корабли и яхты для морского хождения шкиперов и штурманов и матросов из русских, которые похотят у них на кораблях для науки морския службы быть на кормах, принимать и держать свободно». Рядом с верфями на Вавчуге возникли мастерские — столярная, литейная, такелажная, кузнечная, токарная, слесарная, чертежная, канатная и парусное заведение. Здесь строили и оснащали первенцы русского торгового и военного флота. В 1702 году, в третий приезд Петра на Север, с баженинских верфей были спущены два казенных фрегата — «Курьер» и «Святой дух».

Баженины принадлежали к передовым людям Севера, оставившим по себе добрую память своим вкладом в дело русского кораблестроения. Однако мы не должны закрывать глаза на классовую природу деятельности Бажениных. Сильный царской милостью и тугим кошельком, Осип Баженин захватывал в свои руки свободные оброчные угодья и скупал «тяглые» земли у крестьян, где только мог. Баженины не только скупали земли, но и стремились обзавестись крепостными, включаясь, таким образом, в общую систему крепостнического хозяйства. Осип Баженин добился указа, по которому несколько семей было приписано крепостными к корабельной верфи. Но вскоре Баженины этих приписных крестьян (около пятидесяти душ) незаметно расселили по своим деревням, переводя их на крепостное сельское хозяйство. На верфях же по найму работали жившие поблизости черносошные крестьяне, продолжавшие держаться за свои «деревеньки».

Крепостнические отношения и порядки все более подчиняли себе русский черносошный Север. Введение Петром подушного оклада усилило расслоение крестьянства. Платить теперь должны были все, исходя из численности населения, занесенного в ревизские списки, включая стариков, калек и только что родившихся младенцев. Крестьяне должны были вносить подушные за «бобылей», умерших и беглых впредь до новой ревизии. Если раньше облагался «двор», т. е., по существу, хозяйство, то перенос обложения на «душу» привел к тому, что тем, у кого было много земли и мало душ, было легче управиться с податью, чем «многодушным» и малоземельным.

Феодально-крепостническое государство стремилось сравнять положение поморов с крестьянами остальной крепостной России и тормозило экономическое и культурное развитие Севера.

В середине XVIII века были приняты решительные меры к ограничению крестьянской торговли и свободного распоряжения черносошных крестьян землей.

Беломорский север в это время начинает приходить в упадок. Морская торговля Архангельска в значительной степени переходит к Петербургу, и только неугомонные промысловые суда поморов по прежнему бороздят просторы северных морей.

* * *

Долгое время появление такой исполинской фигуры, как Ломоносов, приход его с далекого Севера казались почти чудом. В 1885 году историк М. П. Погодин говорил: «Кому вспадет на ум, кто бы мог когда-нибудь вообразить, что продолжать дело Петрово… предоставлено было судьбой простому крестьянину, который родился в курной избе, там, там, далеко в стране снегов и метелей, у края обитаемой земли, на берегах Белого моря, который до семнадцатилетнего возраста занимался постоянно одною рыбною ловлею, увлекся на несколько времени в недра злейшего раскола и был почти сговорен с невестою из соседней деревни».[21]

Ломоносов, «рожденный под хладным небом северной России», как выразился о нем Карамзин,[22] представлялся непостижимым, таинственным метеором, осветившим полярную ночь, неповторимым избранником, одной из тех «исключительно счастливо сложенных натур, какие по неизведанным причинам от времени до времени появляются в человечестве» (В. Ключевский).

И если так говорили историки, то с еще большим правом, казалось, мог воскликнуть поэт Некрасов, что Ломоносов

По своей и божьей воле

Стал разумен и велик.

Однако Ломоносов родился не в курной избе, а тогдашний Беломорский север, как мы видели, отнюдь не был забытым и безотрадным краем.

На вольном Севере находили себе простор русская даровитость, находчивость и изобретательность, не связанные обезволивающим крепостным правом. Над северным крестьянином не висела власть мелкого землевладельца, служилого вотчинника или помещика.

И хотя крестьянский «мир» испытывал общий гнет феодально-крепостнической системы, все же он развивался с большей самостоятельностью, давал выход личной инициативе и предприимчивости.

Позднее, отвечая на эти общеизвестные слова Некрасова, Г. В. Плеханов говорил, что «архангельский мужик стал разумен и велик не только по своей и божьей воле. Ему чрезвычайно помогло то обстоятельство, что он был, именно, архангельским мужиком, мужиком-поморцем, не носившим крепостного ошейника».[23]

Ломоносов развивался под воздействием сложных и многообразных народных традиций. Еще у себя на родине он встретился со многими противоречиями, вызванными как общими условиями культурно-исторического развития России, так и обстановкой, сложившейся в его время на Севере. Не скудость «безотрадного, бедного впечатлениями и воспитанием детства» окружала его, как писал известный этнограф С. В. Максимов, а разнообразие и пестрота, беспокойство мысли, творческое волнение, любознательность и предприимчивость.

Но в то же время было бы неверно утверждать, что Ломоносова целиком создала, «выпестовала» какая-то обособленная «областная культура», возникшая или отстоявшаяся на Севере.

Творческую личность формирует совокупность культурно-исторических условий развития всего народа. Наш Север всегда был восприимчив к культурным веяниям, шедшим из всего Московского государства. Культурная жизнь Севера была неразрывной частью общерусской культуры.

Беломорский север наложил на Ломоносова неизгладимый отпечаток, пробудил в нем творческую энергию, но создал Ломоносова исторический опыт и гений всего русского народа.

Глава вторая. Куростров

«Море — наше поле».

Поморская поговорка

Михайло Васильевич Ломоносов родился на большом острове, расположенном на Северной Двине, прямо против Холмогор.

В этом месте Двина, раздавшись вширь от одного берега до другого верст на двенадцать, разделяется на несколько рукавов и проливов, обтекающих девять островов, словно столпившихся в одну кучу. Некоторые из них, как Жаровинец, представляют собой песчаную отмель, поросшую мелким ивняком и служащую пристанищем перелетным птицам. Другие, как Нальё-остров, — болотистую низину, испещренную мелкими ручейками и озерышками, с прекрасными заливными лугами и пожнями. Или, наконец, — Куростров и Ухтостров — холмистые, покрытые пашнями острова, пестреющие многочисленными деревеньками и погостами, рассыпанными по ложбинам и на предгорьях.

Двинские острова всегда были гуще населены, чем соседняя «матера земля», или нагорье. Несмотря на то что во время ледоходов вода нередко уносит и разбивает овины и даже дома, что сами очертания островов постепенно меняются и на месте былых «угоров» — крутых берегов — образуются обрывы и отмели, двиняне охотно обосновывались на островах, где были прекрасные выгоны для скота, удобная для пашни земля, богатые рыбные ловли и открытый путь в море. Хлеб, посеянный на островах, редко побивал мороз, и посевы не страдали от губительных утренников.

Остров, где родился Ломоносов, назывался в старинных грамотах Великим. На нем разместилось несколько десятков деревень, составивших две волости — Куростровскую и Ровдогорскую.

Куростровом называлась, собственно, только средняя часть большого острова — тесное кольцо деревень, расположившихся вокруг Палишиной горы. С давних времен земля на Курострове была в большой цене, и за нее цепко держались поселившиеся здесь черносошные крестьяне. Зарились на эти земли и соседние монастыри, скупавшие небольшие полоски пахотной земли, пожни и дворища у разных лиц. Однако основная земля на Курострове все время оставалась за крестьянами. Крестьяне владели полосками пашенной земли, росчистями и угодьями в различных местах острова, на соседних островах и на материке. Морские промыслы и тони куростровцев были разбросаны по всему Белому морю и Мурманскому берегу. Компании складников владели участками, удобными для красного сёмужьего промысла. Куростровцы, помимо земледелия и скотоводства, занимались охотой и ловлей дичи в силки и капканы, что в то время называлось «пищальным» и «загубским делом», и за это платили особый оброк. А у себя дома занимались «ельничеством» (рубкой леса) и «засечным делом» (смолокурением).

Над Куростровом стлался тонкий и едкий дымок. Смолокурение считалось выгодным делом. Смола составляла заметную статью русской внешней торговли. В ней нуждались и сами северяне для заливки лодок, карбасов и больших судов. На Курострове с давних времен жили «кречатьи помытчики», населявшие особую Кречетинскую деревню и занимавшиеся старинным промыслом — поимкой кречетов и соколов для царской охоты. Кречатьи помытчики разделялись на ватаги, которые строили или покупали на казенный счет морские суда, запасались снастями, приобретали особые кибитки для отвоза птиц в Москву.

В поисках редких ловчих птиц кречатьи помытчики устремлялись в глухие леса по Мурманскому и Терскому берегам, на Канином Носу и Печорской стороне. Они брали с собой нехитрые снасти, ловушки и силки: «тайники» (сети на двух шестиках с двумя полотнищами), «кутни» (сети на обруче), «гвозди с сильями», которые прибивались вблизи гнезд, и, наконец, «опрометы», с помощью которых ловили кречетов! Но главное было — смелость, находчивость и необыкновенное терпение охотника. «Дикомыты», т. е. перелинявшие на воле кречеты, плохо «вынашивались», или, иными словами, с трудом приучались к охоте. Поэтому особенно ценились «молодики», прямо вынутые из гнезда или только начинающие летать. Но соколы и кречеты устраивали свои гнезда на самых неприступных местах, и добыть оттуда птенцов под ударами сильной и обезумевшей самки было нелегко. Чаще всего неопытных молодиков и взрослых кречетов ловили «голубьями и сетьми», о чем сообщал Котошихин.[24] При приближении сокола, извещенного резким криком припрятанного для этой цели сорокопута, помытчик выпускал голубя, привязанного на шнурке, пропущенном через кольцо, и когда сокол бил приманку, тихонько подтягивал ее вниз вместе с вцепившимся соколом и проворно накрывал сеткой или опрометом.

Наибольшего развития соколиная охота достигла в царствование Алексея Михайловича, когда на «государевых кречатнях» в селе Коломенском и селе Семеновском находилось до трех тысяч ловчих птиц. При Петре I и его ближайших преемниках двинские помытчики не оставляли своего промысла. В 1729 году в ответ на запрос гофмейстера А. Г. Долгорукого Архангельская губернская канцелярия извещала, что на Двине насчитывается девятнадцать дворов кречатьих помытчиков.

Кречатьи помытчики с их своеобразным промыслом и традициями были заметными людьми на Курострове в пору юности Ломоносова.

В 1779 году архангельский историк Василий Крестинин составил описание хозяйственного и бытового уклада двинских жителей на основе как своих личных наблюдении, так и тщательного изучения местных документов, в том числе семейных и имущественных актов крестьян Ровдогорской волости Вахониных-Негодяевых, сохранивших свои архивы с конца XV века.

Свою книгу Крестинин назвал: «Исторический опыт о сельском старинном домостроительстве Двинского народа в Севере». Напечатана она была в 1785 году в Петербурге.

«Сельские жители около Холмогорских волостей, — сообщает Крестинин, — в нынешнее время разделяют свои пашни, по доброте их, на цельные, полуцельные и плохие поля. Одно поле цельныя земли, на котором высеивается по четверти или мера ячменя, в продаже или в оценке бывает от 30 до 35 рублев; мерное полуцельныя земли поле от 25 до 30 рублев; мерное же поле плохия земли от 15 до 20 рублев. Равным же образом и сенные покосы, или пожни, разделяются на цельные, полуцельные и плохие». Крестинин указывает, что в двинских волостях «частные деревни, состоящие из пашенной и сенокосной земли частных владельцев, обрабатываемые единою крестьянскою семьею», можно разделить на пять статей. «В первой статье считаются пашни, обсеваемые 20 или 25 мерами или получетвертями ячменя; пожни, от 600 до 800 куч производящие сена. Во второй статье пашни, обсеваемые 15 или 20 мерами ячменя; пожни, от 300 до 500 куч производящие сена. В третьей статье пашни, обсеваемые 10 и 15 мерами жита; пожни, от 150 до 300 куч производящие сена. В четвертой статье пашни, обсеваемые 5 и 10 мерами жита; пожни, от 75 до 150 куч производящие сена. В пятой статье пашни, обсеваемые 2,5 и 5 мерами ячменя; пожни, от 35 до 75 куч производящие сена».

Крестинин отмечает, что «не во всякой волости находятся частные первой статьи деревни, и в самых больших волостях оные редки. В Ровдогорской волости оных нет, на Курострове же два или три дома считаются, по владению деревень первыя статьи, лучшими. Крестьяне сих двух знатных волостей, по большой части, владеют землями 3 и 4 статьи».

Сведения, сообщаемые Крестининым, имеют значение и для характеристики земельных отношений и имущественного положения двинских крестьян также и во времена Ломоносова. Мы видим, с какой медленностью изменялись эти отношения. Даже во второй половине XVIII века сделки на землю продолжают совершаться так же, как и в старое время. На двинских островах преобладает середняк, владелец «частной деревни» третьей и четвертой статьи. Благоприятные природные условия — удобная и плодородная земля, сочные травянистые пожни — позволяли поддерживать высокий уровень сельского хозяйства.

Наличие промыслов и ремесел позволяло маломощным хозяйствам удержаться в «зеленые» (неурожайные) годы от окончательного разорения. «Мироедам» здесь не так легко было подмять под себя остальных крестьян. И мы знаем, что во времена Ломоносова на Курострове держался довольно прочно слой предприимчивых и деятельных крестьян, медленно обзаводившихся достатком и прилагавших немалые усилия к тому, чтобы его сохранить.

К числу их и принадлежал черносошный крестьянин Василий Дорофеевич Ломоносов — отец гениального помора Михаила Ломоносова.

Фамилия Ломоносовых не считалась старинной на Курострове, причем куростровские старожилы упорно твердят, что коренной и настоящей фамилией этого рода была Дорофеевы, а Ломоносовы — это только «улисьное» прозвище одной из ветвей этой семьи.

Так или иначе, среди холмогорских и архангелогородских посадских, поддерживавших отношения с Куростровом и, по-видимому, находившихся в родстве с Ломоносовыми, насчитывается немало Дорофеевых.

Новейшие розыскания позволяют считать Ломоносовых давнишними обитателями Курострова. В составленной в 1678 году переписной книге Архангельска и Холмогор, хранящейся ныне в Центральном государственном архиве древних актов в Москве (ЦГАДА), записан весь тогдашний род Ломоносовых, проживавших в деревне Мишанинской на Курострове. В этой книге упомянуты Левка (Леонтий) Артемьев Ломоносов, его три сына Юдка, Лучка (Лука) и Дорошка (Дорофей), а также три внука: «Ивашка, Фомка и Афонька десяти лет, Ивановы дети». [25]

Все Ломоносовы, проживавшие на Курострове, издавна занимались морскими промыслами. А. Я. Ефименко приводит запись в приходо-расходной книге холмогорского Архиерейского дома за 1689 год о продаже Юдкой Ломоносовым своей доли промыслового становища на Мурмане, находившегося в совместном владении с посадским человеком Андреем Титовым:

«У колмогорца Глинского посада у Андрея Титова сына Зыкова куплено в Дом Архиерейской, по его Андреевой купчей и по заручной росписи, на Мурманском берегу в Оленьем становище в Выселкиной губе в стану, в скеи, в бани, в амбаре, в сенях и во всем том стану четвертая доль, что была с куростровцем Юдкою Ломоносовым, чем он, Андрей, владел с остальными всякими промышленными заводы».[26]

Всему Поморью был известен старый мореход и промышленник Лука Ломоносов, родившийся, как можно судить по дошедшим до нас ревизским «скаскам», в 1645 или 1646 году.

Лука Ломоносов пользовался в своей волости уважением. В 1701 году по выбору куростровцев он становится церковным старостой. Он принимал большое участие во всех «мирских» делах двинской земли. В 1705 году мы видим его «двинским земским старостой»,[27] состоявшим при бурмистрах Василии Жеребцове и Иване Звягине.[28]

Хотя сам Лука Ломоносов и был не учен, в его семье ценилась грамотность. Его внук Никита Ломоносов, воспитывавшийся с малых лет у деда, сумел получить некоторое образование и впоследствии занял скромную должность «копииста» Архангелогородской портовой таможни. В 1725 году Никите удалось даже побывать в Петербурге.

До самых преклонных лет Лука Ломоносов сохранил страсть к морю. Он совершает далекие морские переходы и во время войны со шведами берет на себя выполнение такого ответственного дела, как доставка хлебного запаса в далекий северный острог. В «Книге таможенного десятинного и пошлинного збору Кольского острога бургомистра Андрея Пушкарева» за 1710 год сохранилась такая запись:

«Сентября в 14 день взято у колмогорца Григорья Барсина, у кормщика его у Луки Ломоносова с лодьи, нагруженной государевыми хлебными припасы, за Кольскую береговую пристань привального и отвального рубль шесть алтын четыре деньги»[29]

Эта запись свидетельствует об имущественном положении Луки Ломоносова, который до старости ходил кормщиком на чужом судне. Под одним кровом с ним жил и вел с ним одно хозяйство его племянник Василий Дорофеевич Ломоносов, как о том можно судить по «Переписной книге города Архангельска и Холмогор 1710 года», где значится:

«На деревне Мишанинской.

Двор. Лука Леонтьев сын Ломоносов штидесяти пяти лет. У него жена Матрона пятидесяти восьми лет, сын Иван двенадцати лет две дочери: Марья пят[н]адцати лет. Татьяна восьми лет. Земли тритцать три сажени. У него же житель на подворьи Василей Дорофеев сын Ломоносов тридцати лет, холост. У него земли тритцать четыре сажени»[30].

Хозяйство это надлежит рассматривать как складническое, причем В. Д. Ломоносов сохранял свои наследственные права на земельное владение, доставшееся ему от отца[31].

Василии Дорофеевич Ломоносов родился как можно судить по «скаске» 1719 года, в 1681 году. По-видимому, он рано осиротел. Он прошел трудный путь рядового промышленника, находящегося в полной зависимости у кормщика или хозяина, властно распоряжавшегося «молодшими» не считаясь ни с какими родственными отношениями. Вынужденный пробивать себе дорогу, Василий Ломоносов не имел возможности ни понатореть в грамоте, ни рано обзавестись семьей!

* * *

Жители двинских островов искони занимались морским и «звериными» и рыбными промыслами. Они ходили добывать сало морского зверя до самой Новой Земли и сидели на сёмужьих тонях, начиная от устья Двины и почти до самых Холмогор, куда добиралась крупная и сильная красная рыба. Но самым излюбленным их промыслом был тресковой промысел на далеком Мурмане.

Крестьяне объединялись для промысла трески в артели и «котляны» (объединение нескольких артелей), в которые входили как «пайщики», так и простые «покрученники» — участники артели, вносившие в нее только личный труд.

В сводной ведомости о сборах «с мирских промышленных судов» за 1706–1725 годы мы неоднократно встречаем имя Луки, а затем и Василия Ломоносовых, промышлявших на Мурмане треску. В 1710 году Лука Ломоносов упоминается по становищу Карпино вместе с тремя «сумлянами» (т. е. жителями известного в Поморье Сумского посада) — Прокопием Норкиным, Василием Дружининым и Якимом Жигаловым. У них одно судно. В 1713 году упоминается сбор «у двинянина Луки Ломоносова с товарищи с трех судов» по становищу Щербиниха. Остальные записи относятся к Кеккурскому становищу, причем содержат указание на одно или несколько судов и упоминают кормщика или приказчика Луки Ломоносова — Ивана Малгина:

«1714. С Кеккурского становища. У двинянина Луки Ломоносова с товарищи с трех судов по 30 копеек с судна.

1722. Становища Кеккуры. У куростровца Луки Ломоносова кормщика его Ивана Малгина с одного судна 30 копеек.

1723.Становища Кеккуры. У двинянина Луки Ломоносова у прикащика его Ивана Малгина с одного судна 49 копеек…

1724.Становище в Кеккурах. У двинянина Куростровской волости у крестьянина Луки Ломоносова с трех судов 3 рубли четыре копейки…» [32]

Упоминание нескольких судов ни в коем случае не означает, что они все принадлежали Луке Ломоносову. Они лишь записывались на его имя, как старшего в котляне. Отсутствие упоминаний о Луке Ломоносове в течение нескольких лет свидетельствует о том, что он не всегда становился во главе котляны и его судно попадало в число безыменных «товарищей». Так же обстояло дело впоследствии и с Василием Ломоносовым.

Сведения о Василии Дорофеевиче Ломоносове как о промышленнике относятся к позднему периоду его жизни, когда он уже «промысел имел на море по Мурманскому берегу и в других приморских местах для лову рыбы трески и палтосины на своих судах, из коих в одно время имел немалой величины гукор с корабельною оснасткою». Корабельный мастер Степан Кочнев, доставивший эти сведения в 1788 году, мог помнить Василия Дорофеевича Ломоносова, только когда тот уже стал солидным и степенным человеком, одним из самых предприимчивых людей на Курострове. Ведь именно он «первый из жителей сего края состроил и по-европейски оснастил на реке Двине, под своим селением, галиот и прозвал его Чайкою». (Академическая биография М. В. Ломоносова, напечатанная в 1784 году.)

Постройка «новоманерных» судов на Севере началась по распоряжению Петра Первого. 28 декабря 1714 года архангельскому вице-губернатору был послан именной указ, в котором говорилось:

«По получении сего указа объявите всем промышленникам, которые ходят на море для промыслов своих на лодьях и кочах, дабы они вместо тех судов делали морские суда, галиоты, гукоры, каты, флейты, кто из них какие хочет, и для того (пока они новыми морскими судами исправятся) дается им сроку на старых ходить только два года, а по нужде три года; и по прошествии того сроку, чтоб конечно старые все перевести и для того вновь кочей и лодей делать не вели под штрафом».

В Архангельск были посланы чертежи и доставлены модели судов нового типа. Но поморы вовсе не торопились обзаводиться новыми судами и продолжали строить по старинке. Указом от 11 марта 1719 года было велено «переорлить» (заклеймить) все морские старые суда — лодьи, кочи, карбасы и соймы, «и дайте на тех заорленных доходить, а вновь отнюдь не делали б, а буде кто станет делать после сего указу новыя, тех с наказанием сослать на каторгу, и суда их изрубить». Около этого времени и построил Василий Ломоносов свое «новоманерное судно» на одной из придвинских верфей, а может быть, и у самого Баженина. Это был именно гукор с двумя мачтами, широким носом, круглой кормой и плоским днищем, как точно вспомнил Степан Кочнев, сам некогда знаменитый на всем Белом море кораблестроитель.

Вероятно, Василий Ломоносов построил свое судно не ранее 1720 года, а может быть, и позднее. Нет оснований предполагать, что он мог обойтись своими средствами. Однако помогал ли ему в этом Лука Ломоносов, пришлось ли ему прибегать к займам или у него были в этом деле своего рода «пайщики» — участники артели, мы пока не знаем.

Не знаем мы, и во что обошлась ему постройка судна. Некоторое представление об этом мы можем получить, прикинув цены, которые устанавливались на суда, приобретаемые казной у крестьян-промышленников. В 1734 году Архангельская контора над портом купила у сумского крестьянина Михалева гукор «Андрей Стратилат» за 400 рублей. А известный архангельский кораблестроитель Никита Крылов взялся построить на своей верфи гукор и галиот в 80 и 50 ластов,[33] с мачтами и прочими судовыми принадлежностями, «кроме железа, бортов и шлюпок», гукор за 500 рублей, а галиот за 400. Размер гукора был определен в 80 футов длины, 24 — ширины и 11 — глубины, а галиота — длина 65, ширина—18 и глубина — 91/2 футов.[34]

Но надо иметь в виду, что гукоры и галиоты, как и прежние лодьи, бывали самых различных размеров и поднимали от 1500 до 12 000 пудов. Гукор же Василия Ломоносова был, несомненно, невелик, ибо мог служить и как промысловое и как ластовое (грузовое) судно. Как видно из приводимых ниже документов, его грузоподъемность вряд ли превышала 20–25 тонн. «Новоманерные» крестьянские суда строились рачительно и экономно. Такой гукор должен был обойтись значительно дешевле «Андрея Стратилата».

Василий Дорофеевич крепко держался за свои старые промысловые участки на Мурмане, куда отправлялся вместе «с товарищи», т. е. привычной котляной. В ведомости Кольского уезда «с мирских промышленных судов» находятся записи, относящиеся к Василию Ломоносову по становищу Кеккуры:

«1720. Куростровской волости у Василья Ломоносова с товарищи с четырех судов 80 копеек. (Число судов 4, копеек 80.)

1724.Двинского уезда, Куростровской еолости у крестьянина Василья Ломоносова с товарищи с двух судов рубль одна копейка с половиною. (Судов 2; рубль 1; копейка 11/2)

1725.У холмогорца Василья Ломоносова с товарищи с шести судов 6 рублей на расход 9 копеек. (Число судов 6; рублей 6; копейки 9.)» [35]

Характеризуя промысловую деятельность Василия Ломоносова, Степан Кочнев заметил, что он «всегда имел в том рыбном промыслу щастие». И это было верно. В нашем распоряжении имеется документ, говорящий о размерах промысловой добычи Ломоносова, хотя относящийся к довольно позднему времени. В счетной записке Архангелогородской внутренней таможни за 1732 год по «Книге рыбной» записано:

«Куростровской волости с Василья Ломоносова с явленных привозных своего морского промысла рыб трески сухой и проданных в российский народ с цены 159 рублев 90 копеек по 10 копеек с рубля 15 рублев 99 копеек, весовых с 1225 пуд. 16 ф. [по] одной копейки с берковца. Один рубль 22 копейки 3/4; итого семнадцать рублев двадцать одна копейка три четверти.

Прибавошных один рубль семьдесят две копейки с четвертью.

Объявление платежа — ноября 4 дня 1732 года».[36]

Такой улов был возможен, конечно, в результате работы артели, возглавлявшейся Василием Ломоносовым. Приведенные размеры улова надо признать очень большими. Для сравнения укажем, что в том же году, по данным Архангелогородской внутренней таможни, соседи Ломоносова, известные куростровские промышленники Леонтий Шубный и Егор Дудин, привезли со своих промыслов значительно меньше рыбы: Егор Дудин — 1092 пуда, а Леонтий Шубный всего 262 пуда.

Кроме промыслов, Василий Дорофеевич пользовался своим гукором и для «городового дела» — перевоза кладей и товаров. В академической биографии М. В. Ломоносова (1784) говорится об его отце, что он «из найму возил разные запасы казенные и частных людей». Это подтверждается и недавно найденными в Архангельском государственном архиве документами.

В одиннадцатой «Книге записной Архангелогородских привальных и отвальных и других сборов» за 1734 год записано:

«17 июня. Двинского уезду, Куростровской волости у Василья Ломоносова с нагруженного с провиантом новоманерного гукора, который в отпуск в Пустозерской острог — отвальных двадцать пять копеек, на расход полкопейки, итого взято — 251/2.

15 сентября. У куростровца Василья Ломоносова с пришлого с моря с новоманерного гукора привальных пятьдесят копеек, на расход три четверти копейки, итого взято — 503/4».[37]

Согласно петровскому указу 1704 года, подтвержденному 19 августа 1724 года, привальные и отвальные деньги брались только с торговых судов. Можно предположить, что Василий Ломоносов не только занимался перевозкой чужих грузов, но и прихватывал на свой вместительный гукор соль, муку и другие припасы для продажи на промыслах, как это вообще делали кормщики и судовладельцы. Об этом же, пожалуй, говорит и небольшая запись в счетной книге Архангелогородской внутренней таможни за январь 1733 года.

Под № 108 записано: «Куростровской волости с Василья Ломоносова с покупного с запискою хлебного запаса (42 писчих 1/2) цены 7 рублев 70 копеек по 5 копеек с рубля 38 копеек. Прибавошных четыре копейки».

В середине XIX века биографы М. В. Ломоносова любили расписывать окружавшую его серость и убожество деревенской жизни, а самого его представлять как сына бедного рыбака. Это было неверно. Но также неверно наметившееся в позднейших биографиях Ломоносова стремление представить его как сына очень богатого человека. В последнем издании (1947) «Жизнеописания М. В. Ломоносова», составленного профессором Б. Н. Меншуткиным, об отце Ломоносова сообщается, что он «владел несколькими судами… В то же время ему принадлежало значительное количество земли. Всё это позволило Василию Дорофеевичу скопить немалые средства. Главным образом на его деньги в Курострове был выстроен храм — каменная Дмитриевская церковь».

У нас нет никаких сведений о том, что Василию Ломоносову принадлежало несколько судов, да еще таких, как галиот или гукор. «Значительное количество земли» никак не вяжется с единственной поженкой, то закладываемой, то выкупаемой за восемь рублей, как свидетельствуют дошедшие до нас купчие и закладные Ломоносовых.[38] По известию П. И. Челищева, относящемуся к 1791 году, усадьба, принадлежавшая Ломоносову, была весьма скромных размеров — «широтою четырнадцать сажен, длиною сажен до сорока, со огороды». Что же касается постройки Дмитриевской церкви, то Василий Дорофеевич действительно много хлопотал об этом и принимал участие в сборе денег, причем и сам пожертвовал в разные сроки до 18 рублей (с 1728 по 1734 год), что весьма далеко от того, что она была построена «главным образом» на средства Ломоносова.

Впоследствии в письме к И. И. Шувалову от 10 мая 1753 года Михаил Васильевич Ломоносов приводит слова своего отца, что он «довольство» свое «кровавым потом нажил». Привыкший выражаться всегда очень точно, Ломоносов не только употребляет слово «довольство», что означает только хороший достаток, но не забывает и прибавить «по тамошнему состоянию».

* * *

До того как Василий Ломоносов стал известным на Двине промышленником, у него долгое время не было не только своего собственного судна, но и дома. Только прочно став на ноги, Василий Ломоносов обзавелся семьей. Он женился первый раз, по тогдашним воззрениям, очень поздно, лет 30–31, на сироте, дочери дьякона соседнего Николаевского Матигорского прихода — Елене Ивановне Сивковой.

Отец ее, дьякон Иван Сивков, умерший до 1708 года, был поставлен на Матигоры архиепископом Афанасием и владел по его распоряжению «церковною тяглою землею». Иван Сивков землю эту, разумеется, обрабатывал сам и по своему образу жизни мало чем отличался от окружавших его рядовых черносошных крестьян.

Только через несколько лет после женитьбы Василий Дорофеевич стал строить себе дом. Рано осиротевшая Елена Сивкова не могла принести ему никакого приданого, разве только что нашила и наготовила сама. По смутному преданию, она была девушка тихая и трудолюбивая, которая помогала мужу наладить образцовое хозяйство. От нее-то и родился у Василия Дорофеевича первый и, невидимому, единственный сын — Михайло.

Время рождения Михаилы Васильевича Ломоносова принято относить к 8 (19) ноября 1711 года, хотя подлинной записи в церковных книгах не сохранилось. [39] Не найдено и записи о браке Василия Дорофеевича. Но скорее всего его надо относить к 1709, а может быть, и к 1710 году.

Первые годы своей жизни Михайло Васильевич Ломоносов находился на попечении матери. Мальчик рос здоровым и смышленым. Он во многом был предоставлен самому себе и вел жизнь, общую всем его сверстникам: бегал взапуски, с ожесточением играл в бабки, а затем и в рюхи (городки), развивая ловкость и меткость, зимой катался с высокого угора на салазках, летом проводил жизнь на воде, купался и копошился у вёсел, что в поморских местах начинают чуть ли не с пяти-шести лет, или отправлялся вместе со всеми собирать ягоды и грибы.

Уже в раннем детстве Михайло Ломоносов многому научился у природы. Он знал повадки зверя и птицы, держал в руках сильную трепещущую рыбу, наблюдал цветение и рост трав, таинственную жизнь леса.

Окрестные леса изобиловали дичью. Множество рябчиков, белых куроптей, косачей и глухарей попадало в «силья», расставленные на зимних поляночках и в кустарниках.

Охотники и птицеловы жили по соседству, заходили в дом, рассказывали о встречах с лесным зверем — о коварной северной рыси, стремительно бросающейся с дерева на свою жертву, о ненавистной косолапой росомахе, обиравшей «силья» и капканы по путикам, волчьих стаях, пробегавших по замерзшей реке, лисицах, караулящих добычу…

Приходилось ему слышать, как ходят на медведя с рогатиной и как в первые дни по ледоставу бьют на Пинеге острогой выдру.

По весне двинские охотники выгоняли из чащи лосей и затем гнали их по насту. Тяжелый лось то и дело проваливался до земли, подрезая ноги об острые и хрупкие обломки обледеневшего наста.

Несколько часов, а то и дней такого гона, и окровавленный лось в изнеможении опускался на лед. Тогда его добивали топорами, «не задевая пороху».

На узких, медленно текущих по низине речках и ручьях, среди ивняка и осиновых зарослей, бобры по ночам возводили плотины. Бродя по лесам, юноша Ломоносов наталкивался на бобровый погрыз, а возможно, в белые северные ночи ему представлялась возможность увидеть бобров за работой. Бобры в то время водились в разных местах совсем неподалеку от Курострова.

Каждая прогулка в лес обогащала мальчика Ломоносова новыми наблюдениями. Ему были знакомы и страшные приметы приближающегося лесного пожара: тревожный и тонкий запах гари, доносящийся издалека с едва приметным ветром, розоватый туман, застилающий утреннее солнце, курящаяся под ногами земля, струйки дыма, пробивающиеся над сухими ягодниками и валежником, огоньки, то вспыхивающие, то перебегающие по земле, то взвивающиеся под древесным стволом, и охватывающие ярким пламенем задрожавшие ветви и сучья, и, наконец, ни с чем не сравнимый шум и грохот стремительно надвигающегося пожара, гонящего перед собой охваченное нестерпимым ужасом всё живое население лесов.

* * *

В поморских семьях детей воспитывали с большой суровостью. Молчаливое послушание и подчинение воле родителей было непреложным законом. Обедать и ужинать садились без смеха и шуток. Девушки сидели «в простенках» и не должны были выглядывать в окна. «Жестокое отеческое управление детьми, — писал Крестинин, — внедривало в нежные их сердца глубокое почтение к родителям своим… За каждую новую одежду ли обутку дети принуждены были родителей благодарить земными поклонами. Отцы и матери, во время веселостей их с ближними или знатными гостями, имели обычай приказывать своим детям при поднесении хмельных напитков приветствовать в знак учтивства земными поклонами первого или каждого гостя из присутствующих в беседе».

Однако это почтение к старшим уживалось с упрямством и независимостью, истовое поведение в доме — с удалью и озорством на широкой улице. Подростки и даже взрослые охотно состязались между собой в ловкости и силе. Нередко бывали и кулачные бои. Как сообщает Крестинин, «кулачные бои, перед нынешним временем за пятьдесят лет или ближе, в здешнем месте были еженедельною забавою народа в воскресные и праздничные дни, кроме зимнего времени». Даже девушки любили показать свою силу и выносливость. По словам Крестинина, они «между своими веселостями не стыдились употреблять на подобие кулачного боя игру, называемую тяпанье». Игра состояла в том, что девушки изо всей силы ударяли друг друга одновременно по плечу с размаха ладонью. Кто выдержит такой богатырский удар, тот и выиграл.[40]

Василий Дорофеевич был всецело поглощен хозяйственными заботами и мало уделял внимания воспитанию сына. Это был человек тароватый и неглупый, с честным и отзывчивым сердцем. «А собою был простосовестен и к сиротам податлив, а с соседьми обходителен, только грамоте не учен», — отзывается о нем Степан Кочнев. Однако Василий Дорофеевич, несомненно, понимал значение и пользу грамоты, водил знакомство с посадскими и охотно общался с людьми бывалыми и не чуждыми некоторой образованности. В доме он был строг и суров, даже грозен, как все поморы: любил порядок и послушание, был заботливый и рачительный хозяин, не чуждый новшеств и предприимчивости.

На усадьбе Ломоносовых был вырыт небольшой квадратный пруд с искусственным стоком воды, перегороженным решеткой. В пруду разводили рыбу. В 1865 году этнограф П. Ефименко в наиболее глубокой части пруда нашел железную решетку, которая не допускала, чтобы сбегавшая с пригорка вода уносила с собой рыбу. По словам местных краеведов, это был «единственный образчик рыбного хозяйства в Холмогорах, после того никогда и никем не наблюдавшийся». Пруд этот имел для Василия Дорофеевича Ломоносова еще и тот смысл, что осушал довольно топкую болотину, окружавшую его усадьбу.

По своему внешнему виду дом Ломоносова, вероятно, ничем не отличался от остальных домов, разбросанных по Курострову. Это были большие, кряжистые дома, сложенные из тяжелых бревен, с очень маленькими окошками, в которых тускло мерцала лиловатая слюда. Все хозяйственные постройки плотно примыкали к самому дому и заводились с ним под одну крышу. Широкие и просторные сени отделяли жилье от скотного двора и расположенной над ним повети. К сеням вело крыльцо. Из этих сеней коленчатая или прямая лестница вела в другие, верхние сени, откуда был ход в «светлицу» и на поветь. С улицы на поветь вел широкий бревенчатый настил, или «взвоз», утвержденный на столбах. По нему можно было заехать с возом на лошади и затянуть наверх розвальни. На поветях хранили сено, хомуты, сбруи, сани, рыболовные снасти. В нижней части дома держали хлебные запасы, сушеную рыбу; тут же было иногда помещение, называвшееся «паревною», где замешивали горячий корм для скота, а нередко и кухня. Иногда нижнее помещение служило лишь основанием для верхней избы и в нем вместо окон устраивали небольшие прорезы, или «ветреницы».

Дом Ломоносовых на Курострове стоял на видном месте, несколько особняком от прочих, в глубине деревни. Мимо окон пролегала людная дорога к двум куростровским церквам в соседние селения. В хороший летний или осенний день стоило только выйти из дома Ломоносовых «на угор» — на высокий берег Курополки, как перед глазами расстилалась обширная и привольная местность. Справа, за сверкающей мелкими искорками гладью реки, за большой розоватой песчаной отмелью открывался высокий, словно высеченный из белого камня, холмогорский собор, построенный всего за двадцать лет до рождения Ломоносова (в 1691 году). За собором, утопая в зелени, чуть выделялись надвратная башенка архиерейского дома и старая звонница.

Расположенная напротив песчаная отмель, образовавшаяся при соединении протоков Матигорки и Курополки в Холмогорку, была похожа на длинный остроконечный клюв хищной птицы и носила издавна название Чёртова Носа, а находившаяся за ней Чертищева пустошь называлась попросту пожней у Чёртова Носа. Прямо расстилалась низина Нальё-острова, перерезанная мелкими озерами, болотцами и ручейками, кишмя кишевшая крикливыми утками, задорными турухтанами, бекасами, чирками, шилохвостками, водившимися здесь в невообразимом изобилии. На этом острове у Ломоносовых были свои пожни, где, переправившись через Курополку на легком карбасе, косили траву.[41]

За Нальё-островом, за туманной пеленой подернутых синей дымкой лесов, виднелась островерхая колоколенка Матигорской церкви — родины матери Ломоносова. Левее, если пойти потихоньку в обход куростровского холма, скоро откроется изумрудно-зеленый влажный Езов луг. Сюда по весне, едва спадет вода, собиралась на гулянье молодежь с обеих волостей — Куростровской и Ровдогорской. Дорога то спускается к деревенькам, притаившимся в разлогах, то снова забирает вверх. Деревня Кочерино расположилась на отлогом зеленом холме, который исстари прозвали Низова гора. Отсюда хорошо видна Курополка и почти вся низина Нальё-острова. А стоит подняться еще выше, к деревне Строительской, что на Пахомовой горе, так откроются взору синие извивы Ровдогорки и Быстрокурки, сливающиеся вдалеке с Большой Двиной. Там за «ровдинским перевозом», всего верстах в семи от дома Ломоносовых, шумели колеса вавчугских пильных мельниц и гомонила верфь Бажениных.

Дорога поворачивает вокруг Палишиной горы. Не успела скрыться оставшаяся по правую руку Большая Двина, как уже видна хмурая речка Богоявлёнка, отделяющая Куростров от Ухтострова, поросшего густым сосновым бором. Вся низменная часть Курострова, спускающаяся к Богоявлёнке и тянущаяся верст на пятнадцать, носит название Юрмола. Она вся изрыта множеством ручейков и озерышек, служащих им истоком. Повсюду на «укатистых» местах куростровцы сеют рожь, ячмень, даже овес и горох, что позволяет мягкий климат придвинских островов. А на самом верху Палишиной горы — небольшая еловая рощица, как бы венчающая Куростров зеленой мохнатой шапкой.

На пути в Холмогоры, уже на северо-западе Курострова, «на горбине» между двумя озерами, поодаль от цепи деревень, стоит высокий темный Ельник, словно врезанный в прозрачное северное небо. Он вытянулся в виде правильного, резко очерченного овала, всего с полверсты длиной и сажен тридцати шириной. Но в нем росли исполинские, могучие деревья, образовывавшие глухую непроходимую чащу, в которой даже в солнечный день было совершенно темно. В давние времена Ельник стоял «о край острова», на самом берегу реки, огибавшей его с запада. Уединенный и приметный среди окружавших его отмелей и озер, Ельник казался зловещим местом: колдовская роща, где некогда находилось языческое кладбище, стоял чудский идол, совершались жертвоприношения и по ветвям были развешаны коровьи и лошадиные черепа.

Неподалеку от Ельника, напротив реки Холмогорки, за ручейком видны остатки вала, сооруженного для отражения польских шляхетских отрядов, проникших на Север зимой 1613 года. Здесь же притулилось староверческое кладбище с резными деревянными восьмиконечными крестами, покрытыми наклонной крышей, или «голубцом». А ближе к селеньям виднеются три могилы чудских князей, павших здесь во время битвы. Тут стояла маленькая деревянная часовенка — квадратный сруб с черным крестом на крыше.

И так, переходя от деревни к деревне, можно было обойти весь Куростров, следя взором за медленно поворачивающейся живописной панорамой всех окрестных мест, пока снова после небольшого круга — всего верст десять — не вернешься на то же самое место на угоре. И когда куростровцы справляли свадьбы, то поезжане во главе с «тысяцким» устраивали шумные катанья по всему кругу деревень.[42]

Детство и юность Ломоносова протекали среди двинских просторов, на могучей северной реке. Он сызмальства изведал каждый уголок Курострова и знал наперечет все это множество испещрявших его озер, речек, протоков, ручейков, всевозможные пустошки, отмели, овражки, перелески, пригорки, урочища, из которых каждое имело свое особое прозвище к наименование. Перед его глазами на всю жизнь запечатлелась необычайно привлекательная, пестрая и разнообразная картина природы и жизни на приветливых и деятельных двинских островах, резко выделяющихся среди обступившего их со всех сторон далекого чернолесья.

Среди рукописей Ломоносова, принадлежащих Академии наук СССР и относящихся к проектировавшейся им в 1764 году большой научной экспедиции на Северный Ледовитый океан, сохранился план какой-то местности, как бы случайно набросанный на перевернутой нижней части листа, с черновыми заметками. Только в 1946 году покойный исследователь жизни и творчества Ломоносова Л. Б. Модзалевский опубликовал и объяснил этот набросок. Оказалось, что Ломоносов необычайно точно и, несомненно, по памяти начертил схематическую карту своей родины. Он вполне правильно наметил контурные линии главнейших двинских островов и разделявших их протоков. Он очертил границы Куростровской и Ровдогорской волостей, указал местоположение города Холмогор, Вавчугской верфи и Спасского монастыря (на Анновой горе), пометив крестами находившиеся здесь церкви. Во всем наброске чувствуется опытная рука первоклассного картографа и прекрасная память человека, мысленно общавшегося с родными местами незадолго до своей смерти.

Глава третья. На промыслах

«Путь-дорога морская честня не сном а заботою».

Поморская поговорка

Еще скупо и неласково светит солнце, свистит и неистовствует холодный весенний ветер, не обсохла земля и по лесистым берегам лежат пласты грязного, медленно тающего снега, с грохотом обваливается в реку огромная глыба земли с растущим на ней деревцом и плывет по вспененной и темной вешней воде, а Двина уже запестрела серыми парусами, и на ней началась трудовая жизнь.

Во всех придвинских селениях уже с конца зимы «ладят» карбасы, шняки и другие морские и речные суда, смолят корпус, поправляют мачты, чинят паруса. Плоское дно и неглубокая осадка позволяли Василию Дорофеевичу заводить на зиму свой «новоманерный гукор» в самую Курополку, неподалеку от дома. Гукор, как и все большие поморские суда, поднимали «на городки», или «на костер»; — затягивали на вбитые в реку бревна, чтобы ему не повредило сжатие льдов. Длинный канат, привязанный к самой верхушке грот-мачты, закрепляли на берегу.

По весне гукор спускали на воду. Под киль подводили короткие бревна и тянули канатами судно, заставляя его съехать с «костра». Оно падало с тяжелым шумом, иногда глубоко зачерпнув воду одним из бортов, и потом долго качалось с боку на бок, размахивая тонкими и сухими мачтами. При спуске судна на него непременно заберутся бесстрашные ребятишки, которым любо покачаться на нем в предвкушении славной поездки по морю.

На угоре собирается большая толпа. Женщины громко причитают, как на похоронах. Поморы сумрачно прощаются. Не слышится ни громких песен, ни веселого смеха. Люди едут на трудное дело.

Из рода в род переходило на Севере мастерство морехода. В поморских селах даже женщины и дети хорошо различают направление ветров, для которых существуют свои наименования: «Север» «Полуношник», «Обедник», «Побережник» и т. д. А один из них (зюйд-вест) до сих пор называется по имени и отчеству — «Шелонник Иванович», так как он как бы приносит вести с далекой новгородчины — реки Шелони. Перед домами на высоких местах утверждены «махавки» (флюгеры), но помору часто достаточно посмотреть на течение реки или облака, чтобы вполне оценить погоду.

Совершая далекие морские переходы, русские простые люди накопили запас сведений о природе. Игра морских зверей, крики чаек и поведение их на берегу и на воде — всё служило для помора приметой, по которой он определял погоду, близость берега, приближение бури. Всякий помор знал, например, что ежели весной подымется темное облачко — «стена», то оттуда на другое утро надо ждать ветра. А осенью при закате солнца, когда станет светлее и разорвутся облака, то с той стороны подымется ветер. Отсюда поговорка: «ветер дует весною из темени, а осенью из ясени».

Но поморы полагались не только на приметы и свои непосредственные наблюдения. Еще в допетровское время, отправляясь в далекий путь, они не только полагались на свой опыт, а запасались компасом, который ласково звали «матка», и сложили пословицу: «в море стрелка — не безделка». Наблюдая за этой «стрелкой» в полярных плаваниях, поморы даже подметили, что «на пазорях матка дурит», или, иными словами, что стрелка компаса дрожит и отклоняется во время северных сияний.[43]

С давних времен северяне настойчиво усваивали мореходную науку, знали «Указ, како меряти северную звезду» и умели по положению Лося, Сторожей и Извозчика (т. е. Большой и Малой Медведицы), с помощью известного им «угломерного прибора», находить высоту полюса и широту мест. В 1940–1941 гг. советские полярники нашли у берегов Таймыра, на острове Фаддея, остатки снаряжения русских северных мореходов, погибших здесь в начале XVII века. Среди находок оказались компас, солнечные часы и даже костяные шахматы, за которыми мореходы коротали время во время долгих зимовок.[44]

То же подтверждают иностранцы, как только им пришлось столкнуться с русскими мореходами. Один из участников плавания Баренца Г. де Фер в своем «Дневнике» отметил, что 12 августа 1597 года, когда они встретили русский корабль и пожелали справиться о пути на Канин, то русские мореходы принесли «небольшой морской компас и стали показывать, что Кандинес находится к северо-западу от нас».[45] Позднее голландский географ Николай Витсен, собравший большое число сведений о русском арктическом мореплавании, в своей книге «Северная и Восточная Татария», вышедшей в 1692 году в Амстердаме, отмечал, что русским поморам для того, чтобы добраться до устья Лены, приходится «постоянно пользоваться компасом и лотом вследствие многочисленных отмелей». [46]

Бесстрашные русские мореходы, которые умели достигать берегов Новой Земли и Груманта (Шпицбергена), были опытными штурманами и навигаторами. Многовековой поморский опыт закреплялся в особых записях, которые вели для своих нужд промышленники и мореходы. Так возникли своеобразные народные «лоции», содержавшие то краткое, то более подробное описание «хода» (различных курсов) судов вдоль Летнего, Зимнего, Карельского и Терского берегов Белого моря, и в «Кандалаху-губу», и на Мезень, и к устью Печоры, и на «Мурманско», к берегам «Норвеги», и обратно, «в Русь идучи». Это были маленькие рукописные тетрадки в четверку, а то и восьмушку листа, переплетенные для сохранности в кожу.

В лоции заносилось всё, что встречалось помору в его долгом и трудном пути на море. Они указывали румбы и отмечали расстояния в верстах между различными пунктами по пути следования судна, напоминали об опасностях, перечисляя встречающиеся на пути каменистые корги и луды, скрытые подводные камни, или «потайники», присутствие которых не выдают буруны, содержали сведения о морских течениях, что «вода по салмы (проливу — A.M.) ходит быстро», или что «меж островов вода мырит» (идет с большой быстротой), или что надо остерегаться «сувоя», образовавшегося от двух встречных течений, наконец, сообщали о различных приметах на берегу, к числу которых относились не только скалы («камени»), возвышенности, леса, но и установленные самими мореходами опознавательные знаки — столбы, гурьи и кресты, свидетельствующие о былых бедах и крушениях в вечное предостережение другим.

Поморские лоции описывали заходы в устья рек и возможные стоянки на то время, когда «несхожие ветры падут» или «начнет заводиться ветер противняк», указывали морские глубины для различных мест, что, например, «в куйпогу» (во время отлива) заход в какую-либо бухту «поскуднее сажени», а «при воде» (приливе) «будет глуби и грузной лодьи».

Сызмальства привык Михайло Ломоносов разделять труды и опасности морского промысла. По словам первой академической биографии Ломоносова, отец «начал брать его от десяти до шестнадцатилетнего возраста с собою каждое лето и каждую осень на рыбные ловли в Белое и Северное моря». Возможно, Василий Ломоносов взял с собой сына в первое же плавание на новопостроенном гукоре, так как на таком большом судне дороги были лишние руки.

Мальчиков, приучающихся к морскому и промысловому делу, на Севере нередко брали с собой на суда и в еще более раннем возрасте — лет с семи-восьми. Они не получали доли в улове, а только кормились возле «трапезы» большаков. Оттого-то их и прозвали «зуйками», по имени маленьких чаек, кишмя кишевших возле становищ и подбиравших всё, что ни подвернется, из отбросов. На зуйков возлагали большую часть трудного и хлопотливого обслуживания всего промыслового быта. На корабле зуйки несли всю работу, которая поручалась юнгам на парусниках, на берегу они чистили посуду, носили воду, помогали приводить в порядок снасти, отбирали рыбу, были вечно на побегушках.

Первая поездка на промыслы должна была произвести сильное впечатление на смышленого и любознательного мальчика. Судно Ломоносовых называлось «Чайка». И оно оправдывало свое название, когда, распустив все паруса, стремительно летело вниз по реке навстречу морю. Упрямо выгнувшиеся под ветром четырехугольные паруса на мачтах, острый «блинд» на длинном, выдавшемся вперед бушприте и небольшие веселые кливера придавали ему горделивый и нарядный вид.

Вся жизнь на Двине тянется к морю, дышит морем. Да и до моря отсюда, по-здешнему, — рукой подать. Что стоило дойти до него из Холмогор по полой вешней воде вместе с последними уплывающими в море льдинами! Или после бурного и опасного морского перехода пробежать летом на серокрылом судне по тихой, словно устланной разноцветными шелками реке в оранжевых отсветах догорающей белой ночи!

На Двине вдоль обрывистых глинистых берегов с глубокими оврагами и темными полями рассыпаны редкие деревеньки, и она словно обезлюдела после оживленных и пестрых островов холмогорской луки. И только у самого Архангельска снова закипает жизнь на берегах.

Ломоносов с жадностью, смотрел с палубы гукора на открывающийся перед его глазами большой город. Сперва шли слободы со старинными, сложенными из толстых бревен домами, такими же, как и в деревне. Дома стояли беспорядочно: они то жались друг к другу, то были разделены пустырями и «огородцами». Среди них виднелись ветряные мельницы и маленькие покосившиеся деревянные часовни с чешуйчатыми луковичными головками. Черные от грязи улицы и сухие утоптанные тропки спускались к бесчисленным причалам, где толпились различные суда и суденышки.

Посредине реки тянулись плоты с хлебом, скотом, пенькой, шли сколоченные из тонких бревен ведилы, на которых перевозили смолу. Тянулись вереницы сплоченного строевого леса. По всем направлениям вдоль и поперек реки мерно стучали веслами карбасы и всевозможные другие лодки и лодчёнки.

Среди зелени и груды домов надвигающегося берега подымался стоящий «о край города» Михайло-Архангельский монастырь с большим каменным пятиглавым собором. Далее тянулись салотопные и кожевенные заводы. Различные лавки и склады заполняли пространство почти до самого Гостиного Двора, построенного в 1668–1684 гг. русскими мастерами. Шесть мощных башен защищали приземистое двухэтажное здание, которое расположилось почти правильным четырех угольником по берегу Двины. С речной, или западной, стороны Гостиный двор тянулся на 202 сажени, с восточной — на 185. Ширина «от полуденной стороны» достигала с башнями 100 саженей, а «от полуночной» — 98. Весь этот «каменный город» разделялся толстыми стенами на три части: верхняя по течению Двины составляла русский Гостиный двор, средняя часть с бойницами и двумя башнями служила крепостью, нижняя — называлась немецким Гостиным двором и предоставлялась для склада иноземных товаров.

В начале лета перед Гостиным двором строили два больших помоста, или «брюги», выдвигавшиеся вглубь реки. С них погружали и выгружали товары на заморские и русские купеческие корабли. Скопление судов возле Гостиного двора тогда бывало так велико, что они часто стояли в несколько рядов.

За Гостиным двором выстроились ровными рядами домики Немецкой слободы с высокими черепичатыми крышами. Тут жили голландцы, шведы, датчане, гамбургские немцы и другие купцы, заведшие себе две «кирки» (церкви).

Отсюда было недалеко и до Соломбалы. Под этим общим названием известны три низких болотистых острова, которые отделял от Архангельска проток Северной Двины — Кузнечиха, а с другой стороны материка протекала речка Маймакса.

В 1693 году Петр учредил верфь на Среднем Соломбальском острове и своими руками заложил первый корабль. 20 мая 1694 года, снова прибыв в Архангельск, Петр сам подрубил стапеля и спустил на воду русский торговый корабль «Святой Павел». После этого памятного для всех поморов события постройка торговых и военных кораблей в Соломбале пошла полным ходом.

Когда Ломоносов в первый раз проходил с отцом в море мимо Архангельска, на Соломбальских верфях еще продолжалась работа. Но скоро жизнь здесь замерла. С 1722 года прекратилось судостроение, и некогда шумная и веселая Соломбала запустела. Ветшали и чернели от непогоды покинутые мастерские. Поморы толковали о былых временах и вспоминали Петра. Но стоило пройти еще верст двадцать по Двине мимо песчаных, поросших чахлым кустарником берегов, как их встречало новое напоминание о Петре. На пути к рыбачьему селению Лапоминка открывался небольшой, залитый водой Марков остров.

Напротив, на песчаном Линском острове, расположилась Новодвинская крепость с четырьмя бастионами, равелином, рвом и одетым тесаным белым камнем бруствером. Узкий пролив между Марковым островом и крепостью был перегорожен тяжелой цепью. Крепость принялись строить, как только началась война со шведами, «чтобы тех неприятельских людей в двинское устье не пропускать и города Архангельского и уезду ни до какого разорения не допускать».

Тревожная весть о возможном нападении «свейских ратных людей» всполошила все Поморье. Стоявшие в Холмогорах стрелецкие полки Русский и Гайдуцкий были переведены в Архангельск. На островах, лежащих при входе в Двину, сделали небольшие земляные насыпи, на которых разместили отряды по сто человек, при пяти пушках на каждый отряд. В самом городе были снабжены пушками оба каменных Гостиных двора.

Двинским крестьянам были розданы ружья, копья и рогатины, чтобы они «денно и нощно» ходили вдоль берегов, высматривая приближение врага.

На постройку крепости со всех двинских крестьян было собрано по рублю с каждого двора. Каждый помор, проходивший на своем корабле мимо крепости, мог с гордостью сказать, что в ней заложена и его копейка.

Крепость еще не была закончена, как выдержала нападение шведов. Они пробрались на Двину на двух фрегатах и яхте, укрыв пушки, спрятав солдат и выкинув голландские и английские флаги. Выдавая себя за мирных «купцов», шведы ночью 24 июня 1701 года стали на якорь возле Мудьюга. Они принудили захваченного ими служку Николо-Карельского монастыря лодейного кормщика Ивана Рябова, направлявшегося на мурманский тресковый промысел, вести их корабли по Двине.

Переводчиком к нему приставили архангелогородца Дмитрия Борисова. Неподалеку от крепости шведы были открыты приблизившимся к ним дозором.

Увидев, что их хитрость раскрыта, шведы стали понуждать лоцманов провести их как можно скорее мимо крепости к Архангельску. Иван Рябов и Дмитрий Борисов, сразу же поняв друг друга, завели фрегат в прилук крепости и посадили его на мель. Вслед за фрегатом села на мель и яхта. На крепостной башне взвился боевой сигнал, и грянули пушки. Головной фрегат и яхта были разбиты, а у фрегата, оставшегося на вольной воде, оторвало руль. Двинские солдаты на карбасах атаковали фрегат и яхту и захватили их.

Озлобленные шведы решили умертвить лоцманов и залпом разрядили в них восемнадцать пистолетов. Однако раненому Ивану Рябову удалось укрыться за трупом своего товарища Дмитрия Борисова. Шведы стремительно уходили из устья Двины. «Зело чудесно, что отразили злобнейших шведов», — радостно писал Петр в Архангельск.

Рассказы поморов о том, как Беломорский север готовился отразить нападение шведов, о патриотическом подвиге лодейного кормщика Ивана Рябова, сам внешний вид крепости и постоянное живое напоминание о Петре волновали юношу Ломоносова.[47]

* * *

При выходе из устья Двины в открытое море лежит песчаный Мудьюгский остров. Вправо от него начинается Зимний берег Белого моря, а все пространство между островом и берегом носит название Сухого моря. Это оттого, что во время отлива тут становится совсем мелко и открываются бесчисленные «корги» и «кошки», т. е. каменистые и песчаные отмели. Это очень опасное место, так как во время отлива здесь образуется такая быстрина, что малому судну бывает очень трудно ее преодолеть. Вдоль Зимнего берега тянулись поморские суда на Новую Землю и Грумант.

Плавая по Белому морю, Ломоносов наблюдал, как редеют и постепенно отступают от берегов таежные леса.

В Горле Белого моря, против Терского берега и Трех островов, поморов встречало множество птиц — обитателей океана. Стаи трехпалых чаек качались, словно без дела, на высоких волнах. Изредка в небе проносился орлан-белохвост, охотящийся на визгливых и беспокойных кайр. Особенно много у Трех островов было гаг, или, на поморском языке, «гавок». Гага кладет яйца в маленьких гнездах, которые делает прямо на земле из собственного пуха, скрепленного мхом и стебельками. Теплый и нежный пух старательно собирают промышленники, которые карабкаются за ним в самые недоступные места. Добыча гагачьего пуха издавна была одним из прибыльных промыслов на Севере.

Путь от Холмогор до промыслового становища на Мурмане иногда занимал больше месяца. Побывав там несколько раз, Михайло Ломоносов хорошо запомнил все условия плавания. Впоследствии в своем сочинении «Краткое описание разных путешествий по северным морям и показание возможного проходу Сибирским Океаном в Восточную Индию» Ломоносов ссылается и на свой юношеский поморский опыт:

«Ветры в поморских Двинских местах тянут с весны до половины мая, по большей части от полудня, и выгоняют льды в Океан из Белого моря; после того господствуют там ветры от севера, что мне искусством пять раз изведать случалось, ибо от города Архангельского до становища Кеккурского всего пути едва на семь сто верст, скорее около оного времени не поспевал как в четыре недели, а один раз в шесть недель на оную езду положено, за противными ветрами от Норд-Оста. Около Иванова дня и Петрова дня по большей части случаются ветры от полудни и им побочные и простираются до половины июля, а иногда и до Ильина дня, а после того две-три, а иногда и четыре недели дуют полуночные ветры от восточной стороны; на конец лета западные и северо-западные. Сие приметил я и по всему берегу Норманского моря, от Святого Носа до Килдина Острова».

Начинающийся от Святого Носа скалистый Мурманский берег изрезан множеством губ и заливов. Гранитные горы спускаются в синие воды океана резко выдающимися мысами, открывая удобные, защищенные от ветра, не опасные по подводным камням и мелям якорные стоянки. Здесь по ущельицам и на самом берегу располагаются промысловые становища, состоящие обычно из нескольких избушек, амбаров и скей. Все эти строения сбиты из тонкого корявого лапландского леса и обложены морской галькой и песком.

При входе в избушку стоит «каменка» — сложенный из неотесанных больших камней и прочно обмазанный глиной очаг. Вместо трубы — отверстие в потолке, куда уходит дым. Все стены покрыты мохнатой и липкой копотью. Под осень, когда наступают холода, все сидят на полу, чтобы глаза не ел дым, который висит синей пеленой над оранжевыми огоньками, мерцающими в плошке с растопленным звериным жиром. Усталые поморы молчаливы и лишь изредка обмениваются скупыми словами.

Даже в ясный солнечный день в избушке полутемно. Крошечное окошко либо затянуто куском сырой овчины, либо его вовсе не прорубают. Свет проходит через открытую дверь и огромные щели в стенах, которые только на зиму затыкают мхом. После нескончаемого белого дня поморы любили посидеть в темноте.

В летнюю пору на Мурмане солнце не «закатается». Оно лишь уходит к горизонту, краснеет и вновь подымается почти с того же самого места. Но ночь всегда можно узнать по наступающей тишине, плеску и тревожному гомону птиц на отмелых местах, теплому и нежному ветерку с моря.

Судно Ломоносовых приходило на промыслы, когда там уже давно кипела работа. Пришедшие пешком артели «вешняков» принимались ловить треску и палтусину в апреле, когда еще не унесло в океан все льды и даже на южных склонах еще не зеленели мхи и травы.

Летом здесь людно. На тресковый промысел на Мурмане собираются из самых различных поморских мест. Сюда приходят и с соседнего Терского берега Белого моря, и с далекой Мезени. Здесь можно встретить и жителей Колы и Кеми, и староверов из Онеги и Сумского посада, пинежан и разбитных холмогорцев, и молчаливых «трудников» Соловецкого монастыря. Весь этот люд из года в год оседает на одних и тех же становищах и до глубокой осени занят одной и той же работой, требующей большой сноровки и напряжения.

Ловля трески и палтусины производится в океане на неглубоких местах, иногда довольно далеко от становища. По дну океана растягивается на пять или шесть верст «ярус» — гигантская рыболовная снасть, состоящая из нескольких десятков длинных веревок, саженей по сорок. На них на расстоянии трех-четырех аршин друг от друга навешаны «оростяги» — крепкие короткие веревки с привязанными к ним тяжелыми крючками, или «удами». Чтобы ярус держался на дне, употребляют особые грузила, сделанные из простого булыжника, защемленного в сучковатое полено и обвязанного «вичью» — прутьями и древесными кореньями. Там, где спущено грузило или якорь, прикрепляется большой деревянный поплавок с прибитым к нему веником, или «махавкой».

Полторы или две тысячи крючков, навешанных на ярус, преграждают путь прожорливым стаям трески, появляющимся у берегов и жадно хватающим всё, что им подвернется. Наживкой обычно служит мойва, сайка и всякая другая мелкая морская рыбешка, а то и кусочек самой трески или палтуса. «Трясти треску» отправляется на шняках не менее четырех человек. У каждого из них работы по горло. Кормщик управляет судном, стараясь не повредить ярус. Тяглец вытягивает ярус. Весельщик улаживает судно на одном месте, подгребает к ярусу, помогает тяглецу и кормщику. Тем временем наживочник проворно снимает треску и наживляет уды новой наживкой. Сильная и крупная рыба трепещет и серебрится почти на каждом крючке. Палтусов, прежде чем снять с крючков, нередко добивают острогой, так как некоторые экземпляры их достигают пяти-семи и больше пудов. Треску оглушают колотушкой и швыряют в шняку.

Улов бывает так велик, что с одного яруса увозят по две или по три полных шняки. Но иногда ярусы поднимают и пустыми, а то и с оборванными оростягами, без крючков и наживок. Это означает, что рыбу «скусила» шныряющая неподалеку акула. Но бывает, что небольшая акула сама попадает на крючок. Озлобленные промышленники забивают ее насмерть острогами и выбрасывают в море.

«Обобрать» ярус в полторы или две тысячи крючков — дело не легкое, особенно если подымется на море «взводень». Неуклюжую плоскодонную шняку, с высокими набоями из еловых досок, так и подбрасывает на волнах, как щепку, пока поспешно поставленный парус не выровняет ее ход. Иногда поморы, оставаясь в шняке, предпочитают «держаться за ярус», чем пускаться в открытое море, где их может отнести далеко от берега или разбить о луды — каменистые мели.

А на берегу, пока не приспело время снова осматривать ярусы, почти круглые сутки кипит работа. Надо управиться с привезенной рыбой. Недавний тяглец отделяет теперь головы, кормщик пластает рыбу, надрезает ее вдоль спины, вынимает хребтовую кость и все внутренности, наживочник отбирает печень, или «максу», из которой вытапливается жир. Распластанная рыба укладывается по жердинам, положенным на тяжелые бревна, укрепленные на козлах. Рыба провяливается и сохнет на этих жердинах до двенадцати недель. Пойманную треску, кроме того, солят (не вынимая хребтовой кости) в больших земляных ямах, обложенных дерном. Ее укладывают плотными рядами, скупо посыпая солью. Эта рыба — «односолка» — потом еще досаливается при перегрузке на судно.

Юноше Ломоносову был хорошо знаком и другой основной промысел русского Севера — добыча сала и шкур морского зверя.

Большие стада тюленей приходят из Ледовитого океана с ноября, вслед за стаями сайки и наваги, двигающимися в Белое море. Стада тюленей, или «юрова», охраняются молодыми взрослыми тюленями и идут неудержимо вперед. Если в стаде попадается «чреватая утельга» (т. е. беременная самка) и ей приспеет время рожать, то она торопливо выбирается на «припай» (примерзший к берегу лед) или на первую попавшуюся пловучую льдину и, поспешно выкинув плод, устремляется вслед за стадом, бросая на произвол судьбы детеныша. И, как утверждают поморы, если такой «зеленец» не замерзал и ухитрялся, оставаясь без пищи полтора месяца, вылинять на льдине или на берегу и уползти в море, то оставался на всю жизнь неуклюжим большеголовым уродом, «малокорыстным» для промышленников, которые зовут таких тюленей «голованами».

В Белом море тюлени отъедаются и жиреют, а с начала января составляют «залежки», достигающие иногда нескольких тысяч голов. Они лежат на торосах плотной серой массой, колышащейся среди искрящихся и мерцающих на солнце ропаков.

Заприметив залежку, промышленники, крадучись, пробираются к ней против ветра, стараясь преградить зверям путь к краю льдины. И наконец, с гиканьем бросаются на них, бьют гарпунами и просто палками и дубинками, убивают близ карбасов и в открывшихся между льдинами разводьях. Тяжело переваливающиеся тюлени с ревом ползут во все стороны или сбиваются в мятущуюся кучу, стараясь своим теплом и тяжестью проломить льдину.

Зверобои ловко орудуют на скользких и тяжелых льдинах, тут же свежуют набитых зверей, снимая кожу вместе с толстым слоем сала толщиной в ладонь и шире, так что с каждого крупного тюленя набирается от трех до пяти пудов сала, сволакивают шкуры на берег, употребляя вместо саней те же лодки (подбитые снизу полозом и снабженные «пентурами» — палками, вделанными в борта и позволяющими людям впрячься в лодки и тащить их волоком по неровному ледяному полю), а если льды разойдутся при морском отливе, то снова забираются в лодку.

Гораздо более трудным промыслом была охота на моржей, встречавшихся в довольно большом количестве «при Мезенских берегах», а особенно на Груманте и Новой Земле, около Матвеева острова, между Печорой и Вайгачом и в Югорском проливе.

Сильные, вооруженные огромными клыками, обладающие острым слухом и обонянием, позволяющим им чуять «с ветренной стороны» версты за три приближение зверобоев, моржи оказывают ожесточенное сопротивление, стремясь опрокинуть и потопить лодки с промышленниками «Справедливость повелевает признательно сказать, — писал архангелогородец А. Фомин, — что российские наши промышленники проворностию и смелостию не токмо не уступают всем народам прочих европейских наций, но и преимуществуют перед ними в сих способностях. Валовые их поколки моржов на льдах и на лудах, а особливо сражение с оными на воде, при видении иностранцев близ Шпицбергена бываемое, приводит сих в содрогательное удивление».[48]

Наиболее труден и опасен «весновальный промысел», когда поморы нередко на целый месяц выходят на утлых карбасах в покрытое пловучими льдами море. Они берут с собой лишь небольшой запас сухарей, круп и соли, ружья, ножи и гарпуны. Снятые вместе с салом шкуры молодых зверей нанизывают на «юрки» — длинные ремни, вырезанные из кожи моржа или морского зайца, а затем пускают в море и буксируют за судном. Когда же добычи наберется столько, что уже становится не под силу таскать ее за собой, промышленники стараются догрести до берега или каменистого островка и складывают ее р яму. Среди поморов нет и в помине, чтобы кто-либо, наехав на такую яму или на побитую залежку, обобрал ее, воспользовавшись отсутствием хозяев.

На весновальном промысле поморов на каждом шагу подстерегают грозные опасности. Внезапно налетевшая буря ломает торосы, обрывает юрки, уносит побитую залежку, а то и разбивает в щепки карбасы. Всё спасение поморов — вб-время выбраться на льдину и ждать, пока снова прибьет их к берегу или заметят и спасут другие промышленники. Но каждый год кого-нибудь да унесет в открытый океан без возврата. Недаром поморы говорят, что море их не только кормит, но и погребает.

В конце промыслов в море все чаще появляются большие лодьи — котляные и хозяйские суда. Промышленников, возвращавшихся «с богатством», как зовут добычу, легко узнать по красным махавкам, выставленным на мачтах.

Плавая вдоль берегов Белого моря, Ломоносов видел, как ловят сетями и удами кумжу, корюху и камбалу. Ему, как диковинку, показывали неуклюжую, похожую на распластанную жабу, рявчу, которая будто бы испускает страшный рев, когда ее поддевают на уду. Ее никто не решался отведать. Но поморы сушили рявчу и клали ее под постель, когда кто-нибудь занеможет от «колотья». [49]

Летом, когда море «стоит на тишине», в поблескивающей на солнце морской воде отчетливо видны торчащие у берега колышки, удерживающие большие сёмужьи сети в полтораста и более саженей длины, спускающиеся стеной в море. Неподалеку видна избушка, где сидят тонщики, время от времени выезжающие на лодках проверить сети и «тайники». Избушки тут поскладнее, или, как говорят на Севере, «подороднее» мурманских; сложены они из хорошего леса. Жизнь здесь, в общем, течет лениво, так как иногда по целым дням не бывает улова.

Поморы без конца рассказывают друг другу сказки или поют былины о подвигах русских богатырей. В торжественный строй древней былины нет-нет да и ворвется местный поморский образ:

Еще мастер был Добрынюшка нырком ходить,

Он нырком ходить да все по-сёмужьи…

Донимают мелкие неотвязные комары. Но возле самого берега их относит морским ветром. Вот почему поморы не любят подыматься «на гору», на высокий берег, где тянутся нескончаемые болота, мерцающие сочной и нежной морошкой.

Тонщики все время должны быть начеку. Когда на море поднимается «взводень», нужно немедля выбрать и уложить в карбас тяжелый невод, потом развесить его для просушки на длинных «вешалах».

Семгу ловят и в устьях порожистых рек, куда она заходит метать икру в пресной воде, легко преодолевая и перескакивая каменистые преграды. Терчане преграждали путь семге, устраивая поперек реки огромные заборы, в которых оставляются отверстия для верши. Все свободное пространство закрывается щитами из прутьев, перетянутых «вичьем». Вытягивать верши — дело не простое! Семга бьется с такой силой, что может сбить с ног рыбака и выпрыгнуть в воду. Семгу «кротят» ударами деревянной колотушки по голове и потом укладывают в карбас.

Ночной осенний лов семги сетями шел и на Северной Двине вплоть до Холмогор и даже Усть-Пинеги, чем занимались особые сёмужьи артели, в которых принимали участие и куростровцы.

* * *

Новоманерный гукор Ломоносовых доставлял на промыслы соль и служил для перевозки сухой и соленой рыбы, заготовленной промышленниками. Но Василий Дорофеевич Ломоносов, несомненно, и сам участвовал своим трудом в промысле, вступая в котляну, объединявшую несколько судов и артелей. Он из года в год направлялся на одно и то же становище в Кеккурах и возвращался оттуда только в самом конце промыслового сезона.

Кроме участия в промыслах, В. Д. Ломоносов развозил на своем гукоре «разные запасы» по всему побережью Белого моря и Ледовитого океана — «от города Архангельского в Пустозерск, Соловецкий монастырь, Колу, Кильдин, по берегам Лапландии, Самояди и на реку Мезень», — как утверждает академическая биография М. В. Ломоносова 1784 года.

В. Д. Ломоносов доставлял казенные хлебные запасы в Кольский острог, укрывшийся за скалистыми кряжами, обступившими его со всех сторон. Деревянный острог с рублеными массивными башнями защищал бухту. Посреди острога высился огромный собор, сложенный в 1684 году из необыкновенно толстых бревен.[50] Девятнадцать серых чешуйчатых глав придавали ему величавую легкость. Гарнизон, сидевший в остроге, насчитывал до пятисот человек. Для них-то и завозили казенный провиант на всю зиму.

Недавно в Центральном государственном архиве древних актов в Москве (ЦГАДА) в фондах Николаевского Корельского монастыря была обнаружена квитанция, выданная архангельским таможенным головой Иваном Ботевым крестьянину Куростровской волости Двинского уезда Василию Ломоносову и служебнику Корельского монастыря Дементию Носкову о получении с них пошлины с подряда на провоз казенного провианта от Архангельска до Кольского острога «на своих судах». Квитанция выдана 17 июля 1729 года. Из нее явствует, что Василий Ломоносов и Дементий Носков подрядились доставить на своих судах «провианта ржи тысяча триста пятьдесят овса сто шестьдесят восемь четвертей шесть четвериков». «А за провоз дано четыреста семьдесят рублев пятьдесят две копейки, с того десятой по десяти копеек с рубля семьдесят копеек три четверти и в книгу в приход записаны».

В. Д. Ломоносов принимал участие в таких перевозках регулярно. До нас дошла другая запись о сборе в казну (1735 года) с пяти подрядчиков; города Архангельского посадского человека Ивана Шестакова, крестьян Куростровской волости Василия Ломоносова, Нехотской волости Андрея Маркова, вотчины Соловецкого монастыря Кемского городка Григория Еремееева и монаха Николаевского Корельского монастыря Анфима. Они подрядились доставить «на своих новоманерных крепких судах» из Архангельска в Кольский острог «на дачю обретающимся в том остроге служилым людям жалованья», провианта «ржи и муки ржаной и круп овсяных две тысячи триста двадцать восмь четвертей три четверика три четверти». За доставку груза на Колу они «найма взяли» по тридцать копеек с половиной с четверти, а всего по контракту 693 рубля 18 копеек с четвертью. С того найма была взята обычная пошлина — 69 рублей 31 копейка.[51]

Василий Дорофеевич Ломоносов был опытным полярным мореходом, который смело и уверенно ходил далеко в Ледовитый океан. 4 июля 1734 года из Архангельска для осмотра и описания побережья Ледовитого океана отправился на двух кочах один из отрядов Великой Северной экспедиции под начальством лейтенантов Степана Муравьева и Михаила Павлова. Согласно «высочайше утвержденным правилам» местные жители были обязаны сообщать «до городов» о всех замеченных в море судах. 3 сентября генерал-губернатор князь Щербатов прислал в Архангельскую контору над портом со своим адъютантом «холмогорца Куростровской волости Василья Ломоносова», который объявил, что «в первых числах августа видел оба судна верстах в двухстах от Югорского Шара». В. Д. Ломоносов, который находился тогда на острове Долгом, сообщил также, что трое суток после этого стоял «способный» ветер. Он провел на этом месте еще три недели, но судов больше не видел.

Из этого сообщения явствует, что В. Д. Ломоносов не только заходил на своем судне в устье Мезени и в Пустозерск, но бывал и значительно дальше, в Баренцевом море, притом довольно часто и во время юности Михаилы.[52]

Иногда им приходилось забираться далеко в Северный Ледовитый океан. Сам Ломоносов в одном из своих ученых трудов, говоря об искрах, «которые за кормой выскакивают» во время полярных плаваний, добавляет: «Многократно в Северном океане около 70 ширины (т. е. широты. — А. М.) я приметил, что оные искры круглы». Повидимому, это указание Ломоносова и относится к восточным районам Баренцева моря и Югорскому Шару.

Судно Ломоносовых проходило мимо одиноких северных островов, о которые разбивались огромные пенистые волны. Трехпалые чайки, кайры и альки унизывали отвесные высокие скалы, цепко прилепляясь к скользким уступам, кишели и гнездились в расселинах, на маленьких площадках и по карнизам. Трепещущими тучами поднимались они в воздух, подчас заглушая своими резкими и хриплыми криками даже шум моря.

Но затем птицы быстро успокаивались. Самки с доверчивой глупостью продолжали сидеть на гнездах даже при приближении человека. Они лишь вытягивали шеи, норовя клюнуть пущенный в них, но пролетевший мимо камень. Даже выстрелы не особенно смущали их, и они только раздраженно покряхтывали, не обращая внимания на подстреленных подруг, срывающихся в бушующее море.

Вблизи птичьих гор кружатся и промышляют себе корм небольшие хищные птицы, которых поморы метко прозвали «доводчиками». Они преследуют трехпалых чаек до изнеможения и вырывают у них добычу прямо из клюва.

Нет никакого сомнения, что Ломоносова не раз заставали жестокие северные штормы. Шквал налетает почти внезапно на идущее под всеми парусами судно. И если нужно немедленно отдать фал, или, по-северному, «дрог», а большой парус почему-либо не спускается, то кормщик, не теряя времени, бросает в него острый нож или топор, и прорезанный парус раздирается ветром на части, а едва не опрокинувшееся судно стремительно выпрямляется, так что надо цепко держаться, чтобы не сорваться в море.

Плавания с отцом развили в юноше Ломоносове отвагу и неустрашимость, выносливость и находчивость, огромную физическую силу, уверенность в себе и наблюдательность. Он любил суровый Север, ледяной ветер в лицо и непокорное море. Впоследствии в звучных стихах Ломоносов убежденно доказывал преимущества северной природы, которая бодрит и закаляет человека:

Опасен вихрей бег, но тишина страшнее.

Что портит в жилах кровь свирепых ядов злее,

Лишает долгой зной здоровья и ума,

А стужа в Севере ничтожит вред сама…

Ломоносов глубоко понимал жизнь на море. Переживания помора, возвращающегося из долгого и тревожного плавания, много лет спустя нашли поэтическое отражение в одной из его од;

Когда по глубине неверной

К неведомым брегам пловец

Спешит по дальности безмерной

И не является конец,

Прилежно смотрит птиц полеты,

В воде и в воздухе приметы,

И как уж томную главу

На брег желанный полагает,

В слезах от радости лобзает

Песок и мягкую траву.

Трудные морские переходы не только физически закаляли Ломоносова, но и развивали его ум, обогатив его большим числом самых различных впечатлений.

Ломоносов изведал все уголки Белого моря, жил общей жизнью с поморами, узнал их труды и опасности, жадно прислушивался к их рассказам, встречался со множеством сильных и смелых людей, ходивших по морям, лесам и топям, сметливых и зорких, знающих повадки лесного зверя и морской птицы, бесстрашных охотников и зверобоев, опытных лоцманов, и навигаторов, различавших малейшее изменение погоды и ветра и умевших провести любое судно через все мели и коварные встречные течения.

Он наблюдал жизнь малых народов Севера — ненцев, коми-зырян и лопарей, сочувственно отзывался о них, встречался с ними, по видимому даже принимал участие в их празднествах и увеселениях. В 1761 году, опровергая неверные известия о северных народах, помещенные Вольтером в его «Истории Петра Великого», Ломоносов, указывая на слабосилие лопарей «за тем, что мясо и хлеб едят редко, питаясь одною почти рыбою», тут же замечает. «Я, будучи лет четырнадцати, побарывал и перетягивал тридцатилетних сильных лопарей». Далее он приводит и другие свои этнографические наблюдения: «Лопари отнюдь не черны и с финнами одного поколения, ровно как и с корелами и со многими сибирскими народами. Лопарки хотя летом, когда солнце не заходит, весьма загорают, ни белил, ни румян не знают: однако мне их видеть нагих случалось и белизне их дивиться, которою они самую свежею треску превосходят — свою главную повседневную пищу».

Юноша Ломоносов видел разнообразные морские, речные и береговые промыслы и занятия, наблюдал кипучую торговую и промышленную жизнь обширного края, сберег в своей памяти множество сведений, которыми потом делился со своими современниками в научных и практических целях, или, как скупо сообщает академическая биография 1784 года, «рассказывал обстоятельства сих стран, о ловле китов и о других промыслах».

Обращает на себя внимание, что в приведенном известии назван только китоловный промысел, по видимому особо интересовавший Ломоносова. На Мурмане, у Колы и Кильдина юноша Ломоносов наблюдал, как в открытом море «играют киты», которые, по свидетельству академика Н. Озерецковского, «летом и осенью разгуливают там в великом множестве и, выходя на поверхность воды, наподобие дыму выметывают из себя воду чрез головные дыхалы; выкинув ее, головою опускаются в глубину, выставляя потом хребет свой наружу и наконец показывая широкой горизонтальной хвост».[53]

Киты, безжалостно истреблявшиеся в русских водах иноземными китоловами, нередко устремлялись к самому Мурманскому берегу, в Кольскую губу и даже заходили иногда в устье реки Туломы. Раненых и погибших в море китов нередко выметывало на берег. «Кто в 1727 году из Колы и Архангельского города сюда привезенный скелетон обмелевшего кита видел, тот оное ясно разуметь будет», — говорит об исполинской величине китов статья в «Примечаниях на Ведомости» 1732 года.[54] Скелет этот был приготовлен и перевезен в Петербург во исполнение собственноручного указа Петра Первого, посланного 4 сентября 1724 года Кольскому коменданту. Кольским промышленникам было велено «смотреть, когда кита на берег выкинет, тогда б они бережно обрали сало себе, а усы и кости не тронули и оставили так, как оные были», после чего комендант должен был приставить «к тем костям караул» и немедленно известить Петербург, откуда пришлют сведущего человека, чтобы «те кости порядочно разобрать по нумерам», а затем отправить до Нюхчи «с нарочным офицером». Указ этот был выполнен уже после смерти Петра. Гигантская туша кита, а затем его скелет, ожидающий отправки в Петербург, не мог не привлечь внимания любознательного юноши Ломоносова, как раз в это время наведывавшегося в Колу.

Петр Первый заинтересовался «анатомией» китов не случайно. 8 ноября 1723 года он повелел учредить за счет казны особое «Кольское китоловство», для которого «сделать у города Архангельского» пять кораблей, «ловцов» (гарпунеров), выписать из Голландии, а «матросов употребить русских».

К началу 1725 года на Вавчуге было построено три корабля, приспособленных для плавания в Северном Ледовитом океане и для охоты на китов. В Кольском остроге был поставлен завод для вытопки ворвани и заведены медные жиротопные котлы, взамен обыкновенных «салотопных ям», а также построены «три избы для купорения бочек», пять амбаров, две кузницы, шесть магазинов для хранения сала и различные другие службы.

Место директора «Кольского китоловства» сумел занять некий «бранденбургский торговый иноземец» Соломон Вернизобер, выдававший себя за большого знатока китоловного промысла и в течение нескольких лет перед тем безуспешно добивавшийся от русского правительства разрешения на организацию частной китоловной компании с монопольными правами. Разумеется, он не был особенно заинтересован в успехах нового дела, во главе которого был поставлен, а спешил лишь извлечь из него как можно больше личных выгод и прибыли.

Для «Кольского китоловства» было нанято 70 человек иноземных китоловов, которым выплачивалось в год 9197 рублей, и 108 человек русских, которым уплачивалось всего 1244 рубля. Иноземному корабельному повару платили 120 рублей, а простому матросу-иноземцу — 72 рубля в год, тогда как русскому матросу первой статьи за целый год выплачивалось 10 рублей 80 копеек, а матросу второй статьи — 7 рублей 20 копеек.

Иноземные китобои, набранные на суда «Кольского китоловства», были, как на подбор, невежественные и недобросовестные люди, о которых сам Вернизобер впоследствии отзывался таким образом: капитан судна «Гроот-фишерей» Стандар «своего врученного дела не знает и всегда бывает пьян», командир судна «Вальфиш» Деланг «дело свое гораздо плохо знает и хотя в Грунландии бывал, но командорскую службу не ведает», а гарпунер Костер «глазами плох, которые все потерял от своего пьянства».

Само собой разумеется, что при таких условиях «Кольское китоловство» не оправдало возлагавшихся на него надежд. При первом же выходе из Архангельска в 1725 году китобойный корабль «Грунланд-фордер» разбился в Белом море у Зимнего берега близ становища Майда, а два других «с немалыми повреждениями» добрались до Колы и на промысел не вышли. Вместо погибшего корабля был приобретен в Гамбурге новый, названный «Архангел Михаил».

Все корабли были хорошо оснащены. Они ежегодно отправлялись в воды, где киты водились в изобилии, но добычи не привозили. За весь 1726 год не было убито ни одного кита! В августе 1729 года Коммерц-коллегия, заслушав «экстракт», или ведомости, о деятельности «Кольского китоловства», отметила, что в 1727 и в 1728 гг. «толиким числом служителей» было «уловлено 2 кита, а третей найден на берегу выброшенной», а в 1729 году «на трех кораблях, со всякими потребностями вновь и во всем снабденными, по полученным из Гамбурха ведомостям, уловлено два кита, которые, ежели, например, оценить против примерной уловленных прежних двух китов и с усами — четыре тысячи пятьсот шестьдесят два рубли двадцать пять копеек. А на содержание тех кораблей требуетца в год двенатцати тысяч девятисот сорока одного рубля дву копеек, и с чего ясно казне убыток». При этом комиссия высказала суждение, что «к тому промыслу иностранные служители к ловлению китов не токмо какое усердие показывают, но и всякое зломысленное препятствие чинят, имея может быть от гамбургских командующих магистратов или от торгующих таковою ловлею тамошних жителей тайные инструкции, дабы тако российской заведенной промысл весьма опровергнут был, как и прежде сего о заведении фабрик российских гамбурцы и галанцы всякими образы тщилися чинить, о чем в Мануфактур Конторе ведомо».[55]

И если в далеком Петербурге стало для всех очевидно, что в «Кольском китоловстве» происходят неслыханные злоупотребления, то русские поморы беспрестанно наблюдали их во всем их неприглядном бесстыдстве. Поморы видели, как хищничествуют и бездельничают иноземцы, как губят они большое государственное начинание, надувают казну и обирают русских, урезывая и без того скудные их заработки.

Особенно много толков обо всем этом было на Курострове, где под боком строили китоловные суда и горячо обсуждали их мореходные качества и пригодность для промысла, судьба которого всех живо интересовала. А такому бывалому мореходу, как В. Д. Ломоносов, привелось и самому принять некоторое участие в делах «Кольского китоловства». Как надежному кормщику и добросовестному человеку, ему поручали перевоз особо ценного груза и мешков с монетами из выручки конторы китоловного промысла, как о том свидетельствует следующая запись:


«1727 кредит.

Август 7, 19, 31, сентября 22, 25.

Принято присланных ис Колы ис канторы китоловного промысла ефимков с салдатами Лукою Турчаниновым с товарищем.

С командором с Ерентстантером, с Ываном Сухановым, с Михаилом Мотовиловым, с Васильем Ломоносовым, Степаном Еремеевым, которым явилось щетом:

галанских и в половинках и в четвертинках — 27281/2

францужских и в половинках — 941/2

плешков — 221

разных государств и в половинках и в четвертинках — 30323/4

банковых и в половинках — 16621/2

в том числе левик—1, плохих — 4

пиястровых весом — 1 пуд 32 фунта 10 зо[лотников]— 110

[Всего] 88451/4».

В другой раз, возвращаясь в 1728 году из Колы в Архангельск, В. Д. Ломоносов на своем судне доставил на компанейский двор бочку спермацета, вываренного из головного мозга кита, анкерок лоя [56]и деньги.

«Кредит. 1728.

Октября 7. У Василья Ломоносова банковых делех и в половинках — 500, в том числе галанских — 2, весом 34 ф[унта] 69 з[олотников]; спармацету бочка сороковая да лолу[57] анкирок не полные весом в деревом 34 [пуда] 30 ф[унтов].


«Кредит. 1728.

Октября 7. Василью Ломоносову с присланного спармацета провозу — 1 р. 8 к.

Оного спармацета за выздымку и за воску из судна на компанейской двор — 12 к.»[58]

Нет никакого сомнения, что у В. Д. Ломоносова было немало знакомцев среди русских матросов, хаживавших с китоловными судами до самого Груманта. Приходилось ему бывать и на компанейском дворе в Архангельске, где суетились приказчики «Кольского китоловства» и расхаживали полупьяные иноземные шкипера и капитаны. Не раз видел он и главного директора и распорядителя «Кольского китоловства» Соломона Вернизобера, безмятежно жительствовавшего в Коле рядом с бездействующим салотопным заводом и пустующими сальными магазинами вверенного его попечению промысла.

Постоянно сопровождавший отца в его дальних походах, юноша Ломоносов также немало всего узнал о делах «Кольского китоловства». Он наслышался о происках и проделках иноземных китоловов, о плутнях и корысти иностранных купцов, торговавших в Архангельске, видел их враждебную обособленность, надменное и пренебрежительное отношение ко всему русскому, в особенности к простому народу.

* * *

Гукор «Чайка» заходил на Соловецкие острова. У Василия Дорофеевича Ломоносова всегда находились здесь важные дела.

Соловецкий монастырь, основанный в 1436 году, представлял собой огромную вотчину с разбросанным по всему Поморью обширным и разнообразным хозяйством. Соловецкий монастырь был важным форпостом Московского государства на Белом море. В течение десяти лет — с 1584 по 1594 год — под руководством монаха Трифона, который слыл человеком искусным в военном деле, монастырь был обнесен надежной каменной стеной. Эти меры были крайне необходимы, так как иноземные корабли стали всё чаще появляться на Белом море.

В XVII веке, в период кризиса феодального государства, вызвавшего движение Степана Разина и «раскол», Соловецкий монастырь не принял никоновских реформ и поднял в октябре 1666 года открытый мятеж. До 22 января 1676 года горсточка «старцев» выдерживала осаду правительственных войск, ободряемая и поддерживаемая сочувствием местного населения. Монастырь пал только после того, как перебежчик Феоктист показал ход за его стены через ров у одной из церквей. Расправа была ужасной. Изнуренные долгой осадой, «старцы» были выгнаны в жестокую стужу на морскую губу и там заморожены. Все деревья вокруг монастыря были увешаны трупами монахов.

После подавления восстания Соловецкий монастырь пришел в упадок, но скоро оправился. Петр I оценил хозяйственное и военно-стратегическое значение обители и оказывал ей поддержку. Он дважды посетил Соловецкие острова: впервые в 1694 году, после бури у Унских рогов, и 10 августа 1702 года, когда неожиданно прибыл вместе с царевичем Алексеем на тринадцати кораблях, готовясь к своему походу на Нюхчу и Повенец.

Предания о соловецком бунте и рассказы о посещении Петром Соловков были живы в памяти поморов в ту пору, когда юноша Ломоносов впервые увидал Соловки.

Летом на тишине, среди моря, усеянного солнечными дрожащими бликами, неожиданно выступали зеленые острова, изрезанные извилистыми заливами и бесчисленным множеством сверкающих озер. Некоторые из островов гористы и покрыты рослым плечистым лесом. Другие устланы болотами, поросли мхом, чахлым кустарником и низенькими, словно вымерзшими, елочками и сами вместе с ними словно плывут по морю.

На большом острове в удобной и глубокой губе открываются сложенные из огромных валунов серые стены и круглые башни монастыря.

В светлые, прозрачные вечера юноша Ломоносов, ускользнув от церковной вечерни, бродил по притихшему острову, прислушиваясь к ласковому рокоту Белого моря. Его внимание, несомненно, привлекли таинственные каменные «выкладки» из некрупных валунов, образующие запутанные лабиринты, или, как их называли в народе, «вавилоны». Всего в одной версте к югу от монастыря на уединенном полуостровке, отделяющим от моря Кислую губу, находилось три таких лабиринта, высота которых не достигала колен.

Между ними стелятся узкие, едва достигающие пол аршина, дорожки, поросшие темно-зелеными кустиками воронихи и северным вереском, мерцающим розовато-лиловыми цветами. Самый большой лабиринт напоминал подкову с близко сведенными концами, как бы составленную из двух не сомкнутых между собой и извивающихся каменных лент. Широкий вход в лабиринт тотчас же расходился на две стороны. Всякий, кто заходил в лабиринт, непременно выбирался из него, но только с противоположной стороны, пройдя в общей сложности 285 шагов. Только повернув направо, можно было почти тотчас оказаться в самом центре его возле довольно большой груды камней, среди которых был особенно заметен врытый в землю с наклоном странный косоугольный валун, а повернув налево, нужно было долго петлять по лабиринту, прежде чем попадешь к его центру. Второй лабиринт, несколько поменьше и уже, по видимому, полуразрушенный и во времена Ломоносова, представлял собой довольной правильный круг с одним входом и довольно сложной системой переходов, причем некоторые оканчивались тупиками. Третий, совсем маленький, едва достигающий двадцати шагов в окружности, был устроен в виде довольно простой спирали — «улитки».

Такие же лабиринты есть и на острове Анзере, и на Большом Заяцком острове, принадлежащем к числу Соловецких, и на Поное, и в различных местах Кольского полуострова. [59]Пытливый юноша Ломоносов, вероятно, не только забавлялся, пробираясь по извилистым дорожкам каменных «вавилонов», но и задумывался над тем, кем и для чего они построены. Эти загадочные сооружения, обилие всяких древностей на Севере, находки кладов, старинные монеты, иконы, рукописные книги — всё это практически сталкивало его с своеобразной народной археологией и пробуждало в нем живые исторические интересы.

* * *

Плавая вдоль берегов Белого моря и Северного Ледовитого океана, юноша Ломоносов повсюду видел природные богатства нашего Севера, скрытые не только в море, но и в недрах земли. Он видел залежи серой глины и точильного камня на Зимнем берегу Белого моря и «аспидные горы» на острове Кильдин. В своей книге «Первые основания металлургии» он вспоминает северные шиферы и сланцы, керетскую слюду, триостровские руды, иловые отложения на озере Лаче близ Каргополя, янтари, выбрасываемые морем у Чайской губы, находки мамонтовой кости в Пустозерске; называет Медвежий остров, «откуда чистое самородное серебро», хрустали «по Двине реке в Орлецах».

Он видел кусковую, молотую и щипаную слюду, которую везли по Двине или грузили в Архангельске, держал в руках тонкие мутнопрозрачные пластинки с зеленоватыми, желтыми и буро-красными отливами и перламутровыми отблесками на спайках и, вероятно, посещал выработки слюды, разбросанные по берегам Белого моря. Он сам говорит о себе, что задолго до того, как попал за границу, «на поморских солеварнях у Белого моря бывал многократно для выкупки соли к отцовским промыслам и имел уже довольное понятие о выварке».

За солью Ломоносовы приворачивали в Нёноксу. Уже издали с моря был виден белый пар, растекающийся по небу, и верхушка построенной в 1727 году затейливой деревянной церкви о пяти шатрах. Верстах в шести от берега, за большим озером, где гнездится множество лебедей, в лощине на правом берегу реки Нёноксы укрылись длинные и темные, пропитанные копотью и сыростью бревенчатые сараи — варницы. Здесь с давних времен вываривалась самая лучшая соль во всем Поморье — «нёнокоцкая ключовка». Рассол поступал из скважин в землю и в колодцы, которые назывались Великоместный, Паволочный и Смердинский. Варницы также имели свое название — Кобелиха, Скоморошица, Коковинская и другие. Каждая из них принадлежала компании владельцев, в числе которых были почти все северные монастыри. Отдельными долями в варницах владели черносошные крестьяне и посадские. Внутри варниц на камнях замурованы огромные четырехугольные котлы — «црены», служившие многим поколениям солеваров. К цренам подведены деревянные трубы, по которым подается рассол. На выварку пуда соли уходила примерно сажень Дров. Всего одиннадцать нёнокоцких варниц вываривали в середине XVIII века до 130 тысяч пудов соли в год. Вываренную соль подсушивали на солнце и перевозили на карбасах через Нижнее озеро и речку Веховку к морю, где ее перегружали на отправляющиеся на промыслы поморские суда.

Молодой Ломоносов не упустил из внимания даже такой местный промысел, как ловля жемчуга, чем занимались в устьях небольших северных речек — Солзы на Летнем берегу, Варзуги и Поноя на Терском берегу и в районе Колы. Мелкозернистый синеватый жемчуг сверлился потом в Архангельске и шел на всевозможные «понизки», отделку женских северных нарядов.

В 1745 году, когда правительствующий Сенат прислал в Академию наук две ливонские жемчужины, найденные в Дерптском уезде, и затребовал сведения о способах ловли жемчуга, Ломоносов, составлявший об этом подробную докладную записку, не преминул упомянуть и о жемчужном промысле на своей родине: «Недалече от Колского острога в маленькой речке ловят жемчужные раковины, в глубоких местах, где бродить нельзя, с небольших плотов, опускаясь вниз по речке на веревке, которую человек или два за конец держат с одного или с обоих берегов и вниз по малу опускают. Раковины, которые для светлости воды глубже сажени видеть можно, вынимают долгим шестиком, на конце расшепленым, увязивши раковину в рощеп острым краем».

Могучая северная природа и неустанный человеческий труд — вот первые и самые яркие впечатления детства и юности Ломоносова! В нем рано пробудились острая наблюдательность и пытливость, нетерпеливое желание постичь и объяснить окружающий его мир. Еще мальчиком он научился подмечать многие замечательные явления природы, которые так ярко запечатлелись в его памяти, что спустя много лет он мог с поразительной точностью описать свои наблюдения в научных трудах.

В 1911 году академик В. И. Вернадский справедливо указывал на значение первых юношеских впечатлений Ломоносова и его близкого знакомства с северной природой для развития его позднейших геологических воззрений. «Наблюдения над жизнью Ледовитого океана, сделанные в свободной среде, далекой от научных предрассудков и схем, среди свыкшихся с морем и его мощью наблюдательных и энергичных русских моряков, накопивших опыт поколений, позволили Ломоносову понять в строении суши отражение бывшей на ее месте морской жизни. Вопросы геологии предстали перед ним в живой связи с окружающей его живой природой».[60]

С юных лет Ломоносову представилась возможность наблюдать природу в гигантских масштабах в чрезвычайном разнообразии ее проявлений — от лесистых двинских берегов до полных дикого величия ландшафтов Арктики. Он бродил по изумрудным заливным лугам, пестреющим яркими цветами, вдоль течения Двины и ее рукавов. И он видел бескрайние ледяные просторы, голубые тени на снегу и грозную темноту полярной ночи, прорезанную оранжевыми отсветами недосягаемого солнца. Он видел холмогорские и пинежские леса, исполинские корабельные рощи, гордо поднимающиеся к небу сосны и лиственницы и низкие, цепкие, прижавшиеся к земле, будто крадущиеся по ней, корявые деревца и кустарники на рубеже тундры. Он видел огромную неумолчную работу великой северной реки, приливы и отливы, разрушающие берега, действие прибоя, могучие ледоходы, передвижения песков и перемены русла рек, наглядно свидетельствующие о непрестанном изменении лика Земли. И спустя более тридцати лет, вспоминая всё виденное, он писал в своем сочинении «О слоях земных»:

«Обитатели по берегам больших рек тому свидетели, коль великие перемены в берегах и стрежах их течение воды, наипаче вешнее, причиняет. Не упоминаю песков, кои всякая весна и осень перемывает; ни лугов, которые быстрина, отнимая от переднего конца, наращивает к заднему; но токмо чем внутренность земная открывается, представляю яры крутые, которых великие звена иногда с огородами и строениями отседают и в реки опровергаются, будучи подмыты. Не редко видим набережные горы части опустившиеся на самой берег, где стоят как некоторой прилавок прямо с лесом. Инде беспорядочная осыпь опрокинулась. Висят великие дубы и ели вниз вершинами, держась только за крутизну некоторыми кореньями. Иные деревья торчат горизонтально; и то еще дивно, что остаются немалое время зелены. Таким образом открываются слои земные повсягодно, разными цветами и разными свойствами отличные. Оторванные части от горы размывает вода, что может; твердые камни остаются по берегам, подвержены зрению и испытанию. Много подземных тайностей открывает сим образом натура!».[61]

Картины родного Севера стоят перед его глазами всюду, где бы он потом ни был. Живая и точная зрительная память помогает ему потом привлекать эти видения детства для научных обобщений. В «Прибавлении» к своей книге «Первые основания металлургии», вышедшей в 1763 году, Ломоносов сообщает, что еще студентом на чужбине, проезжая «гессенское ландграфство», приметил он равнину, поросшую мелким лесом, со множеством морских раковин, «в вохре соединенных». И тотчас же представились ему «многие отмелью берега Белого моря и Северного океана, когда они во время отливу наружу выходят». «Тут бугры, скудные прозябанием, на песчаном горизонтальном поле; там голые каменные луды на равнине песчаного дна морского». И Ломоносов, сопоставив виденное, приходит к научному выводу, что эта чужеземная равнина, «по которой ныне люди ездят», некогда, в доисторические времена, была «дно морское».

Постоянное общение с природой будило в юноше сильное художественное чувство и беспокоило его острый разум. Летом его поражало медлительное, незаходящее солнце над хрустальной тишиной моря:

Достигло дневное до полночи светило,

Но в глубине лица горящего не скрыло,

Как пламенна гора казалась меж валов,

И простирало блеск багровый из-за льдов.

Среди пречудныя при ясном солнце ночи

Верхи златых зыбей пловцам сверкают в очи.

И его манили к себе нежный зеленоватый свет, таинственно озаряющий суровое северное небо, вздрагивающие и набегающие друг на друга светлые столбы, то вспыхивающие на горизонте, то повисающие неровной завесой посреди неба. [62] Спустя много лет, с пытливой страстью, владевшей им с юности, Ломоносов спрашивает в звучных стихах:

Что зыблет ясной ночью луч?

Что тонкий пламень в твердь разит?

Как молния без грозных туч

Стремится от земли в зенит?

Глава четвертая. «Врата учености»

«Блажен! что в возрасте, когда волнение

страстей изводит нас впервые из нечувствительности,

когда приближаемся степени возмужалости,

стремление его обратилось к познанию вещей».

Л. И. Радищев, «Слово о Ломоносове».

С промыслов возвращались поздней осенью. Давно уже по-осеннему шумит море, ночи становятся всё темнее, на улице всё ненастней. По всем поморским селам с нетерпением ждут промышленников. Женщины молятся о «спопутных ветрах», гадают, смотрят, куда повернется умывающаяся на пороге кошка, даже сами выходят заговаривать «поветерье», бьют поленом по высокому шесту, на котором водружена «махавка», сажают на щепку таракана и спускают его с приговором: «Поди, таракан, на воду, подыми, таракан, севера»…[63]Ребятишки не слезают с колокольни, дежурят на крышах домов, высматривая далекие паруса. И когда появляются свои «матушки-лодейки», встречать промышленников сбегается стар и млад.

«Выехавшего в Архангельск с трескового лова промышленника, — писал во второй половине XVIII века архангельский краевед Александр Фомин, — узнать можно, как говорится, без подписи. Они, как с тучной паствы быки, отличаются румяностью лица и полностию тела».[64]Свежая и вкусная треска и в особенности тресковая печень, которой прямо объедаются поморы, напряженный труд на морском воздухе наливают их силой и здоровьем.

Выросший не по годам, крепкий, смелый и живой мальчик Ломоносов возвращался с промыслов вместе со всеми. Но никто не вышел встречать судно Ломоносовых.

По местному преданию, возвратившись из первого плавания, Михайло Ломоносов застал родную мать в жестокой горячке, от которой она скончалась через десять дней. Однако вероятнее, что она умерла годом раньше, и Михайло попал на отцовское судно уже сиротой.

Дом помора не мог оставаться без хозяйки. Василий Дорофеевич скоро женился второй раз на дочери крестьянина соседней Троицкой Ухтостровской волости, Федоре Михайловне Уской, но с нею прожил недолго. 14 июня 1724 года она умерла. Не прошло и четырех месяцев, как отец Ломоносова, воротившись с промыслов, вступил 11 октября 1724 года в третий брак, на этот раз со вдовой, как сказано в метрической записи, Ириной Семеновой, а по известиям, доставленным И. Лепехину, — дочерью «вотчины Антониева Сийского монастыря, Николаевской Матигорской волости крестьянина Семена Корельского».

Сосватали их проворно. Не старая еще вдова, как видно, охотно пошла за самостоятельного и крепкого куростровца Ломоносова, который был на виду у всех двинян. По давнему обычаю, когда венчают в церкви вдовцов, «венцы» не держат над головами, а ставят на плечо. Так венчали и Ломоносова.

Потом справляли свадьбу, на которой пировала вся деревня. Тяжело на душе было только у Михаилы.

Он не мог забыть свою родную мать и часто посещал ее могилу на погосте, совсем неподалеку от дома. Окружавшая его среда толкала его искать утешения в религии. Но Ломоносов был своеволен и обладал беспокойным умом. Он не довольствовался готовыми ответами, которые давала ему церковь. Мало того, он усомнился в самой церкви и стал упрямо искать своих собственных путей.

В ту пору по всему Поморью шла ожесточенная «пря» о правой и неправой вере, что само по себе должно было привлечь внимание впечатлительного и жадно прислушивавшегося ко всему подростка. И вот, как сообщает первая академическая биография Ломоносова, «на тринадцатом году младой его разум уловлен был раскольниками, так называемого толка беспоповщины: держался оного два года, но скоро познал, что заблуждает». Сведения эти можно считать достоверными. Вопрос о старообрядцах был больной и запретной темой в царской России. В официальной биографии Ломоносова, уже признанного первым поэтом России, без достаточных оснований об этом не было бы сказано ни одного слова.

Ломоносов пережил у себя на родине сложный душевный конфликт, вызванный как складывавшейся семейной обстановкой, так и совершавшейся в нем внутренней работой мысли. Внешним выражением этого конфликта является сохранившаяся в исповедальных книгах Куроетровского прихода за 1728 год запись, что «Василий Дорофеев Ломоносов и жена его Ирина» явились, как и полагается, к исповеди и причастию, а «сын их Михайло» не сделал этого «по нерадению». Факт этот надо признать очень серьезным при том значении, какое имел этот обряд в крестьянской среде и какое придавалось ему государственной властью.[65] Молодой Ломоносов впервые проявил в этом свою мятежную и непокорную натуру. Мы не знаем точно, как сложились отношения Ломоносова со старообрядцами, однако несомненно, что он получил возможность глубоко заглянуть в их быт и своеобразную культуру.

Старообрядцы были на Севере повсюду. Ломоносов встречал их во время своих плаваний на Мезень и у себя на Курострове, где у староверов было свое особое кладбище.

Не мало их укрывалось и в самих Холмогорах. Здесь в 1664 году более трех месяцев пробыл неистовый протопоп Аввакум, направлявшийся в ссылку в Пустозерский острог и задержавшийся из-за осенней распутицы. В Холмогорах Аввакум приобрел себе последователей, в том числе бегавшего босиком по снегу юродивого Киприяна, который потом очутился вместе с ним в пустозерской земляной тюрьме и незадолго до сожжения самого Аввакума кончил жизнь на плахе. [66]

Старообрядческое движение захватило на Севере широкие слои народа. «Раскол», как называли его церковники, отражал классовые противоречия русского общественного развития. «Если эта классовая борьба носила тогда религиозный отпечаток, — говорил Ф. Энгельс о подобных народных движениях средневековья, — если интересы, потребности и требования отдельных классов скрывались под религиозной оболочкой, то это нисколько не меняет дела и легко объясняется условиями времени».[67] Русский народный бунт под знаменем «старой веры» меньше всего был вызван обрядовыми «разностями», явившимися лишь внешним поводом и выражением «раскола». В старообрядчестве проявлялись, особенно на первых порах, элементы антифеодальной борьбы, народного протеста против всё усиливающегося гнета крепостнического государства. После разгрома движения Степана Разина и Булавинского восстания старообрядчество часто становилось прибежищем всех недовольных.

Старообрядчество пустило глубокие корни на Севере. Оно росло не только за счет местного, но и пришлого люда. В укрытые за непроходимыми лесами скиты уходили крестьяне и солдаты, измученные бесконечными поборами, рекрутчиной, лихоимством властей и произволом помещиков.

Большую известность приобрел с конца XVII пека староверческий скит, основанный братьями Андреем и Семеном Денисовыми на реке Выг, в Олонецком крае, и сыгравший заметную роль в хозяйственной и культурной жизни Беломорья. В короткий срок выговские «пустынножители» создали преуспевающую общину с монастырским уставом и широкой хозяйственной деятельностью. Они охотно принимали к себе всех, ищущих пристанища, не справляясь об их прошлом. Надо было только осенить себя «крестным знамением» двумя перстами да «принять послушание», т. е. согласиться работать без устали на «обитель».

Неоплаченный безответный труд «послушников» позволил быстро окрепнуть «обители». Начав с «толчеи», на которых в неурожайные «зеленые годы» мололи древесную кору, чтобы подмешивать ее в пищу, выговцы постепенно обзавелись своими заправскими мельницами, кузницей, занялись гонкой смолы и дегтя, обработкой кож, построили «кудельный завод», на котором домашним способом изготовляли ткани, и даже устроили меднолитейную мастерскую.

Выговцы разработали за десятки верст от монастыря пустующие земли, развели многочисленный скот, проложили дороги через гати и топкие места, завели собственные рыбные и зверобойные промыслы на Белом море. Наконец, выговцы повели крупную торговлю хлебом, и не только снабжали им Беломорский север, но и взялись за доставку его в Петербург и притом на «новоманерных судах», согласно последним указам Петра I.

Когда в 1703 году Петр шел с войском через олонецкие леса, выговцы были страшно напуганы. В монастыре были приготовлены «смолье и солома», и они готовились «огнем скончатисе». Но Петр посмотрел на дело здраво и не стал разорять пустынь. Он лишь приписал выговцев к Псвенецким горным заводам, обязав работать их на государство.

Льготы, дарованные Петром, и успехи в «мирских делах» и торговле дали возможность окрепнуть выговской обители, превратившейся в целый городок. В разросшейся «пустыне» процветали различные ремесла: шитье шелком и золотом, резьба по дереву, финифтяное дело. В своих «медницах» выговцы отливали не только небольшие иконки, но и тяжелые кресты и «створы» с выпуклыми изображениями «двунадесятых праздников», а также застежки для книг, чернильницы, печати, пуговицы и пр. На отлитые предметы часто наводили чистую стекловидную финифть, расцвеченную черными и цветными точками.

Чтобы обеспечить своих единоверцев иконами и богослужебными книгами, выговцы завели иконописные мастерские и устроили особые кельи, где «грамотницы и грамотники» усердно занимались перепиской старинных книг. Они выработали особое четкое и тщательное «поморское письмо», приближающееся по начертанию к печатным шрифтам XVI века. Из выговской «пустыни» расходились по всему Поморью книги в кожаных переплетах с медными застежками, украшенные тонкими цветными рисунками, выведенными на добротной бумаге.

Всей новой, стремительно развивавшейся культуре петровского государства выговские начетчики стремились противопоставить свою «образованность», для чего были способны учиться даже у ненавистных им «никониан». Андрей Денисов под видом «купца» обучался в Киевской академии «грамматическому и риторическому разуму», а его брат Семен изучил «пиитику и часть философии». Возвратившись в пустынь, Денисовы собрали вокруг себя искусных живописцев, знатоков церковного устава, древней истории и старинных распевов. Они стали готовить в своей среде искушенных начетчиков и полемистов. В глуши Заонежья возникла своеобразная старообрядческая школа, где изучали логику и риторику, составляли различные руководства и грамматики, в которых прославлялась «дражайшая премудрость» — «яко все злато пред нею песок малый и яко брение [68] вменится пред нею серебро».

Выговская пустынь сыграла некоторую роль в распространении образования на Севере. Но при этом необходимо подчеркнуть, что выговские «пустынножители» ставили перед собой крайне реакционные цели, так как стремились, по их собственным словам, «весь народ возвратить к старинным временам, преданиям и обычаям». Здоровая энергия северного крестьянства, находившая выход в деятельности Выга, получала искаженное применение. Мятежные ревнители старины отстаивали исторически обреченное дело. Старообрядческая культура хотя и достигла довольно высокого уровня, однако оставалась целиком средневековой и схоластической. Она замкнулась в рамках старой феодальной культуры Московской Руси. И эти рамки еще сузились. В скитах царило страшное изуверство. Выговские писатели неустанно прославляли тех, кто «за древлецерковное благочестие огнем скончалися», т. е. сожгли себя заживо. С «книжной премудростью» уживались невыносимая темнота, невежество и суеверие.

Сближение Ломоносова со старообрядцами возникло из его тяги к знанию, к ревниво оберегаемым книгам, которые, казалось, скрывают «неисчислимую премудрость». Но его постигло жестокое разочарование. Ломоносов скоро убедился, что все эти «сокровенные книги» не таят в себе ничего, что могло бы действительно ответить на волнующие его вопросы, что весь спор, все мученичество и ожесточение вызваны нелепым и слепым упорством из-за буквы и обрядовых мелочей, превращенных гонимыми и преследуемыми людьми в символ их «вечного спасения». Ломоносов, как Иван-царевич в сказке, пошел к старообрядцам за «живой водой», а нашел у них только темное мудрствование и закоренелую нетерпимость ко всякому движению мысли. Старообрядцы, по их собственным словам, ненавидели «мудрых философов, рассуждающих лица небесе и земли, и звезд хвосты аршином измеряющих». А юному Ломоносову как раз хотелось измерять хвосты комет и разгадать тайну северного сияния.

Столкнувшись с затхлым и темным миром старообрядчества, Ломоносов неминуемо должен был отшатнуться от него. И у него на всю жизнь осталось чувство досады и личного раздражения, которое сквозит во всех его последующих отзывах о «раскольниках». В пору своей зрелости Ломоносов пишет злую сатиру «Гимн бороде», в которой ставит на одну доску старообрядцев и православное духовенство, т. е. всех представителей реакционного мировоззрения.

В этой сатире Ломоносов обнаруживает замечательное понимание исторической обстановки. Он осуждает и осмеивает суеверов, которые готовы сжечь себя ради «двуперстия» или ношения бороды, но он видит, к чему приводят правительственные меры преследования этих темных и ожесточившихся людей. Он рисует яркую картину угнетения, бесправия и всевозможных злоупотреблений, возникающих в результате административного «искоренения раскола». Чиновники и начальники воинских команд превращают это дело в средство беззастенчивого грабежа и насилия над народом. Вот портрет такого бравого командира:

Лишь разгладит он усы,

Смертной не боясь грозы,

Скачут в пламень суеверы;

Сколько с Оби и Печеры

После них богатств домой

Достает он бородой.

За примерами ему было недалеко ходить. В 1726 году, когда Ломоносову было уже пятнадцать лет, произошло самосожжение старообрядцев в Озерецкой волости, Важского уезда. Расследование, произведенное холмогорским архиепископом Варнавой, установило, что в 15 верстах от деревни Гаврилихи существовала старообрядческая «пустынь» — небольшая часовенка, обнесенная бревенчатым забором. Настоятельствовал в ней каргополец Исаакий, «простой мужик». Все крестьяне Гаврилихи были православные и ходили в церковь, за исключением богатого крестьянина Максима Нечаева, отцом которого и была устроена пустынь.

Максим уговаривал односельчан уйти в пустынь, уверяя, что на церквах теперь «крест католицкий» и крестятся там «щепотью». Крестьяне на эти богословские доводы отвечали, что в пустыни «хлеба и соли взять негде», на что Максим прельщал обещанием: «не тужи, сыт будешь». Таким путем ему и удалось уговорить семь семейств, которые «с женами и детьми» оставили свои дома, пришли к Исаакию и пали ему в ноги, прося благословить их «в пустыню войти». Исаакий их принял, выучил одной молитве «Господи, помилуй» и благословил трудиться на пустынь.

Узнав об этом бегстве, майор Михайло Чернявский, «обретавшийся на воеводстве в Шенкурске», предпринял целую военную экспедицию, отправившись в черный лес с отрядом солдат. Узнав о приближении отряда, старообрядцы облачились в белые рубахи и, собравшись в часовне, взяли в руки зажженные свечи.

У пустынножителей, как показали свидетели, было три ружья и немного пороху, но они не собирались стрелять в Чернявского, который настойчиво предлагал Максиму сдаться. Тот, видимо, колебался, так как ответил: «Не сдамся, но если тебе нужны наши книги, возьми». Чернявский приказал солдатам стрелять и идти на приступ. Тогда старообрядцы ответили выстрелом из ружья пыжом, чтобы «попугать». Солдаты вошли внутрь пустыни, но Максим успел поджечь часовню. Задыхаясь от дыма, старообрядцы толпились возле узких окон часовни. Солдаты едва успели вытащить из окна старуху Анну Гаврилову, да еще один старообрядец успел выползти. Остальные все сгорели. Уходя из Раменья, Чернявский повез с собой на нескольких возах «пожитки пустынников»: «мер девяносто» хлеба ржаного, овес, шубы, овчины, «коров четырнадцать», телят и прочее.

По расследованию дела Синод был вынужден послать в Сенат «ведение» с просьбой «оному майору и иным светским командирам такие непорядочные поступки воспретить, ибо по всему видно, что оные раскольники предали себя сожжению, видя от него, майора, страх».[69]

Обо всем этом довольно наслышался Ломоносов в пору своей юности. Он с отвращением осудил мрачное изуверство, но не остался глух к воплям и стонам страждущего от всяческого произвола и гибнущего в глубокой темноте народа, в просвещении которого он потом видел задачу своей жизни.

Однако мы решительно отвергаем довольно распространенное представление о большой роли северного старообрядчества в умственном формировании Ломоносова или в его жизненной судьбе [70]

* * *

Михайло Васильевич Ломоносов рос и формировался под могучим воздействием петровского времени.

Петра Великого хорошо знали на Севере. Совсем еще не старые люди помнили, как 28 июля 1693 года, в пятницу, Петр I «объявился от Курострова» на семи стругах.

Петр поразил северян своей кипучей энергией, простотой обращения, любовью к морю. Они привыкли видеть, как он в простом шкиперском платье толкался среди русских и иноземных лоцманов и матросов, жадно присматривался ко всему, пытливо расспрашивал об устройстве судов и обычаях на море, закладывал и спускал на воду первые русские корабли, толковал и пировал с Бажениными на Вавчуге.

По местному преданию, бывая у Бажениных, Петр несколько раз пешком проходил через весь Куростров, направляясь в Холмогоры или из Холмогор.

В самой семье Ломоносовых хорошо помнили Петра. Умерший в 1727 году Лука Ломоносов должен был принимать участие во встрече и проводах Петра как один из видных и зажиточных «мирских людей». Видел Петра и Василий Дорофеевич, и притом не только на Курострове, но, кажется, и в самом Архангельске. С его слов дошел до нас известный анекдот о холмогорских горшках. Однажды в Архангельске Петр увидел на Двине множество барок и других «сему подобных простых судов». Он справился, что это за суда и откуда они. Ему ответили, что это мужики из Холмогор везут разный товар на продажу в Архангельск. Петр пошел смотреть и стал переходить с одного судна на другое. Нечаянно под ним проломился трап, и он упал в баржу, нагруженную глиняными горшками. «Горшечник, которому сие судно с грузом принадлежало, посмотрев на разбитой свой товар, почесал голову и с простоты сказал царю: — Батюшка, теперь я не много денег с рынка домой привезу. — Сколько ты думал домой привезти? — спросил царь. — Да ежели б всё было благополучно, — продолжал мужик, — то бы алтын с. 46 или бы и больше выручил». Петр дал холмогорцу червонец, чтобы он не пенял на него и не называл причиной своего несчастья. «Известие сие, — как пометил Якоб Штелин, собиравший устные рассказы о Петре, — было получено от профессора Ломоносова, уроженца Холмогор, которому отец его, бывший тогда при сем случае, пересказывал».[71] В детстве Ломоносов часто слышал толки о войне со шведами, непосредственно угрожавшей русскому Поморью. Далеко разносились вести не только о таких событиях, как дерзкое появление шведских кораблей у Новодвинской крепости, но и об их непрекращающихся коварных происках в северных водах. Поморам постоянно приходилось быть настороже. В Кеми, Керети, на Выге и даже в Олонце — везде опасались нападения шведов и готовились дать им отпор.

17 июня 1718 года управляющий олонецкими заводами В. И. де Геннин писал адмиралу Ф. М. Апраксину в Петербург, что он получил сведения «с лопских погостов» о появлении «неподалеку от нашего рубежа» шведского отряда в двести человек под командой майора Энберга, который расспрашивал местных жителей «сколь далеко Кемский городок и сколько порогов на Выге реке, которая в Кемь падет, также сколько расстояния до петровских заводов». «Я истинно опасен, — писал де Геннин, — что он рекою до Кемского городка пойдет и разорит нашего ведения поморцев також и архангелогородского ведения городок Кереть». [72] «Худые вести не лежат на месте», — гласит местная пословица. И то, что стало известно де Геннину на далеком олонецком заводе, знал каждый помор, в особенности если ему не раз доводилось проходить на промысловом судне мимо «лопских погостов».

Немало волнений было и в семье Ломоносовых, совершавших далекие плавания на Мурман. К обычным опасениям за жизнь и судьбу поморов, о которых подолгу не было никаких известий, прибавлялась еще и тревога, вызванная военным временем.

От всей своей родни и односельчан Михайло Ломоносов наслышался много всяких рассказов о Петре. Всюду, где бы он ни был, — плыл ли он по морю, ходил ли по улицам Архангельска, или бродил по Курострову, — всё напоминало о Петре, громко говорило об огромной созидательной работе, которая шла во всем крае.

Появление Петра на Севере всколыхнуло двинскую землю, наполнило ее деловым шумом и оживлением. Поморское крестьянство, в значительной своей массе, радостно встретило Петра. Поморам были близки и понятны его интересы и устремления. Они, пожалуй, меньше других крестьян крепостной России испытывали тяготы петровских преобразований и в то же время отчетливее видели и ощущали непосредственные выгоды от петровских реформ, быстрое развитие порта и судостроения и общий подъем хозяйственной и торговой жизни своего края.

Михайло Ломоносов принадлежал к той поморской среде, которая поддерживала Петра в его начинаниях и на которую Петр опирался в своей деятельности на Севере.

Героическая личность Петра должна была неудержимо привлекать к себе воображение молодого помора. Смутное, но горячее стремление к какой-то большой деятельности рано поселилось в его неукротимом сердце. Он гордился родным Севером и мечтал стать участником славных дел своего народа. Петр Великий пробудил и призвал к новой жизни юношу Ломоносова. И он прекрасно понимал, что именно петровские преобразования определили и его жизненный путь. И не случайно, конечно, свою короткую надпись к статуе Петра (1750) Ломоносов оканчивает такими искренними словами:

Коль много есть ему обязанных сердец!

* * *

Заметную роль в хозяйственной и культурной жизни Беломорского, севера играл в пору юности Ломоносова холмогорский Архиерейский дом. После учреждения в 1692 году епархии и назначения первым архиепископом Холмогорским и Важским Афанасия Любимова в Холмогорах был построен большой каменный собор о пяти главах, колокольня и длинное двухэтажное здание, где в сводчатых маленьких комнатках разместились покои архиерея.

Архиерейский дом не только представлял собой сложное церковно-административное управление обширного края, но и являлся крупной феодальной вотчиной с разбросанным на значительной территории хозяйством. В 1694 году архиепископ Афанасий, построив две лодьи, «сыскал на Мурманском берегу становище Виселкину губу и речку Поршиху и тамо учинил для житья промышленным людям избы и анбары и всякой завод», добившись от царей грамоты на владение этими угодьями.[73]Архиерейский дом отправлял ежегодно в вешний и летний промыслы артели покрученников. «Вешняки» отправлялись в конце зимы «на пёшу». Они пробирались по ледяным тропам и дремучим лесам сперва от Холмогор на Колу, а потом выходили на побережье к архиерейским становищам, где их ожидали готовые карбасы, снасти и припасы. «Летняки» двигались на больших лодьях, на которые потом забирали весь улов и своих товарищей по промыслу — вешняков.

Всё, что находилось на становище, — избы, сени, амбары, сараи, рыбные скеи (места для посола), поварни, весь хозяйственный и бытовой инвентарь, квашни, котлы, чаны, братины, бочки, орудия лова, дорогостоящие «яруса» на пятьсот, тысячу и более крючков, снасти, веревки, лодейные паруса и, конечно, сами лодьи, — всё принадлежало самому Архиерейскому дому. Осенью, когда наступало время раздела добычи, улов каждой лодьи принимался за десять участков. Кормщики и карбасники получали по половине участка, а всего 1/6 улова. На долю всех остальных покрученников приходилось «из уловной всякой рыбы пятая доль», т. е.1/45 доля улова на каждого (из девяти человек). Архиерейский дом забирал себе 57/90 улова.

На долю рядовых покрученников доставалось так мало, что почтя всё уходило на расплату за полученное раньше. Покрученники набирались из «домовой вотчины» Архиерейского дома и находились от него в полнейшей зависимости.

Наряду с целым штатом стряпчих, подьячих и писцов, непосредственно занимавшихся церковными и монастырскими делами, при Архиерейском доме было много различных мастеров. Тут были швецы, хлебники, повара, столяры, гвоздарь, кузнец, конюхи, коровники, привратники, караульщики, мельники, помельщики (подсобные рабочие на мельницах), истопники и водовозы. Был даже свой механик — «часоводец», занимавшийся исправлением часов и различных механизмов, больше пятнадцати человек иконописцев, мастера, занимавшиеся изготовлением серебряных и оловянных крестов, и многочисленные певчие.

В Архиерейском доме состояло около двадцати человек собственных «детей боярских», которые ездили по разным поручениям в Москву, посылались в приказы «для справок», собирали «дани» с вотчинных деревень, ревизовали промыслы, разыскивали «раскольников» и т. д. Интересно, что по своему происхождению «дети боярские», приписанные к Архиерейскому дому, вовсе не были дворянами, а набирались из местного населения. «Дети боярские и прочие в доме его, — писал в своей отписке архиерей Варнава в 1721 году, — не из дворянского чину и первопоставленным Афанасием, архиепископом Холмогорским, набраны были из посадских, а другие из крестьянства и из бобылей и из других холмогорских жителей».[74] Среди «детей боярских» был даже один закройщик и один швец, которым и шло жалованье чина детей боярских, а за шитье ничего не выдавалось.[75]

Колоритной фигурой был первый холмогорский архиепископ Афанасий Любимов (1641–1702), происходивший из сибирских старожилов, с большим трудом пробившийся к образованию, самоучкой изучивший латынь. Примкнув сначала к старообрядцам, Афанасий скоро стал их яростным противником. Во время знаменитого в истории церкви спора со старообрядцами в Грановитой палате 5 июля 1682 года, в присутствии царевны Софьи, Афанасий, отвечавший за патриарха, довел Никиту Добрынина, прозванного Пустосвятом, до такого ожесточения, что тот вырвал у него полбороды.[76]

Крутой нравом, наказывавший своих служек «шелепами» и сажавший их на цепь, Афанасий в то же время был типичный древнерусский книжник, приверженный к букве предания не меньше старообрядцев. Он ревностно собирал книги и составил довольно обширную библиотеку, где было не менее ста печатных и рукописных книг светского содержания.

Как видно из сохранившегося каталога, у него были «Хронографы», «Степенная книга», «Летописец киевский», «Книга о житии и храбрости Александра Македонского», «Кроники польские» и другие исторические книги, несколько «Хождений в Палестину» (в том числе и Трифона Коробейникова), латинский лексикон, трехъязычные буквари и многое другое.

Афанасий оказался не чуждым и научно-техническим интересам. В его холмогорских покоях находились карты и глобусы. В крестовой палате висел «Чертеж землемерию печатной на листы», «Чертеж архиерейским морским промыслам» и др. В столовой палате находилась карта «Украинским и Черкасским городам от Москвы до Киева и [пути] в Крымскую землю».

Афанасий даже сам занимался составлением карт и чертежей местностей. В январе 1702 года Афанасий посылает в Москву Ф. А. Головину «тщания и потружения моего немаловременного чертеж Двины реки, начешийся за осмь верст выше града Архангельска от реки Уймы и до самых двинских устьев; и устия все в них и при них прилеглыя воды и малые протоки и острова и пески, все нарисовано колико возможно по размеру с достоверною сказкою и подписано истинно». Особенно примечателен интерес Афанасия к астрономии. В его библиотеке находилось несколько печатных и рукописных «Космографии», «Книга новое небо со звездами», «Книга о кометах» и др. При описи имущества Афанасия после его смерти в 1702 году на окне в задней келье было найдено «стекло зрительное круглое в дереве», т. е. небольшая зрительная труба. Интересна в этом отношении и запись в расходной книге Архиерейского дома за 1696 год, отмечающая, что «июня в 28 день куплен архиепископу градус да стекло, с которого по градусу смотрят», а еще раньше, в 1692 году, «для архиерейских потребств» на Архангелогородской ярмарке было куплено семь «трубок окозрительных», вероятно для нужд поморов, снаряжавшихся на далекие промыслы Архиерейским домом. Однако с полным основанием можно предполагать, что и сам Афанасий занимался астрономическими наблюдениями и был знаком с геодезической практикой.

Афанасий оказывал Петру содействие в укреплении северных берегов и принимал участие в постройке Новодвинской цитадели, лично выезжая на Березовское устье и «досматривая» места «к годности строения там крепости» как человек, смыслящий в строительном деле.

Разносторонняя деятельность Афанасия в Холмогорах отражала не столько его личные свойства, сколько кипучую энергию и любознательность самого края.

Несколько иного склада был наиболее выдающийся преемник Афанасия в Холмогорах Варнава Волостковский (1660–1730). Сын украинского шляхтича из Галиции, он получил прекрасное по тому времени образование в Киево-Могилянской академии, откуда вместе с известным Сильвестром Крайским был вытребован в Московскую славяно-греко-латинскую академию, где состоял проповедником. В 1712 году он был рукоположен в архиепископа Холмогорского и Важского и занимал эту должность до своей смерти 8 октября 1730 года. Таким образом, все детство и юность Ломоносова приходились на годы правления в Холмогорах Варнавы.

Варнава Волостковский, по многим отзывам, был одним из самых ученых иерархов петровского времени. В 1719–1721 гг. он бывал в Петербурге, где вместе с президентом Синода Стефаном Яворским рассмотрел и скрепил составленный Феофаном Прокоповичем ответ на послание Сорбонны о мире и воссоединении церквей.[77]

С появлением Варнавы Волостковского на Север нахлынули воспитанники Киевской академии: Порфирий Кульчицкий, Хронкевич, Баранкевич, Кардашевский и другие. Все они получили различные должности при Архиерейском доме и до известной степени задавали тон окружающим. В покоях «ученейшего владыки» теперь нередко слышалась латинская, польская и украинская речь и чувствовалась общая атмосфера южнорусской образованности.

Нечего и думать, что Михайло Ломоносов мог непосредственно соприкасаться с культурным бытом Архиерейского дома. Архиереи были людьми недоступными, редко покидали свои покои, передвигались не иначе, как в карете, с большой свитой. Архиерейский дом жил обособленной, замкнутой жизнью, куда более уединенной, чем монастыри, осаждаемые толпами богомольцев.

С окружающим населением общались лишь состоявшие при архиерее «боярские дети», приказные и различные другие служащие, по большей части семейные и тесно связанные с посадом. И, конечно, всеми уважаемый промышленник соседнего Курострова Василий Дорофеевич Ломоносов имел среди них немало знакомцев.

* * *

В 1711 году Петр I пожаловал Федора Баженина чином экипажмейстера Архангельского адмиралтейства. С той поры до самой смерти (1726) Федор Баженин прожил в Соломбале, а управление верфями и обширным хозяйством перешло к его брату Осипу, никуда не отлучавшемуся из Вавчуги.

После смерти Осипа Баженина (1723) в дело вступила родная дочь Осипа Анисья Евреинова, которая достроила незаконченные два галиота и уже в августе 1724 года доносила, что «оба галиота со всеми припасами и людьми отпущены на Грумант для звериного промысла».

Сохранилось и описание Вавчугской верфи, составленное в это время. Из него видно, что вся река Вавчуга у устья находилась в общем владении Осипа и Федора Бажениных. Все постройки на верфи были сосновые, некоторые весьма значительных размеров.

Верфь была снабжена всем необходимым для пильного дела: «пялами, каждое о нескольких колесах и пилах, с подъемными снастями, санями и железными полозами в семь сажен длины, по коим ходят бревна, двумя валами, пильными рамами, шестью железными молотами, 29 железными пилами заносными, долотами, ломами, шестернями, жерновами, водяными колесами, блоками, обручами». При мельнице были большой амбар, рабочая изба, кузница, сарай для уголья, амбар с корабельными и хозяйственными вещами. [78]

Недавно в отделе истории русской культуры Государственного Эрмитажа в Ленинграде был обнаружен альбом рисунков, принадлежавший Ивану Никифоровичу Баженину. Альбом датирован 1764 годом. Воспитывавшийся в Голландии И. Н. Баженин обучался рисованию, в чем достиг заметных успехов. И вот среди его рисунков на различные классические сюжеты в конце альбома оказался простенький и, несомненно, сделанный по памяти план: «Деревня Лубянки, село Вавчуга, Вавчужские заводы Баженина и его верфь». План этот относится к тому времени, когда работа на верфях уже прекратилась. На плане указаны дом Бажениных и хозяйственные постройки: баня, дровяной сарай, подвал, огород, теплица, погреб, колодец, конюшня, кожевня, пустырь, амбары — все уголки Баженинской усадьбы, которые были памятны Ивану Баженину с детских лет и стали ему особенно близки и дороги на чужбине.

На плане отчетливо указано место плотины и находившихся при ней мукомольной и пильной мельниц, развалины верфи, смоляного и канатного заводов. Очерчены озеро и находившиеся на нем острова, хотя, разумеется, очертания их намечены очень условно. Отмечен кедр, посаженный Петром, и какие-то неизвестные нам хозяйственные постройки (скорее всего, сараи) на двух больших островах.

Юноше Ломоносову приходилось много раз бывать на Вавчугских верфях. Стоило только спуститься с куростровской возвышенности на Большой Езов луг и пересечь вытекающую из Петухова озера речушку Езовку, как вскоре пойдут одна за другой ровдогорские деревеньки, и вот уже с высокого угора виднеются широкие просторы Большой Двины.

Справа за песчаными отмелями резко выделяется поросший густым хвойным лесом мыс, метко прозванный Рыбьей головой. Наискось от него, на противоположном берегу, теряется в синем тумане Усть-Пинега. Слева за рекой высокую гряду лесистого берега словно замыкает стройная церковь Чухчеремы, а напротив Ровдогор берег словно раздвигается, открывая отступившие в глубь зеленые холмы, где и расположилась Вавчуга. На песчаных уступах по обе стороны раскинулись беспорядочные кучки серых домов, а посреди высится большой двухэтажный деревянный дом и неподалеку от него каменная церковь.

Голые остовы кораблей и недостроенные карбасы заполняют более низкое пространство по направлению к деревеньке, носящей название Лубянки. Во всей округе толкуют, что она населена беглыми солдатами, которых скрыли Баженины, принявшие их на свои верфи.

Под угором на песчаном берегу реки всегда можно найти пустой карбас. Недолго приходится ждать и попутчиков. Подростки, женщины, даже старухи весело садятся на весла, вычерпывают воду деревянной «плицей», правят к берегу, а такой богатырь, как Ломоносов, мог и один управиться с лодкой.

Переправившись на другой берег и подымаясь по песчаному склону к Вавчуге, он, прежде всего, наталкивался на большую прямоугольную наковальню, вросшую в землю почти на самом краю обрыва. По преданию, на ней работал сам Петр. [79]

Наверху у плотины расположилась пильная мельница Бажениных. Небольшой ручей стремительно сбегает по камням вниз. Невдалеке открывается живописное озеро, на котором один за другим высятся поросшие лесом большие острова.

Справа, совсем близко от берега, тянется длинная изумрудно-зеленая ровная дорожка, загибающаяся по направлению к середине озера. Гряда устроена на озере искусственно — на ней вьют корабельные канаты.

Особенно хорошо на Вавчуге осенью. Пасмурное серое небо удивительно гармонирует с великолепием осеннего убора окружающих лесов. В зеркальной глади озера среди широких листьев кувшинок колышатся желто-оранжевые отражения цепенеющих деревьев. Исполинские сосны трепещут над водой рядом с бурокрасной осиной и еще сохранившей зеленую листву черемухой, а над ними подымаются прозрачно-зеленые, словно светящиеся, лиственницы и иссиня черные ели. Огромная сосна словно наклонила мохнатые темные лапы над кроваво-красной рябиной. Вдоль прибрежной полосы хвощей и осоки серебристой стрелкой взметнулась какая-то рыба.

Большие острова разбивают озеро на несколько заливов. Ближайший, самый высокий остров называется Городище. Отсюда на десятки верст вокруг открывается замечательный вид на туманные разливы Северной Двины. На нижнем уступе Городища, недалеко от воды, подрастают два молодых кедра, посаженные Петром I в 1702 году в память двух спущенных кораблей. Рядом притаился маленький, почти круглый островок, напоминающий мохнатую шапку. Наверху его, среди кустарников и небольших деревьев, укрылась небольшая утоптанная площадка, всего двенадцать шагов в длину и пять в ширину, где врыт в землю небольшой деревянный стол. Здесь уединялся и пировал с Бажениными Петр, когда посещал Вавчугу.

Еще дальше, за широким проливом, тянется большой угрюмый остров Кекур, поросший густым хвойным лесом, за ним не столь уже высокий Матрёнин остров и несколько болотистых островков. Слева в конце озера образуется широкое устье, — там виднеются остатки старой плотины, перегораживавшей Вавчугский ручей.

Бродя по Вавчуге, юноша Ломоносов присматривался ко всему, толковал с опытными мастерами, любовался их умной сноровкой, расспрашивал обо всех хитростях корабельного дела.

Настойчивый стук молотков и веселое жужжание пильных мельниц радостно отзывались в его сердце.

Ломоносов рос и развивался в кругу самых разнообразных ремесленных и технических интересов. На двинских островах жили и работали гончары, шорники, бондари, каменотесы, кузнецы, судостроители. Быстрокурье славилось своими колесниками и санниками, Ровдина гора — «купорами» (бондарями), Куростров — резчиками по кости.

Мы полагаем, что Ломоносов выучился грамоте не столь рано, как уверяют некоторые биографы (А. Грандилевский и др.), говоря, что он научился читать еще от матери. Предположение, что Елена Сивкова была грамотна и даже «обладала начитанностью», маловероятно, так как грамотность женщин в среде северного духовенства, как и среди крестьян, была чрезвычайно редким явлением.

По сведениям, собранным в 1788 году, Михайло Ломоносов, «не учась еще российской грамоте, ходил неоднократно за море». А «как пришел он с моря уже взрослый (по внешнему виду. — А. М.), вознамерился учиться российской грамоте, и обучал его оной той же Куростровской волости крестьянин Иван Шубной, отец Федоту Ивановичу Шубному, который ныне при Академии Художеств». Известие это, опубликованное при жизни земляка Ломоносова — скульптора Федота Шубина, а возможно и полученное от него самого, по видимому, достоверно, хотя Иван Афанасьевич Шубной был всего лет на семь старше Ломоносова и, по некоторым отзывам, не особенный грамотей.

Другим его наставником был местный дьячок Семен Никитич Сабельников, считавшийся одним из лучших учеников подьяческой и певческой школы при холмогорском Архиерейском доме. Обучение грамоте началось с Псалтири и Часослова и шло весьма успешно. По преданию, возможно более позднему, дьячок, обучавший Ломоносова, скоро пал в ноги своему ученику и смиренно повинился, что обучать его больше не разумеет.

Показать свою грамотность в северной деревне можно было только в церкви. Да и обучавший Ломоносова грамоте дьячок, вероятно, стремился приучить его к «четью-петью церковному», а то и заполучить себе помощника. И вот Ломоносов, как рассказывает академическая биография 1784 года, «через два года учинился, ко удивлению всех, лучшим чтецом в приходской своей церкви.

Охота его до чтения на клиросе и за амвоном была так велика, что нередко биван был не от сверстников по летам, но от сверстников по учению, за то, что стыдил их превосходством своим перед ними произносить читаемое к месту расстановочно, внятно, а притом и с особливою приятностью и ломкостью голоса».

Трапеза, или теплый притвор в церкви, где совершались различные церковные «требы» (например, крещение младенцев), а также паперть служили местом общественных сборищ и «мирской жизни». Там скрепляли различные частные сделки и составляли нужные бумаги.

Односельчане обращались теперь к молодому грамотею, когда надо было подписать какую-либо бумагу. Сохранилась подрядная запись (договор) на постройку куростровской церкви от 4 февраля 1726 года, на которой «вместо подрядчиков Алексея Аверкиева сына Старопоповых да Григорья Иванова сына Иконникова по их велению Михайло Ломоносов руку приложил». В этой подписи четырнадцатилетнего Ломоносова нет ни единой орфографической ошибки, хотя почерк не приобрел еще твердости и законченности. Сохранилась и другая расписка Ломоносова за подрядчика Петра Некрасова, получившего 25 января 1730 года у выборного из прихожан «строителя» Ивана Лопаткина «в уплату три рубли денег».

Постигнув грамоту, Ломоносов стал усердно разыскивать книги. Русская северная деревня оказалась книгами не скудна. Жаждущий чтения Ломоносов скоро разузнал, какие книги находятся у каждого из его соседей. Особенно привлекала его семья зажиточного помора Христофора Дудина, обладавшая целой библиотекой. Здесь, как сообщает академическая биография Ломоносова, «увидел он в первый раз недуховные книги. То были старинная славянская грамматика, напечатанная в Петербурге в царствование Петра Великого для навигатских учеников. Неотступные и усиленные просьбы, чтоб старик Дудин ссудил его ими на несколько дней, оставалися всегда тщетными. Отрок, пылающий ревностию к учению, долгое время умышленно угождал трем стариковым сыновьям, довел их до того, что выдали они ему сии книги. От сего самого времени не расставался он с ними никогда, носил везде с собою и, непрестанно читая, вытвердил наизусть. Сам он потом называл их вратами своей учености». Случилось это, надо полагать, только после смерти Христофора Дудина, скончавшегося 12 июля 1724 года.

Славянская грамматика Мелетия Смотрицкого (1578–1633), изданная в первый раз в Евю близ Вильно в 1618 году и напечатанная в 1648 году в Москве, была написана невразумительным языком. Для ее преодоления требовалось много терпения и даже отваги. Постичь по ней «известное художество глаголати и писати учащее» было мудрено. «Что есть ударение гласа?»— мог прочесть Ломоносов и ломал голову над ответом: «Есмь речений просодиею верхней знаменование». Или: «Что есть словес препинание?» «Есть речи, и начертанием различных в стропе знамен, разделение». Но разобраться все же было можно. И это была серьезная книга, содержащая, между прочим, и правила, как «метром или мерою количества стихи слагати».

Другая книга всецело завладела вниманием Ломоносова. Она тоже была отпечатана старым церковно-славянским шрифтом, украшена аллегорическими рисунками и носила название: «Арифметика, сиречь наука числительная. С разных диалектов на славенский язык переведенная и во едино собрана и на две книги разделена… в богоспасаемом царствующем великом граде Москве типографским тиснением ради обучения мудролюбивых российских отроков, и всякого чина и возраста людей на свет произведена». Внизу, в рамке, окружавшей заглавие, мелкими, едва приметными буквами было напечатано: «Сочинена сия книга чрез труды Леонтия Магницкого». Издана книга была в 1703 году.

В предисловии Магницкий (1669–1739) славит Петра, который «обрел кораблям свободный бег» и создал грозный русский флот «врагам нашим вельми губно». Магницкий говорит, что он внес в свой труд «из морских книг, что возмог», и что всякий, кто «хотяй быти морской пловец, навигатор или гребец», найдет в ней для себя пользу. Привлекая в свою книгу разнообразный материал, Магницкий пользовался сложившейся издавна на Руси терминологией, задачами из старинных рукописных сборников, использовал народный технический опыт в области землемерия и практической геометрии. Магницкий заботился о том, чтобы его книга была понятна без наставника, лишь бы читатель был настойчив и прилежен:

И мню аз яко то имать быть, что сам себе всяк может учить,

Зане разум весь собрал и чин природно русский, а не немчин.

Магницкий стремился сделать свою книгу как можно доступнее и занимательнее. Он внес в нее много затейливых и замысловатых задач, развивающих смекалку и математическое мышление. Среди них была и такая задача:

«Некий человек продаде коня за 156 рублев, раскаявся же купец, нача отдавати продавцу, глаголя: яко несть мне лепо взяти с сицевого (такового. — Л. М.) коня недостойного таковыя высокия цены. Продавец же предложи ему ину куплю, глаголя: аще ти мнится велика цена сему коню быти, убо купи токмо гвоздие, их же сей конь имать в подковах своих ног, коня же возьми за тою куплею в дар себе. А гвоздей во всяком подкове по шести и за един гвоздь даждь ми едину полушку, за другий же две полушки, а за третий копейку, и тако все гвозди купи. Купец же, видя столь малу цену и коня хотя в дар себе взяти, обещася тако цену ему платити, чая не больше 10 рублев за гвоздие дати. И ведательно есть: коли ким купец он проторговался?» И ответ: «придет 41787033/4 копейки».

Книга Магницкого отличалась свежестью и последовательностью изложения. Каждое новое правило начиналось у Магницкого с простого, чаще всего житейского примера, затем уже давалась его общая формулировка, после чего следовало много разнообразных задач, почти всегда имеющих то или другое практическое применение. Кроме того, к каждому действию прилагалось правило проверки — «поверение». Изложив действия с целыми числами, Магницкий, прежде чем перейти к дробям, или, как он называл их, «ломаным числам», помещает большую главу, содержащую разные исторические сведения о мерах и денежных единицах в древности и в новое время у разных народов, а также различные сведения, полезные в торговом деле и технике. Арифметика Магницкого отразила прогрессивные начала петровского времени. Магницкому удалось превратить свою книгу в своеобразную энциклопедию математических знаний, крайне необходимых для удовлетворения практических потребностей стремительно развивающегося русского государства.

В главе «О прикладах, потребных к гражданству» Магницкий сообщает практические сведения по механике и строительному искусству и закладывает основы технической грамоты. Здесь можно было найти способы определения высоты стен, глубины колодцев, расхода свинца, чтобы «пульки лить», задачу рассчитать «в каковых либо часах или во иных махинах» зубчатые колеса, так чтобы числу оборотов одного соответствовало число оборотов другого, и т. д.

Особенное внимание Магницкий уделял морскому делу, поместив в своей книге целый ряд специальных статей, где приводит правила, как определить положение меридиана, широты места, или, как он говорит, «возвышения поля» (полюса), точек восхода и захода солнца, вычисления наибольшей высоты прилива и т. п. Ценность книги увеличивалась приложенными к ней таблицами, необходимыми для различных вычислений, связанных с навигацией.

Леонтию Магницкому удалось создать оригинальную книгу, на которой воспитывались целые поколения математически образованных русских людей, техников, мореплавателей и ученых.

В то же время «Арифметика» Магницкого не была сводом прикладных знаний или простым справочником для практических нужд. Она, прежде всего, явилась широким общеобразовательным математическим курсом, сочетавшим глубокую теоретическую подготовку с постоянной оглядкой на практику. В своей книге Магницкий указывал, что математика занимается не только исследованием «наручных нам вещей», т. е. доступных опыту, но и таких, которые не «токмо уму нашему подлежат», но служат надежным путем для «приятия множайших наук».

«Арифметика» Магницкого уже на родине открыла Ломоносову такие знания, которые не вытекали из непосредственного опыта. Она познакомила его с математическим обобщением, пробудила в нем стремление к постижению закономерностей природы посредством математики, указала на меру, число и вес как основу познания вещей.

Несомненно, что литературные и художественные интересы Ломоносова также стали складываться еще на его северной родине. «И как по случаю попалася ему Псалтирь, преложенная в стихи Симеоном Полоцким, то, читав оную многократно, так пристрастился к стихам, что получил желание обучаться сему искусству», — писал о Ломоносове Н. И. Новиков в 1772 году.

«Псалтирь» Полоцкого (1629–1680) вышла в Москве в 1680 году. Книга была хорошо отпечатана и украшена большой гравюрой на меди (по рисунку Сим. Ушакова), изображающей псалмопевца Давида в храме. У ног его лира. Два воина с алебардами подчеркивают глубину храмовой перспективы. За колоннами открывается небо и далекий город. На аналое — Псалтирь, раскрытая на первом псалме. Эта «Рифмотворная Псалтирь» пришлась по вкусу старинным русским книжникам и получила большое распространение.

В предисловии Симеон Полоцкий обращался к читателю с такими словами:

Не слушай буих и ненаказанных,

В тьме невежества злобой связанных…

Но буди правый писаний читатель,

Не слов ловитель, но ума искатель.

По «Псалтири» Симеона Полоцкого Ломоносов впервые познакомился с книжной поэзией, получил представление о рифме и стихотворной речи, тем более наглядное, что ему была хорошо знакома богослужебная Псалтирь. С удивлением должен был он увидеть, как почти одни и те же слова укладываются в стихи, становятся мерной речью. В Псалтири, которую он сам «расстановочно и внятно» читал нараспев на клиросе, было сказано: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, и на пути грешных не ста, и на седалищи губителей не седе».

А у Симеона Полоцкого он прочел:

Блажен муж, иже во злых совет не вхождаше,

Ниже на путях грешных человек стояше;

Ниже на седалишах восхоте седети

Тех, иже не желают блага разумети.

Стихи эти были написаны по старой силлабической системе, основанной на равенстве числа слогов в строке.

Почти через тридцать лет этот же псалом переложил сам Ломоносов уже новым, русским стихом, создателем которого и суждено было стать «ума искателю» из Холмогор.

Ломоносов, вероятно, еще у себя на родине ознакомился по какому-либо рукописному сборнику с местными летописными записями, которые вели любознательные поморы, участвуя, таким образом, в великом подвиге русского народа — ведении летописей родной земли.

Составленный на Севере «Двинской летописец» дошел до нашего времени в большом числе списков, которые, по видимому, восходят к редакции, сложившейся в конце XVII века в кругу летописцев холмогорского Архиерейского дома, однако, несомненно, пользовавшихся и какими-то более древними записями. Переписывая текст летописи, переписчик продолжал и дополнял его рассказом о событиях последующих лет.

Северные летописцы отмечали, прежде всего, то, что случилось на их памяти, чему они были «самовидцами»: посещение Севера царем Петром, прибытие из Москвы архиереев, воевод, губернаторов, дьяков и всякого иного начальства, выборы в ратушу бурмистров, проезд через Архангельск и Холмогоры иностранных послов, освящение новых церквей и многочисленные пожары.

Если составителю летописи доводилось служить при Архиерейском доме, то в «Летописец» вносились наиболее подробно события церковной жизни. Но попав на службу в портовую таможню, тот же летописец начинает в первую очередь записывать все то, что относится к торговому мореплаванию, указывает ярмарочные цены на товары, число прибывших в каждом году кораблей и пр. Все эта сведения, как он справедливо рассуждает, могут пригодиться для потомства.

В одном из списков «Двинского летописца» Крестинин обнаружил необходимые ему данные о русской внешней торговле при Петре Первом. Архангелогородский житель Иван Погорельский, служивший первоначально при Архиерейском доме в Холмогорах, где он был живописцем, поступив в архангелогородскую таможню на службу, стал вносить в принадлежавший ему список «Двинского летописца» сведения, относящиеся к торговле и мореплаванию, в том числе привел итоговые таможенные росписи: в каком количестве и какие товары отпускались из казны на продажу за границу во время ежегодных ярмарок.

Об этом Иване Погорельском, любознательном и книжном человеке, В. В. Крестинин сообщал в 1795 году, что он «скончался в глубокой старости по выпуске из приказной службы пред сим временем лет за сорок». Иными словами, Иван Погорельский был в расцвете сил в пору юности Ломоносова. Он служил на той самой таможне, где каждый год бывали отец и сын Ломоносовы, и, надо полагать, они были знакомы. Составители Двинской летописи вносили в нее также и сведения о явлениях природы, погоде, бурях на море неурожаях, необычно ранней весне.

Записывались и необычайные явления природы «знамения», как, например, что зимой в Филиппов пост в 1698 году было «знамение в луне», когда «луч от ней был» «вверх остро а к земли вниз широко». Подробно было описано солнечное затмение 1 мая 1706 года, когда «в девятом и в десятом часу дня солнце затмилось и было черно, а в то время было зело темно, аки в ночи; край солнца было знать светлого яко серп на две звезды по край солнца; и была темнота с полчаса или с час, и после того учало быть светло, как и прежде».

Так как это затмение должно было произойти во время Северной воины со шведами, то Петр опасался, что суеверные люди могут истолковать его как дурное предзнаменование. Поэтому он позаботился о том, чтобы заблаговременно распространить в народе здравые представления о предстоящем затмении «Господин адмирал, — писал Петр I Ф. А. Головину, — будущего месяца в первый день будет великое солнечное затмение. Того ради изволь сие поразгласить в наших людях, что когда оное будет, дабы за чудо не поставили. Понеже когда люди про то ведают прежде, то не есть уже чудо». Письма об этом были разосланы также и архиереям. В особом «Изъявлении о затмениях», напечатанном при «Ведомостях» в Москве 16 апреля 1706 года, оповещалось, что «сие затмение, когда солнце на большую часть помрачится, у нас (есть ли небо светло) с великим удивлением и страхом больше двух часов видимо будет».

Эти просветительские усилия петровского времени не проходили бесследно. В народ проникали элементарные, но вполне правильные представления о природе. Нет никакого сомнения, что они достигали до слуха и молодого Ломоносова.

Чем шире становился умственный горизонт Ломоносова, чем больше он всего видел и узнавал, тем безотраднее казалась ему окружающая жизнь и беспокойнее на сердце. Дома ему скоро житья не стало. Его страсть к книгам вызвала озлобление его последней мачехи, которая постоянно попрекала упрямого и своевольного подростка. И спустя много лет в письме к И. И. Шувалову (31 мая 1753 года) Ломоносов с горечью вспоминает «злую и завистливую мачеху, которая всячески старалась произвести гнев в отце моем, представляя, что я всегда сижу по пустому за книгами. Для того многократно я принужден был читать и учиться, чему возможно было, в уединенных и пустых местах, и терпеть стужу и голод, пока я ушел в Спасские школы».

* * *

Жизнь в родном доме становилась для Ломоносова невыносимой. Добродушный и стареющий год от году Василий Дорофеевич во всем слушался жены. Но он хорошо видел, что в семье неладно, и по-своему решил остепенить сына. Когда Ломоносов «подрос близ двадцати лет, то в одно время отец его сговорил было в Коле у неподлого человека взять за нега дочерь, однако он тут жениться не похотел, притворил себе болезнь, и потому того совершено не было».

Решение уйти из дому давно и настойчиво созревало у юноши, но он ждал и раздумывал. Он не просто собирался бежать без оглядки от попреков и унижений, а твердо решил найти свой путь в жизни и приобрести знания, к которым стремился со всей страстью юности. Он толковал с бывалыми людьми и разведывал, где можно учиться.

У себя на родине Ломоносов приобрел разнообразные и немалые познания, но школьного обучения ему так и не привелось узнать. Высказываемое иногда в литературе о Ломоносове предположение, что он мог обучаться в «словесной школе» при холмогорском Архиерейском доме, лишено основания. Школа эта была устроена в 1723 году для подготовки церковнослужителей. В нее принимали только священнических и причетнических детей, и Ломоносов попасть в нее не мог. Скрыть же свое происхождение в Холмогорах он, разумеется, не сумел бы. Да и учиться ему в этой школе было нечему. В ней преподавались только славянская грамматика, церковный устав, чтение и пение. Единственным учителем был иеромонах Виктор, родом из Украины. Только в 1730 году в школе было введено преподавание начальных основ латинского и греческого языков по примеру низших классов Московской славяно-греко-латинской академии.

Тогда же в Холмогоры прибыли два новых учителя: Лаврентий Волох и Иван Каргопольский. Последний, судя по фамилии, был природный северянин. В 1717 году Иван Карго-польский вместе с двумя своими товарищами, как и он, воспитанниками Московской славяно-греко-латинской академии, Тарасием Посниковым и Иваном Горлицким по воле Петра I был отправлен «для лучшего обучения во Францию», в Париж, где пробыл пять лет, слушая лекции по философии и другим наукам в знаменитой Сорбонне, и получил аттестат. В 1723 году «парижские студенты» возвратились в Россию и были отосланы в распоряжение Синода, где их «свидетельствовали в науках», поручив перевод с латинского языка. После этого они года два еще не могли получить работы, пока Посникова не приняли учителем в низшие классы Славяно-греко-латинской академии, а Горлицкий устроился переводчиком в только что открывшуюся Петербургскую Академию наук, после того как преподнес Екатерине I составленную им грамматику французского языка. Каргопольский же, промыкавшись еще несколько лет на «иждивении» Московской синодальной конторы, получил, наконец, назначение учителем в Холмогоры. Здесь он не ужился с архиереями и скоро потерял место.

Этот беспокойный человек, долго скитавшийся по свету, не мог не привлечь к себе внимания Ломоносова, жадно тянувшегося к знанию и «ученым людям». Да и сам Каргопольский, попав в Холмогоры, должен был заметить талантливого юношу. Надо полагать, что именно от него Ломоносов и разузнал все подробности о Московской академии, где тот учился-и где был учителем его близкий друг и товарищ Тарасий Посников.

Академическая биография 1784 года сообщает, что Ломоносов еще от своего учителя-дьячка слышал, что «для приобретения большего знания и учености требуется знать язык латинский, а сему не инде можно научиться, как в Москве, … Киеве или Петербурге, что в сих только городах довольно книг на этом языке. Долгое время питал он в себе желание убежать в которой-нибудь из сказанных городов, чтоб вдаться там наукам. Нетерпеливо нажидал удобного случая». Случай этот представился только в конце 1730 года. Ломоносов задумал уйти ночью с караваном мороженой рыбы, направлявшимся в Москву. «Всячески скрывая свое намерение, поутру смотрел он, как будто из любопытства, на выезд сего каравана. Следующей ночью, когда все в доме отца его спали, надев две рубашки и нагольный тулуп, погнался он за оным вслед (не позабыв взять с собою любезных своих книг, составляющих тогда всю его библиотеку, — грамматику и арифметику). На третий день настиг его в семидесяти уже верстах. Караванный приказчик не хотел взять его с собой, но убежден был просьбою и слезами, чтоб дал посмотреть Москву, наконец, согласился». У нас нет оснований не доверять этому известию. Правда, теперь мы знаем, что Ломоносов имел на руках паспорт, выданный 9 декабря 1730 года холмогорской воеводской канцелярией, и что в волостной книге Курострова сохранилось поручительство за него в уплате подушных денег, где сказано, что «отпущен Михайло Васильевич Ломоносов к Москве и к морю до сентября месяца предбудущего 1731 года, а порукою по нем в платеже подушных денег Иван Банев росписался».[80]

Паспорт Ломоносов получил, как сообщали впоследствии его земляки, не сразу и с большим трудом, «не явным образом», а «посредством управляющего тогда в Холмогорах земские дела Ивана Васильевича Милюкова», и с этим паспортом, «выпросив у соседа своего Фомы Шубного китаечное полукафтанье и заимообразно три рубля денег, не сказав своим домашним, ушел в путь».

Эти новые материалы говорят лишь о том, что Ломоносов не ушел из дому очертя голову, что он осторожно обошел все юридические препятствия на своем пути. Он понимал, что в Москву нельзя прийти беспаспортным бродягой, — за это били кнутом. Он чувствовал, что уходит надолго, если не навсегда, а брал паспорт на зиму «к Москве» да на лето «к морю», куда он и без того хаживал с отцом. Замышляя необыкновенное, Ломоносов придавал делу видимость обычного.

И вряд ли он посвятил всех, кто ему помогал, в свои подлинные намерения. Меньше всего понимал его стремления отец. Ломоносов, вероятно, не раз пробовал отпроситься, падал в ноги, просил благословения, может быть, даже склонял отца пойти ему навстречу, но так ничего и не добился окончательно. Иначе Ломоносов не нуждался бы в поддержке односельчан и посадских, проявивших в нем такое деятельное участие, так что даже имена их сохранились в памяти через десятилетия. Мы знаем, что, собираясь в далекий путь, Ломоносов трезво запасся деньгами, которые ему поверил в долг его сосед. Вряд ли понадобились бы ему эти деньги, если бы его и впрямь снаряжал отец — «прожиточный» по тем временам человек, который не мог бы отпустить единственного сына в Москву, не снабдив его всем необходимым, если бы он отправлялся в дальнюю дорогу с его ведома. Наконец, сам Ломоносов говорит о себе, что он ушел из дому в Спасские школы.

Мы не знаем, какие внешние препятствия и внутренние колебания пришлось преодолеть Ломоносову. Как бы заранее ни был им продуман план такого дела, самый последний шаг приходит как внезапность, как последнее бесповоротное решение. Две рубашки, две книги и волнение юности — это не придуманные детали.

Ломоносов не сразу добрался до Москвы. По пути он задержался ненадолго в Антониевом Сийском монастыре, где пономарствовал. Здесь он заложил мужику-емчанину (из Емец) полукафтанье и, наконец, «ушел оттоле в Москву», пробираясь с рыбными обозами.

Упрямо покачивали головами обиндевевшие лошади. Проваливаясь в глубокий снег, шел краем дороги светлоглазый, большой и бесстрашный юноша с неукротимым и обветренным лицом.

Загрузка...