Обратите внимание на это здание. Перед вами школа, в которой мы учились, 10-я рижская средняя школа с производственным, понимаете ли, обучением. С производственным потому, что это была одиннадцатилетка, и по окончании её я, как и Михаил, получил специальность токаря первого разряда, чуть не оттяпав себе при обучении мизинец кулачком кулачкового патрона. А его будущей жене Велте, учащейся той же школы, повезло стать чертёжницей-деталировщицей, и, если бы не это обстоятельство, не знаю, сумела бы она потом защитить докторскую диссертацию и преподавать в МГУ.
Да и Мишка тоже вряд ли чего-нибудь написал, если бы не стал токарем первого разряда. Однако если бы это было самой большой глупостью в нашей Отчизне, то мы все были бы просто счастливы.
Вот в этой самой школе мы и познакомились с Мишкой. (Поскольку мы с вами поехали в детство, я некоторое время буду называть его так, как тогда.) Мне тринадцать, ему двенадцать лет. Знакомство произошло во время легкомысленной игры в настольный теннис. Он всякий раз рассказывает, что, мол, играли мы в настольный теннис, и я, проиграв, решил взять реванш тем, что спросил: скольких девочек он уже целовал? Зардевшись, он соврал, что одну. На что я с нахальством опереточного любовника якобы небрежно ответил, что у меня, мол, за плечами уже семьдесят пять поцелованных девочек. В каждом новом изложении количество девочек растёт, и на моём бенефисе в театре (а бенефис потом плавно перешёл в выступления друзей) Мишка назвал цифру восемьдесят шесть. Но, согласитесь, сатирик без гиперболы – это хуже, чем песня без баяна, чем ёжик без иголок, чем токарь (даже страшно подумать!) без кулачкового патрона.
А сейчас наш экскурсионный автобус приближается к перекрёстку бывших улиц Кирова, Свердлова и Стрелковой. Налево – Стрелковый же парк. Тут многие места назывались «стрелковыми», очевидно в честь легендарных латышских стрелков, которые помогли Ленину закрепить успех Октябрьской революции. Бывшую улицу Ленина, центральную, разумеется, магистраль города, мы уже проезжали. Через несколько десятков лет потомки латышских стрелков возненавидят тот режим, который их же деды помогали устанавливать, и станут мстить кому ни попадя за своё попранное этим режимом детство. Больше всех достанется русскому языку, но пройдёт ещё несколько десятков лет, и (где-нибудь в 2030 году) выяснится, что русский язык – как раз то, что следовало сохранить, если ты хочешь остаться в поле мировой культуры. Но это сейчас не важно, и к теме нашей сегодняшней экскурсии отношения не имеет. А тема – «Юность Задорнова и его друзей».
Вот тут, на улице Свердлова, в доме № 4, жил я, а за углом, на улице Кирова, метрах в ста пятидесяти от моего дома, – Миша.
Вот, взгляните направо, на этот красивый дом в тенистой части улицы. Он не просто красивый, он, я бы сказал, элитарный дом. В нём проживал классик советско-латышской литературы Вилис Лацис. Помните роман «Сын рыбака»? Не помните?.. Ну ничего страшного, просто вам придётся поверить мне на слово, что Янис Райнис и Вилис Лацис являлись национальной гордостью Латвии. И только потому, что Мишин папа тоже был классиком (только русско-советской литературы), он и его семья имели право жить в этом, почти мемориальном, доме, в квартире № 1, всегда поражавшей меня своими размерами и солидностью. Потом, когда в России и Латвии победила демократия и обе страны стали свободными, семью Задорновых из этого дома «попросили».
Они познакомились с новым словом «реституция», и знакомство оказалось неприятным. Согласно реституции, некоторые дома возвращались прежним владельцам. Объявился владелец и этого дома. Но, слава богу, к тому времени у Миши была уже возможность переселить семью на новое место. И слава богу, что его отец этого уже не увидел.
Теперь я хочу вам немного рассказать о Мишином отце, Николае Павловиче. Он был лауреатом нескольких Государственных премий и писал хорошо и основательно. Николай Павлович (традиционно для почти всех крупных писателей) не любил истерическую сутолоку больших городов, а любил покой и простор. Всё это было в Риге, поэтому Мише повезло вырасти там, где много воды, зелени и неба, как, впрочем, и вашему экскурсоводу, выросшему там же, но в семье простого русского офицера, или, как сегодня тут принято говорить, – оккупанта.
Теперь мне кажется, как это ни цинично, что нашим отцам отчасти повезло не дожить до того состояния демократии, которое приличные люди называют обыкновенным хамством, а не очень приличные – свободой. Кстати, крылатая фраза Задорнова о «стране с непредсказуемым прошлым» родилась отсюда, из этого детства, из жизни его отца, который ну ничем не провинился перед Латвией, однако был посмертно наказан выселением. Да и мой отец именовался тут сначала «воином-освободителем» от фашизма, зато теперь он «оккупант», а фашисты, наоборот, – хорошие!
Воспитание, осанка, манера поведения достались Мише в первую очередь от отца. Николай Павлович словно олицетворял собой образ русского прозаика, неспешно и серьёзно размышляющего о жизни и своём месте в ней. Эта стать, эти летящие назад седые волосы, эти очки в тонкой оправе на породистом лице, да ещё – трость, на которой покоится рука, временно отложившая перо, да ещё – честность и высокая нравственность во взоре (именно взор, заметьте, а не какой-нибудь простой взгляд), и в нём к тому же – груз ответственности за судьбу русской литературы на латышской земле – ну всё буквально выдаёт в нём маститого писателя!
Обычно такие лица бывают скучны – именно своей маститостью и назидательностью. Скучные, сановные, добропорядочные лица. Порядочней самой порядочности. Они так и лучатся миссионерским светом.
Всё было бы так, если бы не весёлая лёгкость, потаённое лукавство и даже озорство, поблёскивающее из-под его очков. Они намекали, что всё тут не так одномерно и просто, что он знает гораздо больше, чем показывает, и что этот маститый, казалось бы, реликт всё время слегка потешается над вами и над вашим петушиным максимализмом. Эта догадка обескураживала поначалу, при первом знакомстве, но он всё равно заставлял вас раскрываться дальше, потому что проявлял к вам настоящий интерес, и это вам льстило. Мишин папа проявлял всегда живое, весёлое любопытство к собеседнику и ко всему вокруг, хотя теперь я понимаю, что это не только черта характера, это было важнейшей составляющей его писательской профессии: писатель, наверное, просто обязан быть любопытным и наблюдательным. И точность его, Николая Павловича, наблюдений временами смущала нашу юношескую самоуверенность и наглость. Он специализировался, так сказать, на Дальнем Востоке, именно эта часть страны была местом действия большинства его романов. У всякого маститого писателя имелся тогда свой застолблённый участок, свой писательский ареал.
У Маркова, например, Сибирь, у Задорнова Дальний Восток.
А будущий писатель-сатирик, его сын, живёт себе в Риге, Дальний Восток для него – совсем дальний, он потом только узнает, что его близкий друг Вова родился там же, в городе Уссурийске. И спустя полжизни Миша будет ставить памятник отцу на Дальнем Востоке, на берегу реки Амур, и Дальний Восток, таким образом, объединит нас всех снова. Я уже говорил, что в судьбе ничего не бывает случайным, надо только уметь это замечать.
А сейчас вернёмся чуть назад, к перекрёстку и Стрелковому парку.
После уроков, домашних заданий, тренировок, став на пару часов свободными, мы встречались вот на этом углу Свердлова и Кирова и шли в Стрелковый парк гулять. Угол Свердлова и Кирова у всех мальчишек нашего района назывался «пятак»; именно на «пятаке» назначались встречи, нередко там вспыхивали драки, но, замечу, никогда не было драк русских с латышами, да и латышский язык мы учили вполне добровольно с четвёртого класса, справедливо полагая, что надо знать язык и культуру того места, где живёшь. Я даже теперь могу кое-как объясниться на латышском языке, а тогда даже разговаривал.
Наверное пытаясь изо всех сил освободиться от пут этой застенчивости, мы иногда пускались в совершенно наглые авантюры, которые можно было бы квалифицировать только статьёй «хулиганство»…
Сейчас будет набор существительных, которые для многих – ничто, а для нас с Михаилом – всё, быть может, даже лучшая часть жизни; и минимум остальных слов, которые тоже могут вдруг понадобиться…
Итак: парк, старые деревья, канал, по берегам заросший ряской, лебеди на нём, кем-то построенный домик для лебедей, в котором ни один уважающий себя лебедь жить не станет (Задорнов потом расскажет об этом домике на концерте, добавив, что на нём висела табличка: «Посторонним вход воспрещён». И с соответствующими комментариями типа «Посторонним лебедям?..» или «Кому придёт в голову ползти в этот домик?». Я, честно говоря, этой таблички не помню, но органичный симбиоз увиденного, а затем доведённого до маразма – всегда был одним из его основных приёмов). Ну, дальше… Беседка у канала, каменные ступени, слегка тронутые мхом, – вниз к воде; фонтан в глубине парка, никогда не работавший, в виде какого-то каменного идола (у него изо рта должна была бить струя, но я это видел только один раз в жизни); скамейки, на которых тогда ещё ни один балбес не увековечил своё имя; первые поцелуи на этих скамейках со школьными же девчонками – скромный и целомудренный, я бы сказал, сексуальный опыт. Нежность, романтизм, сентиментальность, которые было стыдно выразить. Тени, фонари, запах сирени, стихи, готовность № 1 к любви, которой пока всё не было; мучительный и ложный стыд оттого, что выгляжу не так, говорю не так, беру за руку не так, может быть, не нравлюсь, а навязываюсь… Словом (процитируем ещё одного эстрадного автора), «я не умею понять, я не умею обнять». Только в его песне как-то не сквозит желание научиться обнять, а вот у нас сквозило, да ещё как! Кстати, наверное пытаясь изо всех сил освободиться от пут этой застенчивости, мы иногда пускались в совершенно наглые авантюры, которые можно было бы квалифицировать только статьёй «хулиганство».
Однажды Задорнов был переодет в девушку: ему был сделан соответствующий макияж (сестра Мила помогала), были надеты чёрные чулочки (не колготки, замечу, так как это потом сыграло свою роль), подобраны туфли на высоком каблуке (он в них едва втиснулся) и даже какая-то ретрошляпка с вуалеткой.
И пошли мы по улице Кирова к улице Ленина, то есть к самой центральной улице во всех городах страны в то время.
Сценарий поведения был неясен: помню, мы должны были изображать ссорящуюся пару, а дальше – как пойдёт. Моя роль была попроще, я всё-таки изображал юношу, а значит, в некотором смысле был ближе к себе; Мишке же было сложнее: туфли жали, навыка хождения на высоких каблуках не было, кроме того, перед ним стояла нелёгкая задача свой ломкий юношеский баритон каким-то образом превратить в девичий щебет. Единственным способом, известным нам, было перейти на дискант; это звучало фальшиво и визгливо, но, как ни странно, работало на образ, придавая ему омерзительный оттенок капризности, склочности и вульгарности. Таким голосом можно и нужно ругаться на базаре. В создаваемом наспех образе угадывалась стерва…
И вот пошли… Кстати, о «пошли». Мало того что туфли на высоком каблуке, мало того что они жали, он ведь пытался ещё при этом изобразить женскую походку. Поэтому, почти хромая, не забывал развязно вихлять бёдрами и в манере вокзальной шлюхи мне что-то выговаривать. На нас стали обращать внимание мужчины, вернее – на «неё». Они, видимо, думали, что «она» сейчас со мной поссорится и тут они её, тёпленькую, и возьмут. Поэтому некоторые встречные мужчины просто разворачивались и шли за нами, вожделенно глядя на задорновские ножки. Положение становилось критическим, игра зашла далеко. А тут у него ещё и чулок спустился. Становилось совсем конфузно. Шмыгнув в ближайшую подворотню, Мишка задрал юбку и стал поправлять сползающий чулок. Это была уже откровенная эротика с точки зрения трех-четырёх мужчин, как бы невзначай остановившихся возле. Но один из них, самый наглый, подошёл поближе, чтобы лучше видеть. Тут бы мне, наконец, вступиться за честь «дамы», но Задорнов меня опередил. Он к этому времени уже «закипал». Швырнув подол юбки на место, он нарочито косолапо пошёл на эротомана и, возвращая голос в привычный регистр, этак баском рявкнул ему: «Чё те надо? Чё те надо? Я вот тебе щас как дам! Пшёл отсюда!»
Надо было видеть лицо того мужика. Отвисшая челюсть и выпученные глаза человека, который почувствовал, что вот именно сейчас он сходит с ума, что поехал чердак, который он никак не может удержать на месте. Он тряс этим чердаком и пятился от Задорнова, как от привидения. Наверно, бедный, долго потом на улице к девушкам не подходил. Но и это ещё не всё. Надо было возвращаться домой. И быстро. С чулком отношения не налаживались. Поэтому обратный путь мы проделали бегом, не придумав ничего более изящного, чем пустив меня впереди, а его (её!) – сняв туфли, в одних сползающих чулках – за мной с визгом: «Когда, сволочь, будешь алименты платить?!»
Простим юношам сомнительный характер этой шутки и не будем забывать, что начинающие сатирики почти всегда шутят грубовато, а это был всего-навсего тест на преодоление застенчивости. Я подозреваю теперь, что в отношениях с девочками именно это было основным, а не сами девочки. Поэтому любовь школьная была похожа на самовнушение и накручивалась воображением. И только для того, чтобы она увлеклась, произнесла слова заветные, чтобы совершился акт самоутверждения, чтобы понять, что я в этом вопросе – не последний, что я могу нравиться и даже, возможно, быть кем-то любимым, пусть даже на уровне слов, но главное – вырвать признание. То есть, получается, и это носило спортивный характер, всё было в одном ряду: перестать быть толстым, перепрыгнуть всех, быстрее всех пробежать, а также покорить девочку, и хорошо бы – не одну.