Евгений Гришковец Михалыч...

***

Хотя я не уверен, что его звали Михалыч. По-моему, Михалыч. Но точно и без сомнений сказать не могу. Если бы я хоть раз назвал его по имени или по отчеству, я бы точно запомнил. Но я обращался к нему на Вы и всё. Остальные звали его Михалыч (кажется). И сам он, когда мы знакомились, сказал: «А я Михалыч». Да! Всё-таки Михалыч! Так и буду его называть. Так я его помню.

Михалыч просуществовал в моей жизни два дня. А меня он, наверное, даже не особенно и разглядел. И он, конечно, не мог догадаться, какую важную оказал мне услугу и как повлиял на многое, очень многое в моей жизни. Я признателен ему очень! И любой встреченный в моей жизни человек с отчеством Михайлович, а если он ещё и предпочитает, чтобы его звали Михалыч, вызывает у меня немедленную симпатию и теплоту. Что-то очень хорошее есть для меня в сочетании этих звуков: Михалыч. Хотя, может быть того, о ком я сейчас расскажу, звали вовсе даже и не так.

Михалыч, за короткие два дня нашего знакомства и общения, раз и навсегда разрушил благоговейное и поэтическое моё отношение к тяжёлому физическому труду. К трудной и монотонной работе. Образ труженика, который изо дня в день делает одно и то же, образ человека, который своими руками!… В общем, тот образ, который создавала литература, учителя, государство и так далее, померк и больше в моей жизни не воссиял. До встречи с Михалычем мне казалось, и часто казалось, что когда я читаю какую-то книжку не самого глубокого и обязательного содержания, когда болтаю с приятелями, слушаю музыку или смотрю кино, я, казалось мне часто, ленюсь, пропускаю что-то важное, теряю время, а главное, бегу настоящего, простого и бесспорного труда. Михалыч помог погасить эти ощущения, а главное, погасил и спустил с пьедестала на нашу землю образ человека физического труда. Да простят меня за эти слова многие и многие.


Значит так…


Вернулся я со службы в мае. Всё лето было впереди, только в сентябре мне предстояло вновь приступить к учёбе в университете. Мне шёл двадцать второй год. Я хотел свободы! Да к тому же все традиции и правила диктовали: молодой мужчина после воинской службы должен вкусить свободы в полном объёме. Те же правила и традиции сообщали, в чём заключалась эта свобода. Всего этого хотелось! Но на такую свободу нужны были свободные деньги. А их, как раз, не было.

Надо сказать, что к тому моменту заработанных мною денег я в руках не держал никогда. Студенческая стипендия до службы и крошечное «денежное довольствие», которое я получал во время службы, не в счёт. Короче, я решил поработать и заработать денег. Решил, поработаю пару месяцев, получу денег и поеду в августе к Чёрному морю и э-э-эх!

А где можно было тогда заработать за два месяца денег человеку, который никакой рабочей специальности не имел и ничего толком не умел делать? Я действительно ничего толком делать не умел. На службе мне, как и всем, приходилось много и трудно чем-то заниматься. Много и помногу часов. Но на воинской службе мы всё-таки ничего определённого и осмысленного не делали. Мы всё время чего-то подделывали. То есть, не красили, а подкрашивали, не строили, а подстраивали, не ремонтировали, а под… Подделывали, в общем.

Работы, мне казалось, я не боялся никакой. Коллектив, мне казалось, никакой не страшен. И я даже хотел влиться в некий трудовой коллектив и поработать, делая что-то простое, понятное, очевидное и созидательное, чтобы виден был результат труда в чём-то мною построенном и в виде денег, которые мне за это заплатят. И я, не помню как, да это и неважно, устроился в бригаду сезонных рабочих, их тогда называли «шабашники», и поехал в маленький районный центр родной кемеровской области, ремонтировать и строить сельскохозяйственные постройки. Взяли меня разнорабочим, то есть, просто взяли. Зарплату пообещали не большую, но и не маленькую. Работа должна была быть сдельная: сделали — получили. По всем моим расчётам, на дорогу и на разные радости у Чёрного моря должно было хватить.

Перед тем, как поехать на работу, я даже фантазировал, как мы будем вставать с петухами в деревне, умываться у колодца из ведра. Как будем, неким мужским сплочённым трудом коллективом, весело шутить за умыванием, потом завтракать и отправляться на работу. Я представлял себе усталые вечерние мужицкие, немногословные разговоры и посиделки после работы перед сном. Представлял себе перекуры… Вот только работу я себе никак не представлял.

Понятное дело, что всё оказалось совсем не так.

В назначенный день и в назначенное время и место я явился. Там, возле старого автобуса топтались или сидели на корточках и курили человек пятнадцать мрачных, закопченных и очень понятных мужиков. Между собой они почти не говорили, так бурчали чего-то. Мы доехали почти в полной тишине до городка с названием Яшкино, а оттуда меня направили в село с названием, которое я не могу назвать ни трогательным, ни забавным. В село Пача. Меня туда направили вместе с ещё одним парнем моего возраста, который был очень бледный, на руках его синели наколки (татуировки), а шея была замотана не очень свежим бинтом. Он явно вернулся не с военной службы. Как его звали, я не помню. Поговорить нам не пришлось, он не хотел, да и я не рвался с ним разговаривать. Нам объяснили, как добраться до Пачи и куда нам пойти, мы это и сделали. Моему спутнику по дороге стало явно плохо. Как только мы добрались до места, а добрались мы к вечеру, выяснилось, что на шее у него страшный фурункул, у него высокая температура, и его увезли куда-то в больницу. Больше я его не видел.

А меня отвели к зданию сельской школы, уже закрытой на летние каникулы. В этой школе я должен был жить, там и встретил меня Михалыч.

Тётка, которая меня сопровождала, завела меня в какую-то комнату, в которой, наверное, в обычное время сидел вахтер или сторож школы.

— Вот, Михалыч, тебе помощник из города. Принимай, — сказала она.

В маленькой комнатке с зарешеченным и ничем не завешанным крошечным окошком, спиной к нам, на табуретке, сидел мужичок. Перед ним на покрытом газетой столике стояла стеклянная литровая банка с водой, в банке гудел кипятильник. На столе ещё было много всякой всячины: остатки какой-то еды, замызганная кастрюлька, консервная банка, полная окурков папирос. В комнате стоял сильный запах. Это был запах Михалыча в целом.

— Помощника? — не оглядываясь, спросил мужичок. — Одного? И чё мы с ним будем делать?

— Что положено, то и будешь делать! — ответила тётка. — Принимай, кого прислали. Больше заработаете. Кстати, про этого сказали, что он не пьющий.

— Да-а?! — оглядываясь, протянул мужичёк. — Не пьющий? Это как?

Он оглянулся, и я увидел опухшее и в то же время сморщенное лицо. Лицо улыбалось, глаза на лице, даже при свете лампочки, были светлые-светлые, голубые-голубые, мутные-мутные.

— Борька за вами в семь заедет. Проветри тут, Михалыч, не в берлоге же. И городского не пугай… — сказала тётка и ушла.

— Как вас зовут? — спросил мужичок, улыбаясь, и встал.

— Евгений… Можете звать меня Женя.

— А я Михалыч, — сказал он и протянул мне свою большую, сухую руку, всю в черных трещинках и в мозолях.

— Вооот, значит… — сказал Михалыч, явно немного смущаясь. — Тут мы будем кушать. Тут вечером чё-нибудь будем есть. А днём в столовой. Спать будем там, — он неопределённо махнул рукой куда-то. — Уборная во дворе, извиняюсь. Чаю хочете?

Я от чая отказался. Мы потоптались ещё немного, потом Михалыч притащил из угла ещё одну табуретку, усадил меня и уселся сам. Он выдернул из розетки кипятильник, вынул его из банки и насыпал чай в живой ещё кипяток. Потом он пил чай, обжигая пальцы о гранёный стакан, охал и громко втягивал горячий чай помаленьку. Мы беседовали. Он расспросил меня, кто я и откуда, обращаясь ко мне на Вы. На всё, что я о себе сообщая, он одобрительно кривил рот и поднимал подбородок вверх, иногда приговаривая: «Во как!», «Молодец!» и «Ты смотри, а!». Особенно он оценил то, что родители мои преподают в университете, что я сам студент и что служил моряком.

На мой вопрос, чем мы будем заниматься завтра, он заулыбался.

— Погода будет завтра хорошая! Сможешь сгонять скупнуться, — ответил он на мой вопрос, неожиданно перейдя на Ты, раз и навсегда. Хотя, нет, на Вы он меня ещё назовет. — Ох, денёк будет завтра! Хорошо всё будет. Только я… — тут он запнулся, — могу матюкнуться. Матюкаюсь я. Привычка такая, что ли. Не со зла. А так, матюкаюсь и всё. Так что, извиняюсь.

Потом я пошёл искать то место, где мы должны были спать. Это был обычный, небольшой школьный класс с доской на стене. Парты из класса вынесли. Вместо них стояли железные кровати с продавленными сетками и полосатыми старыми матрацами. В дальнем углу стояла койка, накрытая зелёным одеялом. Ещё одеяла и полушки лежали на другой койке. Признаков постельного белья не наблюдалось. Запах Михалыча присутствовал и в этом помещении. Не так сильно, но всё же весьма.

Когда я вернулся к Михалычу, он сидел за столом, на носу его были нелепые, старые пластмассовые очки с толстыми плюсовыми стёклами. У очков не было дужек, но зато была белая, нечистая одежная резинка, которая обхватывала михалычеву круглую голову. Он сидел, курил папиросу и внимательнейшим образом, с благородным выражением лица читал школьный учебник «История средних веков» за шестой класс. Губы его иногда прошевеливали беззвучные слова, и в этих артикуляциях угадывалось: «Во, как!», «Ты смотри!» или «Ети её мать!».

Теперь вижу необходимость описать Михалыча подробнее. Во-первых, чтобы было понятно, запах Михалыча не был тем самым запахом, который ударяет не только по носу, но и, даже, заставляет глаза слезиться, когда заходишь ночью, летом, в купе вагона поезда «Владивосток — Москва» в Новосибирске, а в купе спят четыре мужчины в возрасте от двадцати до пятидесяти лет. От Михалыча вообще не пахло какими-то человеческими выделениями (прошу прощения за подробности).

Запах Михалыча состоял из сильного и очень давно накопившегося запаха табака и нечищенной пепельницы вместе. К этому добавьте стойкий перегар. Этот перегар был так же глубок, как коричневые следы папирос у Михалыча на пальцах и губах, и перегар этот был так же стар, как виски, которые впитались в самые старые бочки самых лучших шотландских производителей. Хотя пропитан Михалыч был далеко не виски.

Ещё в его запахе была сильная составляющая лука, чеснока, хлеба и, вообще, еды. Был там запах коровника, каких-то горюче-смазочных материалов, дорожной пыли и ветра и много-много других оттенков. Я просто не мог их идентифицировать, потому что не знал деревенской жизни.

Михалыч был небольшого роста, такой невысокий, нетолстый, но со стариковским пузцом мужичок. Лет ему было непонятно сколько. Таких, как он, когда не знают, как обратиться, часто называют «отец». (Ну, например,: «Отец, как проехать туда-то?» или «Отец, а где у вас здесь магазин?»).Так его называли уже, наверное, давно. Видно было, что Михалыч уже давно Михалыч. Я его ощущал, как человека, который точно много старше моего отца, но также много младше моего деда. Короче, непонятно сколько лет было Михалычу. Много!

Одевался Михалыч в старые-старые тёмные брюки, натянутые на пузо выше пупа и опоясанные тоненьким засаленным ремешком. Ещё он носил одну фланелевую рубашку, какую-то коричневую, и всегда на нём был непонятного цвета пиджачишко, который давно превратился в какую-то сильно потёртую, особенно в локтях, запачканную в районе карманов и пораненную во многих местах курточку. На ногах его были тёмные носки, которые он при мне не снимал. Обувался он в старые совсем пыльные сандалии. Но возле его койки стояли кирзовые сапоги. Ещё под его койкой стоял маленький дермантиновый, сильно побитый жизнью чемоданчик. Там, наверное, он хранил ещё какие-то вещи, но при мне Михалыч его не открывал.

Стрижен Михалыч был коротко, с чубчиком. Волосы его не были седые, а были какие-то, скорее, сивые. При мне он не брился, и его щёки покрывала серебристая, почти прозрачная щетина. Лицо Михалыча было сильно обветренным, загорело-закопчённым и очень добрым. Мягкость и доброта видны были в каждой чёрточке и складке его умной и улыбчивой физиономии.

Ещё у Михалыча были старые часы на кожаном ремешке, которые он бережно заводил, снимал и клал в карман пиджака, когда работал.

Спал Михалыч в своём углу тихо, только иногда всхрапывал, да постанывал иногда. Спал в брюках, майке и носках. Я тоже не раздевался и спал поверх одеяла. Уж больно запятнаны были матрас и подушка.

Утром Михалыч сидел на крыльце школы и курил. Я обнаружил, что воды в школьном умывальнике нет вовсе. И поинтересовался у Михалыча, где можно помыться. Он растерялся.

—На речке можешь выкупаться. Вода тока ещё холодная. А в столовой перед обедом тоже руки можно помыть. Да где хочешь, можно помыться, — только и сказал он.

Утром нас отвезли довольно далеко от самого села. Вёз нас на тракторе некий мужик Боря. Трактор был с прицепом. В прицепе лежали листы волнистого шифера и какие-то ещё штуки. Ящик с инструментами Михалыч достал из-под стола, за которым ел. Ящик он в кузов не поставил, а держал всю дорогу на коленях.

Не буду вдаваться в ненужные подробности. В общем, мы с Михалычем крыли шифером крышу низкого длинного деревянного строения. Кажется, телятника. Это тоже не важно. Я занимался таким делом впервые. Точнее, я помогал Михалычу делать это дело.

Шифер из кузова трактора мы выгружали с Борей, чем Боря был сильно недоволен. Он же был тракторист, а я был «не пришей кобыле хвост». Нас таких должно было быть двое, но, как вы знаете, остался я один. Так что, пришлось Боре помочь мне, иначе я поколол бы весь этот шифер. Знаете, этот шифер, чёрт возьми, довольно тяжёлый и чертовски хрупкий. А листы этого шифера очень неудобного размера для ношения их одним человеком.

Михалыч к разгрузке не притронулся. Он сразу пошёл степенно обходить этот телятник, а проще, сарай, прищурившись, вглядываться в его крышу.

Боря, матерясь и ворча, закончил вместе со мной разгрузку, скинул в траву всё, что было в кузове, сказал, что перед обедом заедет, и ускакал на своём колёсном тракторе по кочкам в сторону села.

Первые два часа Михалыч мастерил лестницу, которой в наличии не оказалось. Я пытался ему помочь, но он с улыбкой спокойно отвергал мои попытки. Лестницу он смастерил из двух старых, почерневших, но ещё крепких, жердей, и для перекладин попилил часть забора, который местами отгораживал один бурьян от другого. Делал Михалыч всё очень медленно, без замеров, на глазок, я слонялся и ждал. Лестница получилась у Михалыча довольно корявая, очень тяжёлая, не удобная, но вполне пригодная и крепкая. Так, видимо, у Михалыча получалось всё, что он делал.

Крыть двускатную крышу шифером — дело не хитрое. Единственно, мне одному было очень тяжело таскать листы этого шифера, а ещё труднее затаскивать их наверх по михалычевой лестнице, и подавать их Михалычу. Он же сам сидел на крыше, принимал у меня лист за листом. Я держал шифер снизу, а он прибивал его гвоздями к доскам, вот и всё. Шифер кладётся снизу вверх, сначала нижний, а потом всё выше и выше. Самый верхний нужно было пилить. Шифер легко пилится обычной ножовкой (такой обычной пилой). У Михалыча были и линейка, и рулетка, и даже маленький огрызок карандаша. Он даже всё это извлёк из ящика с инструментами, а карандашик ещё и заложил за ухо. Но пилил шифер он без разметки и измерительные приборы тоже не применял. Отрезал он этот шифер на удивление довольно ровно и точно, но не совсем, в итоге, довольно коряво у него сходились листы.

— Нормально, нормально! Даже очень хорошо. Лучше, чем было-то, — чувствуя мой немой вопрос по поводу корявости стыков, улыбаясь, сказал Михалыч. — Нам же из этого не стрелять. Хорошо всё.

Он вообще всё время улыбался. Говорил в процессе работы мало, курил много, делал всё медленно. Забивая гвоздь, каждый раз надевал на нос свои очки, а потом поднимал их на лоб. Очки были на резинке и поэтому держались крепко. Он ловко лазал по крыше, наступал на шифер легко и осторожно, по гвоздям бил метко и с оттяжкой. Все инструменты у Михалыча были старые, даже древние. Ручка ножовки была изготовлена явно самим Михалычем и даже обмотана была синей изолентой. Молоток его на длинной ручке казался мне маловатым для забивания больших и длинных гвоздей. Но гвозди заходили под его ударами ровно и, как по маслу. И ещё молоток этот был с очень высоким, звонким, но приятным деловым звуком. Топоров у Михалыча имелось два. Один большой, другой маленький. Острые такие, приятно ложащиеся в руку, с почерневшими ручками топоры. Я думаю, этим топорам было лет больше, чем мне.

Если топор на топорище начинал болтаться, Михалыч быстренько вытёсывал клинышек и закреплял топор, ножовку он часто и быстро подтачивал. Но в целом, он работал очень медленно. Я же просто таскал шифер и подавал ему. Ещё я подавал ему гвозди и иногда нужный инструмент. Так и работали.

Михалыч периодически, видя мою усталость или неловкость, говорил какие-нибудь странные вещи, которые никакого смысла не имели, но хохотал я сильно. Заметив, что мне нравятся его прибаутки, и что я смешлив, он иногда доводил меня просто до слёз.

— Женя, — сидя на крыше верхом и глядя, как я корячусь с листом шифера, говорил он. А вас в университете немецкому языку учат?

— Учат, — из-под шифера говорил я. — Но я изучаю английский.

— Ну, ауфидерзейн, тогда! Айне кляйне поросёнок вдоль по штрассе пиздовал! — громко сообщал он.

Я чуть не падал от смеха, а он с удовольствием выпускал папиросный дым изо рта и носа.

Когда нужно было отрезать кусок шифера не совсем простой формы, Михалыч спускался вниз и пилил его на земле.

— Принеси, пожалуйста, во-о-н тот лист сюда, — говорил он мне, спустившись.

— Сейчас принесу, — отвечал я и тащился за шифером медленно, уже настроившись на михалычев ритм.

— Ой-ой! Не спеши так! Куда ты бежишь-то? Погода такая! Отдохни, всех денег не заработаешь! — бубнил он мне в спину и наверняка улыбался.

После того, как я долго и медленно поднимал и ставил вертикально тяжёлый лист шифера, потом укладывал себе этот лист на спину и долго нёс его на указанное место, он бормотал: «Так, так его, молодец! Сюда, сюда. Клади его. Аккуратненько! Вот так!»

Я укладывал шифер на траву. Он внимательно рассматривал его и как он лежит. Потом отступал на пол шага назад, как в представлении всех обычных людей делают художники, отступая от мольберта, чтобы лучше рассмотреть картину. Он явно любовался и самим шифером и, главное, тем, как я его положил. Потом он переводил взгляд на меня и заглядывал мне прямо в глаза.

— Талантливо! — восхищённо сказал он.

Я опять хохотал, а Михалыч только щурился.

Или, как-то раз, когда он попросил подать ему гвозди, я сходил к ящику за гвоздями, поднялся к нему на крышу и протянул их ему, он взял гвозди у меня не сразу, а рассмотрел их в моей руке, потом бережно взял левой рукой.

— Спасибо! — с какой-то невероятной благодарностью сказал он, наклонился ко мне, пожал мне руку, которой я подавал гвозди. — Спасибо! — покачал головой. — Хорошие! Молодец! — и подмигнул мне.

Обедали мы в сельской столовой. Это было строение с магазином и столовой. Направо от входа в магазин, налево — столовая. В столовой сидели только мужики. Их было немного и они, скорее всего, были какие-то водители, по всей видимости, не местные, в смысле, откуда-то из этого района, но не из самого села. Они молча ели суп, низко наклонившись над тарелками, после каждой ложки откусывали хлеб и жевали, рельефно двигая челюстями.

Некоторые поздоровались с Михалычем. Михалыч всем кивнул.

Еду брали и платили деньги в одном окне, которое вело на кухню. Окно было обито жестью, оттуда вкусно пахло едой. В этом окне можно было увидеть большую плиту, на которой стояли огромные кастрюли и двух тёток в халатиках. Про такие халатики пишут: «они когда-то были белыми». Выбора еды не было. Точнее, еда была без выбора. Один суп, одна каша и один компот. Хлеба можно было взять сколько угодно.

Суп названия не имел. Кашу никто не брал, каша было гороховая. Компота брали по два стакана. Ещё мужики все брали по стакану сметаны. И все ели только суп, несколько раз подходя за добавкой.

А мне, черт возьми, так захотелось этой гороховой каши. Но я не решился её попросить. Особенно после того, как мужик, который брал еду перед нами с Михалычем, от каши отказался категорически.

— Какая у вас каша?! — переспросил он. — Гороховая? Да ты её своему мужику отнеси, глядишь его ночью подкидывать будет, — сказал он в окошко тёткам и гордо оглянулся на всех, кто сидел в столовой. Все засмеялись. — А мне ещё в Яшкино туда и обратно три раза дёрнуться. А у меня противогаза нету, — опять все засмеялись.

Я попросил суп и компот.

А мне кашки, девчата, положите, — сказал Михалыч. — Я на крыше до вечера просижу, а там ветерок, знаете ли, птички поют. Красота! Женя, захвати мою кашу, — сказал он мне и подмигнул. — А мне ещё супчика-голубчика налейте. Без супа, какая работа? Так, возня! Ни сердцу, ни здоровью.

Я отнёс тарелку с супом и кашей за стол у окна, успел сходить за компотом, хлебом, ложкой и вернулся к столу, а Михалыч всё болтал с поварихами.

Потом он бережно-бережно двумя руками взял свою тарелку с супом. В каждой руке у него ещё было по два куска хлеба. Супа ему налили, что называется с горкой. Он осторожно пошёл в мою сторону, глядя своими мутными голубыми глазами прямо на суп. Ноги он не переставлял, а передвигал тихонечко, шаркая, сандалиями по полу. Поверхность супа чуть-чуть дрожала.

Вдруг он слегка споткнулся или оступился, а, может быть, просто потерял равновесие от напряжения и ответственности. Короче, он качнулся вперёд, и половина супа пролилась на пол. Михалыч с грустью посмотрел на пролитое, виновато огляделся по сторонам, убедился, что на него никто не смотрит (смотрел только я, но он этого не видел).

— Ну вот, ёбаный супчик-голубчик! — сказал он тихо и сам себе, перешагнул пролитый суп и подошёл к столу. — Вот что лень с человеком делает. Хотел сразу две горошки на ложку, — сказал он садясь. — А кашу я тебе взял. Ешь, ешь. Здесь они её хорошо делают, видишь, как разварили. Ешь, не стесняйся. Музыку я люблю, нюх у меня слабый, а сплю я крепко… — проговорил он грустно, поднося кусок хлеба ко рту, а ложку к супу.

К вечеру мы сделали больше половины работы. Закончили, когда стало темно. Я очень устал и проголодался, но был уверен, что можно было закончить весь сарай за день. Я даже что-то в этом роде сказал Михалычу.

— А зачем торопиться? Место тихое, погода хорошая, — удивился он, — лучше здесь вошкаться. Лучше работать в хорошем месте…

Я возразил в том смысле, что работа-то сдельная и что время, мол, деньги.

— А-а-а, — протянул Михалыч, — да-да. Деньги нам за удовольствие не заплатят. А ты куда торопишься?..

Поздно вечером мы с Михалычем отварили картошки в мундирах и открыли банку тушёнки. Всё это были его запасы. Он ел мало, больше пил чай и курил. Я съел львиную долю, было вкусно. Про мытьё я Михалыча не спрашивал. Лёг спать, как он, не умываясь и не снимая носки.

— В пятницу в баню пойдем, — практически засыпая, пробормотал Михалыч.

На следующий день, к обеду, мы закончили сарай, и я впервые в жизни видел строение, крышу которого помогал делать собственными руками. Следующий сарай я мог бы сделать уже полностью самостоятельно. Дело было не хитрое.

Пообедали в той же столовой. После обеда Михалыч утащился куда-то, я ждал его час. Он не вернулся. Мне ничего не оставалось, как вернуться к школе. Но школа была закрыта, ключ остался у Михалыча. Я долго сидел на крыльце, слонялся по маленькому школьному дворику. Пытался сердиться на Михалыча и ещё пытался огорчиться, что теряю время, которое можно было бы провести, занимаясь полезным и оплачиваемым трудом. Рассердиться и огорчиться не получилось. Лето! Бесконечно долгое лето! Лето не давало мне думать плохо и переживать.

Михалыч явился, когда я задремал в тени школы на скамейке. Было уже часов семь. Стоял такой хороший безветренный тёплый вечер, почти день, но уже без мух и ещё без комаров. Михалыч пришёл выпивший, весёлый, бодрый и с гостинцами. Он не стал извиняться за отсутствие, весело меня разбудил и радостно выложил на скамейку гостинцы.

— Я тут хорошим людям помог. Не показывал у них телевизор, а теперь показывает. Ох, они довольные остались. А я-то им не сказал, что от антенны провод оторвался и всё. Ну, рожу сделал серьёзную и наладил. Они довольные! — бодро и безостановочно заговорил он. — Я-то в этих телевизорах ничего не понимаю. А у них провод оторвался, не буду же я им говорить, что это у них не поломка, а так, чепуха. Я рожу серьёзную сделал. А телевизор теперь показывает. Не-е-ет! Я какую технику другую всегда починю. Трактор, насос, мопед — пожалуйста. Там, стогомёт, сеялку, ради Бога! Слесарку, столярку любую — милости просим! А электричества я боюсь. Я всем сразу говорю: тока (имелось ввиду слово «только») я боюсь тока. А телевизор показывает.

Михалыч был пьяненький и довольный собой. Он принёс варёных яиц, варёной картошки, конфет, десяток сушёных плотвичек (это рыба такая), половину варёной курицы, зелёного лука, хороший круглый домашний хлеб и банку молока. Бутылку самогонки он достал последней, с особым выражением лица.

— А Вы же у нас не выпиваете?! — вдруг на «вы» спросил он. Я отрицательно покачал головой, в том смысле, что действительно не выпиваю. (Тогда мне казалось, что не впыиваю).

— Понимаю! — одобрительно сказал Михалыч. — Одобряю! — на этих словах он сделал какой-то жест ладонью, как бы что-то отрезающий, и достал из кармана маленький гранёный стаканчик, зеленоватого стекла. — А я выпью.

Он налил полный, « с горкой», стаканчик самогонки и без тоста выпил, медленно, отчётливо глотая. Допив, он не сморщился, поставил стакан на скамейку, отщипнул длинную стелу зелёного лука, переломил её несколько раз, неторопливо положил в рот, стал жевать и заулыбался, жуя. Щетина на его щеках как-то особенно серебрилась в этот момент и в этом вечернем свете.

На мой вопрос, где и что мы будем делать на следующий день, он не ответил. Точнее, сморщился и махнул рукой, мол, не сейчас об этом.

А потом он поведал мне много разных фактов своей жизни. Я пил молоко из банки, отламывал от хлеба самые твёрдые куски корочки и слушал. Слушал не внимательно и снисходительно, как слушают стариков юные люди. Но не без удовольствия. Мне приятно было сидеть, наслаждаться воздухом, в котором не чувствовалось ни движения, ни температуры. Приятно было, что меня ничего не тревожит, и что нет никаких желаний. А какие могли появиться желания и нереализованные возможности в селе Пача? Да и голос Михалыча, его способ рассказывания как-то сильно со всем этим совпадали.

Михалыч рассказал, что родился он давно в деревне Новороманово, которое недалеко, но в другом районе, потому что за рекой. Школу он не закончил по причине войны и наличия только начальной школы у них в деревне. Но он сказал, что любит читать с детства и любые чертежи понимает и разбирает. Он говорил, что начал он работать помощником слесаря на железной дороге в городе Юрга. — Это тоже недалеко, говорил он и показывал руками, как бы указывая направления, в котором находились те или ниые деревни, сёла, городки.

Потом он служил в армии четыре года, там научился шоферить. На мой вопрос, где он служил, он сморщился, мол, не перебивай. После армии вернулся опять в Новороманово. Работал в колхозе, умел работать и на тракторе и … на чём хочешь. Потом женился. Потом Михалыч ещё выпил точно так же, как в первый раз. Его рассказ стал сбиваться и терять последовательность. Да и я терял внимание.

Помню, он говорил что-то про дочь, про сына что-то говорил. Да, помню, говорил, что дочь его уехала в Казахстан, давно, там и живёт с мужем и детьми, он её не видел давно. А про сына я не помню, что он говорил. Про жену свою он говорил, как-то совсем туманно. Помню точно, что Михалыч, по его рассказам долго работал на пароме, где-то недалеко от Томска. Там у него тоже остались какие-то дети. А после парома он поработал и пожил, кажется, во всех деревнях и сёлах в радиусе ста километров, если за центр такой окружности взять его родное Новороманово. Где-то он жил по несколько лет, где-то работал зиму истопником, где-то просто ошивался. Он называл массу имён и фамилий тех, с кем работал и жил. Если он не мог вспомнить имя, он прерывал рассказ, морщил лоб и мучительно вспоминал.

— А! Аркашка! Да, мы тогда с Аркашкой работали на пилораме в Морковкино. Аркашка здоровый был. А потом его язва скрутила, за пол года высох мужик, сгорел, как и не было.

И рассказ продолжался.

— Так, где же вы в армии-то служили? — окончательно запутавшись в именах, названиях и разнообразных профессиях, которые так и сыпались из михалычевых сюжетов, спросил я.

— Где служил? А в Германии. Ещё Сталин был жив. Сначала в Смоленске пол года, а потом в Германии. Всю объехал. Я и на «Студебеккере», американском грузовике, ездил. Хороший грузовик был. И генерала возил на «Минерве». Шикарная такая машина. Бельгийская! И на ихнем «Опеле»… А ты чё так удивляешься? В Германии. Да-а…

У меня чуть кусок хлеба изо рта не вывалился. И глаза мои так округлились… Михалыч торжествовал. Он просто сразил меня такой новостью. Я засыпал его разными вопросами. Мне, человеку, ни разу не побывавшему за границей, было интересно всё. Но Михалыч не отвечал на мои вопросы. Он рассказывал то, что хотел рассказать.

Очень хорошая там у них природа. Богатая! И климат хороший. Всё растёт! — развивал он интересующую его тему. — Деревья у них красивые, большие! И много разных. У нас тут что? А? Вон — берёзы, осины, тополь. А что тополь? Дерево гнилое. Ну, ещё сосны да ели. Но ёлка тоже материал не тот. А у них там. И дум и клён и липы, знаешь, какие большие, и всякие другие деревья хорошие. Так ведь и яблоки и вишня. Всё растёт. А цветы? Чуть не круглый год. И травка зелёная всю зиму, и земля не промерзает. Снега-то нету. Так, выпадет день-другой. Ох, немцы переполошатся тогда.

Тут Михалыч засмеялся сам себе, налил стаканчик и выпил, как два предыдущих.

Он много говорил про то, какие у немцев хорошие коровы, что после войны они быстро всё почистили, «подмели» он сказал. Что сами они люди очень хорошие, добрые, всегда поздороваются. Но что с ними нужно всё равно держать ухо востро. Что едят они просто. Всё у них не вкусное, кислое какое-то. Что пиво у них «доброе», а «шнапс ихний — сивуха поганая», и голова от него сильно болит.

— А постройки у них все на века. Всё они делают на века. Вот ездил я мимо одной деревни три месяца туда-сюда, там один немец строил сарайчик такой у дороги. Это недалеко от Бишевсверде было, городишко такой у них на юге, как щас помню. Ну, не сарайчик, а домишко. Не знаю для чего. Дом-то у него рядом стоял. А он строил домишко. Не баню. Бань у них нету. У них и уборные и ванны, всё в доме, даже в деревне. А он домишко строил. Еду утром, он ковыряется, вечером еду, а он всё своё. Так ведь сделал, один. Из камня сложил. Залюбуешься. И на века. Три месяца я мимо него ездил. Уже здороваться стали. Я ему погудю, а он мне рукой помашет. А потом смотрю, закончил, всё. Я даже остановился. Вышел, посмотрел. Всё тютелька в тютельку сделал мужик. Красиво, аккуратно.

— Не то, что мы, да? — не без издёвки спросил я.

— Да уж конечно! Нам бы немцы за такую нашу работу руки бы поотрывали, а не то, что денег дали, — искренне согласился Михалыч. — А у них по-другому нельзя. Там же кругом всё красиво, чистенько. Я бы тоже так смог. Так даже веселее, когда красиво. Только не надо тут этого. Лучше, чем как надо, не надо. — сказал он странную фразу, которую я тут же запомнил. — Иногда можно маленько получше, под настроение. Но маленько.

Он ещё рассказывал что-то. Но потом ему надоело, и он заёрзал. Было уже темно, и комары стали заедать.

— Пойду-ка я схожу тут, к одной моей… — он замялся, — приятельнице. Пока не поздно, схожу. Чаю попьём. Я ей обещал. Ты тут всё собери, занеси на место, вот тебе ключ. А я схожу. Банку не разбей. Молоко допьёшь, банку надо вернуть.

Он посмотрел на бутылку самогонки, в которой осталась едва треть содержимого, вырвал из хлеба мякиш, заткнул им горлышко бутылки, встал, взял со скамейки свой стаканчик. Михалыч три раза стряхнул стаканчик в сторону, вытрясывая из него последние капли. Потом он засунул стакан в один карман, а бутылку в другой.

— Да! По деревне не шастай. Ложись спать. Ну, в общем, из школы не ходи, — сморщившись и заметно пьяно сказал он. — Куда тебе здесь ходить. Нечего тут искать. Девки у тебя в университете лучше, грамотнее. А пацаны отмудохают без разговоров. Им же городского поймать — это же слаще сахару. Да ещё пьяные какие попадутся. А ещё ножик у кого-нибудь будет. Не надо тебе этого, — сказал он и пошёл со школьного двора. Пройдя шагов десять, он остановился и оглянулся. — Я приду утром, разбужу тебя. Спать неприду. Я пьяный храплю сильно, говорят, да ещё и матюкаюсь во сне. А в пятницу в баню пойдём. У моих тут знакомых баня хорошая, звонкая, — на этих словах он сжал руку в кулак и потряс им, — возле речки прямо баня. Печку я сам ложил. Давно уже. Я тебя попарю.

Тут он развернулся и пошёл прочь.

Больше я с Михалычем не разговаривал никогда.

Но тогда я об этом не знал. Я стоял, смотрел ему вслед. У меня не укладывалось в голове то, что вот, человек родился в глухой сибирской деревне, ни черта, кроме таких же деревень да посёлков не видал, ну разве только выезжал в город за какой-нибудь надобностью, да и то несколько раз в жизни. И вот он исколесил всю Германию. Он видел совершенно другую жизнь… Но вернулся спокойненько. Всё про всё понимает и не хочет ничего. А почему же я —то хочу?…

Утром Михалыч меня не разбудил. Я сам проснулся, когда солнце поднялось уже высоко. Михалыч не пришёл и к полудню. Я сидел, ждал его, пил чай с молоком и подсохшим хлебом. Захотелось помыться, побриться, сменить одежду. Только часа в два заехал Боря на тракторе и привёз с собой ту тётку, которая меня два дня назад привела к Михалычу.

— Давай, собирайся, — сказала она с порога.

— Хорошо. А куда? — сказал я.

— Отвезём тебя, тут недалеко, на турбазу. Там бригада другая живёт.

— А Михалыч? — спросил я.

— Запил Михалыч. Неделю будет пить. Пора ему. Уже недели три держался, — сказала она. — Да ты не переживай. Ты с Михалычем не заработаешь. Он собачью конуру будет неделю делать. А там мужики помоложе, приезжие, им рассусоливать некогда. Так что, собирайся.

Три дня я после этого работал в бригаде из шести человек. Мы делали крышу другой постройки. Та крыша совсем прохудилась, в некоторых местах провалилась полностью. Мужики были, как мужики. За папиросами я им бегать отказался сразу. Когда они на это показали зубы, я показал зубы в ответ. На этом мои неприятности в коллективе закончились. Я им был не интересен, а они мне. Работал я так же, на подхвате, подай-принеси. Старался делать всё быстро и толково. Попытки помыкать мною пресёк на корню. Навыков со службы накопилось в этом смысле достаточно. Проработал я с ними три дня, крышу мы закончили, и я уволился. Мужики меня уговаривали остаться, но я не остался.

Бригадиром той компании был сильно деловой маленького роста армянин. Сам он не работал с нами, только жил, правда, в отдельном домике. Он деловито приходил утром на работу, давал какие-то указания, а потом исчезал. Говорил, что о чём-то договаривался всё время.

Он мне, после некоторых препирательств, выдал мои деньги за три дня работы и за тот сарай, что мы покрыли с Михалычем. Денег он дал совсем мало даже для такого короткого трудового пути, каким был мой. Он объяснил, что у них украли какие-то инструменты или строительные материалы. В общем, что-то у них украли. И поэтому вся бригада гасит потерю из своего заработка. Он сам, как он сказал, страдает больше всех, в материальном смысле, конечно.

Я безропотно взял те гроши, которые он мне дал. Забрал свой рюкзак и пошёл на автобусную остановку, чтобы вернуться домой. Автобус останавливался возле той самой столовой-магазина. Там я дождался этого автобуса, сел к окну и поехал.

Михалыча я увидел мельком, как только автобус отъехал от остановки. Он стоял у калитки одного из дворов спиной к дороге и через калитку разговаривал с какой-то тёткой и маленькой девочкой. Михалыча я узнал сразу. Девочка смеялась. Тётка проводила автобус взглядом, а Михалыч даже не оглянулся и не посмотрел в сторону проезжавшего мимо него дребезжавшего автобуса. Я Михалыча больше не видел никогда.

Я ехал тогда домой, и настроение моё было гадкое. Я думал и ругал себя за то, что не справился и не смог заставить себя поработать ещё. Я чувствовал себя слабаком и лентяем. Но я так же понимал, что не мог я больше заниматься таким вот физическим трудом, делая абы как абы что, только по той причине, что мне за это заплатят деньги.

А после работы с Михалычем, я совсем не мог работать с теми мужиками. Я в работе как-то не мог почувствовать процесс. Я исполнил набор действий, который, конечно, вёл к какому-то результату, ну, как минимум, к денежному вознаграждению. Но в этих действиях для меня не было жизни. Я чувствовал только тоску.

Без Михалыча не было в моих действиях какой-то связки. Эту связку некоторые называют смыслом.

Я ехал домой и смутно догадывался, что, наверное, не смогу никогда делать такую работу, причиной исполнения которой будут деньги. Только деньги и всё. Я догадывался, я чувствовал это, и мне становилось страшно от такой догадки. Потому что следом за этой догадкой шёл вопрос: «А как жить-то?» Страшно, правда?

Где-то теперь Михалыч? Жив ли? В принципе, может быть, жив, даже вполне. А если нет?.. Где и как окончил он свои дела? В какой деревне или посёлке, с кем? Кто проводил его в последний путь, кто выпил на его поминках? И что написано на надгробье его могилы? Может быть, там написано, что он вовсе и не Михалыч? И кто приходит на эту могилу?

Хотя я надеюсь, что жив он и поскрипывает где-то и коптит небо дешёвыми папиросами.

Сколько их таких мужичков живёт по этим деревням, нарезая, кто больше, кто меньше, круги по жизни. Чего-то они поделывают. Кому-то они нужны. Кто-то их ждёт. Кто-то их любит.

Я вот встретил Михалыча. Спасибо ему! Встретил бы сейчас, узнал бы сразу. И выпил бы с ним, чего бы он мне не налил.

Да, кстати, денег я тем летом так и не заработал. Родители дали мне немного, но достаточно, чтобы я съездил… ну, не на море, а ненадолго в Москву к родственникам. Так, осмотреться.

Загрузка...