Нынче наряду с массовой культурой возникла и массовая преступность. Полиция уже не расследует отдельные преступления, не гоняется за одиночками – теперь она устраивает облавы на торговцев наркотиками, проституток всех мастей, грабителей, фальшивомонетчиков, сутенеров, шулеров; в мутном и зловонном мире преступности всегда период путины, и не важно, какая рыба попадется в сети, крупная или мелкая,– лишь бы хоть немного очистить водоем. При таком положении вещей просто нет времени на поиски умственно отсталой девицы ростом под два метра и весом почти в центнер, пропавшей из дома и затерявшейся в безбрежном Милане, где каждый день кто-нибудь исчезает практически без следа.
– Итак, – без вопросительной интонации произнес Дука Ламберти, приготовившись слушать.
Сидящий напротив пожилой, но еще крепкий, широкоплечий и мускулистый человек с густыми бровями и торчащими из ушей кустиками волос заговорил:
Комиссар меня уверяет: «Не волнуйтесь, найдем вашу девочку, потерпите, мы так завалены работой...» Я раз в неделю хожу в полицию и слышу один и тот же ответ: найдем вашу девочку, но уже пять месяцев прошло и до сих пор никаких известий... Пожалейте отца, бригадир, в ней вся моя жизнь!
Бригадиром Дука Ламберти не был, однако не поправил собеседника, потому что не привык учить людей уму-разуму. Он взглянул на пожилого – хотя и не слишком, наверняка ему нет еще шестидесяти – человека, чьи мужественные черты в данный момент приняли какое-то жалкое, плаксивое выражение.
– Мы, разумеется, сделаем все возможное, – заверил Дука.
История драматичная, но по нынешним временам довольно обыденная: девочка внезапно сбежала из дома, отец заявил в районный полицейский участок, и там приложили все силы, чтобы найти беглянку – хотя о каких силах может идти речь?.. За пять месяцев отец, убежденный (чисто по-итальянски), что, чем выше чиновник, тем верней дело, добрался до квестуры, до самого Карруа, но у Карруа своих дел под завязку, не может он отвлекаться на такие мелочи, поэтому препроводил несчастного отца к нему, Дуке Ламберти.
– Жаль старика, сделай, что сможешь, а?
Вот он и пытается. Уже достал из ящика ручку и чистый блокнот.
– Сколько лет вашей девочке? – Дука невольно пытался подражать задушевной интонации, с какой любящий отец повествовал о своем единственном чаде.
– Двадцать восемь, – ответил старик, и плаксивая гримаса исчезла с его лица.
Дука Ламберти положил крохотную шариковую ручку на стол, рядом с блокнотом. Может, он ослышался, может, «восемь»? Да нет, старик выговорил предельно четко: «двадцать восемь», Дука не мог ослышаться. Он уж было приготовился искать малолетнюю шалунью, но двадцать восемь лет – это уже не девочка! Так он и сказал старику, у которого заросли волосами лицо, уши и даже ладони.
– Но двадцать восемь лет – это уже не девочка.
Чтобы не глядеть в серые глубоко запавшие глаза, Дука стал рассматривать густой и разноцветный – от черного до белого – волосяной покров на руках.
– Допустим, ваша дочь решила уйти со своим избранником, и это не считается побегом. Двадцативосьмилетняя женщина вправе решать сама...
Стасик затряс головой.
– Она не женщина, она девочка и останется ею, даже если доживет до ста лет.
Дука промолчал: не хотелось противоречить человеку, страдающему так искренне и глубоко; обожаемая дочь останется для отца девочкой и в сто лет – это понятно, однако, с точки зрения закона, в том, что дочь обманула отцовские чувства, нет состава преступления, он только не знал, как это объяснить старику, пришедшему в его кабинет таким ясным и теплым весенним утром.
– Я вас вполне понимаю, но на законном основании мы ничего не можем поделать с женщиной двадцати восьми лет, решившей уйти из отчего дома.
В ответ сидящий напротив человек проговорил с какой-то отчаянной, горькой решимостью:
– Моей дочери двадцать восемь лет, но у нееум десятилетнего ребенка... она неполноценная, понимаете? На Рождество она так просила у меня игрушечную швейную машинку, что я не мог отказать. При этом дома у нас стоит последняя модель «Борлетти», за которую я еще не полностью расплатился... Но девочка к ней не притрагивается. Она шьет куклам платья на игрушечной машинке... Представьте, моя дочь до сих пор играет в куклы, их у нее полна комната.
Дука встал. Теперь история выглядела еще драматичнее, чем вначале, и к тому же становилась гораздо более запутанной. Неполноценная! Повернувшись к старику спиной, он спросил:
– Вы лечили ее в специальной клинике?
– О, нет! – глухо отозвался голос сзади. – Мы ее держали дома.
Дука, не оборачиваясь, кивнул. Есть несчастья, которые приходится прятать от чужих глаз.
– И в школу, конечно, не пускали?
– Нет, к чему выставлять ее на посмешище, ведь она все равно ничему бы не научилась.
Ясно.
– А читать и писать она хотя бы умеет?
– Да, моя бедная жена выучила ее. – Под словом «бедная» он, очевидно, подразумевал, что жена его умерла и он, следовательно, является вдовцом – типично миланская манера речи. – А еще моя бедная свояченица, которая стала ей второй матерью.
Ага, надо понимать, вдовец лишился и свояченицы. Дука повернулся к нему.
– Но у вас, вероятно, был домашний врач, который ее наблюдал?
– А как же! – В просторечной интонации не было ни капли бахвальства, он просто выразил таким образом свое удивление: «Неужели вы думаете, я мог оставить девочку без медицинской помощи?» Затем тон снова стал интеллигентным: – Разумеется, врач посещал нас как минимум раз в месяц. Ежедневного наблюдения не требовалось, ведь моя девочка не сумасшедшая, она... она...
Сейчас скажет «недоразвитая», подумал Дука.
Человек, сидящий на месте допрашиваемого, произнес:
– Она недоразвитая. – И сглотнул слюну – Вернее, физическое развитие происходит за счет умственного.
С горьким осадком в душе Дука вернулся к столу.
В мире сотни, тысячи, десятки тысяч родителей, которые держат дома неполноценных, увечных, умалишенных детей – даунов, эпилептиков, паралитиков, сексуальных маньяков. Те, кто побогаче, как правило, помещают их в частные клиники, а семьям среднего достатка и беднякам приходится прятать свое несчастье и свой позор дома, кормить с ложечки, возить в инвалидной коляске двадцатилетних дебилов и монголоидов, весом под центнер, и едва ли они когда-нибудь научатся ходить; при этом большинство родителей старается скрыть от друзей и знакомых истинное положение вещей, представляя своего ребенка тяжело больным, но вполне нормальным. Вот так и старик со своей «бедной» женой оберегали дочку от чужих глаз, пока ей не исполнилось двадцать восемь и она не сбежала.
– И кто ваш лечащий врач? – спросил Дука.
– Профессор Фардаини, – сообщил отец не столько с гордостью, сколько с чувством выполненного долга.
Да уж, подумал Дука, едва ли можно лучше выполнить родительский долг. Джованни Фардаини – светило психиатрии, неврологии, эндокринологии и прочих наук, первый в Италии кандидат на Нобелевскую премию и, безусловно, один из самых дорогих специалистов в Европе. Дука не счел нужным спрашивать человека, по виду спасем не похожего на Рокфеллера или нефтяного короля, откуда у него деньги, чтобы платить профессору Фардаини. Бывает, что старые обедневшие аристократки воруют в супермаркете, чтобы прокормить своего шелудивого издыхающего кота.
– И какой диагноз поставил профессор Фардаини вашей дочери?
Старик прикрыл глаза ладонью.
– Слоновья болезнь.
Гм, слоновья болезнь – это слишком общо и специалисту еще ни о чем не говорит. Профессор Фардаини наверняка более точно сформулировал, но из всех медицинских терминов бедняга запомнил только слоновью болезнь – видимо, по ассоциации с зоопарком. А значит, бесполезно задавать ему чисто профессиональные вопросы, поэтому Дука спросил:
– Сколько весит ваша дочь?
Серые глаза удивленно блеснули, однако старик ответил без заминки:
– Девяносто пять килограммов.
– А рост?
Ответ опять не заставил себя ждать, хотя прозвучал немного вымученно, как будто в нем было нечто постыдное:
– Метр девяносто пять.
Дука кивнул. Вот это уже яснее. Избыточным весом страдают многие, но метр девяносто пять – для женщин редкость.
– Скажите, есть ли в телосложении вашей дочери какие-либо диспропорции... ну, скажем, одна рука короче другой, или одна нога толстая, а другая тонкая, или не хватает нескольких пальцев?
Старик отрицательно замотал головой.
– Моя дочь – красавица! – И порывисто выхватил из бумажника пачку фотографий шесть на шесть. – Вот, взгляните, я сам ее снимал, я очень люблю фотографировать. – Он веером разложил на столе снимки; в его голосе вдруг затрепетали нежность и гордость за свою дочь.
Дука одну за другой пересмотрел очень качественно сделанные фотографии. Действительно красавица. Пожалуй, северного типа. Римский профиль. В лице ни единой жиринки, даже несколько худощавое – ну конечно, что такое девяносто пять килограммов при этом росте! Роскошные светло-пепельные волосы, как у червонной дамы.
– Это у нее свой цвет волос? – спросил Дука.
– Свой, бригадир, конечно, свой! – горячо отозвался старик. – Мы ведь даже погулять ее не выводили – так на нее все пялились; представьте, что было бы, если б она вошла в парикмахерскую. А волосы у нее свои, вот как раз такого цвета и длинные, по пояс. Стричь я запретил, и мои бедные жена и свояченица уж так за ними ухаживали!..
Дука взял другую фотографию – в полный рост. Девушка стояла в комнате, у дивана; дневной свет мягко, но четко подчеркивал ее скульптурную красоту. Ни дать ни взять – статуя Свободы, только факела в руке не хватает.
На третьем снимке исполинская красавица была изображена в купальнике на пустынном пляже.
– Летом мы всегда возим ее к морю, – объяснил отец. – Это непросто, но мы нашли одно место близ Комакью, где пока еще безлюдно. Там на берегу рыбачья хижина, в ней можно спрятаться, если кто-нибудь появится на горизонте.
Нет, все-таки ни одна статуя не обладает пропорциями и гармонией человеческого, особенно женского тела, когда оно столь совершенно. Только плечи были, пожалуй, чуть шире, чем того требует классическая красота, но девушку это нисколько не портило.
– Почему вы ее прятали? – спросил Дука. – Ваша дочь, конечно, крупновата, но никакого криминала тут нет. У баскетболисток бывает такой рост.
Старик опустил голову.
– Потому что... – произнес он вдруг и осекся.
Дука ждал долго, потом переспросил:
– Почему?
Собеседник облизнул губы и взглянул ему в глаза, как бы собираясь с духом.
– Потому что она... Понимаете, если б только на нее все глазели, это бы еще ничего, мы же были рядом. Но она... Нет, это невозможно!..
Дука опять устал ждать продолжения.
– Почему невозможно?
Старик наконец решился излить свой позор.
– Потому что она заглядывалась на мужчин, раздаривала им улыбки. Однажды за нами увязались трое молодчиков – ну никакого спасения! Я дал одному пинка, и, если б моя бедная жена не затащила нас в какую-то лавку, не знаю, чем бы это все кончилось. С тех пор мы больше ее не выводили.
Дука живо представил себе эту сцену: монументальная, двухметрового роста девица шагает по улице, а за нею тянется шлейф низкорослых латинских любовников, готовых растерзать родительский эскорт за то, что он мешает им любоваться статуей Свободы во плоти и крови.
– Доктор говорит, что это болезнь, – вновь зазвучал голос из-под мохнатых зарослей. – Моя девочка не безнравственна, она просто больна, понимаете, она улыбается всем мужчинам подряд, и, думаю, каждый при желании мог бы ее соблазнить.
Разумеется, Дуке не надо было того объяснять: существует болезнь, называемая обобщенно нимфоманией и имеющая множество разновидностей. Нравственность, воспитание здесь совершенно ни при чем, поскольку больного изнутри сжигает страшный, неугасимый огонь сексуального возбуждения, толкающий его на достойные общественного осуждения поступки, разрушающие человека во всех смыслах – и морально, и физически.
– Поэтому мы перестали ее выводить, ведь она могла пойти куда угодно за первым встречным. Пока моя бедная жена была жива, она и дома ни на минуту не оставляла ее без присмотра, потом девочку стала сторожить эта святая женщина, моя бедная свояченица, а я ходил себе спокойно на службу, моя бедная свояченица научила ее отвечать на звонки, пользоваться стиральной машиной, включать и выключать телевизор – ну прямо чудо, надо было только следить, чтоб она не вышла на балкон и не заметила внизу какого-нибудь парня, а то начнет махать ему, улыбаться, звать... – Старик закрыл лицо руками. – Иногда даже расстегивала ворот или задирала юбку... Вам, бригадир, трудно себе представить, какой это позор, все соседи видели – квартира-то на втором этаже; правда, такое случалось очень редко, потому что моя бедная свояченица не отходила от нее ни на шаг, но потом и она умерла... а я не могу бросить работу – не столько из-за себя, сколько из-за нее, моей девочки, за лечение же надо было платить, а упрятать ее в клинику – все равно что похоронить заживо. Одним словом, после смерти моей бедной свояченицы я нанял одну пожилую женщину, чтоб следила за ней, пока меня нет, но скоро убедился: толку от этой сиделки никакого, с таким же успехом девочку можно оставлять и одну: вы знаете, за последние два года стараниями моей бедной свояченицы она просто преобразилась, стала такая послушная, почти все понимала, и я решил попробовать, первые дни, конечно, места себе не находил от страха, но постепенно успокоился – вы не поверите, бригадир, возвращаюсь я со службы, а она мне и суп приготовит, и яичницу сделает – все, как тетка учила, нет, на целый день я ее не оставлял. Боже упаси, я ведь работаю в бюро международных перевозок на площади Республики, а живу на бульваре Тунизиа, в трех минутах ходьбы, и мой начальник, кавалер Сервадио, разрешил мне отлучаться два раза до обеда, два раза после, сбегаю домой – три минуты туда, три обратно, три на то, чтобы проверить, все ли в порядке, дать ей разные наставления, так вот, я говорю, девочка вела себя отменно, вы бы видели, в какой чистоте она содержала дом, в мать уродилась, такая же чистюля, та вечно, как ни придешь, ползает по полу с тряпкой, и дочке внушила, что шваброй чисто пол не вымоешь. – Он вдруг расплакался, видимо, представив себе великаншу-дочь, ползающей по квартире на четвереньках (душевнобольные в своем рвения не ведают усталости). Затем утер кулаком слезы и продолжал: – Она очень любила музыку, и я ей купил такую шутку пластинки заводить – не могу запомнить, как она называется.
– Проигрыватель, – подсказал Дука.
– Вот-вот, проигрыватель. – Он повернул к Дуке залитое слезами лицо. – Я объяснил ей, как ставить пластинки, и все время покупал новые, бедняжке же скучно одной взаперти, я перед уходом запираю балконную дверь и наполовину опускаю жалюзи, на них тоже висят замочки, чтоб девочка не могла их поднять, а то, чего доброго, опять станет глазеть на мужчин, звать их и... – у него не хватило духу повторить: «задирать юбку», и он пропустил эту мучительную подробность, – ...она вела себя на удивление хорошо, штопала мне носки, гладила сорочки – отменно гладила, почти как моя бедная свояченица, я как-то даже забывать стал, что я одинокий мужчина с больной дочерью на шее, придешь со службы, а дома чисто, девочка мне рада, в кухне стол уже накрыт, а все так вкусно – пальчики оближешь, в общем, настоящий семейный очаг. Почти целый год я был счастлив, и вот однажды вернулся домой в обеденный перерыв, а ее нет...
Чтобы прервать эти беззвучные рыдания, раздирающие сердце пуще самых отчаянных воплей, Дука выпустил из пальцев ручку, и негромкий удар по столу сразу отвлек внимание старика: он перестал плакать.
– Давайте с самого начала, – сказал Дука. – Ваше имя?
– Аманцио Берзаги, – с грустной покорностью отозвался, утирая слезы, благонамеренный гражданин, соблюдающий законы и подчиняющийся властям.
– Дата рождения? – продолжил Дука, записав в блокнот древнее и аристократическое ломбардийское имя.
– Двенадцатое февраля тысяча девятьсот девятого.
– Родители?
– Покойный Алессандро Берзаги и покойная Роза Перассини.
– Имя вашей дочери?
– Донателла. – Старик опять зашмыгал носом. – Донателла Берзаги. Это я ее так назвал.
Дука все записал в блокнот.
– А теперь припомните в подробностях тот день, когда исчезла ваша дочь.
Старик рассказывал очень обстоятельно. В семь утра, как всегда, зазвонил будильник у него на тумбочке. Он сразу проснулся, выключил его, встал и пошел в комнату Донателлы. Девочка спала на своей – сделанной по специальному заказу – кровати, на обычной она не умещалась. В комнате на столе, на шкафу, на стульях – везде сидели куклы, большие, красивые, в сшитых ею самой платьях. Одну из них Донателла каждый вечер клала себе в постель. В тот раз она спала со своей любимицей Джильолеттой: длинные черные кудри закрывали спящей Донателле лицо, смешиваясь с ее белокурыми прядями. Первое, что сделал отец, – это убрал со лба и щек дочери густые черные волосы и тем самым разбудил ее. Донателла, еще не совсем проснувшись, обхватила его руками за шею и улыбнулась размягченной, чувственной, счастливой улыбкой. Потом он отомкнул замочек и поднял жалюзи, но светлее в комнате не стало: утреннее небо затянули черно-лиловые тучи, то и дело прорезаемые молнией, дул порывистый мартовский ветер. Аманцио Берзаги опустил жалюзи и отправился за дочерью в ванную проследить, не возникло ли какой заминки в ее утреннем туалете. К примеру, если чулок сразу не пристегивался к поясу, то Донателла начинала забавляться – расстегивать и отпускать резнику, поглаживая свою большую белую ногу, – и дело кончалось тем, что она так и ходила по дому со спущенным чулком, чего женственная прелесть ноги явно не заслуживала. Когда были живы мать и тетка, они строго следили, чтоб этих досадных недоразумений не случалось, и девочка выглядела опрятной. А теперь вот на него, на Аманцио Берзаги, легла обязанность подтягивать ей чулки, подбирать мыло, вечно выскальзывающее у нее из рук, – ее это страшно забавляло, как девочку-озорницу, или же напоминать ей последовательность действий при мытье и одевании: сама она из-за расстройства нервно-психических реакций не могла с этим справиться, как должно.
Но когда с утренним туалетом было покончено, далее все шло уже как по маслу, и то утро не составило исключения. Донателла сварила отличный кофе с молоком, а он дал ей указания, что приготовить на обед. По прошествии пяти месяцев он уже не мог с точностью вспомнить, каково было меню на тот день. Наверняка что-нибудь незамысловатое, простое в приготовлении: макароны, яичница, картошка, обжаренное на сковороде мясо. Старик стал напряженно думать, что же все-таки он наметил в тот день на обед: может быть, бульон с лапшой или рожки в масле?
– Да не важно, – сказал ему Дука.
Но Аманцио Берзаги был дотошен и упрям в этой своей дотошности. Какое-то время он еще морщил лоб и прищуривал глаза, а потом с полной уверенностью объявил:
– Точно, рожки в масле, я попросил ее сделать рожки в масле, потому что мы оба их очень любим.
Итак, сидя на кухне и макая хлеб в кофе с молоком, отец и дочь договорились о рожках в масле. Затем Аманцио Берзаги встал из-за стола и, прежде чем отправиться на службу, проверил одно за другим все шесть окон в квартире, то есть убедился, что жалюзи опущены наполовину и все замочки надежно заперты, с тем, чтобы жалюзи нельзя было ни поднять, ни опустить. Наверно, эта полутьма наводила уныние, но уж лучше так, чем ждать, когда девочка выглянет в окно и станет глазеть на прохожих.
После тщательной проверки Аманцио Берзаги вышел из квартиры и по обыкновению запер дверь на ключ. Изнутри Донателла никак не могла ее открыть, поэтому на случай, скажем, пожара, утечки газа или еще чего-нибудь подобного тетка научила ее, как вызвать по домофону привратника, у которого имелся второй ключ. Было восемь часов десять минут, когда Аманцио Берзаги вышел из дома номер пятнадцать по бульвару Тунизиа и сразу направился в маленький бар, пропустить рюмочку граппы. Это был его тайный порок: ни жена, ни свояченица даже не подозревали, что он предается ему несколько раз в день – по две-три рюмки с утра, после обеда и вечером.
– Знаете, когда моя бедная жена была жива, не так-то просто было вечером найти предлог, чтобы улизнуть из дома. Ей втемяшилось, что я завел себе другую, и однажды она даже закатила мне сцену.
Дука не прерывал этих семейных воспоминаний.
– А к граппе я пристрастился после той самой аварии... Бог мой, сколько было крови!
Аманцио Берзаги более пятнадцати лет работал в бюро международных перевозок – водил автопоезда в дальние рейсы из Милана по всей Европе.
– Два раза в Москве побывал, – с гордостью сообщил он. – Помню, недалеко от Красной площади нас остановили люди, толпа людей, им хотелось получше разглядеть нашу зверюгу, преградили нам путь, заставили спуститься, несколько человек забралось в кабину, все трогали, ахали, один немного объяснялся по-итальянски, сказал, что никогда прежде не видел такого огромного грузовика, а после вмешалась полиция и расчистила нам путь. Мне моя работа нравилась, недаром столько лет провел за баранкой и был на самом лучшем счету, так и в трудовой книжке записано: ни одной аварии, даже самой мелкой – до того случая...
А произошло это дождливой ночью неподалеку от Бремы (его автопоезд назывался «Милан – Брема»); шоссе было скользкое, и когда он съехал с автострады, то понял, что здесь даже на сорока идти опасно. Потому полз еле-еле, сигналил на каждом перекрестке, и Бог его знает, откуда он взялся. Этот идиотский «фольксваген» выскочил ему наперерез и угодил прямо под колеса. А внутри целое семейство: муж за рулем, жена, двое детей и теща. Аманцио Берзаги, хоть и двигался медленно и затормозил тут же, а ничего поделать уже не мог: его мастодонт тут же раздавил эту букашку, точно каменный пресс спелые оливки, к тому же от резкого торможения автопоезд занесло на встречную полосу, и в него на всем ходу врезался мотоциклист; Аманцио ударился коленом в гигантский приборный щиток, кость со страшным треском переломилась, а самое ужасное – он из кабины увидел растекающееся по асфальту море крови, высвеченное фарами подъехавших машин; наверно, в кино и то бы не показали такое количество: она бурлила перед колесами, смешиваясь с дождем, и от этого зрелища, скорее даже, чем от боли в колене или от судорожных причитаний напарника: «Ой, матерь Божья, мы же их всех порешили!» – Аманцио потерял сознание; чтобы привести его в чувство, ему в глотку влили целый стакан кирша, да и потом, уже в карете «скорой помощи», которая везла его в больницу, все продолжали вливать, так что он, никогда прежде не употреблявший крепких напитков (разве немного вина за обедом), с тех пор стал ощущать такую потребность: стоит только вспомнить то кровопролитие или другие свои несчастья – так его тянет опрокинуть рюмочку граппы. Следствие, разумеется, установило его полную невиновность, но с таким коленом (хотя хирурги сотворили прямо-таки чудо, ведь он ходит почти не прихрамывал) и думать было нечего снова сесть за баранку, поэтому фирма, учитывая, что пострадал он при исполнении служебного долга, нашла ему месте в отделе международных перевозок, на площади Республики, а живет он на бульваре Тунизиа, так что от дома до «конторы» (миланцы всякую службу называют «конторой») минуты три-четыре ходу.
– Так вот, заглянул я в то утро в бар и спросил порцию граппы. – Он секунду помешкался и признался: – Двойную.
Поток воспоминаний оказался в итоге не столь уж бесполезным: Дука сделал себе несколько пометок в блокноте и про себя решил, что человеческая подоплека этой истории стала ему гораздо яснее.
Итак, после двойной порции нраппы Аманцио Берзаги отправился на службу; на рабочем месте он был в 8.24, то есть за тридцать шесть минут до начала: ему надо было разобрать кое-какие дела, проверить водительские отчеты о расходах. Поскольку он сам много лет разъезжал по Европе, мог объясняться по-французски, по-английски и по-немецки, то был здесь, в конторе, как говорят англичане, «the right man in the right place» (человеком на своем месте): уж, во всяком случае, подсунуть ему просроченные, или фальшивые, или двойные квитанции никому не удавалось.
В четверть десятого Аманцио Берзаги позвонил домой и сразу услышал в трубке хрипловатый, но приятный голос дочери:
– Папа...
Никто, кроме папы, ей позвонить не мог; он сам научил ее, что, если она вдруг услышит чужой голос, то должна сразу положить трубку.
– Что делаешь, Донателла?
– Чищу картошку.
– Осторожнее с ножом.
– Хорошо, папа.
– А вообще, все в порядке?
– Да, папа. Когда почищу, поставлю ее в кастрюле на огонь.
– Умница! Я тебе еще позвоню.
Аманцио Берзаги поработал часок и в четверть одиннадцатого опять набрал номер.
– Папа?
– Как идут дела, Донателла?
– Убрала постели, вытерла пыль, сейчас подметаю пол, – с детской пунктуальностью отчиталась дочь. – Картошка сварилась, воду я слила.
– Молодец, девочка. А газ выключила? – Больше всего Аманцио Берзаги боялся, что Донателла по рассеянности забудет про газ, но за целый год этого, к счастью, ни разу не произошло.
– Да, папа, и рубильник повернула, все, как ты велел. – Ну точь-в-точь первоклассница отвечает урок!
– Хорошо. Будь умницей, скоро я приду тебя проведать.
– До свиданья, папа! – радостно отозвалась она.
Аманцио Берзаги посидел над бумагами еще полчаса и пошел домой. По специальному разрешению своего начальника, кавалера Сервадио, два раза в день отлучался на пятнадцать минут, а эти полчаса наверстывал утром, являясь в контору не в девять, а в восемь тридцать. Дежурный вахтер, нажав кнопку, отворил перед ним дверь служебного входа и приветливо улыбнулся. Немного припадая на одну ногу, Аманцио Берзаги пересек площадь Республики (несколько раз пришлось подождать у светофоров) и широким шагом двинулся по бульвару Тунизиа, Продавец цветов, смышленый быстроглазый паренек, открывающий свою лавку, окликнул его:
– Доброе утро, синьор Берзаги!
Этому цветочнику он заказывал венки на похороны жены и свояченицы и всякий раз, отправляясь на кладбище, покупал у него букеты.
– Доброе утро! – отозвался Аманцио Берзаги с истинно миланским добродушием и похромал дальше по бульвару Тунизиа к своему пятнадцатому номеру.
В спешке он поднялся на лифте на второй этаж и три раза позвонил в дверь: короткий звонок, длинный и еще один короткий. Это был условный сигнал. Затем, поскольку Донателле было не велено отзываться на звонки, он отпер дверь. Замок запирался на шесть оборотов, так что с ним пришлось повозиться, и едва Аманцио Берзаги вступил в переднюю, услышал голос своей девочки:
– Папа!
– Я, Донателла.
Он обнял ее, как будто они не виделись целый месяц, хотя с момента расставания прошло от силы три часа. Затем совершил положенный обход: один за другим проверил все запоры на окнах и жалюзи, газовые и водопроводные краны (а то однажды Донателла забыла завернуть на кухне кран и вынуть затычки из раковины, но, к счастью, он подоспел вовремя). На этот раз Аманцио Берзаги остался доволен: в квартире уже было убрано, из столовой доносились звуки проигрывателя. Уходя, он обнял дочь и поспешил обратно в контору.
– Да, все было в порядке, – рассказывал Аманцио Берзаги, – но я почему-то не мог успокоиться. То ли предчувствие какое... словом, душа была не на месте... а может, я подсознательно искал повод, чтобы пропустить еще рюмочку траппы.
Предчувствие или повод – как бы там ни было, он зашел в бар и выпил свою граппу, на этот раз, правда, не двойную, и поспешил в контору. Поработал еще часок и около полудня позвонил домой. За год он уже привык к этим звонкам, привык после четвертого – максимум пятого – гудка слышать в трубке приятный, грудной голос своей девочки.
На этот раз он его не услышал.
Из трубки доносилось только унылые «тууууу», «тууууу», «тууууу» – каждые несколько секунд. Он насчитал десять этих «тууууу», затем опустил трубку на рычаг и вытер внезапно вспотевший затылок. Почему она не отвечает? Пот, который он промокнул на шее, теперь заструился по вискам – его обычная реакция на тревогу и страх.
Успокойся, иначе тебя хватит удар и Донателла останется одна на белом свете, ей придется окончить свои дни в сумасшедшем доме. Что могло случиться, ведь ты оставил ее всего час назад, а то и меньше, даже если она забыла выключить газ – окна-то приоткрыты, хоть и заперты на замки, она не успеет задохнуться, а случись пожар, привратник подоспеет, у него ключ. И вообще, ты, скорее всего, ошибся номером, как в прошлый раз.
Да, такое уже было, несколько месяцев назад, он неправильно набрал номер, – такое бывает, даже с теми номерами, которые знаешь наизусть, даже со своим собственным, – и, по несчастью, там никто не отвечал.
Надежда придала ему сил. Он снова начал набирать и потом долго, раз десять – пятнадцать, слушал длинные гудки.
Может, опять ошибка (он уже понимал, что обольщается), руки дрожат, вот и попадаешь не в те отверстия!
Попробовал еще и еще – безрезультатно! Шатаясь, встал со стула, чувствуя, как судорогой свело все внутренности. Вышел, в спешке хромая сильнее обычного.
– Случилось что-нибудь? – спросил вахтер, открывавший ему дверь.
– Дочь на звонки не отвечает.
На службе все знали про его несчастье, про его крест, кто-то даже предлагал прислать жену, дочь, сестру, чтобы присмотрели за Донателлой, но Аманцио Берзаги вежливо отклонял эти предложения – не из гордости, а из чистого практицизма (миланцы – народ практичный): какой смысл обременять людей, когда девочке нужен постоянный присмотр, а на это были способны только покойные жена и свояченица. Постороннему человеку такое не по плечу, ведь Донателла, как дитя, задает одни и те же вопросы, все время что-то лепечет, требует внимания. Мать, отец, тетка, безусловно, были готовы на всяческие жертвы, а чужой наверняка уже на третий день не выдержал бы.
– Что вы говорите?! – ужаснулся вахтер, но тут же опомнился: – Да вы не волнуйтесь, может, просто телефон испорчен.
Аманцио Берзаги выбежал на улицу, пустился наперерез машинам через площадь Республики, проклиная светофоры, отчаянно хромая и размахивая руками (как бывший водитель грузовика, он сам не терпел тех, кто переходит на красный свет и теперь жестами просил у своих коллег прощенья); его не испугали ни пронзительный визг тормозов справа, ни тупая морда «ситроена» буквально в двух сантиметрах, скорее всего, он их не видел и не слышал, а только придержал рукой покалеченную ногу, чтоб не мешала; так дохромал он до бульвара Тунизиа, у дома номер пятнадцать открыл подъезд и весь в поту, держа наготове ключи, впрыгнул в лифт; перед дверью квартиры дал условные три звонка и с трудом справился с запором: дрожали руки. В прихожей, против обыкновения, он не увидел Донателлу, не услышал радостного: «Папа!», не смог ее обнять.
Ворвавшись в квартиру, Аманцио Берзаги стал лихорадочно рыскать по всем углам. Донателлы нигде не было. Замочки по-прежнему висели на местах, газ был выключен и рычаг перекрыт, на плите стояла кастрюля с налитой водой, чтобы варить рожки, – девочка уже высыпала их в блюдо, стоявшее на столе рядом с натертым сыром и пакетиком соли. Во всех комнатах царил тот же идеальный порядок, какой он оставил час назад: никаких следов внезапного вторжения и насилия – ни опрокинутого стула, ни разбитого стекла, ни плохо прикрытой двери. В гостиной точно в центре столика красовалась ваза с цветами, а на проигрывателе все еще вертелась любимая пластинка Донателлы с песенкой «Джузеппе в Пенсильвании» в исполнении Джильолы Чинкветти (эту песню дочь слушала часами, да и сам он частенько напевал ее на службе).
Обезумев от страха, Аманцио Берзаги начал заглядывать под кровати, под диваны, под шкафы, где Донателла никак не поместилась бы из-за своих габаритов, потом, весь взмокший, обессиленный, присел на кровать и попытался собраться с мыслями. Уж лучше бы он сошел с ума! Девочка не просто исчезла, а словно растворилась в воздухе. В голове не укладывалось, куда она могла подеваться, притом что входная дверь была заперта на шесть оборотов, ни один замочек на окнах не взломан, и вообще, ничего не тронуто, даже не сдвинуто с места. Колдовство, да и только! Час назад Донателла была здесь, и казалось, у нее нет никакой возможности выйти отсюда – а вот нате вам, пропала...
Районный полицейский комиссар сразу определил, что колдовство тут ни при чем. Таинственное исчезновение Донателлы Берзаги объяснить легче легкого, и даже особых доказательств не требуется. Кто-то был явно в курсе всех семейных перипетий и, преследуя свои цели, подобрал ключ к замку (может, и об условных звонках ему было известно). Скорее всего, человек он молодой и весьма привлекательной наружности, поэтому Донателла последовала за ним без всякого сопротивления. Похититель наверняка все рассчитал – вплоть до времени, когда сможет незаметно проскользнуть мимо привратника и не привлечь к себе внимания прохожих, появившись в компании столь видной девицы. Цель похищения также не вызывает сомнений. О шантаже не может быть и речи: откуда у скромного служащего деньги на уплату выкупа? О мести тоже – врагов не было ни у Аманцио Берзаги (наоборот, все, кого он знал, сочувствовали его горю), ни тем более у такой затворницы, как Донателла. Следовательно, целью похищения могло быть только одно: торговля телом девушки, – если принять во внимание его красоту и необычайные размеры. Похититель Донателлы Берзаги, воспользовавшись ее психической неполноценностью и нездоровым пристрастием к мужскому полу, беспрепятственно переправил девицу в какой-нибудь гостеприимный дом, чтобы впоследствии предлагать состоятельным клиентам, которым наплевать на ее умственные способности – была бы только привлекательна и темпераментна.
Комиссар обладал довольно крепкой оперативной хваткой и, выработав для себя единственно возможную версию, стал развивать поиски в двух направлениях: во-первых, опросил всех жильцов дома номер пятнадцать по бульвару Тунизиа. Чтобы так ловко похитить Донателлу, преступник должен был досконально знать маршрут и, стало быть, жить где-то поблизости, вероятнее всего, в том же доме. Однако расспросы ничего не дали: жильцы, по большей части мелкие служащие, чиновники, пенсионеры, отличались удивительной добропорядочностью, и трудно было представить себе, чтобы кто-то из них мог организовать подобное похищение. Основные подозрения, разумеется, пали на привратника. Ведь именно ему Аманцио Берзаги доверил запасные ключи от квартиры на случай пожара или другой опасности, а тот факт, что он не видел, как Донателлу провели мимо привратницкой, выглядел крайне подозрительно. Но после многочасовых бесед с привратником комиссар убедился в его непричастности, во всяком случае, так он написал в своем рапорте.
Второе направление поисков, которые развернул тронутый отцовским горем комиссар, вело в мир домов свиданий и сутенеров-одиночек. Но мир этот столь обширен, извилист и законспирирован, что малочисленная команда по чистке пристанищ порока в течение нескольких месяцев не вспахала и сотой части той необозримой нивы, на коей произрастают в Италии цветы проституции; к тому же Донателлу могли вывезти за пределы страны – скажем, в Южную Америку или на Ближний Восток, где очень ценятся белые женщины, – и область поиска, таким образом, расширялась до размеров Галактики.
Излишне упоминать, что полиция нравов направила запрос в Интерпол и что квестуры вех крупных городов Италии завели на Донателлу Берзаги карточку: «Разыскивается № 658/Н или 329/В», – которая была поставлена в картотеки без вести пропавших, разумеется, с размноженными фотографиями, и если какой-нибудь полицейский агент, случайно наткнувшись на разыскиваемого человека, вспоминал его по фотографии, то это считалось большой удачей. Но разыскивать – нет, где взять время? Даже если бы в сутках было сорок восемь часов. Нынче наряду с массовой культурой возникла и массовая преступность. Полиция уже не расследует отдельные преступления, не гоняется за одиночками – теперь она устраивает облавы на торговцев наркотиками, проституток всех мастей, грабителей, фальшивомонетчиков, сутенеров, шулеров; в мутном, зловонном море преступности всегда период путины, в сети идут и окунек, угнавший четвертого августа в Римини серебристо-серый «мерседес» немца Людвига Гаттермейера, и кит, прибывший с Юга, чтобы учредить в Милане филиал «Коза ностры» (а у него законными или почти законными методами можно реквизировать кое-какое «оборудование» и вырвать несколько имен сообщников). Путем упорных и продуманных научных изысканий полиции всего мира удается держать под контролем то, что в специальной терминологии называется «постоянно повышающимся уровнем преступности», или УП.
Однако, несмотря на сотни облав, проведенных за пять месяцев по всей Италии, полиция не поймала ни одной рыбы – ни крупной, ни мелкой, – которая была бы хоть косвенно связана с исчезновением Донателлы Берзаги. Не то что похитителя или сообщника – ни одного содержателя частного борделя или горничной в таком борделе, которые были бы в курсе! От Интерпола тоже никаких сведений не поступало: ни в Марселе, ни в Гамбурге, ни в других европейских центрах, судя по всему, не обнаружили следов девицы двухметрового роста и соответствующего веса.
Более пяти месяцев убитый горем отец обивал пороги районного комиссариата и всякий раз натыкался на стереотипный ответ: «Весьма сожалею, синьор Берзаги, но пока ничего».
В отличие от остальных блюстителей закона Дука Ламберти заглянул своему собеседнику в глаза и увидел в них невыразимые боль и отчаяние:
– Мы начнем сначала, синьор Берзаги, – сказал он твердо. – Я лично проведу расследование и обещаю сделать все, чтобы найти вашу дочь. – Поскольку утешить старика было нечем, он, немного помолчав, добавил: – Я ее найду, чего бы это мне ни стоило!
И закрыл за посетителем дверь. Чего бы это ни стоило? В каком смысле? Может, для того чтобы ее найти, он решился бы даже на убийство?.. Нет, на самом деле особых усилий и жертв не понадобилось. Чуть больше недели ушло на получение справок из всех архивов Милана, Италии, Интерпола по поводу пропавшей Донателлы Берзаги, затем, внезапно, она была найдена.
Маскаранти за рулем, а рядом – Дука сидели в полицейской «альфе», которая медленно проплывала по опустевшему вечернему городу. Уже октябрь, а небо над Миланом звездное, в воздухе не чувствуется никаких примет осени: тепло, тихо, листья и не думают облетать, и – что уж совсем невероятно – нет даже намека на туман. В половине одиннадцатого улицы почти опустели, и громоздкая «альфа» так вальяжно выехала на площадь Республики, словно двигалась по Сахаре. В кармане у Дуки лежал завернутый в вату и уже наполненный миксопаном шприц; он то и дело засовывал руку в карман, желая удостовериться, что шприц никуда не исчез.
У дома номер 15 по бульвару Тунизиа их ожидал предупрежденный по телефону Аманцио Берзаги. Дука сразу заметил, что старик дрожит и глаза его подернуты пеленой ужаса.
– Что случилось? – выдохнул он.
– Ваша дочь... – начал Дука.
Не дав ему договорить, старик еле слышно залопотал что-то нечленораздельное, точно боялся нарушить непривычную тишину этой ночи. Дука с большим трудом уловил в потоке слов настойчивое требование:
– Я хочу ее видеть. Где она? Вы отвезете меня к ней?
– Да, конечно. – Дука придержал его под локоть. – Но сперва поднимемся к вам, надо поговорить.
В доверчивом взгляде Аманцио Берзаги перемешались радость и страх.
– У вас плохие новости?
– Поднимемся, я должен с вами поговорить, – повторил Дука.
Старик кивнул, дверь парадного была открыта, он распахнул ее еще шире, пропустил вперед Дуку и Маскаранти, вошел сам.
– В лифте немного тесно, – произнес он, как бы извиняясь.
Они действительно едва поместились втроем, и, когда лифт тронулся, Аманцио Берзаги вдруг выкрикнул не слишком громко, но предельно отчетливо:
– Что случилось?! Она мертва? Если бы она была жива, вы не пришли бы так поздно!
Кабина лифта остановилась: старик продолжал стоять спиной к двери.
– Она мертва? – переспросил он тем же четким, металлическим голосом. – Будь она жива, вы не явились бы на ночь гладя!
Дука вновь нащупал в кармане приготовленный шприц. Что за неблагодарную работу он себе выбрал!
– Да, она мертва. – Он тоже старался выговаривать отчетливо, чтобы у старика не оставалось никаких сомнений.
Потребовалось еще, наверное, минуты две, прежде чем отец Донателлы Берзаги осознал, что лифт стоит и надо выходить. Поворачиваясь, он задел локтями Дуку и Маскаранти, извинился, вышел, отпер дверь квартиры. Рука его больше не дрожала: видимо, известие о смерти дочери вернуло ему физические и моральные силы, нередко изменяющие человеку в моменты трагической неизвестности. Теперь он по крайней мере все знал.
– Проходите. – Его голос звучал искаженно, точно в магнитофонной записи.
Дука и Маскаранти вошли в квартиру. Видя, что Аманцио Берзаги еле-еле стоит на ногах, Дука инстинктивно подхватил его под руку.
– Спасибо. – Старик мягко, но решительно отклонил предложенную помощь и зажег верхний свет в маленькой гостиной. – Садитесь, пожалуйста.
Он указал Дуке и Маскаранти на диванчик, а сам опустился в кресло, по другую сторону журнального столика, на котором стоял проигрыватель. Дука мельком взглянул на пластинку: все та же песенка «Джузеппе в Пенсильвании» в исполнении Джильолы Чинкветти, – видно, Аманцио Берзаги больше пяти месяцев не дотрагивался до этого ящика.
– Тогда я хочу видеть ее тело. Сейчас же отвезите меня к ней. – Кет, это не магнитофонная запись; в низком, утробном голосе нет ничего человеческого, как будто он принадлежит роботу.
– Разумеется, мы затем и пришли, – отозвался Дука. – Но прежде...
– Говорите, – тоном приказа прогудел робот, спрятанный за пепельно-серой маской.
Дука Ламберти опять похлопал себя по карману, осмотрел обстановку гостиной (довольно искусная подделка под девятнадцатый век), чуть задержавшись на проигрывателе, потом вперил взгляд в кустистые брови старика и заговорил.
– Вчера утром вашу дочь нашли на старой дороге близ Лоди... – начал Дука Ламберти.
Бывает и «добрый день» так просто не выговоришь, а тут надо сообщить отцу о смерти дочери, да еще в таких подробностях, что волосы дыбом встанут, и все-таки он заставил себя говорить, подбирая слова и строя фразы с тем расчетом, чтобы рассказ выглядел по возможности менее ужасающим (впрочем, едва ли это было возможно).
– Вчера утром ее нашли на старой дороге близ Лоди, – сказал, вернее повторил, Дука и углубился в чудовищные детали.
Итак, около семи часов утра по старой Эмильянской дороге в окрестностях Лоди, как обычно, тянулись авто и грузовики; утро было тихое, теплое, видимость хорошая, крестьяне уже вышли в поле, у околицы Мудзано слышался игривый рокот трактора, заползающего в обширное чрево Паданской равнины. А по обочинам пересекающей ее старой Эмильянской дороги то слева, то справа дымили костры: очищая свои угодья, крестьяне бросали в них слежавшуюся солому, сушняк и всякий мусор. Костры никак не хотели разгораться, а лишь распространяли плотный, порой удушливый дым, который стлался по земле, захватывая территорию, именуемую полицейскими в белых касках «дорожной зоной», поэтому водители проезжавших мимо машин, попадая в полосу дыма, сбавляли ход и морщились от запаха горелой стерни.
От одного из таких костров шла особенно едкая вонь: в ней ощущалось что-то чужеродное – ни горящая солома, ни навоз, ни старые велосипедные камеры, ни прочие сельские отходы такого запаха не издают. Аромат был какой-то сладковатый, тошнотворный, однако никого из водителей он не заставил остановиться: все думали только о том, чтобы побыстрей проехать зловонное место. А вот некий крестьянин, отправившийся с ружьем на поиски взбесившегося кота (его непременно надо было найти и пристрелить, не то зверюга, не ровен час, подкрадется к дому да передушит всех кур или выцарапает глаза внукам), мгновенно учуяв этот запах (нюх для сельского жителя – первое дело) и увидев у самой кромки своего поля густой дым, поспешил туда. Он все разглядел за несколько метров, но сперва не поверил глазам и, только подойдя почти вплотную к тлеющему стогу прошлогоднего сена, передернулся от ужаса при виде высовывающейся из него руки. Рука была женская, хоте и очень большая, с длинными, накрашенными ярко-розовым лаком ногтями, – такой цвет любят школьницы. С минуту крестьянин стоял в оцепенении, затем кинулся на дорогу, стал размахивать руками и, когда один из водителей соблаговолил остановиться, прокричал, запинаясь и сдерживая рвотные позывы:
– Там... женщина горит. Скорей езжайте за полицией!
Тот не сразу понял, в чем дело, и крестьянин, показав на стелющийся вдоль дороги удушливый дым, хрипло повторил:
– Женщина, слышите, женщина горит на поле, полицию надо вызвать!
Водитель с растерянности продолжал глядеть на этого мужлана, решив, очевидно, что у того белая горячка. К недоверию примешивалось раздражение: он и без того опаздывает, так ему не хватало только всяких дурацких розыгрышей!
– Женщина горит там, под соломой, – все твердил крестьянин, изо всех сил пытаясь выражаться грамотно. – Я подхожу, а оттуда рука торчит, с красными ногтями.
Автомобилист наконец осознал, что это не бред и не шутка, о чем свидетельствовал долетавший с поля чудовищный запах. На миг представив себе руку с накрашенными ногтями в горящем стогу, он, как и крестьянин, ощутил поднимающуюся из глубин желудка дурноту, закашлялся, с трудом выдавил:
– Да-да, конечно, я мигом! – и рванул с места машину.
Карабинеры из Мудзано подоспели очень быстро, а вслед за ними и специальная команда миланской квестуры в крытом фургоне; на всех полицейских были несгораемые комбинезоны. Медицинская экспертиза не смогла с точностью определить время наступления смерти, поскольку тело находилось в костре как минимум с пяти утра. К единому мнению эксперты пришли только по трем пунктам: во-первых, прежде чем бросить свою жертву в костер, преступники изуродовали ей лицо, а пламя довершило эту работу; во-вторых, рост женщины – метр девяносто пять и, в-третьих, если сделать необходимые поправки, связанные с чудовищными обстоятельствами ее кончины, весить она должна была не менее девяносто пяти килограммов.
Два последних пункта, собственно, и дали основание заключить, что сгоревшая женщина не кто иная, как Донателла Берзаги. В Италии, конечно, не у нее одной подобные габариты, но только одна женщина с таким ростом и весом исчезла из дома при загадочных обстоятельствах.
Дука Ламберти не сомневался, что речь идет именно о ней, поэтому и сказал в лифте ее отцу: «Да, она мертва». И все же закон требует официального опознания; кто-то из близких, посмотрев на изуродованные останки, обязан на основании данных, а, в, с и d удостоверить личность покойной.
Без этой процедуры труп следует считать неопознанным, а значит, нельзя начать розыски убийцы: коль скоро не установлено, что Донателла Берзаги мертва, по закону она числится в живых.
Единственный человек на свете, способный определить, являются ли жалкие останки, находящиеся в миланском морге, останками Донателлы Берзаги, – это ее отец, синьор Аманцио Берзаги, только он может засвидетельствовать данный факт, если, конечно, узнает свою дочь.
Дука приехал на бульвар Тунизиа, чтобы выполнить самую жестокую, самую отвратительную, самую чудовищную миссию из всех выпадающих на долю полиции: повезти отца опознавать обезображенный труп дочери на мраморном столе морга. И он ее выполнил, эту садистскую миссию.
– Конечно, – только и сказал Аманцио Берзаги, – поедем сейчас же.
Он выразил готовность ехать в морг и даже уперся руками в подлокотники кресла, чтобы встать, но, несмотря на то, что Дука в своем рассказе тщательно подбирал слова и, насколько это возможно, избегал натуралистических подробностей, попытка подняться удалась старику лишь наполовину: встать-то он встал, но тут же свалился прямо в объятия Дуки, а тот, заранее предвидя такое развитие событий, подхватил его на руки, как младенца.
– Маскаранти, поищи, где тут спальня, – распорядился он.
Маскаранти толкнулся в одну из дверей маленькой квартирки и увидел парад кукол в длинных бальных платьях: комната, несомненно, принадлежала Донателле Берзаги.
– Да нет, не сюда, – заметил Дука. – Если он очнется среди этого кукольного театра, то нам его уже не откачать.
Комната старика оказалась рядом. Дука положил бесчувственное тело на кровать, пощупал угасающий пульс, достал из кармана приготовленный шприц и, закатав рукав джемпера, медленно ввел миксопан в ту часть мышцы, где волосы кустились не так густо; потом завернул пустой шприц в смоченную спиртом вату, убрал его в карман, а в заключение ослабил узел галстука, слишком туго стягивавшего шею синьора Берзаги, расстегнул ворот сорочки, распустил ремень на брюках и вновь пощупал пульс: пока что едва прослушивается.
– Маскаранти, посмотри-ка на кухне, нет ли граппы или еще какого-нибудь крепкого ликера.
Маскаранти как всегда проявил расторопность: почти тотчас же Дука услышал в тишине хлопанье буфетных дверец. Он взглянул на старика, не выпуская его руки: неподвижное, обмякшее тело, глаза закатились под лоб, дыхания почти не слышно, – нет, это не смерть и не ее приближение, просто организм на время отключился, будто приемник, в котором вышли из строя транзисторы.
Дука вдруг почувствовал острое желание расправиться с тем (или с теми), кто убил Донателлу Берзаги, – пусть их будет хоть десять, хоть двадцать, – настоятельное желание стереть с лица земли гнусных тварей, оказавшихся способными на такое зверство.
– Ликера нет, только вино, – сообщил, вернувшись, Маскаранти. Дука покачал головой: вино не годится. Видно, Аманцио Берзаги боролся со своим тайным пороком и нарочно не держал дома крепких напитков.
– Ну, на нет и суда нет, – вздохнул Дука.
Под действием миксопана пульс постепенно приходил в норму. Лучше сейчас не думать о том, что пережил несчастный, болезненно привязанный к своей увечной дочери старик, узнав о ее гибели, да еще такой страшной, и что ему еще предстоит пережить, но мысли мазохистски вертелись только вокруг этого.
– Бригадир...
Голос доносился будто из глубокого колодца, в нем была такая боль, что Дука, который уже собрался послать Маскаранти за бутылкой граппы, вздрогнул и, обернувшись, увидел под кустистыми бровями неподвижный, зеленоватый огонь, точно фосфоресцирующее свечение на циферблате будильника.
– Ничего страшного, обычный обморок, – подбодрил его Дука (он знал, что старик боится инфаркта).
Аманцио Берзаги долго-долго глядел на него, затем охрипшим, с присвистом голосом выговорил:
– Мне лучше, бригадир. Можно ехать.
Он опять выразил готовность отправиться в морг опознавать тело дочери, но Дука движением руки удержал его.
– Полежите еще немного.
– Нет-нет, поехали, – возразил старик. – Мне гораздо лучше.
– Конечно, поедем, – кивнул Дука, – просто наш разговор еще не окончен.
Установлено, что миксопан оказывает стимулирующее воздействие и на психику, благодаря которому при тяжелых депрессиях или коллапсах организм быстрее возвращается в нормальное состояние.
Аманцио Берзаги слегка прикрыл озаренные фосфорическим светом глаза в знак того, что он согласен выслушать Дуку до конца – но только из вежливости.
– Вам не обязательно ехать в морг, – сообщил Дука. – Вы можете и отказаться.
– Я хочу видеть свою дочь, – в здравом уме и твердой памяти ответил старик.
– Боюсь, вы меня не поняли, – упорствовал Дука.
Оборачивая каждое слово толстым слоем ваты, с тем чтобы притушить его кровавый смысл, он вновь попытался втолковать старику, что тот увидит не «свою дочь», а нечто не поддающееся описанию, ведь до того как предать Донателлу огню, убийца еще орудовал камнем, словом, сделал все для изменения ее облика до неузнаваемости, а крестьянин, отправившийся искать бесноватого кота, может, и не поднял бы тревогу, если б не эта чудом уцелевшая рука с накрашенными ногтями.
– Поверьте, вам не обязательно ехать в морг. Закон не обязывает опознавать труп в таком... плачевном состоянии. Напишите официальное заявление об отказе, и к вам не будет никаких претензий. А убийцу... – он в ярости сжал зубы, – мы все равно найдем и без этого. Обещаю вам, что он получит по заслугам.
– Я хочу видеть свою дочь, – повторил Аманцио Берзаги. Миксопан уже действовал вовсю, и старик поднялся с постели энергичным, пружинистым движением спортсмена. Он совершенно твердо стоял на ногах и был настроен решительно, а в лице даже появились краски (вот каких высот достигла медицина).
– Поехали.
– Поехали, – сказал Дука, вставая, и добавил: – Спасибо вам.
Ему и Маскаранти путь до морга показался уж что-то чересчур коротким; старик, вероятно, этого не ощутил. Он всю дорогу держался прямо, не откидываясь на заднем сиденье, потом спокойно выбрался вместе с ними из автомобиля па площадке перед темным зданием; сторож отворил им дверь; из холла навстречу вышел дремавший в кресле дежурный врач: впятером они спустились в подвал и зашагали по длинному коридору мимо дверей холодильных камер, пока сторож не остановился и не открыл одну из них.
И тут Дука не выдержал – схватил старика за локоть, поскольку тот хотел войти первым и увидеть то, что до сих пор называл своей дочерью. А Дука уже видел это, потому и не совладал с собой.
– Не надо, вернемся домой! – почти умолял Дука. – Бог с ними, с этими формальностями, уйдем отсюда!
Но Аманцио Берзаги все-таки вошел в холодильную камеру, освещенную слепящими лампами из тех, что сводят человека с ума. Дука все время поддерживал старика под локоть; по его кивку врач приподнял красновато-серую клеенку, в жуткой тишине, которая сродни безумию, все смотрели на то, что до вчерашнего дня было Донателла Берзаги.
Наконец Дука нарушил эту тишину.
– Может быть, довольно?
– Нет, – ответил Аманцио Берзаги.
Дука понял, что дело здесь уже не столько в миксопане, сколько в несгибаемом, несокрушимом, неистребимом желании найти и увидеть свою дочь, пускай в таком вот жалком обличье, которое нельзя было бы назвать человеческим, если б не уцелевшая правая рука, нежная, белая, с ногтями, намазанными сентиментально-розовым лаком (такой цвет, вероятно, был в моде еще до первой мировой войны). И, глядя, как они поблескивают в мертвенном свете люминесцентных ламп, старик проговорил сдавленным голосом:
– Ее эмаль. Дома, в ванной, до сих пор такой флакончик стоит.
Какой точный подбор слов – сказал не «лак», а именно «эмаль», это значит, что голова у него светлая, миксопан еще действует.
– И вот здесь, на правой ноге, на большом пальце, та же эмаль. – Он слегка коснулся ноги, которую по непонятной причине, как и правую руку, пощадил огонь (на фоне ее нежной белизны тоже выделялись ногти, накрашенные розовым лаком а-ля Элеонора Дузе), и повторил: – Это ее эмаль, у меня стоит точно такой флакончик.
– Вы узнаете свою дочь? – спросил Дука.
Старик кивнул и произнес очень твердо и уверенно (видимо, подумал Дука, дело не только в инъекции миксопана, наверняка им движет какой-то внутренний импульс, не дающий ему потерять самообладание).
– Да. Я бы без этой эмали узнал. – Может быть, его убедили в этом размеры останков, а скорее – некое шестое чувство, безошибочно подсказывающее отцу, что перед ним его дочь, даже если от дочери почти ничего не осталось. – И плечи ее, и вот эта отметина на левой ноге, видите? Донателла в детстве упала, у нее был тяжелый перелом, она могла остаться хромой на всю жизнь, если б нам не попался замечательный хирург.
И действительно, несмотря на то, что огонь основательно потрудился над этим большим телом, он не смог уничтожить ни женственную покатость плеч, ни следы давнего хирургического вмешательства.
Дука кивнул сторожу, чтобы прикрыть труп.
– Все, пойдемте отсюда.
Аманцио Берзаги невольно воспротивился, но все-таки позволил себя увести. В кабинете полусонного врача он подписал протокол опознания: останки, содержащиеся в холодильной камере № 5 морга при миланской квестуре, идентифицированы отцом, Берзаги Аманцио, как труп его дочери, Берзаги Донателлы, на основании нижеследующих анатомических и сопутствующих данных; далее следовал перечень всего, что способствовало опознанию: розовый лак на ногах, след перелома на ноге и прочее. Затем все трое вышли из здания морга и уселись в машину в прежнем порядке: Маскаранти – за руль, рядом с ним Дука, сзади Аманцио Берзаги. Все в той же гробовой тишине, какая царила в холодильной камере, подъехали они к дому номер пятнадцать по бульвару Тунизиа. Вышли, старик отпер подъезд, Дука достал из кармана пакетик – наподобие тех, в каких подают сахар в барах.
– Здесь две таблетки... если не сможете заснуть.
– Спасибо. – Аманцио Берзаги взял пакетик.
– Синьор Берзаги, – тихо и проникновенно проговорил Дука, – не забывайте, что вы нужны следствию.
– Думаете, покончу с собой? – Старик чуть-чуть повысил голос, что особенно обеспокоило Дуку, но лишь на мгновение, потом голос вновь упал почти до шепота, однако не стал от этого менее пронзительным; казалось, он исходил из каждого волоска на этом лице, а прежде всего из ввалившихся, горящих, как две жаровни посреди пепла, глаз. – Нет. Я хочу дожить до того дня, когда вы найдете убийцу моей дочери. И если вы его найдете через тысячу лет, я еще тысячу лет проживу только затем, чтобы поглядеть ему в глаза.
Аманцио Берзаги закрыл за собой дверь и скрылся в темноте парадного. Проводив его взглядом, Дука удовлетворенно кивнул: теперь Аманцио Берзаги не покончит с собой – теперь он был в этом уверен.