— Кофе будете?
— Да.
— Мне очень жалко, что с Костей произошло такое… — заговорил я. Вам теперь нелегко…
Она стояла у плиты и при этих словах обернулась и посмотрела на меня широко раскрытыми глазами.
— Вы знаете, — заговорила она уставшим голосом; между словами повисали длинные паузы, — …это так странно… Вы первый человек, кто вот так просто высказал соболезнование… Когда его не стало — было много телефонных звонков. Какие-то люди хотели только подтверждения его смерти. Будто не верили, будто думали, что их обманывают. И я слышала в их голосах недовольство. Они были очень недовольны его смертью. Но никто из них ни разу не пожалел нас, не спросил, как нам теперь без него живется… Вы хорошо его знали?
— Нет, честно говоря не очень… У нас были деловые отношения… — я вытащил из кармана конверт и положил его на стол. — Но я знал, что на него всегда можно было положиться… Он был готов помочь… Вот…
Марина слушала, но не смотрела на меня — она готовила кофе. И поэтому мне трудно было говорить. Я замолчал.
Тишина продлилась еще пару минут. Потом она села напротив.
Мы пили кофе.
Она смотрела на конверт. В какой-то момент она взяла его в руки и заглянула внутрь.
Я ждал какой-нибудь реакции, может благодарности, если не словесной, то во взгляде ее глаз. Но ни один мускул на ее лице не шевельнулся.
— Очень тяжело, очень тяжело без него, — медленно проговорила она, опустив голову и глядя на свой кофе. — С ним тоже было иногда тяжело, но не так… Я сижу здесь и зверею. Малыш еще очень маленький, на улицу с ним в такой мороз не выйдешь… А сама я от него оторваться не могу. Костины родители не звонят. Думают, что я их ненавижу после его гибели…
— Может, я мог бы чем-то помочь?..
— Спасибо, — сказала она, кивнув. — Надо только зиму переждать, там будет легче…
Я смотрел на нее, сидящую напротив. Опустившую голову, смотрящую на стол. Она была красивее своей фотографии, намного красивее. Это было неудивительно. И не только потому, что фотография была черно-белой, а краски, которыми я пытался в мыслях оживить ее лицо, больше походили на старинную коричневатую ретушировку. Но усталость, которую я не увидел в ее лице, все-таки присутствовала. Она присутствовала в ее голосе, в движениях, в ее позе за столом.
Кофе был допит.
Я поднялся из-за стола.
— Можно, я вам оставлю свой телефон? Может, нужна будет какая-нибудь помощь?
Она согласилась и я записал свой номер в ее настольную телефонную книгу.
Торопливо попрощался и вышел.
Уже отойдя от дома, я вдруг подумал о том, что у меня нет ее телефона. Остановился. Оглянулся на ее хрущовскую пятиэтажку, поискал взглядом ее окна на третьем этаже. Но я ведь даже не обратил внимания, куда выходят ее окна. Да и неважно это было. А то, что у меня нет ее телефона, это не страшно… Может быть, когда-нибудь она сама позвонит?!
И я продолжил путь.
Я раньше и не думал, что ощущение исполненного долга может как-то влиять на настроение. Для меня это понятие было скорее книжным, чем-то из рассказов про Павлика Морозова. Да и к самому слову «долг» всегда напрашивалась саркастическая интонация, конечно, если речь не шла о денежном долге. Но денежных долгов я всегда старался избегать. И вот, на тридцять пятом году жизни, первый раз слово «долг» прозвучало в моих мыслях, как обычное полноценное понятие. Мало того, при этом слове на душе стало спокойно. Наступило какое-то удовлетворение или самоудовлетворение. Я подумал о себе хорошо. И все из-за этого ощущения исполненного долга, замаскированного под совсем другой долг — денежный.
Вероятно поэтому утро наступило для меня необычайно рано. И я слонялся по своей однокомнатной квартире, переполненный энергией, но не знающий как и на что ее потратить.
За окном наступало утро — было еще темно, но горящие окна в доме напротив как бы ускоряли наступление позднего зимнего рассвета.
Начинался новый день.
И мне хотелось чего-то нового. Новой жизни? Новых ощущений? Не знаю. Скорее — новых иллюзий.
На моих глазах светало. Природа поднимала занавес, за которым начинался новый день. И то, что я в это утро оказался свидетелем поднятия этого занавеса тоже добавило мне уверенности в том, что день будет действительно новый, и что именно в этот день что-то новое начнется и в моей жизни.
Безоблачное небо отливало мягкой голубизной. Невидимое из моего окна солнце опустило свои нежно-желтые лучи на искрящийся снег. В окнах дома напротив уже потушили свет. Я посмотрел на часы — было без пятнадцати десять.
Но день не оправдал моих ожиданий. А вечером позвонила Лена-Вика.
— Уже выздоровела? — спросил я ее.
— Да. А ты скучал без меня?
— Мне было очень одиноко… — признался я.
— Да?! — прозвучал в трубке возглас приятного удивления и я услышал в этом возгласе довольную улыбку. — Могу приехать. Как ты?
Мне было бы легче услышать от нее привычное «через час буду!», чем этот вопрос, требующий моего подтверждения.
— Конечно, приезжай! — сказал я.
— У тебя какой-то странный голос сегодня, — произнесла она задумчиво, и тут же добавила уже более живо: — Через час буду.
И положила трубку.
А я сел за кухонный стол и стал ее ждать. И пока ждал — накапливалось во мне желание увидеть ее, крепко обнять. Я был сердит на нее, сердит за свое долгое одиночество. Но не прошло и десяти минут после ее телефонного звонка, как я ее простил. Простил за то, что я все-таки был ей нужен. Может она приблизительно тоже самое думала и обо мне, думала, что она мне нужна. И поэтому вспоминала обо мне. Но эта периодичность, этот невидимый, но существовавший в наших отношениях график, повинуясь которому она то появлялась, то исчезала, это было то, что внушало опасения в недолговечности и хрупкости наших отношений. Ее двойная жизнь, двойное имя наталкивали меня на мысль о том, что я чего-то недополучаю от нее и когда ее обнимаю, и когда целую, и когда с ней сплю. «Ну и что? — возражала другая мысль. — Девиз „Все или ничего“ ни к чему хорошему не приведет. Те, кто хотят всего обычно ничего не получают.» Я ведь тоже не был готов к полному посвящению себя другому человеку, даже женщине.
Мои мысли прервал дверной звонок и я подскочил, подбежал к двери. Я даже не ожидал от себя той радостности, с которой я распахнул дверь, чтобы быстрее увидеть ее.
Я обнимал ее на пороге, целовал. А она, смеясь, вырывалась.
— Да дай мне раздеться! Я же не на минутку пришла!
Она смеялась и казалась по-настоящему счастливой.
Наконец я отпустил ее. Она сняла черную длинную куртку с меховой окантовкой по краю капюшона и осталась в черных брюках и свитерке изумрудного цвета. Повесила куртку на крючок и сама, все еще смеясь, набросилась на меня.
— Скучал? Скучал? Да?
Потом, когда страсти, пробужденные моим недавним одиночеством, улеглись, она достала из своей сумки бутылку Шампанского и кулек с едой. Уже на кухне она выпотрошила его на стол и я ощутил голод. Питался я последние две недели кое-как, в основном бутербродами с вареной колбасой. Даже жаренную картошку своей ленью мне удалось превратить в деликатес. А на столе теперь лежала палка салями, длинная французская булка, пачка масла, какое-то турецкое печенье…
— Это прям как гуманитарная помощь! — сказал я. — Спасибо!
Она все еще улыбалась.
— Зачем ты мне голодный нужен?
— А зачем я тебе сытый?
— А-а-а! — рассмеялась она. — Я тебе потом скажу! Когда наешся! Ты когда последний раз ел?
— Ел — две недели назад, а перекусывал — сегодня утром, — признался я.
— Ладно, доставай ножи, вилки. Картошка у тебя есть?
— Пару килограмм есть…
— Ясно, — голосом распорядителя сказала она. — Значит сегодня праздник, а за картошкой завтра пойдешь! Шампанское положи в холодильник на верхнюю полку. Там у тебя есть место?
— Там масса места! — я открыл холодильник и показал Лене его пустые внутренности.
— Ну ты и живешь! — она покачала головой.
Уже через полчаса ужин был готов. Ощущение праздника было закреплено сервировкой стола. Я достал два хрустальных бокала.
— Сюда бы еще букетик цветов, — мечтательно произнесла Лена, осматривая созданный ею живой натюрморт.
Я виновато опустил голову.
— Да брось ты, — она махнула рукой. — Это я так, мечтаю… Кстати ты мне действительно ни разу цветов не подарил.
— Но я ведь никогда не знаю, когда ты придешь…
Ужин начали с Шампанского.
— За что? — спросил я, подняв бокал.
— За нас! — легко произнесла тост Лена. — За то, чтобы у нас все было хорошо, чтобы мы не болели!
Вареная картошка, тонкие янтарные кружки салями, свежая хрустящая булка с маслом. Праздник живота смешался с праздником души, атмосфера физической, бурной радости заполнила мою маленькую квартиру.
— Твой кассетник работает? — спросила Лена.
— Наверно, я его давно не включал…
Она вытащила из своей сумки кассету и протянула ее мне.
— На, поставь!
Я сходил в комнату, поставил кассету и вернулся. Музыка зазвучала только через пару минут. Но когда она зазвучала, я остановил в воздухе вилку с кусочком колбасы, чуть-чуть не донеся ее до рта. Удивленно посмотрел на Лену. А она улыбнулась и как-то игриво развела руками.
— Это Корелли… Если тебе не нравится, там на другой стороне рэп есть, «Кар мэн» и Буланова…
— Нет, нравится. Просто не думал, что ты классику любишь.
— А я не знаю — люблю я ее или нет. Хочется иногда послушать. Чистая музыка, как лекарство. Успокаивает, когда психую…
— А часто психуешь?
— Нет, — она пожала плечиками. — Иногда бывает. Со всеми бывает. У тебя тоже сегодня, когда звонила, был голос психованый. А?
Я кивнул.
— А чего? — спросила она.
— Я вчера ходил долг относить… Понимаешь, одного знакомого убили, а я у него как-то одалживал и вот вчера пошел, отдал деньги его жене… Видно нервничал потом, знаешь, идти туда боялся…
Лена понимающе кивнула.
— Мою подружку месяц назад убили. Пьяный один позвал к себе… И задушил. А я у нее книжки брала читать, у ее предков классная библиотека… Но я назад не понесу… Пусть уже у меня остаются. Страшно, ей только восемнадцать отпраздновали. Предки такой стол накрыли…
— Давай о чем-нибудь другом! — попросил я.
Она кивнула. На ее лицо опять вернулась улыбка.
— Наливай! — скомандовала она.
Шампанское подходило к концу, но у меня в запасе была еще бутылка венгерской сливовицы и это внушало уверенность в том, что с исчезновением Шампанского праздник не пойдет на убыль.
— За что? — спросил я, снова подняв бокал.
— За нас! — снова сказала Лена.
— Этот тост уже был.
— Хорошее должно повторяться, — она посмотрела мне в глаза и снова улыбнулась, только улыбка в этот раз получилась у нее какой-то твердой и самоуверенной.
Спать мы легли далеко заполночь, а заснули, наверно, только под утро. Моя энергия, так будоражившая меня с самого утра, наконец нашла выход. Но и у нее оказалось не меньше энергии, а может даже и больше, потому, что под утро, когда руки мои устали от обьятий и ласк и дрема уже опутывала сознание, ее руки все еще гладили меня, а губы мягко прикасались к плечам, к шее. И я лежал неподвижно, как побежденный ею.
За окном лежал декабрь, лежал укрытый хрустящим снегом. Его морозное дыхание врывалось в раскрытую форточку и наполняло воздух моей квартиры свежестью.
Уже третий день Лена хозяйничала у меня и нам обоим это нравилось, но, наверно, по разному. Только время от времени приходила мысль, огорчавшая меня, мысль о том, что такие блаженные, счастливые моменты наших отношений уже не раз прерывались и я снова оставался один в квартире, еще наполненной ее дыханием. И все еще чувствуя ее дыхание, но не видя ее я начинал копить в своей душе одиночество, начинал как-то заискивающе смотреть на молчащий телефонный аппарат, будто ждал от него помощи. Я старался прогонять эти мысли, я не давал им возможности испортить мой праздник, хотя праздник этот был не только моим. Это был НАШ праздник. Я наблюдал за Леной и понимал, что ей наши несколькодневные иллюзии совместной жизни нравятся не меньше, чем мне. Я по несколько раз в день ставил кассету с музыкой Корелли. Нет, Лена не психовала и не нуждалась в успокоительном воздействии этой музыки. Просто нежность скрипок очень подходила той атмосфере, в которой мы наслаждались друг другом. Под такую музыку было легче отбиваться от назойливых мыслей о временности и скоротечности этих счастливых моментов. Я уже понимал, чего хочу. А хотел я банального постоянства. Для непрерывного ощущения счастья я нуждался в совместимости и совместности с женщиной. И то, и другое присутствовало в наших с Леной отношениях и только неизвестный мне график ее жизни нарушал идиллию. Но, возможно, только я стремился к этой идиллии. Может быть, она относилась к нашим длительным свиданиям, как к наркотику, помогавшему ей жить в остальные, неизвестные мне моменты ее жизни.
Я не хотел, я боялся просить ее о большем. Мне просто надо было найти себе занятие, которое отвлекало бы меня от ее временного отсутствия. Лишь бы ее отсутствие было действительно временным!
— На ужин будет картошка-фри! — радостно объявила она.
И посмотрела в окно.
— Зима, а крестьяне не торжествуют! — прозвучал ее звонкий голос из кухни. — Эй, ты слышишь меня?
— Да, — ответил я.
— Когда мы в школе учили Некрасова, я думала, что крестьяне при царе неплохо жили. Зимой они отдыхали. Зима, крестьяне торжествуют…
Я пришел на кухню.
— Дались тебе эти крестьяне! — усмехнулся.
— А чего, представляешь — домик в селе, из трубы на крыше — дымок, внутри тепло и мы пьем чай с клубничным вареньем…
— У самовара я и моя Маша, — пропел я и вздохнул.
Зазвонил телефон и я даже удивился — Лена здесь, кто же еще может звонить? Может Дима?
— Алло, добрый день, Толю можно? — попросил женский голос.
— Это Толя, — сказал я.
— Извините, что я вас беспокою… Это Марина, помните вы заходили… Жена Кости…
— Да-да, — сказал я.
— Вы понимаете… мне очень неудобно вас просить… но просто больше некого… Вы не могли бы сегодня подойти ко мне к шести?
— Думаю, что могу, — осторожно ответил я. — А чем я могу помочь?..
Марина замялась, я слышал в трубке ее дыхание и терпеливо ждал — она, видимо, подбирала слова. Я вспомнил наш с ней разговор на ее кухне, вспомнил ее длинные паузы, превращавшие иногда каждое сказанное ей слово в отдельное предложение.
— Мне очень надо сегодня уйти по одному делу… на два часа… и не с кем Мишу оставить…
— А-а! — вырвался у меня возглас удивления.
— Вы сможете? — услышал я из трубки ее голос, наполненный тревожным ожиданием.
— Да, да, — сказал я, кивая. — В шесть…
— Спасибо большое… — облегченно выдохнула она.
Я положил трубку, но так и остался стоять у телефона, озадаченный этой просьбой.
— Кто это? — спросила Лена, кивнув на телефон.
— Марина, помнишь я тебе рассказывал, как я деньги относил…
— А что она хочет?
— Просит с ее ребенком два часа посидеть…
— Тебя? — удивилась Лена. — А ты что, пеленать умеешь?
Она рассмеялась.
А мне было не смешно.
— Справишся! — Лена похлопала меня по плечу. — Ребенку-то сколько?
Я пожал плечами.
— Несколько месяцев, вроде…
— А ты детский крик переносишь? — с улыбкой спросила Лена.
— Не знаю, еще не переносил, — попробовал отшутиться я, но улыбнуться в ответ не смог.
Я был озадачен этой просьбой, да и сам звонок Марины ворвался в наш временный совместный мир как-то агрессивно. Он что-то разрушил, не только тишину. Он заставил вспомнить о Косте, о всей этой истории. И мои мысли заметались по недавнему прошлому, словно пытаясь отыскать там что-то. Я вдруг, на какое-то мгновение забыл о Лене, но тут же спохватился и чтобы было легче сопротивляться внезапно нагрянувшему прошлому, я подошел к Лене. Я смотрел ей в лицо, стараясь таким образом убрать все из своей головы, все кроме ее образа.
— Что с тобой? — испуганно спросила она. — У тебя руки дрожат!
— А ты обними меня! — попросил я, не будучи в силах улыбнуться, но стараясь говорить как можно мягче, как можно нежнее, чтобы сам голос заменил мою улыбку.
Несколько минут мы стояли обнявшись. Я вдыхал запах ее волос, шептал как заклинание: «Я люблю тебя! Я люблю тебя!» И не думал о значении этих слов. Я как бы сам себя успокаивал, но чуть позже, может быть, через полчаса, я понял, что Лена для меня — как музыка Корелли для нее самой. Она — мое успокоительное и одновременно мое спокойствие. А слова «Я люблю тебя!» были самой высшей степенью выражения благодарности. Это как миллион обычных «спасибо», сконцентрировавших весь свой заряд, всю свою энергию в одной короткой фразе, фразе-заклинании. Я не придумал это, я просто понял значение этой фразы, обычно, как мне теперь казалось, используемой ни к месту, в ситуациях, требующих более простых и обыденных выражений.
Я был счастлив и уже мог спокойно улыбаться, только Лена, которую я все еще прижимал к своей груди, пока не видела моей улыбки.
Было уже темно, когда я подошел к дому Марины. Дверь она открыла буквально в момент моего звонка — я еще не успел опустить руку. Словно она дежурила под дверью.
— Хорошо, что вы все-таки пришли, — сказала она. — Проходите, раздевайтесь… Мне через пять минут надо выйти… Куртку можете сюда повесить, в ней не холодно на улице? Вот тапочки…
Я переобулся.
— Я быстро кофе сделаю… Пойдемте пока на кухню. Я так рада, что вы смогли… Я так устала, а сегодня мне надо обязательно пойти… Я сначала думала кого-нибудь из старых подруг позвать с Мишей посидеть, но я их после похорон не видела и испугалась, что начнутся воспоминания, слезы… — Было видно, что Марина действительно спешит, и говорила она, словно не слушая себя, быстро и невнятно.
Она была одета в джинсы и джинсовую куртку, из-под которой выглядывал зеленый свитерок. Только сейчас я заметил, что у нее карие глаза. И еще в воздухе присутствовал сладковатый запах духов, и даже аромат кофе, когда я уже держал в руке маленькую керамическую чашечку, оказался слабее этого запаха.
— В семь часов покормите малыша, бутылочка вот здесь, на батарее… проголодаетесь, пожалуйста, не стесняйтесь, все, что найдете в холодильнике… К восьми я вернусь. Да, если он заплачет, там, под кроваткой одноразовые пеленки, очень легко, на пачке нарисовано, как их надо менять.
Еще она успела провести меня в комнату и показать мирно сопящего во сне малыша.
— А если он будет еще спать в семь? — осторожно спросил я.
— Он проснется, — уверенно сказала Марина. — Маленькие дети — как павловские собаки. Один раз приучил их к расписанию и они уже сами за ним следят… До свидания…
Хлопнула дверь и я остался в тишине чужой квартиры. В такой же двухкомнатной квартире я когда-то жил с родителями, только мы жили на последнем, пятом этаже. Но все остальное было таким же — две смежные комнаты, коробочка-туалет, коробочка-ванна с потемневшей из-за влажности побелкой на низком потолке, и кухня с одним окошком, под которым традиционно стоял главный предмет обстановки — кухонный столик с пластиковой столешницей, на которой были рассыпаны гением какого-то незамысловатого дизайнера бледносалатовые кленовые листья. Столешницу обрамляла дюралевая окантовка, под нее обычно забивались хлебные крошки и прочая кухонная пыль.
Но эта квартира была намного ухоженней той нашей, и потолки здесь были белые, и фанерованные двери отливали белой глянцевой масляной краской. Дверь во вторую комнату была прикрыта, но я знал, что там спальня. Во всех таких квартирах спальня находилась во второй непроходной комнате.
Я осмотрелся. Сел на диван. Посмотрел на детскую кроватку, купленную «на вырост», на маленький, занимающий наверно только треть кроватки, сверток с ребенком, которого зовут Миша. Ребенок спал. И я на какое-то мгновение ощутил в душе мир и успокоенность, будто я находился дома и все у меня было в порядке, все у меня было так же, как у миллионов других людей — и ребенок этот был мой, и телевизор «Электрон», занимающий целый угол возле балконной двери, и хрустальные вазы в немецком серванте, и непрочитанный трехтомник про трех мушкетеров, и такая же непрочитанная, но красиво изданная двухмиллионным тиражом «советская библия» — двухтомник Пушкина. Но мгновение это прошло и я уже снова сидел в чужой, незнакомой мне квартире и смотрел на стоящий на телевизоре будильник. До восьми оставалось еще час пятьдесят. Интересно, Лена уже начала готовить ужин? Она обещала сегодня картошку-фри. Жизнь не очень-то разнообразна когда-то, лет двенадцать назад, у меня уже была подружка, любившая меня кормить картошкой-фри. Но это было так давно, что и лица этой подружки я не помнил.
Я встал с дивана, прошелся по комнате. Заметил на полированной поверхности телевизора слой пыли, не очень толстый, но достаточный для того, чтобы на нем рисовать пальцем. И я вывел круглыми буквами возле тикающего будильника: «Добрый вечер». Прошелся на кухню, нашел на полке над плитой пачку индийского чая и поставил чайник на огонь.
Подумал, что «освоение» чужой квартиры должно начинаться с кухни. И действительно, на кухне я себя чувствовал лучше. Может потому, что уже сидел здесь однажды, когда пришел отдавать доллары? И сейчас я сел на то же самое место, справа от окна. Чайник зашипел и этот домашний звук приятно вплелся в тишину, обуютив и смягчив ее. А за окном безветренный декабрьский вечер слушал звонкое тарахтенье трамваев. В темноте были рассыпаны желтые огоньки и один из них — ближний уличный фонарь — освещал голые деревья и белые «жигули», стоящие под домом.
Крепкий чай ускорил течение времени и когда я вернулся в комнату, будильник показывал без пятнадцати семь. Я заглянул в кроватку — ребенок еще спал.
Около семи я взял на кухне бутылочку с соской и снова наклонился над ребенком, но его глаза все еще были закрыты. Он крепко спал и я усмехнулся, вспомнив, как Марина, уходя, сравнила детей с собакой Павлова.
Сам я уже проголодался и, вернувшись на кухню, чтобы поставить бутылочку с соской на ее теплое место на батарее, полез в холодильник. Нашел там все для перекуса: масло, сыр, колбасу, но ничего приготовленного не было. Марина, должно быть, для себя готовила не часто. Подогрев чайник и сделав себе два бутерброда, я снова уселся на свое место справа от окна. Зазвонил телефон и я вышел в коридор. Поднял трубку.
— Алло, алло… — говорил я, но в ответ слышалось только чье-то дыхание.
Я положил трубку и вернулся за стол. Наверно тот, кто звонил, решил, что не туда попал, услышав мой голос.
И я продолжил свое чаепитие, так замечательно и незаметно убивающее время.
Прошло еще полчаса и я снова наклонился над ребенком, сжимая в руке теплую бутылочку с какой-то молочной смесью. Но ребенок все еще спал и я не решился его будить. Вместо этого я позвонил себе домой и спросил Лену: что делать?
— Главное — не психуй! — сказала она. — Просто сейчас ему больше хочется спать, чем есть. Когда ему по-настоящему захочется есть — ты услышишь. Кстати, картошку я уже почистила.
— Через полчаса она должна прийти и я сразу домой!
И снова наступила тишина.
Течение времени замедлилось и я почувствовал раздражение. Кажется, именно тишина меня и раздражала. Она была здесь хозяйкой и то, что я ее не нарушал, лишь доказывало мое послушание. Хотя все было так хорошо замаскировано под «покой», под боязнь потревожить сон ребенка, который давно уже должен бы проголодаться и вопить резким кошачьим голоском. Но он молчит, словно тоже подчиняется этой тишине. И я снова наклоняюсь над ним, дотрагиваюсь пальцами до теплой чуть влажноватой щечки. Но он спит. И я всматриваюсь в его миниатюрное личико, на котором еще нет никаких черт и линий. На кого он будет похож? На кого он похож сейчас? В таком возрасте дети, кажется, похожи только друг на друга… Но я вдруг начинаю искать взглядом по комнате фотографию Кости, я хочу спокойно рассмотреть его лицо и попробовать сравнить его с лицом ребенка. Где-то здесь должна быть фотография с траурной черной полоской, отрезающей один из нижних уголков. Место для печати смерти. Но я смотрю и не вижу нигде этой фотографии. Вообще нет нигде никаких фотографий, даже на книжной полочке серванта стоят только книги… Может, она убрала фотографии, чтобы отвлечься от прошлого? Но в спальне, на прикроватной тумбочке у нее наверняка стоит или лежит его фото.
Я осторожно захожу в спальню, щелкаю выключателем и вижу широкую деревянную кровать, тумбочку, на которой стоят радиоприемник, маленький будильник, круглое зеркало, рядом — пачка журналов, верхний — «Бурда», на подушке лежит книга, из которой торчит какое-то письмо, исполняющее роль закладки. Я подхожу, мне интересно, что она читает по вечерам. Генрих Белль, «Дом без хозяина». Господи! Разве не глупо читать эту книгу и одновременно прятать фотографии убитого мужа? Я покачал головой и вдруг вспомнил о времени. Будильничек на тумбочке показывал пять минут девятого. Я выключил в спальне свет и вернулся в комнату.
Ребенок все еще спал и это меня злило. Но ничего, сейчас она вернется и сама будет им заниматься, будет его кормить, няньчиться с ним. А я поеду домой есть картошку фри. Я, кажется, снова был голодным.
Сел в кресло и терпел эту тишину только ради того, чтобы услышать щелчок дверного замка и негромкий скрип открывающейся двери. Но будильник на телевизоре продолжал отсчитывать минуты и никакие другие звуки тишину не тревожили. Я потихоньку зверел. Мне казалось, что ребенок только притворяется спящим. Он просто ненавидит меня и не хочет принимать еду из моих рук. Конечно, это был бред. Ребенку, пока он не вырастет, совершенно все равно: кто его кормит. Главное, чтобы кормили. И я успокаиваюсь на несколько минут, но следующий же взгляд на будильник снова приводит меня в психованное состояние. Уже двадцать минут девятого. Я бы уже подъезжал к дому…
Я иду в коридор. Звоню домой.
— Ты куда пропал? — спрашивает Лена.
— Ее еще нет, что делать? — растерянно спрашиваю я и тут же замечаю, что при разговоре с Леной моя раздраженность действительно превращается в растерянность.
— Ничего себе мамаша! — удивляется Лена. — И не звонила?
— Нет.
— Ну что делать?! — я вижу, как Лена, стоя в моей комнате у телефона, пожимает плечиками. — Не бросишь же ты его там одного… Жди. А я уже голодная, буду есть без тебя. Но я тебе оставлю!
— Слушай, может мне разбудить ребенка? Ему же есть пора?
— Ты меня так спрашиваешь, будто я мать-героиня! Хочешь — буди!
— Ну пока! — я поспешил закончить наш разговор на миролюбивой ноте.
— Целую, — сказала она и положила трубку.
Я вернулся в комнату и остановился у детской кроватки. Наклонился и увидел, что малыш уже проснулся — его маленькие глазки были открыты. Он смотрел на меня и шевелил губами. Я облегченно вздохнул, сходил за бутылочкой и снова над ним наклонился. Поиграл бутылочкой над его головкой — ожидал увидеть какое-нибудь подобие улыбки, но выражение лица у малыша не менялось. Только глаза он теперь открыл пошире. Я поднес бутылочку соской к его рту, но он словно не заметил этого. Он смотрел на меня и во взгляде его малюсеньких глаз — я ведь даже и его зрачков не видел — мне чудились холодность и враждебность. Я попытался втолкнуть соску ему в ротик, но он словно зубы сцепил. «Ну и черт с тобой! — подумал я. — Хочешь голодать — пожалуйста! А я буду беречь свои нервы, они и так в последнее время расшалились!».
Я отнес молочную смесь на кухню. Снова сел за кухонный стол. Если бы я курил — сейчас бы наступил самый лучший момент для сигареты, но бог уберег меня от этой привычки. Отвлечься я мог кофе или алкоголем. Кофе не хотелось. Я заглянул в холодильник. В дверной полочке за высоким бортиком стояла початая бутылка коньяка. Но коньяка мне тоже не хотелось.
Кухонная тишина все еще хранила сладковатый запах духов. Эта тишина словно подчеркивала присутствие этого запаха, заморозив слух отсутствием звуков. Усталость проходящего дня сперва ощутилась в моих глазах. Хотелось их закрыть, но не для того, чтобы заснуть. Они просто устали смотреть и видеть эту квартиру, этого ребенка, который меня раздражал и одновременно пугал своей немотой и неподвижностью. И я закрыл глаза и подумал: «Господи, что я здесь делаю?» И тут же, как ответ от этого самого господа, в голову пришла спокойная и размеренная мысль-пояснение: «Ты исполняешь свой долг.» «Опять?» «Да, опять. И не в последний раз. Ты теперь надолго в долгу.» «Навсегда?» «Нет, не бойся. Только пока о нем помнишь.»
И мне захотелось обо всем забыть, и чем больше я старался забыть, тем сильнее напрашивалась в зрительную память картина дождливого осеннего вечера, светлячки битого стекла на невидимом асфальте глухого двора и луч фонарика — круглый желтый глаз, с любопытством осматривающий лежащее на невидимом асфальте тело.
Я все-таки достал из холодильника коньяк, налил себе немного в чайную чашку.
Выпил, как лекарство. Без мысли о поводе или тосте.
А время дотянулось до десяти — на кухне тоже были часы, круглые настенные.
После коньяка захотелось поесть и я снова сделал себе два бутерброда.
Пока ел, слушая движения своих челюстей, забыл и о ребенке, и о Марине. В какой-то момент показалось, что ребенок в комнате заплакал и я замер, прислушиваясь. Но это не был плач. Скорее какой-то одиночный звук, да и тот мог оказаться игрой воображения. И я не пошел в комнату. Я остался на кухне, словно это было единственное место в этой квартире, где я чувствовал себя в безопасности. Я выпил еще коньяка и, счастливо забыв о ребенке, спорил сам с собой о смысле исполнения долга. Спорил долго и невнятно, да и сам спор был, должно быть, больше похож на пьяное внутреннее бормотание.
В какой-то момент, когда я был особенно глубоко погружен в свои мысли, прозвучали механические щелчки открывающегося замка. Скрипнула дверь и я вздрогнул. В кухню заглянула Марина. Лицо ее было обеспокоенным.
— Ради бога, извините! Так получилось…
Странно, но никакой злости я к ней не почувствовал. Я поднялся из-за стола. Взгляд сам собой ушел на настенные часы.
Пол первого ночи!
— Он ничего не ел… — сказал я. — Совсем ничего… Я пойду, — и я снова посмотрел на часы, но теперь с каким-то недоверием и надеждой, что они ошибаются во времени.
— Он, наверно, вас испугался. Я об этом не подумала… Он ведь никого, кроме меня еще не видел… Как же вы так поздно доедите?.. Я сама на такси вернулась… полчаса автобуса ждала… замерзла…
— А что же мне, здесь оставаться?! — подумал я, подходя к вешалке.
Выходя, я услышал еще несколько виноватых «спасибо» и «извините». Сухо попрощался.
На улице было холодно и безлюдно. Я шел вдоль дороги, каждый раз с надеждой поднимая руку, когда меня догоняла какая-нибудь машина. Но редкие машины проносились мимо.
Около двух я дошел домой.
Лена уже спала. Ложась, я услышал ее сонное бормотание:
— Боже, какой ты холодный!
Проснулся я поздно, около одиннадцати.
Прислушался к тишине в квартире и понял, что я снова остался один. Наступила очередная пауза в наших с Леной отношениях. Сколько продлится она: традиционную неделю, или дольше?
В этот раз наше свидание оказалось слишком коротким, всего четыре дня, и я подумал: не из-за моего ли позднего возвращения она так рано убежала, не разбудив меня и не дождавшись моего пробуждения. Обижаться на несостоявшийся совместный ужин с картошкой-фри было бы слишком по-детски, тем более, что она знала, где я и что делаю. Но ведь и она еще совсем ребенок, со всеми вытекающими отсюда заскоками и милыми причудами. И именно это, ее детскость, мне в ней и нравится.
На кухне я застал еще горячий чайник. С тщетной надеждой посмотрел на стол — никаких записок.
Вообщем-то ничего в этом удивительного для меня не было. Я уже хорошо чувствовал Лену. Было бы глупо ожидать от нее записки или даже письма она напрочь была лишена необходимой для этого смеси романтики с сентиментальностью. Воля, решительность и страсть — вот на чем держался ее характер. Когда-нибудь она, может, станет идеальной женой для слабовольного мужчины. И будет его терпеть только ради того, чтобы было куда возвращаться после бурных и кратковременных романов. А пока… Пока я снова оставался один, во власти ожидания, полностью зависимый от неизвестного мне графика ее жизни. Но в это утро я не почувствовал себя слишком огорченным ее неожиданным исчезновением. Я был еще полон ею, ее поцелуями, ее страстью. Ощущение своеобразной сытости успокаивало меня.
Я решил провести этот день очень медленно, никуда не выходя. А для начала пустил в ванну теплую воду и зажег газ под чайником.
Прошло несколько дней и я к своей радости заметил, что одиночество больше не имеет надо мной той силы, что прежде. Нет, жизнь моя не стала разнообразней. Я все так же пережидал привычное затишье, зная, что за ним последует. Но раздражения по поводу этого затишья я не ощущал. Однажды вечером, сидя за чашкой чая на кухне, я подумал, что в каком-то смысле сам стал «павловской собакой». Только на месте профессора Павлова была Лена, незаметно приучившая меня к ожиданию ее телефонного звонка. Может быть, она и не думала об этом, может это получилось как-то само собой. Но я вдруг явно почувствовал в этот момент какую-то заданную экспериментальность в наших отношениях. И действительно, я уже столько раз с недовольством думал о непонятном мне «графике» наших свиданий, считая этот «график» ее жизнью. Я задумывался, чем заполняется ее жизнь в те дни, когда она не со мной? Крещатиком? В это слабо верилось. Крещатик мог забирать час, от силы два. Кроме того, в такой холод он мог бы и вообще отсутствовать в графике. Что будет весной, когда потеплеет и жизнь «оттает»? Сколько времени тогда отведет мне ее график? Об этом не хотелось думать и я легко утихомирил эту мысль. И вернулся к мысли об эксперименте, в котором я принимал участие. Собака Павлова никогда не просила кушать сама. Она ждала сигнала — зажигания лампочки. А я ждал другого сигнала телефонного звонка. Мне стало смешно и забавно от этой мысли. Впрочем, подумал я, в любых отношениях мужчины и женщины присутствует эксперимент, и самый большой из них — обычная семейная жизнь. Так что не я один должен был чувствовать себя «павловской собакой».
День спустя в тишину моей квартиры ворвался телефонный звонок.
За окном снова шел снег.
Часы показывали четверть первого.
Я сидел в кресле возле телефона и читал чужие письма — «Переписку Маяковского и Лили Брик». Искал в них любовь и романтику, а находил лишь игривую дурашливость.
Телефонная трель заставила меня вздрогнуть. К этому времени мое отношение к одиночеству окончательно изменилось, да и само «вынужденное одиночество» превратилось для меня в почти добровольное уединение.
Не отвлекаясь от любви Маяковского и Лили Брик, я поднял трубку.
— Алло? Это Толя? — спросил знакомый женский голос.
— Да, — ответил я.
— Это Марина, жена Кости… Я хотела еще раз извиниться за тот вечер. Как вы добрались домой?
— Хорошо, без приключений…
— Слава богу! Я так переживала… Вы знаете, я чувствую себя такой виноватой перед вами… Скажите, у вас сегодня вечером есть время?
Я весь напрягся в ожидании какой-нибудь новой просьбы о помощи. Лишь бы только снова не сидеть с ребенком!
— Да… — ответил я.
— Приходите на ужин… часам к семи.
Напряжение отпустило меня и я с облегчением выдохнул:
— Спасибо, приду.
Телефонный разговор отвлек меня от Маяковского и Лили Брик. Я бросил книгу на диван и пошел на кухню пить кофе.
Крепкий кофе «в прикуску» с заоконным, летящим по косой линии снегом. Биология и геометрия жизни, разделенные прозрачным стеклом. Два пространства, одно из которых — замкнуто и превращено в отдельный мир, отрезанный от природы. Мой собственный мир, не душевный, а совершенно физический. Просто среда моего обитания. И я сам решаю когда и сколько свежего воздуха пустить в эту среду, когда удлиннить световой день с помощью электричества или укоротить его, закрыв окна занавесом. Власть над замкнутым пространством — источник временной радости, мимолетного «чувства глубокого удовлетворения». Власть языка над чашкой кофе — кофейную горечь надо подсластить, и рука услужливо берет ложечку сахара, а глаза строго следят: не слишком ли много сахара, может надо только полложечки? Незаметная, неосознанная игра, сопровождающая любое движение, любое желание. Собственно, само желание — уже проявление власти. Отсюда возникло немало своеобразных истин, вроде: «Желание женщины — закон», «клиент (то есть тот, кто чего-то желает) всегда прав». Мир построен желаниями, в том числе и одним из самых важных желаний — желанием подчиняться. Мне кажется, что я понимаю, как возникло это желание. Все началось с женщины…
Я вспомнил о своей жене. Она ушла от меня потому, что я отказался ей подчиняться. Это подчинение не приносило мне радость и в конце концов она нашла человека, восстановившего своим подчинением гармонию ее жизни. Я был рад за нее. За себя, за свое освобождение. Но будучи по своему характеру человеком мягким, я очень переживал свое одиночество, переживал отсутствие той женщины, которой я буду подчиняться незаметно для себя самого. Так всегда переживал русский народ отсутствие доброго царя. Я представлял себе эту женщину мягкой, ласковой и достаточно умной, чтобы сделать мое подчинение ее желаниям моим же источником радости и удовольствия.
И вот одиночество утратило свою тягостность, превратилось в уединение, а уединение — издавна любимое монахами состояние — способствует размышлениям и самоусовершенствованию. Правда, самоусовершенствоваться я не собирался, я был из той категории людей, которые предпочитают, чтобы их учила жизнь. А вот размышлять мне действительно нравилось.
А за окном летел снег.
Я пил кофе и продолжал размышлять о природе желаний, радуясь неожиданным выводам, словно эти выводы доказывали неординарность моего ума.
Вечером я ехал к Марине. Настроение было приподнятым. Мне попался полупустой трамвай, я сидел и наблюдал проносящийся мимо зимний город, город, в котором я бы с удовольствием родился еще раз, не боясь повторить ошибки предыдущей жизни. На душе было необычайно легко. В самом воздухе я ощущал приближение праздника, словно действительно вез меня трамвай на какой-нибудь уличный карнавал или хотя бы на наше отечественное «Народное Гуляние».
Приближался конец года и сегодняшнее приглашение на ужин воспринималось, как начало целой серии праздников, логично переходящих в новогоднее застолье.
— Было бы красиво прийти с цветами, — подумал я, зная, что цветы по дороге купить негде.
Марина встретила меня улыбкой. Под вешалкой меня уже ждали тапочки, в которые я переобулся.
Стол был накрыт в первой комнате. Ничего похожего на романтический ужин. Никаких подсвечников на столе. Аккуратная сервировка, нарезанные колбаса и сыр. Горячее еще на кухне, а бутылка красного вина уже здесь, но еще не открыта — ждет меня.
Я заметил вдруг отсутствие детской кроватки. Марина вышла на кухню и я из любопытства заглянул в спальню — кроватка теперь стояла там.
Промелькнула странная мысль, будто я в гостях у Кости, а не у Марины. Просто пока он где-то задерживается, но мы решили его не ждать. И тут же в сознании каким-то импульсом возникло ощущение вины. И спровоцированная этим ощущением мысль спросила: «Как ты можешь приходить в разрушенный тобою дом?» Но я не испугался этого вопроса, словно был у меня сильный психологический иммунитет. Я просто вспомнил, что исполняю долг.
В этот момент в комнату зашла Марина. Она поставила на стол большое блюдо с битками и варенной картошкой.
— Ой! Хлеб! — вспомнила она.
— Я нарежу! — твердо прозвучал мой голос и я последовал за ней на кухню.
Потом она нашла штопор и я открыл вино. Разлил по бокалам. Мы уселись за стол. Я взял бокал в руку и тут мною овладело смятение — ситуация требовала тост, а мне вдруг показалось, что произносить тост в этой квартире неуместно, так же неуместно, как шутить на похоронах. И мой взгляд опять пробежался по стенам в поиске доказательств траура, какой-нибудь черной ленточки, фотографии… Я вспомнил, как уже безуспешно искал здесь фотографию Кости. И снова возникло ощущение, что он жив и сейчас придет. Недаром Марина называет до сих пор себя женой Кости, а не его вдовой. Я держал бокал навесу и чувствовал, как дрожит моя рука. А Марина смотрела на меня как-то странно, и тоже держала в руке бокал с вином. Наконец она сказала:
— Ну, за приближение Нового Года!
И я с радостью поддержал этот тост, мы чокнулись и звон хрусталя оживил тишину квартиры, снял мое напряжение.
— Поставить музыку? — спросила Марина, подождав, пока я допью вино.
Я кивнул. Она принесла из спальни кассетник. Включила. Зазвучал легкий джаз.
— Годится? — она посмотрела на меня с услужливостью во взгляде.
— Да.
Я чувствовал, что она хочет говорить, но сам никак не мог начать разговор. Есть в полной тишине тоже было неприятно, в этом было что-то траурное, что-то от поминок. Я снова налил вина — это было самым легким заполнением паузы.
— За то, чтобы все плохое осталось в этом году, а все хорошее перешло в новый год! — произнес я тост и тут же подумал, что понимать его можно по-всякому.
Но Марина кивнула, улыбнулась. Отпила из бокала.
— Не дай бог, чтобы этот год когда-нибудь повторился… — выдохнула она, но на лице присутствовала улыбка.
— Я тоже жду, когда этот год закончится. — Признался я. — Это был самый худший год в моей жизни, — продолжил я и осекся. Посмотрел на Марину, испугавшись вдруг ее возможных расспросов.
Но Марина только улыбалась и думала о чем-то своем. Ее улыбка была тихой и уставшей и я решил, что именно эта улыбка очень подходит ее лицу.
— Я так привыкла в последнее время к тишине, — заговорила Марина. — А сначала, когда Кости не стало, я думала, что сойду из-за нее с ума. Целую неделю звонил телефон, спрашивали: что случилось, что я знаю… А потом как отрезало. И тишина… Я в этой тишине поумнела… Сначала плакала, а потом думаю — это же не я умерла! Я же жива!.. Убрала весь траур к чертям, все фото… Уходя — уходи… Мертвый должен быть добрым, что ли, к живым… Он не должен постоянно напоминать о себе… Вы извините, что я так о Косте… Вы его знали… Давайте на «ты»?
— Давай, — сказал я.
— Налей еще, — попросила Марина. И тут же заговорила дальше, даже не глядя на вновь наполненный бокал. — Понимаешь, мне кажется, что я давно уже одна… Костя… Он постоянно пропадал, мотался по своим делам то в Крым, то в Москву. Он ведь в следующем году собирался в университет на юридический поступать. Говорил, что все договорено и все экзамены — чистая формальность. Обещал, что как только начнет учиться — всю свою торговлю бросит и будет дома сидеть, мне с Мишей помогать… денег он на несколько лет вперед заработал…
— Какую торговлю он собирался бросать? — подумал я. И тут до меня дошло, что Марина ничего о своем муже не знала. Да и это было совершенно естественно. Она знала одного Костю, а меня жизнь столкнула с совсем другим. Правда, в результате погибли оба…
— …но его уже нет, а мне надо жить, надо растить Мишку… говорила Марина.
Наконец, она заметила наполненный бокал. Взяла его в руку.
— Я тебя раньше не знала, да Костя мне и не рассказывал о своих друзьях. Здесь они не появлялись… Он сам этого не хотел… Может поэтому мне так легко тебе все это говорить… Извини, конечно… Ну… давай, может, выпьем за счастье в новом году!
Звон хрусталя не вписался в звуки негромкого джаза.
Мы выпили и я заметил, что бутылка уже почти пустая.
«Надо домой собираться», — подумал я.
Вдруг в спальне заплакал ребенок и Марина встала из-за стола.
— Я его сейчас покормлю и вернусь.
Я остался в комнате один. Тоже поднялся — решил размяться. Прошелся вокруг стола, подошел к телевизору и увидел на его полированной поверхности свой почерк: «Добрый вечер!». Буквы уже покрылись новой пылью, но все еще читались. Я навел их, освежил надпись.
Когдя Марина вернулась, я попробовал откланяться, но не получилось.
— А торт? — спросила она. — Я же полдня на кухне провела…
Я сразу сдался. Сел на свое место. К торту Марина принесла чай и ликер. Поставила маленькие стопочки.
Уходил я от нее около полуночи. На прощанье она чмокнула меня в щеку. Попросила звонить ей и тогда я сказал, что у меня нет ее телефона. Она нашла ручку и записала мне ее номер на маленьком календарике.
Уже дома я заметил, что календарик был на следующий год.