Глава 8. Не Средиземьем единым

Со мной они, как же. Квест у нас будет, зашибись. О чем они вообще думают, эти фэнтезиделы, резвясь на полях своего эскапизма?[30] Конечно, для удлинения пути от начала до финала нет лучше способа, чем сляпать команду из самых разнородных существ, коими (ну вот, уже прилипло… вельми понеже) кишат мифологические словари. И заставить этих фриков забавно переругиваться на протяжении девяти с половиной авторских листов, выявляя всю глубину их личной и массовой ксенофобии. А в последней главе показать, чего эти острословы стоят, если прикрыть ими спину главного героя в судьбоносном бою. Тут уж не до межрасовых конфликтов, все должны отдать всё, себя не пощадить — и ведь не пощадят!

Я, пожалуй, поверю не роману, а сериалу. Где опасности разжигают рознь между персонажами, и рознь эта никуда не девается при появлении очередного Смурного Властелина. Где приключение на раз отрывает возлюбленную от главного героя и уводит в синеющие дали. Следующий сезон обещает быть захватывающим! Закон сериала гласит: не расслабляйся, все еще впереди! С этим нельзя не согласиться. Все. Впереди.

Хотя мне довольно и того, что сейчас. Я здесь, в море Ид. ОДИН. Нет, я не дрейфую по волнам на подобии плота, развесив по подобию мачты подобие паруса. Я вишу на скале, впившись пальцами в скользкие острые камешки, которых кругом полно. И впиваться в них можно до скончания века, не то, что удержать на них свое тело… Хорошо хоть под ногами у меня отличный, широкий, не слишком покатый выступ. По нему даже можно продвинуться вбок. Или повернуться к скале спиной и обозреть огромное море в аккуратных морщинках волн, сверкающее своим собственным блеском под хмурым предгрозовым небом. И ни единого паруса до самого горизонта. То есть никого и ничего, даже серферов на ярких досках, даже ловцов жемчуга на утлых суденышках, даже резвящихся дельфинов.

Я задрал голову и принялся рассматривать верх скалы — вдруг там, вытянув шеи и замерев от напряжения, выглядывают меня друзья-фоморы. Никого. Ветер звонко щелкнул меня по лбу камушком — хорошо, что мелким. Как будто нарочно, обидеть хотел. Я и обиделся. Такое бесславное начало компрометирует миссию. Я же здесь как привязанный торчу. Как приговоренный к медленной смерти. Свалиться вниз — вопрос времени. Но до этого преступник чего только не передумает про жизнь свою неправедную… Может, даже покается. Спасители души, мать их.

— Эй!!! — заорал я так, что стена откликнулась гулом, звук пошел вдоль склона, вызывая мелкие осыпи в расселинах, но за гребень не перевалил. Если наверху и есть люди, они меня не услышат, пока не подойдут к самому краю. Или пока ветер не переменится. Но к тому моменту мне только и останется, что попытаться взлететь, аки Мэри Поппинс, несомому силой ветра. И даже без зонтика.

Ветер, точно подначивая меня на безумства, подтолкнул в спину холодной ладонью. Я послушно пополз к краю выступа. Замечательно! Буквально в полуметре от полки, на которой я застрял, виднелась пещера. Туда, при определенной ловкости и удачливости, можно забраться…

Пещера оказалась глубоким лазом. Явно искусственного происхождения. Стены его подпирали крепежи, хотя никаких ламп или — о ужас — подставок для факелов предусмотрено не было. Да и идти по нему было недолго. Я выбрался на поверхность — грязный, точно крыса со стройплощадки. Земля под ногами ходила ходуном. Голова кружилась.

— Выжил! — громко произнес я, просто чтобы услышать звук собственного голоса. И едва сам себе подзатыльник не влепил: чего орешь-то? Мало ли кто здесь шастает? Тоннель этот к скальной полочке не зря рыли. Место казни, вот что это такое. Место казни для нераскаянных душ. Посидит человек на солнцепеке, на ветру, без воды, еды и сна несколько дней — и ослабеет до нужной кондиции. Подкосятся у него ноги, скользнет вбок и вверх опостылевший камень… Я потряс головой. Красочные картины простенькой, но жестокой расправы над преступниками (это еще узнать надо, кто у них, по местным законам, преступником считается!) понемногу испарились. Я гадал, куда мне идти. И не то чтобы чувствовал себя разведчиком, но мысль «Зачем вообще куда-то ходить?» в голове не задержалась. Идти было НАДО.

Всегда восхищался людьми, которые недрогнувшей стопою нащупывают верный путь на любой развилке. И видят тропу при свете светлячков и фосфоресцирующих коряг в глухом лесу. А я и при свете дня никаких троп поблизости не заметил. Либо мое предположение, что скальная полка есть орудие казни, неверно, либо это орудие казни какого-нибудь первобытного племени. И оно — племя — не считает нужным тратить время и силы на прокладывание дороги к месту убийства себе подобных. То есть не доросло еще до цивилизованного восприятия казни как народного гулянья.

Занимая себя бесполезными умствованиями, я пошел напрямик через крутые травянистые склоны, мягкие, как бархат, и едва без ног не остался. Как-то не сообразил, что ходить при длительном спуске нужно специальным шагом, ставя ногу на всю стопу, расслабляя икроножные мышцы, бла-бла-бла… И зигзагом, а не по прямой, если ты не горный баран, которому икроножных мышц на две жизни хватит.

Определенно, городской человек вроде меня не в силах решить элементарной задачи, не надорвавшись, не поранившись, не собрав на зрелище своего позора всей окрестной детворы… Детвора, к счастью, была не в курсе, что приближается объект справедливых насмешек. Эти райские места были совершенно безлюдными — так же, как и море, увиденное со скалы. Мурлыча под нос «Лютики-цветочки у меня в садочке», я спускался в долину.

— Зачем? — спросил голос за моим плечом. Я бы и рад похвастать, что обернулся текучим, неуловимым движением хищника. Но на самом деле подпрыгнул и съежился весьма уловимым движением перепуганного кота. Который, в принципе, тоже хищник. Потом-то, конечно, обернулся. И никого не увидел.

— Так я и знал, — пробормотал я. — Опять духи, опять игры, опять проблемы с нечеловеческой психикой…

— Я тебя о другом спрашиваю, — устало уронил голос. — Зачем тебе туда?

— На разведку! — брякнул я именно то, чего не собирался говорить.

— А что ты хочешь узнать? — поинтересовался голос, слегка оживившись.

— Есть тут Аптекарь? — вконец обнаглев, напрямую спросил я.

— В городах есть аптекари. А в селах — знахари всякие, травники, коновалы и рукоклады.

— Кто? — изумился я.

— Эти… которые наложением рук лечат. И пожалуйста… — голос стал вкрадчивым и одновременно жалобным, — не надо озвучивать ни одной из тех ассоциаций, которые возникли у тебя в мозгу.

— Не буду, — послушно пожал плечами я. Ассоциации тоже пожали плечами и удалились. Я крепко задумался: если это дух, то почему не показывается? Раньше духам нравилось вертеться у меня перед глазами, демонстрируя свой — и заимствованный — экзотический облик. А этот и носа не овеществит. Если это не дух, то кто? Или что? Что на островах моря Ид способно встретить человека и составить ему бестелесную компанию? Внутренний голос? И что? Сейчас оно начнет критиковать мои действия?

— Да не буду я критиковать, шмук ты мелкий![31] — сварливым голосом заявило нечто. — Просто наведи порядок в собственной голове. Между прочим, ты хоть понимаешь, как всё здесь устроено? Вот ты пришел, навыдумывал всяких ужасов про ни в чем не повинный уголок для медитаций, сейчас еще представишь себе народец с костями в носу и в меховых жилетах, а я на все это любуйся?

— А что, мои представления имеют какую-то силу? — удивился я.

— Настоящие — имеют, — убежденно ответил голос. — А настоящие — они всегда такие страшные… Если ты сейчас представишь скатерть-самобранку, воплотить ее у тебя не получится. Зато леса кикиморами населить — будьте довольны, готовьтесь к встрече!

— Значит, на самом деле кикимор у вас не водится?

— Все у нас водится. Но если ты не будешь про них думать, они к тебе не выйдут. У них своих дел по горло.

— И каких?

— Своих. Зачем, по-твоему, кикиморы нужны?

Я призадумался. Путников пугать? Меня всегда интересовало, чем занимается нечисть, когда ей не хватает опасливых путников. Белок пасет? Ромашки окапывает? Дубы пинает? Дети стихий из моего мира, похоже, были заняты исключительно человеческой расой. Нашими эмоциями и настроениями, побуждениями и метаниями. Правда, в моем мире люди были самым многочисленным, самым опасным и самым любопытным народом. Народом, который полагал, что он — единственный. Венец творения и краеугольный камень смысла жизни. А знай хомо, что он тут не единственный сапиенс, что бы он подумал о других сапиенсах?

Наверное, счел бы другие расы вполне самостоятельными и довольно замкнутыми. Долго и со смаком сплетничал бы про их умственный и физический потенциал, пришел бы к выводу, что до людей им далеко, хотя и они, чужаки, кое-что могут. Например, петь громкими приятными голосами, как вымершие в незапамятные времена неандертальцы.

Погруженный в размышления о певческих способностях неандертальцев, я все шел да шел. Бестелесный собеседник деликатно помалкивал. Становилось скучно.

* * *

Почти незнакомый красивый мужчина сошел с холмов. Я так и не вспомнила, где я могла видеть это лицо, если не считать встречи в кафе, когда мы в очередной раз поругались с Ларисой. Ветер трепал его светлые волосы, на лице застыло упрямое выражение. Он шел разрушать, я это понимала. И не могла его остановить.

Ну почему, почему люди так любят врываться на чужую территорию демонами хаоса, уверенными в собственной непогрешимости? Что я ему сделала, этому красавчику, отчего в его душе зрело непреклонное, мстительное чувство? Дорогу ли я ему перешла, злое слово сказала, кусок хлеба отняла в трудную годину? Нет. Я бы помнила. Я помню все свои жестокости. Именно потому, что НЕ ХОЧУ их совершать. Меня ВЫНУЖДАЮТ поступать жестоко. Тем, что приходят в мою вселенную и начинают в ней распоряжаться, как в собственном чулане. Это — сюда, это — туда, а вон то вообще с глаз долой… Да кто вас звал-то? Кто вашего мнения спрашивал?

Хуже всего была закрытость, непроницаемость пришельца. Не могу понять, зачем он может пригодиться мне, а я — ему. Нет у него предназначения, нет желаний, касающихся меня, нет цели, нет оружия. Идет себе и идет, только прихрамывать начал.

Вооруженный человек открыт. Большая часть его разума — как на ладони. Привык решать задачи грубой силой. Верит в могущество клинка, ствола, дубинки и рогатины. Все кругом — враги, слабосильные или могущественные. На равных ни с кем разговаривать не обучен, свое возьмет — и будет брать, пока не свалят его, не пригвоздят к колесу, к дыбе, к стене темницы. Но и там не успокоится, будет искать возможностей спастись, так и умрет, не поняв, что жизнь его кончилась давно, в миг пришествия сюда с оружием наперевес.

А безоружного и трогать стыдно. Не хочу стыдиться себя за беспричинную жестокость. Не хочу ступать на тропу садизма. Не хочу располовинить себя, развеять пол-души по ветру и потом нуждаться в издевательствах над другими, лишь бы ощущать себя ЕДИНОЙ. Хочу, чтобы меня у себя было ДОСТАТОЧНО.

С другой стороны, чужаки — всегда нарушители. Законов моих он не знает, на то, чтоб разобраться, времени себе не даст, как только в точку сгущения войдет, примется свои порядки устанавливать. Я, конечно, могу водить его безлюдными тропами, вдалеке от мест, где сконцентрирована моя мощь и мой закон. Ни в город, ни в деревню не придет. Так и будет скитаться, пока… Пока что? Не свалится замертво? Это не лучше сбрасывания со скалы. Это хуже. Злее. Циничнее. Фальшивее. Вроде как ничего я ему не делаю, жду, авось сам помрет.

Путник мой обреченный садится на ствол упавшего дерева, расшнуровывает ботинок, снимает носок. На ступне — волдырь. Обычное дело для горожанина, спустившегося с холмов.

— Ты меня не бойся, — мягко говорит он, разминая ногу. — Я не тать, не киллер какой. Разве что немножечко шпион.

— А хозяева у тебя есть, шпион? — оживляюсь я.

— В определенном смысле есть… — пожимает плечами он. — Три стихии — воздушная, водная и огненная. Честно-честно.

— Эколог, что ли? Так здесь никаких техногенных ужасов нет, можешь мне поверить. Лично наблюдаю, чтоб никто природе не гадил.

— Верю. В этом мире у тебя благодать, на земле мир и в человецех благоволение. А там, откуда я пришел, — совсем наоборот.

— Знаю я, откуда ты пришел, — ворчу я. — Оттуда, откуда я ушла. Сюда. Чтобы здесь все было по слову моему. Как надо.

— Ты уверена, что знаешь, КАК надо?

— Уверена. — Твердость в моем голосе харизматичная. «Не женщина — богиня!» — Я все рассчитала и разобралась. В себе и в тех, кто мне подвластен. Я знаю, на что они годны, я знаю, на что годна я. И не беру на себя лишних обязательств. Но и своим подопечным лишнего на плечи не взваливаю. Ни людям, ни животным, ни растениям. Вот такая я самоуверенная.

— Где же ты проходила… первую практику?

— Там же, где и все. В реальности. В нашей с тобой реальности, незнакомец. Жила себе, жила, да и поняла однажды: я скоро сломаюсь. Или взорвусь. Или растекусь лужей. Потому что никто не думает обо мне. О том, сколько я снесу, не переломившись. Потому что вселенной от меня нужно, чтобы я везла и не вякала. И тогда я вспомнила историю о хитрых ослах.

— О хитрых ослах?

— Ну да. Человек считает осла глупым, потому что тот временами останавливается — и ни с места. Вроде как тормозит. Хотя на самом деле это означает: животное чрезмерно или неправильно нагружено. Но человек бесится, ругая вьючную скотину, а не криворукого себя. Когда-то где-то — уж извини, точно не помню — ослы перевозили грузы из одного места в другое. Тех, кого уже навьючили, погонщики связывали цепочкой и вели из пункта А в пункт Б. А тех, кто вернулся из пункта Б порожняком, ставили в конец очереди с пустыми торбами, чтоб дожидался погрузки. И вот обнаружилось, что несколько ослов, дойдя до головы очереди, преспокойно выходили из шеренги менее изобретательных собратьев и шли в конец очереди. И ничего никуда не возили. Просто аннулировали из своей трудовой повинности этап перевозки грузов. Погонщики бы так и ничего не заметили, но другие животные, которым пришлось двигаться быстрее, чтобы доставить груз, начали болеть. Только тут поняли: дело нечисто. Но хитрые ослы еще несколько дней людей дурачили. Никто просто НЕ МОГ поверить, что махинацию затеяли безмозглые, как всем казалось, твари, а не какой-нибудь из погонщиков…

— И вот тогда ты решила… — он понимающе кивает.

— …стать хитрым ослом, который, может, и проживет не столь плодотворную жизнь, но и не развалится после нескольких лет рабского труда.

Он надолго замолкает. Я вижу, что он удивлен, удивлен куда сильнее, чем ожидалось. Да, история занятная, но чтоб после нее кто-то застывал с занесенным для надевания носком и минуты полторы не двигался, шевеля губами, точно пытаясь затвердить догмат ослиной изобретательности?

Наконец, он приходит в себя, натягивает носок и ботинок, встает с пригорка и потягивается.

— Я вообще-то не берусь тебе указывать, — все так же мягко замечает он, — но тебе не приходило в голову, что наш с тобой мир не безнадежен? Что негоже его вот так бросать и менять на другой? А тем более убивать? Ведь без него и других миров не станет. Он, можно сказать, здешнему Иггдрасилю[32] осевой корень.

Меня так и подмывает сказать «А че я сделала-то?» голосом школьницы, пойманной за курением в туалете. Осознав это, я начинаю хихикать. Собеседник мой неприятно удивлен такой бесчувственностью. Но молчит. Осуждающе.

— Ты извини, — наконец выдавливаю я. — Воспоминания детства нахлынули. Будто стою я перед грозным учителем немецкого по прозвищу Гестапо и оправдываюсь за все свои грехи… Хотя перед тобой я ни в чем не виновата.

— Да и я не герр Гестапо, — ухмыляется он. — Комплекс вины тебе не я сделал.

— А только что — не считается? — возмущаюсь я.

— Не считается! — надо же, он искренне верит, что ни шантажом, ни манипуляцией не воспользовался. Просто высказал свое мнение. Типа: нехорошо убивать мир, в котором живешь. Я так думаю. Философ.

— Слушай, я не хочу оправдываться, но ты меня вынуждаешь. Я нормальный современный человек. Которого реальность выкручивает и выжимает, точно мокрое белье. Мой собственный мир нужен мне… нет, не как воздух. Как, скажем, соль. Ну, хотя бы сказку про принцессу, которая сказала папеньке, что любит его, как соль, и обрекла себя на изгнание, а страну посадила на бессолевую диету, ты помнишь?

— Помню, помню, — усмехается он. — Вот кто был ослее любого осла, так это король, не сознающий силы литературной метафоры. Вообще-то ты права. Без убежища от действительности сама действительность теряет вкус и превращается в тошнотворную жвачку. Но разве я предлагаю тебе похерить все это? — и он широким жестом обводит открывшийся нам вид.

Ощущение такое, будто мы снова стоим на вершине холма — нет, горы, у подножия которой лежит вся моя идиллическая терра нова. Она видна нам обоим от края до края: усадьбы в садах, замки, целые и разрушенные, бойкие города, сытые деревни, холмы в кружевной тени, поля и луга, леса и озера, далекие горы в пуховых шапках, ледники, питающие реки, солнце и луна над моей прекрасной, такой прекрасной землей…

— Не прогоняй меня, а? — шепчу я. — Ты же понимаешь, им без меня нельзя. А если и можно, я не хочу уходить отсюда. Я люблю этот мир. Не прогоняй…

* * *

— Вернулся! — кричу я. Марк открывает глаза. Мы выходим из ступора. С момента, когда тело провидца выгнулось дугой, зрачки расползлись на всю радужку, а с губ потекло невнятное бормотание, мы, четверо, замерли. И провели в таком состоянии часа четыре, не меньше. Гвиллион раскалился от плиты так, что и сам уже превратился в печь. Нудд из последних сил сохранял облик Марка, не давая себе перетечь в прозрачное, почти невидимое состояние. У Морка потрескалась кожа на губах и глаза стали, как у засыпающей рыбы. Да и я, наверное, красотой не блещу. Перепонки между пальцами хрустят, как целлофан.

— Наконец-то! — выдохнул Нудд и выпустил струю ледяного воздуха, погасившую жар, исходящий от Гвиллиона.

— Х-х-х… с-с-с… В-вернис-с-сь… — выдыхает Марк. — Вернись! Ты не поняла… не поняла… Я не убийца.

— Кто? КТО? — хватаю я провидца за плечи. Мне все равно, что ему больно, что он ослаб. Каждое слово, сказанное провидцем, пока он не вернулся в наш мир целиком, бесценно.

— Не щипись! — хмуро бросает Марк. — Там была эта дуреха… да просто идиотка. Аптекарь.

— Dauðir sjá dauða,[33] — грустно роняет Морк. Перешел на древнеисландский, как делает всегда, когда сильно удивлен. Или опечален. Он думает, что Марк боролся с Аптекарем, убил его и был ранен. И теперь уходит. Как воин. Как герой. Как мужчина. Если бы!!!

— Он не умирает. — Я стараюсь быть рассудительной и спокойной. — И он не убивал. От него не пахнет смертью.

— Совсем? — удивляется Нудд. — Люди всегда пахнут смертью.

— Для тебя всякий, кто не одной росой питается, трупоед. Не отвлекай! — отмахиваюсь я. Не до Нудьги нам с его росяной диетой. Аскет фигов. — Почему ты не убил, Марк? Почему?

— Я не убийца, — он разводит руками так беспомощно, что хочется его пожалеть. Но я не могу. У меня в грудной клетке словно железный гарпун засел. Страшно вдохнуть, страшно произнести слово. Он держал эту тварь в руках… Он был рядом… Он мог спасти мир — свой, наш, общий, целый мир, но не спас. Если я открою рот, никаких слов. Я брошусь на него и вопьюсь ему в глотку зубами, которые так легко разрывают даже шершавую акулью кожу. Ярость затопляет меня ядовитым облаком из черного курильщика…

Гвиллион берет меня за руку, я не чувствую ожогов, я только молча пытаюсь выдраться из раскаленной хватки ожившего камня, тяну вторую руку к лицу Марка, сиплю сквозь сжатые зубы, еще сантиметр, еще один, но провидец, чертова медуза, отступает на шаг, всего на шаг, дальше ему отступать некуда, стена позади, он не уйдет от меня, я его не упущу…

— Нудд! — орет Гвиллион, взрывая ногами линолеум на кухне. — Она меня тащит! Останови!

Не поможет тебе Нудд. Воздушный заслон здесь развернуть негде, между мной и Марком меньше метра…

И тут в эти меньше метра вступает Морк. Ногти впиваются ему в грудь пониже ключицы. Иссиня-черная кровь королевской ветви фоморов струйками течет по синей коже. Я отдергиваю руку. Ярость, туманящая мозг, уходит, точно всасывается в лапу Гвиллиона, оставляя за собой боль в душе, боль в сожженном запястье, боль, боль, боль.

Будь я человеческой женщиной, села бы на пол у ног Морка и зарыдала. И все бы стали со мной нянчиться, произносить утешающие, лживые слова, гладить по голове, объяснять, что провидец не виноват, что он не воин, что он должен собраться с духом… Вранье. Омерзительное мужское человеческое вранье. Придуманное для успокоения плачущих человеческих женщин, которые плачут именно для того, чтобы их успокоили враньем. И вот они хлюпают носами, зная, что все эти слова — пузыри на воде, ничто, даже меньше, чем ничто, и все-таки пытаются растворить в слезах мучительное знание, пытаются из соленой воды и трогательной позы сотворить новое к себе отношение мужчины, чье отношение к женщине сам Отец Мира переменить не в силах…

Если бы я была человеческим мужчиной, я бы сперва дала Марку по морде. Ощутимо, но в плане уничтожения — бесперспективно. Получивший по морде, радостно оживившись, включился бы в знакомую игру. Мы бы наставили друг другу синяков, свалились бы у стены, хватая воздух ртом и наслаждаясь приятной усталостью в мышцах. И там же, на полу, завели бы дурацкий исповедальный разговор, перешедший в дружескую пьянку. Пили бы какую-нибудь мерзость, растворяющую все, что есть в мужчинах надежного — кишки да мышцы, и мысли бы у нас были даже не женские, расчетливо-фальшивые, а детские, бестолково-беспомощные. Что иначе поступить было никак нельзя, что жизнь человека священна (ха и еще раз ха!), что слеза обиженного младенца или кудахтанье обреченной курицы, плачущих и кудахчущих повсеместно и без всякой пользы, — непреодолимое препятствие на пути к спасению вселенной. Мы бы мололи языками и в глубине наших мягких, податливых душ надеялись: есть кто-то, кто совершит убийство за нас. Он услышит наш зов, наши мольбы, придет, ублюдок без жалости и без совести, и спасет мир своим подлым, негеройским ударом. А мы вдруг ка-ак возмутимся! Ка-ак кинемся на него! Ка-ак накажем! Прямо до смерти. И получим награду сразу за все — и за то, что не убили того, кто нам угрожал, и за то, что убили того, кто нам помогал.

Но я — я не сухопутная медуза. Я дочь Мананнана! И это дочь Мананнана открывает рот и заводит песню, каких еще никогда не пели ее сестры — ни в морях, ни в реках, ни в озерах, ни в заводях…

* * *

Я стою, прижавшись к стене, на мне грязно-бурый плащ, сливающийся с грязно-бурой кладкой. Оба мы в какой-то парше — и стена, и я. Как будто небо годами осыпало нас не снегом и дождем, а пеплом и пылью. И мы заросли этой дрянью, прикипевшей к коже, до самых бровей.

В душе у меня тает отголосок песни, проложившей для меня серебряную стежку между мусорных куч, между заплывших дерьмом канав, между кособоких заборов и косорылых фасадов:


«Не вспоминай себя, иди.

Иди, тебя больше нет.

Иди, куда я поведу.

Иди, куда я повелю.

Иди, ты себе не нужен.

Но ты нужен мне, иди.

Приди и убей!»


Не помню, кто ее спел, кому и когда. Мне все равно. Я не знаю, кто я такой. Но я знаю, что пришел убивать. И еще я знаю, кого убью. Песня волочет меня к нему, точно рыбу, подцепленную крюком за живот. Погоди, не рви мне нутро. Я иду, я не сопротивляюсь, я скоро буду там. Я сделаю, как ты велишь. Только не дергай крюк.

И все-таки не мешает оглядеться. Тот, кого я ищу, здесь самый главный. Иногда бывает так: тот, кто КАЖЕТСЯ главным, — всего лишь яркая обертка, напяленная на пустоту. А мне нельзя ошибаться. Когда я нанесу удар, надо, чтобы крюк вытащил меня отсюда. Или хотя бы покончил со мной. Освободил. Значит, я должен узнать у местных, кто ими правит. Где и как это можно сделать?

«Трактир?» — всплыло в голове. Я обшарил карманы. Пусто. При мне нет даже оружия, не говоря уже о деньгах или бумагах. В трактире, занимая стол впустую, я и пяти минут не продержусь. Рынок тоже отпадает. Торговцы знают, в чей карман идут взятки. Кто берет товар со скидкой или вовсе бесплатно. Кто покупает задорого, но всегда в долг. Чтобы решить это уравнение и отыскать самого-самого, придется застрять здесь надолго. Наблюдать, слушать, выжидать. А как это сделать без денег, с крюком в животе?

В щеку мою дружески тычется ветер, пованивающий рыбой и водорослями. Порт! Здесь есть порт.

Путаясь в длинных полах и прыгая через препятствия, точно загнанный заяц, я мчался через огромный город, до костей ободранный ветрами, хлещущими с моря. Разъеденные солью кариатиды провожали меня провалами глазниц на стертых лицах, словно слепые змеи. Площади встречали сбитые ноги округлыми булыжниками мостовой с разбросанными могильными плитами, барельефы на которых изгладило море подошв. Неразличимые лица и одежды — где мужчина, где женщина, где дворянин, где висельник? Только надписи еще читались: «Молись о грешнике, прохожий…», «Преступником жил, но раскаялся у подножия…», «Смиряю гордыню свою пред дальнею дорогою…», «Святая настоятельница, известная кроткой жизнью…», «Убери лапы, грязный урод!»

Споткнувшись об край этой плиты (сохранившейся получше, чем прочие), я поднял глаза. В конце проулка маячило голубое марево. Вода. Море. Порт. Я припустил рысью, мстительно пройдясь прямо по взбешенному надгробью.

В порту было еще грязнее, еще теснее, еще тошнотворнее, чем в городе. Я едва сдерживал себя, чтобы не кинуться к первому попавшемуся моряку и не начать расспросы об этом месте, об этой стране, об этом прыще на лице вселенной. Почему-то в глубине души — очень, очень глубоко, чтобы отголоски мыслей не тронули, не пошевелили крюка, засевшего у меня в брюхе, — я был уверен: мне необходимо найти не любого, а одного. Того, кто и расскажет, и покажет дорогу, и умерит мои страдания до состояния терпимых. Жаль, что я понятия не имел, кто он и как выглядит, моряк он или капитан, грузчик или нищий, стражник или таможенник.

— Эй, господин хороший, развлечемся! — не столько спросила, сколько заверила меня гренадерского сложения бабища с арбузной грудью под странно целомудренной кофтой с высоким кружевным воротником. Зато юбки на даме, почитай, и не было. Широкий тугой пояс, украшенный несколькими игривыми ленточками. Из-под ленточек на свет божий выглядывали мощные мускулистые ноги, поросшие густым черным волосом. Руки у очаровательницы тоже были немаленькие, с квадратными кистями и вздувшимися жилами.

— Фрель, отцепи-ись, — пропела вынырнувшая из дверей кабака полуголая — буквально — рыжая девица. Груди ее призывно торчали из прорезей кофты, точно она собралась кормить сразу двоих младенцев. — Видишь же, господин не моряк. Ему мужики не надобны. Правда, мой хороший?

И она провела по обветренным губам узким синюшным языком. Я содрогнулся, стараясь, чтобы это выглядело реакцией на как бы ослепительную как бы красоту «кормящей матери». Как бы.

— Не ссорьтесь, девочки! — весело произнес темноволосый бородач, появившийся неизвестно откуда за спинами шлюх. Похоже, он вышел прямо из стены. Подмигнул мне, обхватил «девочек» за талии длинными руками. В каждой руке сверкнуло по монете. Девки схватили деньги одинаковым неуловимым движением. — Погуляйте, лапочки, погуляйте. У причала стоит «Драная сестрица», она полгода в плаванье, у команды начинается отпуск на берег, а вы тут прохлаждаетесь. Быстренько, цыпочки. Брысь!

Цыпочка и лапочка телепортировались к жаждущим женской ласки с «Драной сестрицы». Нельзя же сказать «ушли», если два объемистых, гм, тела попросту растворяются в воздухе?

— Эк она тебя разукрасила… — вздохнул темноволосый, разглядывая меня со смешанным выражением грусти и восхищения. — Пошли ко мне.

— На… э-э-э… «Сестрицу»?

— На «Братишку»! — и незнакомец, повернувшись на каблуках, быстрым шагом двинул вдоль штабелей тюков и бочек.

Шхуна с нечитабельной надписью по борту казалась брошенной. Точно прибыла прямиком из Бермудского треугольника. Вполне ухоженная, но ни юнги, ни вахтенного, ни даже кошки, убийцы корабельных крыс.

— Та-ак… — протянул бородач, усадив меня в кресло в капитанской каюте. Подошел, наклонился, оттянул мне веко и заглянул в глубину зрачка. Его собственные зрачки были странными — светлее радужки, с синим огоньком в центре, точно подсвеченный темный сапфир. — Та-ак… Сиди тихо. — И тут он ударил меня. По лицу. Ладонью. Голова моя мотнулась, прикушенный язык защипало. Еще удар. Прямо в живот. Воздух в горле стал шершавым, будто корабельный канат. Я попытался приподняться — и понял, что крюк исчез.

— Не беспокоит? — голосом хирурга, проверяющего швы, спросил мой исцелитель. — А вот песню изгнать не смогу, прости. Придется сделать, что она велела.

Тут бы и надо мне спросить: кто «она»? Откуда я здесь? Кто я? Но мне было все равно. Я был себе не нужен.

— Ты кто, мореход? — улыбнулся я. Вообще-то, меня и личность бородача не больно интересовала, но как иначе я мог поблагодарить за избавление от крюка? Почему-то мне казалось: ему будет приятно, если я проявлю хоть какое-то любопытство.

— Мореход! — повторил он. Нет, не повторил. Представился. — Пойдешь убивать?

— Пойду.

— Тогда так. Возьмешь это, — он указал пальцем на стол. Посреди столешницы лежал кожаный кошель, толстый, словно батон колбасы. Хотя минуту назад ни черта там не лежало. Впрочем, меня и это не удивило. — Потом остановишься в гостинице «Трясина и лихоманка». Не пугайся, отличный отельчик. Поживешь пару дней. Походишь по лавкам, по рынкам, сюда тоже заходи. Особо не расспрашивай, постепенно сам сообразишь, что тут к чему. А потом я тебя найду. И без меня — ни шагу! Ни единого шагу без меня, понял? Повтори.

Я повторил. Потом еще раз. И еще. И еще. Пока слова Морехода не отпечатались у меня в памяти среди затертых образов, будто неистребимые надписи на плитах гробниц — гладких островком посреди каменных волн булыжной мостовой.

А потом меня приняла в свои гостеприимные объятья «Трясина и лихоманка».

Загрузка...