— …Ну, давай, воентехник, поехали!.. Да не жми так на газ!.. Сцепление, сцепление выключи!.. Теперь первую втыкай… Отпускай… плавно… Не рви!.. А, твою… Бери рукоятку, заводи снова… От стартера не возьмет…
Воентехник Юрий покорно вылез из кабины грузовика, подошел к радиатору с белесой овальной нашлепкой на облицовке: «ГАЗ», с трудом сунул заводную ручку в нижнюю прорезь («проклятая, никак не зацепляется!»), крутанул… Мотор чихнул, ручка вернулась обратно, больно ударила по руке… Мотор чихнул, ручка вернулась обратно, больно ударила по руке… («Черт! Хорошо, инструктор не видел… Он ведь предупреждал: не надо отпускать…»)
— Давай еще! — закричал инструктор из кабины. — Пересосал, когда первый раз заводил. Говорили тебе…
Юрий крутанул снова. Двигатель заработал.
Ух, слава Богу… Но теперь новая опасность: чтобы опять не заглох, когда будут трогаться с места. А потом все эти переключения, прогазовки… и вообще — нужно сразу смотреть вперед и назад, налево и направо… И тормозить, и снова ехать… А кругом люди, трамваи, рельсы, столбы, тротуары… Охренеть можно…
— …Куда поехал на милиционера?! Видишь, он пузом к нам стоит! Тормози, твою!.. Ну, воентехник, слабо у тебя с ездой, нужно навыки отрабатывать… Давай поехали! Да выжми сцепление-то! Не слышишь, рычит, как серпом по яйцам!.. Так, теперь прогазовочку… переключай… Да не туда суешь, это третья!.. Ну, воентехник…
Не пройдет и года, как эти разболтанные от рожденья «газики» станут для Юрия чуть не домом родным — он будет знать про них все: что силенок им здорово не хватает, что застревают в любой луже, что обогрева в кабине не было и нет, что у них все время летят промежуточные валики, что заводить их — мука мученическая — и летом, и зимой…
А пока он старался прилежно выполнять указания инструктора — но у него не очень получалось, и это было неприятно и унизительно. У других — ему казалось — все выходило куда лучше и быстрей.
За рулем он очутился не по собственной воле, а потому что они в Академии почти уже закончили изучение устройства автомобиля и теперь необходимо было научиться его водить. Может, оттого, что Юрий так и не удосужился понять, что же заставляет машину двигаться и как устроены карбюратор или там задний мост, она упрямилась и не хотела ему подчиняться так, как другим новичкам. А может, дело в том, что нудно ему это было — не вызывало ни любопытства, ни удовольствия. (Однако уже через несколько лет и до сей поры, спустя полвека, каждый раз, садясь за баранку, он испытывал и испытывает целый рой приятных чувств, в которых перемешаны в разной пропорции — легкий азарт, чувство освобожденности, еле ощутимого превосходства, новизны, предвкушения чего-то, наконец, просто спортивный интерес…)
А в том году было опять все тошно, неинтересно, и езда за рулем находилась далеко не в последнем ряду. На подсознательном уровне он начинал уже, видимо, понимать, что Академия и профессия инженера нужны ему, как… как крокодилу галстук (тогда еще не было в ходу выражение «как рыбке зонтик»). Кроме того, вообще было одиноко, тоскливо, скучно; дружить по-настоящему не с кем; влюбиться — не в кого; действия на сексуальном фронте давно окончились, и возобновить не было ни умения, ни куража.
Ранней осенью того же года он ехал как-то в трамвае, на передней площадке прицепного вагона. А на задней моторного стояла девушка, и они смотрели друг на друга. И Юрий вдруг почувствовал, что она та самая, которую он, быть может, давно искал и не находил… И она поняла и ответила тем же… А потом вскоре они сошли — она и какая-то женщина, наверное, ее мать…
От Ары он вдруг получил сумбурное письмо — о каких-то несбывшихся мечтах и поруганных чувствах. Концовку вообще не сразу уразумел — там было написано: «…никогда, все-таки, не думала, что ты окажешься таким Гарольдом Ллойдом». А когда сообразил, что к чему, это его и насмешило, и немного тронуло: он тоже не читал байроновского «Чайльд Гарольда», но, конечно, никогда не спутал бы его со знаменитым американским комиком, один или два немых фильма с которым видел еще в детстве в кинотеатре «Унион». Либо Ара в таком волнении писала, что перепутала имена, либо… Что ж, в конце концов, в школе Байрона не проходили, да и училась она так давно…
(Под новый 1993-й год мне приснились вдруг обе сестры — Ара и Эльвира. Приснилось их жилище, куда я так и не зашел после войны, жалкие две комнатушки. Женщины выглядели вполне сносно для своих лет, мы о чем-то мирно беседовали — не помню о чем, и я проснулся с приятным чувством исполненного долга: все-таки повидал старых знакомых…)
Отнюдь не заменяя собой действенную практику, временами, как и раньше, посещали Юрия эротические видения. Вернее, он сам вызывал их, но, опираясь при этом не на свой весьма скромный опыт, а по-прежнему используя прочитанное в книгах и добавляя, экспромтом, нечто, возникающее в его распаленном воображении.
Теперь, когда мы вступили с весьма значительным запозданием на всеобщую стезю легальной эротической свободы в искусстве, я с некоторым интересом замечаю, что тогдашние альковные мечтания Юрия удивительно совпадают со многими сюжетами и кадрами таких кинофильмов, как, скажем, «Фанни Хилл», «Калигула», «Аморальные истории»… Что они просто сколок того, что описано в «Истории О», в «Ксавьере», в «Записках джентльмена Викторианской эпохи»… И это свидетельствует, во-первых, о том, что ничто, увы, не ново под луной, а во-вторых, о достаточно богатом воображении моего героя, который, возможно, сумел бы, доведись ему этим заняться, не слишком отстать в литературном изображении эротических сцен от таких признанных мастеров этого дела, как Джованни Казанова, преподобный Ллеланд, маркиз де-Сад, Генри Миллер, а позднее Джеймс Болдуин, Гарольд Роббинс. А также от двух мало кому известных дам российского розлива, родившихся задолго до революции 1917 года, — Екатерины Бакуниной и Л.Зиновьевой-Аннибал. Впрочем, большинство из них — просто мальчишки и девчонки, в сравнении с нынешними литераторами обоего пола, ба-альшими доками по части секса.
В то же время порнография в ее, так сказать, обнаженном (куда уж обнаженней!) виде действовала на Юрия слабее. В этом он убедился, когда много лет спустя, начав выезжать «за бугор», смотрел там порнофильмы. (Его жена Римма просто неприлично хохотала на одном из таких фильмов, глядя на нелепо-суетливые действия партнеров на экране. Ее смеху громко вторил сосед по ряду — полупьяный рыжий шотландец. Остальные пять зрителей хранили стойкое молчание…)
Интересная, все-таки, штука критерии вообще и мерка того, что называть порнографией, в частности. Ну, хорошо, порнография (от греческого «порнос» — развратник) — это непристойное, циничное, бесстыдное, непотребное, наконец, изображение сексуальной жизни. Но, во-первых, что считать таковым — обозначенным всеми употребленными выше эпитетами? И кому решать? Кто судьи?.. Если моя покойная мама — то уменьшительное от слова «грудь» уже вызывало у нее недовольную гримасу. А если, к примеру, мой друг, журналист Валя — то его не проймешь и куда более определенными терминами, а также их графическим или словесным описанием. Кроме того, одно и то же изображение может, в зависимости от вкуса, ума и таланта «изобразителя», выглядеть и свято, и святотатственно, вызывать отвращение или удовольствие, приятие или отталкивание.
Взять те же квази порнофильмы, которые еще можно определить как «очень эротические». «Калигула», к примеру. Не берусь говорить за других, о себе же скажу, что своими сценами любого вида сексуальных излишеств он не вызывал естественного, казалось бы, возбуждения, но совсем наоборот — ужас перед жестокостью и вседозволенностью одних (одного) по отношению ко всем прочим и перед полной беспомощностью последних. Иными словами, вызывал, если хотите, социальный протест.
Или другой фильм под названием «Аморальные истории». Кстати, без всякой иронии: действительно, вроде бы аморальные. Но почему же, когда смотришь, как в первой истории юноша на берегу моря, между скалами, учит невинную девушку оральному сексу (фу! — воскликнут пуристы, иначе говоря, чистоплюи), это не вызывает ни неприятия, ни, тем более, опять же того самого возбуждения? Скажу больше: вся она какая-то тургеневско-набоковская, эта киноновелла.
Или другая история — о девочке-подростке в монастыре. Совсем скоро, когда ее изнасилует и убьет какой-то негодяй, она будет причислена к лику святых, но покамест ничто человеческое ей не чуждо: распалив себя легкомысленными картинками из светских книг, она в течение двух или трех киночастей занимается (не кривитесь, прошу вас!) мастурбацией. И это (в чем большое искусство актрисы) так же естественно, как деревья за окном ее кельи, как огурцы на столе, которые она не только ест, но использует по не вполне прямому назначению.
Когда тот же сюжет видишь в порнографическом журнале, он вызывает совсем иные ощущения…
Какие выводы из всего сказанного? У меня никаких. И вас прошу от них воздержаться. Как любил говаривать китайский пловец и кормчий: «пусть расцветают все цветы»…
Да, еще одно: мой подопытный, как мне кажется, был все же довольно нормальным молодым человеком — естественно возбуждался и естественно «эякулировал» (порою) в результате этого.
К началу зимы однообразное существование Юрия было ненадолго нарушено: в Ленинград приехал его родственник из Польши. Вернее, не из Польши — этой страны уже больше года не существовало, а из Западной Украины, той части Польши, которую Советский Союз спас от Гитлера и по настоятельной просьбе ее населения присоединил к себе. Так, по крайней мере, до недавнего времени утверждали наши официальные историки: Германия, мол, 1-го сентября 39-го года напала на Польшу, Англия и Франция за нее не вступились, польское правительство отказалось принять нашу помощь — и вот вам результат.
Но теперь, спустя более чем полвека, стала известна одна такая ма-аленькая подробность: оказывается, до всех этих событий Германия и Советский Союз уже заключили между собой секретный дружеский пакт о полном разделе Польши.
Впрочем, и в истории, и в геополитике все не так просто. Можно вспомнить три раздела Речи Посполитой в конце XVIII века между Пруссией, Австрией и Россией, когда страна тоже совсем исчезла с карты Европы. Несколько позднее Наполеон образовал на короткое время Варшавское княжество, но с поражением Франции Венский конгресс отдал его снова России (оно стало называться Королевство Польское); остальные земли так же были поделены недавними владельцами.
Через сто лет после этого, во время 1-й мировой войны, германские и австро-венгерские войска оккупировали Польское Королевство, а к концу войны Польша объявила себя независимой республикой. В 1920-м году польские войска захватывают часть территории Литвы с городом Вильнюсом, а также ведут наступление в сторону Киева и Минска и берут эти города. Впрочем, Красная Армия вскоре их освободила.
Пятимесячная эта война окончилась подписанием Рижских соглашений, определивших территориальные границы всех сторон, каждая из которых еще долгое время не считала их ни справедливыми, ни окончательными. Что в дальнейшем и сыграло свою роль.
При этом, откровенно говоря, я до сих пор не знаю, с помощью какой кибернетической машины можно определить конечную, бесповоротную правоту той или иной стороны, если рассматривать их споры и взаимные претензии в историко-моральном аспекте. (А существует на свете такой аспект?) Выход у подобных конфликтов, видимо, один, не слишком оригинальный, но почти несбыточный: здравый смысл народа и его правителей…
Польский родственник Юрия, приехавший сейчас в Ленинград, был его двоюродным братом по отцу, сыном тех, кто наезжал к ним в Москву несколько лет назад, кто подарил синий велосипед марки «Камински» и знакомства с кем мать Юрия не то побаивалась, не то просто не жаждала.
Звали его Адам (с ударением на первом «а»), ему уже стукнуло двадцать семь, он был похож лицом на юриного отца, а потому сразу вызвал у Юры симпатию. По-русски говорил не совсем правильно, с заметным чужестранным акцентом, но совершенно свободно: в семье у них всю жизнь общались на русском. (Правда, ни за что не хотел поверить Юрию, что существует такое русское слово — «простокваша» и яростно отрицал ее существование.)
Адам сообщил по телефону о приезде, и Юрий пошел к нему в гостиницу «Московская», чувствуя себя не совсем в своей тарелке: недавно ведь тот был иностранцем, а с иностранцами Юрий никогда еще не встречался в общественных местах.
Адам оказался словоохотливым, острым на язык и совсем не прижимистым человеком. (Зря говорили, что все иностранцы считают каждую копейку.) Они шикарно пообедали в ресторане, он не дал Юрию заплатить ни копейки, и пока сидели за столиком и потом в номере, много рассказывал о своей семье, о бывшей Польше…
Спрашиваешь, как мы жили? Не хуже других. Мы с Михблом… ты нйвешь… не знаешь его — это мой брат, твоего возраста… Мы окончили гимназию… Наш отец… он умйжил два рока назад… Ты и об этом не знаешь?.. Он был дентъста… зубы лечил. Мама, конечно, не работала: женщины, у ктурых дети, у нас редко работают… Потом я поехал учиться в Льеж, это в Бельгии, политехнический институт… Почему не у нас? Хотел в Варшаву на университет, только ведь мы жъдзи… евреи… а там с этим плохо… У вас этого нет?.. А у нас еврея могут не принять… оскорбить на улице, в трамвае, в учебной аудитории…
У нас и русских не любят, и украинцев. Но евреев больше… Я все говорю «у нас» — нет уже никаких «нас», Юра, кончилась Польска… сгинйла… Только ведь не может такая страна навсегда исчезнуть, как думаешь?..
(Юрий тогда так же мало думал о судьбе Польши, как и о положении евреев в различных странах. Но все же спросил, почему так с евреями. Ответ Адама показал, что тот неплохо знает проблему.)
…Жъдзи в Польше с тринадцатого века. Которые бежали з Хишпаньи, з Немцы, от инквизицьи. Их позвал круль Казимеж, у него жена еврейка была, Эстерка ее имя. Позвать позвали, но не очень-то любили. Из-за конкуренции, я думаю…
Но, понимаешь, Юра, какой парадокс — когда в конце прошлого века возник сионизм и евреи стали уезжать, — все, казалось, должны радоваться: как там у вас говорят… кобыла с возу?.. А, наоборот… Вот и получилось наоборот… Что такое сионизм, спрашиваешь? Это когда один еврей посылает в Палестину другого еврея на деньги третьего… Если серьезно, Сион это холм в Иерусалиме, и евреев зовут зрубить вокруг него свое государство. Что в том худого?.. А их за то ругают на всю ивановскую… Как? На все корки?.. Ладно, пусть так…
Да, Юра, тэґраз мы едины радяґньски, и пашпорт у мне радяньский… Пролетарии вшистких крайов зъеднайтеся… Нех жъе вйльки Сталин!.. Рбзэм бенджймы пустый капэстняк хлйбать… йдной лэжкой…
(Юрий невольно оглянулся: он не привык к таким разговорам, да еще в чужом месте и так громко. Рассказывались, конечно, еще в школьные годы кое-какие анекдоты, даже про Ленина со Сталиным, произносились всякие рискованные шутки, да и по-серьезному кое в чем недоумение и несогласие выражалось — но все это в своей тесной компании, потихоньку, а тут… человека видит в первый раз — может, даже никакой он не родственник, хотя на Юриного отца здорово похож… И еще интонации эти непривычные, словечки нерусские, как у иностранного шпиона… А в глазах такое… как бы точнее — злость, не злость, но что-то очень серьезное… И еще Юрий заметил: чем больше Адам пил вина, тем чаще в его речи появлялись польские слова.)
…Хцешь знать, як то было у нас? Ото, слухай…
(Автор позволит себе передать рассказ одного из своих персонажей своим собственным языком, как то делали, если он не ошибается, многие другие — от Бальзака и Драйзера до Достоевского.)
Прошлой весной запахло вокруг войною. Не знаю, как у вас… Хотя вы уже сколько лет поете «если завтра война, если завтра в поход…» А за год до этого ездил я в Италию, узнавал, как там поступить в морскую школу, в Болонье. Из политехнического еще раньше ушел, не стал учиться. Но в Болонью тоже больше не поехал: чуял — не до того сейчас. Остался дома, в своей Любумле, бизнесом решил заняться.
У нас это не такие ужасные слова — «бизнес», «спекуляция». Первое означает «делать дело», а второе — «размышлять», «думать», как его делать… Слышал такой анекдот? Едет еврей в поезде; поезд долго стоит. Еврей спрашивает: «Почему?» Ему говорят: «Паровоз меняют». «На что?» — он спрашивает. «На другой паровоз». «Тоже мне коммерция! Так на так…» Вот и я хотел чем-нибудь таким заняться: книгами торговать, канцелярскими товарами, цветы разводить… Только руки не дошли — и слава Богу: первого сентября прошлого года немцы напали на Польшу. Как раз когда школьники пошли на первый урок.
Нас в Любомле это не коснулось, правда, но мне рассказывал про это мой друг Эдвард, он чудом тогда выбрался из Варшавы…
Ее сразу объявили открытым городом, однако бомбежка все равно началась. В первые же дни. А через западную границу уже повалили танки, бронемашины. Их пытались сдержать, повернуть обратно — знаешь, кто? — польские конники…
Нам с тобой этого не понять, Юра, но представь — как я представил со слов Эдварда: погода солнечная, летняя, голубое небо и на нем — похожий на серебристое облачко самолетик. За ним другой, третий. Летят тихо, мирно, сверкают под солнцем, машут крыльями, словно приветствуют или приглашают задрать голову кверху и полюбоваться, какие они красивые, изящные… И вдруг — вой падающих бомб, взрывы. Больше всего над центром города… Сейчас от него мало что осталось — об этом у вас не пишут в газетах. И по радио не говорят…
Потом немецкие пилоты стали совсем низко летать, расстреливали из пулеметов тех, кто стоял за водой, за хлебом, — забавлялись, в общем, шалили парни. А в праздник Йом-Кипур, самый главный и значительный у верующих евреев, нацисты особенно сильно бомбили еврейские кварталы города… Все у них было расписано, все знали заранее. Я сам не верю в Бога, но Йом-Кипур, между прочим, Юра, это Судный день, когда каждый должен покаяться в грехах и помириться со всеми.
Через восемь дней немцы подошли к окраинам Варшавы, начали обстреливать из орудий. В районы Охота и Воля прорвались танки. Наши солдаты и бойцы гражданской обороны дрались на каждом рубеже, но, как у вас говорится, сила солому ломит. А еще через двадцать дней, 28-го сентября, Варшава прекратила сопротивление. Правительство и генеральный штаб эмигрировали в Англию, однако начальник гражданской обороны Стефан Стажиньский отказался сесть в самолет: немцы потом его схватили, отправили в концлагерь… Он, знаешь, какие слова говорил жителям в самые страшные дни? Что мечтал о великом городе, делал проекты, эскизы… А сейчас видит его из окна — в огне, но все равно великим и бессмертным, хотя на месте домов развалины, пылают больницы, библиотеки… Эх, Юра… Мы с тобой такое даже в кино не видели…
А Эдвард своими глазами наблюдал, как людей убивали прямо на улицах, заталкивали в машины, увозили куда-то. Гитлеровцы сразу разделили всех жителей на «чистых», «не очень чистых» и «совсем не чистых», а Варшаву на секторы: только для немцев, для поляков, для евреев… Про это ты хоть знаешь?
Рассказывал Эдвард, как на улице Хужа молодой немец столкнул с тротуара и ударил по лицу старика-еврея. И никто не обращал внимания — боялись, да и привыкли уже. Но в тот раз вдруг раздался крик — кричала молодая красивая девушка-полька на хорошем немецком языке.
— Как вы можете?! Он старый человек! Вы бы ударили своего отца? Дедушку?
Немец расхохотался.
— У меня не может быть такого отца или деда, пани… А у вас?..
Девушку сразу ввела испуганная подруга.
— …Фашисты и у себя в Германии такое делают, — сказал Юрий. — Я читал у Вилли Бределя, у Вольфа. А еще фильм был, «Профессор Мамлок». Ты видел?
— Ничего я не видел! Теперь этот фильм не пойдет — с тех пор, как Советы с Гитлером подружились.
— А как немцы евреев различают? — спросил Юрий. — Не все ведь похожи, — добавил он, подумав о себе.
— Различают, — неохотно ответил Адам. — У них и помощники нашлись. Из поляков. Которые заставляют мужчин прямо на улице штаны спускать. Немного таких, но нашлись. Их называют «шмальцовники».
Юрий не сразу сообразил, зачем это нужно, спускать штаны, а сообразив, спросил, опять не без удовлетворения подумав о себе:
— Разве у всех евреев… обрезание?
Адам пожал плечами.
— Не знаю. Эдвард, например, не похож — он совсем светлый, блондин… Но с ним было… Прямо на Маршалковской… Когда шел с одной знакомой… Подходит немецкий офицер, пьяный, и требует, чтобы Эдвард спустил штаны… Что ты улыбаешься, идиот?
Юрий совсем не хотел улыбаться, но губы, видимо, сами собой дрогнули, когда невольно представил себе всю нелепость картины.
— Я… нет… — пробормотал он. — Ну, и чем кончилось?
— Эдвард говорил, что как-то так получилось — он посмотрел офицеру прямо в глаза и тот вдруг кивнул ему: «иди!» А Эдвард — простить себе не может — сказал «спасибо»…
Юрий видел и понимал, с каким чувством рассказывает Адам, но тем не менее ничего не мог с собой поделать: то, что слышал, не казалось вполне реальным — как будто читает очередную книжку или смотрит пьесу из каких-то не наших времен.
А двоюродный брат все говорил и говорил. Злился, раздражался — но продолжал говорить.
Не менее отвлеченной и книжной показалась Юрию и другая страшная история, пересказанная Адамом: как один обезумевший от страха молодой еврей, подчиняясь приказу подвыпивших немцев, повесил собственного отца, а затем униженно клянчил у них его старый пиджак, в котором было зашито пятьсот долларов.
Но когда Адам стал рассказывать о своей жизни, о том, что видел собственными глазами у себя в Западной Украине (для Польши это были восточные районы), события приблизились к Юрию, сошли с подмостков сцены, выкарабкались из-под книжных переплетов…
Немцы подошли вплотную к главному городу на Волыни Владимежу, говорил Адам, уже были недалеко от Любомли. Они обстреливали эти города, там были жертвы: у наших знакомых погиб восьмилетний сын, у соседей — четырнадцатилетняя девочка… Говорю о тех, кого знаю…
Но 17-го сентября Красная Армия вступила в Западную Украину и Белоруссию, и немцы дальше не продвинулись, а рано утром 21-го мы услыхали на нашей улице нарастающий грохот и показался советский танк. Первыми его встретили, конечно, мальчишки, а также бойцы специально созданной для этого «красной милиции» из украинцев и евреев. Наши военные тоже были тут со своими бело-красными флагами. Потом их разоружили и многих арестовали. Офицеров вообще почти всех… Не веришь? Конечно, у вас об этом не писали…
Что? Было ли сопротивление? В нашем городке нет, во Влодимеже чуть до драки не дошло, но, в общем, чего ты хочешь? Все видели: мы между двух огней, и многие начинали понимать, что тот огонь, который с Востока, вроде бы не такой жгучий…
Когда в тот день я вышел на улицу, там было полно танков и красноармейцев. Перед городским управлением один из бойцов наяривал на гармошке, растягивал от уха до уха, другие плясали вприсядку. Потом пели песни — «Катюшу», «Если завтра война», «Красноармейскую». Тут же дымила войсковая кухня, наши ребятишки подходили со своими мисками — им накладывали огромные порции каши. Бойцы охотно вступали в разговоры с местными, хвалили до усрачки (так Адам выразился) Советский Союз, считали, все там хорошо и правильно и на все вопросы «а есть у вас?..» сразу же отвечали: «Есть, есть!» Наши шутники рассказывали, что спросишь их: «А бананы у вас есть?» «Есть, есть!» «А холера есть?» «Есть, есть!..»
Командиры мало чем отличались от солдат: тоже пели песни, плясали, тоже примитивно агитировали — рассказывали, какая у вас хорошая и счастливая жизнь. Один, правда, сказал умные слова, я запомнил. Польские паны протанцевали, он сказал, Польшу. «Вы танцевали танго, а мы строили танки. Вы танцевали фокстроты, а мы строили самолеты…» И в рифму, и верно.
На квартире у нас остановился лейтенант-пограничник Рагозин. Он был связист. Хороший мужик: когда стало трудно с продуктами — а стало почти сразу, — приносил нам сахар, еще чего-то и, главное, совсем не талдычил о преимуществах социализма. Хотя любил произносить какие-то строчки из стишков и песен, чаще всего о том, как «Ян вспахал, пан забрал. Ян овец стрижет, пан шерсть бережет…» И в этом роде. Однажды сунул свои сапоги в печь — просушить, а наша прислуга не заметила и затопила. Вот было дыма и смеха! От сапог остались одни голенища, но лейтенант не разозлился, не предъявил нам иск, даже принес по этому случаю бутылку, и мы весело распили ее. Помню, говорили открыто обо всем, и я сказал, что уже весной Англия и Франция начнут наступление на Германию, а потом вернется наш премьер, генерал Сикорский, прогонит немцев и снова объединит Польшу. Лейтенант как-то странно посмотрел на меня, но ничего не сказал. Может, по пьянке не сообразил, а может поленился настучать куда надо. Анекдот какой-то об этом есть, да? А вообще аресты у нас шли вовсю, и высылали тоже… Ничего не слыхал? Эх, Юра…
Я тебе рассказываю больше о нормальном — как наших ребят кашей кормили, песни пели да за столом беседовали. А ведь случилось много такого… Слово «НКВД» пугало нас не меньше, чем «гестапо»… Да, да… ты слушай… Недалеко от Любомли поместье было — семья там громадная жила какого-то древнего княжеского рода. Когда ваши пришли, глава семейства пан Зыгмунт принял решение, что все должны отравиться, все семнадцать человек. И все были согласны. Но самая молодая из них, Терезка, жива осталась — ей горничная сумела помешать… Потом Терезку забрали в НКВД. Поместье разграбили к чертовой матери. Сидеть бы этой девушке в тюрьме или гнить в Сибири, но начальник из НКВД человеком оказался — у него дочь была такого же возраста и вроде лицом на Терезку похожа. Освободил он ее и через границу к немцам отпустил.
А лесничего, нашего знакомого, убили прямо во дворе: спутали его форму с офицерской. Офицеров, жандармов, полицейских, помещиков, я тебе говорил уже, забирали, чиновников тоже, и где они — неизвестно…
Да что, если все рассказывать, до утра просидим, а тебе на занятия завтра…
Что я делаю? Работаю. В райпотребсоюзе. Брат Михал тоже крутится… На хлеб с маслом пока хватает. Даже больше. Было бы масло… Живем, можно сказать, спокойно. Если сравнивать, конечно…
Но еще год назад… Разве такое можно забыть? Мы ждали, Россия поможет против немцев, а вышло что?..
Прошла зима… настало лето…
Как, все-таки, подпорчены мы угнездившейся в нас иронией — и это не единичное, не частное, а, я бы сказал, общественное явление: давнишняя, вполне естественная реакция на атмосферу лжи и обмана, в которой рождались, дышали, росли. Думаю, нынешняя грубость наша — в каком еще народе есть она в такой дозе: на каждом вдохе и выдохе, вместо запятых и точек! — грубость наша во многом того же происхождения: от беспомощного желания отодвинуть, оттолкнуть от себя жестокую безнадежную явь — показать ей, и себе, что не воспринимаем ее всерьез, можем легко расправиться с ней, изругав последними словами (заодно и самих себя), понасмешничав над ней.
Убежден, ни на одном земном языке не оскорбляют так упорно и часто Мать, не превращают производное от обыкновенного слова «блуд» в ругательное междометие, употребляемое чуть не после каждого слога, не иронизируют так грубо и безжалостно над собой, над обыкновенными вещами. Не требуется в других языках строить такую высокую защитную стену из грязной ругани, чтобы отгородиться от грязной жизни…
Да, леди энд джентльмены, ваше английское «fuck» супротив нашего «ёб твою мать» — все равно что «плотник супротив столяра», блядь буду!..
Итак,
прошла зима… настало лето —
спасибо партии за это!..
Настало лето 1941-го года, а с ним и очередные экзамены.
Окончание третьего курса было обмыто в ресторане «Москва» на Невском — с Мишей, Саней, Димой, которые вообще не пили вина, а также с Вовкой Микуличем и Краснощековым, которые пили не меньше Юрия. Если не больше.
По выходным ездили примерно в том же составе за город: в Ораниенбаум и Петергоф, в Павловск и Гатчину. Глазели на парковую архитектуру, на дворцы и фонтаны и мечтали (все, кроме Сани Крупенникова — у него была раз и навсегда его Оля) познакомиться с какой-нибудь этакой, особенной, с которой или на всю оставшуюся жизнь, или хотя бы на одну ночь, но чтобы у нее все для этого было: и длинные ноги, и желание, и умение, и, главное, отдельная комната.
Впереди ждали каникулы, но перед ними еще летняя войсковая стажировка — в автомобильных частях. Юрий был рад, что откладывается отъезд в Москву: не привлекало снова торчать на даче, не хотелось и в городе — никуда не тянуло. Даже, казалось, померкло столь тщательно возводимое — в мыслях — здание дружбы: с Милей, с Соней, с… А больше почти уж никого не осталось.
Вскоре слушатели третьего курса стали разъезжаться на стажировку в войска. Вместе с Саней Крупенниковым и несколькими слушателями из другого учебного отделения, Юрию было назначено отправиться с Варшавского вокзала под Минск, в военный городок Ново-Борисов.
На пути туда чуть не на каждой станции видели они встречные составы из товарных вагонов, в которых везли не грузы и не скот, но людей и, сначала этого не было заметно, а потом поняли: под охраной. Кто-то объяснил: эстонцев выселяют в Сибирь — не всех, конечно, а тех, которые враги… И снова — в который раз — ничто не дрогнуло в их сердцах: нехорошо, разумеется, но, значит, так нужно в интересах государства… (Да и что поделаешь?.. Плетью обуха, как известно, не перешибешь. Лес рубят… и так далее…)
Но в том-то и дело, что ни о каком обухе, а тем более о плети и не думали — просто принимали как должное.
В автомобильном полку, куда прибыли, их разместили в солдатской казарме. Дел почти не было, заниматься с ними особой охоты ни у кого не наблюдалось. Поторчали в штабе полка, в штабах батальонов — ну, что там увидели? Писари пишут, начальники подписывают, печати ставят…«Разрешите войти?.. Разрешите доложить?.. Разрешите выполнять?.. Есть!..» Жара жуткая — за тридцать градусов…
Посмотрели на технику: автомашины, как одна, старые — «газики-АА» — почти все на колодках стоят — резину экономят; на ходу лишь несколько хозяйственных, а также учебные. На учебных и начали заниматься практической ездой вместе с новобранцами полка. Как-то вечером на неровной дороге Юрий чуть не перевернул машину, в кузове которой сидело с десяток бойцов, а также Саня Крупенников. (Видела бы его тогда милая Оля!) Но все обошлось благополучно. Лейтенант, сидевший с ним рядом в кабине, заорал:
— Крути баранку, твою мать!.. Да не туда — в сторону наклона!
На всю жизнь запомнил с тех пор Юрий это незыблемое правило. Однако не во всех жизненных ситуациях оно, увы, помогало…
И вот — первое воскресенье после прибытия. Жара не спадает. Юрий и Саня встали попозже, в столовую решили не ходить: позавтракать своими запасами из ларька. Заниматься ничем не хотелось, да и нечем. Даже на разговоры не тянуло. Вышли их казармы, разделись до трусов (широких, черных, сатиновых), разлеглись под солнцем на траве. Такое впечатление, что, кроме них, вокруг ни одной живой души. Дружно прикорнули. Проснулись не то сами по себе, не то от самолетного гула.
— Разлетались сегодня, — сказал Юрий. — С самого утра.
Саня обстоятельно объяснил — он вообще был и остался очень обстоятельным:
— А ты чего хочешь? Граница ведь недалеко. Теперь, правда, подальше, чем раньше, но все равно. На границе выходных нет, имей в виду.
— На границе тучи ходят хмуро, — сказал Юрий словами песни. — Хорошо, что мы не пограничники.
Саня встал, потянулся.
— Пойду водой поплещусь, — объявил он. — Совсем сомлел. Ты тоже на солнце-то не очень…
Юрий его не послушал. Саня довольно долго не возвращался, Юрий снова задремал. И тут его кто-то сильно тряхнул за плечо. Он открыл глаза — над ним стоял Саня. Хотелось ему сказать, чтоб не трогал и шел в одно место, но тот опередил.
— Война! — крикнул он. — Вставай!
— Какая война? Хохмач!
— Война, тебе говорят! Немцы по всему фронту перешли границу… Вероломно…
— Где?
— По радио передали… везде… Литва, Латвия, Белоруссия, Украина… Идут бои… Ничего… два-три дня — мы их отбросим. Пух и перья полетят!
Вскоре в полку была объявлена боевая тревога. Автомашины стали снимать с колодок — добрая половина моторов не заводилась; выдали оружие — не всем, только нескольким командирам. Оружия почти не было.
Назавтра всех стажеров из Академии отправили обратно. На этот раз поезд шел медленно, подолгу задерживался на станциях, а иногда, наоборот, проезжал, не останавливаясь. И почти на всем пути опять встречались составы теплушек с увозимыми людьми — то обгоняли их поезд, то оставались позади. И теперь было непонятно: ссыльных везут или беженцев.
Не доезжая Орши, поезд долго стоял: прошел слух — немцы бомбят железнодорожную станцию. В воздухе отдаленно разносились звуки, которых Юрий раньше не слышал — разве что в кино: взрывы бомб, стрекотанье зениток. Все это не было похоже на правду — словно, в самом деле, смотрели фильм про войну.