Oogenesis of the Bird City
Copyright © 1970 by Philip Jose Farmer
Президент США сидел за столом мэра Верхнего Центрального Лос-Анджелеса (уровень 1-й). О том, где сидеть мэру, особо заботиться не пришлось. Его кабинет оказался бы заполнен до отказа только в том случае, если бы в город вдруг съехался весь электорат.
В огромном зале собрались главы правительственных департаментов и начальники отделов, сенаторы, губернаторы штатов , магнаты индустрии и просвещения, председатели профсоюзов и президенты объединений ГОПов. Почти все они смотрели на телеэкраны, занимавшие часть изогнутой стены.
В огромное окно позади президента не смотрел никто, хотя через него открывался вид на полгорода. В голубом небе над зданием мэрии виднелось лишь несколько пушистых облаков. Летнее солнце только что миновало зенит, но с океана тянуло прохладным ветерком, и температура нигде в городе, не поднималась выше 23 градусов. Из 200 000 приезжих по меньшей мере треть толпилась вокруг гидов. Почти все ручные телекамеры репортеров, размером с футбольный мяч, были в эти минуты направлены на одного человека.
Ведущий от правительства:
— Леди и джентльмены, вы только что познакомились с большей частью этого города и теперь знаете о нем почти столько же, сколько узнали бы, сидя дома у телевизора. Вы видели все, кроме интерьеров этих домов, кроме внутреннего устройства этих ваших будущих жилищ. Вы поражены тем, что выстроили здесь Дядя Сэм и штат Калифорния, — этой Утопией, этим Изумрудным Городом из страны Оз, в котором каждый из вас чувствует себя Волшебником...
Придирчивая зрительница (массивная чернокожая женщина, магистр педагогики по специальности «электронное обучение в начальной школе»):
— Эти дома больше похожи на те яйца, которыми Дороти напугала короля Нома!
Ведущий (ухитрившись злобно взглянуть на нее, в то же время сохранив на лице улыбку):
— Мадам, вы выступаете, словно какой-нибудь вражеский агент! Вам бы надо вместо свидетельства о бедности выдать свидетельство о вредности!
Зрительница (надувшись):
— Я на вас в суд подам за публичное оскорбление и насмешки! »
Ведущий (окинув взглядом ее слоноподобную тушу):
— Подавайте, подавайте. Ничего удивительного, что у вас все мысли о яйцах, — вы сами на яйцо похожи!
Толпа рассмеялась. Президент недовольно засопел и что-то сказал в маленький круглый микрофон, пристегнутый к запястью. Какой-то человек среди толпы, услышав слова президента в наушниках, произнес что-то в свой микрофон, но ведущий отмахнулся с таким видом, словно хотел сказать: «Это моя передача! А кому не нравится, может пойти и утопиться в озере! »
Ведущий:
— Люди, вы видели искусственное озеро в центре города, окруженное общественными и другими зданиями. Вы видели Центр народного искусства, Народный рекреационный центр, больницу, университет, научно-исследовательский центр и ПАНДОРу — Публичный автоматизированный народный даровой общедоступный распределитель. Вы были восхищены и поражены сказочной страной бесплатных благ, которые предлагают вам Дядя Сэм и штат Калифорния. Здесь вы в изобилии найдете и товары первой необходимости, и предметы роскоши, потому что, как вы знаете из передач федерального телевидения, «Роскошь — это необходимость». Если вам чего-то захотелось — что бы это ни было, — приходите в ПАНДОРу, нажмите кнопку-другую, и — р-раз! — вы так богаты, как вам и не снилось!
Зрительница:
— Когда люди открыли ящик Пандоры, все беды мира вылетели наружу, и тогда...
Ведущий:
— Не перебивайте меня, мадам! Время у нас строго ограничено...
Зрительница:
— Это почему? Куда нам спешить?
Ведущий:
— Сказал бы я вам, мадам, куда вам спешить.
Зрительница:
— Но...
Ведущий:
— Никаких «но», мадам! Лучше сядьте на диету.
Зрительница (изо всех сил стараясь сдерживаться):
— Не смейте переходить на личности, нахал! Ну да, я не какая-нибудь там пигалица, и с правой бью так, что не поздоровится, имейте это в виду. Так вот, ящик Пандоры...
Ведущий отпустил непристойную шутку, вызвав хохот толпы. Зрительница что-то кричала, но за шумом ее не было слышно.
Президент беспокойно заерзал на стуле. Кингбрук, 82-летний сенатор от штата Нью-Йорк, громко крякнул и сказал:
— Чего только они не позволяют себе теперь на телевидении. Просто безобразие...
Некоторые экраны на стенах кабинета показывали отдельные части города. На одном Верхний Центральный Лос-Анджелес был виден с вертолета, летевшего вдоль берега океана. С такого расстояния камера смогла охватить все гигантское сооружение, включая сотню саморегулирующихся цилиндров-подпорок, на которых стоял гигантский пластиковый куб, и телескопические шахты лифтов, свисающие из-под его днища. Внизу, в тени куба, виднелся центр старого города, а вокруг — зазубренные контуры остальной части Лос-Анджелеса и примыкающих к нему городов.
Президент ткнул сигаретой в сторону этого экрана и сказал:
— Взгляните на двадцать четвертый экран, джентльмены. Внизу — темное прошлое. Жалкий муравейник, раздираемый распрями. А над ним — светлое будущее. Шанс, предоставляемый каждому, чтобы в полной мере реализовать свой человеческий потенциал.
Ведущий:
— Прежде чем мы с вами войдем в этот дом, который внутри точно такой же, как и любое другое жилище...
Зрительница:
— Это черт знает что, а не жилище. Они и снаружи все одинаковые.
Ведущий:
— Мадам, не будите во мне зверя. Так вот, люди, вы заметили, что все здания, и общественные, и частные, устроены наподобие яиц. Эта футуристическая конструкция была избрана потому, что, согласно самым последним теориям, форму яйца имеет сама Вселенная. Никаких углов, одни только кривые, бесконечность, заключенная в конечное пространство, понимаете?
Зрительница:
— Не понимаю!
Ведущий:
— Попробуйте скинуть немного жира, мадам, и тогда сможете угнаться за всеми остальными. Яйцевидная форма создает ощущение беспредельного пространства и в то же время уюта и безопасности. Когда вы войдете внутрь...
Каждый дом представлял собой большое гладкое белое яйцо из пластика, которое покоилось на толстой подпорке в виде усеченного конуса в 18, 28 метра над поверхностью города. (Для пожилых зрителей, так и не сумевших привыкнуть к новой системе мер, комментатор за кадром пояснил, что 18, 28 метра — это 60 футов. ) По обе стороны конуса шли лестничные клетки, каждая из которых заканчивалась у горизонтального люка в нижней части яйца. Люки открывались автоматически, позволяя войти в дом. У основания конуса тоже была дверь, а в нем — лифт для больных, калек и, как выразился ведущий, «просто лентяев, ведь каждому гарантировано право быть лентяем». Внутри полого основания располагались также несколько электрических тележек для разъездов по городу.
Президент увидел, как нахмурился при виде этих тележек Кирсон, автомобильный магнат из Детройта. Десять лет назад автомобильная индустрия окончательно отказалась от двигателей внутреннего сгорания и перешла к выпуску автомобилей на электрической и ядерной тяге, а теперь Кирсон увидел, что и они обречены. Президент отметил про себя, что позже надо будет его успокоить и приободрить.
Ведущий:
— «Разнообразие в единообразии», люди! Вы много слышали про это по федеральному телевидению, и прекрасный пример — дома, которые вы видите. Эту даму беспокоит, что все они выглядят одинаково, — так вот, каждый владелец дома может раскрасить его снаружи по собственному вкусу. Все дозволено — от репродукций Рембрандта до психоделических галлюцинаций или непристойных картинок, если у вас на это хватит духу. У нас полная свобода, включая свободу слова...
Зрительница:
— Будет похоже на корзинку с пасхальными яйцами.
Ведущий:
— Вот это верно, мадам, а Дядя Сэм — настоящий большой пасхальный кулич!
Ведущий повел группу зрителей внутрь дома, и на экранах появились сначала центральный открытый атриум, потом кухня и десять комнат, чтобы всем было видно, какое богатство приобретут будущие обитатели дома задаром.
— Задаром! — проворчал сенатор Кингбрук. — Да с налогоплательщиков на это сдирают не три, а тридцать три шкуры! Это их пот и кровь!
— В будущем необходимости в этом не будет, я вам потом все объясню, — мягко сказал президент.
— Не надо нам ничего объяснять, — сказал Кингбрук. — Все мы прекрасно знаем про экономику изобилия, которая сменит экономику дефицита. И про ваши планы переходного периода — вы называете его ПРЭ, «прогрессивно-регрессивная экономика», но я бы назвал это иначе — шизофренический бред при белой горячке!
Президент с улыбкой заметил:
— У вас еще будет возможность высказаться, сенатор.
Мужчины и женщины, сидевшие в кабинете, некоторое время молчали, глядя, как ведущий расхваливает прелести и достоинства дома с его звуконепроницаемыми стенами, бассейном посреди открытого атриума, мастерской со всевозможным оборудованием, кладовой, спальнями-гостиными, телевизорами в каждой комнате, убирающейся надувной мебелью, кондиционером, библиотекой микрофильмов и прочим.
Зазывала от правительства:
— Это просто сказка! Куда лучше, чем какая-нибудь трущоба на поверхности земли, где не дает покоя шум и кишат крысы!
Ведущий (цитируя лозунг федерального телевидения):
— «Будьте счастливы и свободны, как птицы в небе! » Вот почему все называют это Птичьим городом, а его обитателей — •вольными птицами! Все — на высшем уровне! И каждый свободно получает все задаром!
Зрительница:
— Кроме свободы жить где пожелаешь и в таком доме, в каком захочется!
Ведущий:
— Мадам, если вы не миллионерша, то вам не по карману иметь такой дом на земле, который хоть чем-то отличался бы от всех остальных. И к тому же вам пришлось бы постоянно бояться поджога. Вам все не по вкусу, мадам, — вы будете ворчать, даже если для того, чтобы вас повесить, петлю сделают из самой новехонькой веревки!
Группа зрителей вышла из дома, и ведущий обратил их внимание на то, что, хотя они и в трех сотнях метров над землей, здесь повсюду деревья и трава — целые маленькие парки. А если кто-то захочет поудить рыбу или покататься на лодке, то к его услугам озеро — оно в том квартале, где все муниципальные учреждения.
Зазывала:
— Вот это жизнь!
Ведущий:
— Купол над городом точь-в-точь похож на небо, которое снаружи. Вместо солнца — его электронное изображение, и оно движется по небу точно так же, как настоящее. Только вам не придется беспокоиться, что станет слишком холодно, или слишком жарко, или пойдет дождь. У нас тут есть даже птицы.
Зрительница:
— А как насчет ласточек? Вот придет весна, и как они попадут сюда без пропуска?
Ведущий:
— Мадам, вы просто нахалка! Почему бы вам не...
Президент встал из-за стола. Лицо Кингбрука, иссеченное морщинами, рытвинами и складками, свидетельствовавшими о глубокой старости, сейчас побагровело от гнева и напоминало раскаленную лаву на склоне вулкана сразу после извержения. Раскаты его баса давили на барабанные перепонки сидевших в кабинете, словно они оказались в барокамере.
— Отважный новый концлагерь, джентльмены! Пятьдесят миллиардов долларов на то, чтобы построить жилище для пятидесяти тысяч человек! Великий банкротополис будущего! А на то, чтобы расселить по таким разукрашенным курятникам население только этого штата, понадобится, по моим расчетам, триллион!
— Нет, если мы введем в действие ПРЭ, — возразил президент. Он поднял руку, чтобы стало тихо, и продолжал: — Я бы хотел послушать Гилдмена, джентльмены. Потом мы сможем посовещаться.
Сенатор от штата Миссисипи Бокамп пробормотал:
— Триллион долларов! Хватило бы на пропитание, кров и образование для всего населения моего штата в течение двадцати лет!
Президент дал знак выключить все экраны, кроме канала федерального телевидения. Каждая частная телекомпания вела свой репортаж, но важнее всего было то, что скажет федеральный комментатор. Он задавал тон, ему подражали — пусть и неохотно — комментаторы остальных телекомпаний. На них было оказано немалое давление, вплоть до прямых угроз, и никто не решался выступить против президента напрямик. Но если средства массовой информации еще можно было удержать в каких-то рамках, то свободу слова отдельных граждан никто не ограничивал: ведь обществу нужен предохранительный клапан. Время от времени тот или иной гражданин получал возможность высказаться по телевидению или по радио. И лихие кавалерийские наскоки на президента следовали один за другим со всех сторон. Его осыпали бранью, называли ультрареакционером, выродком-либералом, коммунистом, фашистом, гиеной, свиньей, пуританином, извращенцем, Гитлером и так далее, а его чучела торжественно сжигали столько раз, что один предприимчивый чучельщик заработал на них целое маленькое состояние — впрочем, из-за налогов оно стало еще меньше.
«Моя Голгофа, — подумал президент. — Дозволяются любые нападки. И все нападки опровергаются. Я человек, про меня можно говорить все. Даже обвинять в фанатизме. Я знаю: то, что я делаю, — правильно; во всяком случае, это единственное, что можно сделать. Когда появляются в Небе Четыре Всадника на четырех конях, такому кавалерийскому наезду может противостоять только человек, не знающий сомнений».
По комнате прокатился голос — это был Великий Гилдмен, как он называл себя сам. Главный комментатор федерального телевидения, начальник отдела в аппарате правительства, кандидат наук по средствам массовой информации, служащий 90-го разряда, непревзойденный оратор, заряженный высоковольтной энергией, человек, которому, как говорили, ничего не стоило бы убедить Господа Бога оставить Адама и Еву в раю.
—... Вопиет к небу! Народ и сама страждущая земля вопиют к небу! Воздух отравлен! Вода отравлена! Почва отравлена! Само человечество отравлено собственными гениальными способностями к выживанию! Широкие просторы Матери-Земли стали тесны! Разрастаясь, как раковая опухоль, человечество убивает то, что дало ему жизнь! Человек кладет сам себя под безумный пресс, который выжимает из него все соки, сокрушает его надежды на благополучное существование, на безопасность, мир, покой, исполнение мечтаний, на собственное достоинство...
Телезрителям, слушавшим его по сорока каналам, все, что он говорил, было хорошо известно; рисуя эту картину, он пользовался красками, замешанными на их собственных страданиях. Поэтому Гилдмен не стал долго на ней задерживаться. Он сказал несколько слов об экономике дефицита, в середине 1900-х годов уже безнадежно отжившей, но все еще казавшейся полной сил, словно человек, который умирает от неизлечимой болезни и держится только на все растущих дозах лекарств и знахарских снадобий. А потом он принялся расписывать яркими красками обширное полотно будущего.
Он говорил о росте населения, об автоматизации производства, о постоянно растущем классе обездоленных, с их мятежами и восстаниями, о постоянно тающем, отягощенном непосильным бременем классе налогоплательщиков, с их забастовками и беспорядками, о Побоище в Беверли-Хиллз, о нищете, преступности, недовольстве и тому подобном.
Президент с трудом сдержался, чтобы не поморщиться. В Золотом Мире (это ходячее выражение он придумал сам) будет хватать и полутеней, и теней. Утопий не бывает. Самой природе человеческого общества, во всех ее аспектах, свойственна нестабильность, а это значит, что то или иное количество страданий и беспорядка будет всегда. И всегда будут жертвы перемен.
Но с этим ничего не поделаешь. И хорошо, что перемены — неотъемлемая черта общества. Иначе — застой, косность, утрата надежд на лучшую жизнь.
Бокамп наклонился к уху президента и тихо сказал:
— Многие специалисты указывают, что экономика изобилия со временем приведет к гибели капитализма. Вы еще ни разу не высказывались по этому поводу, но дольше молчать нельзя.
— Когда я выступлю, — ответил президент, — я скажу, что экономика изобилия приведет к гибели и капитализма, и социализма. К тому же экономическая система — не святыня, разве что для тех, кто путает деньги с религией. Системы существуют для человека, а не наоборот.
Кингбрук, хрустнув суставами, поднялся с дивана и решительно подошел к президенту.
— Вы протащили этот свой проект вопреки противодействию большинства налогоплательщиков! Методы, которыми вы, сэр, воспользовались, не просто неконституционны! Мне достоверно известно, сэр, что вы прибегли к преступной тактике, к шантажу и запугиванию! Но вашему победному шествию пришел конец! Этот проект довел до нищеты наш когда-то богатый народ, и мы больше не намерены строить для вас воздушные замки! Дайте мне только время, и я докажу, что ваш грандиозный — и греховный — Золотой Мир — такой же золотой, как фальшивая монета! Вы недооцениваете меня и моих коллег, сэр!
— О ваших планах отстранить меня я знаю, — сказал президент, чуть улыбнувшись. — А теперь, сенаторы Бокамп и Кингбрук, и вы, губернатор Корриган, не пройдете ли вы со мной в апартаменты мэра? Я хотел бы сказать вам несколько слов — надеюсь, что нескольких слов будет достаточно.
— Я свое решение принял, мистер президент, — произнес Кингбрук, тяжело дыша. — Я знаю, что для нашей страны хорошо, а что плохо. Если вы припасли какие-то скрытые угрозы или недостойные предложения, выскажите их публично, сэр! Вот в этой комнате, перед всеми!
Президент оглядел лица сидевших в кабинете — растерянные, каменные, враждебные, радостные. Взглянув на свои наручные часы, он сказал:
— Я прошу всего лишь пять минут.
Потом он продолжал:
— Я не собираюсь пренебречь никем из вас. Я намерен побеседовать со всеми — по нескольку человек, подобранных с учетом общности интересов. От трех до пяти минут на каждую группу, и мы успеем покончить с этим делом к началу торжественного открытия. Прошу вас, джентльмены!
Он повернулся и шагнул в дверь.
Через несколько секунд три человека вошли вслед за ним, высоко подняв головы, с каменным выражением на лицах.
— Садитесь. Или стойте, если хотите, — сказал президент.
Наступило молчание. Кингбрук закурил сигару и уселся на стул. Корриган после недолгого колебания сел рядом с ним. Бокамп остался стоять. Президент встал перед ними.
— Вы видели людей, которые осматривали этот город. Это его будущие жители. Какая их общая черта бросается вам в глаза?
Кингбрук засопел и что-то проворчал себе под нос. Бокамп сердито покосился на него:
— Я не слышал, что вы сказали, но я знаю! Мистер президент, я буду говорить об этой наглой дискриминации во всеуслышание! Я велел одному из своих людей проверить по компьютеру утвержденный список, и он сообщил, что все будущие жители города — на сто процентов негры! И семь восьмых из них сидят на пособии!
— А восьмая восьмая — это врачи, техники, учителя и другие специалисты, — сказал президент. — Все добровольцы. Вот вам, между прочим, и опровержение довода, будто никто не станет работать, если его не принуждать. Эти люди будут жить в городе, не получая за свой труд ничего. Нам пришлось отказать множеству желающих — их оказалось больше, чем нужно.
— Еще бы, — вставил Кингбрук. — Особенно после того, как правительство последние двадцать лет не жалело казенных денег, чтобы прожужжать всем уши про эту «любовь к людям и служение человечеству».
— Я что-то не слыхал, чтобы вы когда-нибудь публично высказывались против любви к людям и служения человечеству, — заметил президент. — Но есть другая причина, которая заставила столь многих людей предложить свои услуги. Деньги могут исчезнуть из жизни, но стремление к престижу не исчезнет никогда. Это такое же древнее побуждение, как само человечество, а может быть, и еще древнее.
— Не могу поверить, чтобы ни один белый не захотел там жить, — сказал Бокамп.
— Запись шла строго в порядке очереди, — ответил президент. — Все контролировали компьютеры, а пункта о национальности в анкетах не было.
— Вы же знаете — бывали случаи, когда компьютеры подкручивали, а операторов подкупали, — заметил Корриган.
— Я убежден, что, если провести расследование, никаких нарушений обнаружено не будет, — ответил президент.
— Но ГОПы... — начал было Корриган, однако, уловив сердитый взгляд Бокампа, поправился: — Я хочу сказать, граждане, обеспечиваемые правительством, то есть те, кто живет на пособие, как это называлось, когда я был мальчишкой, — так вот, белые ГОПы будут на всех углах кричать о дискриминации.
— Белые тоже имели право подать заявление, — сказал президент.
Бокамп презрительно усмехнулся:
— Возможно, был распущен какой-нибудь слух. Но не может быть, чтобы не оказалось желающих из числа белых.
Голос Кингбрука громыхнул, как вулкан, который вот-вот извергнется:
— О чем мы спорим? Этот... Птичий город построен над кварталами, где живут одни цветные. Так почему бы его жителям не быть цветными? Давайте к делу. Вы, мистер президент, хотите построить еще и другие города вроде этого, пристраивать их к нему, пока не появится целый сплошной мегаполис на подпорках, который будет тянуться от Санта-Барбары до Лонг-Бича. Но ни здесь, ни в других штатах ничего подобного по-строить нельзя, не разорив всю страну. Поэтому вы хотите, чтобы мы поддержали ваш законопроект о введении так называемой ПРЭ. То есть о том, чтобы разделить экономику страны на две части. Одна половина ее будет продолжать работать, как всегда, — она будет состоять из частных предприятий и налогоплательщиков, которые ими владеют или на них работают. Эта половина будет по-прежнему покупать, продавать и пользоваться деньгами, как делала всегда. А другая половина будет состоять из ГОПов, живущих вот в таких городах, и правительство будет удовлетворять все их нужды. Для этого правительство проведет автоматизацию всех шахт, ферм и предприятий, которыми оно владеет сейчас и которые планирует приобрести. В этой части экономики нигде не будут использоваться деньги, она будет работать по замкнутому циклу. Все служащие будут набираться из ГОПов, даже аппарат федеральных органов и администраций штатов, с той оговоркой, разумеется, что федеральная, законодательная и исполнительная ветви власти сохранят свои полномочия.
— Звучит-то это прекрасно, — сказал Корриган. — Конечная цель — так, по крайней мере, утверждаете вы, мистер президент, — состоит в том, чтобы освободить налогоплательщика от чрезмерного налогового бремени и дать возможность ГОПам занять такое положение в обществе, чтобы их больше не считали паразитами. Звучит заманчиво. Но есть много людей, которых все эти ваши красивые слова не смогли ввести в заблуждение.
— Я никого не пытаюсь ввести в заблуждение, — возразил президент. Корриган сердито продолжал:
— Да ведь конечный результат совершенно очевиден! Когда налогоплательщик увидит, что ГОП живет, как король, не ударив пальцем о палец, а он должен работать не покладая рук, ему захочется того же самого. А те, кто не сдастся, окажутся без денег, потому что ГОПы не будут ничего тратить. Мелкие предприниматели, которые живут тем, что продают свои товары ГОПам, разорятся. Разорятся и предприятия покрупнее. В конце концов и предприниматели, и их наемные работники махнут рукой на свои доходы и налоги и переедут жить в ваши города, ; где все достается бесплатно, словно из рога изобилия. Так что, если мы поддадимся на ваши уговоры и разделим экономику на две половины, мы сделаем первый шаг по зыбучему песку. А потом отступать будет уже поздно. Это будет конец.
— Я бы сказал, что это будет начало, — сказал президент. — Все или ничего — так это вам представляется? И вы голосуете за «ничего»? Так вот, джентльмены, больше половины нации говорит «все», потому что это единственный путь, потому что им нечего терять, а приобрести они могут весь мир. Если вы отвергнете этот законопроект в конгрессе, я позабочусь о том, чтобы граждане могли сами вынести решение по этому поводу — «да» или «нет». Но на это потребуется слишком много времени, а время здесь — самое важное. Время — вот что мне нужно. Вот о чем идет у нас здесь торг.
— Мистер президент, — начал Бокамп, — ведь когда вы обратили наше внимание на расовый состав жителей города, вы это сказали не просто так?
Президент прошелся по комнате.
— Революция гражданских прав родилась примерно в то же время, как и мы с вами, мистер Бокамп. Но она еще далеко не достигла своих целей. В некоторых отношениях она даже отступила. Это было трагедией, что негры начали получать образование и политическую власть, необходимые им для дальнейшего прогресса, как раз тогда, когда пышным цветом расцвела автоматизация производства. Негры обнаружили, что работа есть только для специалистов и квалифицированных рабочих. Неквалифицированные никому не нужны. Это относится и к необразованным белым, и конкуренция за работу между неквалифицированным белым и чернокожим стала ожесточенной, как никогда. И даже кровавой, как мы убедились за последние несколько лет.
— Мы в курсе того, что происходит в стране, мистер президент, — сказал Бокамп.
— Да. Так вот, ведь это правда, что чернокожий, как правило, не особенно любит иметь дело с белыми или жить бок о бок с ними. Он всего лишь хочет иметь то же самое, что имеют белые. Но при нынешних темпах прогресса он получит это только через сотню лет, а то и больше. Если сохранится нынешняя экономика, он даже может вообще никогда этого не получить.
— Ну и что дальше, мистер президент? — пророкотал Кингбрук.
Президент остановился, пристально посмотрел на них и сказал:
— Но в условиях экономики изобилия, в таком городе он — негр — будет иметь все, что имеют белые. Высокий уровень жизни, подлинную демократию, правосудие без дискриминации. У него будут собственные судьи, полицейские, законодатели. Если он захочет, у него будет возможность вообще никогда не иметь дела с белыми.
Сигара Кингбрука уже не так воинственно торчала вперед. Бокамп набрал полную грудь воздуха, а Корриган вскочил со стула.
— Но это же будет гетто! — воскликнул Бокамп.
— Не в традиционном смысле слова, — возразил президент. — Теперь выслушайте правду, мистер Бокамп. Разве люди вашей национальности не предпочитают жить среди таких же, как они? Где еще они будут свободны от той тени, от той стены, которая неизбежно разделяет в этой стране белых и цветных?
— Получить возможность не иметь дела с белобрысыми? Простите, сэр, это сорвалось у меня нечаянно. Вы прекрасно знаете, что мы бы этого хотели! Но...
— Никому не будет запрещено жить в любом окружении, в каком он пожелает. На федеральном уровне никакой дискриминации не будет. Те, кто служит в правительстве, в армии, в Службе восстановления природы, будут иметь равные возможности. Но при наличии выбора...
Президент повернулся к Кингбруку и Корригану:
— В своих публичных выступлениях вы оба всегда высказывались за интеграцию. Иначе вы совершили бы политическое самоубийство. Но я знаю, что вы думаете про себя. Кроме того, вы всегда выступали за права штатов. Тут никакого секрета нет. Так вот, когда экономика изобилия встанет на ноги, штаты смогут сами себя обеспечивать. Им не нужно будет федеральное финансирование.
— Потому что станут не нужны деньги? — спросил Корриган. — Потому что денег больше не будет? Потому что деньги вымрут, как мамонты?
По лицу Кингбрука ходили желваки, словно стадо слонов кружило на месте, стараясь определить, откуда доносится незнакомый запах. Он сказал:
— Я не хотел бы кощунствовать, но теперь я, кажется, понимаю, что чувствовал Христос, когда его искушал Сатана.
Он умолк, поняв, что выдал свои тайные мысли.
— Конечно, вы не Христос, а я не Сатана, — поспешно поправился он. — Мы просто люди и ищем взаимоприемлемый выход из всех этих бед.
— Мы конские барышники, — сказал Бокамп. — А конь, из-за которого мы торгуемся, — это наше будущее. Наша мечта. Или наш кошмар.
Президент взглянул на часы и спросил:
— Ну и как, мистер Бокамп?
— Что я могу предложить взамен? Мечту о том, что придет конец презрению, враждебности, ненависти, предательству, угнетению? О том, что тень исчезнет, а стена рухнет? А вы предлагаете мне изобилие, чувство собственного достоинства и счастье — при условии, что мой народ будет жить за стенами из пластика.
— Я не знаю, как пойдет дело, когда будут построены стены этих городов, — сказал президент. — Но я не вижу ничего плохого в сегрегации по собственной воле, если к ней никто не принуждает. Самые разные люди делают это постоянно. Иначе у нас не было бы разных слоев общества, клубов и много чего еще. А если наши граждане, получив самое лучшее жилье и пропитание, всяческую роскошь, бесплатное образование на протяжении всей жизни, широкий выбор развлечений, — все, что только возможно, — если потом они все же превратят это в преисподнюю, то нам останется только поставить крест на всем роде человеческом.
— Человеку нужен стимул, он должен работать. В поте лица своего... — произнес Кингбрук.
«Кингбрук слишком стар, — подумал президент. — Он уже наполовину окаменел, и мысли у него каменные, и слова каменные».
Президент поглядел в огромное окно. Может быть, не стоило строить такой необычный город. В нем будет не так легко освоиться его новым жителям. Может быть, под куполом Птичьего города надо было построить дома, похожие на те, в каких они жили до сих пор. А уж потом устраивать что-то более оригинальное.
Предполагалось, что яйцевидная форма зданий создаст некое ощущение безопасности, возвращения в материнскую утробу и в то же время будет наводить на мысль о втором рождении. Но сейчас они были похожи на космические корабли, готовые взвиться в небо, как только кто-то нажмет кнопку.
Но этот город — и те, что появятся рядом с ним, — означал безвозвратный разрыв с прошлым, а разрыв всегда оказывается болезненным.
Кто-то позади него кашлянул, и он обернулся. Сенатор Кингбрук стоял, приложив руку к груди. Он собирался произнести речь.
Президент взглянул на часы и мотнул головой. Кингбрук улыбнулся так, словно эта улыбка причинила ему боль, и опустил руку.
— Мой ответ — да, мистер президент. Я с вами до конца. Процедура импичмента будет, конечно, прекращена. Но...
— Я не хотел бы быть невежливым, — сказал президент, — но лучше оставьте свои оправдания для ваших избирателей.
— Я говорю — да, — сказал Бокамп. — Только...
— Никаких «если», «и» или «но».
— Нет. Только...
— А вы, губернатор Корриган? — спросил президент.
— Мы все поддержим вас — по мотивам, которые лучше не оценивать... с точки зрения идеалов. Но разве кто-нибудь когда-нибудь это делает? Я говорю — да. Но...
— Прошу вас, без речей. — Президент слегка улыбнулся. — Речи буду произносить я. Ваши мотивы на самом деле не имеют значения, если ваши решения служат на благо американского народа. А так оно и есть. И на благо всего мира тоже, потому что другие народы последуют нашему примеру. Как я уже говорил, это будет означать конец капитализма, но это будет означать и конец социализма и коммунизма.
Он снова взглянул на часы:
— Благодарю вас, джентльмены.
Все трое вышли, хотя видно было, что им хотелось сказать что-то еще. Через несколько секунд появится следующая группа.
Хотя президент и знал заранее, что все равно одержит верх, он вдруг почувствовал огромную усталость. Впереди лежали годы борьбы, кризисов, страданий, успехов и неудач. Но человечество по крайней мере уже не будет плыть по течению, погружаясь в анархию. Человек начнет сознательно формировать — реформировать — свое общество, переворачивая вверх ногами древнюю, безнадежно устаревшую экономику, когда-то вполне приемлемую, но теперь уже негодную. Он начнет сносить старые города и возвращать природу в более или менее девственное состояние, залечивая страшные раны, нанесенные ей в прошлом неразумными эгоистичными людьми, очищая воздух, отравленные реки и озера, выращивая новые леса, позволяя диким животным плодиться и размножаться на возвращенной им земле. Человек, алчный ребенок-дикарь, опустошил планету, истребил ее обитателей, загадил свое собственное гнездо.
Президент вдруг понял, что охвативший его гнев порожден желанием заглушить какое-то другое чувство. У него было такое ощущение, словно он изменил некоему идеалу. Он не мог бы сказать, в чем заключалась эта измена, потому что знал: так надо, избранный им путь — единственный. Но и он, и Кингбрук, и Корриган, и Бокамп — все почувствовали то же самое. Он прочел это на их лицах, словно какая-то эктоплазма пробилась наружу из глубин их сознания.
Нужно быть реалистом. Если хочешь что-то получить, отдай что-то другое. Жизнь — вся Вселенная — это приход и расход, вход и выход, энергия, затрачиваемая на то, чтобы обуздать энергию.
Короче говоря, политика. Компромисс.
Дверь скользнула в нишу в стене, и один за другим вошли пять человек. Президент оглядел каждого из них, словно взвешивая его на весах, предвидя его доводы и заранее представляя себе наживку, на которую тот клюнет, даже если разглядит крючок.
— Джентльмены, — сказал он, — садитесь, если хотите.
Он взглянул на часы и начал говорить.
Riders of the Purple Wage
Если бы Жюль Верн в самом деле мог заглянуть в будущее — скажем, в 1966-й, — он бы наложил в штаны. А уж в 2166-й — ого-го!
КУКАРЕКУ НАОБОРОТ
Два великана — Без и Под — перемалывают его на муку для жертвенных хлебов.
Сквозь сонное вино всплывают вверх преломленные частицы. В бездонной пропасти кошмара гигантские ступни давят из виноградных гроздьев кровь причащения. А он, рыбачок-простачок, закидывает сеть в собственную душу — тесный садок левиафана.
Он стонет, наполовину просыпается, ворочается с бока на бок, весь в море темного пота, и снова стонет. Там, в глубине, Без и Под, налегая изо всех сил, вращают каменные жернова мельницы, бормоча про себя: «Кара-барас! » Глаза их горят оранжево-красным кошачьим огнем, зубы тускло белеют во тьме, словно цифры какой-то мрачной арифметики. Без и Под и сами рыбачки-простачки — не покладая рук замешивают кашу, безбожно путая метафоры.
Из петушиного яйца в навозной куче вздымается василиск и издает крик, первый из трех. Жаркой кровью рассвета набухает ствол восстающей плоти.
Он тянется вверх, вверх, перегибается под собственной тяжестью и поникает хрупкой соломинкой, плакучей ивой, пока ещё не пролившей ни слезинки. Одноглазая красная головка выглядывает наружу через край кровати, лежа на ней отсутствующим подбородком, но тело все наливается, набухает, и головка соскальзывает вниз. Поглядывая по сторонам единственным глазком и принюхиваясь, она скользит по полу к двери, которую по недосмотру оставили открытой нерадивые часовые.
Громкое ржание посреди комнаты заставляет ее обернуться. Это ржет трехногая ослица — валаамов мольберт. На нем — «полотно», неглубокий овальный противень, заполненный специальным радиационно-обработанным пластиком. Высота полотна — два метра, глубина — сорок четыре сантиметра. В толще пластика — изображение, которое нужно закончить к завтрашнему дню.
Изображение это — и живопись, и в то же время скульптура. Фигуры в пластике рельефны, округлы, одни расположены глубже, другие ближе к поверхности. Они освещены и извне, и изнутри, из толщи самосветящегося пластика. Свет словно впитывается в фигуры, просачивается сквозь них, а потом вырывается наружу. Он бледно-розовый, цвета зари, цвета крови пополам со слезами, цвета застилающей глаза ярости, цвета чернил на долговой странице бухгалтерской книги.
Картина — одна из его «Собачьей серии»: «Собака лает — ветер носит», «Собачья жизнь», «Кошка с собакой», «Созвездие Гончих Псов», «Пессимизм», «Живая собака и мертвый лев», «Собака, любящая палку», «Собаку съели», «Собачья смерть» и «Где зарыта собака».
Сократ, Бен Джонсон, Челлини, Сведенборг, Ли Бо и Гайавата веселятся в таверне «Русалка». За окном виден Дедал — отправляя своего сына Икара в его прославленный полет, он запихивает ему в задницу ракету — стартовый ускоритель. В углу сидит на земле Ог, Сын Огня. Грызя кость саблезубого тигра, он рисует на покрытой плесенью штукатурке бизонов и мамонтов. Официантка Афина, склонившись над столиком, подает своим прославленным клиентам нектар с крендельками. Позади неё — Аристотель, на голове у него козлиные рога. Он задрал ей юбку и жарит ее в задницу. Горячий пепел от сигареты, которая торчит из его ухмыляющихся губ, упал ей на юбку, и Та уже начинает дымиться. В дверях мужского туалета пьяный
Бэтмен, дав волю давно сдерживаемой похоти, насилует Чудо-мальчика. Через другое окно видно озеро, по поверхности которого шествует человек с потускневшим зеленоватым нимбом над головой. Позади него из воды торчит перископ.
Змеечлен цепко обвивается вокруг кисти и принимается за работу. Кисть — это небольшой цилиндр, один конец которого присоединен к трубке, идущей от машинки в виде полушария. На другом конце цилиндра торчит сопло. Его отверстие можно увеличивать или уменьшать, поворачивая регулятор на цилиндре, — краска может изливаться сильной струей или распыляться мелкими капельками, а еще несколько регуляторов позволяют получать любые нужные цвета и оттенки.
Неистово извиваясь, хобот слой за слоем накладывает краски, и на картине возникает еще одна фигура. Потом, уловив в воздухе затхлый запах похоти, он бросает кисть, проскальзывает в дверь и вдоль изогнутой стены выползает в идущий по кругу коридор, оставляя за собой извилистый след, подобный следу какого-то безногого существа, — письмена на песке, которые многие могут прочесть, но мало кто может понять. Разгоряченное пресмыкающееся наливается жаркой кровью, она пульсирует в нем в такт с жерновами, которые вращают Без и Под. Стены, чувствуя его присутствие и источаемое им вожделение, раскаляются докрасна.
Он издает стон. Напоенная соком его желез кобра высоко поднимает голову и начинает мерно раскачиваться под звуки флейты, изливающие его жажду проникнуть в глубь горячей плоти. Да не будет света! Скорее мимо комнаты Матери, последней у выхода. Ах! Он тихо вздыхает с облегчением, но сквозь плотно стиснутые вертикальные губы только свистит ветер — это голос уносящегося вдаль экспресса, который называется «Желание».
Дверь — устаревшей конструкции, в ней есть замочная скважина. Скорее! По пандусу, сквозь скважину и наружу. Улица пуста, гуляющих нет, только одна молодая женщина со светящимися серебристыми волосами. Вот она — добыча!
За ней по улице, обвиться вокруг ее лодыжки. Она смотрит вниз удивленно, потом испуганно. Это ему по душе: слишком много было у него таких, кто слишком хотел.
Вверх по ее ноге, нежной, как кошачье ушко, виток за витком, ползком через расщелину ее чресел. Потыкаться носом в мягкие вьющиеся штопором волосики, а потом — сам себе Тантал — кружным путем по плавной выпуклости живота, по дороге сказать «Привет!» пупку, нажать на него, как на кнопку звонка — эй, есть кто-нибудь там, наверху? Виток за витком вокруг узкой талии, робко сорвать поспешный поцелуй у каждого соска. Потом снова вниз — совершить восхождение на Венерин холм, водрузить флаг на его вершине.
О восхитительное запретное место, о святая святых! Где-то там, внутри, — дитя, начинающая возникать эктоплазма, радостное предвосхищение действительности. Падай, яйцо, лети стремглав по отвесным колодцам тела, поспеши проглотить крохотного Моби Дика — самого шустрого из всех миллионов миллионов своих извивающихся братьев: пусть выживет самый проворный.
Громкий скрип заполняет коридор. Горячее дыхание холодит кожу. Он весь покрывается потом. Ледышки намерзают на набухшем фюзеляже, который сгибается под их тяжестью. Туман заволакивает все вокруг, свистит в стойках, элероны и рули высоты скованы льдом, высота быстро убывает. Поднимайся выше, выше! Где-то там, впереди, в тумане — Венусберг, гора Венеры; эй, Тангейзер, шлюх за порог, труби в рог, пускай ракеты, я пикирую!
Дверь в комнату Матери открывается. Весь овальный проем заполняет приземистая жаба. Шея у нее вздувается и опадает, словно кузнечные мехи, беззубый рот раззявлен. Раздвоенный язык высовывается наружу и обвивается вокруг его боа-эректора. Вопль вырывается из обоих его ртов, он судорожно дергается во все стороны. Горькое чувство отторжения пронизывает его насквозь. Перепончатые лапы сгибают бьющееся тело, завязывают его скользким узлом.
Молодая женщина не спеша удаляется. Подожди! С ревом изливается могучая волна, разбивается об узел, откатывается назад, сшибаясь с набегающей новой волной. Напор чересчур велик, а выход только один. Вверх вздымается фонтан, с небесного свода обрушивается потоп, а ковчега нет. Он вспыхивает взорвавшейся звездой, рассыпаясь миллионами ярких извивающихся метеоров — напрасных искр, которым так и не суждено разгореться.
Да приидет oтверстиe твое! Живот и бедра его скованы отдающим затхлостью панцирем, он лежит замерзший, мокрый и дрожащий.
РАССВЕТ ИССЯКШЕГО ДОЛГОТЕРПЕНИЯ ГОСПОДНЕГО
«... Говорит Альфред Мелофон Вокс-Попурри, ведущий передачи “Час Авроры — на зарядку и чашку кофе” по каналу 69-Б. Прослушайте строки, записанные на 50-м ежегодном фестивале-конкурсе в Центре народного искусства, Беверли-Хиллз, 14-й уровень. Омар Вакхилид Руник исполняет их экспромтом — если не считать кое-каких заготовок, сделанных им накануне вечером в таверне “Укромная Вселенная”, но их можно не считать, потому что на следующий день Руник все равно так и не смог ничего припомнить. Тем не менее он завоевал Первый Лавровый Венок “А”; Второго, Третьего и последующих венков не существует, они обозначаются только буквами, от “А” до «Я», да благословит Бог нашу демократию».
Навстречу течению ночи серо-алый лосось плывет,
Стремясь в дневную заводь на нерест.
Рассвет — красный рев солнечного быка,
Из-за горизонта он мчится на нас.
Истекая кровью фотонов, корчится при смерти ночь,
В спине у нее торчит нож киллера-дня.
... И так далее, пятьдесят строк, перемежающиеся аплодисментами, восторженными восклицаниями, криками недовольства, свистками и воплями.
Чиб наполовину проснулся. Он глядит в уходящий вдаль темный туннель, по которому уносится только что виденный сон. Он приподнимает веки, и перед ним возникает другая реальность — сознание.
«Отпусти член мой», — бормочет он вслед за Моисеем и, представив себе его длинную бороду и рожки (по милости Микеланджело), тут же вспоминает своего прапрадеда.
Усилием воли он, словно ломом, размыкает веки и видит экран фидо, который занимает всю противоположную стену и загибается на половину потолка. Рассвет, верный паладин солнца, бросает на землю свою серую перчатку.
«Канал 69-Б, ваш любимый канал телевидения Лос-Анджелеса, несет вам рассвет». (Трехмерный обман. Фальшивый рассвет, создаваемый электронами, которые испускают устройства, созданные человеком. )
«Проснитесь с солнцем в душе и песней на устах! Вздрогните от волнующих строк Омара Руника! Встретьте рассвет, как встречают его птицы на деревьях, как встречает его сам Господь Бог! »
Вокс-Попурри говорит тихо, нараспев, а в это время все громче звучит «Танец Анитры» Грига. Старый норвежец и мечтать не мог о таком слушателе — и это его счастье. Юноша по имени Чибиабос Эльгреко Виннеган лежит мокрый и липкий по милости фонтана, излившегося из нефтеносных недр его подсознания.
— Поднимай-ка задницу и садись на коня, — говорит сам себе Чиб. — У твоего Пегаса сегодня скачки.
Все его мысли, слова, вся его жизнь — уже в кипучем настоящем.
Чиб слезает с кровати и убирает ее в стену. Торчащая наружу, помятая, как физиономия пьяницы, она бы нарушала эстетику его комнаты, искажала плавный ход кривой, отражающей сущность Вселенной, и мешала ему работать.
Его комната — огромный овал. В углу другой овал, поменьше, — туалет и душ. Он выходит оттуда, похожий на одного из богоподобных ахейцев Гомера, — массивные ляжки, могучие руки, золотисто-коричневая кожа, голубые глаза, каштановые волосы, не хватает только бороды.
Звонок телефона подражает набатному кваканью южноамериканской древесной лягушки, которое он как-то слышал по 122-му каналу.
— Сезам, откройся!
INTER CAECOS REGNAT LUSCUS
Во всю ширину экрана фидо возникает лицо Рекса Лускуса. Его кожа усеяна порами, словно изрытое воронками поле сражения первой мировой войны. Черный монокль закрывает левый глаз, выбитый в потасовке художественных критиков Во время одной из лекций серии «Я люблю Рембрандта» по 109-му каналу. И хотя у него большие связи, которые позволили бы ему добиться разрешения на замену глаза, он отказался.
— Inter caecos regnat luscus, — говорит он всякий раз, когда его об этом спрашивают, и нередко, когда его не спрашивают. — Перевожу: «Среди слепых одноглазый — король». Вот почему я сменил имя на Рекс Лускус, что означает «Король Одноглазый».
Ходит слух, всячески поддерживаемый Лускусом, будто он даст вставить себе искусственный белковый глаз только тогда, когда увидит работы художника настолько великого, чтобы ради него стоило обзавестись стереоскопическим зрением. Поговаривают также, что он сделает это в недалеком будущем, ибо открыл Чибиабоса Эльгреко Виннегана.
Лускус жадно (он не может без наречий) разглядывает курчавый пушок на теле Чиба и близлежащие части. Чиб при виде его наливается — но не вожделением, а гневом.
Лускус вкрадчиво говорит:
— Милый, я только хотел убедиться, что ты уже встал и занимаешься сегодняшним невероятно важным делом. Ты обязан быть готов к показу, просто обязан! Но сейчас, увидев тебя, я вспомнил, что еще ничего не ел. Позавтракаем вместе?
— А что будем есть? — спрашивает Чиб и, не дожидаясь ответа, говорит: — Нет. У меня сегодня слишком много дел. Сезам, закройся!
На экране меркнет лицо Рекса Лускуса, очень напоминающее козлиную морду, или, как он предпочитает говорить, лик Пана: Фавн от искусства. Он даже сделал себе заостренные уши. Просто блеск.
— Бэ-э-э! — блеет Чиб, глядя на исчезающее изображение. — Бэ-э! Шарлатан! Не стану я лизать тебе задницу, Лускус, и тебе не дам. Даже если останусь без гранта!
Телефон звонит снова. На экране появляется смуглое лицо Руссо Красного Ястреба. Нос у него орлиный, а глаза — как осколки черного стекла. На его широком лбу — красная повязка, прямые черные волосы падают на плечи. Он в куртке из буйволовой кожи, на шее бисерное ожерелье. На вид он похож на индейца из прерий, хотя и Сидящий Бык, и Бешеный Конь[9], и любой другой носатый индейский вождь в два счета вышибли бы его из своего племени. Дело не в антисемитизме — просто они не стали бы терпеть воина, который весь покрывается сыпью, стоит ему только близко подойти к коню.
Родился он Джулиусом Эпплбаумом, а когда наступил День Переименования, превратился в Руссо Красного Ястреба. Сейчас он только что вернулся из леса, где приобщался к первобытности, и теперь наслаждается ненавистными благами этой порочной цивилизации.
— Как дела, Чиб? Ребята спрашивают, когда ты появишься.
— У вас? Я еще не завтракал, и мне нужно сделать множество дел, чтобы подготовиться к показу. Увидимся в полдень!
— Ты много потерял, что не был вчера вечером. Какие-то вонючие египтяне вздумали пощупать девиц, ну, мы им и устроили салям-алейкум.
Руссо исчезает, словно последний из могикан.
Чиб только успевает подумать о завтраке, как звонит внутренний телефон.
— Сезам, откройся!
Он видит на экране гостиную. В воздухе клубится дым, такой густой и плотный, что кондиционер не может с ним справиться. В дальнем конце овальной комнаты спят на лежаке его маленький сводный брат и сводная сестра. Наигравшись в «ма-му и ее приятеля», невинные крошки уснули с приоткрытыми ротиками, прекрасные, какими могут быть только спящие дети. У каждого между закрытых глаз — по немигающему оку, словно у циклопа.
— Правда, они очаровательны? — говорит Мать. — Малютки слишком устали, чтобы добраться к себе.
Посреди комнаты стоит круглый стол. Вокруг него — престарелые рыцари и дамы, готовые отправиться в странствие на поиски туза, короля, дамы и валета. Вместо доспехов они облачены в бесчисленные слои жира. Щеки у Матери свисают вниз, словно знамена в безветренный день. Ее необъятные груди расползлись по столу, они колышутся, сотрясаемые волнами ряби.
— Безобразные китообразные, — говорит он вслух, глядя на жирные лица, гигантские груди, массивные крупы. Они удивленно поднимают брови. Что там болтает этот полоумный гений?
— А правда, что твой сынок — умственно отсталый? — спрашивает один из приятелей Матери, и все со смехом прихлебывают пиво. Анджела Нинон, не желая пропустить эту сдачу и сообразив, что Мать все равно скоро включит автоматы мокрой уборки, писает под себя. Все разражаются хохотом, а Вильгельм Завоеватель говорит:
— Начинаю.
— А я уже кончаю, — отзывается Мать, и все покатываются со смеху.
Чибу хочется заплакать. Но он не плачет, хотя ему с детства внушали, что можно плакать всякий раз, когда только захочется.
«... От этого становится легче на душе, и потом посмотрите на викингов — какие были мужчины, а плакали, словно дети, всякий раз, как только им хотелось».
202-й канал, популярная программа «Идеальная Мать»
Он не плачет, потому что у него такое чувство, словно он вспоминает Мать, которую очень любил, но которой нет в живых, которая умерла много лет назад. Его Мать давно уже погребена под оползнем мяса и жира. У него была замечательная Мать, когда ему было шестнадцать.
А потом она его отлучила.
«У КОГО ХОРОШО СОСУТ, ТЕ ВСЕГДА ХОРОШО РАСТУТ».
Из стихотворения Эдгара А. Гриста, 88-й канал
— Сынок, мне это не доставляет особого удовольствия. Я делаю это только потому, что люблю тебя.
А потом — жир, жир, жир! Где она теперь? Погрузилась в бездну сала. Все толще, все глубже.
— Сынок, ты бы мог хоть повозиться со мной время от времени.
— Ты же меня отлучила, Мать. И правильно сделала, я уже большой. Только теперь не рассчитывай, что мне захочется заняться этим снова.
— Ты меня больше не любишь!
— Что на завтрак? — спрашивает Чиб.
— Мне пришла хорошая карта, Чибби, — отвечает Мать. — Ты давно говоришь, что уже большой. Хоть раз можешь сам приготовить себе завтрак?
— Зачем ты мне позвонила?
— Я забыла, в котором часу открывается твоя выставка. Хочу успеть вздремнуть перед тем, как отправляться.
— В 14. 30, но тебе идти необязательно.
Накрашенные зеленой помадой губы раскрываются, как гнойная рана. Она чешет пальцем подрумяненный сосок.
— Нет, я хочу там быть. Не могу же я не присутствовать на триумфе своего собственного сына. Как ты думаешь, дадут тебе грант?
— Если не дадут, не миновать нам Египта.
— Вонючие арабы! — заявляет Вильгельм Завоеватель.
— Это решает Бюро, а не арабы, — возражает Чиб. — Арабы переехали сюда по той же причине, по которой нам придется переезжать туда.
«Кто мог бы подумать, что Беверли-Хиллз станет гнездом антисемитизма? »
Из неопубликованной рукописи Деда
— Я не хочу ехать в Египет! — плаксивым голосом говорит Мать. — Ты должен получить этот грант, Чибби. Я не хочу уезжать из этой грозди. Я здесь родилась и выросла — ну, на десятом уровне, но это все равно, и когда я переехала сюда, все мои друзья переехали тоже. Я не поеду!
— Не плачь, Мать, — говорит Чиб с невольным сочувствием. — Не плачь. Ты же знаешь, правительство не может тебя заставить. Не имеет права.
— Захочешь, чтобы тебе и дальше перепадали лакомые кусочки, — поедешь, — говорит Завоеватель. — Если Чиб не получит грант. А я бы на его месте не так уж и старался. Он же не виноват, что с Дядей Сэмом не поторгуешься. У тебя есть твое королевское жалованье и еще то, что получает Чиб, когда продает свои картины. Только тебе этого мало. Ты тратишь деньги быстрее, чем получаешь.
Мать с воплем ярости кидается на него. Чиб выключает фидо. Черт с ним, с завтраком — можно будет поесть попозже. Картина, которую он представляет на Фестиваль, должна быть готова к полудню. Он нажимает на панель, стены пустой комнаты раскрываются сразу в нескольких местах, и из них появляются принадлежности для живописи, словно дар от каких-то электронных богов. Зевксис[10] повредился бы в рассудке, а Ван Гога бросило бы в дрожь, если бы они увидели полотно, палитру и кисть, какими пользуется Чиб.
Процесс создания картины начинается с того, что художник сгибает и скручивает каждую из многих тысяч проволочек, расположенных на разной глубине, придавая им нужную форму. Проволочки так тонки, что их видно только в лупу, и манипулировать ими приходится с помощью крохотных щипчиков. Поэтому, приступая к работе над картиной, он надевает специальные очки и берет длинный и тонкий, как паутинка, инструмент. После сотен часов кропотливых, терпеливых усилий (любви) : все проволочки оказываются размещенными так, как надо.
Чиб снимает очки, чтобы окинуть картину взглядом. Потом берет краскораспылитель и принимается окрашивать проволочки в нужные цвета и оттенки. Через несколько минут краска высыхает. Тогда Чиб подключает к картине электрические провода, нажимает кнопку, и по проволочкам начинает течь слабый ток. Под слоем краски они раскаляются и, словно лилипутские предохранители, сгорают в облачках голубоватого дыма.
В результате получается трехмерное сооружение из полых внутри трубочек твердой краски, лежащих в несколько слоев под поверхностью картины. Трубочки разного диаметра, но все такие тонкие, что, если поворачивать картину под разными углами, свет сквозь стенки их проникает внутрь. Некоторые трубочки представляют собой просто отражатели, усиливаюшие свет, чтобы было лучше видно скрытое внутри изображение.
Когда картину выставляют, ее устанавливают на вращающийся пьедестал, который поворачивает ее на 12 градусов туда и обратно.
Квакает фидо. Чиб, выругавшись про себя, думает, что надо будет, пожалуй, его отключить. Хорошо хоть, что это не внутренний телефон, не Мать с ее истерикой. Пока не она. Но она скоро позвонит, если опять проиграется в покер.
— Сезам, откройся!
НЫНЕ, О ГУСИ, ВОСПОЙТЕ ХВАЛУ ДЯДЕ СЭМУ
«Через двадцать лет после того, как я сбежал с двадцатью миллиардами долларов, а потом считался умершим от сердечного приступа, на мой след снова напал Фалько Акципитер. Тот самый сыщик из Налоговой полиции, который, поступая на работу, взял себе имя “Ястребиный Сокол”[11]. Какая самовлюбленность! Однако он зорок и беспощаден, как хищная птица, и я содрогнулся бы, не будь я слишком стар, чтобы бояться людей. Кто снял с него путы и колпачок? Как он умудрился взять след, который давно простыл? [11]
Из «Конфиденциальных семяизвержений» Деда
Лицом Акципитер похож на чрезмерно подозрительного сапсана, который, паря в небе, старается смотреть сразу во все стороны и даже заглядывает самому себе в задний проход — не притаилась ли там утка. Каждый взгляд его светло-голубых глаз напоминает нож, до поры спрятанный в рукаве и швыряемый в цель неожиданным взмахом руки. Он пристально разглядывает все окружающее с шерлокхолмсовским вниманием к мелким, но многозначительным подробностям. Его голова поворачивается то вправо, то влево, уши то и дело настораживаются, ноздри раздуваются и вздрагивают — не человек, а какой-то радар, сонар и аромадар в одно и то же время.
— Мистер Виннеган, простите, что звоню так рано. Я не поднял вас с постели?
— Вы же видите, что нет! — огрызается Чиб. —Можете не представляться, я вас знаю. Вы следите за мной вот уже три дня.
Акципитер не краснеет. В совершенстве владея собой, он позволяет себе краснеть только в глубине души, так, что никто этого не видит.
— Если вы меня знаете, то вы, может быть, скажете мне, зачем я звоню?
— Неужели я похож на такого идиота?
— Мистер Виннеган, я хотел бы поговорить с вами о вашем прапрадеде.
— Его нет в живых уже двадцать пять лет! — кричит Чиб. — Забудьте про него. И оставьте меня в покое. Не пытайтесь по-лучить ордер на обыск. Ни один судья не выдаст вам ордера. Дом человека — его нелепость... я хотел сказать — его крепость.
Он вспоминает про Мать: ну и денек будет, если только не смотаться отсюда как можно скорее. Но сначала нужно закончить картину.
— Исчезните, Акципитер, — говорит Чиб. — Я думаю, не пожаловаться ли мне на вас куда следует. Уверен, что в этой вашей дурацкой шляпе спрятана фидокамера.
Лицо Акципитера неподвижно и невозмутимо, как алебастровое изваяние бога-сокола Гора. Возможно, и случается, что у него пучит живот, но если и так, то газы он выпускает беззвучно.
— Очень хорошо, мистер Виннеган. Но так просто вы от Меня не отделаетесь. В конце концов...
— Исчезните!
Внутренний телефон издает троекратный свист. Три раза — значит, это Дед.
— Я подслушал, — звучит 120-летний голос, глухой и гулкий, как эхо, доносящееся из могилы фараона. — Хочу повидаться с тобой, пока ты не ушел. Если, конечно, ты можешь уделить старцу несколько минут.
— Сколько угодно, Дед, — отвечает Чиб, думая о том, как сильно он любит старика. — Тебе принести какой-нибудь еды?
— Да, и пищи для ума тоже.
Ну и денек. Dies Irae[12].
Gotterdammerung[13] Армагеддон. Все навалилось сразу. Или пан, или пропал. Или пройдет, или не пройдет. А тут все эти звонки, и наверняка будут еще. Чем кончится этот день?
«ТАБЛЕТКА СОЛНЦА ПАДАЕТ В ВОСПАЛЕННОЕ ГОРЛО НОЧИ».
Из Омара Руника
Чиб идет к выпуклой двери, которая откатывается в щель внутри стены. Центральную часть дома занимает овальная общая гостиная. В правой ближней ее четверти находится кухня, отгороженная складными ширмами шестиметровой высоты, которые Чиб расписал сценами из египетских гробниц — чересчур тонкий намек на современную пищу. Семь стройных колонн , окружающие гостиную, отделяют ее от коридора. Между колоннами — тоже высокие складные ширмы, которые Чиб расписал, когда увлекался мифологией американских индейцев.
Коридор тоже имеет форму овала; в него выходят все комнаты дома. Их семь: шесть спален-кабинетов-гостиных-туалетов-душей и кладовая.
Маленькие яйца внутри яиц побольше внутри огромных яиц внутри гигантского монолита, воздвигнутого на планете-груше посреди овальной Вселенной: новейшая космологическая теория утверждает, что бесконечность имеет форму куриного яйца. Господь Бог сидит на яйцах над бездной и каждый триллион лет или около того принимается кудахтать.
Чиб пересекает коридор, проходит между двумя колоннами, которым он придал форму нимфеток-кариатид, и входит в гостиную. Мать бросает косой взгляд на сына, который, по ее мнению, быстро приближается к безумию, если уже не перешел границу. Отчасти это ее вина: не надо было ей в минуту раздражения отлучать его от Этого. Теперь она стала толстая и безобразная, Боже, такая толстая и безобразная! Теперь не приходится и думать о том, чтобы начать снова.
«Это всего лишь естественно, — постоянно напоминает она себе с тяжелым слезливым вздохом, — что он променял любовь своей Матери на неизведанные, упругие и изящные прелести молодых женщин. Но отказаться и от них тоже? Ведь он не бисекс. Он покончил с этим еще в тринадцать лет. Тогда откуда такое воздержание? И форникатором он не пользуется, я бы его поняла, пусть даже и не одобрила бы. О Боже, что я сделала не так? »
И дальше:
«Я не виновата. Он теряет рассудок, как его отец — Рэли[14] Ренессанс, кажется, его звали, — и как его тетка, и его прапрадед. А все живопись и эти радикалы — Молодые Редиски, с которыми он путается. У него слишком художественная, слишком чувствительная натура. О Боже, если что-нибудь случится с моим мальчиком, мне придется переехать в Египет».
Чиб знает, о чем она думает, потому что она высказывала ему это множество раз и ничего нового выдумать не способна. Не говоря ни слова, он идет мимо круглого стола. Рыцари и дамы из законсервированного Камелота смотрят на него сквозь пивную пелену.
На кухне он открывает овальную дверцу в стене и достает оттуда поднос с едой в тарелках и чашках, закрытых крышками и запечатанных в пластиковую пленку.
— Разве ты не будешь есть с нами?
— Не скули, Мать, — говорит он и возвращается к себе в комнату, чтобы захватить несколько сигар для Деда. Дверь, которая, уловив и усилив зыбкие, но узнаваемые фантомы-образы, излучаемые электрическим полем его кожи, должна передать их механизму, приводящему ее в движение, почему-то упрямится. Чиб слишком взволнован, магнитные водовороты бурлят на поверхности его кожи и искажают конфигурацию спектра. Дверь наполовину откатывается в стену, выкатывается опять, потом, передумав, снова откатывается и выкатывается.
Чиб ударяет по двери ногой, и ее окончательно заедает. Он решает, что надо будет поменять сезам — поставить видео или голосовой. Плохо, что сейчас у него маловато купонов, на оборудование не хватит. Он пожимает плечами, проходит вдоль единственной изогнутой стены коридора и останавливается перед дверью Деда, отгороженной от сидящих в гостиной кухонными ширмами.
— Ибо пел он о свободе,
Красоте, любви и мире,
Пел о смерти, о загробной
Бесконечной, вечной жизни,
Воспевал Страну Понима
И Селения Блаженных.
Дорог сердцу Гайаваты[15]
Чиб нараспев произносит пароль, и дверь откатывается вбок.
Из комнаты вырывается поток света — желтовато-красноватого света, который Дед устроил у себя сам. Когда заглядываешь в эту выпуклую овальную дверь, кажется, будто глядишь в зрачок сумасшедшего. Дед стоит посреди комнаты. Его белая борода ниспадает до половины бедер, а белые волосы водопадом спускаются до самых колен. Но хотя борода и волосы скрывают его наготу, и к тому же посторонних здесь нет, он в шортах. Дед немного старомоден, это простительно для человека на тринадцатом десятке.
Как и у Рекса Лускуса, у него один глаз. Он улыбается, и видны его собственные зубы, выращенные из зародышей, трансплантированных тридцать лет назад. Большая зеленая сигара торчит из его толстых красных губ. Нос его широк и бесформен, словно жизнь прошлась по нему тяжелой поступью. У него большой лоб и широкое лицо — может быть, это сказывается примесь крови индейцев оджибве, хотя родился он настоящим ирландцем по фамилии Финнеган, и даже пот его, как у заправского кельта, попахивает виски. Он стоит, высоко подняв голову, и его серо-голубые глаза похожи на крохотные озера, оставленные на дне глубоких долин растаявшим ледником.
В общем, у него лицо Одина, который возвращается от источника Мимира[16], размышляя, не слишком ли дорого заплатил. Или лицо источенного ветром и песком Сфинкса в Гизе.
— Сорок веков безумия глядят на тебя: что-то в этом роде сказал в свое время Наполеон, — говорит Дед. — «Что же такое человек? » — спрашивает Новый Сфинкс. Загадку Старого Сфинкса Эдип разгадал, но это ничего не изменило, потому что тот уже успел произвести на свет другого подобного себе, шустрого мальчонку, загадку которого пока не разгадал еще никто. И очень может быть, что это к лучшему.
— Ты что-то непонятное говоришь, — откликается Чиб. — Но мне нравится.
Он ухмыляется Деду, потому что любит его.
— Ты каждый день прокрадываешься сюда, и не столько из-за любви ко мне, сколько для того, чтобы набраться знаний и мудрости. Я все повидал, все слышал и много чего передумал. Перед тем как укрыться в этой комнате четверть века назад, я немало попутешествовал. Но эти годы заключения стали для меня величайшей Одиссеей.
СТАРЫЙ МАРИНАД —
так я себя называю. Маринад мудрости, настоянный на крепком рассоле цинизма и слишком долгой жизни.
— Ты так улыбаешься, что можно подумать — у тебя только что побывала женщина, — шутит Чиб.
— Нет, мой мальчик. Вот уже тридцать лет как мой шомпол потерял упругость. И я благодарю Бога за это, потому что теперь избавлен от искушения плотским соитием, не говоря уж о мастурбации. Но кое-какие силы у меня остались, а значит, осталась возможность согрешить, и даже посерьезнее. Кроме того, что совокупление — грех, у меня были и другие резоны не просить Старого Черного Мага — Науку — снова меня накрахмалить какими-нибудь уколами. Я стал слишком стар, чтобы девушек привлекало во мне что-нибудь помимо моих денег. А наслаждаться сморщенными прелестями женщин моего возраста или еще более давних поколений мне не позволяла моя поэтическая натура — я слишком любил прекрасное. Вот как обстоит дело, сынок. Язык моего колокола давно увял и теперь праздно болтается — динь-дон, динь-дон, как ни кинь, а все не в кон.
Дед разражается гулким смехом — львиным ревом, от которого во все стороны разлетаются голуби.
— Я всего лишь рупор древности, адвокат, ходатайствующий за клиентов, которых давно нет в живых. Явившийся не хоронить свое прошлое, а воздать ему хвалу, но, впрочем, побуждаемый чувством справедливости признать кое-какие свои ошибки. Я чудаковатый ворчливый старикан, заточенный, подобно Мерлину, в древесный ствол. Самолксис, фракийский бог-медведь, погруженный в спячку в своей берлоге. Последний из Семи Спящих Отроков.
Дед подходит к тонкой пластиковой трубе перископа, спускающейся с потолка, и откидывает рукоятки.
— Акципитер бродит вокруг нашего дома. На 14-м уровне Беверли-Хиллз он чует что-то недоброе. Неужели старый Чистоган Виннеган не умер? Дядя Сэм — как бронтозавр, который получил пинок под зад: нужно двадцать пять лет, чтобы известие об этом дошло до его мозга.
На глаза Чиба навертываются слезы.
— Бог мой, Дед, я не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось.
— Что может случиться со стадвадцатилетним стариком, пока у него работают мозг и почки?
— При всем моем уважении к тебе, Дед, — говорит Чиб, — ты многовато болтаешь.
— Можешь назвать меня мельницей, на которой мелет Ид[17].Мука, которая из нее выходит, выпекается в таинственной печи моего Эго — бывает, правда, что и недопечется.
Чиб усмехается сквозь слезы:
— Меня еще в школе учили, что всякая игра словами — это дешевка и признак вульгарности.
— Что годится для Гомера, Аристофана, Рабле и Шекспира, то годится и для меня. Кстати, о дешевке и вульгарности — я встретил твою Мать в коридоре вчера вечером, перед тем как они засели в покер. Я как раз выходил из кухни с бутылкой спиртного. Она чуть в обморок не упала. Но тут же очухалась и притворилась, будто меня не видит. Может, и вправду решила, что встретила привидение. Но сомневаюсь. Она бы разнесла это по всему городу.
— Возможно, она сказала об этом своему врачу, — говорит Чиб. — Ты ей попался на глаза и несколько недель назад, помнишь? И она могла об этом вспомнить, когда жаловалась на свои так называемые головокружения и галлюцинации.
— А старый костоправ, зная историю нашей семьи, навел на нас Налоговую полицию? Возможно.
Чиб приникает к окуляру перископа. Он поворачивает трубу и крутит рукоятки, поднимая и опуская объектив, торчащий наружу. Акципитер расхаживает вокруг грозди из семи яиц, к каждому из которых ведет от центрального пьедестала широкий, легкий, изогнутый, словно ветка дерева, пешеходный мостик. Потом он поднимается по ступенькам одного из мостиков к двери миссис Эпплбаум. Дверь открывается.
— Должно быть, улучил момент, когда она на минутку отошла от форникатора, — говорит Чиб. — Наверное, ей надоело сидеть одной — она не стала говорить с ним по фидо. Бог мой, она еще толще Матери!
— Еще бы, — отзывается Дед. — Теперь все целыми днями только пьют, едят и смотрят фидо, не отрывая задницы от стула. От этого у них размягчаются и мозги, и тела. Цезарю в наше время ничего не стоило бы окружить себя надежной защитой из друзей-толстяков. И ты наелся, Брут?
Однако замечание Деда вряд ли относится к миссис Эпплбаум. У нее дыра в голове, а те, кто пристрастился к форникатору, редко бывают толстыми. Весь день и почти всю ночь они сидят или лежат, введя в совокупительный центр мозга иглу, по которой поступают слабые электрические импульсы. С каждым импульсом по всему их телу пробегают волны неописуемого блаженства, оставляющего далеко позади удовольствие от любой еды, питья и секса. Это противозаконно, но правительство обычно оставляет форника в покое, разве что решает прищучить его за что-то другое: у форников почти никогда не бывает детей. У 20 процентов жителей Лос-Анджелеса в голове проделаны дыры и в них вставлены тоненькие трубочки для введения иглы. У пяти процентов — болезненное пристрастие к этому: такой человек худеет, почти не ест, яды из переполненного мочевого пузыря отравляют ему кровь.
— Мои братишка и сестренка тоже могли видеть тебя, когда ты тайком шел к мессе, — говорит Чиб. — Не они ли...
— Они тоже принимают меня за привидение. И это в наше-то время! Впрочем, возможно, оно и к лучшему — если они способны во что-то верить, хоть в привидения.
— Лучше бы ты перестал тайком ходить в церковь.
— Церковь и ты — вот две вещи, которые меня еще поддерживают. Я был очень опечален, когда ты сказал мне, что не можешь верить. Из тебя получился бы хороший священник — не без недостатков, конечно, — ты мог бы служить мессы и исповедовать меня прямо здесь, в этой комнате.
Чиб молчит. В свое время он посещал службы, чтобы сделать Деду приятное. Яйцевидный храм напоминал ему морскую раковину: если приложить ее к уху, слышен только далекий рокот Бога, отступающий, как волны в отлив.
«СТОЛЬКО ВСЕЛЕННЫХ МОЛЯТ ПОСЛАТЬ ИМ БОГА, А ОН ОКОЛАЧИВАЕТСЯ В НАШЕЙ, ВЫДУМЫВАЯ СЕБЕ ДЕЛО».
Из рукописи Деда
Дед отбирает у Чиба перископ.
— Налоговая полиция! — говорит он смеясь. — Я думал, ее давно распустили! У кого теперь такой большой доход, чтобы стоило его декларировать? А как по-твоему, может быть, они все еще существуют только ради меня? Вполне возможно.
Он снова подзывает Чиба к перископу, направленному на центр Беверли-Хиллз. Чиб смотрит в просвет между гроздьями из семи яиц каждая, стоящими на своих ветвящихся пьедесталах. Он видит часть центральной площади, гигантские яйцевидные здания мэрии, федеральных учреждений, Центра народного искусства, часть массивной спирали, на которой расположены молитвенные дома, и дору (от «ПАНДОРы»), где сидящие на королевском жалованье получают продукты и товары, а те, кто имеет дополнительные доходы, — еще и всякие лакомые кусочки. Виден отсюда и уголок обширного искусственного озера; в лодках сидят рыбаки с удочками.
Купол из радиационно-модифицированного пластика, который возвышается над гроздьями зданий, — голубой, как небо. Электронное солнце поднимается к зениту. Белеют несколько облаков, очень похожие на настоящие. Виден даже косяк гусей, улетающих на юг, и доносится их перекличка. Тем, кто ни разу не покидал стен Лос-Анджелеса, все это очень нравится. Но Чиб прослужил два года во Всемирном корпусе восстановления и сохранения природы и знает, что это совсем не то. Он чуть было не решил дезертировать вместе с Руссо Красным Ястребом, вступить в ряды неоиндейцев, а потом стать егерем в лесничестве. Но тогда ему рано или поздно пришлось бы ввязаться в перестрелку или арестовать Красного Ястреба. К тому же ему не хотелось служить Дяде Сэму. А больше всего ему хотелось писать картины.
— А вот и Рекс Лускус, — говорит Чиб. — Он дает интервью у входа в Центр народного искусства. Ну и толпа.
«ПРОРЫВ В ПЕЛЛЮСИДАРНОСТЬ»
Лускус вполне заслуживает, чтобы его прозвали выскочкой. Располагая обширной эрудицией, доступом к компьютерной библиотеке Большого Лос-Анджелеса и хитроумием Одиссея, он всегда одерживает верх над своими коллегами.
Это он положил начало направлению в критике, которому дал название «стриптиз»..
Его главный соперник Прималюкс Рескинзон провел кропотливое исследование и торжественно объявил, что Лускус позаимствовал это слово из давно забытого жаргона середины двадцатого столетия.
На следующий день Лускус в интервью по фидо заявил, как и следовало ожидать, что Рескинзон — весьма поверхностный ученый. На самом деле это слово взято из готтентотского языка и по-готтентотски означает «пристально разглядывать» — то есть разглядывать объект до тех пор, пока не увидишь в этом объекте — в данном случае в художнике и его работах — самое главное.
Критики выстраивались в очередь, чтобы записаться в приверженцы нового направления. Рескинзон уже подумывал, не покончить ли с собой, но вместо этого обвинил Лускуса в том, что тот высосал это слово, но только не из пальца.
Лускус в очередном интервью по фидо отвечал, что до его личной жизни никому нет дела и что он мог бы подать на Рескинзона в суд. Однако не стоит тратить на него силы — достаточно просто прихлопнуть его, как комара.
— А что это за штука такая — комар? — удивились миллионы зрителей. — Не может, что ли, этот умник говорить так, чтобы всякому было понятно?
И Лускусу отключили звук на целую минуту, пока переводчик, которому режиссер незаметно сунул записку, справился в компьютерной энциклопедии и объяснил, что такое комар.
Шума вокруг нового направления в критике хватило на два года. А потом Лускус восстановил свой пошатнувшийся было престиж, создав философию Человека Всемогущего. Она приобрела такую популярность, что Бюро культурного развития и развлечений потребовало ввести на полтора года ежедневную часовую передачу для первоначального обучения всемогуществу.
«Что можно сказать про Человека Всемогущего, про этот апофеоз индивидуальности и психосоматического совершенства, про этого демократического сверхчеловека, которого проповедует этот Рекс Лускус? Бедный Дядя Сэм! Он старается насильно втиснуть своих многоликих граждан в единые и постоянные рамки, чтобы ими можно было управлять. И в то же самое время пытается уговорить каждого из них развить и довести до полного расцвета все присущие ему способности — если таковые обнаружатся. Бедный старый долговязый, козлобородый, добросердечный, тупоголовый шизофреник! Воистину левая рука не ведает, что творит правая. Больше того — и правая рука не ведает, что творит правая».
Из «Конфиденциальных семяизвержений» Деда Виннегана
— Что можно сказать про Человека Всемогущего? — отвечал Лускус на вопрос комментатора во время четвертой передачи из серии «Лускусовы чтения». — Где здесь несоответствие духу нынешнего времени? Никакого несоответствия нет. Человек Всемогущий — императив современности. Он должен появиться на свет, если мы хотим воплотить в жизнь Золотой Мир. Разве может быть утопия без утопийцев, а Золотой Мир — с людьми из меди?
И в тот же памятный день Лускус прочел ту лекцию о «Прорыве в пеллюсидарность», которая сделала знаменитым Чибиабоса Виннегана. А кроме того, позволила Лускусу на много очков опередить своих соперников.
— Пеллюсидарность? Пеллюсидарность? — бормотал Рескинзон. — О Боже, что еще придумал этот пустозвон?
— Мне понадобится некоторое время, чтобы объяснить, почему я использовал это слово, говоря о гении Виннегана, — продолжал Лускус. — Но сначала позвольте мне сказать несколько слов, которые могут показаться некоторым отступлением от темы.
ОТ АРКТИКИ ДО ИЛЛИНОЙСА
— Конфуций однажды сказал, что стоит на Северном полюсе пукнуть медведю, как в Чикаго поднимается буря. Он имел в виду, что все события, а следовательно, и все люди, взаимосвязаны и образуют неразрывную паутину. То, что делает один человек, как бы незначительно на первый взгляд это ни было, сотрясает всю паутину и влияет на всех других людей.
Хо Чунг Ко, сидя перед своим фидо на 30-м уровне Лхасы (Тибет), говорит жене:
— Этот белокожий мудак все перепутал. Конфуций ничего такого не говорил, Ленин нас сохрани! Вот позвоню ему и скажу...
— Давай переключимся на другой канал, — отвечает жена. — Сейчас начинается «Площадь Пай Тинг», и...
Нгомбе, 10-й уровень, Найроби:
— Здешние критики — просто банда чернокожих мерзавцев. Вот Лускус — другое дело: он сразу распознал мою гениальность. Завтра же утром подаю заявление об эмиграции.
Его жена:
— Мог бы по крайней мере спросить меня, хочу ли я переезжать! А как же дети?.. Мать?.. Друзья?.. Собака?..
И долго еще звучат ее причитания в ярко освещенной африканской ночи.
— Экс-президент Радинофф, — продолжает Лускус, — как-то сказал, что наше время — это эпоха «человека, подключенного к сети». Это вызвало разные вульгарные замечания, но я считаю это подлинным прозрением. Радинофф хотел сказать, что современное общество — это электрическая сеть под током, и каждый из нас составляет ее часть. Это Век Всеобщего Взаимного Контакта. Ни один провод не должен болтаться свободно, иначе всех нас ждет короткое замыкание. В то же время не подлежит сомнению, что жизнь без индивидуальности ничего не стоит. Каждый человек должен представлять собой hapax legomenon...[18]
Рескинзон вскакивает со стула и кричит:
— Я знаю это выражение! На этот раз ты попался, Лускус!
Он так возбужден, что падает в обморок — это проявление широко распространенного генетического дефекта. Когда он приходит в себя, лекция уже закончена. Он кидается к магнитофону, чтобы просмотреть ту часть, которую пропустил. Однако Лускус ухитрился так и не сказать, что означает «Прорыв в пеллюсидарность». Он объяснит это в следующей лекции.
Дед снова берется за перископ.
— Я чувствую себя астрономом. Вокруг нашего дома, как вокруг Солнца, вращаются планеты. Вон Акципитер, ближе всех — значит, Меркурий, хотя он не бог мошенников, а их возмездие. Следующая — Бенедиктина, твоя унылая Венера. Сурова она, сурова. Любой спермий расшибет себе голову о такую каменную яйцеклетку. Ты уверен, что она беременна? А вон твоя Мать, разряжена в пух и прах, прах ее возьми. Мать-Земля, направляющаяся к перигею — в казенный магазин, тратить твои заработки.
Дед стоит расставив ноги, словно на зыбкой палубе; толстые сине-черные вены на его икрах похожи на плети дикого винограда, оплетающие ствол векового дуба.
— Ненадолго сменим роль — теперь перед вами не великий астроном герр доктор Штерн-шайс-дрек-шнуппе, а капитан субмарины фон Шутен-ди-Фишен-ин-дер-Баррел. Ах-х! Я фижу этот спившийся с пути пароход «Deine Маmа», его просает фо фсе стороны по фолнам фон дем алкоголь. Компас смыло за борт, все румбы — от тумбы до тумбы. Море ей по колено. Колеса ; бешено крутятся в воздухе. Чернокожие кочегары, обливаясь потом, подливают масла в огонь ее несбывшихся надежд. Винт запутался в сетях невроза. А в черной глубине что-то белеет — это Большой Белый Кит, он быстро поднимается к поверхности и вот-вот протаранит ей корму, такую обширную, что промахнуться невозможно. Бедное обреченное судно, меня охватывает жалость и тошнит от отвращения. Первая — пли! Вторая — пли! Ба-бах! Она опрокидывается килем вверх, в корпусе у нее рваная дыра, но не та, о которой ты подумал. Она погружается в воду, носом вниз, как подобает заядлой минетчице, и высоко задрав огромную кормовую часть. Буль-буль! Пять саженей! А теперь мы из морских глубин снова возвращаемся во внеземное пространство. Вон твой лесной Марс — Красный Ястреб, он только что вышел из таверны. А Лускус — этот Юпитер, он же одноглазый Отец всех искусств, если ты простишь мне такую смесь нордической и латинской мифологий, — окружен облаком спутников.
«ОБНАЖЕННОСТЬ — ГОРЧАЙШАЯ ЧАСТЬ ДОБЛЕСТИ», —
говорит фидорепортерам Лускус.
— Этим я хочу сказать, что у Виннегана, как и у любого художника, велик он или нет, произведение искусства сначала вырабатывается в организме как свойственный только ему продукт внутренней секреции, а уж потом просачивается наружу в виде творческих выделений. Я знаю, что мои почтенные коллеги поднимут на смех это сравнение, и поэтому вызываю их на дебаты по фидо в любое время. Доблесть художника — это то мужество, с каким он обнажает себя, выставляя эти свои внутренние соки на обозрение публики. А горечь происходит от того, что современники могут отвергнуть художника или неправильно его понять. И от той страшной борьбы, которую ведет он внутри себя самого со стихийными силами нечленораздельности и хаоса, которые часто вступают в противоречие друг с другом и которые он должен объединить и воплотить в некое уникальное целое.
Фидорепортер:
— Вас надо понимать так, что все сущее — это одна большая куча дерьма, а искусство вызывает в нем какое-то чудесное превращение и извлекает из него что-то сияющее золотом?
— Не совсем так. Но близко. Я остановлюсь на этом подробнее и все объясню в другой раз. А сейчас я хочу говорить о Виннегане. Так вот, художники помельче изображают только внешнюю сторону вещей, они простые фотографы. А великие художники показывают внутреннюю сущность предметов и живых созданий. Виннеган же стал первым, кто в одном произведении искусства раскрывает перед нами сразу несколько внутренних сущностей. Изобретенный им метод многослойного горельефа позволяет слой за слоем выявлять и показывать то, что скрыто в глубине.
Прималюкс Рескинзон (громко):
— Великий шелушитель луковиц!
Лускус (спокойно выждав, когда утихнет смех):
— В каком-то смысле это неплохо сказано. От великого искусства, как и от лука, на глаза набегают слезы. Однако свет в картинах Виннегана — это не просто отражение; картина впитывает его в себя, переваривает и излучает обратно. Каждый изломанный луч делает видимым не просто тот или иной аспект лежащих в глубине фигур, но целые фигуры. Целые миры, я бы сказал. Я называю это «Прорывом в пеллюсидарность». Пеллюсидар — это полое пространство внутри нашей планеты, описанное в забытом ныне фантастическом романе писателя двадцатого века Эдгара Райса Берроуза — создателя бессмертного Тарзана.
Рескинзон издает стон и чувствует, что снова вот-вот упадет в обморок.
— Пеллюсидарность! Пеллюсидар! Ах, этот проклятый Лускус, каламбурист-эксгуматор!
— Герой Берроуза проник сквозь земную кору, чтобы открыть внутри ее иной мир. В некоторых отношениях тот мир оказался противоположностью миру внешнему: континенты в нем там, где на поверхности — моря, и наоборот. Точно так же Виннеган открывает во всяком человеке его внутренний мир, оборотную сторону его внешнего облика. И, подобно герою Берроуза, он возвращается, чтобы рассказать нам захватывающую историю о тех опасностях, которые преодолел, исследуя этот мир человеческой души.
— И если герой романа, — продолжает он, — обнаружил, что Пеллюсидар населен людьми каменного века и динозаврами, то мир Виннегана точно так же, будучи в каком-то определенном смысле абсолютно современным, в чем-то архаичен. Он бесконечно чист и непорочен, но свет, заливающий его, омрачен каким-то непостижимым недобрым черным пятном, — в Пеллюсидаре ему соответствует вечно висящая на одном месте крохотная луна, которая отбрасывает леденящие душу неподвижные тени.
— Да, я имел в виду Пеллюсидар Берроуза, — говорит он. — Но латинское слово «пеллюсид» означает «в высшей степени прозрачный и пропускающий свет, не рассеивая и не преломляя его». В картинах Виннегана все обстоит как раз наоборот. Однако за их изломанным и искривленным светом внимательный зритель может разглядеть некое первичное свечение, ровное и светлое. Это оно объединяет между собой все изломы и многочисленные уровни, это его я имел в виду, когда говорил о «человеке, подключенном к сети», и о медведе на полюсе. Вглядевшись внимательно, зритель может обнаружить его и ощутить, так сказать, фотонное дыхание мира Виннегана.
Рескинзон близок к обмороку. Лускус, с его улыбкой и черным моноклем, выглядит словно пират, который только что захватил испанский галеон, груженный золотом.
Дед, все еще стоя у перископа, говорит:
— А вон Марьям-бинт-Юсуф, та женщина из египетской глуши, о которой ты мне говорил. Твой Сатурн — далека, царственна, холодна, и над головой у нее висит в воздухе такая вертящаяся разноцветная шляпка, последний крик моды. Кольцо Сатурна? Или нимб?
— Она красавица. Из нее вышла бы замечательная мать для моих детей, — говорит Чиб.
— Прекрасная арабка? У твоего Сатурна две луны — мать и тетка. Дуэньи. Ты говоришь, из нее вышла бы замечательная мать? А жена? Ума у нее хватит?
— Она так же умна, как и Бенедиктина.
— Значит, дура. Умеешь же ты их выбирать. Откуда ты знаешь, что влюблен в нее? За последние шесть месяцев ты был Влюблен в два десятка женщин.
— Я люблю ее, вот и все.
— Пока не появится следующая. Ты вообще способен любить что-нибудь, кроме своих картин? Бенедиктина собирается сделать аборт, верно?
— Если только я не сумею ее отговорить, — отвечает Чиб. — Сказать по правде, она мне больше даже не нравится. Но она носит моего ребенка.
—Дай-ка мне взглянуть на твои чресла. Нет, ты все-таки мужчина. А я на минуту усомнился — уж очень тебе хочется иметь ребенка.
— Ребенок — это чудо, способное потрясти секстиллионы неверных.
—Да, это тебе не крыса. Но разве ты не знаешь, что Дядя Сэм из кожи вон лезет, пропагандируя сокращение рождаемости? Где ты был все это время?
— Мне пора идти, Дед.
Чиб целует старика и возвращается к себе в комнату заканчивать картину. Дверь все еще не желает его узнавать, и он звонит в государственную ремонтную мастерскую, но ему отвечают, что все мастера — на Фестивале народного искусства. Он в ярости выбегает из дома. Повсюду флаги и воздушные шары, которые треплет устроенный по такому случаю искусственный ветер, а у озера играет оркестр.
Дед смотрит в перископ, как он удаляется.
— Бедный! Жаль мне его. Хочет ребенка и страдает, потому что бедная Бенедиктина собирается выкинуть его дитя. Страдает отчасти из-за того, что, сам того не зная, отождествляет себя с этим обреченным ребенком. У его матери было бесчисленное множество абортов — ну, во всяком случае, немало. Не будь на то воля Божья, он мог бы оказаться одним из них — еще одним небытием. Он хочет, чтобы этот ребенок имел хоть какой-то шанс. Но он ничего не может поделать. Ничего.
И еще одно терзает его, как и почти каждого из нас, — продолжает Дед. — Он знает, что загубил свою жизнь, или что-то ее загубило. Это знает про себя каждый мыслящий человек, подсознательно это ощущают даже самодовольные и слабоумные. А маленький ребенок — прелестное существо, чистый лист бумаги, еще не сформировавшийся ангелочек, — вселяет новые надежды. Может быть, его жизнь не будет загублена. Может быть, он вырастет и станет здоровым, уверенным в себе, разумным, веселым, добрым, любящим мужчиной. Или женщиной. «Он будет не таким, как я или как мой сосед», — клянется гордый родитель наперекор одолевающим его дурным предчувствиям.
Чиб думает об этом и клянется, что его ребенок будет не таким, — продолжает Дед. — Но он, как и все остальные, обманывает сам себя. У ребенка один отец и одна мать, но триллионы теток и дядей. Не только тех, кто еще жив, но и умерших. Даже если бы Чиб скрылся в глуши и растил ребенка сам, он привил бы ему собственные подсознательные предрассудки. Ребенок вырос бы с такими мыслями и убеждениями, в которых его отец даже не отдает себе отчета. Больше того, воспитанный в одиночестве, он стал бы весьма необычным человеком. А если Чиб вырастит ребенка в этом обществе, тот неизбежно усвоит по меньшей мере часть предрассудков своих сверстников, учителей и так далее до тошноты.
Поэтому, — говорит Дед, — не мечтай сделать из своего замечательного, наделенного невероятными способностями ребенка нового Адама. Если он и вырастет хотя бы наполовину нормальным, то только потому, что ты отдашь ему свою любовь и попечение, он случайно окажется в хорошем окружении и получит от рождения нужный набор генов.
«ЧТО ОДНОМУ КОШМАР, ДРУГОМУ СЛАДОСТРАСТНЫЙ СОН»,
— говорит Дед.
— Я тут на днях беседовал с Данте Алигьери, и он рассказывал мне, каким адом тупости, жестокости, извращенности, неверия и прямого риска для жизни был шестнадцатый век. Про девятнадцатый он даже не мог членораздельно высказаться — никак ему не удавалось подобрать подходящие ругательства. А когда речь зашла о нашем времени, у него так подскочило давление, что не пришлось дать ему таблетку транквилизатора и отправить его обратно в машине времени в сопровождении медсестры. Она была очень похожа на Беатриче и поэтому могла оказаться тем самым лекарством, какое ему больше всего нужно.
Дед усмехается, вспоминая, как Чиб в детстве с полной серьезностью выслушивал его рассказы о машине времени и о посещениях таких знаменитостей, как Навуходоносор, царь травоядных; Самсон, любитель загадок и гроза филистимлян; Моисей, который похитил бога у своего тестя и всю жизнь боролся против обрезания; Будда, первый в мире битник; Сизиф, взявший кратковременный отпуск, на время которого под его камень перестала течь вода; Андрокл и его друг — Трусливый Пев из Страны Оз; барон фон Рихтгофен, Красный Рыцарь Германии; а также Беовульф, Аль-Капоне, Гайавата, Иван Грозный и сотни других.
Настало время, когда Дед забеспокоился и решил, что Чиб начинает путать фантазии с реальностью. Ему очень не хотелось говорить мальчику, что все свои удивительные рассказы он выдумывал, главным образом, ради того, чтобы обучить его истории. Это то же самое, что сказать ребенку, будто никакого Санта-Клауса нет.
И тут, неохотно сообщив эту новость внуку, он заметил, что тот с трудом сдерживает улыбку, и понял, что пришла его очередь оказаться в дураках. Чиб либо с самого начала ничему не верил, либо воспринял это совершенно спокойно. Они посмеялись вволю, и Дед продолжал рассказывать истории про своих гостей.
— Никаких машин времени не бывает, — говорит он. — Хочешь ты этого или нет, Чибби, придется тебе жить в этом нашем мире.
Машины есть только на производственных уровнях, они работают в тишине, которую нарушает лишь болтовня немногих надсмотрщиков, — говорит он. — Огромные трубы, уходящие в глубины моря, всасывают воду и донный ил. Все это автоматически перекачивается на десять производственных уровней Лос-Анджелеса. Там неорганические вещества превращаются в энергию, а потом — в пищу, питье, лекарства и всевозможные изделия. За стенами города почти не ведется ни земледелие, ни животноводство, однако люди живут в сверхизобилии. Да, все это искусственное, но в точности копирует органическое вещество, так что какая разница?
Больше никто не умирает от голода и не испытывает ни в чем нужды, — говорит он, — если не считать бродящих по лесам самоизгнанников. Пищу и товары свозят в ПАНДОРы и раздают получателям королевского жалованья. Королевское жалованье — это изобретенный на Мэдисон-авеню[19] эвфемизм, вызывающий ассоциации с царственной роскошью и божественным правом. Каждый получает его только за то, что родился на свет.
Другие эпохи сочли бы наше время горячечным бредом, — говорит Дед. — Но у него есть перед ними и некоторые преимущества. Чтобы преодолеть тягу к перемене мест и чувство оторванности от своих корней, мегаполис разделен на небольшие общины. Человек может прожить всю жизнь на одном месте, ему нет необходимости отправляться куда-то, чтобы получить все, что ему нужно. Это породило провинциализм, местный патриотизм и враждебность к чужакам. Отсюда — кровавые драки между бандами подростков из разных городов, буйные и злобные сплетни, ярая приверженность местным обычаям.
Но в то же время, — говорит Дед, — житель такого маленького городка имеет фидо, которое позволяет ему видеть все, что происходит в мире. Среди макулатуры и пропаганды, которые правительство считает полезными для народа, попадается и немало превосходных программ. Каждый может не выходя из дома доучиться до уровня кандидата наук.
Наступило новое Возрождение, — говорит Дед, — расцвет искусств, сравнимый с Афинами времен Перикла, городами-государствами Италии времен Микеланджело или Англией времен Шекспира. Парадокс. Неграмотных больше, чем в любую другую эпоху истории человечества, но и грамотных больше. На классической латыни говорит столько людей, сколько не говорило при Цезаре. Обильно расцвел и плодоносит мир прекрасного.
Чтобы ослабить провинциализм и заодно сделать еще менее вероятными войны между народами, — говорит Дед, — мы проводим политику всемирной гомогенизации. Добровольный обмен между народами. Заложники мира и братства. Тех граждан, кто нe может прожить на одно королевское жалованье или кто считает, что им будет лучше где-то еще, щедрыми посулами побуждают эмигрировать.
Золотой Мир — в некоторых отношениях, — говорит Дед. — И кошмар — в других. Но что тут нового? Так было всегда, во всякое время. Нам пришлось что-то делать с перенаселением и автоматизацией. Как еще можно было решить проблему? Все та же история с буридановым ослом (хотя на самом деле это был не осел, а собака), что и в любую другую эпоху. С ослом, который умирает от голода из-за того, что никак не может решить, какую из одинаковых охапок корма съесть. А история — это pons аsinorum[20], и люди — ослы на мосту времени. Нет, оба сравнения несправедливы и не подходят. Это вынужденный выбор, как с тем конюхом, который позволял выбирать только коня из ближайшего стойла. Дух времени скачет во весь опор, и пусть дьявол хватает отставшего.
Те, кто в середине двадцатого века сочинял Манифест Третьей Революции, — говорит Дед, — кое-что предсказали правильно. Но они не учли того, что сделает с обыкновенным человеком вынужденное безделье. Они думали, что все люди в равной степени способны развить у себя художественные наклонности, что все могут заниматься искусством, или ремеслами, или разнообразными хобби, или учебой ради учебы. Они не хотели видеть "недемократической" реальности — что в области искусств всего лишь десять процентов населения, да и то в лучшем случае, наделены способностями, которые позволяют им создать что-то сносное или хотя бы мало-мальски интересное. А ремесла, хобби и длящееся всю жизнь обучение через некоторое время теряют свою прелесть, и люди возвращаются к пьянству, фидо и прелюбодеянию.
Лишенные самоуважения отцы превращаются в бездельников, в кочевников, скитающихся по бескрайним степям секса, — говорит Дед. — Главной фигурой в семье становится Мать — с прописной буквы. Она тоже может погуливать на стороне, но заботится о детях и всегда под рукой. Поэтому, имея отца с маленькой буквы, который постоянно отсутствует, слаб или равнодушен, дети часто вырастают гомосексуалами или амбисексуалами. Страна Чудес, как оказалось, окрашена в голубые тона.
Некоторые особенности нашего времени можно было предсказать, — говорит Дед. — Сексуальную вседозволенность, например, хотя никто не мог предвидеть, до какой степени она дойдет. Но никто не смог предугадать появление секты панаморитов, хотя Америка всегда порождала на свет не меньше полоумных культов, чем лягушка — головастиков. Вчерашний маньяк — завтрашний мессия, поэтому Шелти и его ученики выжили, несмотря на многолетние преследования, и сегодня их заповеди глубоко укоренились в нашей культуре.
Дед снова наводит на Чиба перекрестие своего перископа.
— Вот он идет, мой прекрасный внук, неся грекам свои дары, — говорит Дед. — Пока еще этому Гераклу не удалось прочистить авгиевы конюшни собственной души. Но, может быть, что-то и выйдет из этого бродяги-Аполлона, из этого злополучного Эдипа. Ему повезло больше, чем большинству его современников. У него был постоянный отец, пусть даже тайный, — сумасбродный старик, скрывающийся от так называемого правосудия. Вот в этой звездной комнате он получил и любовь, и попечение, и прекрасное образование. И еще в одном ему повезло: у него есть призвание.
Но Мать слишком много тратит, — говорит Дед, — и привержена к азартным играм — этот порок лишает ее немалой части гарантированного дохода. Я же считаюсь умершим и поэтому королевского жалованья не получаю. Чибу приходится расплачиваться за все это, продавая свои картины. Лускус помог ему прославиться, но Лускус в любой момент может обратиться против него. А денег, которые он получает за картины, все равно не хватает. В конце концов, наша экономика держится не на деньгах, они всего лишь вспомогательное средство. Чибу нужен этот грант, но он его не получит, если не отдастся Лускусу.
Не то чтобы Чиб совсем отвергал гомосексуальные отношения, — продолжает Дед. — Как и большинство его современников, он амбисексуален. Я думаю, время от времени он все еще развлекается с Омаром Руником. А почему бы нет? Они любят друг друга. Но Лускуса Чиб отвергает из принципа. Он не хочет стать потаскухой ради своей карьеры. Кроме того, Чиб разделяет убеждение, глубоко укоренившееся в нашем обществе. Он считает, что добровольная гомосексуальность естественна (что бы это ни означало), но вынужденная гомосексуальность ненормальна. Правильно такое убеждение или нет, но оно существует. Поэтому вполне возможно, что Чибу придется отправиться в Египет. И что тогда станет со мной?
Не думай ни обо мне, ни о Матери, Чиб, — говорит Дед. — Что бы ни случилось. Не отдавайся Лускусу. Вспомни последние слова Синглтона — директора Бюро переселения и реабилитации, который застрелился, потому что не смог приспособиться к новым временам: «Что, если человек обретет весь мир, но лишится права на собственную задницу?»
В этот момент Дед видит, что его внук, который понуро брел по улице, неожиданно распрямляет плечи. Он видит, что Чиб пускается в пляс, выделывая импровизированные па и пируэты. По всему видно, что Чиб издает радостные возгласы. Прохожие улыбаются ему.
Дед что-то ворчит, а потом разражается смехом.
— Бог мой! Эта козлиная энергия молодости, эти непредсказуемые переходы от черной печали к ярко-оранжевой радости! Пляши, Чиб, пляши напропалую! Будь счастлив, пусть даже на краткий миг! Ты еще молод, в тебе еще бурлят неукротимые надежды! Пляши, Чиб, пляши!
Продолжая смеяться, он смахивает слезу.
«СЕКСУАЛЬНЫЕ АСПЕКТЫ АТАКИ ЛЕГКОЙ БРИГАДЫ[21]» —
такая захватывающая книга, что доктору Есперсену Джойсу Батименсу, психолингвисту Федерального бюро групповой реконфигурации, не хочется от нее отрываться. Но долг зовет. Он берет диктофон и начинает диктовать.
— Редиска не всегда бывает красной. Молодые Редиски назвали так свою группу еще и потому, что «редиска» по-латыни — radix, и отсюда же происходит слово «радикал». Кроме того, тут есть еще намек на глубину корней. И, несомненно, обыгрывается значение этого слова в жаргоне богемных кругов, где оно означает противного, упрямого и сварливого человека.
Тем не менее Молодые Редиски не принадлежат к тому, что я называю левыми силами: они выражают существующее недовольство жизнью вообще, не выступая ни за какую радикальную перестройку. Они, словно обезьяны на дереве, швыряются грязью в мир, каков он есть, но не выдвигают конструктивных предложений. Они хотят разрушать, не задумываясь о том, что делать после того, как все будет разрушено.
Короче говоря, они служат рупором брюзжащего и ворчащего среднего гражданина, отличаясь от него только большей членораздельностью. В Лос-Анджелесе тысячи подобных людей, а во всем мире — вероятно, миллионы. У них было вполне нормальное детство. Больше того, они родились и выросли в одной и той же грозди, что стало одной из причин, почему они стали предметом настоящего исследования. Что было причиной появления этих десяти творческих личностей, родившихся в семи соседних домах квартала 69-14 примерно в одно и то же время и практически воспитывавшихся вместе, поскольку всех их отправляли на игровую площадку в верхней части пьедестала, где кто-нибудь из матерей по очереди присматривал за ними, в то время как остальные занимались своими делами, благодаря чему... что я хотел сказать?
Ну да, благодаря чему они вели нормальную жизнь, ходили в одну и ту же школу, приятельствовали, занимались обычными сексуальными играми, вступали в банды подростков и участвовали в нескольких довольно кровопролитных сражениях с бандами из Вествуда и других мест. Все они отличались интенсивной интеллектуальной любознательностью и впоследствии все активно занялись творчеством.
Было высказано предположение, и, возможно, правильное, что отцом всех десятерых был тот таинственный незнакомец — Рэли Ренессанс. Это не исключено, но не может быть доказано. В то время Рэли Ренессанс жил у миссис Виннеган, но, по-видимому, проявлял необычно большую активность в пределах всей грозди и даже всей территории Беверли-Хиллз. Откуда появился этот человек, кто он был и куда отправился отсюда, до сих пор неизвестно, несмотря на тщательные поиски, предпринятые различными службами. У него не было ни удостоверения личности, ни какого-либо другого документа, однако на протяжении длительного времени его ни разу не задерживали. По-видимому, у него были какие-то компрометирующие материалы на начальника полиции Беверли-Хиллз, а также, возможно, на некоторых работавших там федеральных агентов.
Он прожил с миссис Виннеган два года, а потом исчез из виду. Ходят слухи, что он покинул Лос-Анджелес, чтобы вступить в племя белых неоиндейцев, иногда называемых «индейцами-семеннолами».
Однако вернемся к Молодым Редискам. Они бунтуют против образа отца в лице Дяди Сэма, которого любят и ненавидят в одно и то же время. «Дядя», разумеется, подсознательно ассоциируется у них с кельтским словом «деде», означающим нечто неведомое, таинственное, роковое, и это свидетельствует о том, что их отцы были для них чужими. Все они росли в домах, где отец безвестно отсутствовал или занимал подчиненное место — явление, к сожалению, широко распространенное в нашей культуре. Я и сам никогда не видел своего отца... Нет, Туни, сотри, это не имеет отношения к делу. «Деде» означает также какую-то новость или сообщение, указывая на то, что несчастные молодые люди нетерпеливо ожидали сообщения о возвращении своих отцов и, возможно, втайне надеялись на примирение с Дядей Сэмом, другими словами, со своими отцами.
Теперь про Дядю Сэма. Сэм — это сокращенное «Сэмюэл», от древнееврейского «Шмуэл», что означает «Имя Бога». Все Редиски — атеисты, хотя некоторые из них, особенно Омар Руник и Чибиабос Виннеган, в детстве получили религиозное воспитание (в духе римско-католической церкви и панаморитизма соответственно).
Мятеж молодого Виннегана против Бога и католической церкви был, несомненно, обострен тем фактом, что он страдал КАТаром желудка. Возможно также, что он не любил учить КАТехизис, когда ему хотелось играть. А кроме того, был один глубоко значимый травмирующий случай, когда ему была назначена КАТетеризация. (Это детское нежелание выделять что бы то ни было наружу будет подробно проанализировано ниже. )
Итак, Дядя Сэм, образ отца. «Образ» — ассоциация настолько очевидная, что ее нет нужды пояснять. Фигура отца — здесь может быть связь с «фигой» в смысле «фигу тебе»: посмотрите «Ад» Данте, там какой-то итальянец говорит: «Фигу тебе, Бог! » — и кусает себе палец — древний жест, выражающий неуважение и отрицание. Кусание пальца, кусание ногтей — детская привычка?
«Сэм» — это также многозначный каламбур, основанный на фонетически, орфографически и полусемантически связанных словах. Существенно, что молодой Виннеган терпеть не может, когда его называют «дорогой»; по его словам, Мать так часто называла его «дорогой», что теперь его от этого тошнит. Однако это слово имеет для него и более глубокое значение. Например, есть «самбар» — азиатский олень, рога которого с тремя отростками стоят очень дорого. (Заметьте, здесь тоже присутствует «сам», то есть «Сэм». ) Очевидно, эти три отростка символизируют для него Манифест Третьей Революции — историческую веху, положившую начало нынешней эпохе, которую Чиб, по его словам, так ненавидит. Кроме того, три отростка — это архетип Святой Троицы, против которой часто богохульствуют Молодые Редиски.
Я мог бы отметить, что этим данная группа отличается от других, которые мне доводилось изучать. Те позволяли себе лишь редкие и безобидные богохульства, что соответствует слабому и даже едва выраженному религиозному духу, характерному для нашего времени. Сильные выражения по адресу божества раздаются лишь тогда, когда сильна вера.
Кроме того, «Сэм» ассоциируется со словом «съем», что указывает на подсознательное желание Редисок наслаждаться благами жизни и на их стремление к конформизму.
Не исключено, хотя этот вывод и может оказаться ошибочным, что «Сэм» соответствует «самеху» — пятнадцатой букве древнееврейского алфавита («Сэм? Эх... »). В староанглийском правописании, которому Редисок учили в детстве, пятнадцатая буква латинского алфавита — «О». В сравнительной таблице алфавитов в моем 128-м издании «Нового словаря Уэбстера» латинское «О» стоит в той же строке, что и арабское «дад». А также древнееврейское «мем». Таким образом, здесь двойная связь — с исчезнувшим отцом или дедом и чрезмерно доминирующей Матерью (мамой).
Не могу ничего сказать о греческой букве «омикрон», которая стоит в той же строке; однако дайте время, в этом тоже надо разобраться.
Омикрон. Это же маленькое «о»! Строчная буква «омикрон» имеет форму яйца. Форму яйцеклетки, которую оплодотворил его отец? Форму матки? Форму главного элемента современной архитектуры?
«Сэм Браун» — так в армейском жаргоне когда-то называли офицерский ремень. Дядя Сэм в образе жестокого командира? Нет, Туни, лучше это вычеркни. Возможно, нынешняя ученая молодежь и встречала где-нибудь это устаревшее выражение, но не наверняка. Не хочу предлагать смысловые связи, которые могут показаться нелепыми и поставить меня в смешное положение.
Посмотрим еще. Сямисэн. Японский музыкальный инструмент с тремя струнами. Снова Манифест Третьей Революции и Святая Троица. Троица? Отец, Сын и Святой Дух. А Мать — глубоко презираемая фигура? Но, возможно, и нет. Сотри это, Туни.
Сямисэн. Сэмов сын? Что естественным образом приводит к Самсону, который обрушил на себя и на филистимлян их храм. Эти юноши поговаривают о том же самом. Ха-ха, да и я был таким же в их годы. Вычеркни последнюю фразу, Туни.
Самовар — русское слово, которое в буквальном переводе означает что-то, что варит само. Нет сомнения, что радикалы варятся в среде революционеров. Однако в самой глубине своей мятущейся души они понимают, что Дядя Сэм — их любящий Отец и в то же время Мать, что он думает только об их благе. Но они заставляют себя ненавидеть его и заваривать всяческую кашу.
Семга, или «СЭМга». Копченая семга — желтовато-розового или красноватого цвета, почти как редиска — во всяком случае, в их подсознании. Семга — то же самое, что Молодые Редиски: они не хотят, чтобы их коптили, они задыхаются в дымной атмосфере современного общества.
Неплохо завернуто, а, Туни? Распечатай это, исправь, где сказано, пригладь, как ты это умеешь, и перешли начальству. Мне надо идти. Боюсь опоздать на обед с Матерью; она бывает очень недовольна, когда я не являюсь вовремя.
Да! Постскриптум. Рекомендую установить более тщательное наблюдение за Виннеганом. Его приятели выпускают пар своей души в разговорах и за выпивкой, а он внезапно изменил свой поведенческий стереотип. Подолгу молчит, бросил курить, пить и заниматься сексом.
ДЕНЬГИ НЕ ПАХНУТ
даже в наше время. Власти не имеют ничего против того, чтобы гражданин, заплативший за все лицензии, сдавший все экзамены, представивший все бумаги и подкупивший местных политиков, а также начальника полиции, владел частной таверной. Поскольку никаких специальных помещений под таверны не предусмотрено, а большие здания в аренду не сдаются, они располагаются прямо в жилищах их владельцев.
Любимое заведение Чиба — «Укромная Вселенная», отчасти потому, что оно подпольное. Дионис Гамбринус, не сумев прорваться через все заставы, частоколы, проволочные заграждения и волчьи ямы официальной процедуры, отказался от попыток получить лицензию.
Название его заведения открыто написано прямо поверх математических формул, которые когда-то украшали фасад дома (он был профессором математики в 14-м Университете Беверли-Хиллс по имени Аль-Хорезми Декарт Лобачевский, но, уволившись, снова поменял имя). Атриум и несколько спален переоборудованы и приспособлены для пьянства и веселья. Египтяне сюда не ходят — возможно, им не нравятся цветистые изречения, которыми посетители расписали стены комнат:
«Абу, я тебя!.. »
«Магомет — сын непорочной суки».
«Нил загнил».
«Помни о Чермном море!»
«Пророк — верблюдоложец».
У некоторых авторов этих надписей отцы, деды и прадеды сами были мишенью подобных оскорблений. Однако их потомки полностью ассимилировались и считают себя коренными жителями Беверли-Хиллз. Так уж устроен человек.
Гамбринус, приземистый человек почти кубической формы, стоит за стойкой. Она квадратная — в знак протеста против всего яйцевидного. Над ним крупная надпись:
«ЧТО ОДНОМУ МЕД — ТО ДРУГОМУ POISSON».
Гамбринус постоянно растолковывает смысл этого каламбура, не всегда доставляя этим удовольствие слушателям. Он объясняет, что «poisson» по-французски — яд, а кроме того, был такой математик Пуассон, и распределение Пуассона представляет собой хорошую аппроксимацию биномиального распределения при увеличении числа независимых событий, когда вероятность одиночного события мала.
Когда посетитель слишком пьян и больше отпускать ему выпивку нельзя, его вышвыривают кувырком из таверны под крики Гамбринуса: «Poisson! Poisson! »
Друзья Чиба, Молодые Редиски, сидящие за шестиугольным столом, радостно приветствуют его, и их слова звучат невольным эхом наблюдений федерального психолингвиста по поводу его поведения в последнее время.
— Эй ты, монах! Никак присматриваешь себе монашенку? Выбирай любую!
С ним здоровается мадам Трисмегиста, сидящая за маленьким столиком с крышкой в форме Соломоновой печати. Она жена Гамбринуса вот уже два года — рекордный срок, потому что она зарежет его, если он вздумает ее бросить. Кроме того, он верит, что она способна, прибегнув к помощи своих карт, каким-то образом повлиять на его судьбу. В этот век просвещения предсказатели и астрологи процветают. Наука движется вперед, а невежество и предрассудки галопом скачут по обе стороны, кусая ее за ляжки длинными черными зубами.
Сам Гамбринус, кандидат наук и носитель факела познания (во всяком случае, до последнего времени), в Бога не верит. Но он убежден, что звезды вот-вот расположатся так, что это будет предвещать ему большие неприятности. По какой-то странной логике он считает, что звездами управляют карты его жены; он не знает, что гадание на картах и астрология — совершенно разные вещи. Но чего можно ожидать от человека, который утверждает, что Вселенная асимметрична?
Чиб машет рукой мадам Трисмегисте и подходит к другому столику. За ним сидит
ТИПИЧНАЯ СОВРЕМЕННАЯ ДЕВУШКА
по имени Бенедиктина Серинус Мельба. Она высока, стройна, у нее узкие, как у лемура, бедра и тонкие ноги, но большие груди. Ее волосы, такие же черные, как и глаза, расчесаны на прямой пробор, приклеены ароматическим аэрозолем к черепу и заплетены в две длинные косы, перекинутые вперед и перехваченные на шее золотой брошкой в виде музыкальной ноты. Ниже брошки косы снова расходятся, обвивают обе груди и сходятся под ними,, где их удерживает на месте другая брошка. Разойдясь, они уходят за спину, где соединены еще одной брошкой, и снова сходятся на животе. Здесь их опять соединяет брошка, и дальше волосы двумя черными водопадами льются по переду ее расклешенной юбки.
Лицо ее густо усеяно зелеными, аквамариновыми и топазовыми мушками в виде трилистников. На ней желтый бюстгальтер с изображенными на нем розовыми сосками, отороченный снизу бахромой из кружевных лент. Ярко-зеленый полукорсет с черными розочками стягивает ей талию. Он наполовину скрыт проволочным каркасом, обтянутым мерцающей розовой стеганой тканью. Каркас выступает назад, образуя не то фюзеляж, не то длинный птичий хвост, к которому прикреплены длинные желтые и малиновые искусственные перья.
Прозрачная развевающаяся юбка доходит до щиколоток. Сквозь нее видны кружевной пояс для подвязок в желтую и темно-зеленую полоску, белые ляжки и черные сетчатые чулки с зеленым узором в виде нот. Туфли у нее ярко-голубые на высоких каблуках цвета дымчатого топаза.
Бенедиктина одета для выступления — она должна петь на •Фестивале народного искусства; не хватает только шляпки. Тем не менее она пришла сюда, чтобы пожаловаться, помимо всего прочего, на то, что Чиб заставил ее отменить выступление и тем самым лишил ее шансов сделать блестящую карьеру.
Она сидит с пятью девушками, всем им от шестнадцати до двадцати одного, все пьют «Г» (то есть «горлодер»).
— Мы не могли бы поговорить наедине, Бенни? — спрашивает Чиб.
— Это зачем? — Голос у нее — красивое контральто, но в нем звучит угроза.
— Ты вызвала меня сюда, чтобы устроить сцену на людях, — говорит Чиб.
— Господи, а что мне еще остается? — взвизгивает она. — Вы только посмотрите на него! Он хочет поговорить со мной наедине!
Только теперь он догадывается, что она боится остаться с ним наедине. Больше того, что она не может оставаться одна. Теперь он понимает, почему тогда она настояла на том, чтобы дверь спальни оставалась открытой, а ее подруга Бела была поблизости. И все слышала.
— Ты сказал, что будешь только пальцем! — кричит она и показывает на свой слегка округлившийся живот. — У меня теперь будет ребенок! И все ты, гнусный подонок, проклятый соблазнитель!
— Это неправда, — возражает Чиб. — Ты говорила мне, что можно, что ты меня любишь.
— Любишь, любишь! Почем я знаю, что я говорила, ты просто меня возбудил до невозможности! А чтобы тыкать куда тебе вздумается, я все равно не говорила! Никогда бы я этого не сказала, никогда! А что ты потом сделал? Что ты сделал? Господи, да я целую неделю еле ходила, мерзавец!
Чиб обливается потом. В комнате стоит тишина, только из фидо льются звуки «Пасторали» Бетховена. Его приятели ухмыляются. Гамбринус, повернувшись ко всем спиной, пьет виски. Мадам Трисмегиста тасует карты, пуская газы — ядовитую смесь пива с луком. Подруги Бенедиктины разглядывают свои светящиеся ногти, длинные, как у китайского мандарина, или же злобно смотрят на Чиба. Ее обида — это их обида, и наоборот.
— Я не могу принимать таблетки. От них у меня прыщи, и глаза слезятся, и месячные сбиваются! И ты это прекрасно знаешь! И всяких колпачков терпеть не могу! И потом ты мне все врал! Ты говорил, что принял таблетку!
Чиб видит, что она противоречит сама себе, но логика тут бесполезна. Она в ярости, потому что беременна; она не желает причинять себе неудобств, связанных с абортом, и жаждет мести.
«Но как же могла она забеременеть в ту ночь? » — думает Чиб. Это не удалось бы ни одной женщине. Ее, наверное, трахнули или до, или после. Но она клянется, что это случилось в ту ночь — тогда, когда он...
РЫЦАРЬ ПЛАМЕНЕЮЩЕГО СКИПЕТРА, ИЛИ ПЕНИСТЫЕ ВОЛНЫ
— Нет! Нет! — всхлипывает Бенедиктина.
— А почему нет? Я люблю тебя, — говорит Чиб. — Я хочу на тебе жениться.
Бенедиктина испускает вопль, и ее подруга Бела кричит из коридора:
— В чем дело? Что случилось?
Бенедиктина не отвечает. Охваченная яростью, вся дрожа, как в лихорадке, она выбирается из постели, оттолкнув Чиба, и бежит к маленькому яйцу-ванной в углу. Он идет за ней.
— Надеюсь, ты не собираешься сделать то, что я думаю... — говорит он.
Бенедиктина издает стон.
— Мерзавец ты, хитрый сукин сын!
В ванной она откидывает часть стены, которая превращается в полку. На полке, прилипнув к ней магнитными донышками, стоит множество флакончиков. Она хватает длинный узкий флакон со сперматоцидом, приседает и вводит его в себя. Потом нажимает кнопку на донышке, и из него с шипением, которое слышно даже из недр ее тела, начинает извергаться пена.
Чиб на мгновение застывает, а потом разражается яростным ревом.
— Уйди от меня, редиска! — кричит Бенедиктина.
Через дверь спальни доносится робкий голос Белы:
— С тобой все в порядке, Бенни?
— Я ей покажу «все в порядке»! — громовым голосом кричит Чиб.
Он кидается в ванную и хватает с полки банку с темпоксидным клеем. Им Бенедиктина приклеивает к голове парики — клей схватывается намертво, и размягчить его можно только специальным дефиксативом.
Бенедиктина и Бела вскрикивают в один голос. Чиб поднимает Бенедиктину на ноги и бросает ее на пол. Она сопротивляется, но ему удается обильно опрыскать клеем флакон со сперматоцидом, кожу и волосы вокруг.
— Что ты делаешь? — вопит она.
Он вдавливает кнопку на дне флакона до отказа и заливает ее клеем. Бенедиктина пытается вырваться, но он, прижав ее руки к туловищу, не дает ей перевернуться и вынуть из себя флакон. Он медленно считает до тридцати, потом еще раз до тридцати, чтобы клей наверняка схватился как следует. Потом он ее отпускает.
Пена хлещет из нее, стекая по ногам и растекаясь по полу. Жидкость в непробиваемом флаконе находится под колоссальным давлением, и пена, выливаясь из него, намного увеличивается в объеме.
Чиб берет с полки банку с дефиксативом и крепко сжимает в руке, твердо намеренный ее не отдавать. Бенедиктина вскакивает и замахивается на него. Хохоча, словно гиена, надышавшаяся закиси азота, Чиб уклоняется от удара и отталкивает ее. Поскользнувшись в пене, которая уже доходит до щиколоток, Бенедиктина падает и сидя выезжает из ванной задом, громыхая флаконом по полу.
Она поднимается на ноги и только теперь начинает понижать, что сделал с ней Чиб. Она взвизгивает и принимается плясать по комнате, пытаясь вытащить флакон. Каждый безуспешный рывок причиняет ей боль, и вопли ее становятся все пронзительнее. Потом она бросается прочь из комнаты — по крайней мере, пытается броситься, но скользит в пене. На пути ее оказывается Бела; вцепившись друг в друга, они словно на лыжах выезжают из комнаты, наполовину развернувшись в дверях. Пена клубится вокруг — как будто Венера со своей приятельницей поднимаются из пены морской у берегов Кипра.
Бенедиктина отталкивает Белу, потерпев некоторый ущерб от ее длинных острых ногтей. От толчка Бела скользит задом в дверь, к Чибу. Она пытается удержать равновесие, словно человек, впервые вставший на коньки. Это ей не удается, и она с воплем проносится мимо Чиба, лежа на спине и задрав ноги.
Чиб, осторожно скользя босыми ногами по полу, подходит к кровати и хватает свою одежду, но решает, что одеться лучше будет после того, как он уберется из комнаты. Он оказывается в идущем по кругу коридоре как раз вовремя, чтобы увидеть, как Бенедиктина ползет мимо одной из колонн, отделяющих коридор от атриума. Ее родители, два бегемота средних лет, все еще сидят на кушетке с банками пива в руках, выпучив глаза, разинув рот и дрожа.
Чиб, не прощаясь с ними, идет по коридору. Но тут его взгляд падает на фидо, и он видит, что ее родители переключились с «ВНЕШ.» на «ВНУТР.» и потом — на комнату Бенедиктины. Отец и Мать подсматривали за Чибом и дочерью, и по состоянию кое-каких еще не окончательно отмерших частей тела отца заметно, что его это зрелище изрядно возбудило — по внешнему фидо такого не увидишь.
— Подсматривали, мерзавцы! — ревет Чиб.
Бенедиктина уже добралась до них, поднялась на ноги и, плача и заикаясь, пытается что-то объяснить, тыча пальцем то во флакон, то в Чиба. Услышав крик Чиба, родители грузно встают с кушетки, словно два левиафана поднимаются из морских глубин. Бенедиктина кидается к нему, вытянув вперед руки со скрюченными пальцами, вооруженными острыми ногтями. Лицо ее страшно, как лик Медузы. Позади разъяренной ведьмы, отца и Матери в пенных волнах остается глубокий след.
Чиб натыкается на колонну, отлетает назад и с громким плеском устремляется прочь. Хотя при этом его и разворачивает боком, ему удается сохранить равновесие. А Мать и отец одновременно валятся на пол, так что весь дом сотрясается, несмотря на прочность своей конструкции. Потом они поднимаются на ноги, вращая глазами и ревя, словно пара выходящих на берег гиппопотамов. Они бросаются на него, но их относит в разные стороны. Мать пронзительно кричит; несмотря на жир, она похожа на Бенедиктину. Отец огибает колонну с одной стороны, Мать с другой. Бенедиктина выскакивает из-за другой колонны, ухватившись за нее рукой, чтобы не поскользнуться, и оказывается между Чибом и наружной дверью.
Чиб врезается в стену коридора в таком месте, где нет пены. Бенедиктина бежит к нему. Он ныряет вниз и, больно ударившись об пол, между двух колонн выкатывается в атриум.
Мать и отец сталкиваются на встречных курсах. «Титаник» врезается в айсберг, и оба быстро идут ко дну. Лежа ничком, они скользят по направлению к Бенедиктине. Та подпрыгивает в воздух, осыпав их клочьями пены, и они проносятся под ней.
К этому времени уже совершенно очевидно, насколько правдиво утверждение на этикетке, что одного флакона хватает на 40 000 доз сперматоцида, то есть на 40 000 совокуплений. Пена по всему дому стоит по щиколотку, а кое-где и по колено, и продолжает изливаться.
Бела лежит на спине на полу атриума, уткнувшись головой в мягкие складки кушетки.
Чиб медленно встает на ноги и несколько секунд стоит, озираясь и подогнув колени, готовый увернуться от нападения, но надеясь, что этого делать не придется, потому что он неминуемо поскользнется.
— Стой, проклятый сукин сын! — ревет отец. — Я тебя убью! Как ты смел сделать такое с моей дочерью!
Чиб смотрит, как он переворачивается на живот, словно кит в бурном море, и пытается встать на ноги, но снова падает, хрюкнув, как от удара гарпуна. Матери подняться тоже не удается.
Видя, что путь свободен — Бенедиктина куда-то исчезла, — Чиб скользит через атриум к свободному от пены клочку пола у самого выхода. Перекинув через руку одежду и все еще держа банку с дефиксативом, он шагает к двери.
В этот момент Бенедиктина окликает его. Он оборачивается и видит, что она скользит из кухни по направлению к нему. В руке у нее высокий стакан. Он не может понять, что она собирается сделать. Уж во всяком случае, не проявить радушие, предложив ему выпить.
Она выскакивает на сухое пространство у двери и с воплем падает. Тем не менее она ухитряется выплеснуть содержимое стакана точно в цель.
Чиб вскрикивает, почувствовав прикосновение кипятка — боль такая, словно ему сделали обрезание без наркоза.
Бенедиктина, лежа на полу, разражается хохотом. Чиб с воплями скачет по комнате, бросив банку и одежду и схватившись за ошпаренное место, но потом берет себя в руки. Прекратив свои причудливые прыжки, он хватает Бенедиктину за правую руку и вытаскивает ее из дома. В этот вечер на улицах людно, и все прохожие устремляются вслед за парочкой. Чиб не останавливается до самого озера, где входит в воду, чтобы остудить обожженные места. Бенедиктину он по-прежнему тащит за собой.
Толпе есть о чем посудачить даже после того, как Бенедиктина и Чиб выбираются из озера и разбегаются по домам. Зеваки еще долго со смехом обмениваются впечатлениями, глядя, как люди из санитарного департамента собирают пену с поверхности озера и с мостовой.
— Мне было так больно, что я целый месяц не могла ходить! — пронзительно кричит Бенедиктина.
— Так тебе и надо, — говорит Чиб. — И нечего жаловаться. Ты сказала, что хочешь от меня ребенка, и говорила вполне серьезно.
— Я, наверное, просто спятила! — кричит Бенедиктина. — Да нет, никогда я ничего подобного не говорила! Ты мне солгал! Ты меня заставил!
— Я никого не стал бы заставлять, — говорит Чиб. — И ты это знаешь. Перестань скандалить. Ты свободный человек и свободно дала согласие. У всякого человека есть свобода воли.
Поэт Омар Руник встает со стула. Это высокий, худой юноша с бронзово-красной кожей, орлиным носом и очень толстыми красными губами. Его длинные курчавые волосы уложены в прическу, изображающую «Пекод» — легендарное судно, на котором капитан Ахав со своей безумной командой и единственным оставшимся в живых Измаилом гнались за Белым Китом. Там есть и бушприт, и корпус, и три мачты, и реи, и даже лодка, висящая на шлюпбалках.
Омар Руник хлопает в ладоши и кричит:
— Браво! Ты настоящий философ! Есть свобода воли — свобода стремиться к Вечным Истинам, если только они существуют, или же к Гибели и Проклятью! Я пью за свободу воли! Выпьем, джентльмены! Встаньте, Молодые Редиски, пьем за нашего вождя!
И так начинается
БЕЗУМНОЕ «Г»-ПИТИЕ.
— Давай я тебе погадаю, Чиб! — зовет мадам Трисмегиста. — Посмотрим, что скажут звезды через мои карты.
Он присаживается за ее столик, приятели толпятся вокруг.
— Хорошо, мадам. Как я выпутаюсь из этой истории?
Перетасовав карты, она открывает верхнюю.
— О Иисусе! Туз пик!
— Тебе предстоит дальняя дорога.
— В Египет! — выкрикивает Руссо Красный Ястреб. — Да нет же, ты ведь не хочешь туда ехать, Чиб! Отправляйся со мной туда, где пасутся буйволы, и...
Открывается еще одна карта.
— Скоро ты встретишь прекрасную темнокожую даму.
— Какую-нибудь чертову арабку! Нет, Чиб, скажи, что это неправда!
— Скоро ты добьешься великих почестей.
— Чиб получит грант!
— Если я получу грант, мне не надо будет ехать в Египет, — говорит Чиб. — Мадам Трисмегиста, при всем моем уважении к вам вашим предсказаниям грош цена.
— Не смейся, юноша. Я тебе не компьютер. Я настроена на душевные вибрации.
Шлеп — открывается еще одна карта.
— Ты будешь в большой опасности — и физической, и моральной.
— Ну, это со мной происходит по меньшей мере раз в день, — говорит Чиб.
Шлеп.
— Какой-то очень близкий тебе человек умрет дважды.
Чиб бледнеет, но, овладев собой, говорит:
— Трус умирает тысячу раз.
— Тебя ждет путешествие во времени и возвращение в прошлое.
— Ого! — вставляет Красный Ястреб. — Мадам, вы превосходите самое себя! Осторожнее, не перетрудитесь, а то заработаете душевную грыжу — придется вам носить бандаж из эктоплазмы!
— Смейтесь, смейтесь, дурачки, — отвечает мадам. — Существует не один только этот мир. Карты не обманывают, по крайней мере когда их сдаю я.
— Гамбринус! — кричит Чиб. — Еще кувшин пива для мадам!
Молодые Редиски возвращаются к своему столику — диску без ножек, который держится на весу благодаря гравитонному полю. Бенедиктина, бросая на них злобные взгляды, шушукается с остальными девушками. За столиком неподалеку сидит Пинкертон Легран, правительственный агент. Он сидит к ним лицом, чтобы фидокамера, спрятанная под его односторонне прозрачным пиджаком, была направлена прямо на них. Они про это знают. Он знает, что они знают, и докладывал об этом своему начальству. Увидев, что входит Фалько Акципитер, он хмурится. Легран не любит, когда в его дела впутываются агенты из других служб. Акципитер даже не смотрит на Леграна. Он заказывает чай и делает вид, что бросает в чайник таблетку, которая, соединившись с дубильной кислотой, превращается в «Г».
Руссо Красный Ястреб, подмигнув Чибу, говорит:
— Ты в самом деле думаешь, что это возможно? Парализовать весь Лос-Анджелес одной-единственной бомбой?
— Тремя бомбами! — громко отвечает Чиб, чтобы фидокамере Леграна было слышно. — Одну — под пульт управления опреснителя, другую — под резервный пульт, а третью — под большую трубу, по которой вода поднимается в резервуар на 20-м уровне.
Пинкертон Легран бледнеет. Он залпом допивает виски, оставшееся в рюмке, и заказывает еще, хотя и так уже выпил лишнего. Нажав кнопку на своей фидокамере, он подает сигнал тревоги первой степени. В штаб-квартире загораются красные лампочки, гулко звучат удары в гонг, и шеф просыпается так внезапно, что падает со стула.
Акципитер тоже слышал Чиба, но сидит неподвижно, в мрачной задумчивости, словно диоритовая фигура фараонова сокола. Весь во власти одной-единственной мысли, он не даст себя отвлечь разговорами о затоплении всего Лос-Анджелеса, даже если они перейдут в действия. Выслеживая Деда, он появился здесь потому, что надеется, используя Чиба, проникнуть в дом. Одна «крыса» — так он мысленно называет своих преступников — обязательно побежит к норке другой «крысы».
— Как ты думаешь, когда мы сможем приступить к делу? — спрашивает Хьюга Уэллс-Эрб Хайнстербери, писательница — научная фантастка.
— Примерно через три недели, — отвечает Чиб.
В штаб-квартире шеф ругательски ругает Леграна, который зря его побеспокоил. Тысячи молодых мужчин и женщин выпускают пар, разглагольствуя о разрушении, убийствах и мятежах. Он не понимает, почему эти сопляки занимаются такими разговорами, — ведь они получают задаром все, что им только угодно. Будь его воля, он засадил бы их за решетку и врезал бы им слегка или чуть посильнее.
— А после того как мы это сделаем, придется удирать на волю, — говорит Красный Ястреб, сверкая глазами. — Поверьте, ребята, быть вольным человеком в лесу — ничего нет лучше. Чувствуешь себя настоящей личностью, а не просто безликой скотиной в стаде.
Красный Ястреб верит в заговор с целью уничтожения Лос-Анджелеса. Он счастлив, потому что, хоть он этого никому и не говорил, на лоне Матери-Природы ему не хватало интеллектуального общения. Другие дикари могут за сотню ярдов услышать шаги оленя или разглядеть в кустах гремучую змею, но они глухи к поступи философской мысли, к ржанию Ницше, к погремушкам Рассела, к курлыканью Гегеля.
— Безграмотные скоты! — говорит он вслух.
— Что ты сказал? — переспрашивают остальные.
— Ничего. Послушайте, ребята, вы же должны знать, как это замечательно. Вы ведь служили в Корпусе.
— У меня был белый билет, — говорит Омар Руник. — Сенная лихорадка.
— А я писал второй диплом, — говорит Гиббон Тактикус.
— Я проходил службу в оркестре Корпуса, — говорит Сибелиус Амадей Иегуди. — Мы выезжали на природу только тогда, когда выступали в лагерях, а это случалось не так уж часто.
— Чиб, ты служил в Корпусе. Тебе же нравилось, верно?
Чиб кивает, но добавляет:
— У неоиндейца все время уходит только на то, чтобы выжить. Когда я смогу писать картины? И кто их увидит, если у меня на них будет оставаться время? И потом такая жизнь — не для женщины или ребенка.
Красный Ястреб с обиженным видом заказывает виски с «Г».
Пинкертон не хочет прерывать наблюдение, но у него давно уже переполнен мочевой пузырь, он не выдерживает и направляется к комнате, которая служит туалетом для посетителей. Красный Ястреб, расстроенный тем, что его никто не понимает, вытягивает ногу и ставит ему подножку. Легран спотыкается, ухитряется остаться на ногах и, покачнувшись, делает следующий шаг. Тогда ему ставит подножку Бенедиктина. Легран падает ничком. Ему уже не нужно идти в туалет — разве что для того, чтобы отмыться.
Все, кроме Леграна и Акципитера, разражаются смехом. Легран вскакивает, стиснув кулаки. Бенедиктина, не обращая на него внимания, подходит к Чибу, подруги за ней. Чиб весь напрягается. Она говорит:
— Ты мерзкий извращенец! Ты же говорил, что будешь только пальцем!
— Повторяешься, — отвечает Чиб. — Важнее другое — что будет с ребенком?
— А что тебе до него? — говорит Бенедиктина. — Откуда ты знаешь, может быть, он даже и не от тебя!
— Это было бы большое облегчение, — отвечает Чиб. —Но все равно надо считаться и с ним. Вдруг он хочет жить — даже с такой матерью, как ты.
— Зачем ему эта несчастная жизнь? — в слезах говорит она. — Я окажу ему любезность — пойду в больницу и избавлюсь от, него. Из-за тебя я упущу свой главный шанс на Фестивале народного искусства! Там будут агенты отовсюду, а я не смогу при них спеть!
— Врешь, — говорит Чиб. — Ты же вырядилась для выступления.
Лицо у Бенедиктины раскраснелось, глаза широко открыты, ноздри расширены.
— Ты мне все удовольствие испортил! Эй, вы все, хотите услышать кое-что интересное? — кричит она. — Вот этот великий художник, воплощение мужественности, божественный Чиб — да у него даже не встает, пока не возьмешь его в рот!
Приятели Чиба переглядываются. Что это она так разоралась? Подумаешь, как будто что-то новенькое сообщила!
«Некоторые особенности религии панаморитов, вызывавшие такое отвращение и осуждение в XXI веке, в наше время стали фактами повседневной жизни. Любовь, любовь, любовь — и физическая, и духовная! Теперь нам мало всего лишь целовать и обнимать своих детей. Однако оральная стимуляция половых органов ребенка родителями и родственниками привела к возникновению некоторых любопытных условных рефлексов. Об этом аспекте жизни середины XXII века я мог бы написать целую книгу и, возможно, еще напишу».
Из «Конфиденциальных семяизвержений» Деда
Легран выходит из туалета. Бенедиктина отвешивает Чибу пощечину. Чиб дает сдачи. Гамбринус откидывает прилавок и кидается к ним с криком:
— Poisson! Poisson!
Он сталкивается с Леграном, тот отшатывается и налетает на Белу, которая вскрикивает, разворачивается и бьет Леграна по физиономии. Он отвечает тем же. Бенедиктина выплескивает в лицо Чибу стакан «Г». Тот с воплем вскакивает и замахивается на нее кулаком. Бенедиктина ныряет вниз, и удар поверх ее плеча попадает в грудь одной из подруг.
Красный Ястреб вскакивает на столик и кричит:
— Я настоящий медвежий кот, наполовину аллигатор, а наполовину...
Столик, удерживаемый на весу гравитонным полем, не может выдержать такой тяжести. Он накреняется и сбрасывает его на девушек. Все валятся на пол. Девушки кусают и царапают Красного Ястреба, а Бенедиктина защемляет его яйца. Он издает вопль, изворачивается и ногами отшвыривает Бенедиктину, которая падает на столик. Тот уже принял было свое нормальное положение в воздухе, но теперь снова накреняется и сбрасывает ее по другую сторону. Она сбивает с ног Леграна, который пробирается сквозь толпу к выходу. Он ударяется лицом о чье-то колено и теряет несколько верхних зубов. Выплёвывая кровь и осколки, он вскакивает на ноги и отпускает оплеуху какому-то постороннему зрителю.
Гамбринус нажимает на спуск пистолета, и из ствола вылетает крохотный яркий огонек. Это делается для того, чтобы ненадолго ослепить дерущихся и дать им время опомниться, пока к ним не вернется зрение. Огонек висит в воздухе и светится, словно
БЕДЛАМСКАЯ ЗВЕЗДА.
Начальник полиции разговаривает по фидо с человеком, стоящим в уличной будке. Человек отключил видео и говорит измененным голосом.
— В «Укромной Вселенной» драка, все лупят друг друга почем зря.
Начальник полиции что-то недовольно ворчит. Фестиваль только еще начался, а Они уже взялись за свое.
— Спасибо. Ребята сейчас прибудут. Как ваша фамилия? Я хотел сначала бы представить вас к медали «За гражданскую доблесть».
— Еще чего! Чтобы мне потом морду набили? Я не стукач, я только выполняю свой долг. И потом я не люблю Гамбринуса и его публику. Выскочки они все.
Начальник отдает приказ отряду по борьбе с беспорядками, откидывается на спинку стула и прихлебывает пиво, следя за ходом операции по фидо. И что за странные люди? Вечно они чем-то недовольны.
Раздается вой сирен. Хотя полиция передвигается на бесшумных электрических трициклах, она все еще хранит многовековую традицию — предупреждать преступников о своем прибытии. Пять трициклов тормозят у распахнутых дверей «Укромной Вселенной». Полицейские спешиваются и начинают совещаться. На них двухэтажные цилиндрические шлемы, черные в красную крапинку. Почему-то все они в автомобильных очках, хотя их трициклы развивают скорость не больше 25 километров в час. Куртки у них черные и пушистые, как шкура у плюшевого медведя, плечи украшены огромными золотыми эполетами. Шорты — цвета электрик и тоже пушистые, высокие сапоги — черные и начищены до блеска. Они вооружены электрошоковыми дубинками и пистолетами, которые стреляют зарядами удушливого газа.
Гамбринус загораживает вход. Сержант О’Хара говорит:
— Ну-ка, впустите нас. Нет, ордера у меня нет. Но я его получу.
— Только попробуйте войти — я подам на вас в суд, — говорит Гамбринус улыбаясь. Хотя лабиринты бюрократии действительно так сложны и запутанны, что он бросил всякие попытки получить разрешение на легальное открытие таверны, тем не менее в этом случае власти будут на его стороне. Вторжение в частное владение — тяжкое обвинение, которое полиции будет не так легко отвести.
О’Хара заглядывает в дверь и видит два тела, распростертых на полу, нескольких человек, которые держатся за головы и утирают кровь, и Акципитера, который сидит, словно стервятник, мечтающий о падали. Один из лежащих встает на четвереньки и выползает между ног Гамбринуса на улицу.
— Сержант, арестуйте этого человека! — говорит Гамбринус. — При нем нелегальная фидокамера. Я обвиняю его в незаконном вторжении в частное владение.
На лице О’Хары вспыхивает радость. По крайней мере хоть один задержанный будет. Леграна сажают в полицейский фургон, который прибывает сразу вслед за машиной «скорой помощи». Приятели подтаскивают к двери Красного Ястреба. Когда его уносят на носилках в машину, он приоткрывает глаза и что-то бормочет. О’Хара наклоняется к нему:
— Что?
— Я ходил на медведя с одним ножом, а досталось мне тогда меньше, чем от этих сучек. Обвиняю их в нападении, избиении, нанесении телесных повреждений и покушении на убийство.
Попытка О’Хары заполучить его подпись на заявлении оказывается безуспешной, потому что Красный Ястреб лишается чувств. О’Хара чертыхается. Когда Красный Ястреб очнется, он не станет подписывать никаких заявлений. Если он не совсем спятил, он не захочет, чтобы девушки и их парни затаили на него зуб.
Легран кричит сквозь решетчатое окошечко фургона:
— Я правительственный агент! Вы не имеете права меня арестовывать!
Полицейские получают срочный вызов на площадь перед Центром народного искусства — там драка между местными подростками и чужаками из Вествуда грозит перейти в побоище. Из таверны выходит Бенедиктина. Несмотря на полученные несколько ударов по плечам и животу, хороший пинок в зад и увесистую пощечину, у нее не заметно никаких признаков выкидыша.
Чиб наполовину с грустью, наполовину с радостью смотрит ей вслед. Ему горько от того, что этому ребенку будет отказано в праве на жизнь. Теперь он понимает, что выступал против абортов отчасти потому, что отождествляет себя с эмбрионом; он знает то, что, по мнению Деда, ему неизвестно. Он понимает, что его появление на свет было случайностью — счастливой или несчастной. Если бы обстоятельства сложились иначе, он бы не родился. Мысль о небытии — ни живописи, ни друзей, ни смеха, ни надежды, ни любви — приводит его в ужас. Мать, постоянно пьяная и не думавшая о контрацепции, сделала множество абортов, и он мог оказаться одним из них.
Глядя, как Бенедиктина удаляется с величественным видом (несмотря на изорванную одежду), он не может понять, что вообще в ней нашел. Жить с ней, даже при наличии ребенка, было бы не таким уж большим удовольствием.
В устланное надеждой гнездо рта Снова влетает любовь и садится,
Распускает перья, воркуя, слепит их светом,
А потом улетает прочь и при этом гадит,
Как всегда поступают птицы,
Чтобы сила отдачи помогла им взлететь.
Омар Руник
Чиб возвращается домой, но по-прежнему так и не может попасть в свою комнату. Он идет в кладовую. Картина на семь восьмых готова, но еще не закончена, потому что она ему не нравится. Он забирает ее и несет к Рунику, дом которого расположен в той же грозди. Сам Руник — в Центре, но он всегда, уходя, оставляет дверь открытой. У него есть все для живописи, и Чиб принимается заканчивать картину, работая куда старательнее и увереннее, чем тогда, когда начинал ее писать. Потом он выходит из дома Руника, неся огромное овальное полотно над головой.
Он шагает мимо пьедесталов, под их изогнутыми ветвями с яйцевидными жилищами на концах. Он обходит несколько маленьких, заросших травой парков, проходит под домами и через десять минут уже приближается к сердцу Беверли-Хиллз. И здесь быстрый Чиб видит, что
В ПОЛУДЕННОМ СОЛНЦЕ ТРИ ДАМЫ
сидят в каноэ, медленно скользящем по озеру. Марьям-бинт-Юсуф, ее мать и тетка, рассеянно держа удочки, глядят на разноцветные флаги, оркестры и шумную толпу перед Центром народного искусства. Полицейские уже разогнали дравшихся подростков и теперь стоят повсюду, чтобы больше никто не вздумал ничего устроить.
Все три женщины одеты в темные, глухие платья фундаменталистской секты магометан-ваххабитов. Лица у них не закрыты: сейчас даже ваххабиты этого не требуют. На их братьях-египтянах, гуляющих по берегу, одежда современная — бесстыдная и греховная. Тем не менее дамы на них глазеют.
Их мужчины стоят на краю толпы. Заросшие бородами и наряженные наподобие шейхов в фидошоу «Иностранный легион», они бормочут гортанные проклятья и злобно шипят при виде того, как возмутительно здешние женщины выставляют напоказ свое тело. Тем не менее они на них глазеют.
Эта небольшая компания прибыла сюда из зоологических заповедников Абиссинии, где их задержали за браконьерство. Тамошние власти предложили им выбрать любое из трех наказаний. Или заключение в реабилитационном центре, где их будут держать до тех пор, пока они не исправятся, даже если на это уйдет вся их оставшаяся жизнь. Или эмиграцию в мегаполис Хайфа, в Израиле. Или эмиграцию в Беверли-Хиллз.
Что, жить среди проклятых израильских евреев? Они долго плевались и выбрали Беверли-Хиллз. Увы, Аллах посмеялся над ними! Теперь их окружают Финкелстайны, Эпплбаумы, Зигели, Вайнтраубы и прочие неверные потомки Исаака. Хуже того, в Беверли-Хиллз нет мечети. Они либо отправляются каждый день за сорок километров на 16-й уровень, где мечеть есть, либо совершают намаз в частных домах.
Чиб поспешно подходит к облицованной пластиком кромке озера, кладет на землю свою картину и низко кланяется, сорвав с головы несколько помятую шляпу. Марьям улыбается ему, но спутницы тут же делают ей замечание, и улыбка исчезает с ее лица.
— Ya kelb! Ya ibn kelb! — кричат на него обе.
Чиб усмехается, машет им шляпой и говорит:
— И я тоже очень рад, прекрасные дамы! Вы напоминаете мне трех граций!
Потом он выкрикивает:
—Я люблю тебя, Марьям! Я люблю тебя! Ты для меня — как роза Шарона! Прекрасная, волоокая, девственная! Оплот невинности и силы, ты полна жажды материнства и беспредельной преданности единственному по-настоящему любимому! Я люблю тебя, ты для меня луч света на черном небосводе с мертвыми звездами! Я взываю к тебе через бездну!
Марьям понимает всемирный английский, но ветер относит его голос в сторону. Она жеманно улыбается, и Чиб на мгновение испытывает чувство невольного отвращения, вспышку гнева, словно она в чем-то предала его. Но он преодолевает свои чувства и кричит:
— Я приглашаю тебя на выставку! Вы с матерью и тетей будете моими гостями. Ты увидишь мои картины, мою душу, и поймешь, что за человек собирается увезти тебя на своем Пегасе, голубка моя!
Нет ничего смешнее словесных излияний молодого влюбленного поэта. Сплошные нелепые преувеличения. Мне смешно. Но в то же время я тронут. Как бы я ни был стар, я помню свои первые влюбленности, жаркое пламя, потоки слов, одетых в молнии и окрыленных болью. Милые красотки, почти все вы умерли, а остальные увяли. Я посылаю вам воздушный поцелуй.
Дед
Мать Марьям встает в лодке во весь рост. На мгновение она поворачивается к Чибу боком, и он может видеть, какой хищный профиль будет у Марьям в ее годы. Сейчас у Марьям лишь слегка орлиный нос — «изгиб любовной сабли», как назвал его Чиб. Немного крупный, но прекрасный. Однако ее мать похожа на грязного старого орла. А тетка на орла не похожа, зато в ее лице есть что-то верблюжье.
Чиб отгоняет от себя эти нелестные, даже предательские сравнения. Но он не может отогнать трех бородатых и неумытых мужчин в развевающихся одеждах, которые окружили его. Чиб улыбаясь говорит:
— Что-то я не помню, чтобы я вас подзывал.
Они смотрят на него непонимающим взглядом: беглый лос-анджелесский английский для них полная абракадабра. Абу — общее прозвище любого египтянина в Беверли-Хиллз — хриплым голосом выкрикивает проклятье, такое древнее, что оно было известно жителям Мекки еще до Магомета. Он сжимает кулак. Другой араб делает шаг к картине и заносит ногу, словно хочет ударить по ней.
В этот момент мать Марьям обнаруживает, что стоять в полный рост в лодке не менее опасно, чем на спине верблюда. Даже опаснее, потому что ни одна из трех женщин не умеет плавать.
Не умеет плавать и пожилой араб, напавший на Чиба, который отступает в сторону и пинком ноги в зад сталкивает его в озеро. Один из арабов помоложе бросается на Чиба, другой принимается топтать картину. Услышав крики трех женщин и увидев, что те свалились в воду, оба застывают на месте, а потом кидаются к кромке озера. Чиб, упершись им в спины руками, сталкивает в воду и их. Полицейский слышит вопли всех шестерых, барахтающихся в озере, и подбегает к Чибу. Чиба охватывает тревога, потому что Марьям с трудом держится на воде. Ее ужас непритворен.
Чиб не понимает одного: почему все они так себя ведут. Ведь они должны доставать ногами дно — воды здесь всего по шею. Несмотря на это, похоже, что Марьям собирается утонуть. Другие тоже, но они его не интересуют. Он должен броситься в воду и спасти Марьям. Но если он это сделает, придется где-то добывать сухую одежду к открытию выставки.
Эта мысль вызывает у него громкий смех, который становится еще громче, когда он видит, что полицейский вошел в воду и направляется к женщинам. Он берет свою картину и, продолжая смеяться, уходит. К Центру он подходит уже совсем успокоившись.
«Как же это получилось, что дед оказался настолько прав? Как он ухитрился так хорошо меня понять? Неужели я так ветрен, так слаб? Нет, я слишком много раз испытывал слишком сильную любовь. Что же мне делать, если больше всего я люблю Прекрасное, а красотки, в которых я влюбляюсь, недостаточно прекрасны? Мои глаза слишком требовательны, они подавляют порывы моего сердца».
ИЗБИЕНИЕ НАИВНЫХ
Вестибюль (один из двенадцати), куда входит Чиб, проектировал Дед Виннеган. Сначала входящий попадает в длинную изогнутую трубу, на стенах которой под разными углами установлены зеркала. В конце этого коридора он видит треугольную дверь. Она выглядит слишком маленькой: кажется, будто в нее может войти самое большее девятилетний ребенок. Человек направляется к этой двери, и у него возникает иллюзия, будто он поднимается вверх по стене. К тому времени как он дойдет до конца трубы, у него создается твердое убеждение, что он стоит на потолке.
Но по мере приближения к двери она становится все больше и в конце концов оказывается огромной. Комментаторы высказывали догадку, что такой вход задуман архитектором как символическое изображение ворот, ведущих в мир искусства. Чтобы попасть в страну эстетических чудес, человек должен встать на голову.
Огромное помещение, куда человек попадает, войдя в дверь, сначала кажется ему вывернутым наизнанку или перевернутым вверх ногами. У него еще сильнее начинает кружиться голова. Дальняя стена представляется ему ближней, пока он наконец не сориентируется. Некоторые так и не могут с этим освоиться и выбегают наружу, боясь обморока или непреодолимого приступа тошноты.
Справа от входа стоит вешалка с надписью: «ПОВЕСЬТЕ ГОЛОВУ ЗДЕСЬ». Двойной каламбур, изобретенный Дедом, чьи шутки всегда чересчур замысловаты для большинства людей. Но если Дед выходит за рамки хорошего вкуса на словах, то его праправнук хватает через край в своих картинах. Здесь представлены тридцать последних его произведений, в том числе заключительные три из его «Собачьей серии»: «Созвездие Гончих Псов», «Пессимизм» и «Пес смердящий». Рескинзон и его ученики утверждают, что они тошнотворны. Лускус и его приверженцы хвалят их, но осторожно. Лускус велел им подождать с восторгами, пока он не переговорит с молодым Виннеганом. Фидорепортеры наперебой снимают и интервьюируют и тех и других в надежде вызвать скандал.
Главный зал здания представляет собой колоссальное полушарие с ярко освещенным потолком, на котором каждые девять минут сменяются все цвета спектра. Пол выложен квадратами, как огромная шахматная доска, и в центре каждого поля — лицо какого-нибудь выдающегося представителя той или иной области искусства: Микеланджело, Моцарта, Бальзака, Зевксиса, Бетховена, Ли Бо, Твена, Достоевского, Фармисто, Мбузи, Купеля, Кришнагурти и так далее. Десять полей оставлены пустыми, чтобы будущие поколения могли добавить сюда своих кандидатов на бессмертие.
Нижняя часть стены расписана фресками, изображающими важные события из жизни этих деятелей искусства. У изогнутой стены — девять эстрад, каждая отдана какой-то одной музе. Над каждой стоит на кронштейне гигантская статуя ее богини-покровительницы. Они обнажены и отличаются роскошными формами: огромные груди, широкие бедра, крепкие ноги, словно скульптор представлял их себе в виде богинь Матери-Земли, а не утонченных интеллектуалок.
Лица их, в сущности, копируют спокойные, безмятежные головы классических греческих статуй, но рты и глаза имеют какое-то странное выражение. Губы улыбаются, но кажется, что они готовы в любой момент сложиться в злобную гримасу. В глазах таится угроза. «НЕ СМЕЙ МЕНЯ ПРЕДАТЬ, — говорят они, — А НЕ ТО... »
Каждая эстрада перекрыта прозрачным пластиковым полушарием с особыми акустическими свойствами, благодаря которым звуки, идущие с эстрады, слышны только тем, кто стоит под ним.
Чиб проталкивается через шумную толпу к эстраде, посвященной Полигимнии — музе, в компетенцию которой входит и живопись. Он минует эстраду, где Бенедиктина изливает свинцовую тяжесть, лежащую у нее на сердце, превращая ее в алхимическое золото нот. Она замечает Чиба и ухитряется бросить на него злобный взгляд, продолжая улыбаться слушателям. Чиб делает вид, что ее не видит, но отмечает, что она переменила одежду, изорванную в таверне. Еще он видит множество полицейских, расставленных по всему зданию. Толпа как будто настроена мирно. Больше того, она выглядит счастливой, хотя и немного шумной. Но полиция знает, как обманчиво такое впечатление. Достаточно одной искры...
Чиб проходит мимо эстрады, посвященной Каллиопе, — на ней импровизирует Омар Руник. Он подходит к эстраде Полигимнии, кивает Рексу Лускусу, который приветственно машет ему рукой, и устанавливает на эстраде свою картину. Она называется «Избиение невинных» (подзаголовок: «Собака на сене»).
На картине изображен хлев.
Это пещера с причудливыми сталактитами. Свет, с трудом пробивающийся в пещеру, — любимый Чибом красный. Он пронизывает все предметы и, удвоив силу, выбивается наружу острыми, изломанными лучами. Глядя на картину с разных точек зрения, чтобы рассмотреть ее всю, зритель видит множество уровней света, перед ним мелькают мимолетные образы, скрытые внутри фигур первого плана.
В глубине пещеры стоят в стойлах коровы, овцы и лошади. Некоторые из них с ужасом смотрят на Марию и ее дитя. Другие хотят что-то сказать — очевидно, пытаются предостеречь Марию. Чиб воспользовался легендой, согласно которой в ночь рождения Христа животные в хлеву могли разговаривать между собой.
В углу сидит Иосиф, изможденный пожилой человек, такой сутулый, словно у него вообще нет хребта. На голове у него рога, но каждый рог окружен нимбом, так что все правильно.
Мария стоит спиной к охапке соломы, на которой должно лежать дитя. Из люка в полу пещеры протягивается мужская рука, которая кладет на солому огромное яйцо. Человек, которому принадлежит рука, находится в пещере, расположенной под первой пещерой. Он в современной одежде, выглядит нетрезвым и, подобно Иосифу, сутул, словно какое-то беспозвоночное. Позади него отвратительно толстая женщина, очень похожая на мать Чиба, держит ребенка, которого мужчина только что передал ей, перед тем как подложить вместо него на солому яйцо.
У ребенка изысканно прекрасное лицо, он весь залит белым сиянием своего нимба. Женщина сняла нимб у него с головы и острым краем разделывает ребенка на части, словно мясную тушу.
Чиб прекрасно знает анатомию, потому что, готовя кандидатскую диссертацию по искусству в Университете Беверли-Хиллз, множество раз вскрывал трупы. Тело ребенка не выглядит неестественно удлиненным, как многие из фигур Чиба. Оно более чем фотографично — кажется, что это настоящий живой ребенок. Через большую кровавую рану наружу вываливаются его внутренности.
У зрителя сжимается сердце, словно это не картина, а настоящее дитя, изрезанное и выпотрошенное, которое они обнаружили у себя на пороге, выходя из дома.
Скорлупа яйца полупрозрачна. В его мутном желтке плавает отвратительный крохотный дьявол с рогами, копытами и хвостом. Его расплывчатые черты напоминают одновременно Генри Форда и Дядю Сэма. А если рассматривать его с разных точек зрения, перед глазами появляются лица и других людей, внесших свой вклад в создание современного общества.
За окном теснятся дикие звери, пришедшие на поклонение, но оставшиеся, чтобы беззвучно реветь от ужаса. Впереди всех — те животные, которые истреблены человеком или остались только в зоопарках и заповедниках: дронт, голубой кит, странствующий голубь, квагга, горилла, орангутан, полярный медведь, кугуар, лев, тигр, медведь гризли, калифорнийский кондор, кенгуру, вомбат, носорог, белоголовый орел. Позади них стоят другие звери, а на пригорке виднеются темные силуэты притаившихся там тасманийского аборигена и гаитянского индейца.
— Каково ваше квалифицированное мнение об этом довольно оригинальном произведении, доктор Лускус? — спрашивает фидорепортер.
Лускус с улыбкой отвечает:
— Квалифицированное мнение будет у меня через несколько минут. Может быть, вам лучше будет сначала поговорить с доктором Рескинзоном. Он, кажется, вынес свое суждение сразу. Знаете, есть пословица про дурней и ангелов?
Фидокамера запечатлевает багровое от возмущения лицо Рескинзона и его яростные вопли.
— И это дерьмо сейчас разносится по всему миру, — громко замечает Чиб.
— Это оскорбление! Плевок в лицо! Пластиковая навозная куча! Пощечина искусству и пинок в зад человечеству! Оскорбление! Оскорбление!
— А почему это такое уж оскорбление, доктор Рескинзон? — спрашивает фидорепортер. — Потому что высмеивает христианскую веру, и панаморитскую тоже? Но мне так не кажется. Мне кажется, Виннеган пытается показать, что люди извратили христианство, а может быть, и все религии, все идеалы, в угоду собственной алчности и тяге к самоуничтожению, что человек по своей сути — убийца и извратитель. По крайней мере у меня это вызывает такие мысли, хотя, конечно, я не специалист, и...
— Предоставьте анализ критикам, молодой человек! — отрезает Рескинзон. — У вас есть две кандидатские степени — по психиатрии и по искусству? У вас есть правительственная лицензия критика? Виннеган лишен какого бы то ни было таланта, не говоря уж о гении, о котором разглагольствуют разные болваны, мороча голову сами себе. Это позорище Беверли-Хиллз демонстрирует нам здесь свой хлам — попросту какую-то мешанину, привлекающую внимание исключительно новой техникой живописи, которую мог бы изобрести любой электронщик. Меня приводит в ярость, что с помощью обыкновенного трюка, самого тривиального новшества можно одурачить не только определенную часть публики, но и высокообразованных, уполномоченных федеральным правительством критиков, например присутствующего здесь доктора Лускуса. Впрочем, всегда есть ученые ослы, которые издают такое громогласное, напыщенное и невразумительное ржание, что...
— А правда ли, — спрашивает фидорепортер, — что многих художников, которых мы сегодня называем великими, Ван Гога например, критики того времени отвергали или не замечали? И...
Фидорепортер, прекрасно умеющий подзадоривать людей, чтобы доставить удовольствие зрителям, делает паузу. Рескинзон весь раздувается, его голова становится похожа на аневризму, которая вот-вот лопнет.
— Я вам не какой-нибудь невежда! — вопит он. — Не моя вина, что в прошлом тоже были такие же Лускусы! Я знаю, о чем говорю! Виннеган — всего лишь микрометеорит на небосводе Искусства, который в подметки не годится великим светилам живописи. Его репутация раздута известной кликой, чтобы наслаждаться отраженными лучами его славы, — это гиены, которые кусают руку того, кто их кормит, словно бешеные собаки...
— Вам не кажется, что у вас несколько путаные метафоры? — спрашивает фидорепортер.
Лускус нежно берет Чиба за руку и отводит его в сторону, подальше от камеры.
— Чиб, дорогой мой, — воркующим голосом начинает он, — пора объясниться. Ты знаешь, как я тебя люблю, и не только как художника. Ты не можешь больше противостоять волнам глубокой взаимной симпатии, которые омывают нас обоих. Боже, если бы ты знал, как я мечтал о тебе, о моем восхитительном богоподобном Чибе...
— Если вы думаете, что я скажу «да» только потому, что в вашей воле создать или уничтожить мою репутацию, дать или не дать мне грант, то вы ошибаетесь, — говорит Чиб, вырывая руку.
Единственный глаз Лускуса сверлит его свирепым взглядом.
— Неужели я тебе противен? Ведь не из моральных же соображений...
— Дело в принципе, — отвечает Чиб. — Даже если бы я был в вас влюблен, чего на самом деле нет, я бы вам не отдался. Я хочу, чтобы меня ценили по моим делам, и только по ним. А если подумать, то мне наплевать, ценят меня или нет. Я не желаю выслушивать ни похвалы, ни ругань, ни от вас, ни от кого угодно. Смотрите, шакалы, на мои картины и обсуждайте их друг с другом. Только не надейтесь, что я соглашусь с вашими убогими мнениями.
ХОРОШИЙ КРИТИК — ЭТО МЕРТВЫЙ КРИТИК
Омар Руник сошел со своей эстрады и уже стоит перед картинами Чиба. Положив руку на обнаженную левую половину груди, где вытатуирован портрет Германа Мелвилла (почетное место на другой половине занимает Гомер), он принимается что-то громко выкрикивать. Его черные глаза похожи на дверцы топки, выбитые взрывом. Как случалось и раньше, при виде картин Чиба его охватывает вдохновение.
Зовите меня Ахав, а не Измаил, —
Это я загарпунил Левиафана.
Я, рожденный от человека вольный осленок.
Внимайте мне! Я все уже видел!
Душа моя — словно вино в заткнутом наглухо мехе.
Я как море с дверями, но двери никак не открыть.
Берегитесь! Мех вот-вот лопнет, и двери рассыплются в щепки.
«Ты Нимврод», — говорю я другу своему Чибу.
И вот настал час, когда Бог возвещает:
«Если так он способен начать,
То не будет предела мощи его.
Протрубив в свои громогласные трубы
Под стеной, ограждающей Небеса,
Он потребует в жены Луну, а в заложницы Деву
И еще свою долю в доходах
Вавилонской Великой Блудницы».
— Остановите этого сукина сына! — кричит распорядитель Фестиваля. — Он устроит здесь мятеж, как в прошлом году!
Полицейские подтягиваются ближе. Чиб наблюдает за Лускусом, который беседует с фидорепортером. Ему не слышно, что говорит Лускус, но он уверен, что это не комплименты в его адрес.
Мелвилл писал обо мне до того, как я появился на свет.
Я тот, кто хочет познать и осмыслить весь мир,
Но познать его так, как понравится мне самому.
Я Ахав, тот, кто силой своей сокрушит
Все преграды, что ставят Время, Пространство и Смерть,
И швырнет свой сияющий огненный факел Мирозданию в самое чрево,
Потревожив в собственном логове
То, что таится там, — сокровенную Вещь В Себе,
Далекую, равнодушную и неведомую.
Распорядитель делает знаки полицейским, чтобы те увели Руника. Рескинзон все еще что-то выкрикивает, хотя камеры направлены на Руника и Лускуса. Одну из Молодых Редисок — Хьюгу Уэллс-Эрб Хайнстербери, писательницу — научную фантастку, всю трясет — так действуют на нее голос Руника и жажда мести. Она подбирается к фидорепортеру из «Тайма». Это не журнал «Тайм», который давно уже исчез вместе со всеми остальными журналами, а информационное агентство, поддерживаемое правительством. «Руки прочь» — такова политика Дяди Сэма: он обеспечивает информационные агентства всем необходимым и в то же время позволяет их руководителям проводить свою собственную линию. Так соединяются государственная поддержка и свобода слова. И все прекрасно — по крайней мере теоретически.
«Тайм» возродил некоторые свои изначальные традиции. Например, что истину и объективность нужно всегда приносить в жертву остроумию, а научную фантастику — ставить на место. «Тайм» высмеял все до единого произведения Хайнстербери, и теперь она намерена лично посчитаться за обиды, причиненные несправедливыми критическими нападками.
«Quid nunc? Cui bono? [22]
Время? Пространство? Материя? Случайность?
Что будет, когда мы умрем — Преисподняя? Или Нирвана?
А если ничто — так о нем и нечего думать.
Пусть грохочут философии пушки —
Все равно их снаряды не рвутся.
Пусть взлетают на воздух теологии арсеналы —
Под них подложил заряд саботажник-Разум.
Зовите меня ефремлянином[23], ибо не смог
На переправе Господней я произнести
Шипящий звук, открывающий путь.
Да, не могу я сказать «шибболет»,
Зато я могу сказать: «А пошли вы все! »
Хьюга Уэллс-Эрб Хайнстербери лягает репортера из «Тайма» между ног. Тот вскидывает руки, выпускает фидокамеру, величиной и формой напоминающую футбольный мяч, и она падает на голову какого-то юноши. Это один из Молодых Редисок — Людвиг Эвтерп Мальцарт. Он зол на критиков, которые только что обругали его новую тональную поэму, и упавшая на голову камера — та последняя капля горючего, которой не хватало, чтобы его ярость разгорелась неудержимым пламенем. Он изо всех сил бьет главного музыкального критика в толстое брюхо.
Раздается крик боли, но это кричит не репортер их «Тайма», а Хьюга. Ее босая нога натолкнулась на жесткую пластиковую броню, которой защищает свои половые части репортер из «Таймса», не раз подвергавшийся подобным нападениям. Хьюга скачет на одной ноге, держа в руках ушибленную ступню, и налетает на какую-то девушку. Все валятся, как кегли, и кто-то падает на репортера из «Тайма», нагнувшегося, чтобы поднять камеру.
— А-а-а-а! — визжит Хьюга, срывает с репортера из «Тайма» шлем, вскакивает на него верхом и колотит по голове передней частью камеры. В камере нет таких деталей, которые могли бы сломаться от удара, и она продолжает работать, показывая миллиардам зрителей весьма занятные, хотя и вызывающие некоторое головокружение картинки. Часть поля зрения залита кровью, но ее не так уж много, и зрители не остаются в обиде. А потом они видят еще один новаторский кадр — камера снова крутясь взлетает в воздух.
Это полицейский ткнул Хьюгу в спину электрошоковой дубинкой, заставив ее застыть на месте, и камера вылетает у нее из рук, описывая широкую дугу. Очередной любовник Хьюги сцепляется с полицейским, они катаются по полу. Мальчишка из Вествуда хватает дубинку и развлекается, тыча ею в зад всем окружающим, пока кто-то из местных не сбивает его с ног.
— Беспорядки — опиум для народа, — ворчит начальник полиции. Он поднимает по тревоге все подразделения и связывается с начальником полиции Вествуда, у которого, впрочем, тоже хлопот полон рот.
Руник, колотя себя в грудь, декламирует нараспев:
Я существую, сэр! Не говорите мне,
Как вы сказали Крейну, будто это
Вас не обязывает ни к чему.
Я человек. И я неповторим.
Ваш Хлеб причастия я выкинул в окно,
В Вино мочился, пробку вынул я
Из дна Ковчега, Древо на дрова
Срубил; и попадись мне Дух Святой,
Ему я палец тут же суну в зад.
Но знаю я, что все это не значит
Совсем, ну ровным счетом ничего.
Что ничего — всего лишь ничего.
Что есть — то есть, а чего нет — так нет,
А роза это роза это роза[24].
Сейчас мы здесь, а скоро нас не будет,
И это все, что нам дано узнать!
Рескинзон видит приближающегося к нему Чиба и с воплем бросается в бегство. Чиб хватает свое полотно «Пессимизм» и колотит им Рескинзона по голове. Лускус в ужасе пытается его остановить — не ради спасения Рескинзона, а потому, что может пострадать картина. Чиб оборачивается и бьет Лускуса краем картины в живот.
Земля качается, как тонущий корабль,
Киль треснул под напором экскрементов,
Что льются и с небес, и из глубин, —
Тех, что излил по щедрости своей
Господь, когда услышал крик Ахава:
«Дерьмо! Дерьмо! »
Мне грустно думать: вот вам Человек,
А вот его конец. Но не спешите!
На гребне вала — три старинных мачты.
Голландец то Летучий! И Ахав
Уже стоит на палубе его.
Смеяться можешь, Рок! Глумитесь, Норны!
Ахав я, это значит — Человек!
И пусть я не могу проделать брешь
В стене, что окружает То, Что Видим,
Не допуская нас к Тому, Что Есть, —
Я все же буду в эту стену биться.
И мы с моей командой не сдадимся,
Пусть под ногами палуба трещит,
Пусть мы утонем, чтобы тут же слиться
С потопом экскрементов.
Мгновение, которое навечно
Запечатлеется в глазах Творца:
Ахав стоит на фоне Ориона,
Воздев кулак, а в нем — кровавый фаллос,
Стоит, как гордый Зевс с своим трофеем,
С мужским оружьем Кроноса-отца.
И тут же он, со всей его командой,
И с кораблем катится кувырком
За край Земли.
И, слышал я, они еще доныне
Летят, летят, летят все вниз, и
В
н
и
з
и
в
н
и
З.
Чиб на секунду превращается в содрогающуюся массу боли от прикосновения электродубинки полицейского. Как только к нему возвращается сознание, он слышит, как из приемника, спрятанного у него в шляпе, звучит голос Деда:
— Чиб, скорее сюда! Акципитер ворвался в дом и ломится ко мне в дверь!
Чиб вскакивает и с боем прорывается сквозь толпу к выходу. Запыхавшись, он подбегает к своему дому и видит, что дверь в комнату Деда открыта. В коридоре стоят налоговые полицейские и техники-электронщики. Чиб врывается в комнату Деда. Посреди комнаты стоит Акципитер, бледный и дрожащий. Трясущийся камень. Увидев Чиба, он пятится назад:
— Я не виноват. Я обязан был взломать дверь. Только так я мог убедиться... Я не виноват, я к нему не прикасался.
У Чиба перехватывает горло. Он не может произнести ни слова. Опустившись на колени, он берет Деда за руку. На синих губах Деда застыла слабая улыбка. Он наконец-то отделался от Акципитера раз и навсегда. В руке у него последняя страница его рукописи:
«ЧЕРЕЗ БАЛАКЛАВЫ НЕНАВИСТИ ОНИ ПРОРЫВАЮТСЯ К БОГУ
На протяжении большей части своей жизни я видел лишь немногих истинно верующих и подавляющее большинство поистине равнодушных. Но дух времени меняется. В сердцах множества юношей и девушек вновь возродилась — не любовь к Богу, а сильнейшая антипатия к Нему. Это глубоко трогает и утешает меня. Юнцы вроде моего внука и Руника выкрикивают богохульства и тем воздают Ему поклонение. Будь они неверующими, они бы о Нем не думали. Теперь я немного верю в будущее».
В ПОИСКАХ ИКСА ПО ТУ СТОРОНУ СТИКСА
Чиб и Мать, оба в черном, спускаются в метро на уровень 13-Б. Стены просторной станции светятся изнутри. Проезд на метро бесплатный. Чиб сообщает билетному фидоавтомату, куда он направляется, и за стеной включается белковый компьютер размером с человеческий мозг. Из щели выползает билет с закодированной надписью. Чиб берет билет и идет на перрон, обширный и выгнутый дугой. Он сует билет в щель и получает другой билет. Механический голос читает вслух то, что написано на билете, на всемирном и лос-анджелесском английском — на случай, если они не умеют читать.
Одна за другой стремительно подъезжают и тормозят гондолы. Они без колес и удерживаются на весу переменным гравитонным полем. Секции перрона скользят назад, освобождая место для гондолы. Пассажиры входят в предназначенные для них кабины. Кабины приходят в движение, потом их двери автоматически открываются, и пассажиры переходят в гондолу. Усевшись, они некоторое время ждут, пока над ними не сомкнется защитная сеть. Убранные в шасси стены поднимаются и соединяются вверху, образуя сводчатый потолок.
Автоматически управляемые, под бдительным надзором многократно; продублированных на всякий случай белковых компьютеров, гондолы ждут, когда освободится путь. Получив команду на отправление, они медленно выползают в туннель и там останавливаются снова. Тройная перепроверка занимает несколько микросекунд, потом команда подтверждается, и гондолы быстро исчезают в туннеле.
Ш-ш-ш-у-у-у! Ш-ш-ш-у-у-у! Мимо проносятся другие гондолы. Туннель светится желтым светом, словно заполненный ионизированным газом. Гондола быстро набирает скорость. Сначала ее еще обгоняют, но она несется все быстрее, и вскоре ее уже не догнать. Впереди мерцает округленная корма передней гондолы — добыча, которую им не настигнуть, пока та не замедлит ход, останавливаясь у предназначенного ей перрона.
Гондол в туннеле немного. Несмотря на стомиллионное население, движение на линии север—юг невелико. Большинство жителей Лос-Анджелеса не покидает своих гроздьев, обеспеченных всем необходимым. На линии восток—запад движение более оживленное: кое-кто предпочитает общественные океанские пляжи муниципальным плавательным бассейнам.
Гондола со свистом мчится на юг. Через несколько минут туннель начинает спускаться под уклон, и вот он уже идет под 45° к горизонту. За прозрачными стенками гондолы один за другим сменяются уровни, мелькают люди и здания. Чиб с интересом разглядывает уровень 8 — Лонг-Бич. Каждый дом здесь похож на два хрустальных блюда — одно накрыто другим — и расположен на вершине колонны, украшенной резными фигурами, куда ведет пандус в виде арки.
На уровне 3-А туннель снова становится горизонтальным. Теперь гондола несется мимо строений, при виде которых Мать зажмуривает глаза. Чиб сжимает ее руку и думает о сводном брате и двоюродной сестре, которые сейчас находятся по ту сторону желтоватой пластиковой стены. На этом уровне живут 15 процентов населения — умственно отсталые, неизлечимые психически больные, уроды, чудища, выжившие из ума старики.
Они толпятся там, прижимаясь бессмысленными или искаженными лицами к стене туннеля и глядя, как мчатся мимо красивые гондолы.
«Гуманная» медицина помогает выживать новорожденным, которым по воле Природы следовало умереть. Спасать от смерти людей с дефектными генами начали еще в XX веке. Поэтому такие гены получали все большее распространение. Самое трагичное — то, что теперь науке под силу обнаруживать и исправлять дефекты генов уже в яйцеклетке и спермии. Теоретически всякий человек мог бы иметь абсолютно здоровое тело и физически совершенный мозг. Но дело в том, что врачей и больниц не хватает на всех, кто появляется на свет. И это несмотря на то, что рождаемость неуклонно падает.
Медицина позволяет людям жить так долго, что они впадают в дряхлость. Все больше и больше становится выживших из ума, пускающих слюни развалин. К ним добавляются психически больные. Существуют такие методы лечения и препараты, которые могут каждого из них вернуть в «нормальное» состояние, но для этого недостаточно врачей и больниц. Возможно, когда-нибудь их и будет хватать, но тем, кому не повезло сегодня, от этого не легче. «Что же делать сейчас? — думает Чиб. — Древние греки оставляли рожденных уродами в поле на верную смерть. Эскимосы сажали своих стариков на льдину, уплывающую в море. Может быть, наших ненормальных детей и стариков стоило бы умерщвлять газом? Иногда я думаю, что это было бы милосердно. Но я не могу просить кого-то нажать кнопку, если сам не в состоянии это сделать».
«Я пристрелил бы всякого, кто протянет руку к кнопке».
Из «Конфиденциальных семяизвержений» Деда
Гондола приближается к одному из редких перекрестков. Справа открывается широкий поперечный туннель. По нему с огромной скоростью надвигается экспресс, он становится все больше и больше, вот-вот произойдет столкновение. Пассажиры знают, что этого не случится, но невольно вцепляются в защитную сеть, стискивают зубы и напрягаются. Мать слабо вскрикивает. Экспресс с воем проносится над ними и исчезает, обдав их ветром, словно душа на пути в подземное судилище.
Туннель снова спускается под уклон, на уровень 1. Они видят округленное днище мегаполиса и массивные автоматически управляемые колонны, на которых он стоит. Под ними проносится крохотный городишко — Лос-Анджелес начала XXI века, сохраняемый в качестве музея, один из многих таких городков под кубом мегаполиса.
Через пятнадцать минут после отправления Виннеганы уже на конечной станции. Лифт доставляет их на поверхность земли, где они садятся в большой черный лимузин. Его предоставила частная похоронная контора: Дядя Сэм и власти Лос-Анджелеса оплачивают кремацию, но не похороны. Церковь больше не требует обязательного погребения, предоставляя верующим выбирать между развеянным по ветру пеплом и лежащим в земле трупом.
Солнце стоит на полпути к зениту. Мать начинает задыхаться, ее руки и шея багровеют и распухают. Всего три раза она бывала вне городских стен, и каждый раз у нее начинается приступ аллергии, несмотря на кондиционер в машине. Чиб гладит ее по руке. Они едут по кое-как залатанной дороге. Старинный, восьмидесяти лет от роду, автомобиль на топливных элементах с электрическим приводом кажется тряским, однако лишь по сравнению с плавно летящей гондолой. Он быстро преодолевает десять километров до кладбища, притормозив только один раз, чтобы пропустить переходящего дорогу оленя.
Их встречает отец Феллини. Он в отчаянии: ему предстоит сообщить им, что, по мнению Церкви, Дед повинен в кощунстве. Подсунуть вместо своего тела чужое, чтобы по нему отслужили мессу и погребли его в освященной земле, — это святотатство. К тому же Дед умер нераскаявшимся преступником. Перед смертью он, насколько известно Церкви, даже не исповедался.
Чиб ожидал этого отказа. Собор святой Марии в грозди БХ-14 не позволил отслужить заупокойную мессу в своих стенах. Но Дед много раз говорил Чибу, что хотел бы быть похороненным рядом со своими предками, и Чиб полон решимости выполнить его желание.
— Я похороню его сам! — говорит Чиб. — Прямо на краю кладбища!
— Это не разрешается! — восклицают в один голос священник, служащие похоронной конторы и федеральный агент.
— Черта с два не разрешается! Где лопата?
И тут он видит худое смуглое лицо и соколиный нос Акципитера. Агент наблюдает за тем, как откапывают из-под земли гроб Деда (первый). По меньшей мере полсотни фидорепортеров, стоящих вокруг, снимают происходящее своими мини-камерами, в нескольких десятках метров над ними парят ретрансляторы. Дед удостоен полнометражного репортажа, какой подобает Последнему Из Миллиардеров и Величайшему Преступнику Века.
— Мистер Акципитер, прошу вас, несколько слов, — говорит фидорепортер. — Я не преувеличу, если скажу, что это историческое событие смотрят сейчас не меньше десяти миллиардов человек. Ведь даже школьники слышали про Чистогана Виннегана. Что вы сейчас чувствуете? Вы вели это расследование двадцать шесть лет. Его успешное завершение должно принести вам огромное удовлетворение.
Акципитер не улыбается, он похож на воплощенный дух камня.
— Ну, в действительности я не все время занимался только этим делом. В общей сложности около трех лет. Но я тратил на него не меньше трех дней каждый месяц, и поэтому вполне можно сказать, что я шел по следу Виннегана двадцать шесть лет.
Репортер:
— Говорят, что завершение этого дела означает в то же время и конец Налоговой полиции. Если нас правильно информировали, ее сохраняли до сих пор только ради Виннегана. Конечно, за это время у вас были и другие дела, но теперь выслеживание фальшивомонетчиков и игроков, не декларирующих свои доходы, передано другим ведомствам. Это правда? И если да, то что вы намерены делать дальше?
В голосе Акципитера слышится хрустальный звон неподдельного чувства:
— Да, Налоговую полицию распускают. Но только после того, как будет закрыто дело внучки Виннегана и ее сына. Они предоставили ему убежище и поэтому являются соучастниками, виновными в укрывательстве. В сущности, следовало бы отдать под суд чуть ли не всех жителей 14-го уровня Беверли-Хиллз. Я знаю, хотя пока еще и не могу доказать, что о местожительстве Виннегана было прекрасно известно всем, включая начальника муниципальной полиции. Даже духовник Виннегана об этом знал, потому что Виннеган часто посещал мессу и исповедовался. Его духовник утверждает, что уговаривал Виннегана отдаться в руки закона и отказывал ему в отпущении грехов, пока он этого не сделает. Но Виннеган, этот закоренелый преступник, не поддавался на его уговоры. Он заявлял, что не совершил никакого преступления, что на самом деле преступником является Дядя Сэм— хотите верьте, хотите нет. Вы можете представить себе всю наглость, всю порочность этого человека?
Репортер:
— Но вы же не собираетесь отправить за решетку всех жителей Беверли-Хиллз 14?
Акципитер:
— Мне посоветовали от этого воздержаться.
Репортер:
— Собираетесь ли вы уйти в отставку после того, как дело будет завершено?
Акципитер:
— Нет. Я рассчитываю получить перевод в бригаду по расследованию убийств Большого Лос-Анджелеса. Убийств ради наживы больше не бывает, но остаются еще, слава Богу, преступления в состоянии аффекта!
Репортер:
— Но если молодой Виннеган выиграет процесс против вас — он обвиняет вас в нарушении права на частную жизнь, в незаконном вторжении со взломом и в том, что вы стали непосредственной причиной смерти его прапрадеда, — тогда вы, конечно же, не сможете работать ни в бригаде по расследованию убийств, ни вообще в полиции.
В голосе Акципитера еще явственнее слышится хрустальный звон неподдельного чувства:
— Не приходится удивляться, что нам, представителям закона, так трудно работать! Иногда кажется, что на стороне нарушителя закона стоит не только большинство граждан, но и мое собственное начальство...
Репортер:
— Не хотели бы вы разъяснить вашу последнюю фразу? Я уверен, что ваше начальство смотрит этот канал. Нет? Насколько я понимаю, суд над Виннеганом и суд над вами почему-то назначены на одно и то же время. Каким образом вы собираетесь присутствовать на обоих заседаниях сразу? Хе-хе! Кое-кто из репортеров уже дал вам прозвище — Одновременный Человек!
Акципитер, с потемневшим лицом:
— Это проделка какого-то идиота-клерка! Он неправильно ввел данные в судебный компьютер. И он же, или кто-то еще, отключил корректирующую схему, так что компьютер сгорел! Этот клерк подозревается в халатности с заранее обдуманным намерением — во всяком случае я его подозреваю, и пусть этот идиот подает на меня в суд, если пожелает. Во всяком случае таких случаев было слишком много, так что...
Репортер:
— Не хотели бы вы вкратце изложить суть этого дела для наших зрителей? Только самое главное, пожалуйста.
Акципитер:
— Ну, как вы знаете, пятьдесят лет назад все крупные частные предприятия стали государственными учреждениями. Все, кроме строительной фирмы «Компания Пятидесяти Трех Штатов Финнегана», президентом которой был Финн Финнеган. Это был отец того человека, которого похоронят — я думаю, где-то его все же похоронят — сегодня. Тогда же все профсоюзы, кроме самого крупного — профсоюза строителей, были распущены или стали государственными. На самом деле эта компания и ее профсоюз представляли собой единое целое, потому что все, кто там работал, получали девяносто пять процентов ее доходов, которые распределялись между ними более или менее поровну. А старый Финнеган был в одно и то же время президентом компании и исполнительным секретарем профсоюза. Этой фирме-профсоюзу удалось всеми правдами и неправдами — я полагаю, главным образом неправдами — избежать неминуемого поглощения государством. Было проведено расследование методов, которыми воспользовался для этой цели Финнеган, — он подкупал и шантажировал сенаторов и даже членов Верховного суда США. Однако доказать ничего не удалось.
Репортер:
— Для наших зрителей, которые, возможно, не слишком хорошо знакомы с историей, поясню, что пятьдесят лет назад деньги использовались только для приобретения товаров и благ, не включенных в гарантированный минимум. Кроме того, они, как и сегодня, служили показателем престижа и социального признания. Одно время правительство подумывало вообще отменить деньги, но исследования показали, что они имеют большую психологическую ценность. Был сохранен и подоходный налог, потому что размер выплат по нему определял престиж человека, а кроме того, это позволяло правительству изымать из обращения большое количество денег.
Акципитер:
— Так или иначе, когда старый Финнеган умер, федеральное правительство возобновило давление с целью включить рабочих-строителей и персонал фирмы в число государственных служащих. Однако Финнеган-младший оказался столь же хитер и коварен, как и Финнеган-старший. Я, конечно, не хочу сказать, будто в успехе его замыслов сыграло какую-то роль то обстоятельство, что его дядя в тот момент был президентом США.
Репортер:
— Финнегану-младшему было семьдесят лет, когда умер его отец.
Акципитер:
— Борьба длилась много лет. В ходе ее Финнеган решил сменить фамилию на Виннеган. Это каламбур, игра на слове «win» — победить. По-видимому, у него была детская, скорее даже идиотская страсть к каламбурам, которой я, откровенно говоря, не понимаю.
Репортер:
— Для наших зрителей за пределами Америки, которые могут не знать о нашем национальном обычае — Дне Переименования — поясняю. Начало ему положили панамориты. Достигнув совершеннолетия, гражданин может в любой момент взять себе новое имя, которое, по его мнению, соответствует его характеру или жизненным идеалам. Могу сказать, что Дядя Сэм, которого несправедливо обвиняют в попытках принуждения граждан к конформизму, поощряет такой индивидуализм. И это несмотря на возросший объем работы по перерегистрации граждан, которая легла на плечи правительства. Я могу сказать также еще кое-что интересное. Правительство объявило, что Дед Виннеган был невменяем. Надеюсь, слушатели простят меня, если я потрачу несколько минут и объясню, на чем это заключение основывалось. Для тех из вас, кто, несмотря на стремление правительства обеспечить вам непрерывное образование на протяжении всей жизни, незнаком с классическим произведением начала XX века «Поминки по Финнегану», скажу, что его автор, Джеймс Джойс, позаимствовал это название из старой водевильной песенки.
(Затемнение; ведущий вкратце объясняет, что такое водевиль. )
— В этой песенке говорилось про Тима Финнегана, подручного каменщика, который в пьяном виде свалился с лестницы, и все решили, что он расшибся насмерть. Во время ирландских поминок, устроенных по Финнегану, на его тело случайно попадает несколько капель виски. Почувствовав прикосновение этого жизненного эликсира, Финнеган садится в гробу, а потом вылезает из него, чтобы пить и плясать вместе с теми, кто пришел его оплакать. Дед Виннеган всегда утверждал, что в основе этой песенки лежит реальный факт, что хорошего человека в гробу не удержишь и что тот Тим Финнеган был его предком. Этим вопиющим утверждением и воспользовалось правительство для возбуждения иска против Виннегана. Однако Виннеган предъявил документы, подтверждавшие его слова; Позже — слишком поздно — было доказано, что эти документы подложные.
Акципитер:
— В процессе Виннегана правительство поддержали рядовые граждане. Они жаловались, что это предприятие-профсоюз недемократично и занимается дискриминацией. Его служащие и рабочие получали сравнительно высокую плату, в то время как многие граждане вынуждены были довольствоваться лишь гарантированным минимумом. Поэтому Виннегана предали суду и обвинили — вполне справедливо, разумеется, —во множестве преступлений, включая подрыв демократии. Видя, что обвинительный приговор неизбежен, Виннеган увенчал свою преступную карьеру тем, что каким-то образом сумел похитить из федерального хранилища двадцать миллиардов долларов. Эта сумма, между прочим, равнялась половине всей денежной массы, находившейся тогда в обращении на территории Большого Лос-Анджелеса. Виннеган скрылся с этими деньгами, не только похитив их, но и не уплатив с них подоходный налог. Такому не может быть прощения! Не знаю, почему столь многие восхищаются поступком этого негодяя. Я даже видел одно фидошоу, где он выступает как герой — конечно, замаскированный под прозрачным псевдонимом.
Репортер:
— Да, люди, Виннеган совершил Преступление Века. И хотя он в конце концов разыскан и будет сегодня похоронен —пока неизвестно где, — дело еще не закрыто окончательно. Федеральное правительство считает его закрытым. Но где деньги — двадцать миллиардов долларов?
Акципитер:
— На самом деле эти деньги сейчас не имеют никакой ценности, разве что для коллекционеров. Вскоре после этой кражи правительство изъяло все денежные знаки и выпустило новые, которые невозможно спутать со старыми. Оно в любом случае намеревалось проделать нечто в этом роде, считая, что денег в обращении слишком много, и выпустило их потом вдвое меньше, чем было изъято. А где те деньги, я очень хотел бы знать. И не отступлюсь, пока не узнаю. Я разыщу их, даже если придется тратить на это собственное свободное время.
Репортер:
— У вас его будет вполне достаточно, если молодой Виннеган выиграет свой процесс. Так вот, люди, как известно большинству из вас, Виннеган был обнаружен мертвым на одном из нижних уровней Сан-Франциско примерно через год после своего исчезновения. Его внучка опознала тело, и это подтвердили отпечатки пальцев, ушей, сетчатки, зубов, группа крови, группа волос и десяток других идентификационных признаков.
Чибу, который внимательно слушает, приходит в голову мысль: а ведь Деду, наверное, пришлось потратить из похищенных денег несколько миллионов, чтобы это устроить. Он точно не знает, но подозревает, что где-то в научной лаборатории был выращен биологический дубликат Деда.
Это случилось через два года после рождения Чиба. Когда Чибу было пять, его дед появился снова. Он въехал в их дом без ведома Матери. Только Чиб стал его доверенным лицом. Конечно, не может быть, чтобы Мать совсем не замечала Деда, однако сейчас она утверждает, что никогда его не видела. Чиб решил было, что она боится обвинения в соучастии и укрывательстве. Но полной уверенности у него не было. Может быть, она просто изгнала его «явления» из своего сознания. Ей это было нетрудно, ведь она никогда не знала, вторник сегодня или четверг и какой сейчас год.
Служащие похоронной конторы хотят знать, что им делать с телом. Не обращая на них внимания, Чиб подходит к могиле. Там уже виднеется верхняя часть яйцевидного гроба. Длинный слоновый хобот могилокопателя ультразвуком измельчает землю и втягивает ее в себя. Акципитер, впервые в жизни не сдерживая своих чувств, улыбается фидооператорам и потирает руки.
— Попляши, попляши, сукин сын, — говорит Чиб, и только злость не позволяет ему расплакаться.
Всех просят отойти от могилы, и хватательные лапы машины тянутся к гробу. Они опускаются, смыкаются под гробом, поднимают черное яйцо из радиационно-модифицированного пластика с украшениями накладного серебра и опускают его на траву. Видя, что люди из Налоговой полиции принимаются вскрывать гроб, Чиб начинает что-то говорить, но осекается и умолкает. Он пристально наблюдает за происходящим, колени его полусогнуты, как будто он приготовился к прыжку. Фидооператоры теснятся ближе, их камеры, словно глазные яблоки, направлены на группу людей, стоящих вокруг гроба.
Крышка со скрипом открывается. Раздается оглушительный взрыв. В воздух взлетают клубы густого черного дыма. Акципитер и его люди, покрытые копотью, испуганно выпучив глаза, кашляя и шатаясь, выскакивают из дымного облака. Фидооператоры разбегаются во все стороны или поднимают с земли свои камеры. Те, кто стоял поодаль, видят, что взрыв произошел на дне могилы. Только Чиб знает, что открытие крышки Гроба привело в действие спрятанный в могиле взрыватель.
Он первым поднимает глаза к небу и видит темный предмет, стремительно вылетевший вверх из могилы, потому что только он один этого ждал. Ракета поднимается на полторы сотни метров, фидооператоры целятся в нее своими камерами. Потом ракета взрывается, и из нее вылетает какая-то лента, подвешенная между двумя круглыми предметами. Они раздуваются и превращаются в воздушные шары, а лента — в громадный транспарант.
На нем большими черными буквами написано:
«ПОДЛЯНКА ПО ВИННЕГАНУ»
Двадцать миллиардов долларов, зарытые в дне могилы, разгораются буйным пламенем. Ветер уносит несколько банкнот, поднятых в воздух взрывом, и полицейские, фидооператоры, служащие похоронной конторы и муниципалитета кидаются их ловить.
Мать стоит с ошеломленным видом.
Акципитера, кажется, вот-вот хватит удар.
Чиб всхлипывает, потом заливается смехом и валится на землю.
Дед опять поимел Дядю Сэма, а заодно продемонстрировал всему миру свой самый лучший каламбур.
— Ох, ну и старик! — задыхаясь приговаривает Чиб в промежутках между приступами хохота. — Ну и старик! Как же я тебя люблю!
Катаясь по земле и хохоча до колик, он вдруг чувствует, что в руке у него какая-то бумажка. Он перестает смеяться, поднимается на колени и окликает человека, который сунул бумажку ему в руку.
— Твой дед заплатил мне, чтобы я тебе это отдал, когда его будут хоронить, — говорит тот.
Чиб читает:
«Надеюсь, что никого не задело, даже налоговых полицейских.
Последний совет от Мудрого Старика-Отшельника. Вырвись на свободу. Уезжай из Лос-Анджелеса. Уезжай из страны. Пусть твоя мать живет сама на свое королевское жалованье. Ей хватит, если она будет экономить и немного сдерживать свои желания. А если она этого не сможет, то ты не виноват.
Тебе очень повезло: ты от рождения талантлив, а может быть, даже гениален, и достаточно силен, чтобы тебе захотелось оторваться от пуповины. Так сделай это! Поезжай в Египет. Окунись в древнюю культуру. Встань перед Сфинксом. Задай ему (правда, на самом деле это она) Великую Загадку.
Потом поезжай в какой-нибудь заповедник к югу от Нила. Поживи некоторое время в обстановке, более или менее похожей на Природу, какой она была до того, как ее обесчестил и изуродовал человек. Подыши воздухом тех древних мест, где обезьяна-убийца когда-то превратилась в Гомо сапиенса (? ).
До сих пор ты писал картины своим членом, который, боюсь, истекал не столько любовью к жизни, сколько желчью. Учись писать картины своим сердцем. Только так ты достигнешь величия и верности истине.
Пиши картины.
А потом поезжай, куда тебе захочется. Я буду с тобой, пока ты будешь меня помнить. Как писал Руник, “я буду северным сиянием твоей души”.
Всегда помни, что еще встретишь людей, которые будут любить тебя так же, как любил тебя я, или даже еще сильнее. А что еще важнее, ты должен любить их так же сильно, как они будут любить тебя.
Ты на это способен? »
Если буквально переводить с древнегреческого название этого сборника, то получится что-то вроде: «Полуповернутые сверхмифы». Хотя существительное имеет вариацию — «мифопарас», составленное из: «мифос», значение которого я объяснять не буду, и «пара» от латинского parere. Я писал их в качестве смехотерапии для себя и, возможно, для читателей. В моем подсознании вечно что-то зудит и чешется, так что я таким образом позволил себе слабость почесаться как следует. Атлеты, чтобы поддерживать свое тело в форме, сидят на особой диете; мои «парамифы» вроде того, только для мозга. Или, если придерживаться значения parere как «рождать», можно сказать, что я разродился этими монстрами с огромной радостью и не менее огромным недоумением. Или вот вам еще аналогия: гусыня снесла квадратное яйцо и хохочет-заливается от боли.
Первым я выродил рассказ «Не отмывайте караты». Он явился ко мне во плоти и крови во время прочтения «Большого Сюра и апельсинов Иеронима Босха» Генри Миллера. Если я правильно помню, там были «алмазы, которые иногда рождаются во время мощных потрясений». Дамон Найт, купивший их для «Орбит-3», не был уверен, что понимает, что это значит, как не понимал и не понимаю этого и я. Но этот, как и все остальные парамифы, очень близок к французскому Театру Абсурда, ныне столь популярному в Румынии и Ирландии. Хотя, пожалуй, мои «мифы» несколько более вразумительно изложены.
Темой рассказа «Вот только кто спортачит дерево? » я обязан Тэду Старджону. На вечеринке у Харлана Эллисона он рассказал мне, что давно подумывает написать рассказ-перевертыш на испытанную временем (и всеми кому не лень) Гернсбековскую тему о сумасшедшем ученом и его прекрасной юной дочери. «А как насчет, предположил Тед, прекрасной юной ученой и ее сумасшедшей дочери? » Но потом добавил, что все же никогда не напишет такого рассказа. А мне эта тема пришлась в самый раз, и я попросил разрешения ее использовать. И он любезно дал на это согласие.
Очередной парамиф зачесался во мне после прочтения статьи об экологии и просмотра по телевизору «Трех марионеток» с участием моей внучки. Отсюда и происхождение имен трех ассистентов: Лоренцо, Керлса и Моуга.
«Шумерская клятва», вне всякого сомнения, всплыла как послед Моби Дика в момент созерцания (отнюдь не спокойного) мною счета, присланного врачами Беверли-Хиллз. И, честно говоря, я довольно долго подозревал, что написал чистую правду.
Действие в большинстве «Парамифов» происходит в научных лабораториях и операционных. Я часто спрашивал свое подсознание, почему это так, но, похоже, его оператор спокойно спит на приборной панели.
The Sumerian Oath
Copyright © 1973 by Philip Jose Farmer
Загнанный в проход между полками с морожеными продуктами, Гудбоди[25], скрючившись за тележкой для покупок, наблюдал, как с двух сторон к нему приближаются убийцы. Затем с грацией, достойной доктора Блада[26] (в исполнении Эрола Флинна), он перемахнул витрину с мороженым и различными сиропами, одновременно пихнув ногой тележку навстречу ближайшему убийце.
Но, несмотря на эффектность и даже некоторую элегантность прыжка, он задел край пирамиды коробок с мороженым и тяжело плюхнулся в отделе хозтоваров. Вызванная его падением лавина гаечных ключей, плоскогубцев, отверток, коробок с гвоздями и цветных проводов перепугала покупательниц до такой степени, что одна из них тут же рухнула в обморок на стенд с кормом для животных.
Гудбоди нырнул под ограждение и помчался к выходу, маячившему у отдела спиртных напитков. Сзади раздавались вопли. Он бросил взгляд через плечо: эти идиоты совсем озверели — они размахивали скальпелями уже в открытую! Но вряд ли они собирались убивать его прямо здесь, в магазине, — скорее хотели загнать на автостоянку, где наверняка в засаде дожидалось подкрепление.
По дороге он налетел на стенд карманных изданий, закрутив его так, что «Долина Кукол», «Предложение», «Пары», «Пурпурная секс-штучка с планеты Бордель» и тому подобные книжицы разлетелись во все стороны, как гиперактивные пальцы печатающего с сумасшедшей скоростью и страстью порнографа. Ближайший преследователь, потрясающий остро отточенным скальпелем, являл собой готовую иллюстрацию к бестселлеру «Так вы решили стать нейрохирургом? ».
«Как естественно и ужасно все переменилось», — пронеслось у Гудбоди в голове в тот момент, когда он пролетал сквозь входную дверь. Ведь он сам автор этой нашумевшей книги. Правда, гонорар он так и не получил, так как знал, что стоит ему прийти за чеком в издательство, как там его поймают агенты Ассоциации медиков.
На автостоянке, освещенной как днем, дорогу ему перекрыла рванувшаяся прямо навстречу машина. Он сделал тройное сальто (что напомнило ему о триумфах в те дни, когда он восходил на сцену анатомического театра под бурные аплодисменты как желторотых студентов-первокурсников, так и маститых прославленных врачей) и, приземлившись между «шевроле» и «кадиллаком», понял, что окончательно приплыл: завизжали тормоза, захлопали двери, загрохотали шаги.
— Доктор Гудбоди! Halt! Мы не хотим причинять вам вреда! Мы действуем ради вашего же блага! Вы же нездоровы! Вы больны!
Загнанный в угол высокой каменной ограды автостоянки, он обернулся лицом к своим врагам. Никто не посмеет обвинить его в малодушии. В этот момент он вспомнил кумира своей юности Доктора Килдера[27], когда тот стоял лицом к лицу с непомерно большим счетом.
Шестеро, сверкая скальпелями, стали медленно приближаться к нему, и он выхватил в ответ свой именной, быстрый и меткий, как Волшебная Пуля доктора Эрлиха. Он дорого продаст свою жизнь; им не видать легкой победы, если они отважатся скрестить «клинки» с человеком, чей гений в хирургии превзошел лишь Док Сэвидж[28], ныне уже находящийся на покое.
Герр доктор Гроссфляйш[29], огромный, напоминающий Лэрда Крегора в роли студента-медика в «Жильце»[30], подался вперед и швырнул шприц для подкожных впрыскиваний первого калибра. Скорость и аккуратность, с которой он был пущен в цель, удовлетворила бы даже сварливую требовательность старого доктора Гиллеспи[31] в исполнении Лайонела Бэрримора. Гудбоди мгновенно отреагировал, отбив его блистательным флешем, и тот улетел через стену (лучше не получилось бы даже у легендарного студента, выпившего чудодейственный эликсир).
Два других известных врача, с лицами римских ретиариев, пошли на него, потрясая смирительными рубашками и иглами для наложения швов. Гудбоди бросился на них с такой яростью, что у остальных вырвался общий непроизвольный вскрик. В конце концов, они сами себя ненавидели за то, что им приходилось делать по принуждению Ассоциации медиков.
Гроссфляйш непечатно выругался: он был готов к тому, что Гудбоди обойдется им дорого, но не кровью же! Он снова бросил шприц самого большого калибра, и тот просвистел над левым плечом Гудбоди, который в этот момент проводил финт, заставивший бы даже доктора Зорба побледнеть от зависти. Но игла все же царапнула его взметнувшуюся в броске правую руку, и кругом мгновенно стало темно, как в кабинете доктора Калигари[32].
— Ну что, доктор Циклопс[33], будем оперировать?
Яркая лампа осветила шесть голов, склонившихся над ним. Но бритого черепа и толстенных линз очков Циклопа среди них не было. Наверное, эти слова Гудбоди просто приснились. Возвращаясь из темных глубин подсознания, где единственным светом был луч прозекторской лампы на мерцающем серебряном экране, он всплыл на поверхность, где его ждали, реализовавшись в жизнь, самые жуткие кошмары, упорно прятавшиеся с детства.
Доктор Гроссфляйш, автор «Техники учета тампонов» и «Экстраординарных случаев заворота спиральной инвагинации тонкой кишки: из моего личного опыта», склонился над ним. В глазах его было не больше выражения, чем в зеркальце ларинголога, — они были холодны и пусты. И это человек, который ему так много помогал, его спонсировал и столькому его научил! Автор знаменитого, ставшего общим правилом, высказывания: «Если сомневаешься — режь! »
Сейчас, похожий на гоблина, доктор Гроссфляйш сжимал ледоруб.
— Schweinhund![34] Сначаль мы сделайт фам дер лоботомия. Ден дер диссекция без мит анестезия ф шивую!
Ледоруб приблизился к его правому глазу... Хлопнула дверь. Инструмент выпал из рук хирурга и, отскочив от его мощного, цепеллиноподобного бедра, воткнулся в стол и закачался рядом с привязанной рукой Гудбоди.
— Halt!
Все шесть голов повернулись к дверям.
— Ах, токтор Ляйбфремд![35] — воскликнул доктор Гроссфляйш, — фы дер хилер с мировой имяньем и фыдающыйся афтор «Дер нерасрешенной загадки шертфенности: фолки унд офцы! » Што есть за причин для столь траматичный врываний?
— Доктору Гудбоди надо полностью сохранить здоровье! Он единственный, кто обладает гением, необходимым для операции на мозге нашего великого лидера — доктора Индерхауса![36]
По коже Гудбоди побежали мурашки, ему показалось, что сейчас он потеряет сознание.
— Зо, токтор Интерхаус имейт глубокий опухоль дер каниуса и речефых центрофф теятельности ф его гениальный мозг. Унд только Гудбоди есть имейт гений, штоб резать? Майн Готт, как мошем мы ему доверяйт?!
— Будем стоять у него за спиной, — ответил доктор Ляйбфремд, — готовые при первом же ложном движении парализовать его нервную систему.
Гудбоди презрительно усмехнулся, словно исправляя ошибку первокурсника:
— Зачем мне браться за это, если потом вы все равно сделаете мне лоботомию? Причем без наркоза!
— О нет! — вскричал доктор Ляйбфремд. — Невзирая на все ваши преступления, мы, если вы успешно прооперируете доктора Индерхауса, оставим вам жизнь! Конечно, вам придется провести ее остаток в заключении в санатории Гроссфляйша, где (надо ли вам напоминать? ) все пациенты живут как короли! Да куда там королям — как врачи Беверли-Хиллз!
— И вы позволите мне остаться в живых?
— Та, фы умрете сфоей смертью! Ни один фрач к фам не есть прикасайся! — горячо заверил его Гроссфляйш. — К тому ше фам бутет сделана скитка, как профессионалу. Тесять процентофф от фаш счет!
— Спасибо, — смиренно произнес Гудбоди. Но на самом деле он уже искал пути побега. Мир должен узнать ужасную правду.
В день великой операции анатомический театр был заполнен врачами, съехавшимися со всех концов света. На карте стояла жизнь их обожаемого лидера — доктора Индерхауса, и спасти его мог только уличенный и приговоренный преступник; этот Иуда, Бенедикт Арнольд, Мадд, Квислинг среди медиков!
Ввезли пациента с обритой головой. Он приветственно помахал рукой, и зал взорвался ответными аплодисментами. При виде столь бурного, граничащего с благоговением, проявления любви и уважения по его щекам покатились слезы. Но тут он увидел, что к нему приближается хирург, и в ту же секунду выражение благостности доктора Хайда на его лице сменилось на злобную гримасу Джекила.
Гудбоди надел маску и натянул перчатки. Гроссфляйш занес над ним скальпель, а другой врач, похожий на доктора Кизи после тяжелой ночи, проведенной со старшей медсестрой, нацелился на него лазером.
— Подайте назад — мне нужно место! — спокойно отстранил их Гудбоди. Он был холоден как лед и спокоен как поверхность аквариума с золотыми рыбками. Лишь его длинные чувствительные пальцы (он мог бы стать прекрасным пианистом, если бы выбрал в жизни не ту дорогу) чуть трепетали: словно змеи, почувствовавшие запах крови. Наступила гробовая тишина. Несмотря на то что аудитория ненавидела его как человека, презирала и испытывала к нему такое глубокое отвращение, что жаждала утопить его в плевках (без стерилизации! ), они не могли сдержать преклонения перед ним как перед хирургом.
И пробил час. Скальпель взлетел и рассек кожу. Скальп был откинут. Зажужжали сверла, зажикали пилы. Верхушка черепа была поднята. Острейшие лезвия погрузились в серую подрагивающую массу.
— Ах! — невольно вырвалось у доктора Гроссфляйша, когда он увидел обнаженные лобные доли. — Майн Готт! Какой красафчик!
Затем раздалось единодушное «Ах! »: Гудбоди продемонстрировал аудитории большую медузообразную опухоль. Невзирая на презрение к отщепенцу, доктора в течение десяти минут аплодировали ему стоя.
А он, внимая аплодисментам, с грустью думал о том, что его величайший триумф, апекс его карьеры, был в то же время его страшнейшим крушением, его надиром. А затем пациента вывезли на каталке, а хирурга скрутили, связали и спеленали.
И доктора Гроссфляйш и Юберпрайс[37] (известный проктолог, автор классического исследования «Отравил ли доктор Ватсон трех своих жен? »), обаятельно ощерившись в дьявольски холодной с откровенно садистским предвкушением удовольствия улыбке доктора Мабузе[38], приблизились к операционному столу.
Аудитория подалась вперед: все как один предвкушали редкое зрелище — ведь и хирургам, и оперируемому будет гораздо удобнее без анестезии: врач сможет определять реакции пациента намного быстрее и точнее, нежели когда чувства последнего одурманены.
— Доктор Икс, я полагаю? — спросил Гудбоди, когда пришел в себя.
— Что? — удивилась сиделка миссис Фелл.
— Так, ночной кошмар. Мне снилось, что мне отпилили руки и ноги. О!..
— Вы скоро к этому привыкнете, — успокоила его сиделка. — Когда вам что-нибудь понадобится, нажимайте носом вот эту кнопку. И не стесняйтесь: доктор Гроссфляйш сказал, что вашими руками и ногами теперь буду я. То есть я имею в виду...
— Так, значит, я не просто теперь обрубок, а еще и обрубок сумасшедший, — перебил он, — Я уверен, что у меня в диагнозе стоит какая-нибудь ужасная неизлечимая мания. Ведь так?
— Так, — ответила миссис Фелл. — Но только кто знает, что на самом деле является сумасшествием! Бредятина одного становится религией другого. То есть кому — шизофрения, а кому — маниакально-депрессивный психоз. Короче, вы поняли, о чем я!
Рассказывать ей о себе не имело никакого смысла. И все же он это сделал.
— Только, пожалуйста, не отмахивайтесь сразу от того, что я вам сейчас расскажу, как от обычного бреда сумасшедшего! Подумайте об этом хорошенько на досуге: присмотритесь к окружающему вас миру. Вы увидите: все, что я расскажу, имеет смысл. Пусть и странный, шиворот-навыворот, но имеет.
У нее было одно преимущество: она была сиделкой. А все сиделки прямо с момента поступления на работу тихо ненавидят докторов и потому всегда готовы поверить в самое худшее, что о тех будет сказано.
— Каждый врач дает клятву Гиппократа. Но, прежде чем принести ее публично, он дает в самом узком кругу клятву высшего порядка, более древнюю, чем клятва Гиппократа, который умер приблизительно в 377 году до Рождества Христова.
Вполне возможно, что самый первый знахарь-шаман каменного века потребовал этой клятвы от второго шамана. Кто знает? Но есть письменные свидетельства (которые вам никогда не увидеть), что первый врач цивилизованного мира, первый врач древнейшего из городов-государств — Шумерского царства, которое предшествовало даже Древнему Египту, — уже требовал этой клятвы от следующего.
Так вот, «Шумерская клятва» — прочистите мне, пожалуйста нос, дорогуша, если это вас не затруднит, — гласит, что врач никогда и ни при каких обстоятельствах не скажет ни слова о том, что касается истинных занятий врачей и истинной причины всех болезней...
Миссис Фелл попыталась несколько раз его перебить и наконец не выдержала:
— Доктор Гудбоди! Вы что, всерьез пытаетесь мне доказать, будто болезни — дело рук самих врачей? Что доктора сами их придумывают и распространяют? И что если бы не было докторов, мы все были бы стопроцентно здоровыми? Что они ловят и используют дилетантов, заражая их, а затем вылечивая, только ради своей карьеры, и делают на этом деньги, гася при этом все подозрения своими... своими... Но это же ужасная чушь!
По его носу потекла капля пота, но он не обратил на нее внимания.
— Да, миссис Фелл, и все же это правда! Но иногда (впрочем, бывает это довольно редко) бремя массового убийцы становится слишком тяжким для врача, и тот ломается. Тогда он пытается рассказать правду. С этой минуты он становится изгоем; его отлавливают, как зверя; его собственные коллеги объявляют его сумасшедшим; он умирает во время операции или же заразившись неизлечимой болезнью; или просто исчезает с концами.
— И почему ж тогда вас не убили?
— Скажу! Я спас нашего прославленного лидера — Великого Всеми Превозносимого Сверхгениального Шумера. Они обещали мне жизнь (а мы никогда не лжем друг другу — только пациентам). Но они должны были быть уверены, что я не смогу сбежать. А язык мне не отрезали только потому, что они садисты: болтай сколько хочешь, все равно — кто поверит пациенту из дурки? Да, миссис Фелл, и не надо смотреть на меня с таким ужасом. Бред психа из желтого дома! Я ведь сдвинутый? Ну правда?! Вы только в это и поверили?
Она погладила его по голове:
— Ладно, ладно. Я верю вам. Посмотрим, что можно сделать. Вот только...
— Что?
— Мой муж тоже врач, и когда я на секунду себе представила, что он состоит в секретной организации...
— Не рассказывайте ему! — закричал Гудбоди — Ни слова ни одному врачу! Вы что, хотите заиметь рак или слечь с коронарным тромбофлебитом? А то и поймать какую-нибудь новую, с иголочки, мозговую инфекцию? Они ведь, чтоб не умереть от скуки, постоянно что-то изобретают!
Но все было без толку. Миссис Фелл соглашалась с ним только для того, чтобы его успокоить.
В ту же ночь его отвезли в подземелье очень древнего дома, где пылали факелы и старые каменные стены сочились сыростью; где рокотали маленькие барабанчики и пронзительно ревели козьи рога; где одетые в алые мантии врачи с разрисованными лицами и с черными перьями на головах грохотали погремушками из тыквы; где усилитель транслировал Шумерскую клятву выпускникам 1970 года. И каждого нового инициируемого подводили к нему. Для того чтобы каждый осознал, что с ним будет, если он предаст свою профессию.
Don’t Wash the Carats
Copyright © 1968 by Philip Jose Farmer
Нож рассек кожу, пила вгрызлась в кость, и полетела серая пыль. Затем к темени приложили вантуз (хирург был экономным человеком) и — плоп! — со звуком пробки, вылетающей из бутылки, выпиленный из черепа сектор отскочил. Доктор ван Месгеглюк в марлевой повязке направил внутрь черепной коробки лучик света и вдруг заорал не своим голосом:
— Клянусь Гиппократом! А также Асклепием и братьями Майо!
Вместо ожидаемой опухоли мозга в сером веществе засел большой алмаз.
Ассистент хирурга Байншнайдер[39] и все медсестры столпились вокруг, по очереди заглядывая в дыру.
— Потрясающе! — восхитился ван Месгеглюк. — Алмаз уже обработан!
— Выглядит как бриллиант, ограненный «розочкой». Весом, на глазок, приблизительно 127, 1 карата, — добавил Байншнайдер (у него был свояк, занимавшийся ювелирным делом). Он пошуровал внутри черепа светозондом — замерцали искры, запрыгали тени. — Но он наполовину погружен. Может статься, что снизу он и не бриллиант вовсе. Но даже если и так...
— Пациент женат? — поинтересовалась сестра Люстиг[40].
Ван Месгеглюк свирепо выкатил на нее глаза:
— Вы вообще способны думать о чем-нибудь, кроме замужества?
— А что мне делать, если все только об этом и напоминает? — томно пролепетала она и с такой игривостью вильнула бедром, что чуть его не вывихнула.
— И что, должны ли мы изъять... это? — осторожно спросил Байншнайдер.
— Это определенно злокачественное новообразование, следовательно, мы обязаны его оперировать!
Ван Месгеглюк вывернулся с таким мастерством, блеском и изяществом, что вызвал у медсестер возгласы воодушевления и бурные аплодисменты. Даже Байншнайдер выкрикнул «браво! » (причем без малейшей зависти). Хирург запустил щипцы внутрь и... тут же их выдернул: в черепе загромыхало, и из отверстия вылетела молния. Затем послышались отдаляющиеся раскаты грома и треск разрядов.
— Кажется, дождь собирается, — заметил Байншнайдер. — Или гроза. У меня свояк — метеоролог.
— Нет, это только зарницы, — успокоил его ван Месгеглюк.
— Это с громом-то? — засомневался ассистент. Он с вожделением посмотрел на алмаз, живо представив себе, на что готова была бы его жена ради такого подарка. Рот сразу наполнился слюной, а уши похолодели. Вот только кому принадлежит эта драгоценность? Пациенту? Но ведь нет закона о правах на «внутреннюю недвижимость»! Так что, сдавать его теперь в бюро находок? Или государству, как найденный клад, чтобы получить положенное вознаграждение? Или, может, сразу — налоговому инспектору?
— С научной точки зрения, такого просто не бывает. Уникум какой-то! — наконец сказал он. — А что там говорится в калифорнийском законодательстве о подобных находках и правах нашедшего?
— А вы что, хотите застолбить участок?! — зарычал ван Месгеглюк. — Господи! Это же вам человек, а не какой-то кусок ландшафта!
Из отверстия с треском вырвалось еще несколько иссиня-белых разрядов, и за ними последовал рокот — словно огромный шар прокатился по кегельбану.
— Говорил я вам, что это не зарницы, — укоризненно сказал ван Месгеглюк.
Байншнайдер вежливо промолчал.
— Теперь понятно, почему перегорел электроэнцефалограф, когда мы диагностировали этого жмурика, — продолжал главный хирург. — Там наверняка было несколько тысяч вольт. А может, и — сотен тысяч. Странно, как я не заметил у него повышения температуры! Но кому могло прийти в голову, что мозг может накалиться до такой степени!
— А вы лаборантку уволили! — ехидно вставил ассистент. — Как видите, машина сгорела не по ее вине!
— И на следующий же день она выбросилась из окна, — вздохнула сестра Люстиг. — Я рыдала на ее похоронах, как испорченный водопроводный кран. Даже с горя чуть было не выскочила замуж за могильщика. — И она снова крутанула бедрами.
— У нее были переломаны практически все кости, и в то же время — ни одного внешнего повреждения! — с наслаждением погрузился в воспоминания ван Месгеглюк. — Уникальный случай. Просто феномен какой-то!
— Она была человеком, а не «каким-то феноменом»! — ввернул Байншнайдер.
— Да, человеком, но абсолютно феноменальным, — отпарировал главный хирург. — Уж поверьте мне, это — по моей части. Ей было тридцать три года, но родилась она сразу в десятилетнем возрасте.
— A-а, жертва опытов с выращиванием плода в искусственной матке! — вспомнил Байншнайдер. — Туда еще попала пыль (что само по себе плохо), а потом оказалось, что пыль эта была еще и радиоактивной. Ох уж мне эти искусственные способы!
— Да уж, — согласился хирург. — Бедняжке хватило пыли, чтобы сделаться окончательно ненормальной. Как вы знаете, я производил ее вскрытие. Мне было больно от одной мысли, что придется рассечь эту прекрасную кожу! Она была, как каррарский мрамор. И скальпель сломался, когда я попытался сделать первый надрез. Тогда я сгоряча чуть было не вызвал из Италии специалиста с алмазным зубилом, но администрация взвыла от цены на его услуги, и Голубой Крест наотрез отказался платить.
— Так, может, алмаз — ее рук дело? — предположила сестра Люстиг. — Откуда-то же должно было взяться это высокое напряжение!
— А я все удивлялся, откуда здесь вечно несет радиацией! — пробормотал ван Месгеглюк. — Держите свои замечания при себе, мисс Люстиг. Пусть за вас думают ваши начальники.
Он вперился в дыру в черепе. Где-то там, на горизонте, между сводом черепной коробки и полем головного мозга, мерцали огоньки.
— Может быть, нам придется вызвать геолога. Байншнайдер, вы что-нибудь понимаете в электронике?
— У меня свояк недавно открыл магазин радио- и телеаппаратуры.
— Отлично. Вытяните из него для начала ступенчатый трансформатор. Я не хочу, чтобы сгорела еще одна машина.
— А как пока быть с электроэнцефалографом? Я же не достану трансформатор в пять минут. Свояк живет аккурат на другом конце города, к тому же он загнет двойную цену, если ему придется открывать магазин так поздно.
— Да заплатим... Заплатим! — перебил его главный хирург. — А пока заземлите его. Вот так! Мы должны извлечь это новообразование как можно скорее, прежде чем оно доконает пациента. А научным обоснованием этого факта займемся позже.
Он натянул еще одну пару перчаток. А поверх них — еще одну.
— Как вы думаете, а он еще один сможет вырастить? — прощебетала сестра Люстиг. — Очень даже приятный мужчина. Я имею в виду — симпатичный.
— А черт его знает! Я только врач, — вздохнул ван Месгеглюк, — а не Господь Бог!
— Бога нет! — прошипел Байншнайдер (никогда не забывавший о том, что он ортодоксальный атеист), пропихивая в дыру заземляющий контакт. Сперва заискрило, но потом ван Месгеглюк запустил щипцы и достал алмаз. Сестра Люстиг тут же бросилась отмывать его под краном.
— Давайте звоните свояку! — сказал ван Месгеглюк. — Я имею в виду — ювелиру.
— Да он же в Амстердаме! Я, конечно, могу ему позвонить, но он захочет войти в долю. Вы ж понимаете...
— Но он же не ученый. У него даже нет степени! — возопил главный хирург. — Давайте звоните скорее! Кстати, а он разбирается в тонкостях легальности подобных операций?
— И очень даже неплохо. Но не думаю, чтобы он приехал. Ювелирное дело для него — только прикрытие. Хлеб свой насущный он добывает контрабандой драже «ЛСД в шоколаде».
— А это этично?
— Но ведь шоколад-то датский, причем самого высокого качества! — строго сказал Байншнайдер.
— Простите. Думаю, дыру мы перекроем пластиковым окошком. Нам нужно иметь возможность наблюдения за любым последующим новообразованием и за особенностями его роста.
— Так вы считаете, что причина — психоз?
— В этом мире возможно все. Даже секс — и тот может надоесть: спросите хоть, мисс Люстиг.
Пациент открыл глаза и сказал:
— Я видел сон. Этот грязный старикашка с длиннющей белой бородой...
— Психический архетип, — прокомментировал ван Месгеглюк, — символ здравого смысла нашего подсознания. Это знак...
— ... его звали Платон. Незаконнорожденный сын Сократа. Он вывалился на меня из пещеры, в глубине которой мерцал яркий люминесцентный свет, держа заскорузлыми пальцами с обломанными и грязными ногтями огромный бриллиант, и вдруг как заорет: «Идеал Материального! Конденсат Вселенной! Углерод, черт возьми! Эврика! Я богат! Теперь я все Афины куплю с потрохами! Я буду вкладывать деньги в доходные дома! Куплю все Средиземное море! Телеграф построю! »
И еще он орал: «Не сношайте мне мозги! Это все мое! »
— А вы не могли бы постараться увидеть сон еще и о царе Мидасе? — вкрадчиво осведомился ван Месгеглюк.
Сестра Люстиг взвизгнула: в ее руках был всего лишь комок мокрой серой плоти.
— Вода снова превратила его в опухоль...
— Байншнайдер, отмените звонок в Амстердам.
— А может, у него будет рецидив? — робко предположил ассистент.
— Нахал! Наша помолвка расторгнута! — разъяренной фурией взвилась мисс Люстиг. — На-все-гда!
— Сомневаюсь, что вы любили именно меня, — ответил пациент, — кто бы вы там ни были. Но в любом случае я рад, что вы передумали: хотя моя последняя жена и бросила меня, но официально мы все же не разведены. Мне и так хватает неприятностей, чтобы к ним прибавлять ещё и обвинения в двоеженстве.
Она удрала в неизвестном направлении вместе с моим хирургом, сразу после того как он прооперировал мне геморрой. И я так никогда и не узнаю почему...
Only Who Can Make A Tree
Copyright © 1973 by Philip Jose Farmer
— Вы должны признать, что лаборатория «Наавось» решила проблему смога — сказал, ковыряя носком пол так, словно пытаясь вырыть в нем яму, доктор Керлс, низенький и очень толстый химик средних лет, обладавший загривком матерого хряка и визгливым голосом.
— Смог, шмог, — ответил доктор ван Скант и энергично высморкался, словно нос его был забит оксидом азота. — А как вы думаете, ваши несколько триллионов мотыльков сами по себе не являются экологической проблемой? Да Боже ж мой! Их теперь убирают бульдозерами! Я лично по дороге сюда дважды останавливался, потому что эта гадость набивалась в выхлопную трубу! Дважды! Да Боже ж мой!
Керл с ухмылкой кивнул и потер руки:
— Несмотря на провал, успех эксперимента очевиден — этого вы не можете не признать.
Федеральный инспектор по науке не ответил и стал разглядывать огромную лабораторию, в которой они находились. Вокруг бурлили, булькали и свистели многочисленные колбы и реторты. Разноцветные жидкости струились во всех направлениях по прозрачным пластиковым и стеклянным трубкам. Контрольная панель, мигая лампочками, пищала и свистела. Самописцы стрекотали. Генератор метал горячие искры, словно разогревающийся перед матчем робот-бейсболист.
Двое в белых халатах что-то размешивали в колбе, из которой поднимались холодные, дьявольски вонючие клубы дыма самого зловещего вида.
— А где, черт возьми, стол? — прорычал ван Скант, огромный мужчина с солидным брюшком и пышными светлыми усами, из-под которых торчала неизменная толстая зеленая сигара. Все, что он говорил, звучало поверх или сквозь нее.
— Какой еще стол? — пропищал, съежившись от страха, доктор Керлс.
— Стол, на котором под простыней лежит монстр, ожидая финального электрошока, пробуждающего к жизни, простофиля!
— А, так вы пошутили... — нервно заулыбался Керлс. — Впечатляет, правда?
— Должно впечатлять, — пророкотал ван Скант. — Вы же и включили все это только для того, чтобы произвести на меня впечатление.
Керлс беспомощно оглянулся по сторонам.
Доктор Лоренцо, заморыш, чья огромная лысина компенсировалась на затылке пышной эйнштейновской гривой, улыбнулся ван Сканту и помахал ему рукой.
Доктор Моуг, низкорослый угрюмец, тоже выдавил из себя кислую улыбку, больше похожую на гримасу.
— Все шутите, — выдавил Керлс и оттанцевал назад, выщелкивая пальцами мелодию увертюры из «Пиратов из Пензаса».
— В этом бардаке есть что-нибудь еще, кроме психов? — осведомился ван Скант.
— В лаборатории «Наавось» все только самого высшего качества, — отрапортовал Керлс.
Ван Скант замер на полуслове, уставившись на доктора Лоренцо, в этот момент заливавшего содержимое большой мензурки в резиновый сапог. Затем доктор Моуг, зажав голенище, основательно его потряс.
— Они испытывают новый тип вулканизации, — поспешно объявил Керлс.
Моуг установил сапог на полу, и они с Лоренцо отступили на несколько шагов.
Сапог закачался, словно моряк после трехдневной пьянки, и грозно заурчал. Затем он, словно кенгуру, скакнул в проход между столами, врезался в стену, отскочил от нее и, не долетев до пола, взорвался.
Брызги коричневой жидкости разлетелись по всей лаборатории. Лоренцо и Моуг попытались поймать их ртами.
— Кофе! — загромыхал ван Скант. — Вы варили кофе! В рабочее время!
— Так вот это что! — удивился Керлс, облизываясь. — Недурно. Обычно у них получается хуже. На самом деле они пытались сделать быстрорастворимый цемент. Кха-кха.
— Я закрываю вашу контору! — пророкотал ван Скант, вытирая носовым платком с лица кофе. — Срезаю все федеральные фонды! Вы же работаете на госзаказ по борьбе с экологическим загрязнением!
— Правильно, дорогой мой ван Скант, — подхватил скорбнолицый Моуг. — Но у нас сейчас обеденный перерыв, и мы не должны отчитываться, чем занимаемся в это время. — И через плечо бросил Керлсу: — Быстро убери здесь!
— Почему я?! — возмутился тот. — Это вы с Лоренцо тут насвинячили!
Моуг показал ему знак мира из двух пальцев, затем ткнул им Керлса в глаза, треснул его кулаком по макушке, стукнул в живот и, когда тот согнулся, добавил «замком» по затылку.
— Не перечь ассистенту генерального директора!
Керлс, пошатываясь, выпрямился. Доктор ван Скант выпучил глаза от удивления.
— У нас здесь нет проблем с дисциплиной, — объяснил Моуг. — Мы придерживаемся жесткого курса.
Ван Скант обернулся к Моугу, но снова замер, увидев что Керлс, утихомиривает боль испытанным средством из фляжки, хранившейся в заднем кармане.
— Вдохновение можно черпать отовсюду, — объяснил Моуг, заметив выражение лица ван Сканта. — Доктор Керлс частенько черпает его из своего, как он называет, «источника мудрости», ха-ха-ха!
— Я желаю немедленно видеть доктора Легценбрайнс, — рыкнул ван Скант.
— Она только что пришла. Правда, она супер? Я влюблен в нее по уши, — вздохнул Моуг, — как и два моих слабоумных коллеги. Но она слишком предана науке, чтобы выходить замуж.
— А это еще кто? — спросил ван Скант, указывая на переваливающуюся как утка по лаборатории мощную прыщавую девицу в белом халате.
— Это ее сумасшедшая доченька.
— Вы хотите сказать, что у нее буйный нрав?
— Балда, — ответил Моуг и тут же спохватился: — Я не вас имел в виду, доктор. Это она, полная идиотка, с совершенно съехавшей крышей. Но зато какие идеи она подает — блеск! Кстати, мотыльки — это тоже ее открытие.
— Оно и видно, — буркнул ван Скант.
Засовывая платок в карман, он вдруг почувствовал, как там что-то трепыхается, и вытащил большого белого мотылька с ковшеподобным ртом, которого тут же с отвращением отбросил. Тот беспечно запорхал по лаборатории. Но, пролетая над колбой, в которой бурлила темно-красная жидкость, он замер, словно его хватил удар, и рухнул в нее камнем, мгновенно растворившись без остатка.
Красная жидкость стала бледно-желтой.
Доктор Лоренцо завизжал (очевидно, от восторга) и жестами позвал коллег и толстую девушку к колбе. Доктор Керлс в этот момент пригонял десятифутовую стеклянную трубку к какому-то полусмонтированному устройству. На визг Лоренцо он резко обернулся, и конец трубки, соскользнув, врезал Моугу по затылку. Звон удара разнесся по всей лаборатории.
Керлс выронил трубку и, пока Моуг пытался подняться, нырнул под стол и присоединился к Лоренцо.
Моуг, потирая затылок, встал и, шатаясь, побрел к коллегам.
Ван Скант шагнул вперед, выставив брюхо с такой важностью, словно там лежала почта для Президента, и осведомился:
— И что же тут такого интересного?
Глаза Моуга, до сих пор тусклые и бесцветные, теперь сверкали: он с подозрением разглядывал Керлса, который, хихикая и потирая руки, упорно не отводил взгляда от колбы.
— Вы хотите знать, как я это могу объяснить? Да, мотылек, совершенно очевидно, содержал в себе недостающий элемент, или элементы, или комбинацию из них. Мы долгое время наблюдали...
— В рабочее время?!
— Во время обеденных перерывов, — вставил Лоренцо.
— Думаю, лучше теперь будет использовать самих мотыльков, чем возиться с их исследованием, чтобы установить состав, необходимый для осуществления реакции, — захихикал Керлс.
— С этим проблем не будет, — сказал Лоренцо. — Можно прямо сейчас послать на улицу сторожа с ведром и полотенцем.
— Что в колбе? — побагровев прорычал ван Скант.
— Универсальный растворитель, — гордо улыбнулся Моуг.
Ван Скант с трудом справился с дыханием и ткнул пальцем в колбу:
— Универсальный?! А как же колба?!
— Реакция требует некоторого времени, — объяснил Керлс и, щелкнув пальцами, взглянул на часы, надетые поверх резиновой перчатки. — Сейчас 12. 32. На деле...
Колба исчезла, и желтая жидкость расплескалась по слюдяному покрытию стола.
Часть стола, включая одну из ножек, тоже исчезла.
В полу появилась дыра, и сквозь нее донесся вопль с нижнего этажа. А затем, откуда-то совсем снизу — шипение поврежденных труб парового отопления. Шипение перешло в бульканье. Потом раздался плеск.
— Пошло вниз, как по маслу, — просиял доктор Моуг.
Цвет лица ван Сканта из красного стал серым.
— Мой Бог! — завопил он, когда снова обрел дыхание. —
Он же так дойдет до центра Земли!
Доктор Моуг закрыл лицо руками и запричитал:
— Вы, ничтожества! Вам нужно было приготовить меньшую порцию! Я же говорил!
Керлс стоял от него справа, а Лоренцо слева. Их кулаки одновременно взметнулись, и через секунду оба сидели на полу, потирая челюсти.
— Как глубоко эта дрянь действительно может проникнуть?! — рявкнул ван Скант.
— Что? — встрепенулся Моуг. Он почесал в затылке и, растерянно мигая, сообщил: — Ах да! Растворитель испаряется в течение часа-полутора, так что с этим проблемы не будет.
Низкий рокочущий звук потряс все здание, и из дыры в полу фонтаном ударила черная жидкость.
Много позже, после бесчисленных судебных процессов, было наконец официально установлено, что нефтяная скважина является собственностью федерального правительства. Несколько дней после завершения тяжбы прошли спокойно. Но в будущем еще было довольно времени, чтобы наверстать упущенное.
Ван Скант в своем рапорте утверждал, что, с того момента когда он услышал грохот, он почти ничего не помнит. Он предполагает, что именно доктор Керлс схватил длиннющую пластиковую трубку, чтобы заткнуть дыру в полу. Он полагает (хотя и не может в этом поклясться), что доктор Керлс, неловко развернувшись, съездил его этой трубкой по лбу. Для официальных органов это свидетельство стоило немногого, поэтому суд над служащими лаборатории «Наавось» и ее директором — ослепительно красивой юной ученой доктором Легценбрайнс, — так и не состоялся.
К тому времени когда «наавосьники» переехали в новое здание, нефтяная скважина была перекрыта, а Южная Калифорния полностью очищена от их мотыльков. Доктор Моуг в одном из интервью признался:
— ... откуда нам с коллегами было знать, что один из атмосферных токсинов, который поглощали специально для этого выведенные мотыльки, окажется стимулянтом их сексуального потенциала и их плодовитость выйдет за всякие рамки? О, пожалуйста, не публикуйте последней фразы.
Затем доктор Моуг сообщил, что в лаборатории «Наавось» уже выращивается поколение летучих мышей-мутантов, которые будут способны очистить воздух практически до полного вакуума. Также ведется работа над мутацией козлов, способных поедать все производственные отходы на поверхности Земли, и акул, которые будут поглощать их в морских пространствах.
В тот день доктор Легценбрайнс уединилась со своей дочерью в кабинете.
— Мне нужен мужчина, — захныкала Дездемона.
— А кому не нужен? — ответила мать.
Дездемона выдула изо рта большой пузырь жвачки и скосила глаза, чтобы рассмотреть его радужные переливы. Мать насторожилась: не собирается ли Дездемона разродиться новой гениальной идеей?
Огромный пузырь втянулся в широкий рот.
— Тебе нужен мужчина? — удивилась Дездемона. — Тебе? Самой красивой в мире женщине?!
— Вот это-то всех и отпугивает, — вздохнула доктор Легценбрайнс. — А те, кого не отпугивает, как правило — козлы с низким IQ, которые меня не интересуют. Так что я не в лучшем положении, чем ты. Забавно?
— Керлс, Лоренцо и Моуг готовы жениться на тебе в любую секунду, а у них как-никак докторская степень! — пуская слюни, заявила дочь.
— Все они не выше пяти футов, а во мне — шесть и два дюйма. К тому же я не уверена, что они не алкоголики.
— Но они же гении!
— Одно другому не мешает.
— Хватит красивых слов. Мне нужен мужчина! Мне уже двадцать пять!
— У меня есть для тебя мужчина, — вспылила мать, — психоаналитик, — и добавила: — В частном санатории высшего класса.
Но на самом деле она не собиралась расставаться с дочерью — гением, выдающим экстраординарные идеи для лаборатории «Наавось». Сама она (несмотря на свой талант) была лишь одаренным аналитиком, а три ее ассистента — талантливыми практиками. Без сумасшедшинки наука не сдвинется с места, и доктор Легценбрайнс очень хорошо это понимала.
Она надела очень узкое, очень соблазнительное платье и вызвала всех троих на совещание.
— Я не могу выйти замуж, прежде чем моя дочь не вступит в брак и не перестанет меня терзать своими сексуальными потребностями и жалобами о невозможности их реализации. Я предложила ей завести любовника. Но она, как вы знаете, немного того и настаивает на сохранении девственности для своего будущего мужа. Итак, каждый из вас, обалдуи, уже не раз просил моей руки...
Доктор Керлс вскочил, затанцевал, прищелкивая пальцами и почти пропел:
—И сейчас попрошу!
Доктор Моуг ткнул его ногой под колено и, прежде чем тот достиг пола, успел еще дважды заехать ему в нос. Керлс, пытаясь встать, врезался головой в поднос с такой силой, что тот погнулся, и, когда доктор наконец встал, на его голове было что-то вроде шлема.
— А ты не перебивай, — погрозил ему пальцем Моуг.
И доктор Легценбрайнс рассказала им, что намерена предпринять.
Когда она закончила свое предложение, ответом ей стало долгое молчание, которое было нарушено только воплем Дездемоны, трудившейся в лаборатории: «Эврика! » При любых других обстоятельствах они бы тут же бросились к дверям, чтобы узнать, какую новую идею она нащупала своей ментальной левой ногой, но...
Но доктор Легценбрайнс картинно откинулась назад, выгнув спину, и, простерев вперед руки, провозгласила:
— Те двое из соискателей, те... ох... которые не женятся на ней, будут допущены по. лотерее разыграть мою руку.
Доктор Моуг запустил пальцы в пышную шевелюру Лоренцо и выдернул целую прядь. Лоренцо взвыл, схватившись за голову.
— Чтоб я больше никогда не видел, что ты на нее так смотришь, — фыркнул Моуг. — Это неприлично.
— Благодарю тебя, Моуг, — сказала прекрасная доктор. — Не выношу проявлений откровенной похоти. Особенно от ученого. Это просто непрофессионально.
— Прелесть моя, — так и засиял доктор Моуг.
— Что мне в этом не нравится, — отступая подальше от него, сказал Керлс, — так это то, что проигравший должен будет жениться на Дездемоне.
— Наука требует жертв, — с содроганием ответил Моуг.
— Науке-то это зачем? — удивился Керлс. — Или ты уже ни о чем, кроме науки, думать не способен?
— Я оставляю на ваше усмотрение, джентльмены, решение вопроса о том, кто возляжет на алтарь... то есть пойдет к алтарю с Дездемоной, — подвела итог совещанию доктор Легценбрайнс, снова приняв столь дивную, позу, что все трое тихо застонали.
— Пойдемте посмотрим, что там придумала Дездемона.
— Я подумала, — сказала гениальная девушка, — что, когда изо дня в день ешь одно и то же, оно приедается; жуешь, словно опилки. И надо изобрести какой-нибудь новенький деликатес. И тут меня осенило: «Опилки! » Термиты же едят дерево, и только вес набирают. В их желудках содержится протоза — ну, вы знаете, такие крошечные паразиты. Они используют для расщепления целлюлозы в древесине особые ферменты, которые превращают ее в легко усваивающуюся пищу. А мы каждый год выбрасываем тонны опилок и древесной щепы. Так почему это не сохранить для того, чтобы накормить голодных? Если только...
— Если только нам удастся вывести вид протозы, способной жить в человеческих желудках, верно? — воскликнул доктор Лоренцо.
Доктор Моуг двинул его кулаком по лбу, чтобы остудить пыл:
— А как ты заставишь людей есть опилки, идиот?
— А вы сделайте их аппетитными и подайте как деликатес, — ляпнула Дездемона.
— Именно это я и хотел предложить в ответ на мой риторический вопрос, — поспешно добавил Моуг.
— Я бы предпочел, чтобы ты и бил меня только риторикой, — заявил Лоренцо. — А то по-настоящему знаешь — больно.
— Если я перестану тебя бить, ты скажешь, что я тебе больше не уделяю внимания, — ответил Моуг. — Хватит ныть. Пора приниматься за работу.
Так как Дездемона была сумасшедшей, ее не допускали к работе с опасными реактивами и дорогостоящей аппаратурой. Но ей разрешили возиться с оборудованием попроще и безвредными составами, чтобы она решила проблему аппетитности опилок. Но и при этом доктор Керлс следил за каждым ее шагом. Как позже говорил Моуг, это было самоотверженным поступком с его стороны, что не мешало ему называть Керлса собачонкой Дездемоны.
Доктор Керлс держал в руках длинную стеклянную трубку, собираясь присоединить ее к прибору сумасшедшей ученой, как вдруг его окликнул Моу, и он резко обернулся. Трубка врезалась в колбу с гидроцианикацидом, которую Дездемона приготовила для сегодняшнего эксперимента. Результатом был минивзрыв, от которого доктор Керлс завертелся волчком и остановился, лишь врезав другим концом трубки Лоренцо между глаз, и решение посыпать опилки солью, что в будущем вызовет слезы восторга у гурманов. Гамбургеры из опилок стали любимым блюдом Дездемоны.
Она даже как-то забыла, что ей нужна протоза для расщепления целлюлозы, а вид, способный жить в желудке человека, еще не выведен. Дездемона стала сбавлять вес. Но это имело и отрицательную сторону — она осталась такой же уродиной, если только не стала еще хуже: жир скрадывал ее отнюдь не эстетичное строение скелета.
— В отца пошла, — объясняла доктор Легценбрайнс.
Однажды доктор Керлс чихнул прямо в колбу с протозой, и на следующий же день эти микроскопические существа переработали опилки в белок. Дездемона выпила чашку раствора, содержащего колонию микропаразитов, и снова начала набирать вес, сидя на диете, годной разве что для термитов.
Неделю спустя доктор Лоренцо, обозлившись на доктора Моуга, запустил в него мензуркой с протозой, но тот присел, и она, просвистев над его головой, улетела в двери мужского туалета, откуда как раз выходил Керлс. Доктор Моуг заявил, что беспокоиться совершенно не о чем, даже если протоза теперь приживется в городских сточных водах. Проникнуть в питьевую воду ей не удастся. А что, если удастся?
На следующий день снова заявился ван Скант и потребовал краткого отчета о работе по борьбе с экологическим загрязнением.
— Эврика! — завопила Дездемона, прерывая отчет. — А что, если в бензин и другое топливо, которое используют в машинах и на заводах, подселить какой-нибудь вирус? Пока не образуется выхлоп, он пассивен. Но затем он активизируется и, вступая в реакцию с газами, приводит их в инертное состояние или же нападает на загрязняющие агенты и разлагает их. Он будет убивать все яды в зародыше. Вирусы станут размножаться под воздействием кислорода, разноситься по воздуху и уничтожать смог повсеместно. А для рек и морей можно вывести водяные вирусы.
Трое докторов обменялись радостными рукопожатиями, а мать одарила дочь сияющей улыбкой.
— Очень мило, — сказал ван Скант. — Но мне хотелось бы услышать о том, что уже сделано, а не будет еще только делаться в вашем вилами по воде писанном будущем.
— Да, конечно, подойдите сюда, — сказал Моуг и подвел федерального инспектора к замысловатому прибору, занимавшему большой стол. — Я и мои коллеги провели немало часов, монтируя этот... как бишь его?.. Он создан для дистилляции субстанции, предназначенной охранять легкие. Она будет выполнять функции фильтра, задерживающего все загрязняющие агенты и пропускающего в легкие чистейший воздух. Нравится?
— Не знаю, — пробурчал ван Скант. — Мне все кажется, что в вашем подходе к решению проблемы есть какая-то ошибка. Но я никак не могу ее уловить.
Моуг предложил ему надеть защитный костюм, и они направились в биологическое отделение. Там он продемонстрировал инспектору мутированных летучих мышей, акул и крылатых козлов.
— Обратите внимание: у козлов нет ног. А значит, для того чтобы перемещаться с места на место, у них нет другого выхода, как летать. А так как они животные немаленьких размеров, им придется интенсивно дышать, чтобы удержаться в воздухе. Таким образом, они будут вдыхать огромное количество смога, а их желудки и легкие специализированы на его переработке. Пролетая, они будут оставлять за собой шлейф чистого воздуха. А что не переработают наши крылатые козлы, то подберут летучие мыши. Или еще кого-нибудь выведем.
— А может, летающие слоны переработают еще больше смога? — усмехнулся ван Скант.
— Не доводите до абсурда, — отрезал Моуг.
— Нет, не могу уловить, — помотав головой, констатировал инспектор.
Доктор Моуг умолчал, что продемонстрированный им «как-бишь-его» предназначался для того, чтобы сыграть роль рулетки в свадебной лотерее. В трех колбах находилось три химических раствора, пока обесцвеченных. Но по прошествии некоторых реакций они должны были вернуться к исходным цветам: красному, фиолетовому и зеленому. Красный означал Моуга, фиолетовый — Лоренцо, а зеленый — Керлса. Коллектор наобум смешивал их с различными реактивами, так что ни один из троих не знал, чья жидкость обретет цвет первой. Все зависело только от случая.
А тот, чей цвет проявится первым, получит руку Дездемоны.
— И да поможет ему Господь поскорей от нее освободиться! — тайно молился Моуг.
Однажды утром крылатые козлы, прогрызя стальные решетки и стеклянные стены, удрали на волю.
Еще несколько дней спустя три доктора и Дездемона обедали в лаборатории. Доктор Легценбрайнс в защитном костюме прошла мимо них, приветственно помахав рукой, в секцию вирусов для проведения очередного эксперимента. Мужчины перестали жевать и сопроводили ее проходку стонами и вздохами.
Секунду спустя в комнату ворвался побагровевший ван Скант.
— Вы закрыты! — загромыхал он. — Ваши чертовы козлолеты на автостоянке сжевали половину моей машины! Это последняя капля! Я от имени государства разрываю с вами все контракты!
Доктора Керлс, Лоренцо и Моуг одновременно вскочили и все втроем стукнулись лбами. Раздался громкий удар, вопли боли, и они одновременно завертелись на месте, сжимая головы руками.
«Как-бишь-его», словно в ответ, громко заверещал, и на нем вспыхнула ярко-оранжевая лампочка.
— Боже мой! — закричал Керлс. — Это свершилось!
— Что? — в один голос воскликнули ван Скант и Дездемона. Последнее время девушка слегка одеревенела, но сейчас даже она вскочила.
Доктор Керлс, почти теряя сознание, уцепился за Моуга, чтобы не упасть.
Грязно-коричневая жидкость, струившаяся по трубкам «как-бишь-его», стала приобретать явный зеленый оттенок.
Моугу стало настолько жалко коллегу, что он даже не стал его бить, несмотря на то что тот был в его руках.
Доктор Легценбрайнс выскочила из вирусной секции, забыв затворить дверь.
— Что случилось? В чем дело?
— Это величайшее... — начал Моуг, но его прервал мощный взрыв. Лаборатория заполнилась бурым туманом и по полу побежали зеленые струйки.
Когда доктора и Дездемона пришли в себя, дым уже почти рассеялся, и они увидели, что лаборатория превратилась в руины, а в стенах, смежных с биологической и вирусной секциями, зияют дыры.
— Этот зеленый — не в счет! — промямлил Керлс, — Я держал чурики, когда мы клялись признать решение «как-бишь-его».
— Ты либо женишься на Дездемоне, либо... — начал Моуг.
— Либо — что? — прокашлял Керлс.
— Либо — это! — сказал Моуг и обрушил на голову Керлсу колбу с желтым раствором и, схватив горелку Бунзена, подпалил ретирующегося врага с тыла.
Дездемона выплюнула попавший ей в рот зеленый раствор.
— Как странно я себя чувству-у-ю! — пролепетала она и вышла из лаборатории деревянной походкой.
— С ней все в порядке? — забеспокоился ван Скант. — Вирус разнесется по всей округе... А только один Господь Бог ведает, что могло сотвориться в вашем «как-бишь-его»!
— Да не будет никакого вреда, — заявил Моуг. — Ставлю свою репутацию ученого!
— Поздно! — пробормотал ван Скант и, пошатываясь, вышел.
Дездемона с песнями бродила по городу, пока не нашла свободный участок с хорошей почвой. Там она и застыла, вытянув руки по швам, и ее корни, все еще наполовину из плоти, извиваясь, прорвали туфли и вросли в землю.
На четвертый день на ней распустились почки.
На шестой день голубь сначала нагадил на нее, а потом решил свить гнездо на ее ветке.
Тем временем с сотнями тысяч калифорнийцев стали происходить метаморфозы.
Те, кто прежде загрязняли природу, стали тем, что не способно ничего загрязнить, а наоборот — само превращает углерод в необходимый кислород. «Наавосьники» наткнулись на идеальное решение экологической проблемы.
Лишь одного человека не коснулась метаморфоза — той, на которой в момент взрыва был защитный костюм. И она сняла его только тогда, когда убедилась, что угроза миновала.
Она осталась единственным человеческим существом в мире.
В дверь позвонили. Она вылезла из постели и пошла к парадному входу.
На крыльце стояли три человекоподобных дерева.
— Керлс, Лоренцо и Моуг! — закричала доктор Легценбрайнс.
Каким-то образом они сумели вытащить корни и выследить ее. Любовь способна на все!
Они одновременно попытались войти. Даже если бы они все еще были людьми, и то столкнулись бы в узких дверях; теперь же, когда вместо рук у них были пышные кроны, они не смогли бы пройти даже поодиночке.
Наконец доктор Легценбрайнс отвела их на задний дворик, где они с облегчением вросли. Женщина вернулась в постель, не закрыв окна, что было ее ошибкой. Она проснулась оттого, что две ветви ласкали места, которые она сама определяла как интимные.
Дерево, которое держало ее, остальные два дерева лупили ветвями.
Она потянулась и сорвала с Моуга (она решила, что это он) пару фруктов, и дерево затрепетало. Затем оно расслабило хватку и отпустило женщину.
Остальные продолжали хлестать его ветвями.
Но на следующий день все трое стали недвижны, как и положено деревьям, а их кожа уже полностью покрылась корой.
Наступила весна. Где-то внутри доктора Легценбрайнс что-то шевельнулось.
И тогда она горько пожалела, что отведала плодов Моуга.
The Voice of the Sonar in My Vermiform Appendix
Copyright © 1971 by Philip Jose Farmer
Для таких работ, как «Голос сонара в моем аппендиксе», я изобрел специальный полусерьезный термин: «метафорические потусторонние мифы». Иначе говоря, это — запутанная история, очень сильно похожая на вымысел. Такую «громкую» характеристику можно дать произведениям, похожим на сценарии фильмов студии «Братья Маркс» или «Три партнера». Этот рассказ относится к жанру абсурдной, но не лишенной смысла литературы, которую я не прочь почитать, а иногда и пишу.
В «Сонаре» отразились мои первые убеждения и пристрастия. Я придерживаюсь мнения, что истину можно найти только в себе, хотя, как это ни парадоксально, истина может быть найдена и где-то вовне. Повсюду нас окружают ключи к разгадке тайн, и если найти эти ключи, они откроют Истину.
Разгадать тайны можно и при помощи сумасшедших. Потому что только они бывают по-настоящему честны.
Внутри Барнса мерцал белый свет. Белый, как лампочка светофора, не прикрытая красным пластиком.
Снова мерцания. Барнса окружало слишком много всего белого. Стены и потолок лаборатории белели, словно рыбье брюхо. Мраморно-белый пол по цвету напоминал манишку на груди пингвина. Два доктора в белом.
Лишь техник мисс Мбама, несмотря на свой белый халат, была черной. Чтобы не потерять ее из виду, Барнс, не останавливаясь, вращался на крутящемся стуле. Как только он видел Мбаму, белые вспышки в его мозгу тускнели и становились реже.
Мисс Мбама, молодая высокая негритянка, с копной не испорченных перманентом волос, ассистировала врачам. Судя по чертам лица, в ней смешалась кровь предков из западноафриканских саванн и альпийских лугов Баварии. Мбама была привлекательна и привыкла к восхищенным мужским взглядам. Но взгляд Барнса ее смутил. Всем своим видом она показывала, что так и хочет спросить Барнса, почему тот крутится, не спуская с нее глаз, как флюгер, поворачивающийся за ветром. Но Барнс решил не отвечать ей. Он устал объяснять необъяснимое.
К голове Барнса (одетого лишь в пижамные штаны), над сердцем и в области аппендикса были прилеплены электроды. От электродов к инструментам в дальней части комнаты тянулись провода. В лучевых катодных трубках мерцали непонятные закорючки, точки, волны синусоиды, квадраты и какие-то сложные фигуры.
Один из инструментов пищал: пип, пип. Писк напоминал звуки, которые издавала подводная лодка в телевизионном шоу «Путешествие ко дну моря», плывшая на глубине 50 миль в поисках гигантской живой ревущей редиски.
Словно тень из «Фантастического вояжа» и как спасительная соломинка, похожая субмарина курсировала сейчас в организме Барнса — крошечное судно с сонаром-гидролокатором на борту.
Из прибора, принимавшего сигналы сонара, исходил голос женщины. Язык, на котором она говорила, поставил в тупик величайших лингвистов мира.
Доктор Нейнштейн склонился над Барнсом. Белый халат загородил Барнсу Мбаму, и белый свет вновь ослепительно засверкал в его голове. Между вспышками, однако, он видел достаточно ясно.
— Я не хочу его вырезать, — сказал доктор Нейнштейн. — Мне отвратительна сама идея. Вы видите, как я расстроен? Мне всегда нравится оперировать. Но мы теряем бесплатную возможность, уникальный шанс изучить его. Однако здоровье пациента превыше всего, вроде бы именно так нам говорили в медицинском институте.
Репортер, также одетый во что-то белое (он мечтал стать Марком Твеном XXI века), подошел к Барнсу и просунул микрофон между доктором и пациентом.
— Несколько комментариев, господин Барнс. Каково чувствовать себя последним в мире человеком, у которого есть аппендикс, и лишиться его?
— У меня есть множество других достоинств для того, чтобы стать знаменитым, — прорычал Барнс. — Ты, любитель сенсаций, отвали.
— Спасибо, господин Барнс. Для тех, кто только включил свои приемники, сообщаю: мы ведем репортаж из лаборатории доктора Нейнштейна, что в психиатрической клинике Джона Хопкина, подаренной отшельником-филантропом Говардом Хаусом после того, как Нейнштейн сделал ему операцию. Характер операции все еще неизвестен. Но общественное мнение утверждает, что Говард теперь питается исключительно газетами, что его ванная находится в подвале банка и что правительство обеспокоено изобилием фальшивых стодолларовых банкнот, поступающих, по-видимому, из Лас-Вегаса. Но довольно этой пустой болтовни, ребята.
Сегодня мы говорим о господине Барнсе, который, несомненно, самый известный пациент XXI века. Для тех, кто по каким-либо невероятным причинам не в курсе дела, сообщу, что господин Барнс является единственным на земле человеком, гены которого все еще несут возможность роста аппендикса. Как вам известно, благодаря генетическому контролю возможность появления бесполезного и часто опасно поражаемого аппендикса тотально исключена уже на протяжении пятидесяти лет. Но по чисто механическому недосмотру...
— ... и из-за пьяного ассистента лаборатории, — добавил Барнс.
— ... он родился с генами...
— Держись подальше, журналистский пес! — прорычал доктор Нейнштейн.
— Шарлатан! Мясник! Вы покушаетесь на свободу прессы!
Доктор Нейнштейн кивнул своему маститому коллеге, доктору Гростету, и тот потянул за рычаг, выступавший из пола за ширмой в дальнем углу. Вопль журналиста, провалившегося в открывшийся люк, нарастал подобно ртути в термометре под мышкой больного малярией.
— Хм. «А» альтиссимо, — сказал доктор Гростет. — Журналистишка лез не в свое дело, но теперь я думаю, он это понял.
Раздался едва различимый всплеск, а затем звук, подобный реву зверски голодных крокодилов.
Доктор Гростет тряхнул головой:
— Опера лишилась прекрасного баритона. Но по сути дела...
— Ничто не должно вмешиваться в развитие медицинской науки, — сказал доктор Нейнштейн. На мгновение мрачные черты его лица разгладились, и он улыбнулся. Но напряжение было слишком велико, и морщины вновь собрались. Он склонился над Барнсом и приложил стетоскоп к обнаженной коже правой нижней доли живота.
— Должно быть, у вас уже есть теория, объясняющая, почему именно женский голос исходит из сонара, — сказал Барнс.
Нейнштейн ткнул большим пальцем в экран, по которому бегали один за другим значки, похожие на иероглифы.
— Посмотрите на видеоинтерпретацию голоса. Я бы сказал, что внутри этого прибора бегает маленькая древняя египтянка. Или по нему. Мы не можем быть уверены, пока не вырежем аппендикс. Он отказывается выполнять наши команды и не атрофируется. Несомненно, некоторые схемы в данном случае не срабатывают.
— Он отказывается? — изумился Барнс.
— Прошу вас, не одушевляйте силы природы.
Барнс удивленно поднял брови. Перед ним стоял врач, изучавший не только медицинскую литературу. Может, фраза, брошенная врачом, происходила из курса гуманитарных наук, который тот, как хороший врач, вынужден был пройти?
— Я, конечно, не лингвист. Так что не обращайте внимания на мою теорию.
Этот доктор к тому же признал, что он не всеведущ.
— А как насчет белых вспышек, которые мелькают у меня в голове? Это уже по вашей части. Я бы сказал, что они отражают мои так называемые идиосинкразические резонансы.
— Ну-ну, господин Барнс. Тут уж вы не специалист. Пожалуйста, никаких теорий.
— Но все эти феномены во мне! И порождаю их я! Кому же как не мне строить теории?
Нейнштейн замурлыкал неузнаваемый и нестройный мотив, от которого Гростет, любитель оперы, содрогнулся. Не отпуская стетоскоп, он хлопнул себя по ноге, тяжело шаркнул по полу, посмотрел на пациента и прислушался к звукам, издаваемым сонаром крохотной крадущейся подводной лодкой.
Барнс заговорил:
— Вам придется отказаться от первоначальной теории, что я — душевнобольной. Все вы слышите голос и видите его интерпретацию. Хотя никто до сих пор не видел вспышек в моей голове. Если, конечно, вы не думаете, что голос — это массовая иллюзия? Или, точнее сказать, галлюцинация.
— Слушайте! — воскликнул доктор Гростет. — Я готов поклясться, что она пропела отрывок из «Аиды»! «Никогда не угасающая, бесконечная любовь! » Но нет. Она говорит не по-итальянски. И я ни слова не понимаю.
Мбама прошла слева от Барнса, и он проводил ее взглядом так далеко, как только мог. Белые пульсирующие вспышки поблекли так же неохотно, как постепенно затихает треск остывающего попкорна, прыгающего по сковородке.
— Мисс Мбама удивительно похожа на королеву Нефертити, не считая, конечно, цвета ее кожи, — сказал Барнс.
— Аида была эфиопкой, а не египтянкой, — сказал доктор Гростет, — запомните это, если не хотите попасть впросак в обществе музыкантов. Кстати, и египтяне, и эфиопы являются кавказцами. По крайней мере в них много кавказской крови.
— Для начала извольте предъявить свою генеалогическую программу. Нельзя точно определить расу, не зная программы, — недобро хмыкнул Барнс.
— Я просто хотел помочь, — ответил Гростет и отошел, нахмурившись, словно доктор Циклоп, у которого болит живот.
В лабораторию зашли двое мужчин. Оба в белом. Один краснокожий, другой азиат. Доктора Большой Медведь и Жвачка. Краснокожий лингвист поздоровался: «Хау! » и прикрепил к животу Барнса крохотный передатчик. Желтокожий лингвист попросил у Нейнштейна тысячу извинений и вежливо отодвинул его в сторону.
Темное, широкое, с большим носом лицо Большого Медведя склонилось над Барнсом, и на мгновение тому почудилось, что Большой Медведь стоит на краю огромной равнины, поросшей высокой желто-коричневой травой. Где-то вдалеке полуголые люди с перьями в волосах скачут на разукрашенных пони, а рядом пасется стадо величественных крутогорбых темных бизонов. Барнсу послышался мужской голос, поющий на непонятном языке; переливистые звуки песни были исполнены грусти.
Постепенно видение растаяло. Вновь зазвучал голос женщины.
Большой Медведь отошел, чтобы поговорить с возмущенным вторжением лингвистов доктором Нейнштейном. Жвачка стоял рядом с Барнсом, который теперь осматривал ландшафт, видимый им словно из иллюминатора взлетающего самолета. Пагоды, рисовые поля, коршуны, летающие над зелеными холмами, пьяный поэт, бредущий по берегу голубого ручья.
Почему в сознании Барнса возникали картинки при виде красного и желтого цветов, но он не видел ничего, когда перед ним были белый и черный? Черный цвет — это отсутствие цветов, а белый — их смесь. Значит, в действительности чернокожие люди бесцветны, а белокожие (наиболее светлые из них) — окрашенные. Но многие люди, считающиеся белыми, на самом деле розовые или коричневые. Хотя некоторые из них абсолютно белые. А черные — в действительности зачастую не черные, а коричневые.
Все это никак не вязалось с пульсирующими вспышками его резонанса, его внутреннего камертона, который вибрировал сейчас по необъяснимым причинам. Теперь Барнс знал, что между белыми вспышками он должен видеть черные, когда смотрит на мисс Мбаму. Но он не видел ничего такого. Черный цвет во многих системах кодирования используется как сигнал. Как, например, в электрическом контуре, пульсация вспышек может означать «да», или единицу, а отсутствие пульсации может означать «нет», или ноль. Или наоборот, смотря какой код использовать.
Барнс поделился своими размышлениями со Жвачкой. Лингвист попросил его поднять ноги и покрепче держаться за вращающийся стул и несколько раз повернул его. Провода опутали Барнса. Затем Жвачка резко крутанул стул в обратную сторону, и провода свободно повисли. Пульсации разных цветов и вспышки меняющихся ландшафтов напугали Барнса. Ему показалось, что из лаборатории он унесся в чуждый, калейдоскопический мир.
Пока стул не перестал крутиться, голос пискляво и беспрерывно. бормотал.
Барнс описал свои ощущения Жвачке.
— Возможно, в вашей теории резонансов что-то и есть, — сказал тот. — Слишком мистично, но кое-как можно объяснить определенные феномены. Или можно хотя бы попытаться применить подобную теорию для таких объяснений. Если бы человек знал, как определить, что же на самом деле заставляет его вибрировать, на волны какой длины он настроен, то даже несмотря на все неприятности и неудобства, которые причиняет ему подобный резонанс, ничто не помешало бы ему быть счастливым.
С другой стороны, вы не ощущали этого резонанса, пока не заболели. Что же в этом хорошего для вас или кого-либо другого?
— Мой организм сейчас работает, как телевизионная антенна. Стоит мне повернуться в каком-то направлении, и я ловлю определенную частоту. Иногда я могу принимать только неясные изображения и звук с сильными помехами. Если же меня повернуть в другую сторону, помехи исчезнут, частота станет устойчивой. Хотя вам она может казаться слабой и нечеткой.
Барнс повернулся на стуле, чтобы видеть Мбаму.
— Не поужинаете сегодня со мной, Мбама? — спросил он.
Для Барнса ее имя звучало, как сказал бы поэт, словно шелест листьев древних вязов, как жужжание сонных пчел. В тот же момент голос женщины, исходивший из сонара, наполнился сладкими интонациями, подобными нежному шуршанию шёлка , скользящего по шелку. А иероглифы в лучевых катодных трубках стали изгибаться и пускать друг в друга маленькие стрелы.
— Благодарю за приглашение, — улыбнулась в ответ Мбама. — Вы хороший парень, но боюсь, мой друг не одобрит подобную идею. Кроме того, не забудьте, что вам придется провести недельку в постели.
— Ну, если вам и вашему другу потребуется компания...
— Нет уж, два кавалера сразу — это не для меня.
— Поднимите, пожалуйста, ноги еще раз, — попросил Барнса доктор Нейнштейн. — Закройте глаза. Если какой-то лингвист может вас крутить, то я — тем более. Но я проведу углубленный эксперимент.
Барнс подтянул ноги, закрыл глаза. И открыл их мгновением позже, когда почувствовал, как крутится стул. Но рядом с ним никого не было, и до стула никто даже не дотрагивался.
Выполняя указания Нейнштейна, Мбама шла на расстоянии нескольких футов по кругу, в центре которого сидел Барнс.
Нейнштейн издал сдавленный звук.
— Телекинез, — прошептал Жвачка.
— Попробуйте пойти в обратном направлении, — попросил Барнс Мбаму и закрыл глаза. Стул повернулся.
— Мне даже уже необязательно видеть ее, — сказал Барнс, открывая глаза. Мбама встала. Стул по инерции повернулся, затем возвратился в первоначальное положение и остановился так, что нос Барнса нацелился точно на Мбаму.
— Мне надо пойти поесть, — нервно проговорила Мбама и дышла из комнаты. Барнс поднялся, содрал с себя электроды и последовал за ней, подобрав на ходу пижамную рубашку.
— Куда это вы собрались? — закричал вслед ему Нейнштейн. — Ваша операция назначена сразу после ленча. Нашего ленча, а не вашего. Не вздумайте съесть что-нибудь. Или вы хотите еще одну клизму, чтобы освободить верхнюю часть кишечника? Аппендикс может взорваться в любой момент. И не думайте, что если вы не чувствуете боли... Куда вы, черт возьми, идете? Барнс не ответил. Женский голос и какое-то посвистывание исходили не из сонара, а из самого Барнса. Звуки перекрывали друг друга. Но белые пульсации прекратились.
Мисс Мбама вернулась часом позже. Она выглядела напуганной. Барнс, шатаясь, вошел за ней следом и рухнул на стул. Доктор Нейнштейн приказал ему немедленно пройти в комнату оказания первой помощи.
— Нет, пожалуйста, осмотрите меня прямо здесь, — простонал Барнс. — У меня множество ушибов, но самые неприятные болезненные ощущения — в аппендиксе, до которого он даже не дотрагивался.
— Кто это «он»? — спросил Нейнштейн, протирая спиртом ссадину на виске Барнса.
— Приятель мисс Мбамы, здоровый такой мужик. Ай! Что толку было объяснять ему, что я следовал за ней не по своей воле? Что ноги сами меня несли. Что я — человек-радар, посылающий импульсы и получающий в ответ странные видения. А когда я начал рассуждать о психофизических резонансах, он врезал мне в челюсть, и, по-моему, у меня теперь шатаются несколько зубов.
Нейнштейн пощупал живот Барнса, и Барнс содрогнулся от боли.
— Да, кстати, могу сообщить кое-что интересное вам, лингвисты, — сказал он. — Я вижу, о чем говорит голос, если только это на самом деле голос. Друг мисс Мбамы не только чуть не выбил мне зубы. После его удара у меня появилась какая-то нервная связь, которой не было раньше.
— Иногда полезно пнуть неисправный телевизор, — хмыкнул Гростет.
Жвачка и Большой Медведь прилепили электроды к телу Барнса и настроили шкалы нескольких инструментов. Горные пики, долины, рвы, стрелы, сигнальные ракеты забегали по экранам, а затем перестроились и приняли контуры египетских иероглифов.
Барнс принялся описывать визуальные образы, соответствующие словам.
— Ощущение такое, будто археолог с аквалангом плывет по залам дворца или, возможно, по склепу затонувшей Атлантиды. Луч света от фонаря, которым археолог освещает фрески, выхватывает из темноты иероглифы. Один за другим они выплывают из водной толщи и пропадают вновь. Это фигуры, абстрактные, стилизованные птицы и пчелы, человекоживотные, а некоторые символы, нанесенные вперемешку с картинками, похожи на настоящий алфавит.
Большой Медведь и Жвачка согласились, что так называемый голос фактически представляет собой последовательность высокочастотных сигналов сонара. Крохотный сонар циркулирует в организме Барнса и посылает сигналы, отражающие впадины и выпуклости стен червеобразного аппендикса.
Проходили часы. Лингвисты корпели над звуками и визуальными символами. Все поели сандвичей с кофе, кроме Барнса, которому не досталось ничего, и доктора Гростета, попивавшего хлебный спирт. Трижды Нейнштейн говорил по телефону: два раза — о том, что операцию следует перенести, и еще раз — чтобы объяснить звонившему сердитому редактору, что понятия не имеет, куда запропастился его репортер.
Внезапно Большой Медведь прокричал:
— Эврика! — Затем: — Champollion! Ventris!
Он высоко поднял лист бумаги, испещренный фонетическими символами, кодами иероглифов и восклицательными знаками.
— Вот иероглиф, означающий слово «это», следующий иероглиф означает дефис, а вот этот — «тайна», да, скорее всего так. Ну-ка, давайте посмотрим. ЭТО — ТАИНА... ВСЕЛЕННОЙ? КОСМОСА? ОТЦА НЕБЕСНОГО? ЭТО — СЛОВО, ОБЪЯСНЯЮЩЕЕ ВСЕ. ЧИТАЙ ЖЕ, ЧИТАТЕЛЬ, МАЛЕНЬКИЙ ЧЕЛОВЕК, ЭТО — СЛОВО...
— Не бойся, старик. Назови это слово! — прошептал Жвачка.
— Это все, что там есть, — пробормотал Барнс и застонал. — Остались только брешь, трещина... разложение. Слово пропало. Его поглотила инфекция.
Барнс согнулся, схватившись за живот.
— Нужно немедленно оперировать! — сказал Нейнштейн.
— Схема Мак-Берни или разрез правой прямой мышцы? — спросил доктор Гростет.
— И то и другое! Это последняя операция по удалению аппендицита! Устроим двойное представление! Все ли гости заняли свои места в партере? Готовы ли телевизионные команды? Что ж, доктор Гростет, давайте резанем!
Барнс проснулся через два часа. Он лежал в постели в лаборатории. Рядом стояли Мбама и две нянечки.
Голос и пищание исчезли. Пропали и пульсация, и видения. Рядом прошла Мбама, самая обычная привлекательная чернокожая девушка.
Нейнштейн распрямился, оторвавшись от микроскопа.
— Сонар — всего лишь машина. Нет там никакой египетской королевы, ни снаружи, ни внутри.
— Надрез ткани обнажает множество микроскопичных извилин и небольших выпуклостей на внутренних стенках аппендикса. Но нет ничего похожего на иероглифы. Хотя, конечно, разложение проникло так глубоко вовнутрь... — сказал Гростет.
Барнс застонал и пробормотал:
— Я носил в себе секрет Вселенной. Или по крайней мере ключ к нему. Всю мою жизнь это знание было во мне. Если бы мы спохватились хоть на день раньше, то знали бы ВСЕ.
— Мы не должны были удалять этот аппендикс! — прокричал доктор Гростет. — Сам Господь Бог пытался нам что-то сказать!
— Ну-ну, доктор. Что-то вы чересчур эмоциональны. — Доктор Нейнштейн взял стакан с мочой со стола мисс Мбамы и выпил его содержимое. — Фу! В этом кофе слишком много сахара, Мбама. Дорогой доктор, ничто не должно расстраивать людей, выбравших столь древнюю и почтенную профессию врача — за исключением неоплаченных счетов за работу. Давайте-ка лучше применим бритву Оккама.
Гростет пощупал свою щеку:
— Что?
— Мы столкнулись с обычным совпадением. Неровности аппендикса Барнса отражали импульсы сонара таким образом, что казалось, будто иероглифы и женский голос соответствуют друг другу. Весьма невероятное, но все же возможное совпадение.
— А вы не думаете, — сказал Барнс, — что в прошлом аппендиксы начинали воспаляться, чтобы показать, что сообщения уже созрели? И если бы врачи знали это и проверяли, они бы увидели...
— О, мой дорогой мистер, не говорите этого. Увидели бы Слово? Действие анестезии еще не прошло. Кроме того, жизнь — это не научно-фантастический рассказ, в конце которого все всесторонне и исчерпывающе объясняется. Даже у нас, медиков, есть свои маленькие нераскрытые тайны.
— Значит, я самый обычный больной, и все?
— Лезвие Оккама, дорогой мой мистер. Отбрасывайте все лишнее, пока у вас останется одно простейшее объяснение, режьте, пока не увидите обнаженную кость. Это прекрасно. Старику Оккаму следовало бы быть врачом, если он изобрел такой прекрасный философский метод.
Барнс посмотрел на мисс Мбаму, которая, пошатываяь, вышла из лаборатории.
— У человека целых две почки. Почему же только один аппендикс?
The Volcano
Copyright © 1976 by Philip Jose Farmer
«Вулкан» — один из моих рассказов, написанных от лица вымышленного автора. Понятие «вымышленный автор» я разъяснил в предисловии к новелле «Призрак канализационной трубы». Первоначально история эта была подписана именем Поля Шопена. А кто он такой — объясняется в приводимом ниже вступительном слове редактора.
Ведя повествование от имени Шопена, я создал образ частного детектива, калеки Кертиса Перри (обратите внимание на начальные буквы имени в английском написании: Paul Chapin и Curtius Parry). И представил, что все главные герои Шопена имеют какие-либо физические недостатки.
Хотя биография Поля Шопена никогда не публиковалась, очень многие знают этого человека и его работы. Наиболее исчерпывающая характеристика Шопена приводится во втором томе биографии великого детектива Ниро Вульфа, «Союз испуганных людей». Нам известно, что Поль Шопен родился в 1891 году, что уже с юношеских лет он относился ко всему, что окружало его в этом мире, с иронией и сарказмом и что в результате таинственного несчастного случая в Гарварде он остался калекой на всю оставшуюся жизнь. Критики считают, что это событие в значительной мере повлияло на его литературные труды, которые можно назвать гимнами грубой красоте насилия. Первая новелла Шопена была опубликована в 1929 году; наиболее известны «Железная пята» (театрализованная на Бродвее) и «К черту всех отстающих». Последняя из них стала бестселлером в 1934 году, возможно, из-за огласки, вызванной запретом на продажу этой книги во время судебного разбирательства. Суд ссылался на непристойности, употребляемые в тексте, которые сегодня бы показались совершенно безобидными. В то же время Шопена подозревали в убийстве, но его невиновность была доказана Вульфом. Шопен отблагодарил Вульфа за это, введя его в свой следующий рассказ под именем Нестора Вейла, которого по ходу действия убивают самым ужасным образом. «Вулкан», как и все рассказы Шопена, повествует об убийстве, жестокости, психическом и физическом насилии. Но этот рассказ отличается тем, что в нем меньше риторики, чем в других его рассказах, а потому, возможно, это лишь фантазия автора, хотя мы не можем быть в этом уверены.
Легче было поверить в существование привидений, чем в появление вулкана на кукурузном поле Кэтскилс.
Частный детектив Кертис Перри верил в существование вулкана, потому что газетам и радиостанциям незачем было лгать. Дополнительным доказательством этого послужило письмо друга Перри, репортера «Глоуб» Эдварда Мэлоуна. Сидя на заднем сиденье лимузина, катившего по черным холмам округа Грин, Кертис держал в руках письмо, которое Мэлоун послал ему два дня назад.
Письмо было написано от имени Бонни Хевик и датировано первым апреля 1935 года.
Уважаемый г-н Перри!
Мне удалось поговорить несколько минут наедине с г-ном Мэлоуном, так чтобы мой папа и братья не слышали, о чем мы говорим. Он обещал, что пошлет вам от меня записку, если мне удастся незаметно ее передать. И вот я пишу вам. У меня мало времени, я пишу это письмо в погребе, все думают, что я спустилась сюда за грушевым джемом. Господин Перри, пожалуйста, помогите мне. Я не могу обратиться к шерифу: он тупой как баран. Все говорят, что Ван сбежал, после того как мой отец и братья зверски его избили. Я так не думаю; мне кажется они сделали с ним что-то плохое. Я никому не могу рассказать про Вана, потому что все ненавидят меня. Ван мексиканец. Пожалуйста, приезжайте! Мне так страшно!
В сопроводительной записке Мэлоуна было указано, что Вана зовут Хуан Тизок. Несколько лет назад он, вероятно, нелегально приехал из Мексики, скитался по стране, нищенствовал или батрачил на фермах. По последним сведениям, этот парень нанялся на работу к Хевикам на три месяца, спал в маленькой комнатке на чердаке их амбара. Мэлоун попытался заглянуть в амбар, но дверь была заперта на висячий замок. Когда Мэлоун спросил о Тизоке шерифа Хьюсмана, тот предположил, что Тизока вспугнул вулкан.
Имя Тизок, думал Перри, не испанское. Оно скорее всего мексиканское, возможно, он ацтек и, несомненно, представитель южномексиканской народности науатль. Мэлоун передал Перри описание Тизока, записанное со слов Бонни: невысокий и коренастый, с характерными чертами науатль, острым носом с широкими ноздрями, слегка выдающимися вперед крупными зубами и широким ртом. Как говорила Бонни, когда Хуан улыбался, его лицо светлело, будто темное небо при вспышке молнии.
Бонни страшно его любила. А Тизок, вероятно, был попросту сумасшедшим, путаясь с белой девушкой в отдаленном округе Кэтскилс. Всего три года назад в десяти милях от деревни был убит негр, путешествовавший автостопом, убит только за то, что ехал на переднем сиденье рядом с белой женщиной, которая согласилась его подвезти.
Мэлоун приложил к записке Бонни небольшое письмо и предварительный отчет геологов с места происшествия.
Отец и братья обращаются с девушкой очень жестоко. Мать помыкала ею, но, как вам известно, четыре дня назад она погибла от удара камнем, выброшенным из вулкана. Лицо Бонни пересекает ужасный шрам. Как говорят местные сплетники, это след от раскаленной кочерги, которой замахнулся на нее отец. А я видел на ее руках несколько довольно свежих синяков.
С другой стороны, деревенские парни поговаривают, что именно Бонни заставила «это» действовать. Они ссылаются на странное явление, которое якобы произошло в имении Хевиков, когда Бонни исполнилось одиннадцать. В доме и амбаре внезапно и беспричинно появилось пламя. В этом посчитали виновной Бонни. Ее побили и заперли в подвале, и через год возгорания прекратились. Так рассказывают жители деревни.
Кэтскилсские любители посплетничать утверждают, что у Бонни опять началось «это». Совершенно очевидно, они считают, что Бонни физически ответственна за вулкан, что она наделена странными силами. Некоторые заезжие чудаки, гости из городка Гринвич, Лос-Анджелеса и других далеких от здравомыслия населенных пунктов тоже придерживаются этой теории. Это все, конечно, чушь собачья, но будь готов к возможным безумным разговорам и непредсказуемым действиям.
Отчет геологов был составлен через два дня после того, как на поле появилась трещина и оттуда стала извергаться раскаленная белая лава и повалил пар. Отчет предназначался для общественности, но разрешение на его огласку должен был дать губернатор. А он, конечно же, не хотел публиковать сведения, которые могли повергнуть в панику население лежащего к югу Нью-Йорка. Мэлоун стянул (то есть украл) копию этого материала.
В начале отчета сообщалось, что земли Кэтскилса не вулканического происхождения. Преобладают породы осадочного типа, обширные пласты песчаника и конгломератов. Ниже песчаника залегают сланцы.
Но по необъяснимым причинам песчаник и сланец были настолько нагреты какой-то неистовой силой, что хлынули раскаленным добела потоком и были извергнуты из кратера, открывшегося на поле. Куски песчаника, расплавленные до полужидкого состояния, были разбросаны по всему полю. Главной движущей силой этого процесса являлся пар, вода атмосферного происхождения, взорвавшаяся под залегавшими породами и вытолкнувшая их наружу.
Исследовав газы и золу, выброшенные из конуса вулкана, геологи остались в недоумении. Согласно результатам анализа вулканических газов, собранных на Гаваях в Килауэа в 1919 году, химический состав должен выглядеть приблизительно следующим образом: 70, 75 процента воды, 14, 07 процента углекислого газа, 0, 40 процента угарного газа, 0, 33 процента водорода, 5, 45 процента азота, 0, 18 процента аргона, 6, 40 процента сернистого газа, сернистый ангидрид— 1, 92 процента, 0, 10 процента серы и 0, 05 процента хлора.
Состав же газов из вулкана Хевиков, рассчитанный на сто единиц веса, выглядел так: кислород — 65 единиц, углерод — 18, водород — 10, 5, азот — 3, 0, кальций — 1, 5, фосфор — 0, 9, калий — 0, 4, сера — 0, 3, хлор — 0, 15, натрий — 0, 15, магний — 0, 05, железо — 0, 006, прочие элементы, содержащиеся в незначительных количествах, — 0, 004 единицы. В выбрасываемом из вулкана паре, составлявшем основную часть газов, во взвешенном состоянии находились частички хлорида натрия (столовая соль) и бикарбоната натрия. В составе газов присутствовало также довольно много углекислого газа и частичек пепла.
Температура песчаной лавы, вытекавшей из жерла вулкана, составляла 710 градусов.
Перри, нахмурившись, прочитал список три раза. После этого он опустил бумагу, улыбнулся и сказал:
— Ха!
— Что? — переспросил шофер.
— Ничего, Сетон, — ответил Перри и пробормотал: — Геологи так близки к разгадке, что не видят ее, хотя все так просто. Но, конечно же, этого не может быть! Просто-напросто это невозможно!
Лимузин въехал в Рузвиль чуть позже часа дня. Городок был очень похож на другие отдаленные сельскохозяйственные центры юго-восточных районов штата Нью-Йорк. Рузвиль напомнил Перри деревню Индиана, в которой он вырос, только здесь было немного почище и не так убого. Он зашел на заправочную станцию, где ему объяснили, как добраться до пансиона миссис Дорн. Привлеченные вулканом посетители заняли все комнаты в пансионе, но Мэлоуну удалось снять для Перри и себя двухместный номер. Сетону пришлось спать на раскладушке в подвальном помещении. Хозяйка пансиона, миссис Дорн, проявила явный интерес к высокому статному незнакомцу из Манхэттена. Пустой левый рукав его пиджака не только не смутил, а заинтриговал ее. Извинившись за свою прямолинейность, она спросила, не потерял ли Перри руку на войне, и заметила, что ее муж умер недавно от последствий ранения, которое получил в Сант-Михеле.
— Я тоже был ранен, — сказал Перри. — В Белли Вуде. — Он не добавил, что его руку изорвали две пули сорок пятого калибра, выпущенные из ружья какого-то пьянчужки четыре года назад в кабачке Бавери.
Несколько минут спустя Сетон и Перри уже ехали на восток по гравийной дороге, ведущей к черной вершине в центре города. Дорога извивалась, словно змея, голова которой находилась в пасти волка. Она бежала вверх и вниз по холмам, густо поросшим хвойными и лиственными деревьями, пролегала вдоль глубокого каменистого ущелья, каких много было в Кэтскилсе.
«Много лет назад насилие создало ущелья», — подумал Перри. Но это насилие исходило из геологической структуры местности. Насилие, неожиданно и неестественным образом, породило и вулкан. Наличие вулкана в Кэтскилсе было так же необъяснимо, как вымирание динозавров.
Обогнув небольшую рощу, лимузин выскочил на сравнительно плоскую площадку. В четверти мили дальше по дороге находилась ферма Хевиков: большое двухэтажное деревянное здание, выкрашенное белой краской, и большой красный сарай. За сараем виднелась струйка белого пара, смешанного с темными частичками.
Лимузин остановился в конце длинного ряда машин, припаркованных левым колесом на гравии, а правым на мягкой и грязной обочине. Перри и Сетон вылезли из машины и пошли вдоль обочины к белому частоколу, огораживающему двор фермы. Из-за ограды, глянув поверх голов людей, стоявших у стены сарая, Перри увидел широкое поле. В центре его виднелся усеченный конус около десяти футов в высоту. Искривленные и красноватые края конуса непреодолимо напоминали рану, которая время от времени подсыхала, а затем кровоточила снова и снова. Мощная струя пара вырвалась из вулкана, вслед за этим на стенках кратера появился отблеск, а минутой позже стало ясно, что это блестело. Из черного жерла поползла раскаленная добела лава. Поднимающийся из недр расплавленный песчаник растекался вокруг, наращивая края кратера.
Перри показалось, что почва под ногами слегка сотрясается через неравные промежутки времени, словно под землей глухо стучит гигантское умирающее сердце. Должно быть, это ему только померещилось, так как ученые сообщили об отсутствии ожидаемой сейсмической активности. Но люди, толпившиеся во дворе и на поле, тревожно смотрели друг на друга. Глаза их были широко раскрыты, слышались нервные покашливания, шарканье отступающих назад ног. Волна беспокойства пробежала по толпе, что-то напугало всех этих собравшихся здесь людей.
Дверь машины окружного шерифа, припаркованной около ворот, открылась, из нее вылез шериф Хьюсман и вперевалку направился к Перри. Невысокий и очень толстый, он напоминал пузырь с жиром, куривший дешевые вонючие сигары. Узкие красные глазки на багровом лице шерифа с ненавистью уставились на вновь прибывших. Он скорее похож не на пузырь, наполненный жиром, думал Перри, а на сосуд с кровью, который вот-вот взорвется.
Тонкие губы на толстом лице шевельнулись:
— У вас тут дела, мистер?
Перри посмотрел на толпу. Некоторые из собравшихся, очевидно, были репортерами или учеными. Но большинство — просто местные жители, глазевшие на происходящее. Шериф, однако, не собирался настраивать против себя потенциальных избирателей.
— Нет, если только вы не назовете делом любопытство, — ответил Перри. Он не хотел представляться, поскольку ему было легче действовать, не находясь под присмотром закона городка Рузвиль.
— Ладно, можете заходить, — проворчал Хьюсман. — Но это обойдется вам в доллар с носа.
— Доллар?
— Да. У Хевиков сейчас тяжелые времена, сгорела их силосная башня, старая леди Хевик убита камнем из вулкана всего четыре дня назад, а вокруг топчутся люди, нарушая их уединение и путаясь под ногами. Им надо как-то устроить свою жизнь.
Перри указал на Сетона, тот дал шерифу два доллара, и они прошли через ворота. Пробравшись сквозь толпу на скотном дворе, они миновали команду программы новостей Пате и остановились на краю поля. Из-за недавних проливных дождей поле совсем раскисло. Все сорняки были выжжены маленькими и большими «бомбами» лавы, вылетающими из вулкана. Они лежали повсюду, около нескольких сотен штук. Вылетая из вулкана, эти полужидкие камни имели сферическую форму, но от удара о землю расплющивались. Как заметил Сетон, от этого поле было похоже на пастбище, на котором паслись каменные коровы.
Лава прекратила течь и по мере остывания приобрела красноватый оттенок. Перри обернулся и посмотрел на сарай-развалюху, испещренный черными пятнами. Несколько камней, очевидно, попали в заднюю стенку дома, так как почти все окна были забиты досками, кроме нескольких, защищенных нависавшей над крыльцом крышей.
Из-за угла сарая появился человек. Улыбаясь и протягивая руку, он шагнул навстречу Перри.
— Сукин сын, Керш! — радостно воскликнул он. — Я не очень-то надеялся, что ты приедешь! Ведь твой клиент ничего не может тебе заплатить!
— Одно дело в год я расследую бесплатно. Но в данном случае я бы еще и сам приплатил своему клиенту, — пожимая руку Мэлоуна и усмехаясь, ответил Перри.
— Я обнаружил кое-что, о чем еще не успел сообщить. — Эд Мэлоун поздоровался с Сетоном и продолжил: — Местные жители полагают, что вулкан — это лишь стихийное бедствие, но к тому же они думают, что Господь привел вулкан в действие, чтобы наказать Хевиков. Их не очень-то любят здесь. Хевики держатся обособленно, редко ходят в церковь, неряшливы и вечно пьяны. Кроме того, деревенским жителям не нравится, как Хевики обращаются с Бонни, хотя все в деревне считают ее странноватой.
— А о Тизоке есть какие-нибудь новости?
— Никто его не видел. Хотя, конечно, его и не искали. Бонни ничего не сказала шерифу, поскольку боялась, что он проболтается кому-нибудь из Хевиков, а пострадает от этого она сама. Сегодня Бонни попытается удрать из дома, чтобы увидеться с вами, но...
Звук, подобный взрыву нескольких динамитных шашек, заставил Перри и Мэлоуна обернуться к вулкану. Сотни людей закричали одновременно — раскаленный добела предмет летел прямо в толпу. Они побежали в разные стороны, вопя от ужаса; позади раздался страшный грохот. Когда люди наконец остановились и обернулись, то увидели дыру в задней стенке амбара и валящий оттуда дым.
Раздался крик: «Пожар! » Вместе с другими Перри подбежал к дверям амбара и заглянул внутрь. Раскаленный камень угодил прямо в ворох сена у задней стены. Стены и сено полыхали. Пламя быстро распространялось по направлению к стойлу, в котором стояли четыре лошади. Они становились на дыбы, исступленно лягая стены стойла. В загоне в передней части амбара в ужасе визжали свиньи.
Пока сбежавшийся народ тщетно пытался спасти амбар, Перри удалось рассмотреть Хевиков. Пожар заставил всех их выйти из дома. Генри Хевик, высокий и очень худой мужчина лет пятидесяти семи, лысый, со сломанным носом, выдающимися вперед зубами и толстыми губами. Его нос картошкой был испещрен красными прожилками — следами неумеренного потребления виски. Подойдя поближе к Перри, Хевик обдал его тяжелым запахом алкоголя и гнилых зубов. Сыновья Хевика, Родмен и Альберт, выглядели точь-в-точь как их отец двадцать лет назад. Через двадцать лет, а то и меньше, носы их станут такими же синюшными, а зубы такими же гнилыми, как у отца.
Во время всеобщего замешательства Бонни незаметно выскользнула из толпы и, делая вид, что озабочена пожаром в амбаре, стала искать Перри. Увидев Мэлоуна, Бонни подошла к нему, а тот указал на Перри. Ей был всего двадцать один год, но из-за глубоких морщин на лице, широкого шрама, прочертившего левую часть лица, и растянутого, оборванного полосатого джемпера выглядела Бонни гораздо старше. Ее русые волосы можно было бы назвать красивыми, не будь они так растрепаны. Вообще-то, думал Перри, если эту девушку помыть, накрасить и приодеть, она была бы красива. В тусклых голубых глазах Бонни светилось что-то дикое и тревожное.
Из сарая валил дым. Задыхаясь, кашляя и чертыхаясь, люди выводили лошадей и выгоняли свиней, другие же выстроились в цепочку и передавали друг другу ведра с водой. Телефона у Хевиков не было, и шериф в спешке уехал, чтобы вызвать пожарную команду из Рузвиля. Перри указал на Мэлоуна, и Бонни последовала за ним к другой стороне дома. Конечно, не мешало бы поставить Сетона на часах, но шофер затерялся среди клубов дыма и бурлящей толпы.
— Для предисловий нет ни времени, ни необходимости, — сказал Перри. — Расскажи мне о Хуане Тизоке, Бонни. Ведь это все из-за него, да?
— Вы угадали, господин Перри, — ответила Бонни. — Да, все случилось из- за него. Когда отец впервые нанял Хуана, я не обратила на него внимания. Он был маленького роста, смуглый, как индеец, говорил со смешным акцентом. К тому же он хромал. Хуан говорил, что в детстве его сбила машина, которую гнал американский турист, и после этого он уже не мог ходить, не хромая. Иногда Хуан сильно переживал из-за этого, но в моем присутствии в основном смеялся и шутил. Именно поэтому он начал мне нравиться. Знаете, до того как появился Хуан, у нас дома редко можно было услышать смех. Не знаю, как это ему удавалось, я видела его довольно редко, но с ним время шло быстрее и легче. В темноте моей жизни забрезжил какой-то свет, пусть и не очень яркий. Мама и отец загружали Хуана работой, он трудился не покладая рук, но они никогда не были довольны, оскорбляли Хуана, кричали на него, плохо кормили. И все-таки он находил для меня время...
— Если с ним так плохо обращались, почему он просто-напросто не ушел?
— Он влюбился в меня, — сказала Бонни, отворачиваясь.
— А ты?
— Я любила его, — она прошептала так тихо, что Перри едва ее расслышал. Потом застонала и сказала: — А теперь он сбежал, бросил меня! — Она перевела дыхание. — Но я не могу поверить, что он меня бросил!
— Почему?
— Я скажу вам почему! Мы оба знали о чувствах друг друга, хотя ни один из нас и словом об этом не обмолвился. Но это было ясно и без слов. Думаю, если бы я была мексиканкой, он давно бы уже все мне сказал, но Хуан понимал, что в Рузвиле он все равно что ниггер. А я, я любила его, но стыдилась своего чувства. В то же время я удивлялась, как это мужчина, пусть даже мексиканец, может меня любить. — Она дотронулась до шрама на щеке.
— Продолжай, — попросил Перри.
— Как-то раз я подсыпала лошадям овес, и вдруг в амбар зашел Хуан — по какому-то делу, а может, и просто так, теперь я уже никогда этого не узнаю. Он огляделся, увидел, что кроме меня никого нет, и подошел прямо ко мне. Я знала, что он намеревается делать, и бросилась прямо ему в объятия, а он начал меня целовать. А между поцелуями он шептал о том, как ненавидит всех гринго, особенно мою семью, и что хотел бы, чтобы все эти проклятые гринго сгорели в аду, кроме меня, конечно, ведь он так меня любил, а потом...
Родмен Хевик случайно проходил мимо двери амбара и увидел Бонни с Тизоком. Он позвал братьев и отца, и все вместе они набросились на мексиканца. Тизок сбил Родмена с ног, но отец и Альберт повалили его и начали бить и пинать. Из дома прибежала мать Бонни, и с помощью Родмена они затащили Бонни в дом, затолкали в подвал и заперли.
— И больше я его не видела, — сказала Бонни сквозь слезы. — Отец сказал, что вышвырнет Тизока с фермы и прикончит его, если он не уберется из нашего городка. Отец ужасно избил меня тогда. Сказал, что следовало бы меня вообще убить: не пристало приличной белой женщине якшаться с проходимцем. Но я такая уродина и была счастлива, что хотя бы проходимец обратил на меня внимание.
— За что отец так ненавидит тебя? — спросил Перри.
— Не знаю. — Бонни вдруг зарыдала. — Жаль только, что у меня не хватило смелости покончить с собой!
— Я помогу тебе в этом! — проревел кто-то.
Весь перемазанный сажей, Генри Хевик, сощурив глаза и сжав зубы, бросился на свою дочь.
— Ты, сука! — заорал он. — Я приказал тебе не выходить из дома!
Перри встал между Хевиком и Бонни.
— Если ты хоть пальцем ее тронешь, я тут же засажу тебя в тюрьму.
Хевик остановился, но кулаки не разжал.
— Не знаю, кто ты такой, ты, однорукий болван, но лучше убирайся куда подальше. Ты вмешиваешься в отношения отца и дочери!
— Она уже совершеннолетняя и может делать то, что сама посчитает нужным, —сквозь зубы проговорил Перри, не спуская с Хевика глаз. — Бонни, одно твое слово, и я увезу тебя в город! И не обращай внимания на его угрозы. Он ничего не может тебе сделать, пока у тебя есть защитники. Или свидетели.
— Да ему плевать, останусь я здесь или уеду, — всхлипнула Бонни. — А я боюсь уезжать! Я не знаю, как там жить и что делать!
Перри посмотрел на нее с жалостью и некоторым отвращением. И в конце концов сказал:
— Бонни, послушай, неизвестное зло для тебя гораздо лучше известного. У тебя достаточно здравого смысла, чтобы понять это. И ты достаточно смелая и мужественная, чтобы послушаться голоса разума.
— Но если я уеду отсюда, — рыдала она, — никто так и не позаботится о Хуане!
— Что?! — заорал Хевик и замахнулся на Перри, хотя сначала вроде бы намеревался побить дочь.
Перри перехватил руку Хевика и пнул его по колену. В тот же момент Мэлоун нанес фермеру удар в солнечное сплетение. Схватившись за колено и ловя ртом воздух, Хевик повалился на землю. Мгновение спустя из-за угла дома подошли сыновья, за которыми следовал шериф Хьюсман. Шериф рявкнул, приказывая не двигаться, и все застыли на месте. Только Хевик катался по полу от боли.
Все присутствующие заговорили одновременно, и Хьюсман, сначала попытавшийся что-либо понять, заорал, требуя тишины. Он попросил Бонни рассказать, что случилось. Выслушав ее, он сказал:
— Так вы, Перри, частный сыщик? Но у вас нет лицензии на занятие практикой в нашем округе.
— Да, — согласился Перри, — но в данной ситуации у меня не было другого выхода. Я представляю интересы мисс Хевик, — правда ведь, Бонни? — и мисс Хевик хочет покинуть ферму. Ей больше двадцати одного года, поэтому она вольна сделать это. А господин Хевик набросился на нас — у меня есть два свидетеля, которые могут подтвердить это, — и если он не успокоится, я обвиню его в...
— Это моя собственность! — прорычал Хевик. — А с тобой, грязный французишка...
Перри взял Бонни за локоть и сказал:
— Пошли. Мы пришлем за твоими вещами позднее.
Сыновья посмотрели на отца. Хьюсман нахмурился и уставился на горящий кончик своей сигары. Перри знал, о чем думает шериф. Хьюсман прекрасно понимал, что Бонни не выходила за рамки своих прав. К тому же за ним наблюдал репортер из Нью-Йорка. Что же он мог поделать, даже если бы захотел как-то повлиять на создавшуюся ситуацию?
— Ты заплатишь за это, неблагодарная свинья, — сказал Хевик. Но при этом не сделал и шага, чтобы помешать дочери уйти. Вся дрожа, двигаясь только потому, что Перри подталкивал и направлял ее, Бонни вышла со двора и пошла в сторону лимузина.
Перри лег спать в десять, но слишком устал и не мог заснуть сразу. События, произошедшие у Хевиков, взбудоражили его, но то, что случилось позднее, истощило его энергию еще больше и заставило сильно понервничать. Шериф привел Перри в ярость. Выслушав историю Бонни, он открыто выразил презрение и отказался допросить Хевиков или обыскать их дом. Откровенно говоря, он думал, что избиение Тизока было действием, достойным аплодисментов. И заявил, что для расследования исчезновения Тизока недостаточно улик. Правота шерифа касательно последнего вопроса бесила Перри еще больше.
После продолжительного заседания в помещении тюрьмы Перри снял для Бонни комнату в пансионе миссис Амстер. Затем они отправились за покупками в небольшой магазин, приобрели одежду для Бонни и привезли покупки в пансион. Там Бонни приняла ванну, оделась и накрасилась, наложив при этом косметики гораздо больше, чем считала приличным. Затем в сопровождении Сетона и Перри она отправилась в ресторан. Завсегдатаи ресторана шушукались за спиной Бонни, в открытую с любопытством рассматривали ее, некоторые были настроены весьма враждебно. К тому времени как сопровождавшие Бонни решили, что пора уходить, девушка была в слезах.
После ресторана они погуляли по городу, и Бонни подробно рассказала о своей жизни в семействе Хевиков. Перри был закаленным и мужественным человеком, но людские мучения и трагедии каждый раз трогали его сердце. Подобно морю, волны которого бьются о плотину, страдания людей находили слабое место и проникали ему в самую душу. Перри не мог оставаться равнодушным к судьбе Бонни, похожей на судьбы миллионов мужчин, женщин и детей, страдающих от несправедливости, жестокости, недостатка любви. И сердце его обливалось кровью за всех этих несчастных.
Перри долго не мог уснуть, посколько чувствовал себя словно огромная морская раковина, наполненная мучительным грохотом волн океана страданий. В конце концов он задремал, но лишь на какое-то мгновение, после чего его, полуошеломленного, разбудил стук в дверь. Он включил свет и по пути к двери споткнулся о дышащего испарениями виски Мэлоуна, который при этом даже не проснулся. Дверь распахнулась, на пороге стояли хозяйки пансиона миссис Дорн и миссис Амстер. Остатки сна как ветром сдуло. До того еще, как миссис Амстер, заикаясь, начала рассказывать, Перри догадался, что случилось.
Несколько минут спустя, хлопнув дверью, он выбежал в тусклую ночь спящего Рузвиля и кинулся к дому Хьюсмана, который находился всего в квартале от тюрьмы. Разбуженного от хмельного сна шерифа совершенно не обрадовала необходимость вылезать из постели посреди ночи. Тем не менее он быстро оделся и вместе с Перри вышел к машине.
— Хорошо, что у вас хватило ума не ходить туда одному, — сказал он заплетающимся спросонья языком. — Старик Хевик запросто мог бы прострелить вам задницу, заявив, что вы вторглись в его частные владения. Честно говоря, я не уверен, что Бонни не пошла с отцом добровольно.
— Может быть, и так, — сказал Перри, усаживаясь на переднее сиденье. — Есть только один способ выяснить это. Но если Хевик принудил Бонни поехать с ним, его можно обвинить в похищении собственной дочери. Миссис Амстер сказала, что, проснувшись, увидела, как Хевик и его сыновья заталкивали Бонни в машину. До этого никакого шума не было.
Не включая мигалок и сирены, Хьюсман ехал так быстро, как только позволяла извилистая гравийная дорога. На повороте к дому Хевиков он выключил фары. Хотя в этом не было необходимости — сияние от текущей лавы и выбрасываемых камней ярко освещало дом.
— Похоже, что вулкан скоро взорвется! — испуганно проговорил шериф. — Никогда раньше он не светился так ярко!
Хьюсман и Перри закричали одновременно. В темноте ночи крупное яркое белое пятно оторвалось от конуса вулкана и полетело в сторону дома. Затем оно скрылось за крышей, и мгновение спустя на месте его падения вспыхнуло пламя.
Хьюсман резко затормозил. Раздался визг шин, машина остановилась, и Перри с шерифом выскочили из нее. Ослепительно блестящий вулкан и языки пламени на крыше осветили дом. В тот же момент показалась Бонни, в порванном платье, с перекошенным лицом, сбегавшая по ступенькам крыльца по направлению к ним. Она что-то кричала, но свист пара, гул вылетающих камней и крики бегущих за ней отца и братьев заглушали ее слова.
— У Хевика дробовик! — заорал Перри Хьюсману.
Хьюсман, чертыхаясь, остановился и расстегнул ремешок кобуры. Хевик сбежал по ступенькам во двор и остановился, чтобы направить двуствольное ружье на Бонни.
Перри закричал что было сил, чтобы она бросилась на землю. И хотя Бонни не могла его слышать, она тяжело плюхнулась прямо в грязь. Осветив двор, из-за дома вылетел еще один раскаленный светящийся шар, и Перри увидел, что Бонни упала на небольшой камень, который уже остыл и стал тусклокрасным.
Дважды прогремело ружье Хевика, дробинки воткнулись в землю у ног Перри.
Хьюсман тоже бросился на землю и в этот момент неловко уронил пистолет.
И тут Перри понял, где закончится белая траектория летящего камня, и закричал. Позднее он спрашивал себя, почему он пытался спасти человека, который хотел убить собственную дочь и, несомненно, попытался бы убить его самого. Единственное, что он смог придумать в его оправдание, — что он обычный человек, а поступки людей, несмотря на обстоятельства, не всегда поддаются логическому объяснению.
Раздался глухой звук, Хевик упал, полужидкий камень шлепнулся рядом с его раздробленной головой. Запах горящей плоти и волос разнесся над двором.
Родмен и Альберт Хевики, в ужасе крича, бежали к отцу. Этим временем воспользовался шериф. Он нашарил свой револьвер и, поднимаясь, приказал братьям бросить винтовки. Они хотели подчиниться, но вдруг повернулись в сторону камней, падающих прямо за их спинами. Неправильно расценив их действия, шериф дважды выстрелил, и этого было достаточно.
Кертис Перри устроил Бонни Хевик домработницей в семье Вестчестер и поговорил со специалистом по пластической хирургии о возможности удаления ее шрама. Сделав для нее все возможное, он наслаждался покоем В своей квартире, на Сорок пятой западной улице. На столике перед Перри стояла бутылка отличного виски. Эд Мэлоун, сидя в огромном удобном кресле около Перри, держал в одной руке бокал, а в другой — сигарету.
Первым заговорил Мэлоун:
— Насколько я понимаю, Тизока уже не найти. Что ж, по крайней мере ты спас Бонни от смерти. Воспетая поэтами справедливость восторжествовала — Бонни избавлена от своего ужасного семейства.
— Да, конечно, они мертвы, — подняв густые брови, промолвил Перри, — но в сознании Бонни они все еще живы и все еще мучают ее и издеваются над ней. И еще долгое время Хевики будут продолжать свое черное дело. А что касается их смерти, на самом ли деле мы увидели пример торжества пресловутой справедливости? Знаешь, если я изложу тебе свою теорию о том, что на самом деле случилось с Хуаном Тизоком, ты решишь, что я совсем рехнулся.
— Керш, расскажи, пожалуйста, — попросил Мэлоун. — Обещаю, что не буду смеяться или считать тебя сумасшедшим.
— Прошу тебя только, никому не рассказывай об этом. Никогда. Кэтскилс расположен на невулканических землях, зато Мексика — да...
— Ну? — произнес Мэлоун после долгой паузы.
— Давай рассмотрим теорию, о которой поговаривали жители Рузвиля. Они рассказывали о внезапных вспышках огня в доме Хевика, когда Бонни было одиннадцать, намекая при этом, что Бонни каким-то образом связана с вулканом. Но они не знали, что в каждом якобы достоверном случае так называемого саламандризма этот феномен всегда исчезает, когда несчастное дитя достигает половой зрелости. То есть Бонни тут ни при чем.
— Я рад, что ты так считаешь, Керш, — сказал Мэлоун. — Я боялся, что твоя теория основана на каких-нибудь сверхъестественных силах.
— Сверхъестественные силы — всего лишь термин, который используют для объяснения необъяснимого. Нет, Эд, не Бонни нагревала песчаник почти у поверхности земли, и не она вскрыла поле, чтобы раскаленная белая лава изверглась на Хевиков. Это сделал Тизок.
Коктейль Мэлоуна пролился на пол.
— Тизок? — зачарованно спросил Эд.
— Да. Хевики убили его, убили жестоко, в бешеной ярости, — я уверен в этом. Они выкопали могилу в центре поля, зарыли Тизока и забросали место преступления грязью. Они надеялись, что корни растений разрушат тело Тизока, а могила его быстро Зарастет. Это было самое уместное решение. Но Хевики не знали, что впервые кукурузу стали культивировать в древней Мексике. И что Мексика к тому же — страна вулканов. И человек, пусть даже мертвый, проявил себя в духе мексиканской земли, на которой он вырос. Проявил при помощи самых доступных для него материалов и методов.
Хевики не знали, что ненависть Тизока была так велика, его желание отомстить было так огромно, что они пылали в нем даже после смерти. Он горел ненавистью, его душа пульсировала жестокостью, хотя сердце перестало биться. И песчаник превратился в магму со всей яростью его ненависти и жаждой отмщения...
— Хватит, Керш! — прокричал Мэлоун. — Я обещал не считать тебя сумасшедшим, но...
— Да, я понимаю, — ответил Перри. — Но выслушай до конца, Эд, а затем, если можешь, предложи теорию получше. Ты видел отчет геологов о составе и относительных пропорциях газов и золы, выбрасываемых из вулкана. Они совершенно не такие, как у остальных, до сих пор известных вулканов. — Перри отпил виски и опустил стакан. — Извергнутые из вулкана элементы и их пропорции в точности соответствуют химическому составу человеческого тела.