Миры Харлана Эллисона Том 3. Контракты души

Контракты души

Вы меня слышите?

Я часто думал о том, как рассказать эту историю.

Первый раз я хотел начать так:

"Я стал исчезать во вторник утром".

Но потом я подумал и решил, что лучше будет иначе:

"Это история ужасов".

Так действительно лучше. Но, подумав еще (а времени думать у меня было хоть отбавляй, уж можете поверить), я пришел к выводу, что и так и так получается какая-то мелодрама, и если я. хочу с самого начала строить свой рассказ на доверии и правде, то и начинать следует с того, как все началось, и довести историю до сегодняшнего дня, предложить свое объяснение, а уж потом вы решайте сами.

Вы слушаете?

Возможно, причиной всему мои гены. Или хромосомы. Та или иная комбинация, сделавшая меня прототипом Каспера Милкветоста. Год назад, в марте, во вторник, я проснулся, уверенный, что я такой же, каким просыпался сотни раз. Мне сорок семь лет, уже появилась лысина, но зрение у меня хорошее, очками пользуюсь только для чтения. Мы с Алмой спим в разных комнатах, и поскольку я подвержен простуде, я всегда ношу длинное теплое ночное белье.

Единственное, что, возможно, хоть как-то выделяет меня из ряда обычных людей, — это мое имя. Меня зовут Винсоки.

Альберт Винсоки.

Знаете, как в той песенке:

Пристегнись, Винсоки, все окей, Винсоки,

Только крепко-крепко пристегнись!

Меня с самого детства так дразнили, но я по характеру человек миролюбивый и не обидчивый. Другой бы возненавидел эту песню, а я стал воспринимать ее чуть ли не как собственный гимн. Если уж я что-нибудь насвистываю, так скорее всего эту песенку.

Ну ладно…

В то утро для душа было слишком холодно, поэтому я просто плеснул воды в лицо и быстро оделся. Как только я вышел на лестницу, Зазу — персидская кошка жены — скользнула у меня между ног. Зазу довольно спокойная кошка, я никогда не имел с ней проблем, хотя она старательно и демонстративно делала вид, что меня как хозяина не существует. Но в утро, о котором идет речь, она просто прошмыгнула мимо, даже не фыркнув. Пустяк, но необычный.

Это было предзнаменованием.

В гостиной Алма уже выложила на диван утреннюю газету, как она делала в течение двадцати семи лет. Я на ходу подобрал ее и прошел к себе. В кабинете на столе ждал меня стакан сока. Слышно было, как внизу на кухне возится Алма. Как обычно, она что-то бубнила себе под нос-одна из пренеприятнейших ее привычек. В глубине души это добрейший человек, но когда она злится, то начинает бубнить. Никаких гадостей, Боже упаси, зато на самом пороге слышимости, так что это достает хуже крика, вы уж поверьте. Она прекрасно знала, что это меня бесит, а может, и не знала, я уже не уверен.

Вряд ли она полагала, что я вообще способен на сильные чувства.

Как бы то ни было, в то утро она бубнила и бормотала, так что я не выдержал и крикнул:

— Доброе утро, дорогая! Я уже встал. — После чего углубился в газету и сок.

В газете писали о всякой ерунде, а сок… ну что особенного в апельсиновом соке?

Между тем время шло, а бормотание Алмы не затихало. Наоборот, оно становилось громче и назойливее:

— Ну где этот тип? Прекрасно же знает, как я не люблю, когда опаздывают к завтраку. Ну вот… яйца остыли. Ну где он?

Это длилось довольно долго, хотя я периодически выкрикивал:

— Алма, ради Бога, прекрати! Я уже спустился!

Я уже внизу, неужели непонятно?

Наконец она в ярости промчалась мимо меня в спальню. Я слышал, как она выскочила на лестницу, ухватилась за перила, встала на первую ступеньку, запрокинула голову и заорала:

— Альберт! Ты спускаешься или нет? Ты что, опять в туалете? Снова почки? Хочешь, чтобы я поднялась?

Это было уже слишком. Я отложил салфетку и вскочил. Подойдя к ней сзади, я произнес как можно мягче:

— Алма, дорогая! Что с тобой происходит? Я здесь!

Это не возымело ни малейшего эффекта. Она еще повопила, а потом затопала по лестнице. Я сел на ступеньки, уверенный, что Алма либо совсем спятила, либо лишилась слуха, либо еще что-нибудь.

Я не знал, что делать. Я был совершенно растерян. И решил позвонить доктору Хэршоу. Я набрал его номер; после трех гудков он снял трубку и сказал «Алло».

В какое время суток я ни звонил бы доктору Хэршоу, я всегда чувствовал себя виноватым. Он устрашал своим голосом. Сегодня я почувствовал себя как никогда неловко; в тоне доктора звучали раздраженные нотки. Похоже, я его разбудил.

— Простите, что потревожил вас в такое время, доктор, — поспешно произнес я. — Это Альберт Винсо… Он перебил меня, громко повторив: "Алло? Алло?"

— Алло, доктор?. Это Аль…

— Кто говорит?

Я уже не знал, что сказать, и, решив, что меня не слышно, завопил что было сил:

— Доктор, это…

— О черт, — проворчал он и швырнул трубку.

Я еще секунду стоял, таращась на телефон, и боюсь, на лице моем было написано крайнее замешательство. Сегодня, похоже, все оглохли. Я уже собрался перезвонить, как в столовую вошла, бубня себе под нос, Алма.

— Куда запропастился этот тип? Не мог же он уйти не позавтракав? А если и так, мне меньше забот!

Она едва не толкнула меня!.. Ну, это было уже слишком! Я кинул трубку и побежал за ней. Последние годы Алма уделяла мне все меньше внимания, временами просто меня игнорировала. Делала вид, что не слышит, не реагировала на прикосновения… Подобное происходило все чаще, но сегодня! Это уже слишком!

На кухне я встал за ее спиной. Она продолжала бубнить, яростно выскребая из сковородки яйца. Я выкрикнул ее имя. Она не обернулась и даже не прервала своего бормотания.

Я вырвал сковородку у нее из рук и изо всех сил ударил ею по плите. (Поступок мне не свойственный, но, с другой стороны, и ситуация была необычна.) От грохота Алма даже не вздрогнула. Она направилась к холодильнику и полезла за кубиками со льдом.

Это послужило последней каплей. Я грохнул сковородку об пол и выскочил из кухни. Я чуть не выругался, так я был зол. Что за игры? Ну ладно, ей не хочется готовить мне завтрак, придется мириться еще и с этим. Так почему она не скажет прямо?

К чему этот цирк?

Надев пальто и шляпу, я выскочил из дома, изо всех сил хлопнув дверью.

Взглянув на часы, я понял, что автобус уже ушел.

Я решил остановить такси, хотя и отдавал себе отчет в том, что мой кошелек может не выдержать подобных трат. Впрочем, выбора не оставалось, так что я прошагал мимо автобусной остановки и махнул рукой проезжающему такси.

Проезжающему. Именно так. Потому что машина проехала, даже не притормозив. У водителя не было никаких причин меня не взять. Может, он возвращался со смены? Скорее всего. Но после того как мимо меня точно так же проехали восемь свободных такси, я понял, что дело в другом.

Но я еще не понимал, что случилось. Показался автобус, и я решил поехать на нем. На остановке стояла молоденькая девчушка в узкой юбочке и смешной шляпке. Я робко улыбнулся и сказал:

— Что случилось сегодня с такси, непонятно.

Она меня не заметила. То есть не отвернулась, как от какого-нибудь приставалы, и не покосилась в мою сторону; она вообще не поняла, что я рядом.

У меня не было времени на размышления, автобус остановился, и девушка вошла. Я поднимался следом и едва успел заскочить, как двери с шипением захлопнулись, защемив полу моего пальто.

— Эй, вы меня зажали! — крикнул я водителю, но он не обратил на меня никакого внимания. Он наблюдал в зеркало, как девушка игривой походкой проследовала по салону и села, а потом принялся насвистывать.

В автобусе было полно людей, и мне не хотелось изображать из себя дурака. Поэтому я просто дотянулся до его штанины и подергал ее. Он по-прежнему не реагировал.

Тогда я начал что-то соображать.

Я разозлился, выдернул застрявшую полу и решил поиграть у водителя на нервах. Я демонстративно направился по салону, ожидая в любую секунду услышать: "Эй, мистер! Вы не заплатили!"

Тогда бы я ответил: "Я куплю билет и сообщу на фирму, как вы работаете!"

Но и в этой крошечной радости мне было отказано. Водитель даже не повернулся в мою сторону. Это разозлило меня больше, чем если бы он нахамил. И вообще, что, черт возьми, происходит?!

Именно так я тогда и подумал. Надеюсь, вы простите мою несдержанность, но я хочу рассказывать в той последовательности, как все происходило.

Вы слушаете?

На выходе я свирепо пихнул толстяка в тирольской шляпе и прямо-таки раскидал стайку школьниц, отчаянно пытаясь хоть как-то привлечь к себе внимание. На меня никто и не взглянул. Я даже… стыдно признаться, но я шлепнул одну старшеклассницу по… пониже спины. Она не обернулась и продолжала рассказывать о каком-то парне, который, судя по всему, пошел в этом. деле гораздо дальше.

Вы и вообразить не в состоянии, какое я испытал отчаяние!

Оператор лифта в моем учреждении спал. Может, он и не совсем спал; у нашего Вольфганга представьте, его зовут Вольфганг, а он даже не немец, меня это раздражает, — так вот, у Вольфганга всегда сонный вид. Я толкнул его, дернул за ухо, но он продолжал мирно посапывать на своем откидном стульчике. Наконец, окончательно выйдя из себя, я выпихнул Вольфганга из лифта и сам нажал нужную кнопку. К тому времени я уже сообразил, что в силу поразившего меня недуга я стал уж не знаю, к добру ли — невидимым для окружающих. Невероятным казалось то, что люди — не реагировали на мои шлепки, толчки и даже выбрасывания из лифта. Но именно так все и было.

Я окончательно растерялся, хотя, как это ни покажется странным, страха не испытывал. Возможности кружили голову. В глазах стояли кинозвезды и несметные богатства.

И тут же таяли.

Ибо какая радость от богатства и женщин, если ее не с кем разделить? Так что я отогнал образ величайшего в истории грабителя банков и начал думать, как выбраться… из создавшегося положения.

Я вышел из лифта на двадцать шестом этаже и по коридору дошел до своего кабинета. За двадцать семь лет надпись на двери не изменилась:

"Рэймс и Клаус. Экспертиза бриллиантов и драгоценностей".

Я распахнул дверь и… На мгновение сердце мое подкатилось к горлу, ибо то, что я увидел, до сих пор остается самой большой загадкой. Фриц Клаус, огромный, краснорожий Фриц Клаус, с маленькой бородавкой возле рта, кричал на меня:

— Винсоки! Недоумок! Сколько раз я говорил, что на бусах надо завязывать тесемки! Теперь у нас на полу сто тысяч долларов для уборщицы. Идиот!

Но кричал он не на меня. Он просто кричал, вот и все. По сути, удивляться было нечему. Клаус и Джордж Рэймс редко разговаривали со мной… тем более не утруждали себя криком. Они знали, что я делаю свое дело… во всяком случае, делал на протяжении двадцати семи лет, и этого им хватало.

Но Клаусу просто необходимо было поорать. Кричал он не на меня, а в воздух. Да и как он мог кричать на меня, если меня не было?

Он опустился на колени и принялся собирать маленькие неограненные бриллианты, которые сам же рассыпал, а когда собрал их все, залез зачем-то под мой стол и окончательно перепачкал костюм.

Потом он вылез, отряхнулся… и вышел. Мне казалось, что я пришел на работу. Но он меня не увидел. Я словно пропал.

Я развернулся и вышел в холл.

Лифт ушел.

Пришлось долго ждать, прежде чем я попал в вестибюль.

Лифт не откликался на мой вызов.

Пришлось ждать, пока кому-то тоже не понадобилось вниз.

И вот тогда меня охватил настоящий страх.

Брак мой был весьма тих, жил я мирно и незаметно. И вот теперь у меня отняли возможность уйти, хлопнув за собой дверью. Меня просто задули, будто свечу. Каким образом, когда и где — роли не играло. У меня украли то, что я всегда считал своей непременной собственностью — ну, как налоги. Но и этого меня лишили. Я стал тенью, привидением в мире живых. Впервые за всю жизнь мои переживания и страдания прорвались в безысходном отчаянии. Но я не расплакался.

Я ударил человека. Изо всех сил. Прямо в лифте.

Я ударил его в лицо и почувствовал, как хрустнул нос, потекла темная кровь. Костяшки пальцев заныли, и я ударил его еще раз, потому что у меня, Альберта Винсоки, отняли мою смерть. Меня сделали еще ничтожнее. Я никогда никому не досаждал, и вообще меня редко замечали, а теперь никто не сможет меня оплакать и подумать именно обо мне… Меня ограбили!

Я ударил его третий раз, и нос сломался.

А мужчина ничего не заметил. Он вышел из лифта, весь залитый кровью, и даже не утерся.

Только тогда я заплакал.

Я плакал долго. Лифт ходил вверх и вниз, и никто не видел, что я стою в нем и плачу.

Наконец я вышел и побрел по улицам, пока не стемнело.

Две недели могут пролететь очень быстро.

Если вы влюблены. Если вы богаты и ищете приключений. Если вы полны здоровья, а мир привлекает и манит вас. Тогда две недели пролетают как один день.

Две недели.

Последующие две недели оказались самыми длинными в моей жизни. Ибо они были адом. Одиночество. Полное, изматывающее одиночество в толпе.

В неоновом сердце города я стоял посреди улицы и кричал, чтобы кто-то меня заметил. Меня едва не сбили.

Две недели я бродяжничал, спал, где мне заблагорассудится — на скамейках в парке, в номере для молодоженов в «Уолдорфе», в собственной кровати дома. Я пил и ел все, что хотелось. Строго говоря, я не воровал, ибо без еды я бы не прожил.

Несколько раз я приходил домой, но Алма прекрасно обходилась и без меня. Продолжала жить, как говорится. Никогда не думал, что она еще способна, тем более с учетом того, как она растолстела за последние годы… но вот он! Джордж Рэймс. Мой босс… бывший босс, поправил я себя.

Так что от обязанностей по отношению к семье и службе я был освобожден.

Алма получила дом и Зазу. А теперь, как выясняется, ей достался еще и Джордж Рэймс. Вот тебе и толстая дура.

К концу второй недели я превратился в развалину. Небритый, грязный… но никому до этого не было дела. Никто меня не видел, и никто мной не интересовался.

Моя первоначальная агрессивность переросла в устойчивую неприязнь к окружающим. Ничего не подозревающие прохожие, становились объектом моих нападений. Я пинал женщин и шлепал детей.

Меня не трогали стоны и вопли избиваемых. Что значит их боль по сравнению с моей… хотя, собственно, никто из них и не кричал. Очевидно, мне мерещилось. О, как я хотел исторгнуть у них хоть один стон! Это означало бы, что я — один из них, что я тоже существую.

Увы.

Две недели! Черт! Утраченный рай!

Прошло немногим более двух недель с того дня, как Зазу меня не заметила, а я уже обжился в просторном фойе роскошного многоквартирного дома.

Там я валялся на скамье, надвинув на глаза отобранную у избитого прохожего шляпу. На глаза мне попался мужчина в плаще. Он облокотился на стойку сигаретного ларька, читал газету и чему-то негромко посмеивался. "Ах ты, пес, — подумал я, что ж там такого смешного?"

Я пришел в неописуемую ярость и кинулся на него.

Увидев меня, незнакомец отшатнулся. Я ожидал, что он будет читать дальше, и его движение застало меня врасплох. Я со всего маху налетел на стойку, от удара у меня перехватило дух.

— Ну и ну, приятель, — незнакомец покачал длинным пальцем, — а ведь это невежливо. Бить людей, которые тебя даже не видят.

Он ухватил меня одной рукой за воротник, другой — за проем брюк и швырнул через весь вестибюль. Я сбил стойку с открытками, шлепнулся на живот и проскользил до самых дверей.

Я даже не почувствовал боли. Сев на пол, я изумленно таращился на незнакомца, а тот оперся руками на бедра и громогласно захохотал:

— Что, приятель, ловишь мух?

От удивления я открыл рот.

— В-вы… вы меня видите! — выкрикнул я наконец. — Вы меня видите!

Незнакомец презрительно фыркнул и отвернулся.

— Конечно, вижу, — пробурчал он и побрел прочь. Потом остановился и бросил через плечо: — Неужели я похож на этих? — Он кивнул на толпу людей.

Я был уверен, что беда случилась только со мной.

Но был еще один, такой же, как я! При этом незнакомец, судя по всему, неплохо себя чувствовал. Словно весь мир был огромной вечеринкой, а он хозяином.

Я вскочил и устремился за ним следом. Он нажал кнопку лифта. Это уже было совсем непонятно. Если лифт управляется людьми, он не сможет его вызвать. Тем не менее кабинка остановилась.

— Эй! Эй! Подождите!

В лифте находился пожилой человек в мешковатых штанах.

— А я был на шестом, мистер Джим, услышал вызов и вот подъехал.

Старик улыбался человеку в плаще, а тот похлопал его по плечу.

— Спасибо, Денни. Я еду к себе.

Я хотел успеть, но Джим кивнул Денни и с отвращением взглянул на меня.

Двери лифта начали закрываться. Я со всех ног кинулся к ним.

— Эй, подождите! Меня зовут Винсоки! Альберт Винсоки, как в песне, помните: "Пристегнись, Винсоки, при…"

Двери захлопнулись перед моим носом.

Я пришел в отчаяние. Единственный человек, который мог меня видеть (два человека, сообразил я, вздрогнув), уезжали, и я мог их потерять.

Я пришел в такое отчаяние, что едва не упустил самый легкий шанс их найти. Я задрал голову и принялся следить за индикатором этажей. Десятый.

Я дождался другого лифта, с теми, кто не мог меня видеть, вышвырнул оператора и сам поднялся наверх.

Мне пришлось немало побегать по коридорам,

пока из-за двери не раздался знакомый голос:

— Этот новенький, Денни. Примитив, абсолютно скандальный вариант.

В ответ Денни произнес:

— Гы-гы, мистер Джим. Одно удовольствие вас слушать. Как вы вставляете ученые словечки. Я совсем пропадал без вас.

— Да, Денни, знаю. — Более снисходительного тона мне слышать не приходилось.

Я понял, что двери он не откроет, и отправился на поиски коридорной. Ключи висели у нее на фартуке, она не заметила их исчезновения. Я вернулся к комнате и у дверей на мгновение задумался.

Затем поспешил к лифту и спустился в вестибюль, а там прямиком направился в кассу, где оплачивались все счета и хранились деньги. В одном из ящиков я нашел то, что мне было нужно. Я сунул это в карман пальто и вернулся наверх.

У двери меня вновь охватили сомнения. Из комнаты доносились голоса. Я повернул ключ и распахнул дверь.

Человек по имени Джим соскочил с кровати и зарычал:

— Что тебе надо? Немедленно убирайся, или я тебя вышвырну!

Я вытащил то, что взял из ящика кассы, и направилствол прямо на него.

— А теперь успокойтесь, мистер Джим, и все будет в порядке.

Он театрально вскинул руки и попятился, пока не уперся в кровать и не плюхнулся на матрас.

— Руки можете опустить, — сказал я. — Вы смотритесь как герой паршивого вестерна.

Он осторожно опустил руки.

Денни уставился на меня:

— Что ему надо, мистер Джим?

— Я не знаю, Денни, я не знаю, — с трудом выговорил Джим, не сводя глаз с короткоствольного пистолета. Лицо его выражало страх.

Я почувствовал дрожь. Я изо всех сил старался твердо держать пистолет, но рука ходила ходуном, словно я оказался в центре торнадо.

— Я нервничаю, парень. — Надо дать ему почувствовать, если он еще не заметил, что командую здесь я. — Смотри, не зли меня еще больше.

Он застыл, положив руки на бедра.

— Вот уже две недели, как я схожу с ума. Моя жена не может ни видеть, ни слышать, ни ощущать меня. И никто не может. Никто в течение двух недель, как будто я умер. И вот сегодня я встретил вас двоих… Только вы такие же, как я! А теперь я хочу знать, что происходит.

Денни посмотрел на мистера Джима, потом на меня.

— Эй, да у него крыша поехала. Позвольте, я ему вломлю?

Старик никогда бы не смог этого сделать.

К чести Джима, он это тоже сообразил.

— Нет, Денни. Наш друг желает получить информацию, и я не вижу причины ее утаивать. — Лицо Джима напоминало мягкую губку. — Моя фамилия Томпсон. Как, вы сказали, ваше имя?

— Винсоки. Альберт Винсоки. Как в песне.

— Прекрасно, мистер Винсоки.

Сообразив, что в плане информации у него огромное преимущество, он понемногу возвращался к насмешливому тону и высокомерной позе.

— Несмотря ни на что, мы ведь по-прежнему материальны. Этот пистолет может меня убить… грузовик может превратить в лепешку… в общем, все очень сложно. Боюсь, что не смогу дать вам научного объяснения, мистер Винсоки, поскольку я не уверен, что таковое существует. Посмотрим на это с иной точки зрения…

Он скрестил ноги, а у меня слегка унялась дрожь в руке с пистолетом.

— В современном мире существуют силы, мистер Винсоки, — продолжал он, — которые незаметно стараются превратить нас в копии друг друга. Силы, которые делают нас слепками. Вы идете по улице и никогда, по сути, не видите лиц встречных людей. У вас нет лица в кинотеатре, перед экраном телевизора. Когда вы оплачиваете счета, покупаете билеты или просто говорите с людьми, их интересует ваша деятельность, но никогда вы сами. В некоторых случаях дело заходит еще дальше. Мы настолько не обращаем внимания на… рисунок обоев, если можно привести такое сравнение, что, когда эти силы сдавливают нас в один необходимый им слепок, мы просто… пуф! — исчезаем для окружающих. Понимаете?

Я не сводил с него глаз.

Конечно, я понимал, о чем он говорит. Разве можно было этого не заметить — в огромном механизированном мире, который мы для себя создали. Вот оно как. Я был создан таким же, как все, но являлся настолько неприметной личностью, что просто исчез. Меня не видели. Как фильтр на фотообъективе.

Поставьте красный фильтр — все станет красным, но красное будет неразличимым. Так и со мной. На всех объективах стоит фильтр против меня. Против мистера Джима, Денни и…

— Много ли таких, как мы?

Мистер Джим развел руками:

— Конечно. Десятки людей, Винсоки. Скоро их будет сотни, тысячи. При том, как идут дела — с супермаркетами, ресторанами быстрого питания, с новой рекламой на телевидении — должен сказать, что я ожидаю значительного роста наших рядов. К сожалению.

— Что вы имеете в виду?

— Мистер Винсоки, — произнес он терпеливым и снисходительным тоном, я был преподавателем колледжа. Не выдающимся, самым заурядным; скорее всего я казался студентам даже скучным. Но я знал свой предмет: финикийское искусство, представьте себе. Но студенты приходили и уходили, не видя моего лица. У руководства не было повода меня в чем-либо упрекнуть, и мало-помалу я стал растворяться. А потом исчез, как и вы. Довольно скоро я сообразил, какая это замечательная жизнь. Никакой ответственности, налогов, борьбы за существование. Живи себе как хочешь, бери все, что нравится. Вот, даже Денни при мне. Он был подсобным рабочим, никто не обращал на него внимания, а теперь стал моим другом и слугой. Мне нравится такая жизнь, мистер Винсоки. Поэтому я и не стремился с вами познакомиться. Не хочу менять статус-кво.

Я понял, что говорю с сумасшедшим.

Мистер Томпсон был неважным учителем, и его постигла моя участь. Но если я из робкого неудачника превратился в человека, настолько изворотливого, что добыл пистолет, и настолько отчаянного, что готов был его применить, то Томпсон превратился в маньяка.

Это было его царство.

Но существовали и другие.

Под конец я сообразил, что говорить с ним бессмысленно. Силы, скомкавшие и смявшие нас до такой степени, что мы стали неотличимы, хорошо над ним поработали. С ним все было кончено. Его удовлетворяло то, что он невидим, неслышен и неизвестен.

Как и Денни. Они были довольны. Более того, они радовались. За последний год я встретил много им подобных. Все одинаковы. Но я не такой. Я хочу отсюда вырваться. Я хочу, чтобы вы снова меня увидели.

И отчаянно пытаюсь это сделать единственно известным мне способом.

Вам это может показаться глупым, но, когда люди мечтают или, если можно так выразиться, не сосредоточены на жизни, они способны разглядеть мою тень. Я стараюсь. Я насвистываю и напеваю. Вы меня слышали? Песенка называется "Пристегнись, Винсоки".

Не приходилось ли вам когда-либо меня видеть уголком глаза, и думать, что это игра воображения?

Не приходилось ли вам слышать эту песенку по радио или телевизору, в то время как рядом не было ни телевизора, ни радио?

Ну, пожалуйста! Я вас умоляю! Послушайте меня. Узнаете мелодию "Пристегнись, Винсоки"? Слышите?

Вы меня слышите?

Задним числом: 480 секунд

Поэт Хэддон Брукс стоял в последнем городе Земли, ожидая, когда из космоса раздастся слово «столкновение». Поэта записывали. Все, что он видел и чувствовал, все звуки, и запахи, и тончайшие оттенки гибнущей планеты возносились к кораблям, начавшим свой последний полет к новому дому где-то среди звезд. Мониторы неустанно следили за поэтом, зрительные устройства схватывали его восприятие и передавали все цвета, что окружали его, на борт кораблей, где их записывали на кассеты. "Нужен доброволец, способный описать гибель Земли" — так вкратце звучал призыв, и из десяти тысяч претендентов выбрали Хэддона Брукса.

Десять тысяч мазохистов, извращенцев, провозвестников конца света, потенциальных самоубийц, душевнобольных, трезвых аналитиков-мыслителей, фанатиков, истинно верующих и тех, кто воображал себя камерами. Из десяти тысяч выбрали его, потому что он был поэт, а, пожалуй, лишь увиденные глазами подлинного мечтателя грядущие события могли сохранить свое волшебство для поколений детей, которые родятся в космосе или на далеких планетах, кружащих возле неведомых солнц. Брукс вызвался добровольцем не из-за отсутствия инстинкта самосохранения или здравого смысла, а как раз напротив: ему было что терять. У него была любимая жена, дети, которые его обожали, у него был покой и талант, и он наслаждался всем, чем одарила его судьба. Такой человек мог почувствовать боль от потери родной для человечества планеты. Он вызвался добровольцем, понимая, что как никто другой годится на эту роль, и его выбрали из десяти тысяч, поскольку понимали, что он сумеет описать последние мгновения вдохновенно и выразительно.

Город был еще жив. Его сохранили специально для поэта. Все прочие города расплавили до ядерных частиц. Города превратились в громадные корабли флотилии «Орион» весом по три миллиона тонн каждый. Внешне они походили на знаменитую пирамиду Хеопса со слегка коническими толкающими тарелками внизу.

Взрывы водородных бомб под толкающими тарелками, раздававшиеся каждую секунду в течение семи минут, вынесли города на околоземную орбиту… А затем «Орионы» разлетелись во все стороны, чтобы рассеять человечество в космосе. Города улетели, и взлет их загрязнил атмосферу Земли смертоносной радиацией. Но это не имело значения: через час Земле все равно придет конец.

Хэддон стоял в центре ротонды искусств. Последние произведения Константина Ксенакиса сияли под куполом — серебристые и голубые нити сплетались и расплетались, образуя сто новых узоров в минуту. В мозгу у поэта зазвучал негромкий, но очень ясный и отчетливый голос с флагманского судна флотилии:

— Он приближается. Осталось около часа.

Брукс заметил, что, отвечая, смотрит вверх.

— Вы принимаете то, что я передаю?

— Воспроизводим.

— Да, извините. Я именно это имел в виду. Воспроизводите.

Голос из космоса смягчился:

— Нет, это вы меня извините. Привык к техническому жаргону. Вы вольны выбирать слова по своему вкусу, мистер Брукс. Мы принимаем абсолютно все. Очень четко, просто замечательно. Я не собирался вас прерывать, только хотел сообщить, что все без изменений.

— Спасибо.

Голос и еле слышный фон исчезли, и поэт понял, что снова остался один. Один — но все население Земли слушало его и наблюдало за ним.

Он вышел из ротонды и взобрался на ораторскую трибуну, глядя на пастельные сады.

— Небо голубое-голубое, — сказал он. — В жизни не видал такой голубизны. Небо сливается с морем. Только вот птиц уже нет.

Глаза его впитывали все: качание деревьев, подхватывающих бриз и передающих его друг дружке, их цвета, плавно перетекавшие один в другой.

— Вот стихотворение для всех вас.

Он сочинял на ходу; строчки сами ложились на место за мгновение до того, как он их произносил:

Вастатор, разрушитель из мрака,

Пожирающий время по пятидесяти тысяч километров в секунду,

Я даже не увижу твоего приближения.

Космическая тьма наслала тебя,

Солнце мое скрывает тебя,

И когда, влекомый голодом, ты умчишься прочь,

То бросишь всего лишь восемь минут объедков

Со своего ужасного стояа.

Брукс покачал головой. Стихотворение не удалось. Он попытался внести поправки:

— Здания словно стальные зерна, залитые светом. Солнечные зайчики вспыхивают, как новые звезды в перекрестье светофильтров. Дивный вид. Только шума людского не слышно. Город словно бы ждет вашего возвращения. Бедный дурачок, пес, не знающий о том, что хозяин его умер. Он будет ждать, пока сам не умрет. Знаете ли вы, что города живы только до тех пор, пока в них живут люди?

Брукс нажал на кнопку своего летательного ранца и медленно воспарил над трибуной. Центральные городские сады не кончались внезапно и резко они незаметно растворялись в главных улицах-артериях, отходящих в стороны. Улицы даже сейчас не были пустыми. Брукс полетел над торговым центром.

— Роботы продолжают трудиться, — рассказывал он. — Малыши из металла и пластика. Они всегда мне были симпатичны. И знаете почему? Они требуют так мало, а делают так много. Они так добры, что никому и в голову не придет их обидеть, поэтому жизнь их была прекрасной. Они любят свою работу. Даже теперь, когда люди ушли, роботы продолжают крутить колеса торговли. Как нам повезло, что они были рядом с нами!

Он спустился немного, подлетев к будке новостей на углу улицы Прессы и Голограмм-авеню. Будка передавала последние сообщения астрономов. Брукс завис и прислушался к мелодичному голосу будки это был голос голографической личности Тандры Меллоу.

"Масса планетного тела, приближающегося к нашему Солнцу из межзвездного пространства, в триста двадцать пять раз превышает массу Земли. То есть этот планетоид больше Юпитера, самой большой планеты Солнечной системы. Его диаметр — 91 тысяча миль, и, поскольку он движется прямо по направлению к Солнцу, его назвали Вастатором, что в переводе с латыни означает «разрушитель». Предварительные подсчеты показывали, что Вастатор ударит прямо в Солнце и столкнет его с орбиты на тридцать градусов. Но по мере приближения планетоида были сделаны новые вычисления, согласно которым Вастатор только заденет Солнце, оторвав большой кусок короны. К сожалению, для Земли от этого ничего не изменится. Выброс радиации — в основном высокоэнергетических протонов и ядер гелия — ударит в Землю, как только Солнце потеряет часть своей короны. Все живое будет сначала стерилизовано, а вскоре после этого испарится в солнечной буре. Почва расплавится и превратится в лаву, все океаны закипят. Солнечный выброс достигнет Земли примерно через восемь минут после столкновения, но никто этого не увидит. Никто — за исключением Хэддона Брукса, известного поэта…"

Брукс взмыл вверх и устремился дальше.

Он летел над сотней озер, соединенных каналами и паромами. По водной глади праздно скользили мелкие лодочки и катамараны.

— Воскресное гулянье, — пробормотал Брукс и, никем не замеченный, продолжил полет. — Я лечу сейчас над гетто. При виде его мне вспоминаются стихи из "Матушки Гусыни". Хорошо, наверное,

быть членом меньшинства, знать, откуда ты родом и что означают слова, не поддающиеся точному переводу. Здесь никто не мог быть счастлив. Смертное ложе иллюзий. Невидимые стены. Мужчины и женщины жили в этих пещерах вчерашним днем, стараясь обеспечить своим детям день завтрашний. Но я не могу печалиться о них. Они знали любовь, какая всем нам уже недоступна. Где бы вы ни поселились, оставьте в новых мирах место для тех, кто нуждается в ощущениисвоей особенности; мы не можем быть все одинаковы, да и не нужно нам такими быть.

Брукс воспарил к верхним уровням жилых кварталов, пролетая над боковыми улочками и ныряя под воздушные мосты, скользя над движущимися дорогами и отбрасывая длинную тень на каменные поверхности бесчисленных стен. Пологие склоны и неожиданные обрывы. Впадины и туннели, созданные специально для тех, кому по душе прохладные тенистые места, где все еще струился аромат гардений.

Брукс остановился в крохотной рощице карликовых деревьев и попытался сочинить еще одно стихотворение, на сей раз для жены.

— Возможно, это неправильно, Калла, но ничего лучшего я придумать не в силах. Мысли мои разбегаются. Я хочу сказать что-то особенное тебе и детям, однако время поджимает — и я, наверное, это заслужил, если за целую жизнь не сумел выразить тебе всю свою любовь и уважение.

Ты для меня — самые лучшие мгновения, и самые яркие краски, и самые глубокие вздохи, и вся невыразимая прелесть бытия. Я всегда боялся, что не заслуживаю тебя. Но теперь я доволен: я был тобою любим. Ох, черт возьми, любовь моя, моя единственная, я не способен сейчас писать стихи. Прости, но все, что мне приходит в голову, — это слова, сказанные другим человеком. Его звали Рэндалл Джаррелл,[2] он жил сто лет назад и никогда не смотрел на звезды с Марса и не вглядывался в пылающее сердце нашего бедного Солнца с блистающих лунных куполов. Зато он знал о моей любви к тебе и написал о ней:

Но будь, как и была, моим ты счастьем.

Позволь ночами засыпать с тобою рядом.

Когда же я очнусь от грез со стоном,

Пусть шепот твой: «Люблю» меня погрузит в сон.

А утром подари мне отраженье солнца

В лучистой радужке прекрасных серых глаз.

И тут раздался голос, возвещающий конец:

— Мистер Брукс, столкновение.

Воздух застыл у него в ноздрях.

И снова голос зазвучал, почти навзрыд:

— О Боже, как это прекрасно! И как ужасно…

Брукс понял, что ему осталось всего восемь минут.

Странное покалывание побежало по телу, и он крикнул, взывая к Калле, улетающей вдаль на борту «Ориона»:

— Все кончено!.. Я не смогу больше иметь детей…

И осекся. Он знал, что осталось четыреста восемьдесят секунд, даже меньше, и нужно рассказать о каждой из них, рассказать так, чтобы дети Земли увидели на кассете все, что видит он, чтобы до них дошли все его слова и мечты.

Он взял себя в руки, слетел вниз и встал на серебристый тротуар последний тротуар в его жизни.

А потом Хэддон Брукс заговорил. Он говорил о жизненном пространстве, воплотившем в конце концов все заветные чаяния людей. Он говорил о пещерах под пульсирующим городом, в которых энергия превращалась в свет, и тепло, и дождик, лившийся с небес, когда женщины просили дождя. Он говорил о треках, где любители приключений могли испытать свою ловкость, соревнуясь в скорости со звуковыми волнами. Он говорил о лучших из людей, о том, как людям удалось познать себя настолько, что мысль о неизбежности войн стала казаться им смешной.

В этом городе он родился, в нем находил слова для своих песен, здесь встретил Каллу и соединился с ней, здесь из их тел родились и выросли дети; в этом городе он превратится в пар. В такой кончине была даже доля поэзии, хотя и небольшая.

— Я боюсь, слышите! Я боюсь своей гордыни, побудившей меня остаться. Какую же я сделал глупость! Как я хочу быть вместе с вами! Пожалуйста, простите мне этот страх, но мне так хочется жить…

Если бы только у него было время!.. Он рассердился на себя за то, что не оправдал их надежд, не выполнил того, ради чего остался на Земле. Но досада длилась всего мгновение. Он тут же понял, что любой на его месте сказал бы то же самое и что именно эти слова должны услышать дети космоса, пусть даже пройдет тысяча лет, пока они найдут себе новый дом.

Брукс ощущал, как тают секунды. Он знал, что солнечная буря уже иссушила его и скоро превратит в облачко пара. Поэт посмотрел на голубое, словно море, небо, на ослепительное Солнце, которое вдруг полыхнуло и поглотило небеса, и крикнул:

— Я всегда буду с ва…

Но фраза оборвалась на полуслове, и его не стало. А чуть погодя начали потихоньку закипать моря.

Вместе с маленьким народцем

Один из полудюжины величайших и оригинальнейших фантастов Америки как-то сказал мне:

— Неважно, плохо ли у тебя получилось или хорошо, и закончишь ли ты вещь сегодня или завтра: но пиши каждый день.[3]

Я стараюсь так и поступать.

Я искренне люблю писать. И себя я считаю одним из счастливейших людей на свете: я занимаюсь лишь тем, что хочу делать, и лишь тем, чем меня побуждает заниматься накопившаяся внутри хорошая и плохая карма. Я пишу. Утром, вечером, и в промежутках между ними. Я скорее стану писать, чем дышать. Иногда это становится трудным выбором.

А это означает, что я частенько пишу в странных местах. «Вместе с маленьким народцем» был написан в витрине книжного магазина «Слова и музыка» в Лондоне на Чаринг-кросс-роуд. Я таким образом участвовал в рекламной кампании двух своих книг, и подобная деятельность, кажется, заставила нервничать нескольких консервативных критиков. Писателям, как они считали, следует «заниматься Этим» в башне из слоновой кости, а не бесстыдно и откровенно на виду у всех, где каждый может увидеть, Как Это Делается.

Но писать, равно как проводить литургии и совершать чудеса, необходимо в открытую, прилюдно, чтобы каждый смог убедиться, что воображение имеется повсюду и везде, что тут нет ни секретов, ни кабалистики, ни рунических заклинаний.

Необходимы только талант и потребность писать. Если вы следуете за мной. Поэтому я и говорю всем великим и оригинальным фантастам: «Делайте Это!»

«Делай! Делай! Пусть даже это ничтожно малая частичка Продукта — сделай ее, ради всего святого! Ведь это величайшее, что есть в тебе: так выпусти это на волю. Больше, больше! Какую бы работу ни отыскали твои руки, делай ее изо всех сил. Работай, пока есть то, что называется Сегодня; ибо наступит ночь, когда никто из людей работать не сможет».


Девятнадцать лет назад Ноа Реймонд создал свое последнее произведение в жанре фэнтези. С тех пор под его именем вышло около четырехсот блестящих рассказов. Все четыреста были напечатаны на его пишущей машинке — только вот никто не знал, что не он написал их. Все эти замечательные истории сочинили гремлины.

Успех пришел к Реймонду довольно рано. Он продал свой первый рассказ, который назывался «Живой маленький ум», одному из ведущих дешевых журналов, специализирующихся на фантастике, когда ему было семнадцать. Рассказ был объявлен лучшим, а талант и буйное воображение автора мгновенно сделали его знаменитостью. В последующие два года Реймонд продал около дюжины новых произведений и попал в поле зрения главного редактора самого известного журнала, в котором печатались произведения легкого жанра.

Здесь платили в двадцать раз больше, читательская аудитория была значительно шире, а редактор спал с составительницей ежегодных антологий, которая выпускала самые престижные сборники «Лучшие рассказы года». Так что Реймонд за несколько месяцев до того, как ему исполнилось девятнадцать лет, обнаружил свою повесть в оглавлении одного из таких сборников, как раз между стилизацией Кэтрин Энн Портер и картинкой из жизни, подсмотренной Айзеком Башевицем Зингером.

Его первый авторский сборник вышел в свет, когда Реймонду было всего двадцать. Редактор пришел в восторг от книги и послал ее Сарояну и Капоте, а потом специальной почтой Джону Кольеру. Предварявшие издание статьи в «Книжном обозрении Тайме» иначе как вопиющими назвать было нельзя. Слово «гений» появилось восемь раз, и это меньше чем на половине страницы.

Ноа Реймонд был невероятно плодовит и к тому моменту, как ему исполнилось двадцать пять, выпустил семь книг, а библиотекари ставили его книги не в секцию «научная фантастика/художественная литература», а держали их в отделе «современной литературы». Когда писателю исполнилось двадцать шесть, его роман «Каждое утро, на заре» был признан лучшим в клубе «Книга года» и стал претендентом на получение Национальной книжной премии.

Личные бумаги Реймонда было решено хранить в библиотечном архиве Гарварда, а сам писатель отправился в Европу с серией лекций, которая принесла ему еще большую известность и немалые деньги.

Однажды в августе наступила пятница — если точно, это было двадцатое число, без двадцати минут двенадцать ночи (иногда скрупулезность бывает очень полезной штукой), — а Ноа Реймонд исписался. Вот так, просто и без затей, совершенно и ужасно… исчерпал себя.

Он написал последнее оригинальное слово последнего оригинального предложения, пришедшего ему на ум, и неожиданно обнаружил, что не в состоянии придумать ни одной, даже самой крошечной идейки для нового творения. На Би-би-си ему заказали рассказ, из которого можно было бы сделать часовую пьесу, а он не имел ни малейшего представления о том, как подступиться.

Реймонд потратил на размышления целый час, но в голову лезли лишь бредовые идеи об одноногом моряке, который сражается с огромной белой рыбиной. Он с возмущением отбросил их, как совершенно бесполезные — от них так и разило кретинизмом.

Впервые в жизни с того самого момента, как Реймонд обнаружил, что обладает талантом рассказчика, волшебный дар, позволявший ему нанизывать слова, точно жемчужины на нитку, так что они проникали в самые глубины человеческих сердец, он понял, что источник новых идей иссяк. Он больше не в состоянии сочинять милые коротенькие сказки о мире, каким хотел бы его видеть, о мире, существовавшем в его душе и населенном полнокровными, цельными персонажами, гораздо более реальными, чем те, с кем ему приходилось иметь дело каждый день. Его голова превратилась в бескрайнюю равнину, на которой ничего, совсем ничего не произрастает, ничто не радует глаз путника… серая пустыня без горизонта.

Он просидел всю ночь перед пишущей машинкой, пытаясь заставить воображение работать, посылая его в далекие, сказочные страны. Только получалась какая-то пустая ерунда, сознание возвращалось домой с пустыми руками, словно сознание дождевого червя.

Наконец, когда занялся рассвет, Реймонд обнаружил, что плачет. Положил голову на машинку, на холодные металлические клавиши, и разрыдался.

Ему было известно, что река может высохнуть… так же точно, он в этом не сомневался, и пропало его вдохновение. Ноа Реймонд написал свою последнюю историю. У него больше нет ни одной идеи. Вот и наступила развязка.

Если бы в тот момент подоспел конец света, Ноа Реймонд был бы счастлив. Ему не нужно было бы страдать, бояться, беспокоиться о том, что он станет делать завтра. И на следующий день. И во все остальные, лишенные смысла и надежды дни, которые ждут его впереди… огромная, безжизненная пустыня.

Вся жизнь Ноа Реймонда состояла в сочинительстве. Никакие другие радости не могли сравниться с восторгом, который он испытывал, придумывая интересный сюжет. А сейчас, когда источник его воображения иссяк, оставив лишь едва уловимые обрывки идей да еще какие-то неясные представления о произведениях других писателей, смутные воспоминания о великих классиках, какие-то чуть живые зародыши древних клише, Ноа и понятия не имел, что же теперь станет делать со своей жизнью.

Пойти путем Марка Твена и заняться ли эксплуатацией своих же собственных старых идей, пустившись в бесконечные лекционные туры? Но он не настолько хорошо владел ораторским искусством, да и, если честно, не очень любил находиться в толпе, состоящей больше чем из двух человек. Последовать примеру Джона Апдайка — заполучить себе синекуру в виде курса лекций в каком-нибудь восточном колледже, где начинающие младшие редактора ничего не подозревающих об их существовании издательств еще находятся в стадии восторженных личинок? Но Реймонд не сомневался, что непременно вступит во взаимно разрушительную связь с какой-нибудь лишенной сексуальных комплексов выпускницей факультета английской литературы и все это плохо для него кончится. Некоторое время он размышлял о Сэлинджере: можно было бы спрятаться в каком-нибудь укромном коттедже в Вермонте или, может быть, Дорсете, время от времени пускать загадочный слух о том, что в следующей декаде собирается опубликовать великий роман; но поговаривали, что и Пинчон, и Сэлинджер были абсолютно не в своем уме, так что Ноа Реймонда даже передернуло от мысли, что он может превратиться в затворника. Ему оставалось только сознавать, что он больше никогда и ничего не напишет, что где-нибудь примерно через годик какой-нибудь гнусный ублюдок из «Атлантик мансли» напишет пронзительную по своей проникновенности статью под заголовком «Ослепительный взлет и жалкое падение Ноа Реймонда, бывшего юного гения». Этого Ноа просто не переживет.

Но выхода из тюрьмы бесплодия нет.

Ему исполнилось двадцать семь, и он закончил свое существование в качестве сочинителя.

Ноа перестал поливать машинку слезами. Ведь механизм мог заржаветь, а это вовсе ни к чему. Впрочем, какая теперь разница?

Он с трудом добрался до постели и проспал весь день. Проснулся в восемь и подумал о том, что не мешало бы чего-нибудь съесть. А потом вспомнил, что превратился в конченого человека, и тут же отправился в ванну, где немедленно расстался со вчерашним обедом, точнее, с тем, что от него осталось после долгого сна.

Прихватив с собой великую прародительницу всех самых тяжелых головных болей, Реймонд отправился в свой крошечный кабинет, расположенный рядом с гостиной. Он изо всех сил старался не смотреть на заброшенную, одинокую пишущую машинку, которая, в этом он был уверен, станет ухмыляться отвратительной, злобной улыбкой, выставив в его сторону свои блестящие зубы.

Однако прежде чем войти в дверь, Ноа вдруг сообразил, что слышит стук клавиш с тех самых пор, как поднялся с постели. Он слышал этот звук, но отгонял его от себя, посчитав порождением ночного кошмара и тоскливых воспоминаний.

Но машинка и в самом деле стучала — тук-туктук-пробел-тук-тук-пробел. Не электрическая машинка, самая обычная старая «Олимпия», таких полным-полно в конторах. Реймонд не доверял электрическим машинкам. Ты останавливаешься, чтобы собраться с мыслями, а они все равно продолжают свирепо шипеть. А стоит тебе положить руки на клавиатуру, чтобы подарить миру блестящий, бессмертный прозаический пассаж, и задуматься всего на одно мгновение, прежде чем нажать на какую-нибудь определенную клавишу, наглая тварь тут же принимается строчить, словно пулемет. Реймонд не доверял электрическим пишущим машинкам; он ни за что не согласится жить в одном доме с этим чудовищем, ни за что не напечатает ни единого слова на этой дурацкой штуке, ни за что…

Впрочем, хватит предаваться безумным мыслям.

Он не может писать и больше никогда не напишет ни одной строчки; а его машинка продолжала весело стрекотать в дальнем углу комнаты.

Ноа Реймонд осторожно заглянул в кабинет и разглядел в темноте силуэт пишущей машинки, на специальной полочке, которую смастерил собственными руками. В окно падал бледный лунный свет, на фоне которого совершенно отчетливо проступала эта самая машинка. Реймонд отказывался видеть, как по клавиатуре мечутся крошечные тени. Он стоял в дверях и просто смотрел на свое рабочее место, одновременно раздумывая о том, что, вероятно, дело зашло намного дальше, чем он думал, когда сделал свое открытие прошлой ночью. Агатовые кляксы прыгали по клавиатуре, вверх-вниз, вверх-вниз, они то появлялись в восковых лунных лучах, падающих из окна, то снова пропадали в темноте, вот одна из них подскочила, сделала сальто, снова скрылась из виду. «У моей машинки перхоть», — это была первая, абсолютно идиотская мысль.

А звук, который издавала старенькая «Олимпия», страшно напоминал пулеметную очередь.

Крошечные черные кляксы работали на машинке со скоростью, превышающей сто пятьдесят словв минуту.

— Слушай, как пишется слово «некромантия»? произнес тоненький, писклявый, хрупкий, птичий голосок. — С двумя буквами «р» или с одной?

Реймонд услышал тихий вздох, словно кто-то стукнулся головой о пустую деревянную шкатулку, а потом — немного задыхаясь — второй голосок ответил:

— С одним, нельзя же быть таким безграмотным!

Этот второй голос был не таким тоненьким, писклявым, хрупким и похожим на птичий. А еще в нем звучал акцент кокни.

Машинка продолжала стрекотать.

«Ко мне явился тот самый таракан», — эта мысль пришла Ноа в голову следующей и имела литературные ассоциации, хотя была не менее идиотской, чем первая. Тогда замечательные произведения покойного Дона Маркиза[4] все еще пользовались популярностью; так что эта мысль была не такой уж и необычной.

Реймонд повернул выключатель возле двери.

Одиннадцать крошечных человечков, каждый ростом примерно в два дюйма, выделывали акробатические упражнения на его пишущей машинке.

Бывший юный гений беспомощно прислонился к дверному косяку и услышал, как защелкали, точно артиллерийский салют, его зубы, а потом челюсть, не выдержав напряжения, отвисла.

— А ну, выключи свет, ты, неуклюжий болван! прикрикнул на него один из человечков и, виртуозно сделав сальто, перепрыгнул на клавишу #, в то время как еще пара крошечных человечков, встав на плечи двум своим сородичам, нажимали на соответствующую кнопку, чтобы получилось # из верхнего регистра, а не 3 из нижнего.

— Ну давай, вырубай свет, ты что, не понял?! — в унисон завопили сразу три человечка, перепрыгивая с буквы на букву, чудом избегая столкновения друг с другом, словно крошечные мячики, отскакивая от кяавиш и выписывая слово «б-е-р-е-ж-л-и-в-ы-й».

Они слились в одно мелькающее, мечущееся пятно, состоящее из резвых бликов, которые скакали, точно блохи на собаке, умудряясь каким-то чудом не налететь на своих коллег.

Когда стало ясно, что Реймонд не собирается выключать свет — он просто был не в силах пошевелиться и сделать хоть что-нибудь, — самый высокий из странных человечков (два с четвертью дюйма), расставив руки в стороны и сжав кулаки, оттолкнулся от пробела, подпрыгнул вверх и приземлился на каретке машинки. Посмотрел прямо на Ноа Реймонда и тоненьким, писклявым, ну и так далее… голоском заорал:

— Ребята! Прекращаем работу!

Остальные десять человечков соскочили с клавиатуры, встали в кружок на полочке и, стянув крошечные колпачки, принялись массировать лбы и затылки в тех местах, где они особенно болели.

— Интересно, как, по-твоему, мы сможем написать десять тысяч слов за один день, если ты будешь нам. мешать? — с раздражением проговорил человечек, который явно был главным.

«Мне нечего ждать от будущего, — подумал Реймонд. — Не прошло и суток с тех пор, как я понял, что исписался, а меня уже мучают галлюцинации».

Другой человечек, немного меньше остальных, крикнул:

— Слушай, Альф, ты что, не мошь выпереть эфтава придурка? Мы так никада не закончим, трепотня, сечешь?!

Ноа не понял ни одного слова из того, что сказал самый маленький из человечков.

Тот, что повыше, возмущенно посмотрел на того, что поменьше, и рявкнул:

— А ну, заткни-ка пасть, Чарли!

Акцент у него был такой же, что и у Чарли настоящий кокни. Но, повернувшись к Ноа, человечек заговорил на нормальном английском языке, как в самом начале:

— Так, давайте договоримся, мистер Реймонд. Нам предстоит работать целую ночь, поскольку вы должны сдать рассказ, но у нас ничего не выйдет, если мы не объясним, что тут происходит.

Ноа просто стоял и пялился на человечка, ни на что другое он способен не был. Неожиданно ему стало ужасно жарко.

— Садитесь, мистер Реймонд.

Он сел. Прямо на пол. Ноа не собирался этого делать, но почему-то все равно сел; взял и опустился… на пол.

— Итак, — начал Альф, — первый вопрос: кто мы такие? Ну, по правде говоря, мы могли бы задать такой же вопрос и вам. Кто вы такой?

Чарли рявкнул:

— Кончай бодягу, Альф! Выпри его вон и скажи, чтоб не вязался.

Альф окончательно разозлился на своего приятеля.

— Знаешь что, Чарли, ты у нас настоящий дипломат. Ну-ка, прекрати вонять, а не то я тобой займусь, и ты пожалеешь, что на свет родился!

Чарли вызывающе фыркнул, и Реймонд подумал почему-то о Бронксе и тамошних уличных мальчишках. Маленький человечек уселся на край полки и принялся болтать ногами, демонстративно насвистывая.

Альф снова повернулся к Ноа:

— Вы человек, мистер Реймонд. А люди унаследовали Землю. Мы про вас знаем все — все, что следует знать. Да и как иначе, мы же тут крутимся подольше вашего. Потому что мы гремлины.

Ноа Реймонд сразу их узнал. Живое, дышащее, возмущающееся воплощение мифического «маленького народца.», ставшего популярным во время второй мировой войны. Гремлины чем-то похожи на эльфов; считалось, что они виноваты в механических поломках и разных других несчастьях, свалившихся на головы летчиков военно-воздушного флота союзников, в особенности британцев. Они пользовались не меньшей популярностью, чем Килрой.[5]

В Королевских военно-воздушных силах гремлинов считали чем-то вроде талисмана, над ними никогда не потешались, а затем и вовсе сложилось мнение, будто маленькие мифические человечки вредили немцам и помогали выиграть войну.

— Я… однажды я написал про гремлинов несколько рассказов, — пробормотал Ноа. Слова застревали у него в глотке, точно горячая картошка.

— Именно по этой причине мы и наблюдали за вами, мистер Реймонд.

— На-на-наблюдали за м-м-ной…

— Да, наблюдали за вами.

Чарли снова нахально фыркнул. На этот раз у Ноа почему-то возникла ассоциация, связанная с нездоровым желудком, что-то похожее на словесную Месть Монтесумы.

— Мы следили за вами целых десять лет, с тех самых пор как вы написали «Живой маленький ум». Совсем неплохая — для человека, конечно, — попытка понять нас.

— Знаете, исторических данных о г-г-гремлинах несколько недостаточно, — пожаловался Ноа, который по-прежнему сидел, прислонившись к стене.

Надо сказать, даже название волшебных существ давалось ему с трудом.

— У нас отличная родословная. Мы прямые потомки ифритов.[6] Французы называют нас gamelin.

— Я считал, что летчики выдумали вас, чтобы оправдать технические неполадки в своих машинах.

— Чушь! — объявил маленький человечек. Чарли принялся улюлюкать. — Первое современное упоминание о нас появилось в 1936 году на Востоке, в Сирии, где располагалась база английских военновоздушных сил. Тогда мы главным образом использовали ветер для своих нужд. Такие замечательные откалывали номера, когда они выстраивались ц. ля, маневров!.. Развлеклись на славу.

— Вы настоящие, да? — спросил Ноа.

Чарли собрался что-то сказать, но Альф повернулся к нему и рявкнул:

— Чарли, заткни свою помойку! — После этого он снова повернулся к Реймонду и заговорил, как цивилизованное существо: — Сегодня у нас довольно напряженно со временем, мистер Реймонд. Давайте обсудим реальность и мифологию в другой раз. Знаете что, если вы немного посидите тут, тихонько, я смогу через некоторое время отлучиться. Постараюсь вам все подоступнее объяснить, а ребята продолжат работать.

— А… да-да, конечно… давайте. Только скажите, гм-м… что вы там пишете?

— Ну, я думал, вы поняли, мистер Реймонд. Мы пишем рассказ для Би-би-си. Теперь мы станем писать за вас все ваши произведения. Поскольку вы сами не в состоянии это делать, мне кажется, вы не станете возражать, если мы поможем вам сохранить вашу мировую известность.

После этого Альф засунул два крошечных пальчика в рот, свистнул, и, прежде чем Ноа Реймонд успел сказать, что ему за себя невыносимо стыдно, что он готов расплакаться от переполняющей его душу тоски прямо сейчас, человечки снова принялись скакать по пишущей машинке… вверх-вниз, вверх вниз.

О Господи! Как потрясающе они работали!

Ницше в чистом виде да и только. Ведь писал же он о том, что, лишившись всех своих почитателей, бог умирает. Именно вера является силой, поддерживающей нас. Когда люди, поклоняющиеся одному богу, переключаются на других, более могущественных, вера в более слабое божество сходит на нет так же, как и само божество. То же самое произошло и с гремлинами. Конечно же, они были древними существами с множеством самых разных имен, и люди им поклонялись: речные эльфы, просто эльфы, феи, водяные, русалки, домовые, блуждающие огоньки, gamelin… гремлины. Но наступили тяжелые времена, когда в силу вошли технократы, вера в волшебство угасла, а с ней и сами волшебные существа. Они исчезали постепенно, день за днем, один за другим. Целые семейства погибали всего за одно утро, стоило какой-нибудь группе людей перейти в протестантизм.

Но время от времени им удавалось вернуться и даже изобрести новый способ, чтобы привлечь почитателей. Во время второй мировой войны они сумели переманить на свою сторону ярых сторонников научного прогресса. Маленькие волшебные существа превратились в эльфов механической вселенной: в гремлинов.

Однако война закончилась, и люди снова перестали в них верить.

Поэтому маленький народец принялся оглядываться по сторонам в поисках способа исправить положение. И вот тут-то на глаза им попался семнадцатилетний Ноа Реймонд. Толковый молодой человек, с буйной фантазией… к тому же он верил. И тогда они принялись ждать. Несколько историй этого еще недостаточно. Требовалась целая серия произведений, всемирно известных, способных поддержать их в эти тяжелые времена автоматизации и развития науки. Толкиен, вне всякого сомнения, внес свой вклад, но он был уже пожилым человеком и один вряд ли смог бы оказать необходимую помощь маленькому волшебному народцу.

Так что в ту ночь, когда Ноа Реймонд понял, что исписался, появился боевой отряд, специально подготовленный для того, чтобы без промедления броситься в сражение с пишущей машинкой — в прямом смысле этого слова. Жесткие, лишенные сентиментальности гремлины, с глазами цвета стали, полные отчаянной решимости сделать все, чтобы спасти свой народ. Штурмовой отряд. Ветераны, прошедшие жесточайший отбор и отличившиеся во время выполнения сверхопасных миссий. Все — добровольцы. Все отлично подготовленные специалисты.

Альф возглавлял атаку на туалеты той фабрики Круппа, где производилась амуниция, в 1943 году.

Чарли находился на борту «Титаника» в его первом путешествии, десятого апреля 1912 года, и попортил супергруз.

Билли вел отряд гремлинов, который действовал в лондонском метро с 1952 года.

Тед работал на телефонную компанию.

Берти — на почту.

Крис отвечал за то, чтобы кофе получался горьким, во всем Западном полушарии.

Сент-Джон (они произносили его имя Син-джин) руководил большой группой гремлинов, в чью задачу входило усложнение синтаксиса в публичных речах политиков среднего звена.

И остальные — те, что были в запасе, резервные отряды, поддержка с тыла, пополнение…

Они были готовы начать действовать в ту самую секунду, как фантазия Ноа Реймонда иссякнет.

И они приступили к делу.

В течение следующих девятнадцати лет гремлины каждую ночь взбирались на пишущую машинку Ноа Реймонда и работали с неистощимым энтузиазмом. Ноа иногда часы напролет наблюдал за ними, восхищаясь тем, какие огромные количества кинетической энергии затрачиваются в стремлении выжить, которое уже превратилось в самое настоящее искусство.

Истории, рожденные на машинке Ноа Реймонда, лились рекой, он становился еще более знаменитым и богатым. Ноа был доволен, количество произведений, подписанных его именем, росло, — сначала их было сто, потом двести, триста, четыреста…

Но сегодня вечером Альф смущенно стоял на каретке «Олимпии», зажав в крошечной ручке свою шапочку.

— Знаешь что, Ноа, — проговорил он, — должен сказать тебе, что мы иссякли.

— Слушай, Альф, — перебил его Реймонд, — этого просто не может быть. Вы же можете выбирать сочинителей из целого народа, неужели вы не в состоянии отыскать талантливых гремлинов, которые продолжили бы сочинять истории? Не могу поверить, чтофантазия целого народа иссякла!

— Ну, понимаешь, все не так просто, Ноа. — Альфу было явно не по себе, он знал что-то такое, о чем не хотел говорить.

— Альф, — промолвил Ноа, протянув к каретке руку ладонью вверх, чтобы крошечный человечек смог на нее перебраться, — мы с тобой знаем друг друга почти двадцать лет, не так ли?

Человечек кивнул и шагнул на ладонь Ноа, а тот Поднес ладонь к своим глазам, чтобы никто не слышал их разговора.

— Мне кажется, за эти годы мы научились понимать друг друга, ты со мной согласен?

Альф кивнул.

— Знаешь, я ведь даже с Чарли могу общаться естественно, когда его не беспокоит люмбаго.

Альф снова кивнул.

— Любому ясно, что ваши истории принесли массу пользы гремлинам, разве не так? А я внес свой вклад, читая лекции, появляясь на публике, участвуя в телевизионных передачах, ну и тому подобное, верно?

И опять Альф согласно кивнул.

— В таком случае какого черта ты вешаешь мне лапшу на уши, а, приятель? Как могло произойти, что вы все одним махом лишились способности сочинять?

Альф откашлялся, с интересом посмотрел на свои ноги в крепких рабочих ботинках и объявил, окончательно смутившись:

— Ну, понимаешь, то, что мы писали… не было вымыслом.

— Не было вымыслом? А чем же оно было?

— Мы рассказывали историю гремлинов. Это все правда.

— А звучало как чистейшей воды сказки.

— У нас интересная жизнь.

— Но…

— Я никогда об этом тебе не говорил, потому что как-то не возникало необходимости. Должен признаться, гремлины начисто лишены того, что вы называете воображением. Мы не способны ничего придумать. Просто рассказываем о том, что происходило. Так вот, мы уже описали все, что когда-либо случалось с нашим народом, вплоть до нынешнего момента, и, ну как бы это объяснить… истории кончились.

Ноа изумленно уставился на крошечного человечка.

— Это же ужасно, — сказал он.

— Уж я-то знаю, можешь не сомневаться. — Альф поколебался несколько мгновений, словно не хотел больше ничего говорить; затем на его лице появилось решительное выражение, и он продолжил: — Другому человеку, Ноа, я бы ничего не сказал, но ты хороший парень, и мы с тобой вместе выпили не одну кружечку, так что, пожалуй, я расскажу тебе и остальное.

— Остальное?

— Да, как ни печально, дело в том, что это палка о двух концах. Чем больше люди начинают в нас верить, тем больше мы, гремлины, начинаем верить в вас. Так что теперь установилось равновесие. Но боюсь, что как только поток историй прекратится, гремлины снова станут думать о вас, как о чем-то не совсем реальном, и…

— Кажется, ты хочешь сказать, что теперь от гремлинов зависит реальность существования людей?

Альф взволнованно кивнул.

— О чёрт, — выдохнул Ноа.

— У нас в этой области тоже были проблемы, печально проговорил Альф.

Так они и сидели — крошечный человечек на ладони человека — и раздумывали о том, что теперь судьба людей в руках гремлинов. Обоим ужасно хотелось напиться. Только они знали, что это не поможет. А если и поможет, то ненадолго: Они разделяли тяготы долгого путешествия в течение девятнадцати лет, но вот поезд загнали на заросший сорняками запасной путь.

Друзья просидели так, погрузившись в молчаливое отчаяние, почти всю ночь.

А в три пятнадцать утра Ноа Реймонд взглянул на Альфа и неожиданно сказал:

— Подожди-ка минутку, приятель. Давай разберемся, правильно ли я все понял: если гремлины перестанут верить в людей, мы постепенно начнем исчезать… так?

— Так, — согласился Альф.

— А если люди начнут исчезать, нас окажется недостаточно для того, чтобы верить в существование гремлинов, и тогда уже гремлинам придет конец… так?

— Так.

— Следовательно, если мы сможем начать придумывать истории для гремлинов, истории, которые поддержат их веру в нас, это и будет решением проблемы… так?

— Так. Только где мы возьмем столько историй?

— У меня они есть.

— У тебя? Ноа, ты мне нравишься, но давай не будем забывать о реальности, приятель. Твой источник иссяк вот уже девятнадцать с лишним лет назад.

— У меня появился новый.

— Новый источник историй?

— Объединенная мифология вроде вашей, гремлинской. Историй сколько хочешь! Выдадим их за правду.

Ноа сходил в другую комнату, вернулся с книгой, открыл ее на первой странице, вставил в пишущую машинку новый лист бумаги и проверил ленту, чтобы убедиться, что она еще в достаточно хорошем состоянии. Потом он сказал Альфу:

— Это поможет нам продержаться по крайней мере несколько лет. А пока нужно поискать какогонибудь другого писателя, который смог бы с нами работать.

После этого он начал печатать начало своего первого фантастического рассказа за девятнадцать с лишним лет, рассказа, который впоследствии будет напечатан на крошечных страничках крошечных книжек и прочитан крошечными человечками.

Он напечатал: «В самом начале Килрой создал небеса и землю, но земля не имела никакой определенной формы и была пуста, так что нигде даже нельзя было получить кружечку приличного пива…»

— Вот эта часть ну просто в кайф, — объявил Альф, забыв о приличном английском. — Чертовски здорово, ясное дело.

Чарли только фыркнул.

Живой и невредимый в одиноком путешествии

Тогда, и только тогда, словно таинственный узник в железной маске, чье лицо скрыто от всех, только в тот момент, когда огромный корабль выбрался из естественного континуума и вошел в мегапоток, только после этого человек по имени Мосс покинул свою каюту.

Громадные защитные тамбурные экраны скрылись в теле корабля, взору предстало бурлящее белое желе мегапотока, проносившегося мимо гигантских хрустальных иллюминаторов, — и тогда дверь в его каюту скользнула вверх, и появился он, одетый во все белое. Темные, измученные глаза обведены белыми клоунскими кругами. Он вышел, и смолкли разговоры.

В холле громадного корабля собрались, похоже, все пассажиры — они сидели по двое или по трое, кое-где по четыре человека за столами, напоминавшими шары на тонких ножках. Корабль стартовал в 4.00, Сейчас, Здесь и направлялся в 85-е февраля, 41.00, Тогда, которое еще наступит, Туда — на конечную остановку, где прекращают свое существование измеряемое пространство, время и мысль.

Пассажиры взглянули на Мосса и смолкли. На всех лицах был написан один и тот же вопрос: кто этот человек?

А он смущенно проходил мимо, потому что не был ни с кем знаком. Целый корабль незнакомцев — и Мосс.

Он уселся за стол, возле которого стоял один пустой стул, напротив мужчины и женщины. Женщина была стройной, нельзя сказать, чтобы привлекательной, но и не уродливой, самое обычное лицо, на таких редко отражаются какие-либо чувства. Возле глаз мужчины пролегли морщины, он казался добрым человеком. Гигантский корабль мчался сквозь мегапоток, и мужчина сказал смотревшему на него Моссу:

— Не ваша была вина.

— Не верю, — грустно возразил Мосс. — Мне кажется, я виноват.

— Нет-нет, — быстро проговорила спокойная женщина, — ни в коем случае! Ничего нельзя было сделать. Ваш сын все равно умер бы. Вы ие должны бичевать себя за то, что верите в Господа. Не — должны.

Мосс наклонился вперед и спрятал лицо в ладонях. Его голос был едва различим:

— Какое безумие! Мертвого не вернешь. Мне следовало бы знать это… Я знал.

Добродушный мужчина протянул руку и коснулся пальцев Мосса.

— Он заболел по воле Господа, который наказал вас или вашу жену за содеянное когда-то зло. Дело вовсе не в ребенке. Он был слишком юн, чтобы познать грех. Вы или ваша жена грешны, поэтому и заболел ваш ребенок. Но если вы сумеете быть сильным и храбрым, как велит нам Библия, вы спасете его.

Холодная женщина мягко отвела руки Мосcа от лица и посмотрела ему прямо в глаза. Держа его руки в своих, сказала:

— Доктора не смогли бы его спасти… вы же понимали это. Бог не уважает науку, значение имеет лишь вера. Не подпускать к ребенку врачей было просто необходимо. Очень важно было спрятать его в подвале.

— Но ему становилось все хуже и хуже, — прошептал Мосс. — Наверное, там, внизу, было слишком холодно. Мне следовало позволить своей семье сделать то, что они считали нужным, надо было позволить врачу хотя бы осмотреть сына.

— Нет, — сурово проговорил добродушный мужчина. — Нет! Вера должна быть нерушимой. Вы выстояли. И оказались совершенно правы. Даже несмотря на то, что ваш ребенок умер.

— Вы несли свою ношу возле его постели, точно святой, — проговорила женщина. — День за днем.

Вы сказали, что он поправится на второй или третий день. Потому что верили в Господа.

Мосс тихо заплакал.

— Он лежал. Три дня — и ничего не менялось.

Только цвет лица стал другим.

— И еще неделю, — напомнил мужчина. — Вера! У вас была вера! Вы не сомневались, что через неделю ваш ребенок встанет с постели.

— Нет, — возразил Мосс, — через неделю, нет. Я знал, он умрет.

— Двадцать один — магическое число. Он должен был выздороветь на двадцать первый день. Но за вами пришли и заставили отдать сына. Вас арестовали, а когда в суде слушалось ваше дело, вы настаивали на том, что это Воля Господа, ваша жена все время была рядом и разделила ненависть и боль, и брань, которой осыпали вас чужаки.

— Он так и не поправился. Его закопали в землю, — сказал Мосс, вытирая слезы. В белой клоунской краске на щеках появились дорожки.

— Потому вам и пришлось уехать. Оттуда. Вы хотели добраться до такого места, где вас услышал бы Господь. И поступили правильно; у вас не было выбора. Нужно либо верить, либо стать одним из миллионов неверующих, населяющих ваш мир. Не следует испытывать угрызений совести, — проговорил добродушный мужчина и коснулся рукава Мосса.

— Вы обретете покой, — попыталась утешить его невозмутимая женщина.

— Спасибо, — поднимаясь, сказал Мосс и отошел от столика.

Мужчина и женщина снова устроились поудобнее в своих креслах, а свет, который озарял их глаза, когда они говорили с Моссом… постепенно, медленно угас.

Молодой человек с напряженным лицом и нервными руками сидел за столиком один. И не сводил глаз с мегапотока, проносившегося за иллюминатором.

— Могу я тут присесть? — спросил Мосс.

Молодой человек взглянул на него, неохотно оторвавшись от мечущегося, пузырящегося желе. Ничего не сказал. Но на его лице появилась ненависть. Не говоря Моссу ни слова, он снова повернулся к хрустальному иллюминатору.

— Пожалуйста, позвольте мне сесть с вами. Я хочу поговорить.

— Я не разговариваю с трусами, — ответил молодой человек и гневно стиснул зубы.

— Я трус, не спорю. Согласен, — печально проговорил Мосс. — Пожалуйста, позвольте мне сесть.

— О Господи, садись уже! И замолкни; не смей ко мне обращаться! — Юноша снова отвернулся к окну.

Мосс уселся, сложил руки на столе и, не говоря ни слова, принялся изучать профиль молодого человека.

Прошло всего несколько мгновений, и молодой человек взглянул на Мосса:

— Меня тошнит от тебя. Я с удовольствием врезал бы тебе по морде, потому что ты гнусный трус.

— Да, — с тоской в голосе согласился Мосc — Я не стал бы вам мешать. Вы правы, я трус.

— Хуже! В сто раз хуже, чем просто трус. Ты лицемер, безмозглый, напыщенный кретин! Ты всю жизнь изображал из себя настоящего мужчину, настоящего жеребца, кавалера. Жесткого, циничного манипулятора, вобщем, крутого парня. А на самом деле был не умнее и не крепче любого тупоголового ублюдка, у которого яйца вместо мозгов.

— Я совершал ошибки, — признал Мосс. — Как и все остальные. Человеку всегда не хватает опыта. Мне казалось, я знаю, что делаю. Я же полюбил ее.

— Просто потрясающе, — заявил юноша. В его голосе звучала откровенная враждебность. — Чудесно. Ты полюбил… Подонок! Ей же было всего девятнадцать. А тебе — в два раза больше. Как ты мог позволить ей себя заманить, заставить жениться? Ну давай, придурок, объясни мне, почему это произошло.

— Она сказала, что любит меня, что я лучше всех остальных мужчин на свете, сказала, что, если я на ней-не женюсь, она уедет и я больше никогда ее не увижу. Я был влюблен, такое со мной произошло всего во второй раз в жизни. Нет, не верно: я любил всего один раз, до нее. Мысль о том, что я никогда не увижу ее лица, наполняла меня нестерпимым страхом. Вот именно: я боялся, что больше ее не увижу. Я не знал, как с этим жить.

— И поэтому ты на ней женился.

— Да.

— Но ты не мог с ней спать, не мог заниматься любовью. Чего ты от нее ждал? Она же была ребенком.

— Она рассуждала как женщина. Говорила все то, что обычно говорят взрослые женщины. Я не понимал, что она в смятении, не понимал, чего хочет.

— Но ведь ты не мог заниматься с ней любовью, не так ли?

— Не мог. Она была точно ребенок, дочь; я не понимал, что происходит то, что происходило. Я потерял Интерес к сексу; потерял интерес к ней, да и ко всем остальным женщинам. Мне казалось…

— А она думала, что ты импотент. Что ты разваливаешься на части. И с каждым днем ей становилось все страшнее и страшнее. Хорошенькая перспектива — провести целую жизнь с человеком, который не испытывает к тебе никакого влечения!

— Но ведь была же любовь. Я ее любил. Беспредельно. И показывал ей это миллионом разных способов, каждую секунду, проведенную нами вместе.

— Подарки.

— Да, подарки. Прикосновения. Объятия, поцелуи, улыбки.

— Покупка. Ты пытался ее купить.

— Нет, никогда.

— В таком случае взять внаем. То же самое.

Юноша сжимал и разжимал кулаки. Казалось, ими управляет некая сила, находящаяся вне его тела. Руки двигались, словно хотели ударить Мосса. Человек в белом клоунском одеянии не мог этого не заметить, но не отшатнулся, не дрогнул. Просто сидел и ждал нападения — жертва, готовая принять любую кару.

— Ну и что ты почувствовал, когда узнал, что она с ним спит?

— Было ужасно мучительно. Ничего похожего мне испытывать не приходилось. В груди образовался комок боли, словно внутри меня что-то жило и дышало, второе сердце… не знаю, как объяснить. Только каждый раз, когда оно делало вдох, боль становилась невыносимее.

— И что же ты по этому поводу предпринял, крутой парень? — насмешливо спросил молодой человек.

— Я хотел его убить.

— А почему его? Он только подобрал то, что плохо лежало. Если ты оставляешь ненужную вещь, всегда кто-нибудь найдет ей применение.

— Меня возмутило то, как она это делала, — с отчаянием в голосе проговорил Мосс.

— Ты самый настоящий осел, — сердито фыркнул юноша. — Рогоносцы, вроде тебя, всегда выдумывают идиотские объяснения, чтобы обстоятельства выглядели подраматичнее. Если бы дело не повернулось так, как оно повернулось, возникла бы иная ситуация, ты нашел бы и в ней признаки дурного вкуса. Неужели ты не понимаешь, что это всего лишь отговорки?

— Но ведь когда все открылось, я попросил ее уйти, и она сказала, что поедет к своим родителям, чтобы обдумать то, что произошло.

Молодой человек неожиданно сделал резкое движение и, протянув руку над столом, схватил Мосса за рубашку. Подтащил к себе, его голос превратился в тихое рычание, наполненное ненавистью:

— А что ты сделал потом, ты, герой? Ну, признавайся, что потом?

Мосс заговорил очень тихо, точно ему было стыдно:

— Я зарядил пистолет и отправился к нему домой. Стал стучать каблуками в дверь. Поставил ногу прямо возле замка и изо всех сил потянул за ручку. Замок выскочил. Я промчался через гостиную его отвратительной квартиры и ворвался в спальню.

Они были там, на кровати, оба голые. Именно так я все себе и представлял: он на ней… только они услышали, как сломался замок, и он попытался выпутаться из простыней. Я поймал его в тот момент, когда он поставил одну ногу на пол.

Молодой человек встряхнул Мосса. Не слишком сильно, но достаточно, чтобы показать, как сильно он возмущен, какое отвращение испытывает. А мегапоток вдруг стал похож на рану, гниющую, отвратительно розового цвета с темно синими подпалинами по краям. Юноша продолжал тихонько трясти Мосса, словно пытался достать монетки из копилки.

— Я подтолкнул его и вставил пистолет ему в рот. Услышал, как он, застонав, попытался что-то сказать, тогда я засунул дуло еще глубже в глотку и сломал несколько зубов. Затем толкнул его на кровать, он повалился прямо на спину, а я поставил ногу ему на грудь. Приказал ей одеться, сказав, что забираю ее из этого омерзительного места.

Молодой человек отпустил Мосса, который вдруг замолчал.

— Какой у тебя бесполезный, жалкий, несчастный мозг. Все это неправда, не так ли?

— Да, все неправда, — отвернувшись, тихо ответил Мосс.

— Так что же ты все-таки сделал, когда узнал, что она с ним… через четыре месяца после свадьбы?

— Ничего.

— Ты зарядил пистолет и ничего не сделал?

— Именно.

— Ты даже не смог заставить себя проделать все в реальности, так?

— Не смог. Я трус. Я хотел убить его, а потом себя.

— Но не ее.

— Нет. Таких мыслей у меня не было никогда. Я ведь любил. Не мог ее убить, поэтому и хотел уничтожить все остальное в мире.

— Убирайся прочь, жалкое дерьмишко. Давай, вставай, и отвали от меня, и больше никогда со мной не заговаривай. Ты сбежал. Бежишь и сейчас. Но тебе не удастся спастись.

— Пройдет время, — сказал Мосс. — И я забуду.

— Тебе не забыть всего. Время притупит твои воспоминания, так что, возможно, ты сможешь нести их в своей душе. Но никогда не забудешь совсем.

— Может быть, и нет, — сказал Мосс и встал. Отвернулся. И в то же мгновение безумный свет, горевший в глазах юноши, стал тускнеть и вскоре погас. Он снова смотрел в пустоту, где метался похожий на разверстую рану мегапоток.

Мосс шагал по холлу и тяжело дышал.

Он прошел мимо прекрасной женщины с белокурыми волосами и почти белыми бровями — она сидела в компании двух неприметных мужчин за столом, рассчитанным на четверых. Когда он оказался совсем рядом, женщина оснулась его руки, — Я испытываю к вам жалость, а вовсе не враждебность, — сказала она мягким, глубоким голосом. Ее слова переполнял скрытый смысл.

Мосс уселся на пустой стул. Казалось, оба мужчины его не видят, хотя и прислушиваются к разговору с прекрасной женщиной.

— Нельзя считать человека бессердечным только потому, что он пытался спасти себя, — продолжала женщина.

Она держала в руке короткий мундштук с незажженной сигаретой. Один из ее спутников сделал движение, чтобы дать ей прикурить, но женщина сердито отмахнулась. Все ее внимание было сосредоточено на Моссе.

— Я же мог спасти одного из них, — ответил Мосс. Он прижал руку ко рту, словно снова увидел пугающую картинку из прошлого. — Пожар, Дом, окутанный пламенем, которое вырывается из окон, крики. Они были такие старые, такие беспомощные.

Взметнулись, осветив все вокруг своим сиянием, светлые волосы — женщина покачала головой.

— Вы лишь служили сторожем, охраняли их; нигде не было написано, что вы должны умереть ради них. Вы являлись сознательным, отличным администратором; в Доме, которым вы руководили, всегда был порядок. Что вы могли сделать? Вы же испугались! У каждого есть свой тайный страх. Ктото боится старости, кто-то — пауков и змей, иные оказаться похороненными заживо, попасть в замкнутое пространство. Утонуть, стать всеобщим посмешищем или быть отвергнутым. Каждый трепещет перед чем-нибудь.

— Я не знал, что боюсь огня. Клянусь всеми святыми, я этого не знал. Но когда я спустился вниз, той ночью, и почувствовал запах дыма, меня точно парализовало. Я стоял в холле и смотрел на решетку перед дверью, ведущей в спальню. Мы всегда закрывали ее на ночь. У нас была вовсе не тюрьма… мы делали это ради их безопасности: они ведь были такими старыми, кое-кто любил побродить ночью. Не могли же мы все время караулить их, это было просто нереально.

— Я знаю, знаю, — голос прекрасной женщины звучал успокаивающе. — Вы делали все ради того, чтобы защитить своих подопечных. В спальне стоял телевизор, имелась ванная комната. Там, наверху, было очень уютно, совсем как в отдельных комнатах на нижних этажах. Но они бродили, гуляли по ночам; могли упасть на лестнице или у них мог случиться приступ, и никто не оказал бы им помощи, потому что где бы они нашли кнопку вызова дежурного санитара?.. Я прекрасно понимаю, почему вы закрывали решетку на замок.

Мосс беспомощно развел руки. Огляделся по сторонам, точно в поисках белого света, который избавил бы его от боли воспоминаний.

— Я почувствовал запах дыма и просто-напросто замер, не зная, что предпринять, был почти готов броситься к двери, открыть замок, и в этот момент оттуда вырвались языки пламени… и страшный жар. Я отшатнулся. Но даже и тогда… даже тогда я бы что-нибудь обязательно сделал, если бы не кот…

— Да, именно вид кота, — кивнув, проговорила прекрасная женщина, — навел на вас ужас, заставил неожиданно понять, что страх перед огнем жил в глубинах вашего сознания, дожидаясь подходящего момента, чтобы подчинить вас себе. Я понимаю, это понял бы любой!

— Не знаю, как этому коту удалось продраться сквозь решетки. Он… протиснулся, и его тело охватило пламя, оно вспыхнуло — этот кот принадлежал одной из старушек. Кот полыхал, словно живой факел. Запах паленой шерсти, искры… он плавился, точно жир на сковороде. И выл… о Господи, какие страшные это были вопли… Черный, обугленный хвост, местами в мерзких пузырях…

— Не нужно! — воскликнула женщина, поняв, какую боль испытывает Мосс. — Не истязайте себя. Вы убежали. Я знаю, почему вы это сделали. Вы же ничем не могли помочь.

— Никто не знал, что у меня был выбор. Я стоял на улице и смотрел, увидел лицо в одном из окон. Оно было окутано пламенем-старик с длинными полыхающими волосами. Это было ужасно, отвратительно, я не мог вынести этого зрелища. Я кричал что-то, обращаясь к тем, наверху, а иные, кому удалось спастись, и кое-кто из санитаров попытались вернуться в здание — один из них погиб, на него упал потолок. Но ведь никто не знал, что у меня был шанс, я мог спасти, может быть, кого-нибудь одного, мог попытаться что-нибудь сделать.

— Нет, — возразила женщина. — Вы тоже сгорели бы заживо. Никому не следует ничего знать.

— Но я же знаю!

— Вам удалось спастись. Имеет значение только это.

— Боль. Знание и боль.

— Все пройдет.

— Нет. Никогда.

Один из мужчин снова пошевелился, чтобы дать прекрасной женщине прикурить. Она положила мундштук с сигаретой на стол. Мосс тряхнул головой, словно просыпаясь после жуткого кошмара, и поднялся. Когда он отошел от женщины и ее молчаливых спутников, свет в их глазах потух.

Мосс шел по холлу.

Громадное судно неслось вперед сквозь беснующееся желе мегапотока к конечной точке ощутимого пространства, неумолимо продвигалось к краю мыслимой вселенной, асимптотически приближаясь к границе времени. На пути судна было три остановки: погрузка пассажиров, высадка и путешествие за грань. Молчаливые и равнодушные путешественники сидели, время от времени потягивая напитки, которые заказывали, нажимая на кнопку, встроенную в подлокотники кресел. Тишину нарушал лишь шорох отодвигающихся на столах панелей, через них на поверхность поднимались бокалы, иногда раздавался негромкий звон стекла, когда об него стукались зубы, а еще — шуршание мегапотока, проносившегося мимо корабля. В кипящем желе раздавались какие-то звуки, они проникали сквозь обшивку судна, точно голоса мертвых, умоляющих выслушать их и свершить последний праведный суд. Никаких внятных мыслей, слов или посланий из-за грани, которые могли бы оказаться полезными для тех, кто отправился в это путешествие.

Оказавшиеся вне времени, пространства и мысли, путники безмолвно сидели внутри корабля, глядя в пустоту. Направление не имело значения. Потому что этот корабль всегда двигался в одном и том же направлении. А вместе с ним и они, погребенные в его недрах.

Мосс бродил среди пассажиров… вот присел на несколько минут рядом с каким-то толстяком и рассказал, как отнял у мужа и детей девушку, работавшую у него секретаршей, поселил в дорогой квартире, а затем, когда она ему надоела, оставил без денег, но с правом владения квартирой. Он даже выгнал ее с работы, потому что не следует заводить интрижку с тем, кто находится у тебя в подчинении. В особенности с женщинами, имеющими суицидные наклонности. А потом рассказал толстяку, что открыл счет на имя ее детей после того, как все было кончено, после того, как девушка, работавшая у него секретаршей, исполнила то, что ей было предначертано судьбой. Мосс довольно долго сидел рядом с пожилой женщиной, у которой все пальцы были в кольцах, признался ей в том, как безжалостно воспользовался своим возрастом и болезнью, чтобы привязывать к себе сыновей и дочерей до тех пор, пока не стало слишком поздно и они уже не могли устроить свою жизнь; при этом у него и в мыслях не было оставить им свое состояние. Затем он ненадолго присел рядом с высоким, худым человеком с шоколадного цвета кожей и открыл ему, что предал остальных членов группы, к которой принадлежал, назвал все имена и, сидя на заднем сиденье темного автомобиля, указал на тех, кто возглавлял движение; а потом смотрел, как их заставили опуститься на колени в грязь, под проливным дождем, когда подонки со свинцовыми трубами в руках очень аккуратно, профессионально, одним ударом кончали его товарищей. Еще он. подошел к симпатичной молоденькой девушке и рассказал о хитроумных интеллектуальных играх, в которые играл со своими любовницами, сбивая с толку, заставляя переживать и тратить все свое время на то, чтобы танцевать и петь исключительно для его удовольствия, пока их движения не превращались в бессмысленное дерганье, а песни становились похожими на дребезжание старой погремушки.

Он бродил по холлу, испытывая угрызения совести, ему хотелось покаяться. Мосс садился, рассказывал, сожалел, признавался, унижался, иногда плакал. И каждый, к кому он подходил, чтобы поведать свои тайные мысли, оживал на мгновение, затем, вновь оставшись в одиночестве, замирал, а свет в его глазах постепенно угасал.

Мосс подошел к столу, за которым одиноко сидела и грызла ногти худая, ничем не примечательная молодая женщина.

— Я бы хотел присесть и кое-что с вами обсудить, — сказал Мосс. Женщина пожала плечами, точно ей было все равно, и он сел. — Я понял, что мы все одиноки, — сообщил Мосс.

Женщина ничего не сказала. Только посмотрела на него.

— И не важно, сколько людей любит нас, заботится о нас или стремится облегчить нашу ношу в этой жизни, — продолжал Мосс, — все мы, все, всегда одиноки. Я не помню точно, как это звучит, однажды Олдос Хаксли что-то написал по этому поводу, я пытался найти цитату и не смог, но припоминаю кусочек. Там говорится: «Мы, каждый из нас, есть остров-вселенная в океане пространства». Мне кажется, цитата звучала именно так.

Женщина одарила его равнодушным взглядом. Худое, ничем не примечательное лицо. Ни милой улыбки, ни необычного сочетания черт, ни симпатичных ямочек на щеках — ни малейшего намека на привлекательность. Взгляд, отработанный на протяжении многих лет до автоматизма. Ее глаза ничего не выражали.

— Моя жизнь всегда напоминала печальную музыку, — признался Мосс. — Бесконечная симфония в миноре. Ветер в деревьях и разговоры, подслушанные ночью сквозь стены. Никто не смотрел на меня, никто ничего не хотел знать. Но я выстоял, вот и все. Существует только день, и его конец, и ночь, и сон, который приходит не сразу, а потом наступает другой день. Пока их не остается позади столько же, сколько ждет тебя впереди. Никаких вопросов, никаких ответов, одиночество. Но я держусь. Не позволяю себя сломить. И песня продолжается, Скучная молодая женщина едва заметно улыбнулась.

Протянула через стол руку, коснулась руки Мосса. На мгновение в его глазах вспыхнули искры.

И тут гигантское судно стало снижать скорость.

Они так и сидели, ее рука на его, пока тамбурные щиты не поднялись и не окружили их со всех сторон. Вскоре судно остановилось. Конечная станция, место высадки.

Все поднялись, чтобы покинуть борт корабля.

Мосс тоже встал и шагнул в сторону. Он прошел через холл, но никто с ним не заговорил и никто не коснулся его. Он подошел к двери в свою каюту и повернулся.

— Извините, — сказал он.

Все молча смотрели на него.

— Может быть, кто-нибудь хочет поменяться со мной местами, пожалуйста? Может быть, кто-нибудь из вас готов продолжить это путешествие вместо меня?

Он смотрел на них из-под своей белой клоунской маски, он ждал достаточно долго.

Никто не ответил, хотя ему показалось, что ничем не примечательная молодая женщина хотела что-то сказать, но все-таки промолчала.

— Так я и думал, — тихо проговорил Мосс и улыбнулся.

А потом отвернулся от них, дверь в его каюту скользнула вверх, и он вошел внутрь. Дверь опустилась на место, и пассажиры бесшумно покинули борт гигантского корабля.

Через несколько мгновений выходной шлюз закрылся, и корабль снова отправился в путь. В тот мрак, из которого нет возврата.

Странное вино

Два худощавых полицейских, что отвечали за безопасность на этом участке калифорнийского шоссе, поддерживая Виллиса Коу с двух сторон, вели его от своей патрульной машины к накрытой одеялом бесформенной куче, лежащей прямо на бетоне. Темнокоричневое пятно, начинающееся где-то в шестидесяти ярдах к западу, исчезало под этим одеялом. Один из зевак сказал:

— Ее протащило вон оттуда, это ужасно, ужасно. Виллис Коу не хотел смотреть на свою дочь.

Но он должен был опознать ее, так что один из полицейских крепко вцепился в его плечо, а другой в это время опустился на колено и приподнял одеяло. Он узнал нефритовый кулон, который подарил дочери по случаю выпуска. Только кулон ему и удалось узнать.

— Это Дебби, — пробормотал Виллис Коу и отвернулся.

"Почему это происходит со мной? — подумал он. — Я же не отсюда; я не из них. Такое должно происходить с людьми".

— Ты сделал укол?

Он поднял от газеты глаза и попросил жену повторить то, что она сказала.

— Я спросила тебя, — мягко проговорила Эстель, в усталом голосе звучала доброта, которой осталось так мало в ее душе. — Я спросила тебя про инсулин.

Мимолетная улыбка коснулась губ Виллиса Коу.

Он оценил деликатность жены, понял, что она не хочет мешать ему предаваться своим горестным размышлениям. Ответил, что укол сделал. Тогда его жена кивнула:

— Ну, я пойду наверх, пора спать. Ты идешь?

— Не сейчас. Может быть, через некоторое время.

— Снова заснешь перед телевизором.

— Не волнуйся, я скоро поднимусь.

Она немного постояла, не сводя с него глаз, потом повернулась и начала подниматься по лестнице. Он прислушивался к привычным звукам вечернего ритуала — зашумела вода в туалете, потом в раковине, скрипнула дверца шкафа — Эстель убирала одежду, — застонали пружины, кровать принимала на ночь тело его жены.

Он включил телевизор, тридцатый канал, один из тех, что всегда были пустыми, затем уменьшил звук так, чтобы не слышать занудное, тоскливое, усыпляющее шипение.

Виллис сидел перед телевизором несколько часов, положив правую руку на экран, надеясь, что благодаря электронной бомбардировке рука станет прозрачной и откроется его инопланетное происхождение.

В середине недели он зашел к Харви Ротаммеру и попросил разрешения не выходить на работу в четверг, чтобы съездить в больницу в Фонтану и навестить сына. Ротаммер был не очень доволен, но отказать не мог. Коу потерял дочь, а его сын по-прежнему был на девяносто пять процентов лишен способности двигаться и находился на излечении без какой бы то ни было надежды на то, что когданибудь снова сможет ходить. Поэтому Харви Ротаммер сказал Виллису Коу, что тот, конечно же, вправе взять выходной, но напомнил, что апрель уже практически наступил, а всем известно — в апреле фирма готовит свои отчеты, так что это очень напряженное время. Виллис Коу сказал, что он все прекрасно помнит.

За двадцать миль от Сан-Димас машина сломалась. Немилосердно палило солнце, а Виллис Коу сидел за рулем, разглядывал пустыню и пытался вспомнить, как же выглядела его родная планета.

Его сын, Гилван, прошлым летом на каникулах отправился к своим друзьям в Нью-Джерси — те построили бассейн у себя в саду. Гил нырнул и ударился о дно; в результате получил перелом позвоночника.

К счастью, его вытащили прежде, чем он утонул, но вся нижняя часть тела оказалась парализованной. Он мог двигать руками, однако кисти стали абсолютно бесполезными. Виллис поехал туда, договорился, чтобы Гилвана перевезли в Калифорнию, и теперь он находился в больнице в Фонтане.

Виллис помнил цвет неба. Ослепительно зеленое, несказанно прекрасное. И нечто… нет, не птицы, эти существа плавно скользили по воздуху, они не летали. Больше он не помнил ничего.

Его машину оттащили в Сан-Димас, но механик в гараже сказал, что ее придется отправить в ЛосАнджелес, потому что у него нет нужных деталей. Виллис оставил машину и вернулся домой на автобусе. На этой неделе он так и не навестил Гила.

За починку машины ему пришлось заплатить двести восемьдесят шесть долларов и сорок пять центов.

В марте началась засуха, которая продолжалась в Калифорнии целых одиннадцать месяцев. Потом зарядил дождь и шел целую неделю; не сравнить с Бразилией, конечно, где капли такие крупные и падают так плотно, что известны случаи, когда люди задыхались, оказавшись на улице во время ливня. Впрочем, дождь был достаточно сильным, и крыша начала течь. Виллис и Эстель однажды не спали целую ночь, затыкая полотенцами щели в гостиной; но протечка явно возникла не в результате повреждения внешних стен, а где-то между перекрытиями; вода продолжала проникать внутрь.

На следующее утро невыносимо расстроенный Виллис Коу заплакал. Эстель услышала его, когда закладывала мокрые полотенца в сушилку, прибежала в гостиную. Ее муж сидел на промокшем ковре, в комнате пахло сыростью, он закрыл лицо руками, в которых по-прежнему держал мокрое полотенце. Она встала рядом с ним на колени, обняла и поцеловала в лоб. Он еще долго плакал, а когда перестал, стал тереть глаза — они ужасно болели.

— Там, где я родился, дожди идут только вечером, — сказал он Эстель.

Только она не поняла, что он имеет в виду.

А когда сообразила, спустя некоторое время, пошла погулять, чтобы собраться с мыслями и решить, как помочь мужу.

Виллис же отправился на побережье. Закрыл машину и направился по набережной в сторону пляжа. Он гулял по песку около часа, подобрал несколько молочно-белых осколков стекла, ставших гладкими благодаря упорным стараниям океана, потом улегся на каком-то песчаном холме и заснул.

Ему приснился его родной мир. Может быть, потому, что солнце стояло в зените, а океан тянул свою бесконечную, однообразную песню, Виллис смог многое вспомнить. Ярко-зеленое небо, плавно парящих над головой птиц, или, точнее, это были существа, которые напоминали птиц; вспомнил пятнышки бледно-желтого света, они вспыхивали, пылали на фоне неба несколько коротких мгновений, взмывали ввысь и пропадали из виду. Он почувствовал, что вернулся в свое настоящее тело, сразу несколько ног работали слаженно и дружно, несли его по окутанным прозрачной дымкой пескам, вспомнил запах цветов. Он знал, что родился на этой планете, провел там детство, стал взрослым, а потом…

Его отослали.

Виллис Коу, в теле человека, понимал, что его выслали с родного мира за то, что он совершил чтото ужасное. Знал, что его приговорили к этой планете, к Земле, вероятно, за совершенное преступление. Только он никак не мог вспомнить, в чем же оно заключалось. И не чувствовал во сне никакой вины.

Однако, когда он проснулся и снова стал человеком, его окатило странное ощущение. Ему нестерпимо хотелось вернуться домой, туда, где он родился, он больше не мог оставаться в ловушке этого омерзительного тела.

— Я не хотел к вам идти, — сказал Виллис Коу. Считаю это полнейшей глупостью. Раз я сюда пришел, значит, допускаю возможность сомнений. А я ни в чем не сомневаюсь, поэтому…

Психиатр улыбнулся и помешал какао в своей чашке.

— Поэтому… ваша жена настояла, и вот вы здесь.

— Да.

Виллис внимательно разглядывал свои ботинки. Коричневые, он носил их уже три года. Но никогда не чувствовал себя в них удобно; они жали, а большие пальцы на обеих ногах, похоже, упираются в лезвие тупого ножа.

Психиатр аккуратно положил ложку на салфетку и принялся потягивать какао.

— Послушайте, мистер Коу, я готов к любому повороту событий. Вы мне не нужны, вы тоже не хотели бы здесь находиться, если ваше посещение не принесет положительных результатов. И, — быстро добавил он, — когда я говорю о помощи, я не имею в виду попытки приспособить вас к представлениям о каком-то определенном мире, обратить в соответствующую веру, которую вы считаете необходимым от себя отталкивать. Ни Фрейд, ни Вернер Эрхард, ни Наука и ничто другое не убедили меня окончательно и бесповоротно, что существует предмет, называемый реальностью. Закодированная реальность. Данная, постоянная, неизменная. Если то, во что человек верит, не приводит его в сумасшедший дом или тюрьму, нет ни единой причины, по которой его верования не могут считаться менее приемлемыми, чем то, что мы, гм-м, "нормальные люди", называем реальностью. Если ваши представления делают вас счастливым, верьте во все, что пожелаете. Я же просто хочу вас послушать, может быть, кое-что прокомментировать, а затем посмотреть, соответствует ли ваша реальность той, которую нормальные люди считают своей. Ну как, подходит?

Виллис Коу попытался выдавить из себя улыбку.

— Вроде бы. Я немного нервничаю.

— Попытайтесь успокоиться. Мне, конечно, легко говорить, а вам совсем непросто это сделать, но я не желаю вам зла; и действительно, выслушаю с огромным интересом.

Виллис встал.

— Вы не возражаете, если я немного поброжу по вашему кабинету? Думаю, мне так будет немного легче.

Психиатр кивнул и улыбнулся, а потом показал на какао. Виллис Коу покачал головой. Он походил по приемной и наконец произнес:

— Это не мое тело. Меня приговорили к жизни в качестве человеческого существа, и меня это убивает.

Психиатр попросил его объяснить, что он имеет в виду.

Виллис Коу был человеком небольшого роста, плохо видел, его темные каштановые волосы уже начали выпадать. Он часто жаловался на боли в ногах и постоянно нуждался в носовом платке. Печальное лицо избороздили морщины, которые говорили о том, что его жизнь переполнена проблемами. Он рассказал все это доктору, а потом добавил:

— Я считаю, что эта планета является местом, куда ссылают всех плохих людей в качестве наказания за содеянные преступления. Я считаю, что мы все прибыли сюда из других миров, с других планет, где совершили какие-то гнусности. Земля является тюрьмой, нас отправляют сюда, чтобы мы жили в этих отвратительных телах, старели, разлагались, воняли и умирали. Таково наказание.

— Но почему никто, кроме вас, этого не чувствует? — Психиатр отставил в сторону чашку с давно остывшим какао.

— Наверное, меня засунули в тело с дефектом, предположил Виллис Коу. Немного больше боли от сознания того, что я родился на другой планете, что несу наказание за совершенное преступление. Только я никак не могу вспомнить, что же я сделал. Думаю, это было что-то ужасное, раз мне вынесли такой суровый приговор.

— Вы когда-нибудь читали Франца Кафку, мистер Коу?

— Нет.

— Он писал книги о людях, которых судят за преступления, о природе которых они ничего не знают. Этих людей обвиняют в каких-то неизвестных им грехах.

— Да. Именно это я и чувствую. Может быть, Кафка тоже это чувствовал; и ему ведь могло достаться дефектное тело.

— В ваших ощущениях нет ничего особенно странного, мистер Коу, сказал психиатр. — В наше время многие не удовлетворены своей жизнью, многие обнаруживают — иногда слишком поздно, что являются транссексуалами, что должны были жить в качестве других людей, мужчин, женщин…

— Нет, нет! Я не это имею в виду. И не собираюсь менять свой пол. Просто я объясняю вам, что прибыл с другой планеты — там зеленое небо, окутанный дымкой песок и пятнышки света вспыхивают, а потом уносятся ввысь… у меня много ног, а между пальцами тонкая паутина, да и вообще это не пальцы…

Он замолчал и смущенно посмотрел на доктора.

Потом сел и тихонько продолжил:

— Доктор, моя жизнь ничем не отличается от жизни всех остальных людей. Большую часть времени я плохо себя чувствую, приходит масса счетов, которые я не могу оплатить, мою дочь сбила машина, и она умерла, я не могу об этом думать. Мой сын в самом расцвете лет стал инвалидом. Мы с женой почти не разговариваем, не любим друг друга… да и не любили никогда. Я живу не хуже и не лучше остальных жителей этой планеты, вот о чем я говорю: боль, страдания, жизнь, наполненная ужасом. Каждый день. Без надежды. Пустота. Неужели мы не можем рассчитывать на лучшее, только на эту гнусную жизнь в качестве человеческих существ? Послушайте, я знаю, есть чудесные места, где никто не страдает и где никого не заставляют находиться в тюрьме под названием человеческое тело!

В кабинете психиатра стало темно. Жена Виллиса Коу договорилась с доктором в последний момент, и тот согласился принять маленького лысеющего человечка в конце дня.

— Мистер Коу, — проговорил психиатр, — я вас выслушал и хочу, чтобы вы знали: я очень сочувствую вашим страхам. — Виллису Коу немного полегчало. Ему показалось, что наконец хоть кто-то ему поможет — нет, конечно, не справиться с мучительным, тяжелым знанием, просто теперь он не одинок.

И скажу вам честно, мистер Коу, — продолжал психиатр, — я считаю, что у вас очень серьезные проблемы. Вы больны и нуждаетесь в интенсивном лечении. Я поговорю с вашей женой, если хотите, но послушайтесь моего совета — вам следует лечь в какую-нибудь серьезную клинику, прежде чем ваше состояние…

Виллис Коу закрыл глаза.

Он плотно закрыл двери гаража и заткнул щели тряпками. Ему не удалось найти достаточно длинного шланга, чтобы дотянуть его от выхлопной трубы внутрь машины, поэтому он просто опустил окна и завел мотор. Сидел на заднем сиденье и пытался читать "Домби и сын" — когда-то Гил сказал, что ему эта книга понравится.

Но никак не мог сосредоточиться на истории и прекрасном языке, через некоторое время откинул голову на спинку, попытался уснуть, надеясь, что ему приснится другой мир, тот, что у него украли, мир, который ему уже никогда не увидеть. Наконец его сморил сон, и онумер.

Похороны проходили в Форест-Лон, и на них почти никто не пришел. Эстель плакала, Харви Ротаммер обнимал ее за плечи и утешал. Но при этом все время незаметно поглядывал на часы, потому что апрель уже почти наступил.

Виллиса Коу положили в теплую землю, на него посыпалась грязь чужой планеты, это сделал мексиканец с лопатой в руках, у него было трое детей и ему приходилось мыть посуду в ночном баре, где еще и подавали еду, потому что он просто был не в состоянии оплачивать свою крохотную квартирку.

Многоногий Консул приветствовал Виллиса, когда тот вернулся. Виллис посмотрел на Консула и увидел зеленое небо у него над головой.

— Добро пожаловать домой, Плидо, — сказал Консул. Он казался очень грустным.

Плидо, который был Виллисом Коу в далеком мире под названием Земля, поднялся на ноги и огляделся по сторонам. Дом.

Но он не мог молча наслаждаться своей радостью. Ему следовало знать.

— Консул, прошу вас, скажите мне… что я сделал такого ужасного?

— Ужасного! — Консул был поражен. — Мы вами восхищаемся, ваша милость. Ваше имя ценится выше многих. — В его голосе звучало самое настоящее почтение.

— В таком случае почему меня приговорили к жизни, полной страданий, в том ужасном мире? Почему отослали и обрекли на муку?

Консул покачал своей лохматой головой, легкий бриз развевал его роскошную гриву.

— Нет, ваша милость, нет! Это мы страдаем. Только немногие, самые достойные и любимые представители народов, населяющих Вселенную, могут отправиться в тот мир. Жизнь там сладка и приятна по сравнению с тем, что называется жизнью во всех остальных местах. Просто вы еще всего не поняли. Но вы поймете. И вспомните.

Плидо, который в лучшей части своей почти вечной жизни, наполненной болью, был Виллисом Коу, вспомнил. Прошло время, и к нему вернулась вечность, исполненная грустью, рожденной в ней, и он понял, что ему была дарована радость, доступная далеко не всем жителям далеких галактик. Он получил несколько драгоценных лет жизни в мире, где боль и страдания не сравнимы с тем, что испытывают другие жители Вселенной.

Он вспомнил дождь и сон, и ощущение мелкого песка под ногами, океан, поющий свою вечную песнь, — в такие ночи, которые он ненавидел на Земле, Плидо крепко спал и видел прекрасные сны.

Ему снилась жизнь Виллиса Коу на чудесной планете.

Загрузка...