Солнце только что скрылось за снежными пиками Кордильер, но под прекрасным перуанским небом воздух в сгущающихся сумерках уже наполнился прозрачной свежестью. Наконец-то изнурительная жара спала и можно было вдохнуть полной грудью.
Едва на небе зажглись первые звезды, улицы Лимы заполнила праздничная публика. Жители столицы неспешно прогуливались и с необычайно серьезным видом обсуждали всякую всячину. Особенно заметное оживление царило на Пласа-Майор — древнем форуме Города королей. Ремесленники, радуясь долгожданной прохладе в конце трудового дня, сновали в толпе, на разные голоса расхваливая свой товар; женщины в мантильях с капюшонами, скрывающими лица, обходили стороной стайки курильщиков; богатые сеньориты в вечерних туалетах, с великолепными прическами, украшенными живыми цветами, катили по улицам в просторных колясках; молчаливые индейцы быстро шагали, не поднимая глаз: они постоянно чувствовали свое униженное положение, однако ни словом, ни жестом не выказывали этого. Метисы же, наоборот, громко протестовали при любом намеке на принадлежность их к низшей расе. Что же касается испанцев, то эти истинные потомки Писарро, основавших когда-то Город королей, вышагивали с гордо поднятой головой. Они с одинаковым презрением относились и к индейцам, которых когда-то покорили, и к метисам, родившимся от их связей с туземками Нового Света. Как и все люди, обреченные на рабство, индейцы испытывали отвращение и к победителям древней империи инков, и к метисам, полным наглого высокомерия. И метисы, презиравшие индейцев не меньше, чем испанцы, и индейцы, полные ненависти к испанцам, нещадно истребляли друг друга. Но на этом малом пространстве все племена и расы оказались одинаково живучими.
Довольно живописная группа молодых людей собралась у фонтана на Пласа-Майор. Одетые в пончо — квадратное одеяло с прорезью для головы, — широкие ярко-полосатые панталоны и широкополые шляпы из гуаякильской соломы, они громко болтали, шумели и жестикулировали.
— Ты прав, Андрес! — заискивающе проговорил маленький человечек по имени Мильяфлорес.
Этот коротышка был неизменным подпевалой Андреса Серты, молодого метиса, являвшегося сыном богатого купца, убитого в одной из последних стычек известного заговорщика Лафуэнте. После смерти отца Андрее Серта, получив большое наследство, беспечно транжирил его вместе с друзьями, не требуя от них за это ничего, кроме подобострастия и беспрекословного подчинения.
— К чему нам вся эта смена властей, эти путчи, которые без конца потрясают страну? — громко вопрошал Андрес. — Когда в государстве не существует подлинного равенства, не все ли равно, кто в нем правит: Гамарра или Санта-Крус![289]
— Здорово сказано! Здорово сказано! — завопил коротышка Мильяфлорес, который при любом равенстве людей никогда не сумел бы подняться до уровня обыкновенного наделенного разумом человека.
— Вот посудите, — продолжал Андрес Серта. — Я, сын купца, езжу в карете, запряженной мулами, а разве не мои корабли принесли богатство и процветание этой стране? Разве наша денежная аристократия не заслужила всех этих пышных испанских титулов?
— Просто позор! — подхватил молодой метис. — Вы только поглядите! Вон дон Фернан едет в карете, запряженной парой лошадей! Дон Фернан д’Агильо! Да этот сеньор едва может прокормить собственного кучера, а туда же, явился поважничать на площадь! А вот еще и другой — маркиз дон Вегаль!
И в самом деле, на Пласа-Майор выехала великолепная карета маркиза дона Вегаля, кавалера ордена Карла II, рыцаря Мальтийского ордена и ордена Алькантары. В действительности же этого сеньора на площадь привело вовсе не бахвальство, а обыкновенная скука. Он недовольно хмурился и даже не слышал завистливых слов метиса в толпе.
— До чего же ненавижу я этого павлина! — процедил сквозь зубы Андрес Серта.
— Тебе недолго осталось его ненавидеть! — ответил ему один из приятелей.
— Все эти аристократишки — обломки былой роскоши, уж я-то знаю, куда деваются их серебро и фамильные драгоценности!
— Еще бы тебе не знать, ведь ты частый гость в доме Самуэля!
— Да, в расчетных книгах старого еврея записаны все долги местных аристократов, а его сундуки хранят остатки их огромных состояний. Настанет день, когда все эти испанцы окажутся нищими, словно дон Сезар де Базан, вот тогда-то мы повеселимся!
— Ив особенности ты, Андрес, когда станешь владельцем всех этих миллионов и удвоишь свое состояние! — заметил Мильяфлорес. — А кстати, когда ты намерен жениться на дочке старого Самуэля? Эта красотка Сарра — типичная жительница Лимы, перуанка до кончиков ногтей, еврейского в ней — только имя.
— Через месяц, — ответил Андрес Серта. — Через месяц не будет в Перу человека богаче меня.
— Но почему, — спросил молодой метис, — тебе бы не жениться на испанке знатного рода?
— Я всех их ненавижу и презираю!
Андрес Серта не желал признаваться, что ему уже отказали от дома во многих семьях аристократов, куда он пытался проникнуть.
Неожиданно какой-то человек из толпы толкнул его.
Это был высокий, крепко сложенный индеец с седеющими волосами. Как и все горцы, он был одет в коричневую куртку, из-под которой виднелась рубашка грубого полотна. Широко распахнутый ворот открывал волосатую грудь. Короткие, в зеленую полоску штаны были пристегнуты к чулкам красными подвязками. На ногах индейца были сандалии из бычьей кожи, в ушах из-под остроконечной шапочки поблескивали сережки.
Он толкнул Андреса Серту и пристально посмотрел на него.
— Ах ты, мерзавец! — воскликнул метис и замахнулся на индейца, однако товарищи удержали его.
— Андрес! Андрес! Берегись! — крикнул Мильяфлорес.
— Этот презренный раб посмел толкнуть меня!
— Да он же сумасшедший! Это Самбо!
Самбо продолжал все так же пристально смотреть на метиса. Дрожа от негодования, Андрес Серта выхватил кинжал, висевший у него на поясе, и уже готов был броситься на оскорбителя, но тут в толпе раздался гортанный крик, похожий на зов перуанской коноплянки, и Самбо исчез.
— Скотина и трус! — прорычал Андрес Серта.
— Успокойся, и давай поскорее уйдем отсюда! — сказал Мильяфлорес. — Нечего нам делать здесь, среди этих зазнаек!
В наступившей ночной темноте уже невозможно было различить скрытые мантильями лица жительниц Лимы (недаром же этих дам называют «тападас» — прячущиеся).
Молодые люди направились к чрезвычайно оживленному центру Пласа-Майор. Конным гвардейцам, охранявшим главный вход во дворец вице-короля, с трудом удавалось исправно нести службу в этой сутолоке. Казалось, все столичные торговцы назначили друг другу свидание на площади, которая превратилась в сплошную витрину. Королевский дворец и подступы к нему со всех сторон окружили лавки, образовав гигантский рынок тропических плодов.
Но вот на колокольне раздался первый удар колокола, и шум на площади мгновенно стих. Послышался шепот — все молились, женщины тихо перебирали четки.
Все замерло, и только старая дуэнья, которая вела за руку молодую девушку, продолжала куда-то быстро пробираться, не обращая внимания на возмущенные возгласы молящихся. Девушка хотела было остановиться, но старуха потащила ее за собой.
— Вы только взгляните на эту дочь сатаны! — сказал кто-то.
— Что за проклятая колдунья!
— Да, еще одна каркаманка.[290]
Девушка в нерешительности остановилась. Один из погонщиков схватил ее за плечо, пытаясь поставить на колени, но тут же чья-то сильная рука швырнула его на землю. Все это произошло в мгновенье ока.
— Бегите, мадемуазель! — прошептал тихий голос. Девушка, бледная от страха, обернулась и увидела высокого индейца — он стоял, скрестив на груди руки и сурово глядя на погонщика.
— Клянусь Богом, мы пропали! — вскрикнула дуэнья и потащила девушку дальше.
Погонщик поднялся и, не решаясь связываться с индейцем, поспешил к своим мулам, бормоча себе под нос какие-то угрозы.
Лима раскинулась по долине реки Римак, в десяти лье от ее устья. С севера и востока от города возвышаются холмы, примыкающие к цепи Анд. Долина Луриганчо, зажатая между горами Кристобаль и Аманкес, подступает к самым окраинам города. Собственно столица расположена на одном берегу реки, а на другом раскинулось предместье Сан-Ласаро, которое связывает с городом пятиарочный мост. Быки этого моста надежно противостоят течению, а парапет служит скамьями для местных щеголей, которые приходят сюда полюбоваться роскошным каскадом.
Город растянулся на четыре мили с востока на запад, а от моста до городской стены — ровно миля с четвертью. Эта стена, высотой в двенадцать футов и шириной у основания в десять, сложена из особого кирпича (глина, смешанная с рубленой соломой и высушенная на солнце), очень устойчива во время землетрясений. В стене прорезаны семь ворот и три потайных хода, на юго-востоке к ней примыкает маленькая крепость Санта-Катерина.
Таков древний Город королей, основанный в 1534 году Писарро — как раз в День богоявления. Он всегда был и поныне остается ареной революции. Лима издавна считалась основным американским складом на Тихом океане благодаря порту Кальяо, построенному в 1779 году весьма оригинальным способом: на берег опрокинули старый океанский корабль, наполненный камнем, песком и всяческим мусором, затем вокруг этого каркаса забили сваи из водостойкой древесины, доставленной из Гуаякиля, — сия конструкция и стала основанием для сооружения мола Кальяо.
Умеренный климат, значительно более мягкий, чем климат Картахены и Баии[291], расположенных на другом берегу Американского континента, сделали Лиму одним из самых привлекательных городов Нового Света. Ветер здесь дует либо с юго-запада, неся с собой тихоокеанскую свежесть, либо с юго-востока, и тогда веет прохладой с заснеженных вершин Кордильер.
Хороши и прозрачны ночи в тропических широтах: они дарят иссохшей за день земле благодатную росу. Обитатели Лимы долго не ложатся спать, наслаждаясь в своих домах ночной прохладой. К ночи все улицы пустеют, и редко в каком заведении еще можно встретить любителя выпивки.
Молодая девушка, которую сопровождала дуэнья, беспрепятственно добралась до моста через Римак. Она шла, беспокойно прислушиваясь к каждому шороху, в ушах ее еще звучали колокольчики мулов и свист индейца.
Сарра спешила вернуться в дом своего отца Самуэля. Темная юбка с мягкими складками была настолько сужена книзу, что девушке приходилось идти мелкими шажками, что делало ее походку необычайно грациозной — отличительная особенность жительниц Лимы. Юбка была отделана кружевами и цветами, шелковая мантилья с капюшоном ниспадала на нее. На ногах у девушки были атласные башмачки и тонкие шелковые чулки, руки ее украшали дорогие браслеты. Вся она была подлинным воплощением того очарования, которое так хорошо выражает испанское слово «донайре»[292].
Мильяфлорес был прав. В невесте Андреса Серты еврейским было только имя, это была типичная перуанка, прекрасная и очаровательная.
Старая дуэнья, на лице которой лежала печать скупости и корыстолюбия, верно служила Самуэлю, который щедро платил ей за преданность.
Когда обе женщины приблизились к предместью Сан-Ласаро, им повстречался какой-то человек в монашеской одежде. Проходя мимо, он внимательно посмотрел на них из-под своего капюшона. Высокий человек со спокойным добрым лицом по имени отец Хоакин де Камаронес заговорщически улыбнулся Сарре, и девушка, быстро оглянувшись на следующую за ней по пятам дуэнью, ответила ему грациозным жестом.
— Итак, сеньорита, — ворчливо сказала старуха, — мало того, что вас оскорбляют христиане, вы еще и сами приветствуете католического священника. Не хватало только увидеть вас с четками в руках во время обедни.
Жительницы Лимы придают особое значение посещению церкви.
— Странно слышать ваши слова! — вспыхнула девушка.
— Они не более странны, чем ваше поведение! Интересно, что скажет сеньор Самуэль, когда узнает, что случилось сегодня вечером!
— Я что же, виновата в том, что меня задел этот погонщик мулов?
— Вы же прекрасно понимаете, сеньорита, — сказала старуха, покачав головой, — что я вовсе не о нем говорю.
— Выходит, что юноша, который защитил меня, поступил плохо?
— Сдается, этот индеец не впервые встречается на нашем пути!..
К счастью, лицо молодой девушки было закрыто капюшоном, иначе никакая тьма не смогла бы скрыть от глаз старухи смятения подопечной.
— Впрочем, индеец — это моя забота, оставим его в покое. По-настоящему тревожно то, что, боясь помешать этим христианам, вы чуть было не остались в церкви во время службы! Уж не затем ли, чтобы преклонить колена?! Ах, сеньорита, если произойдет такое, ваш отец тотчас же выгонит меня вон!
Но девушка уже не слушала старушечьих упреков и причитаний. Упоминание о молодом индейце наполнило ее сердце нежностью.
Вообразив, что все происшедшее свершилось по воле Провидения, она то и дело оглядывалась, словно предчувствуя — ее защитник где-то рядом. И Сарра не ошибалась. Мартин Пас решил убедиться, что прекрасной девушке больше ничто не угрожает, и незаметно следовал за ней.
Он был очень хорош собой, этот юноша с мягким блеском выразительных глаз, прямым носом и очень красивым ртом. Его смуглое лицо обрамляли черные кудри, выбившиеся из-под широкополой соломенной шляпы. Стройность фигуры подчеркивало яркое пончо. Пас принадлежал к потомкам Манко-Капака[5 - Манко-Капак (кечуа: «государь, богатый подданными») — основатель империи инков.] и слыл отчаянным смельчаком.
Малайский кинжал — страшное оружие в умелых руках — висел у Мартина на поясе. В Северной Америке, на берегах Онтарио, этот индеец, несомненно, стал бы вождем одного из кочующих племен, которые не раз вступали в схватки с англичанами.
Мартин Пас знал, что Сарра — дочь богатого купца Самуэля и невеста заносчивого метиса Андреса Серты, сознавал он и то, что эта девушка ему не пара — ни по происхождению, ни по положению, ни по богатству, но нынче он словно забыл обо всем.
Погруженный в свои мысли, молодой человек шел очень быстро. И вдруг путь ему преградили двое индейцев.
— Сегодня вечером ты должен встретиться в горах с нашими братьями! — сказал один из них.
— Я встречусь с ними, — холодно согласился юноша.
— Шхуна «Анунсиасьон»[293] подошла к Кальяо, покрутилась там и скрылась за косой — наверняка решила подплыть поближе к устью Римака. Хорошо бы нашим долбленкам разгрузить ее. Надо и тебе быть там!
— Мартин Пас сам знает, что ему делать, — последовал гордый ответ.
— Мы говорим с тобой от имени Самбо!
— А я с вами — от своего собственного имени!
— Ты не боишься, что ему покажется странным твое присутствие в этот час в предместье Сан-Ласаро?
— Я хожу там, где мне нравится.
— Возле дома еврея?
— Те, кто находит это недостойным, пусть встретится сегодня со мной в горах!
У всех троих глаза сверкали гневом. Двое индейцев, не-произнеся больше ни слова, отправились к берегу реки, и скоро шаги их затихли в темноте.
Мартин Пас подошел к дому Самуэля. Как все жилые постройки в Лиме, эта была двухэтажной: нижний этаж — из кирпича, а верхний — из оштукатуренного тростника. Причем верхний этаж, устойчивый к землетрясениям, тоже был покрашен под кирпич. Плоская крыша, засаженная цветами, превратилась в великолепную террасу. Согласно местному обычаю, в этой части дома ни одно окно не выходило на улицу.
В церкви пробило одиннадцать, кругом было тихо. Отчего же индеец, подойдя к дому Сарры, неподвижно застыл у его стен?
На террасе, среди цветов, почти неразличимых в темноте — доносился лишь аромат, — появилась белая фигура. Мартин Пас невольно воздел руки вверх, устремив взгляд на девушку, и вдруг она испуганно присела. Юноша обернулся и встретился лицом к лицу с Андресом Сертой.
— С каких это пор индейцы бродят здесь по ночам? — грозно спросил тот.
— С тех пор, как они ходят по земле своих предков!
Андрес Серта шагнул вперед, но индеец даже не двинулся с места.
— Негодяй! Может быть, ты пропустишь меня?
— Нет! — бросил Мартин Пас.
И тут сверкнули клинки. Соперники были одного роста и казались равными по силе.
Андрес Серта замахнулся, но его удар был отбит кинжалом индейца, и раненный в плечо метис свалился на землю.
— На помощь! Сюда! — закричал он.
Дверь дома Самуэля распахнулась, и на пороге показался сам старик. Прибежали метисы, жившие по соседству. Одни бросились за индейцем, другие помогли подняться Серте.
— Если бедняга моряк, нужно доставить его в больницу Святого Духа, — решил кто-то, — а если индеец то в больницу Святой Анны.
Старик приблизился к раненому и воскликнул:
— Какое несчастье! Отнесите молодого человека ко мне!
Самуэль узнал жениха своей дочери.
Мартин Пас мчался со всех ног, надеясь под покровом темноты скрыться от преследователей. Если ему удастся выбраться за городскую черту, он спасен. Но ворота закрываются в одиннадцать часов вечера и открываются только в четыре утра.
Он вбежал на каменный мост, сзади показались метисы и присоединившиеся к ним солдаты, а впереди, как назло, шел патруль. Путь для Мартина Паса был отрезан: ни туда, ни сюда. Он перемахнул через парапет и бросился в бурный поток. Преследователи продолжали бежать по мосту, надеясь схватить беглеца, как только он достигнет берега. Но все оказалось напрасно. Мартин Пас исчез.
Андреса Серту внесли в дом Самуэля и уложили в постель. Он довольно скоро пришел в себя и протянул руку хозяину. Появился врач. Рана оказалась несерьезной: кинжал пронзил плечо, но не задел кость. Врач уверял, что через несколько дней раненый поправится.
Дождавшись, когда они останутся одни, метис сказал Саму элю:
— Нужно запереть дверь, ведущую на террасу.
— Вы чего-то боитесь?
— Я боюсь, что Сарра вновь выйдет на террасу, чтобы увидеть этого индейца. Понимаете, тот, кто на меня напал, вовсе не вор, это мой соперник! Я просто чудом уцелел.
— О, вы ошибаетесь! — воскликнул старый еврей. — Клянусь Торой, моя Сарра будет вам верной супругой, я постараюсь, чтобы она была достойна вас.
Андрес Серта приподнялся на постели.
— Сеньор Самуэль, вы забыли: я уплатил вам сто тысяч пиастров, чтобы получить руку вашей дочери.
— Я настолько хорошо об этом помню, молодой человек, — усмехнулся старый еврей, — что в любую минуту готов обменять расписку на золото.
С этими словами старик вынул расписку, но Андрес Серта оттолкнул ее.
— Никаких сделок, пока Сарра не станет моей женой! Однако этого никогда не случится, если мне придется отвоевывать ее у подобных соперников! Вы же знаете, к чему я стремлюсь, сеньор Самуэль: женившись на Сарре, я уже ни в чем не буду уступать всей этой аристократии, которая сейчас смотрит на меня с таким презрением!
— Да, так будет! Ведь когда вы станете мужем моей дочери, в вашем салоне начнут толпиться самые гордые испанцы!
— А где была ваша дочь сегодня вечером?
— Ходила в синагогу со старухой Аммон.
— Она исполняет все еврейские религиозные обряды?
— Иначе Сарра не была бы моей дочерью.
Самуэль обосновался в Лиме, в предместье Сан-Ласаро, десять лет назад. Поселившись здесь, он сразу стал искать возможности для торговли и занялся подозрительными сделками, которые помогли ему сколотить изрядное состояние. Он был истинный торговец, этот старик: торговал всем и повсюду и вел свое происхождение не иначе как от Иуды, за тридцать сребреников продавшего своего учителя. Дом Самуэля вскоре стал одним из самых богатых домов в городе, а его многочисленная прислуга и роскошные выезды создали ему солидную репутацию среди местной знати.
Он поселился в Лиме, когда Сарре было восемь лет. Очаровательный и грациозный ребенок пленял всех, а старый еврей просто молился на свою дочь. Прелестная девочка выросла и превратилась в ослепительную красавицу. Андрес Серта влюбился в нее без памяти, и трудно было понять, почему Самуэль согласился отдать ему дочь за сто тысяч пиастров. Впрочем, эта сделка оставалась тайной для окружающих. Самуэль даже чувствами торговал, словно товаром. Банкир, ростовщик, купец и судовладелец, он ловко заключал многочисленные сделки, как правило, с немалой выгодой для себя. Шхуна «Анунсиасьон», которая пыталась причалить этой ночью в устье Римака, как и многое другое, принадлежала старому еврею.
Однако деловитость и коммерческая сметка ничуть не мешали упрямцу купцу ревностно соблюдать все религиозные обряды. Его дочь тоже прекрасно знала их и следовала примеру отца. Поэтому, когда метис выразил свою досаду по этому поводу, старик осекся и замолчал.
Молчание прервал Андрес Серта:
— Надеюсь, вы не забыли, что, коль скоро я женюсь на Сарре, ей придется принять католичество?
— Вы правы. Но, согласно библейским заветам, Сарра останется иудейкой, пока она моя дочь!
Дверь распахнулась, и вошел дворецкий.
— Ну что? Бандит арестован? — обратился к нему Самуэль.
— Все свидетельствует о том, что он погиб.
— Погиб? — обрадовался Андрес Серта.
— На мосту он оказался в ловушке между нами и солдатами, так что ему не оставалось ничего другого, как перемахнуть через парапет и броситься в реку.
— Но где гарантия, что он не добрался до берега? — спросил Самуэль.
— После таянья снегов река стала очень бурной, — заметил дворецкий. — Да к тому же мы хорошенько осмотрели оба берега, но беглеца нигде не обнаружили. Я оставил там часовых, чтобы они наблюдали за рекой всю ночь.
— Прекрасно! — воскликнул старый Самуэль. — Этот парень сам вынес себе приговор. А вы знаете своего обидчика?
— Отлично знаю. Это Мартин Пас, индеец с гор.
— Он действительно подстерегал Сарру возле дома?
— Трудно сказать… — ответил дворецкий.
— Пришли сюда старуху Аммон.
Дворецкий вышел.
— Все эти индейцы, — сказал Самуэль, — тайно связаны между собой. Надо бы узнать, как давно власти преследуют этого парня.
Вошла дуэнья и остановилась перед хозяином.
— Аммон, что ты знаешь о событиях сегодняшнего вечера?
— Почти ничего, — отвечала дуэнья. — Крики слуг разбудили меня. Я вбежала в комнату сеньориты и нашла ее там почти без чувств.
— Продолжай, — велел Самуэль.
— Ни на какие вопросы она не пожелала отвечать и легла в постель, отказавшись от моих услуг. Мне пришлось уйти.
— Вы часто встречали этого индейца в городе?
— Не знаю, хозяин… иногда я встречала его на улицах Сан-Ласаро, а сегодня вечером он спас от беды сеньориту на Пласа-Майор.
— Спас? Каким образом?
Старуха рассказала о том, что произошло на площади.
— Ах, значит, моя дочь собиралась преклонить колена вместе с этими христианами! — в ярости завопил еврей. — А я даже ничего об этом не знаю. Ты, видно, хочешь, чтобы я выгнал тебя?
— Простите, хозяин!
— Убирайся!
Старуха поспешила удалиться.
— Вот видите, мы должны как можно скорее обвенчаться! — сказал Андрес Серта. — А теперь мне следовало бы отдохнуть. Прошу вас, оставьте меня одного.
Старик ушел. Однако, прежде чем лечь в постель, он решил увидеть дочь и тихонько вошел к ней в спальню. Сарра спала, разметавшись на шелковых простынях. Белый плафон свисал с потолка, украшенного лепным орнаментом, заливая комнату ярким светом. В полуоткрытое окно проникал ночной воздух, напоенный ароматом алоэ и магнолий. Блики света играли на многочисленных креольских безделушках в шкафах и на полках. Казалось, душа девушки должна была ликовать среди всей этой роскоши.
Самуэль приблизился к постели дочери. Девушка спала, но вот какое-то беспокойство заставило ее вздрогнуть, и с прелестных губ сорвалось имя Мартина Паса.
Старик вернулся к себе.
Сарра поднялась с первыми лучами солнца. Чернокожий слуга Либертад тут же явился на ее зов. Он запряг мула для нее и лошадь для себя.
Это была давняя привычка — совершать ранние прогулки в сопровождении верного слуги.
Сарра надела коричневую юбку и кашемировую мантилью с бахромой, дополнив этот туалет широкополой соломенной шляпой. Длинные черные косы она подбирать не стала. Желая как-то унять тревогу, она свернула себе пахитоску из листьев ароматного табака и наконец, усевшись на мула, направилась в сторону порта Кальяо.
В порту царило небывалое оживление. Береговая охрана всю ночь следила за шхуной «Анунсиасьон», подозрительные маневры которой свидетельствовали о неких противозаконных намерениях ее капитана. Казалось, «Анунсиасьон» поджидала какие-то контрабандные товары в устье Римака, держась на безопасном расстоянии от берега, чтобы в случае чего уйти от шлюпок полицейских.
Разные слухи ходили по поводу этой шхуны. Одни считали, что на ее борту находятся колумбийские солдаты, которым предписано захватить центральное здание Кальяо и отомстить за поражение солдат Боливара[294], с позором изгнанных из Перу; другие утверждали, что шхуна просто занимается контрабандой шерсти из Европы.
Не обращая внимания на эти слухи, более или менее соответствующие истине, Сарра, у которой была совсем иная цель, добралась до Кальяо, а потом снова вернулась в Лиму, на берег Римака.
Она доехала до самого моста, возле которого расположились солдаты и метисы, следившие за обоими берегами реки.
Либертад рассказал девушке о том, что случилось ночью. Сарра велела ему поговорить с солдатами на мосту, и те рассказали, что Мартин Пас, по-видимому, утонул, хотя тела его пока не нашли. Сарра собрала все свои душевные силы, чтобы не упасть в обморок.
Среди людей, бродивших по берегу, она заметила индейца со странным лицом, он был явно чем-то взволнован. Это был Самбо.
Когда они проходили мимо старого горца, Сарра услышала, как он бормочет:
— Горе мне, горе! Они убили сына Самбо! Они убили моего сына!
Девушка сделала знак чернокожему слуге следовать за ней. Нимало не заботясь о том, что ее могут заметить и рассказать обо всем отцу, она направилась в церковь Святой Анны. Девушка оставила мула на попечение слуги, а сама решительно переступила порог католического храма и спросила отца Хоакина. Затем опустилась на колени и долго молилась за спасение души Мартина Паса.
Всякий другой на месте Мартина Паса погиб бы в водах бурной реки. Однако удивительная сила, несгибаемая воля, а главное — неизменное хладнокровие, которое отличает индейцев Нового Света, спасли его.
Мартин Пас знал, что солдаты попытаются подкараулить его под мостом, где течение было особенно стремительным. Работая изо всех сил руками, он старался выбраться из бурного потока. Ниже по течению река замедляла свой бег, и Мартин Пас, доплыв до берега, спрятался в кустах магнолии.
Что же дальше? Солдаты могут спуститься по реке и тогда наверняка схватят его. Решение пришло мгновенно: нужно вернуться в город и спрятаться там.
Чтобы избежать встреч с жителями окраинных улочек, он зашагал по самой широкой улице. Ему все время казалось, что за ним следят, однако раздумывать было некогда. Он на миг остановился перед ярко освещенным домом. Ворота были открыты. От подъезда то и дело отъезжали экипажи с испанскими аристократами.
Мартин Пас незаметно проскользнул в ворота, которые тут же закрылись. Он стремительно взбежал по лестнице из кедрового дерева. На стенах висели роскошные панно. Все залы, еще ярко освещенные, были безлюдны. Юноша промчался через анфиладу парадных комнат и очутился в каком-то темном помещении.
Но вот погасли последние люстры и дом погрузился во мрак и тишину.
Мартин Пас попытался выяснить, куда он попал. Окна комнаты выходили во внутренний сад — этим путем можно бежать. Он уже направился к окну, как вдруг услышал за спиной чей-то голос:
— Сеньор, вы забыли прихватить с собой мои бриллианты.
Мартин Пас обернулся и увидел надменного господина, очевидно, хозяина дома, который с усмешкой указывал пальцем на ларец, стоявший на столе.
Оскорбленный до глубины души, Мартин Пас вплотную приблизился к незнакомцу, который с невозмутимым видом разглядывал его. Выхватив кинжал, юноша приставил его острие к своей груди.
— Сеньор, — тихо сказал он, — если вы еще раз повторите это, я убью себя на ваших глазах.
Испанец удивленно вскинул брови. Он вдруг почувствовал какую-то смутную симпатию к этому странному индейцу. Подойдя к окну, он закрыл его и повернулся к своему ночному гостю. Тот выпустил из рук кинжал.
— Я индеец Мартин Пас… Скрываюсь от погони. Солдатам приказано схватить меня: защищаясь, я ударил кинжалом одного метиса. Этот человек — жених девушки, которую я люблю. А теперь, сеньор, решайте, как вам поступить.
— Знаете, дружище, — очень спокойно сказал испанец, — завтра я отправлюсь на воды в Чоррильос. Если вы согласитесь сопровождать меня, то разом избавитесь от всех своих преследователей, и, я надеюсь, у вас никогда не будет оснований жаловаться на недостаток гостеприимства маркиза дона Вегаля.
Мартин Пас молча поклонился.
— В моем доме вы можете спокойно спать до утра, никому не придет в голову искать вас здесь.
Испанец вышел, оставив молодого человека в одиночестве, тот был потрясен столь теплым приемом. Мартин Пас улегся на кровать в углу комнаты и, успокоенный словами маркиза, крепко заснул.
Они поднялись на рассвете. Маркиз отдал последние приказания слугам, велел передать Самуэлю, чтобы тот зашел к нему, а сам отправился к утренней мессе, ибо перуанская аристократия не пропускала ни одной службы. Со дня своего основания Лима считалась католическим городом: кроме многочисленных церквей, здесь было построено двадцать два женских и семнадцать мужских монастырей, а также четыре богадельни для престарелых, где, разумеется, были свои церкви. Таким образом, в Лиме оказалось свыше сотни католических храмов, где отправляли службу более восьмисот священников и монахов, причем еще более трехсот монахинь и монахов жили не в монастырях, а в городе.
Едва войдя в церковь Святой Анны, дон Вегаль заметил девушку, которая в слезах молилась, стоя на коленях. На ее лице застыло такое страдание, что маркизу захотелось сказать ей слова утешения. Но отец Хоакин, тихо подошедший к нему, чуть слышно прошептал:
— Ради Бога, дон Вегаль, не приближайтесь к ней!
Священник сделал знак Сарре, и она, поднявшись с колен, последовала за ним в пустой полуосвещенный придел.
Дон Вегаль, остановившись возле алтаря, прослушал мессу и отправился домой. Плачущая девушка все стояла у него перед глазами.
Дома его поджидал Самуэль, явившийся по его приглашению. Казалось, старик уже забыл о событиях этой ночи и теперь радовался, предвкушая очередную выгодную сделку.
— Что угодно вашей светлости? — спросил он, поздоровавшись с испанцем.
— Мне необходимо тридцать тысяч пиастров, и не позднее, чем через час.
— Тридцать тысяч пиастров!.. Откуда же взять такие деньги? Клянусь святым царем Давидом, сеньор, мне не так легко их найти!
— Вот вам несколько ларцов с драгоценностями, — сказал дон Вегаль, не обращая внимания на слова еврея. — Кроме-того, я предлагаю вам купить мои земли, и по весьма низкой цене.
— Ах, сеньор! — воскликнул Самуэль. — Эти земли — сплошное разоренье. Их некому обрабатывать. Индейцы бегут в горы, и урожаи не оправдывают затраченных денег!
— А во сколько вы оцениваете эти бриллианты?
Самуэль вынул из кармана крошечные весы и принялся взвешивать камни, не переставая бормотать и привычно занижая сумму:
— Бриллианты! Какой смысл скупать их сейчас? Ни малейшей выгоды! Все равно что зарывать деньги в землю… Обратите внимание, сеньор, вот этот камень не очень чистой воды… Вы же знаете, сеньор, как трудно в наше время продать столь дорогие украшения. Нужно очень далеко ехать… Американцы, конечно, охотно купят камни, чтобы потом перепродать их сынам Альбиона…[8 - Альбион — поэтическое название Англии.] Однако купят они их по такой цене, что я останусь внакладе… Как вы считаете, десять тысяч пиастров устроят вашу светлость? Это, конечно, не слишком много, но…
— Разве я сказал, — брезгливо поморщился испанец, — что мне мало десяти тысяч?
— Поверьте, сеньор, я не могу добавить больше ни реала!
— Забирайте камни и немедленно принесите мне деньги. Необходимо тридцать тысяч, на недостающую сумму я дам, вам залоговую квитанцию на свой дом. Надеюсь, это достаточное обеспечение?
— Ах, сеньор, в этом городе с постоянными землетрясениями никто не знает, кто умрет, а кто останется жив, что будет стоять века, а что рухнет…
Самуэль несколько раз прошелся, ступая на пятки, словно проверяя прочность паркета.
— Только чтобы услужить вашей светлости, я найду для вас деньги, хотя мне это сейчас очень непросто: я ведь выдаю замуж дочь за кавалера Андреса Серту… Вы знаете его, сеньор?
— Нет, я не знаю сеньора Андреса Серты. Прошу вас, немедленно пришлите мне деньги и заберите драгоценности!
— Хотите получить расписку?
Дон Вегаль, не удостоив торговца ответом, прошел в соседнюю комнату.
— Спесивый испанец! — пробормотал сквозь зубы Самуэль. — Ну погоди, как только ты лишишься своего богатства, я собью с тебя спесь! Хвала Соломону, он не обидел меня умом и смекалкой, я умею делать дела.
Расставшись с евреем, дон Вегаль направился в комнату, где провел ночь Мартин Пас. Маркиз нашел его в угнетенном состоянии.
— Что с вами? — спросил он.
— Сеньор, я люблю дочь человека, который приходил к вам…
— Любите еврейку! — с ужасом воскликнул дон Вегаль, но, заметив, как помрачнел молодой человек, поспешил добавить: — Сегодня нам надо ехать, но ведь мы сюда еще вернемся!
Через час Мартин Пас, одетый в испанское платье, вместе с маркизом покидал город. Дон Вегаль не взял с собой никого из слуг.
Чоррильос находился в двух лье от Лимы. Небольшая красивая церковь этого индейского прихода во время летнего сезона служила местом встреч местной аристократии. Следует заметить, что азартные игры, запрещенные в Лиме, в Чоррильосе были разрешены на весь летний сезон. Особенным пристрастием к этому делу отличались местные дамы: не один богатый кавалер за одну ночь проигрывал здесь какой-нибудь прелестнице все свое состояние.
Сезон только начался, народу в городке было еще мало, и дон Вегаль со своим спутником без труда устроились в старинном особняке на самом побережье, откуда открывался вид на Тихий океан.
Маркиз дон Вегаль принадлежал к одной из древнейших испанских фамилий и очень гордился этим. Он был последним представителем знаменитого рода. Вот отчего на лице его навсегда застыло выражение усталости и грусти. Какое-то время он активно участвовал в политической жизни страны, но в конце концов возненавидел все эти общественные потрясения, в основе которых лежали, как правило, личные амбиции политических деятелей. С тех пор он жил замкнуто, почти не принимая никого, если не считать редких вынужденных визитов вежливости.
Огромное состояние маркиза таяло день ото дня, имения его были запущены, не хватало рабочих рук, чтобы привести их в порядок, и маркиз постоянно делал разорительные займы. Однако перспектива окончательного краха ничуть не пугала его. Беззаботный, как все испанцы, проводивший все свои дни в праздности, он совершенно не заботился о будущем и не думал о том, что может разориться. Он был когда-то любящим мужем и отцом очаровательной дочери, но оба обожаемых существа погибли во время страшной катастрофы, с тех пор у маркиза не было никаких привязанностей, он жил, ни о чем не задумываясь, отдавшись на волю случая. Дон Вегаль считал, что сердце его омертвело навсегда, но внезапная встреча с Мартином Пасом оживила его — словно пламенная страсть индейца разожгла дремавший под пеплом огонь. Дон Вегаль устал от общества благородных испанских аристократов, ни одному из них он больше не верил, однако он испытывал отвращение и к метисам, которые изо всех сил стремились дотянуться до него. А вот индейцы, напротив, привлекали его. Маркиз с удовольствием общался с этими гордыми и простыми людьми, предки которых так мужественно сражались когда-то с солдатами Писарро.
Маркиз понял, что Мартина Паса считают в Лиме погибшим. Однако его пугала любовь молодого индейца к дочери старого еврея, и он решил вторично выступить в роли его спасителя: ускорить свадьбу Андресв Серта и Сарры.
В те дни, когда Мартин Пас особенно грустил, маркиз, чтобы избежать разговоров о прошлом, постоянно переводил беседу на какие-нибудь отвлеченные темы. И все же однажды, не выдержав очередного приступа тоски у Мартина Паса, дон Вегаль обратился к нему:
— Зачем, мой друг, оскорблять банальными страданиями благородство вашей натуры? Разве не был вашим предком Манко-Капак, истинный герой и патриот своей земли? На прекрасные поступки способен только человек, не униженный недостойной страстью! Разве сердце не подсказывает вам, что самое главное — это вновь обрести свою независимость?
— Мы постоянно стремимся к этому, сеньор! День, когда мои братья поднимутся на борьбу за независимость, возможно, недалек.
— Понимаю! Вы говорите о тайной войне, которую ваши братья готовят в горах? По условному сигналу они с оружием в руках спустятся в город и, как и прежде, будут разбиты! Посмотрите, как вы и ваши собратья оказались втянутыми в эти бесконечные политические потрясения, ареной которых вечно являлось Перу! А в результате всего этого выиграют метисы, которые воспользуются поражением и индейцев и испанцев!
— Мы спасем нашу страну! — воскликнул Мартин Пас.
— Да, вы спасете ее, если осознаете свою истинную роль! Послушайте меня, Мартин Пас, я люблю вас, как сына, и говорю вам с горечью: мы, испанцы, выродившиеся потомки некогда великого народа, не способны вернуть былого великолепия этой стране. А это значит, что вы должны победить в себе проклятый «американизм», который велит изгнать из страны всех европейцев, кем бы они ни были. Знайте, лишь европейская иммиграция спасет перуанскую империю. Вместо той междоусобной борьбы, в которой вы погрязли и которая принесет все касты в жертву одной-единственной, протяните лучше руку трудовым людям Старого Света!
— Индейцы, сеньор, всегда будут видеть врага в любом иностранце, кем бы он ни был, и ни за что не потерпят, чтобы он дышал воздухом наших гор. Та власть, которую я имею над своими собратьями, исчезнет в тот день, когда я изменю клятве уничтожать наших угнетателей. Да и потом, кто я сейчас? — прибавил он печально. — Беглец, которому и трех часов не позволят остаться в живых, если я появлюсь на улицах Лимы…
— Друг мой, обещайте мне больше никогда не говорить об этом.
— Как можно обещать это вам, дон Вегаль, ведь тогда я не смогу больше говорить с вами откровенно!
Маркиз замолчал.
Тоска снедала молодого индейца все сильнее день ото дня. Маркиз содрогался от ужаса при мысли о том, что молодой человек может вернуться в Лиму, где ему грозит верная смерть. Он горячо молился за него и старался насколько можно ускорить свадьбу Сарры. Именно с этой целью он отправился однажды утром из Чоррильоса в Лиму. Там он узнал, что Андрес Серта уже выздоровел и скоро состоится его свадьба, в городе только об этом и говорили.
Дону Вегалю очень хотелось собственными глазами увидеть девушку, которую так любит Мартин Пас. Дождавшись вечера, он отправился на Пласа-Майор, где всегда полно народу, и встретил там своего старого друга отца Хоакина. Священник был страшно удивлен, узнав, что Мартин Пас остался жив. Он пообещал маркизу сообщить дону Вегалю, если узнает что-то новое.
Неожиданно внимание маркиза привлекла девушка в черной мантилье, ехавшая в карете.
— Кто эта красотка? — спросил он у отца Хоакина.
— Невеста Андресв Серта, дочь еврея Самуэля.
— Эта красавица? Дочь еврея?!
С трудом сдерживая волнение, маркиз распрощался с отцом Хоакином и поспешил в Чоррильос. Он узнал в невесте Андресв Серты ту самую девушку, что молилась в церкви Святой Анны.
С тех пор как колумбийские войска, которые Боливар отдал под командование генерала Санта-Круса, были изгнаны из Перу, в стране, раздираемой постоянными военными мятежами, наступило относительное спокойствие. Неуемные амбиции завоевателей несколько поутихли, и укрепились позиции президента Гамарры, расположившегося во дворце на Пласа-Майор. Настоящая опасность таилась вовсе не в этих мятежах, которые угасали так же быстро, как и вспыхивали, и лишь развлекали местных жителей, обожавших военные потехи. Этой опасности не замечали ни испанцы, которые вознеслись слишком высоко, ни метисы, которые не желали смотреть вниз.
А тем временем необычное возбуждение охватило индейцев, которые зачастили в город, где они встречались с другими жителями гор. Казалось, они разом сбросили с себя апатию и перестали лениво греться на солнышке, завернувшись в свои пончо. Индейцы ходили по деревням, встречались со своими сородичами, узнавая друг друга с помощью условных знаков, они собирались в трактирах, старательно обходя места бойкой торговли.
На одной из удаленных от центра площадей Лимы стоял жалкий одноэтажный домишко. Эту дешевую таверну держала старая индианка, которая могла предложить своим непритязательным клиентам лишь маисовое пиво да напиток из сока сахарного тростника.
В определенный час, когда на крыше таверны появлялся длинный шест — сигнал сбора, индейцы всех мастей: проводники, погонщики мулов и каретники — входили в таверну по одному и рассаживались в большом зале. Хозяйка сновала взад и вперед с озабоченным видом и, отдав распоряжения служанке, старалась сама обслужить посетителей.
Несколько дней спустя после исчезновения Мартина Паса в зале таверны, утопавшем в табачном дыму, собралось около полусотни индейцев, усевшихся вокруг длинного стола. Одни жевали чайный лист, смешанный с пахучей глиной, другие потягивали маисовое пиво, но при этом все внимательно слушали выступавшего перед ними оратора. Это был Самбо.
Окинув собравшихся внимательным взглядом, он начал:
— Сыны Солнца могут говорить здесь свободно. Тут нет предательских ушей. На площади наши друзья, переодевшись уличными певцами, развлекают народ, так что мы можем ничего не опасаться.
С улицы и в самом деле доносились звуки мандолины, и поэтому индейцы в таверне чувствовали себя в полной безопасности.
— Какие новости о Мартине Пасе можешь ты сообщить нам, Самбо? — спросил один из индейцев.
— Никаких. Одному Господу Богу известно, жив он или нет. Я жду наших братьев, которые спустились до устья реки, Может быть, им удалось найти хотя бы его тело…
— Мартин Пас был настоящий вождь, — сказал Мананья-ни, индеец с суровым лицом, которого все немного побаивались. — Однако почему его не было с нами, когда подошла шхуна с оружием?
Ничего не ответив ему, Самбо опустил голову.
— Знают ли мои братья о том, — продолжал Мананьяни, — что между шхуной «Анунсиасьон» и береговой охраной произошла перестрелка? Если бы солдатам удалось захватить шхуну, рухнули бы все наши планы.
Собравшиеся встретили эти слова раздраженным гулом.
— Да будут благословенны те из моих братьев, кто предпочитает выжидать, вместо того чтобы действовать и судить о поступках других, — продолжал Самбо. — Как знать, вдруг мой сын Мартин Пас когда-нибудь вернется… Послушайте, оружие, которое нам прислали из Сечуры, уже в наших руках! Мы спрятали его в Кордильерах и пустим в ход, как только вы будете готовы выступить.
— А кто нам мешает? — выкрикнул молодой индеец. — Мы уже давно наточили ножи и только ждем сигнала.
— Скоро настанет этот час! — воскликнул Самбо. — Знают ли мои братья, по какому врагу мы должны нанести первый удар?
— По метисам, которые обращаются с нами как с рабами! — крикнул один из индейцев. — По этим наглецам, которые то и дело потчуют нас кулаками и кнутом, словно упрямых мулов.
— А я думаю, — возразил другой, — надо начинать со скупщиков драгоценных камней!
— Оба вы неправы! — перебил их Самбо. — Первый удар мы нанесем совсем не там! Наши враги — вовсе не те люди, что пришли на землю наших предков триста лет назад. И не те, что уничтожили сыновей Манко-Капака. Ваши истинные поработители — сегодняшние надменные испанцы, рабами которых вы являетесь и по сей день! Да, они утратили свое богатство, но сила по-прежнему на их стороне, и, вопреки перуанской демократии, они до сих пор попирают наши права! Забудем же, кто мы сейчас, и вспомним, кем были наши отцы!
— Верно! Верно! — подхватили собравшиеся.
Самбо уже успел опросить главных заговорщиков и убедился, что соратники из Куско и из многих областей Боливии готовы выступить все как один.
Он продолжал, все более распаляясь:
— Сравнится ли ненависть наших братьев горцев с твоей ненавистью, наш храбрый Мананьяни? Готовы ли они обрушиться на Лиму, словно горный обвал в Кордильерах?
— Наши братья не обманут твоих ожиданий, Самбо! Пусть только Самбо выйдет из города в назначенный день, ему не придется далеко идти, чтобы отыскать индейцев, готовых сражаться за свободу! На перевалах Сан-Кристобаль и Аманкес их очень много, наших братьев. Завернувшись в свои пончо, повесив кинжалы на пояс, они ждут, чтобы им дали в руки оружие. Они не забыли, что их долг — отомстить за разгром потомков Манко-Капака!
— Отлично, Мананьяни! Видно, сам Бог ненависти говорит твоими устами. Скоро мои братья узнают имя нашего нового вождя. Президент Гамарра думает не о народе, а лишь о том, чтобы укрепить свою власть, Боливар далеко, Санта-Крус изгнан… так что мы с вами должны действовать наверняка. Через несколько дней начнется праздник аманкес[295], который сулит множество удовольствий нашим угнетателям. Пусть каждый из вас будет готов к выступлению. И пусть мое слово донесется до самых отдаленных уголков Боливии!
Трое новых посетителей вошли в таверну.
— Ну что? — повернулся к ним Самбо.
— Мы не нашли тела Мартина Паса, хотя обыскали всю реку. Самые лучшие ныряльщики осмотрели дно. Мы считаем, что сын Самбо не погиб в волнах Римака.
— Значит, они убили его! О, горе вам, люди, если вы убили моего сына! Пусть мои братья расходятся тихо, пусть каждый из вас вернется на свое место, внимательно смотрит вокруг и ждет.
Индейцы вышли. Самбо остался один на один с Мананьяни, который спросил:
— Знает ли Самбо, что привело его сына в тот вечер в предместье Сан-Ласаро? Уверен ли Самбо в нем?
Глаза индейца сверкнули так гневно, что Мананьяни отпрянул назад. Однако Самбо сдержался.
— Если Мартин Пас предал своих братьев, я убью сначала тех, кому он подарил свою дружбу, потом тех, к кому обращена его любовь. После этого я убью его и себя, чтобы даже следа не осталось от рода, покрывшего себя позором!
Вошла хозяйка таверны и подала Самбо записку.
— Здесь собирались только индейцы?
— Да.
— Кто вам дал это?
— Не знаю. Я думаю, записку оставил один из посетителей, я нашла ее на столе.
Хозяйка вышла. Самбо развернул записку и громко прочел вслух:
— «Молодая девушка молит Бога за Мартина Паса, ибо не может забыть человека, который рисковал ради нее своей жизнью. Если Самбо что-нибудь знает о своем сыне или надеется найти его, пусть обернет руку красным платком. Его увидят глаза, которые следят за Самбо всегда».
Он смял записку.
— Несчастный, он влюбился в женщину!
— Что за женщина? — спросил Мананьяни.
— Она не индианка, — ответил Самбо, взглянув на записку. — Это девушка из богатой семьи… Ах, Мартин Пас, я не узнаю тебя!
— Сделаете ли вы то, о чем пишет эта женщина?
— Конечно нет. Пусть даже не надеется, пусть хоть умрет!
Самбо в бешенстве порвал записку.
— Но ведь эту записку, должно быть, принес какой-то индеец… — заметил Мананьяни.
— О, это не мог быть ни один из наших! Кто-то узнал, что я часто бываю здесь, но с этой минуты ноги моей больше в этой таверне не будет! Брат мой, возвращайся в горы, а я останусь здесь следить за городом. Посмотрим, для кого обернется весельем этот праздник: для поработителей или порабощенных.
Они разошлись в разные стороны.
План восстания был детально разработан и уже назначен его час. В это время года Перу становится малолюдным, здесь остается совсем немного испанцев и метисов. Индейцы, которые прибудут из лесов Бразилии, с равнины Ла-Плата[296] и спустятся с гор Чили, составят огромную армию. Когда удастся захватить такие большие города, как Лима, Куско и Пуно, вряд ли на помощь перуанским солдатам придут колумбийские войска, которые были недавно изгнаны перуанским правительством. Итак, восстание удастся, если каждый индеец сохранит тайну в своем сердце и среди них не окажется ни одного предателя.
Откуда было знать Самбо, что один человек, попросивший аудиенции у президента Гамарры, сообщил ему, что в устье Римака оружие со шхуны «Анунсиасьон» было выгружено в индейские пироги. Предатель получил щедрое вознаграждение за услуги, оказанные перуанскому правительству. Этот человек вел двойную игру: он за крупную сумму предоставил свою шхуну сторонникам Самбо, а затем выдал президенту план заговорщиков.
В человеке этом можно было без труда узнать еврея Самуэля.
Андрес Серта окончательно выздоровел. Он был уверен в гибели Мартина Паса и теперь постоянно торопил Самуэля со свадьбой. Ему не терпелось пройтись по улицам Лимы с юной красавицей Саррой.
А она по-прежнему встречала его с высокомерным безразличием. Впрочем, это обстоятельство нимало не смущало метиса, ведь он заплатил за Сарру, словно за дорогую вещь, сто тысяч пиастров.
Нужно сказать, что Андрес Серта не слишком доверял старому еврею, и не без основания: не говоря уже о том, что сам брачный контракт не вызывал большого доверия, обе договаривающиеся стороны тоже не заслуживали уважения. Поэтому метис решил еще раз тайно встретиться с Самуэлем и пригласил его в Чоррильос, к тому же он был не прочь накануне свадьбы попытать счастья в игре.
Открытие игорного дома на курорте произошло вскоре после приезда маркиза дона Вегаля, и с этого дня движение на дороге, ведущей из Лимы, становилось все оживленнее. Одни, добравшись сюда пешком, уезжали в карете, другие просаживали все свое состояние без остатка и уходили пешком.
Дон Вегаль и Мартин Пас не принимали участия в этих развлечениях, молодого индейца лишали сна более благородные переживания.
После вечерней прогулки с маркизом Мартин Пас обычно шел к себе и, усевшись у окна, проводил томительные часы, вспоминая прошлое.
Дон Вегаль тоже никак не мог забыть девушку, которую видел в храме, но не решался рассказать об этом Мартину Пасу. Маркиз боялся, что его признание вновь возродит в сердце юноши те чувства, которые ему хотелось бы поскорее погасить, — ведь у молодого изгнанника не было никакой надежды связать когда-либо свою судьбу с Саррой.
Полиция Лимы понемногу забыла о Мартине Пасе, и юноша решил, что теперь, когда он пользуется покровительством маркиза, он может появиться среди курортников.
Прежде всего Мартин Пас решил выяснить, что стало с юной дочерью Самуэля. Одетый в испанское платье, он беспрепятственно проникнет в игорный дом и послушает, о чем там говорят. Андрес Серта достаточно заметный человек в городе, и приближавшаяся свадьба была предметом живого обсуждения у жителей столицы.
Однажды вечером, вместо того чтобы отправиться к океану, индеец поднялся на склон горы, где разместились главные здания Чоррильоса, и по широкой каменной лестнице вошел в один из домов.
Это был игорный дом. День выдался тяжелый, душный. Разбитые после изнурительной ночи, несколько посетителей улеглись прямо на полу, завернувшись в пончо. Игроки сидели за столом, покрытым зеленым сукном и расчерченным на четыре квадрата. В каждом квадрате стояли буквы «а» или «с» — первые буквы слов «асар» и «суэрте»[297]. Игроки понтировали на одну или другую букву, банкомет объявлял ставки и выбрасывал кости, которые приносили выигрыш либо «а», либо «с».
Ставки стремительно повышались. Какой-то метис с лихорадочным жаром ловил ускользавшую удачу.
— Две тысячи пиастров! — выкрикнул он.
Банкомет бросил кости, и метис разразился проклятиями, но тут же закричал снова:
— Четыре тысячи!
И снова проиграл.
Мартин Пас, старавшийся держаться в стороне, взглянул на игрока. Это был Андрес Серта. А рядом с метисом молодой человек увидел старого Самуэля.
— Хватит, остановитесь, сеньор, — уговаривал метиса Са-муэль, — сегодня фортуна явно не благоволит вам.
— Вам-то какое дело? — вспылил Андрес Серта.
— Действительно, не мое это дело, но вам следовало бы отказаться от подобных занятий накануне свадьбы.
— Восемь тысяч пиастров! — выкрикнул Андрес Серта, поставив на «с». Однако выигрыш пал на «а». Метис выругался.
— Делайте ваши ставки, сеньоры! — призывал банкомет.
Андрес Серта, вытащив из кармана пачку денег, собирался поставить на все. Он бросил пачку на стол, и банкомет уже начал встряхивать кости, но тут Самуэль решительно остановил метиса. Он наклонился к Андресу Серте и тихо сказал ему на ухо:
— Если вы проиграетесь и у вас не останется денег для заключения брачного контракта, все будет кончено сегодня же вечером!
Андрес Серта, втянув голову в плечи, молча сгреб со стола деньги и вышел.
— А вы можете продолжать! — бросил Самуэль банкомету. — У вас еще будет возможность заняться разорением этого сеньора после свадьбы.
Тот молча склонился в почтительном поклоне — ведь Самуэль был владельцем этого игорного дома. Старый еврей никогда не упускал случая заработать хотя бы реал.
Самуэль двинулся вслед за метисом и остановил его у входа.
— Мне нужно сообщить вам нечто очень важное. Где мы могли бы поговорить, чтобы нас никто не услышал?
— Да где хотите! — огрызнулся Серта.
— Сеньор, ваше раздражение может обойтись вам очень дорого! Я не доверяю ни закрытым комнатам, ни пустынным улицам. Мне нужно поведать вам одну тайну. Поверьте, она очень дорого стоит!
Они вышли из игорного дома и направились на берег океана. Добравшись до пляжа, они остановились возле пустых кабинок для купальщиков. Откуда им было знать, что Мартин Пас все видел и слышал: он, словно змея, скользил за ними в темноте.
— Возьмем лодку, — сказал Андрес Серта, — и выйдем в океан.
Он отвязал небольшую лодку и бросил несколько монет сторожу. Самуэль и метис уселись в нее и направились в открытый океан.
Стараясь не упустить из виду удаляющуюся лодку, Мартин Пас, прятавшийся в скалах, быстро разделся, оставив на себе пояс с кинжалом, и поплыл вслед за лодкой.
Последние лучи солнца утонули в волнах, и тихие сумерки окутали океан.
Мартин Пас совсем забыл, что в этих краях встречаются страшные акулы. Он приблизился к лодке настолько, что мог слышать голоса.
— Но какие доказательства, что это его дочь, могу я представить ее отцу? — спросил Андрес Серта.
— Вы напомните ему об обстоятельствах, при которых он потерял своего ребенка.
— А именно?
— Сейчас скажу…
Мартин Пас слушал, стараясь держаться над водой, но ничего не понимал.
— Отец Сарры жил тогда в Консепсьоне[298]. Как вы уже знаете, он был очень важный сеньор и столь же богат, сколь знатен. Однажды ему пришлось поехать по делам в Лиму, и он отправился туда, оставив в Консепсьоне жену и дочь, которой тогда было всего пятнадцать месяцев. Ему очень понравилось в Перу, и он попросил маркизу приехать к нему. Вместе с несколькими слугами она села на корабль «Сан-Хосе», идущий из Вальпараисо. Я плыл на том же корабле. «Сан-Хосе» должен был сделать остановку в Кальяо, но вблизи островов Хуан-Фернандес его настиг ураган. Корабль потерял управление, он сильно накренился и лег на борт. Экипаж и пассажиры пытались спастись в шлюпках. Едва взглянув на разъяренные волны, маркиза отказалась сесть в шлюпку и, прижав к груди малышку, осталась на корабле. Я тоже остался. Шлюпка с пассажирами стала удаляться, но, отойдя на сотню метров от «Сан-Хосе», она перевернулась и затонула со всеми, кто в ней находился. Мы остались одни посреди бушующего океана. Ураган становился все яростней. Поскольку мои деньги были не со мной, я не слишком отчаивался, хотя вода в трюме поднялась уже на пять футов. Вскоре волной корабль выбросило на прибрежные скалы. Молодая маркиза вместе с дочерью оказалась в воде. К счастью, я успел схватить на руки ребенка, а мать утонула у меня на глазах. Сам не понимаю, как мне удалось с ребенком добраться до берега.
— Вы все точно помните?
— Абсолютно точно. Отец не станет отрицать. Какой же чудесный выдался сегодня денек, сеньор! Он принесет сто тысяч пиастров, и вы немедленно мне их отсчитаете!
«Что бы это могло значить?» — недоумевал Мартин Пас.
— Вот кошелек, в нем сто тысяч пиастров! — произнес Андрес Серта.
— Спасибо, сеньор! — усмехнулся Самуэль, хватая добычу. — Возьмите расписку. Клянусь, я верну вам вдвое большую сумму, если вы не станете членом одной из самых знатных семей в Испании.
Но индеец уже не слышал этих слов: ему пришлось нырнуть, чтобы не столкнуться с лодкой. И тут он заметил какую-то тень, быстро приближавшуюся к нему.
Это была тинторера[299] — самая хищная и страшная из акул. Мартин Пас нырнул, но вскоре высунул голову из воды, чтобы набрать воздуха, и получил мощный удар хвостом. Он почувствовал на своей груди прикосновение липкой чешуи. Акула перевернулась на спину, чтобы схватить свою добычу, и уже разинула пасть с тремя рядами зубов. Белое брюхо было совсем рядом, и Мартин Пас с размаху вонзил в него кинжал.
Вода окрасилась кровью. Мартин Пас снова нырнул и, проплыв под водой, вынырнул на несколько метров дальше.
Лодки метиса нигде не было видно. Мартин Пас быстро поплыл к берегу, забыв об опасности, которой только что избежал.
На следующий день юноша покинул Чоррильос. Дон Вегаль, обеспокоенный исчезновением молодого индейца, вернулся в Лиму, чтобы найти его.
Свадьба Андресв Серты и дочери богатого торговца Саму-эля была в центре всеобщего внимания. Знатные сеньоры без устали готовили, примеряли роскошные туалеты, придумывали замысловатые прически, короче, не отдыхали ни минуты.
Бесконечные приготовления велись и в доме Самуэля, который хотел, чтобы эта свадьба надолго запомнилась всем. Он приказал обновить фрески, украшавшие его дом, повесить на двери и окна роскошные занавеси, ниспадавшие широкими складками, расставить в просторных, прохладных комнатах резную, богато инкрустированную мебель. Вдоль террас и балюстрад были высажены редкие растения, привезенные из дальних стран.
Итак, у бедной девушки не оставалось больше никакого выхода. Раз Самбо не надел условного знака на рукав, значит, и он тоже утратил надежду. Либертад следил за каждым шагом старого индейца.
Если бы бедная Сарра могла следовать велению своего сердца, она сочла бы за благо удалиться до конца своих дней в монастырь. Ее давно влекло к католицизму. Тайно окрещенная отцом Хоакином, она была искренне предана этой религии, которая в полной мере отвечала ее душевным порывам.
Отец Хоакин, стараясь избежать скандала, как человек, который способен больше прочесть в своем требнике, нежели в человеческом сердце, делал все, чтобы Сарра поверила в смерть Мартина Паса. Самым важным для него событием был переход девушки в католицизм, и, поняв, что ее брак с Андресом Сертой — дело решенное, он старался убедить Сарру смириться с этим. Однако святой отец не догадывался, на каких условиях был заключен этот брачный контракт.
И вот настал этот день — столь радостный и долгожданный для одних и столь печальный и нежеланный для других. На свадебное торжество Андрес Серта пригласил весь город, однако большинство семей знатных аристократов под всевозможными благовидными предлогами от этого приглашения отказались.
Наступил час подписания контракта, а молодая девушка все не появлялась…
Старый Самуэль был не на шутку встревожен. Андрес Серта недовольно хмурил брови. Лица гостей, собравшихся в ярко освещенном салоне, где огни множества свечей бесконечно повторялись зеркалами, выражали смущение.
А по улице перед входом в дом Самуэля в смертной тоске бродил человек. Это был маркиз дон Вегаль.
Сарра в отчаянии закрылась в своей комнате, казалось, она была не в силах переступить ее порог. Но вот, задыхаясь от волнения, она выбежала на балкон, выходивший в сад, и вдруг заметила внизу человека, скользнувшего между кустами магнолий. Она узнала своего слугу Либертада, который, казалось, следил за кем-то: он то прятался за скульптурами, то крался, пригибаясь к земле. И вдруг она увидела, как Либертад бросился на какого-то высокого мужчину, который свалил слугу наземь и зажал ему рот.
Девушка едва не закричала, когда оба противника поднялись с земли. А негр, уставившись на незнакомца, тихо произнес:
— Вы? Так это вы!
И прежде чем Сара успела прийти в себя, высокий незнакомец предстал перед ней, словно призрак из потустороннего мира. Девушка опустила голову под взглядом Мартина Паса и так же, как ее слуга, воскликнула:
— Вы?! Неужели это вы?!
— Слышит ли невеста этот праздничный шум? — спросил юноша, не спуская с нее глаз. — Гости собрались в доме, чтобы увидеть ее сияющее от счастья лицо… А что они увидят? Лицо жертвы, обреченной на заклание! Вместо счастья они прочтут страдание в ее глазах…
Сарра слышала его как сквозь сон.
— Если юная дева страдает, пусть направит она свой взор подальше отсюда, подальше от дома своего отца, от города, который принес ей столько горя и боли!
Сарра подняла на него глаза. Мартин Пас стоял перед ней, выпрямившись во весь рост и указывая рукой на горы, — то была дорога к свободе.
За дверью послышался шум голосов. К комнате приближались какие-то люди. Очевидно, сейчас сюда войдет отец, а за ним — и жених.
Мартин Пас быстро задул лампу. Тонкий свист, подобный тому, что раздался однажды на Пласа-Майор, прорезал сумерки.
Дверь распахнулась. На пороге стояли Андрес Серта и Самуэль, пристально вглядывавшиеся в темноту. Прибежали слуги с факелами. Комната невесты была пуста…
— Проклятье! — прорычал метис.
— Где она? Где Сарра?! — воскликнул Самуэль.
— Вы мне за нее отвечаете! — вопил метис.
Старый еврей почувствовал, как его прошиб холодный пот.
— Сюда! Ко мне! — крикнул он и в сопровождении слуг бросился из дому.
Мартин Пас мчался по улицам города. В сотне шагов от дома Самуэля он наткнулся на группку индейцев, прибежавших на его свист.
— Бежим в горы! — крикнул он.
— Нет! В дом маркиза дона Вегаля! — раздался сзади негромкий голос.
Мартин Пас обернулся и увидел испанца, остановившегося в нескольких шагах от него.
— Вы доверите мне эту юную девушку? — спросил маркиз.
Индеец молча наклонил голову.
— Идем в дом маркиза дона Вегаля! — глухо приказал он Сарре.
Мартин Пас оставил девушку на попечение маркиза. Он понимал, что там она будет в абсолютной безопасности, однако долг чести не позволял ему самому провести ночь под крышей этого дома.
Он выбежал на улицу. Кровь бурлила у него в сердце, глаза пылали гневом. Не успел он пройти нескольких шагов, как на него набросились пятеро мужчин и, несмотря на отчаянное сопротивление юноши, скрутили его. Мартин Пас взвыл от отчаянья, он был уверен, что попал в руки врагов. Однако когда через несколько минут он очутился в комнате и ему развязали глаза, он увидел, что его привели в ту самую таверну, где собирались его братья, готовившие восстание. Был здесь и Самбо, ставший свидетелем похищения девушки, и Мананьяни, и еще много других. Мартин Пас окинул собравшихся невидящим взглядом.
— Сыну, видно, не жалко моих слез, — сказал Самбо, — раз он так долго не давал о себе знать…
— Разве пристойно Мартину Пасу, нашему вождю, находиться накануне восстания в стане наших врагов? — спросил Мананьяни.
Мартин Пас не удостоил ответом ни того, ни другого.
— Итак, наше святое дело принесено в жертву женщине!
Произнося эти слова, Мананьяни медленно приближался к Мартину Пасу с кинжалом в руке, но тот даже не взглянул на него.
— Сначала надо поговорить, — остановил Мананьяни старый Самбо, — а уж потом действовать. Если мой сын не будет заодно со своими братьями, я знаю, кому мстить за эту измену! Подумай лучше, Мартин Пас! Не так уж хорошо спрятана дочь еврея Самуэля, чтобы ей удалось уйти от нас… Пусть мой сын еще раз хорошенько подумает! Если он будет приговорен к смерти, он не найдет в этом городе ни одного камня, где он мог бы приклонить голову. Если же он встанет в ряды борцов за свободу, честь ему и хвала! И всеобщее уважение!
Мартин Пас молчал. В душе его шла страшная борьба, Самбо задел самые чувствительные ее струны.
Мартин Пас был необходим этим людям, он пользовался у них непререкаемым авторитетом, они были готовы идти на смерть по первому его знаку.
Самбо приказал развязать его. Мартин Пас встал.
— Сын мой, — сказал старый индеец, — завтра, во время праздника аманкес, наши братья лавиной обрушатся на безоружных жителей Лимы. Перед тобой две дороги: дорога в Кордильеры и дорога в город. Выбирай!
— В горы! — крикнул Мартин Пас. — Идем в горы! И горе нашим врагам!
Восходящее солнце осветило своими первыми лучами индейских вождей, собравшихся на свой совет в Кордильерах.
Наступило двадцать четвертое июня — праздник аманкес. Жители Лимы — кто пешком, кто верхом, кто в карете — направлялись к знаменитому плато, расположенному неподалеку от города. В пестрой толпе перемешались метисы и индейцы, которые весело шагали целыми семьями или просто небольшими компаниями. Все несли с собой еду. Впереди шагал гитарист, исполнявший популярные песни. Они шли мимо кукурузных и люцерновых полей, мимо банановых рощ, по аллеям, обсаженным высокими вербами, мимо посадок лимонных и апельсиновых деревьев, и их аромат перемешивался с запахом горных трав. Кое-кто сворачивал в придорожный трактир, где угощали водкой и пивом, и после обильных возлияний с шумом и хохотом продолжал свой путь. Всадники гарцевали в толпе, демонстрируя свою удаль и ловкость.
На этом празднике, который назван по имени скромного горного цветка, царило благодушное веселье, он никогда не омрачался дракой. Однако всадники в блестящих касках на всякий случай следили за порядком.
Внизу, у их ног, лежал древний Город королей, устремивший к нему свои башни и колокольни: вон возвышается Сан-Педро, а неподалеку — Сан-Аугустин с его сверкающим куполом, еще дальше — богатая церковь Санта-Доминго, в которой Мадонна ежедневно меняет свои одежды. А вдали катит свои волны под дуновением легкого морского ветерка Тихий океан. От самого Кальяо до Лимы высятся древние памятники — реликвии великой династии инков. Великолепная панорама завершается уходящим вдаль мысом Морро-Салар.
Пока жители Лимы любовались этими красотами, на снежных вершинах Кордильер готовилась новая драма.
Как только жители покинули город, улицы столицы заполнили толпы индейцев. Обычно они принимали активное участие в празднике аманкес, но сейчас тихо шагали по улицам с какими-то странными озабоченными лицами. Время от времени какой-нибудь вождь отдавал приказ и продолжал свой путь. Наконец все они сосредоточились в богатых кварталах города.
Солнце клонилось к горизонту, приближался тот час, когда вся городская аристократия тоже отправлялась на праздник. Знать ехала в экипажах, дамы блистали роскошными туалетами. И вновь все смешалось в единую толпу: пешеходы, всадники, кареты.
Едва на башне пробило пять часов, городские улицы огласил громкий крик: со всех площадей и улиц, от всех домов бежали индейцы, сжимая в руках оружие. Богатые кварталы наполнились повстанцами. Многие поднимали над головой зажженные факелы.
— Смерть испанцам! Смерть угнетателям! — неслось со всех сторон.
С холмов спускались новые отряды повстанцев, которые присоединялись к своим собратьям. Лима превратилась в муравейник. Повстанцы заняли все кварталы. Во главе одной из колонн шел Мартин Пас, размахивая черным знаменем. Пока индейцы штурмовали дома, которые были намечены заранее, Мартин Пас со своими товарищами добрался до Пласа-Майор. Мананьяни, шагавший рядом с ним, подгонял отстающих.
Перед дворцом президента выстроились шеренги солдат. Они были предупреждены о восстании и встретили повстанцев шквальным огнем. В первую минуту индейцы растерялись от неожиданности, видя, как первый залп скосил их товарищей, но затем с новой решимостью бросились на солдат. Началась яростная схватка, люди сражались врукопашную. Мартин Пас и Мананьяни бились не на жизнь, а на смерть.
Повстанцы решили во что бы то ни стало взять дворец и укрепиться в нем.
— Вперед! — крикнул Мартин Пас и повел товарищей на приступ.
Несмотря на яростное сопротивление противника, индейцам удалось оттеснить правительственные войска, окружавшие дворец. Мананьяни уже взбежал на лестницу и вдруг остановился. Солдаты расступились, освобождая место для двух пушек, готовых начать стрельбу по осаждавшим.
Нельзя было терять ни секунды. Повстанцы должны захватить пушки, пока не раздался первый залп.
— Это под силу лишь нам двоим! — крикнул Мананьяни Мартину Пасу.
Но Мартин Пас не слышал его, ибо в этот момент наклонился к негру, который прошептал ему на ухо:
— Грабят дом дона Вегаля. А может быть, уже и убивают его самого!
Услышав эти слова, Мартин Пас замер на месте, потом отступил на шаг. Мананьяни хотел было увлечь его за собой, но в этот момент пушечный залп смел индейцев.
— Ко мне! — крикнул Мартин Пас.
Несколько верных друзей окружили его, и они, прорвав цепь солдат, бросились бежать. Это было равносильно измене. Повстанцы поняли, что восстание обезглавлено. Мананьяни не удалось повести соратников на новый штурм дворца. Пушки били по восставшим в упор, вырывая из их рядов все новых и новых бойцов. Замешательство было всеобщим, поражение — очевидным. Несколько кварталов было охвачено огнем. Солдаты с обнаженными саблями преследовали убегавших индейцев, немало повстанцев погибло в этой схватке.
Мартин Пас добежал до дома маркиза, ставшего ареной яростной битвы, которую возглавлял Самбо. Старый индеец преследовал двойную цель: расправиться с испанцем и захватить в плен Сарру, чтобы вернуть сына на праведный путь.
Ворота и ограда были уже разрушены. Вооружившись шпагой, дон Вегаль вместе со слугами отчаянно отбивался от нападавших индейцев. Этот благородный и гордый человек сражался героически, бесстрашно отражая натиск. Противники один за другим падали под его ударами.
Но что могла сделать горстка защитников дома, осажденного толпой индейцев, которая разрасталась с каждой минутой, ибо к ней присоединялись повстанцы, бежавшие с Пласа-Майор? Дон Вегаль чувствовал, как слабеют силы его защитников, и уже приготовился достойно встретить смерть, как вдруг появился Мартин Пас, который напал на индейцев сзади и заставил их повернуть оружие против него. Под градом пуль он пробрался к дону Вегалю и заслонил его своим телом.
— Прекрасно, сын мой! Прекрасно! — сказал дон Вегаль, пожав ему руку.
Но юноша в ответ лишь нахмурился.
— О, какое счастье, Мартин Пас! — услышал он позади себя голос, который пронзил его душу.
Он узнал голос Сарры, и рука его очертила кровавый круг.
Воины Самбо начали сдавать свои позиции. Не раз этот новоявленный Брут направлял свои удары против сына, но безуспешно. И каждый раз Мартин Пас опускал свое оружие, готовое поразить отца.
Внезапно рядом с Самбо появился весь залитый кровью Мананьяни.
— Ты же поклялся отомстить предателю за измену! — обратился он к Самбо. — Ты поклялся отомстить его близким, его друзьям, ему самому! Настал твой час. Самбо! Солдаты уже близко, и метис Андрес Серта с ними!
— Идем, Мананьяни, — произнес Самбо со зловещей усмешкой. — Идем.
Оставив дом маркиза Вегаля, они ринулись навстречу солдатам. Те уже прицелились в индейцев, но Самбо бесстрашно двинулся навстречу метису.
— Вы Андрес Серта? — спросил он. — Знайте, что ваша невеста находится в этом доме и Мартин Пас собирается увести ее в горы.
Сказав это, индейцы исчезли.
Так Самбо столкнул двух смертельных врагов. Солдаты, увидев Мартина Паса, бросились штурмовать дом маркиза. Андрес Серта при виде соперника обезумел от ярости и бросился на Мартина Паса.
— Третий не подходи! — крикнул индеец, сбегая вниз по лестнице, которую он так отчаянно защищал.
Они сошлись лицом к лицу, глаза обоих метали молнии. Ни друзья, ни враги не осмеливались приблизиться к ним. Соперники сошлись в смертельной схватке и старались задушить один другого. Андрес Серта ловко вывернулся, и тут у индейца выскользнул из руки кинжал. Метис уже занес руку для удара, но Мартин Пас перехватил ее. Тщетно пытался Андрес Серта вырвать руку. Мартин Пас подобрал кинжал и с силой вонзил его в сердце метиса.
Потом он бросился в дом дона Вегаля.
— В горы, сын мой! Беги в горы! Это мой приказ! — потребовал маркиз.
Неизвестно откуда появился еврей Самуэль, он наклонился над телом Андресв Серта и вытащил у него бумажник. Однако Мартин Пас заметил это и, выхватив из рук старика бумажник, раскрыл его. Достав из него бумагу, он развернул и прочел ее, а потом с радостным возгласом обернулся к маркизу. Вот что он прочел:
«Сия расписка дана сеньору Андресу Серте — в получении от него юо ооо пиастров, которые я обязуюсь вернуть ему, если не подтвердится, что Сарра, спасенная мною во время гибели шхуны «Сан-Хосе», не является дочерью и единственной наследницей маркиза дона Вегаля.
Самуэль».
— Моя дочь! — С этим возгласом маркиз бросился в комнату Сарры, однако девушки он там не нашел.
Отец Хоакин, обливавшийся кровью, смог произнести лишь несколько слов:
— Самбо!.. Ее похитили… Река Мадейра…[300]
— В путь! — крикнул Мартин Пас.
Не говоря ни слова, дон Вегаль последовал за индейцем. Сарра — его дочь! Он должен найти свою дочь во что бы то ни стало!
Привели и запрягли мулов. Дон Вегаль и индеец оплели ремнями гетры и надели широкополые соломенные шляпы, затем оба прикрепили к седлам пистолеты, а к поясу — карабины. Мартин Пас обернул вокруг себя лассо, конец которого он крепко-накрепко привязал к упряжи своего мула.
Мартин Пас прекрасно знал горы и долины, по которым им предстояло проехать, он сразу догадался, в какой глухой угол постарается Самбо упрятать его невесту. Невесту! Посмеет ли он теперь назвать так эту девушку, оказавшуюся дочерью знатного сеньора?
Движимые одной мыслью и единой целью, путники углубились в горы, пробираясь по узким ущельям, заросшим соснами и пальмами. Позади остались араукариевые леса, бескрайние плантации хлопчатника и алоэ, поля, засеянные кукурузой и люцерной. То и дело натыкаясь на колючие кактусы, мулы в нерешительности останавливались, нередко замирая у самого края пропасти.
Дорога была трудна и небезопасна. Снега, таявшие в горах под лучами жаркого июньского солнца[301], обрушивались вниз водопадами, порой потоки камней с грохотом устремлялись по склону горы в пропасть. Но путники, не останавливаясь, спешили вперед и вперед. Наконец они достигли вершины — четырнадцать тысяч футов над уровнем моря — сплошной голый камень, никакой растительности. Свирепый кордильерский шквальный ветер вздымал над горами снежные вихри. Время от времени дон Вегаль останавливался перед очередным снежным заносом, и Мартин Пас помогал ему преодолеть препятствие.
На этой высоте, где человеку так трудно дышать, даже самые отчаянные смельчаки порой теряют мужество, и только очень твердая воля способна преодолеть усталость.
Спускаясь по восточному склону, они наткнулись на следы индейцев и поняли, что здесь они могут спуститься в долину, покрытую труднопроходимыми девственными лесами, — такие долины разделяли Перу и Бразилию. Здесь Мартину Пасу вновь помогли его индейская смекалка и опыт, он подмечал все: полузатухший костер, сломанные ветки, малейшие, еле заметные следы пребывания человека.
Дон Вегаль выражал опасение, что его несчастную дочь похитители ведут по дороге, усеянной острыми камнями и поросшей колючими растениями, но индеец, указав ему на несколько вдавленных в землю камней, заявил, что это следы животного, а сломанные ветки деревьев свидетельствуют о том, что здесь проехал человек верхом на лошади. Услышав эти пояснения, дон Вегаль немного успокоился. Мартин Пас так ловко и уверенно двигался по лесным и горным дорогам, словно для него не существовало никаких препятствий или опасностей.
Но вот наступил вечер, и путники, добравшись до берега реки, вынуждены были остановиться, сраженные усталостью. Это был приток Мадейры, который индеец сразу узнал. Огромные магнолии, склонившиеся над водой, были опутаны капризными лианами, которые перекинулись с одного берега на другой.
«Куда же направились похитители? — спрашивал себя Мартин Пас. — Вверх или вниз по реке? А может, они переправились здесь на другой берег?»
С трудом ориентируясь в темноте по еле заметным следам, он вышел к опушке леса и понял, что именно здесь похитители перебрались через реку. Внимательно приглядевшись, Мартин Пас заметил, как в кустарнике зашевелилась какая-то темная масса. Он уже приготовился бросить свое лассо, но, подойдя поближе, увидел раненого мула, который бился в конвульсиях. Очевидно, животное ранили далеко отсюда: кровавый след тянулся откуда-то из глубины леса. По-видимому, индейцы не смогли заставить мула войти в воду и попытались убить его ударом кинжала. Теперь Мартин Пас точно знал, в каком направлении двигались индейцы. Он вернулся к своему спутнику.
— Завтра мы должны их настигнуть! — сказал он.
— Идем сейчас же! — воодушевился дон Вегаль.
— Нам придется переправиться через реку.
— Ну и что же? Неужели мы не сможем переплыть ее?
Они разделись. Мартин Пас сложил одежду и привязал тюк на голову. Затем оба тихонько скользнули в воду, стараясь не потревожить хищных кайманов[302], которыми изобилуют реки Бразилии и Перу.
Как только они выбрались на противоположный берег, Мартин Пас снова принялся искать следы, но, сколько ни осматривал он листву на деревьях и каждый камень на земле, ничего не нашел. Путешественники поднялись выше по течению реки и там отыскали следы, которые не оставляли никаких сомнений: судя по всему. Самбо с группой людей, которая становилась все многочисленней, пересек Мадейру именно в этом месте. Очевидно, к Самбо по дороге присоединялось все больше и больше жителей здешних гор, которые, так и не дождавшись восстания, убедились, что стали жертвами предательства, и, проклиная ненавистных колонизаторов, пошли за старым индейцем…
Сарра почти не сознавала, что происходит вокруг. Она двигалась словно во сне, казалось, кто-то невидимый вел и подталкивал ее. Если бы индейцы бросили ее одну в этих безлюдных местах, она не сделала бы дальше ни шагу, ни единой попытки спастись. Иногда в памяти всплывал образ молодого индейца, но девушка тут же снова бессильно падала на шею мула. Когда они переправились через реку и Сарре пришлось идти пешком, потому что они бросили мула на другом берегу, двое индейцев просто поволокли девушку, не обращая внимания на то, что она в кровь обдирает ноги о камни. Самбо ничуть не тревожился, что следы крови на дороге могут их выдать, он думал лишь о том, что цель близка.
Наконец индейцы услышали шум речных порогов и вышли к небольшому поселку — около сотни бамбуковых, обмазанных глиной хижин. Завидев их, женщины и дети радостно выбежали им навстречу. Когда же Самбо рассказал им о предательстве Мартина Паса, радостные возгласы сменились проклятьями. Сарра безучастно смотрела на окруживших ее кривляющихся женщин, которые выкрикивали угрозы.
— Где мой муж? — вопила одна из них. — Это ты убила его?
— Мой брат никогда больше не вернется в свой дом! Что ты сделала с ним?
— Смерть! Пусть каждый вырвет кусок из ее тела! Смерть!
Вооружившись ножами, пылающими головнями и камнями, разъяренные индианки со всех сторон наступали на несчастную пленницу. Но тут вмешался Самбо.
— Назад! — крикнул он. — Мы будем ждать решения вождей!
Женщины послушно расступились, продолжая сверлить ненавидящими взглядами лежащую на камнях окровавленную жертву.
Река Мадейра, зажатая вблизи поселка в каменном горле, мощным водопадом обрушивала свои воды с высоты ста футов. Вожди вынесли свой приговор: бросить девушку в этот водопад. С первыми лучами солнца ее привяжут к лодке и бросят в реку. Так решил совет. Казнь нарочно отложили на утро, чтобы подольше помучить несчастную девушку. Женщины поселка, услышав этот приговор, разразились криками ликования.
Ночью началась настоящая оргия. Охмелевшие от водки, обезумевшие индейцы окружили девушку и повели свой дикий хоровод. Потом они принялись носиться по незасеянным полям, размахивая горящими сосновыми ветками. Это безумие продолжалось до рассвета. Наконец первые лучи солнца осветили страшную картину.
Как только девушку отвязали от позорного столба, сотни рук потянулись к ней, чтобы утащить ее к месту казни. Случайно вырвавшееся у нее имя Мартина Паса вызвало новый взрыв ярости у ее мучителей.
Чтобы добраться до водопада, нужно было пройти узкими тропинками и преодолеть несколько каменных завалов, таща за собой окровавленную жертву. Долбленка уже ждала их в нескольких шагах от водопада. Девушку посадили в лодку и привязали так крепко, что веревки глубоко врезались ей в тело.
— Месть! — ревело все племя.
Лодку оттолкнули от берега, и она закружилась в водовороте. И тут на противоположном берегу появились двое мужчин.
— Дочь моя! Дочь моя! — вскричал дон Вегаль, упав на колени.
Лодка устремилась к водопаду.
Стоя на скале, Мартин Пас занес над головой свое лассо, и в тот самый миг, когда лодка готова была низвергнуться в водопад, длинный кожаный хлыст захлестнул ее и затянулся узлом.
— Смерть! — вопила дикая орда на другом берегу.
Мартин Пас быстро выпрямился, и лодка, замерев перед самой стремниной, стала медленно подтягиваться к нему.
Внезапно в воздухе просвистела стрела, и Мартина Паса, упавшего в лодку, вместе с Саррой мгновенно поглотил водоворот. В ту же секунду вторая стрела пронзила сердце маркиза дона Вегаля. Так Мартин Пас и Сарра были повенчаны навеки, ибо в последний миг девушка успела осенить крестным знамением любимого.
В школе городка Кальфермат нас было тридцать: двадцать мальчиков от шести до двенадцати лет и десять девочек от четырех до девяти лет. Если вы захотите узнать точное местоположение этого населенного пункта, то, согласно составленному мною учебнику географии (с. 47), он находится в одном из католических кантонов Швейцарии, неподалеку от озера Констанц, у подножия Аппенцелль.
— Эй, вы там, Йозеф Мюллер!
— Да, господин Вальрюгис?
— Чем это вы занимаетесь на уроке истории?
— Записываю.
— Хорошо.
По правде говоря, я рисовал человека, пока учитель в тысячный раз излагал нам историю Вильгельма Телля и жестокого Геслера. Никто не знал ее лучше, чем он. Оставалось лишь прояснить один вопрос: какого сорта — ранет или кальвиль — было знаменитое яблоко, возложенное швейцарским героем на голову сына? Об этом яблоке спорили не меньше, чем о том, другом, которое наша прародительница Ева сорвала с древа познания добра и зла.
Городок Кальфермат живописно расположен в глубине долины, находящейся на северном склоне гор, куда даже летом не проникают солнечные лучи,— такие долины местные жители называют трогами[303]. Школа, стоящая на окраине, в тени деревьев, совсем не походит на мрачную фабрику начального обучения. Выглядит она приветливо, воздух вокруг свеж, просторный двор засажен зеленью, есть навес на случай дождя и маленькая колокольня, колокол которой звенит, как птица в ветвях.
Господин Вальрюгис с сестрой Лисбет, весьма строгой старой девой, руководят школой. Вдвоем они справляются с преподаванием чтения, правописания, арифметики, географии и истории, разумеется, географии и истории Швейцарии. Учимся мы ежедневно, кроме четверга и воскресенья. На занятия приходим к восьми утра с корзиной и учебниками, засунутыми за пряжку ремня. В корзине есть чем подкрепиться на завтрак: хлеб, холодное мясо, сыр, фрукты и бутылка молока. В учебниках есть чему поучиться: диктанты, цифры, задачи. В четыре часа мы уносим домой пустые корзины, в которых не осталось ни крошки.
— Бетти Клер?
— Да, господин Вальрюгис?
— Вы, кажется, не слушаете мои объяснения? На чем я остановился?
— На том,— говорит Бетти, запинаясь,— что Вильгельм отказался поклониться шляпе...[304]
— Неверно. Мы уже перешли от шляпы к яблоку, какого бы сорта оно ни было!
В полном смущении Бетти Клер опустила глаза, бросив на меня милый взгляд, который мне так нравился.
— Разумеется,— продолжал господин Вальрюгис иронически,— при вашей склонности к песенкам вы бы с большим удовольствием спели эту историю. Но ни один музыкант никогда не осмелится переложить на музыку подобный сюжет![305]
Возможно, наш учитель и был прав. Кто из композиторов осмелится затронуть эти струны? Разве что... когда-нибудь... в будущем? Как знать...
Господин Вальрюгис продолжил прерванный рассказ. Все мы — и старшие и младшие — обратились в слух. Казалось, было слышно, как свистит стрела Вильгельма Телля, пролетая через наш класс уже в сотый раз в нынешнем учебном году.
Господин Вальрюгис отводил музыкальному искусству весьма незначительную роль. Справедливо ли это? Мы были слишком малы, чтобы судить о столь сложных предметах. Представьте себе, в свои неполные десять лет я, например, считался старшим учеником. И все-таки многие из нас очень любили местные песни, старые религиозные гимны, песнопения из антифонария[306] под аккомпанемент церковного органа. Тогда дрожат витражи, высокими голосами поют дети из хора, раскачиваются кадильницы, и кажется, что стихи, мотеты и риспосты[307] летят ввысь среди клубов сладковатого дыма.
Мне не хочется прослыть хвастуном, но я считался одним из первых учеников... И теперь, если вы спросите, почему меня, Йозефа Мюллера, потомственного почтмейстера, прозвали Ре-диезом, а Бетти Клер, дочь Жана Клера и Женни Роз, владельцев постоялого двора в нашем городке, именуют Ми-бемоль, я вам отвечу: терпение! Узнаете очень скоро. Никогда не следует забегать вперед, дети мои. Одно лишь ясно — наши голоса изумительно сочетались один с другим, наверное, в ожидании того дня, когда мы сможем сочетаться браком. А теперь, когда я пишу эти строки, мне уже немало лет, и я знаю многое из того, чего не знал в ту далекую пору, даже в области музыки.
Да! Ре-диез женился на Ми-бемоль, и мы очень счастливы. Благодаря усердию и трудолюбию наши дела процветают. Кому же быть усердным, как не почтмейстеру?
Итак, примерно сорок лет назад мы пели в церкви, поскольку в детский церковный хор входили и девочки и мальчики. Это вовсе не считалось неуместным, что вполне справедливо. Разве кому-нибудь придет в голову выяснять пол небесных серафимов?
Детский хор нашего городка снискал высокую репутацию благодаря своему руководителю — органисту Эглизаку. Прекрасный преподаватель сольфеджио виртуозно учил нас искусству пения! Как он умел объяснить ритм, нотную грамоту, значение тональности, многоголосие, композицию гамм! Да, достойнейший Эглизак был подлинным мастером своего дела! Поговаривали, что он — гениальный музыкант, не имевший себе равных в искусстве полифонии, и что он сочинил необыкновенную четырехчастную фугу[308].
Поскольку мы точно не знали, что сие означает, то однажды спросили.
— Это фуга,— ответил он, вскидывая голову, похожую на футляр от контрабаса.
— Музыкальный фрагмент? — спросил я.
— Самая высокая музыка, дитя мое.
— Нам бы так хотелось ее услышать! — вскричал маленький итальянец по имени Фарина, с красивым контральто, его голос поднимался вверх, вверх... до самого неба.
— Очень хотелось бы,— добавил немец Альберт Хокт, с низким голосом, который спускался вниз, вниз... и уходил прямо под землю.
— Пожалуйста, господин Эглизак! — наперебой просили остальные.
— Нет, нет, дети. Вы услышите мою фугу только тогда, когда она будет завершена.
— Когда же? — спросил я.
— Никогда.
Мы переглянулись, а наш учитель хитро усмехнулся.
— Фуга никогда не бывает закончена,— объяснил он,— в нее всегда можно вносить новое.
Так мы и не услышали знаменитую фугу Эглизака; зато специально для нас он переложил на музыку гимн Иоанну Крестителю. Вы знаете этот псалом в стихах, из которого Гвидо Аретинский[309] взял первые слоги, чтобы обозначить ими ноты гаммы:
Ut queant laxis
Resonare fibris
Mira gestorum
Famuli tuorum,
Solve polluti,
Labil reatum,
Sanete Joannes[310].
Во времена Гвидо Аретинского ноты «си» не существовало. Только позже в гамму внесли эту чувствительную ноту, и, на мой взгляд, поступили совершенно правильно.
И в самом деле, когда мы пели сей гимн, люди приходили издалека — специально, чтобы нас послушать. Правда, никто в школе, даже сам господин Вальрюгис, не знал, что означают эти странные слова. Мы полагали, что звучит латынь, но точно уверены не были.
К несчастью, господин Эглизак страдал тяжелым недугом: с годами он слышал все хуже и хуже. Мы замечали этот недостаток, но учитель даже себе не хотел в нем признаться. Чтобы не огорчать маэстро, мы повышали голос, и наши фальцеты достигали его барабанных перепонок. Но, увы, приближался час, когда учитель полностью лишился слуха.
Произошло это в воскресенье, во время вечерни. Отзвучал последний псалом, и Эглизак начал импровизировать на органе, отдавшись воображению. Он играл и играл бесконечно. Никто не решался выйти из церкви, боясь его обиден. Но вот, выбившись из сил, остановился калкант[311]. Орган не хватало воздуха, однако Эглизак ничего не замечал. Он «рал аккорды и арпеджио, и, хотя не раздавалось ни единого звука, в своей душе музыканта Эглизак слышал мелодию... Мы поняли: произошло несчастье. А тем временем калкант уже спустился с хоров по узкой лесенке...
Эглизак играл весь вечер, всю ночь и весь следующий день — пальцы двигались по безмолвной клавиатуре. Пришлось увести музыканта силой... Бедняга наконец понял, что произошло. Однако несчастье не может помешать ему закончить фугу! Правда, сам он ее никогда не услышит...
С того дня в церкви Кальфермата больше не звучал орган.
Прошло полгода. Наступил очень холодный ноябрь. Снежная пелена, спускаясь с гор, покрывала улицы. Мы приходили в школу с красными носами и посиневшими от холода щеками. Обычно я ждал Бетти на углу площадки. Какой она была хорошенькой в своем зимнем наряде!
— Это ты, Йозеф? — говорила она.
— Я, Бетти. Как сегодня холодно! Закутайся получше. Застегни шубку...
— Хорошо, Йозеф. Побежим?
— Давай. Я понесу твои книги. Смотри не простудись. Будет ужасно, если ты потеряешь свой голос!
— А ты свой, Йозеф!
Это и впрямь было бы ужасно. Подув на пальцы, мы со всех ног мчались к школе, пытаясь согреться бегом. В классе гудела печка. Дров не жалели. Ведь у подножия гор сколько угодно сучьев, наломанных ветром. Остается лишь собирать их. Господин Вальрюгис стоял на кафедре, надвинув на лоб меховую шапку. Потрескивали поленья, словно выстрелы из мушкета, сопровождая историю Вильгельма Телля. А я размышлял о том, что если эти события происходили зимой и у Геслера была всего одна шляпа, то, наверное, он простудился, пока шляпа болталась на верхушке шеста. Занимались мы усердно — чтение, правописание, арифметика, декламация, диктанты — учитель был нами доволен. А вот по музыке отставали. Найти достойную замену старому Эглизаку не удавалось. То же, чему он нас научил, в скором времени могло окончательно вылететь из головы! И если когда-нибудь в Кальфермате появится новый руководитель детской певческой школы, что за плачевное зрелище предстанет ему! Голоса утратили свою звонкость, орган тоже не звучал и требовал ремонта.
Кюре[312] не скрывал недовольства. Ведь теперь, без аккомпанемента, было слышно, что он фальшивит, особенно в префации...[313] Голос постепенно понижался, и в конце концов кюре приходилось брать ноты ниже своего голосового предела, что далеко не всегда удавалось. Некоторые прихожане начинали смеяться, а мы с Бетти жалели беднягу. Какими убогими казались теперь службы! В День поминовения вообще не звучала музыка, а уже приближалось Рождество с его торжественными песнопениями.
Кюре решил заменить орган серпаном[314] по крайней мере, так можно избежать фальшивых нот. Раздобыть сей допотопный инструмент труда не представляло. На стене ризницы уже много лет висел серпан, но где найти музыканта? А может быть, обратиться к калканту, который остался теперь не у дел?
— У тебя хватит дыхания? — спросил господин кюре.
— У меня есть мехи,— ответил калкант.
— Давай посмотрим, что получится...
Он снял серпан со стены, но сумел извлечь из него лишь какой-то сдавленный звук. Был ли тому виной музыкант или мехи — неизвестно, но затея не удалась. Похоже, что предстоящее Рождество обещало стать таким же грустным, как День поминовения. Ведь по вине Эглизака молчал не только орган, детский хор тоже бездействовал. Некому стало давать нам уроки, отбивать такт, и все это весьма удручало жителей Кальфермата. Но вечером пятнадцатого декабря произошло неожиданное.
Стоял сильный мороз, один из тех, какие приносил издалека ветер. В такие дни если крикнуть на вершине горы, то крик можно услышать в нашем городке, а звук пистолетного выстрела из Кальфермата доносился до Ришардена за добрую милю отсюда.
В субботу я отправился ужинать к Клерам. На следующий день занятий в школе не было. Если учишься всю неделю, то можно же отдохнуть в воскресенье? Вильгельм Телль тоже имеет право побездельничать: ведь и он, наверное, устал, проведя целую неделю бок о бок с господином Вальрюгисом.
Постоялый двор находился на маленькой площадке слева, напротив церкви. Было слышно, как скрипит флюгер, поворачиваясь на шпиле колокольни. У Клеров сидело шестеро — все местные жители: в тот вечер мы с Бетти обещали спеть для них красивый ноктюрн Сальвиати[315].
И вот, после ужина, когда со столов убрали посуду, составили стулья и мы уже приготовились петь, издалека донесся какой-то странный звук.
— Что это? — спросил один из посетителей.
— Похоже, из церкви,— ответил другой.
— Но это же орган!
— Скажешь еще, что он, сам играет?
Тем временем звуки становились все отчетливее, crescendo[316] сменилось diminuendo[317], мелодия ширилась, росла, словно выходила из самых низких регистров.
Несмотря на мороз, мы распахнули дверь и взглянули на церковь. Через витражи нефа[318] не пробивался ни единый луч света. Наверное, ветер ворвался сквозь трещины в стенах. Решив, что ошиблись, мы вернулись обратно, но все повторилось. На сей раз звуки раздавались так отчетливо, что сомнений не оставалось.
— Играют в церкви! — вскричал Жан Клер.
— Это дьявол! — прошептала Женни.
— Разве дьявол умеет играть на органе? — возразил ей муж.
«А почему бы и нет?» — подумал я.
Бетти взяла меня за руку.
— Дьявол? — испуганно спросила она.
Тем временем одна за другой открывались двери домов на площади; люди выглядывали из окон, удивленно переговаривались.
— Наверное, господин кюре нашел нового органиста,— предположил кто-то.
Почему нам сразу не пришло в голову простое объяснение? И тут как раз сам кюре показался на пороге своего дома.
— Что случилось? — поинтересовался он.
— Кто-то играет на органе! — крикнул в ответ хозяин постоялого двора.
— Прекрасно! Значит, Эглизак снова уселся за инструмент.
И в самом деле, глухота ведь не мешает играть! Может быть, старик поднялся на хоры в сопровождении калканта? Нужно посмотреть. Но дверь в храм оказалась запертой.
— Йозеф,— сказал мне кюре,— сбегай к Эглизаку.
Я побежал к его дому, не выпуская руки Бетти. Она ни за что не хотела отпускать меня одного.
Через пять минут мы вернулись.
— Ну что? — спросил кюре.
— Мэтр у себя,— ответил я, с трудом переводя дыхание. Так оно и было. Служанка заверила нас, что хозяин спит как убитый и ни один орган мира не в силах его разбудить.
— Кто же тогда играет в церкви? — испугался Клер.
— Сейчас узнаем! — воскликнул кюре, запахнув шубу. Орган продолжал играть. Из него вырывался целый ураган звуков. В полную силу работали низкие регистры, оглушительно звучали высокие, к ним примешивались самые глухие, гудящие ноты. Казалось, площадь захлестнула музыкальная буря, словно церковь сама превратилась в огромный орган, а колокольня — в самый низкий регистр, издававший фантастические, громовые звуки.
Как уже говорилось, вход был заперт, но, обойдя здание, я обнаружил, что открыта боковая дверь, как раз напротив постоялого двора Клеров. Наверное, через нее-то и проник самозванец. Кюре вместе с церковным сторожем вошли внутрь. На всякий случай они обмакнули пальцы в чашу со святой водой и осенили себя крестным знамением. Остальные последовали их примеру.
Внезапно орган смолк. Таинственный музыкант закончил свой отрывок квартсекстаккордом, который медленно стихал под темным сводом церкви.
Может быть, наше появление нарушило вдохновение органиста? Вероятно. Церковь, еще недавно полная музыки, погрузилась в тишину. Никто из нас не проронил ни звука; мы стояли между колоннами, испытывая то ощущение, какое бывает, когда после вспышки молнии ждешь раскатов грома.
Но это длилось лишь мгновение. Следовало узнать, что происходит. Сторож, а за ним двое или трое храбрецов ринулись к винтовой лестнице. Они взбежали на хоры, но никого не нашли. Клавиатура оказалась закрытой. Однако в мехах еще оставался воздух, а рычаг был поднят.
Вероятно, воспользовавшись суматохой и темнотой, незнакомец спустился по винтовой лестнице и скрылся через боковую дверь.
И все-таки сторож решил, что неплохо бы из предосторожности изгнать дьявола. Правда, кюре воспротивился этому: понимал, что толку все равно не будет...
На следующий день в Кальфермате стало на одного, вернее, даже на двух жителей больше. Они прогуливались сначала по площади, потом по главной улице — доходили до школы, а затем поворачивали к постоялому двору Клеров, где сняли на неопределенный срок комнату.
— Может быть, на день, неделю, а то, глядишь, и на месяц или даже на год,— сказал один из них, как мне передала Бетти, когда мы встретились на площади.
— А вдруг это вчерашний органист, Бетти?
— Все возможно, Йозеф.
— Со своим калкантом?
— Наверное...
— И как они выглядят?
— Как все.
Разумеется! По одной голове, по две руки и ноги. Но ведь и при этом можно отличаться от других. Именно к такому выводу я и пришел, когда увидел чужестранцев. Они шли в затылок друг другу. Один — лет сорока, худой, изможденный, похожий на цаплю. Желтый сюртук, пышные, сужавшиеся книзу брюки, откуда выглядывали остроконечные башмаки, на голове — небольшая шапочка с пером. До чего же худое, лишенное всякой растительности лицо! Узкие, проницательные глазки — в глубине затаился огонек,— хищные белые зубы, острый нос, тонкие губы, выдающийся вперед подбородок. А какие руки! Пальцы неимоверной длины! Такими пальцами легко можно взять полторы октавы!
Второй — лет тридцати — коренастый, широкоплечий, с мощной грудью и большой головой; под серой фетровой шляпой взлохмачены редкие волосы, физиономия упрямого быка, живот словно басовый ключ. Думаю, он мог бы поколотить самых отчаянных забияк нашего города.
Да, странные типы... Никто не знал этих людей. Они появились в наших местах впервые. Наверняка не швейцарцы; похоже, пришли с востока, из-за гор, со стороны Венгрии. Позже мы узнали, что так оно и было.
Заплатив на постоялом дворе за неделю вперед, они с аппетитом пообедали, не забыв отведать ни одно из блюд, и теперь гуляли: один шел впереди, другой — сзади. Высокий находился в прекрасном расположении духа: поглядывал по сторонам, дурачился, напевал, руки его пребывали в беспрестанном движении. Время от времени он хлопал себя по затылку и бормотал:
— Натуральное ля, натуральное ля... Прекрасно!
Толстяк двигался вразвалку, курил похожую на саксофон трубку, откуда вырывались клубы беловатого дыма.
Я разглядывал их во все глаза, как вдруг высокий заметил меня и сделал знак подойти.
Честное слово, я слегка оробел, но в конце концов решился, и он спросил фальцетом, как у мальчика из хора:
— Где дом кюре, малыш?
— Дом... кюре?
— Да. Проводи меня туда!
Я подумал, что кюре, пожалуй, отчитает меня за то, что я привел к нему этих людей — особенно высокого, он просто гипнотизировал меня взглядом. Хотелось отказаться, но я не посмел и повел незнакомца к дому кюре, находившемуся на расстоянии каких-нибудь пятидесяти шагов. Показав на дверь, я убежал, пока дверной молоток отбивал три восьмые, за которыми последовала четверть.
Приятели ждали на площади и с ними господин Вальрюгис, который спросил, в чем дело. Все смотрели на меня... Подумать только! Он говорил со мной!
Но мой рассказ не объяснял главного — что собирались делать в Кальфермате эти люди? Для чего им потребовалось беседовать с кюре? Как он их принял и не случилось ли чего плохого с кюре и его служанкой — женщиной почтенного возраста, которая время от времени уже заговаривалась?
Все прояснилось днем. Высокого, оказывается, звали Эффаран. Это был венгр-музыкант, настройщик, органный мастер. Говорили, что он ходит из города в город, чинит органы и таким образом зарабатывает себе на жизнь.
Ясно, что именно настройщик, вместе со своим помощником, вошел накануне в церковь через боковую дверь, пробудил дремавший орган и вызвал настоящую музыкальную бурю. Но, по его словам, инструмент требовал ремонта, и венгр брался — за весьма умеренную плату — заставить орган звучать. Мэтр Эффаран показал даже свои дипломы, свидетельствующие о том, что он действительно мастер.
— Хорошо, хорошо,— сказал кюре, торопясь принять столь неожиданный подарок судьбы, и добавил: — Да будет дважды благословенно небо, пославшее нам такого настройщика. Мы вознесли бы хвалу трижды, если бы оно дало нам еще и органиста.
— А бедняга Эглизак? — спросил Эффаран.
— Глух как пень. Вы разве знаете его?
— Кто не знает великого сочинителя фуг!
— Вот уже полгода он не играет в церкви и не преподает в школе. В День поминовения служба велась без музыки и, возможно, на Рождество...
Венгр слушал, а его длинные руки находились в непрестанном движении: он растягивал пальцы, словно резиновые перчатки, хрустел суставами.
Кюре от всего сердца поблагодарил музыканта и спросил, что тот думает о местном органе.
— Хороший инструмент,— ответил мэтр,— однако неполный.
— Чего же ему недостает? Ведь в нем двадцать четыре регистра и даже регистр человеческого голоса!
— Ах, господин кюре, не хватает одного регистра, который я сам изобрел и стараюсь вносить во все органы.
— Что же это за регистр?
— Детский голос,— ответил странный человек, выпрямившись в полный рост.— Да, это мое усовершенствование! И когда я добьюсь идеала, имя Эффаран станет известнее, чем имена Фабри, Кленг, Эрхарт, Смид, Андре, Кастендорфер, Кребс, Мюллер, Агрикола, Кранц, имена Антеньяти, Костанцо, Грациади, Серасси, Тронци, Нанкинини, Каллидо, Себастьян Эрард, Аббей, Кавайе-Колль...
Кюре вздохнул: похоже, список будет исчерпан лишь к приближающейся вечерне.
А венгр, взлохматив шевелюру, продолжал:
— И если удастся выполнить то, что задумано мною, ваш инструмент нельзя будет сравнить ни с органом собора Святого Александра в Бергамо, ни с органом собора Святого Павла в Лондоне, ни с органом Фрисбурга, Гарлема, Амстердама, Франкфурта, Вейгартена, ни с теми, что стоят в соборе Парижской Богоматери, в церквах Мадлен, Сен-Рош, Сен-Дени и Бове.
Эффаран говорил вдохновенно, сопровождая свои слова изящно округлыми жестами рук. Он мог бы, наверное, испугать кого угодно, только не кюре: ведь тот с помощью нескольких латинских слов способен уничтожить самого дьявола.
К счастью, зазвучали колокола к вечерне, мэтр Эффаран взял свою украшенную пером шляпу, почтительно раскланялся и пошел к помощнику, который ждал его на площади. Старой служанке почудилось, что запахло серой.
На самом деле пахло от печки.
Само собой разумеется, весь наш городок был взбудоражен. Великий музыкант по имени Эффаран, он же великий изобретатель, взялся украсить наш орган регистром детского голоса. II тогда на Рождество после пастухов и волхвов, которым аккомпанируют низкие регистры, раздадутся чистые звонкие голоса ангелов, кружащихся над младенцем Иисусом и Марией.
Ремонт начался на следующий же день; мэтр Эффаран с помощником принялись за дело. На переменках все школьники бегали в церковь. Нам разрешали подняться на хоры при условии, что мы не помешаем. Корпус органа был открыт и возвращен к первозданному состоянию. Этот инструмент — не что иное, как флейта Пана[319], наделенная специальным деревянным устройством, мехами и регистрами, иначе говоря, приспособлениями, регулирующими доступ воздуха в трубы. Орган Кальфермага насчитывал двадцать четыре регистра, четыре клавиатуры с пятьюдесятью четырьмя клавишами, а также педальную двухоктавную клавиатуру. Каким дремучим казался нам удивительный лес деревянных и металлических труб! В нем так легко было заблудиться! А какие странные слова слетали с уст мэтра: кромхорн, бомбарда, престант, назард![320] Подумать только, в органе были шестнадцатифутовые регистры из дерева и гридцатифутовые из металла! В его трубах могла бы разместиться вся школа во главе с господином Вальрюгисом! С изумлением, граничащим с ужасом, разглядывали мы беспорядочные нагромождения труб. Один из нас, Хокт, осмелился взглянуть вниз.
— Анри,— сказал он,— это похоже на паровую машину...
— Скорее на артиллерийскую батарею,— возразил Фарина,— словно пушки, а жерла выбрасывают ядра музыки.
Мне же не удавалось придумать сравнения, но когда я представлял себе порывы ветра, вырывавшиеся из огромных труб, меня охватывала дрожь.
Мэтр Эффаран продолжал невозмутимо трудиться. Вообще-то, орган Кальфермата оказался в достаточно хорошем состоянии и требовал лишь незначительного ремонта, скорее чистки от многолетней пыли. Труднее оказалось установить регистр детского голоса. Сложное приспособление, заключенное в коробку, состояло из набора хрустальных флейт, откуда должны были литься волшебные звуки. Мэтр Эффаран — прекрасный органный мастер и не менее искусный органист — надеялся, что наконец преуспеет там, где прежде его подстерегали неудачи. Однако я заметил, что действовал он наугад, ощупью, то так, то эдак, и если не получалось, испускал крики, словно разъяренный попугай, которого дразнит хозяйка.
Брр... От этих криков я дрожал всем телом и чувствовал, как на голове волосы встают дыбом. Да, то, что довелось мне увидеть в церкви, производило неизгладимое впечатление. Инструмент напоминал огромное животное со вспоротым брюхом и лежащими отдельно внутренностями, что чрезвычайно волновало мое воображение. Я грезил об органе во сне и наяву, все время думал о нем, особенно о регистре детского голоса. Казалось, коробка с флейтами — это клетка, полная детей, которых выращивает мэтр Эффаран, чтобы их заставить потом петь в искусных руках органиста.
— Что с тобой, Йозеф? — спрашивала Бетти.
— Не знаю,— отвечал я.
— Может быть, ты слишком часто поднимаешься на хоры?
— Да... возможно.
— Не ходи туда больше!
— Хорошо, Бетти.
Но в тот же день, помимо собственной воли, я снова возвращался в церковь. Мне неудержимо хотелось затеряться среди этого леса труб, пробраться в самые затаенные уголки, следить оттуда за мэтром Эффараном, слушать, как стучит в глубине корпуса органа его молоток. Я ничего не рассказывал дома: отец и мать сочли бы, что сын их сошел с ума.
Kaк-то утром за неделю до Рождества мы были в классе — девочки по одну сторону, мальчики по другую. Господин Вальрюгис восседал за кафедрой; его почтенная сестра вязала в своем углу длинными спицами, похожими на шампуры. И в ту минуту, когда Вильгельм Телль оскорбил шляпу Геслера, внезапно отворилась дверь.
Вошел кюре. Все встали, приветствуя его. Следом за ним появился мэтр Эффаран. Мы опустили глаза под проницательным взглядом музыканта. Что он делает в школе и почему его сопровождает кюре? Мне казалось, что органист рассматривает меня, и мне стало не по себе.
Господин Вальрюгис спустился с кафедры и предстал перед кюре со словами:
— Чем обязан такой чести?..
— Господин учитель, я хочу представить вам мэтра Эффарана, который пожелал познакомиться с вашими учениками.
— Но зачем?
— Он спросил у меня, есть ли в Кальфермате детская хоровая капелла. Я ответил утвердительно и добавил, что во времена, когда ею руководил бедный Эглизак, она звучала превосходно. Тогда мэтр изъявил желание послушать, поэтому я и привел его в школу. Прошу прощения за беспокойство.
Господин Вальрюгис не требовал извинений. Все, что делал кюре, было разумно. На сей раз Вильгельм Телль подождет.
Повинуясь знаку учителя, мы сели. Я пододвинул кресло господину кюре, мэтр Эффаран устроился у стола, за которым сидели девочки. Ближе всех к нему оказалась Бетти, и я видел, что бедняжку пугали длинные руки и пальцы органиста, выписывавшие в воздухе перед ее лицом причудливые арабески[321].
Мэтр Эффаран взял слово и произнес своим резким голосом:
— Это дети из хоровой капеллы?
— Не все входят в нее,— ответил учитель.
— А сколько же?
— Шестнадцать.
— Мальчики и девочки?
— Да, в этом возрасте голоса одинаковы...
— Заблуждение,— живо возразил мэтр Эффаран,— настоящего знатока не обманешь...
Удивились ли мы, услышав такое суждение? Ведь голос Бетти и мой казались настолько схожи, что невозможно было определить, кто из нас говорит. Позже это изменится, потому что у мальчиков голос ломается,— а у взрослых мужчин и женщин голоса звучат уже совсем по-разному.
Как бы то ни было, все понимали, что спорить с таким человеком, как мэтр Эффаран, бесполезно.
— Пусть выйдут вперед те, кто пел в хоре,— попросил он, подняв руку, как дирижер палочку.
Восемь мальчиков и восемь девочек, среди которых были и мы с Бетти, встали лицом друг к другу, и мэтр Эффаран подверг нас тщательной проверке, какую нам ни разу не учиняли во времена Эглизака. Следовало как можно шире открыть рот, высунуть язык, глубоко вдохнуть и не дышать, демонстрируя свои голосовые связки, которые мэтр, как видно, хотел потрогать руками. Казалось, нас будут настраивать, словно скрипку или виолончель. Честное слово, было ужасно не по себе. Тут же находились весьма смущенные господин Вальрюгис и его сестра, однако они не осмеливались произнести ни слова.
— Внимание! — крикнул мэтр Эффаран.— Распеваемся. Гамму в до-мажоре. Вот камертон.
Мы думали, он достанет из кармана маленькую вещицу с двумя ответвлениями, какой пользовался бедняга Эглизак, чтобы показать верное «ля». Но последовала новая неожиданность. Мэтр опустил голову и согнутым большим пальцем резко ударил себя чуть ниже затылка. Удивительно! Раздался металлический звук — именно «ля» со всеми обертонами[322]. Оказывается, мэтр Эффаран сам был камертоном![323] Затем он показал нам «до» на малую терцию[324]. выше и произнес, покачивая указательным пальцем:
— Внимание! Первый такт — пауза!
И вот мы запели гамму — сначала наверх, потом вниз.
— Плохо, плохо,— вскричал органист, когда стихла последняя нота.— Шестнадцать голосов вместо одного!
Мне показалось, что он слишком требователен, ведь мы часто пели хором и нас всегда хвалили.
Мэтр Эффаран качал головой, бросая направо-налево недовольные взгляды. Уши его, обладавшие некоторой подвижностью, поднимались, как у собак и кошек.
— Повторяем! — кричал он.— Теперь по очереди. Каждый должен получить свою собственную ноту, физиологичную, если можно так выразиться, одну-единственную, которую и будет петь в хоре.
Одну ноту? Физиологичную? Что это значит? Интересно, а какая в таком случае нота у этого чудака или у господина кюре? У них, должно быть, целая коллекция нот — одна фальшивее другой!
Мы запели, испытывая некоторую боязнь — а вдруг этот страшный человек будет с нами грубо обращаться — и одновременно острое любопытство — какая же нота у каждого из нас, которую мы станем взращивать в гортани, как цветок в горшке?
Первым спел гамму Хокт, и мэтр решил, что для этого ученика физиологичная нота «соль» — самая точная, самая звонкая из тех, что может издать горло мальчика. После Хокта настала очередь Фарина, которого навеки приговорили к «ля». Всех проверяли по очереди, и за каждым была закреплена нота. Наконец вышел я.
— Ах, это ты, малыш,— сказал органист.
Он сжал мне голову и стал до хруста крутить ее из стороны в сторону, но все-таки отвинтить не смог.
— Поищем твою ноту.
Я спел гамму — сначала наверх, потом вниз. Казалось, мэтр остался недоволен, потому что велел повторить сначала... Нет, не то... Плохо... Ужасно обидно! Неужели мне, одному из лучших учеников певческой школы, не достанется собственной ноты?
— А теперь,— вскричал мэтр Эффаран,— хроматическую гамму!.. [325] Может быть, там отыщется твоя нота?
Мой голос стал подниматься по полутонам к верхней октаве.
— Хорошо, хорошо! — повторял музыкант.— Мы поймали ее! Ре-диез — вот она, твоя нота.
На одном дыхании я спел ре-диез.
Кюре и учитель не могли скрыть удовлетворения.
— Теперь девочки! — скомандовал мэтр.
«Вот если бы Бетти тоже досталась ре-диез! — подумал я.— Ведь наши голоса так похожи».
Одна за другой девочки выходили вперед. У этой оказалась «си», у той — «ми». Пришел черед Бетти Клер. Она робко подошла к органисту.
— Давай, малышка.
Бетти запела нежным, мелодичным, как у щегла, голоском. Но ей, как и мне, пришлось обратиться к хроматической гамме. Ее нотой оказалась ми-бемоль.
Сначала я огорчился, но, поразмыслив, решил, что, наоборот, нужно радоваться! У Бетти — ми-бемоль, а у меня ре-диез. Разве это не одно и то же? И я захлопал в ладоши.
— Что с тобой, мальчик? — нахмурился мэтр.
— Мне нравится, что у нас с Бетти одинаковые ноты,— выпалил я.
— Одинаковые? — вскричал мэтр Эффаран. Он так резко выпрямился, что коснулся рукой потолка.— Ты полагаешь, что ре-диез и ми-бемоль одно и то же? Невежда! Ты заслужил ослиный колпак! Неужели Эглизак научил вас таким глупостям? И вы это терпели, кюре? А вы, господин учитель? Вы — тоже, достопочтенная?
Сестра господина Вальрюгиса искала чернильницу, чтобы запустить в органиста, но тот продолжал бушевать:
— Несчастный! Значит, ты не ведаешь о том, что такое комма[326], восьмая тона, на которую ми-бемоль отличается от ре-диеза? Неужто никто здесь не способен отличать восьмые тона? Или в ушах жителей Кальфермата только твердые, как камень, дырявые барабанные перепонки?
Ни один из нас не смел шелохнуться. Оконные стекла дрожали от раскатов пронзительного голоса органиста. Я был в отчаянии, что из-за меня разразилась буря, расстроен из-за того, что между нашими голосами все же существовала разница, пусть даже всего на одну восьмую тона. Кюре укоризненно качал головой, а господин Вальрюгис бросал на меня грозные взгляды...
Но внезапно органист успокоился и произнес:
— Внимание! Каждый должен встать на свое место в гамме.
Мы поняли, что это значило, и встали в соответствии со своими нотами: Бетти на четвертое место, а я как ре-диез — за ней. Теперь мы являли собой флейту Пана или скорее трубы органа, поскольку каждая из них может издавать одну-единственную ноту.
— Хроматическую гамму! — вскричал мэтр Эффаран.— И не фальшивить, иначе...
Ему не нужно было повторять. Запел первый из нас — «до»,— подхватили другие. Бетти спела ми-бемоль, я — редиез, и, казалось, тонкий слух органиста уловил между ними разницу. Мы пели сначала наверх, затем три раза подряд вниз. Похоже, нами остались довольны.
— Хорошо, дети,— сказал органист.— Я сделаю из вас живую клавиатуру.
Кюре недоверчиво покачал головой.
— Почему бы и нет? — заметил его жест мэтр.— Ведь составили же рояль из кошек, подслушав, как они мяукали, когда их тянули за хвост! Да, кошачий рояль, кошачий рояль,— повторил он.
Мы засмеялись, не совсем понимая, шутит органист или говорит серьезно. Позже я узнал, что, говоря о кошках, он не шутил... Господи! Чего только не придумают люди!
Мэтр Эффаран взял шляпу, попрощался и вышел со словами:
— Не забудьте свою ноту, особенно вы, господин Ре-диез, и вы, госпожа Ми-бемоль.
Вот так посетил нашу школу мэтр Эффаран. Он оставил сильное впечатление от своего визита. Мне, например, казалось, что в глубине моей гортани беспрерывно вибрирует ре-диез.
Тем временем ремонт органа близился к завершению. Еще неделя — и наступит Рождество. Все свободное время я проводил теперь на хорах. Как умел, помогал мастеру и его ассистенту, из которого не удавалось вытянуть ни слова. Регистры уже были настроены, мехи в порядке, и весь орган выглядел как новый, поблескивая в полутемной церкви своими трубами. Не ладилось только что-то с регистром детского голоса. Здесь-то работа и застопорилась. Органист пробовал раз, другой, третий... Напрасно! Мэтр пребывал в ярости. Не знаю, чего там недоставало... По-моему, он и сам не знал, потому-то и злился. В страшных вспышках гнева, чужестранец обрушивался на орган, мехи, помощника, на несчастного Ре-диеза, который и так выбивался из сил. Иногда мне казалось, что сейчас все будет разбито вдребезги, и тогда я спасался бегством... А что скажут жители Кальфермата, обманутые в своих надеждах, если главный праздник в году не окажется отмеченным с подобающей торжественностью? К тому же детской капеллы более не существовало и выступать на Рождество было некому. Оставался только орган.
И вот настал торжественный день. За последние сутки вконец отчаявшийся музыкант проявлял такую ярость, что мы опасались за его рассудок. Неужели ему придется отказаться от регистра детского голоса? Кто знает... Он нагонял на меня дикий страх, и больше я не осмеливался даже шагу ступить ни на хоры, ни в церковь.
В канун Рождества принято укладывать детей спать, как только начинает смеркаться, а будить перед самой службой, чтобы в полночь они могли находиться в церкви. Вечером я проводил Ми-бемоль до дверей ее дома.
— Ты не проспишь службу? — спросил я.
— Нет, Йозеф. Не забудь свой молитвенник.
— Не волнуйся.
Дома меня уже ждали.
— Иди спать! — велела мать.
— Хорошо,— ответил я,— только мне не хочется...
— Все равно.
— И все-таки...
— Делай, как говорит мать! — вмешался отец.— Мы разбудим тебя.
Поцеловав родителей, я поднялся в свою комнатку. На спинке стула уже висел отглаженный костюм, начищенные ботинки стояли у двери. Мне останется лишь встать с постели, умыться и надеть праздничную одежду. В мгновение ока я скользнул под одеяло и задул свечу, но от снега, лежавшего на крышах соседних домов, в комнату проникал слабый свет.
Само собой разумеется, я уже вышел из того возраста, когда ставят башмаки к камину в надежде найти в них подарок. Ах, это было чудесное время, жаль, что больше оно не вернется! В последний раз, года три назад, моя милая Ми-бемоль нашла в своих домашних туфельках красивый серебряный крестик. Не выдавайте меня, но это я положил его...
Мало-помалу приятные воспоминания отступали. Мне представился мэтр Эффаран. Вот он сидит в своем длиннополом сюртуке, длинноногий, длиннорукий, с длинным лицом... Как ни старался я забиться с головой под подушку, все равно лицо его качалось передо мною, а пальцы касались постели... Наконец удалось заснуть. Сколько прошло времени? Не знаю. Внезапно я проснулся от того, что на мое плечо легла чья-то рука.
— Ну, Ре-диез! — произнес знакомый голос.— Пора! Ты что, хочешь опоздать к мессе?
И — после паузы:
— Что же, вытаскивать тебя из постели, как хлеб из печи?
С меня сдернули одеяло. В ярком свете фонаря я увидел мэтра.
— Ре-диез, одевайся!
— Одеваться?
— Может быть, ты собираешься пойти в церковь в ночной рубашке? Слышишь колокола?
И правда, колокола уже звонили во всю мощь.
Я оделся мгновенно, хотя и бессознательно. Мэтр помогал мне — все, что он делал, он делал быстро.
— Пошли!
— А где мои родители?
— Они уже в церкви...
Странно, что меня не подождали. Дверь открылась, потом захлопнулась, и мы оказались на улице. До чего же холодно! Площадь белым-бела, а небо усеяно звездами. В глубине, на фоне темного неба, виднеется церковь. Верхушка колокольни освещена звездным светом. Я шел за мэтром Эффараном, но вместо того, чтобы двигаться прямо к церкви, он сворачивал то на одну, то на другую улицу, останавливался перед домами, и двери сами собой распахивались перед ним. Оттуда выходили мои товарищи в праздничной одежде: Хокт, Фарина — все, кто пел в хоре. Потом настала очередь девочек, и первой вышла моя маленькая Ми-бемоль.
— Мне страшно,— прошептала она, и я взял ее за руку, не посмев сказать: «И мне тоже», чтобы не напугать Бетти еще сильнее.
Наконец мы собрались: все, у кого была своя собственная нота. Целая хроматическая гамма, это вам не шутки! Однако что замыслил органист? Быть может, за неимением регистра, имитирующего детские голоса, он решил составить его из нашего хора?
Хотим мы того или нет, но нужно подчиняться этому фантастическому персонажу, как музыканты слушаются дирижера, когда в его пальцах вздрагивает палочка. Вот и боковая дверь в церковь, мы входим попарно. Внутри холодно, темно и тихо. А ведь мэтр говорил, что меня здесь ждут родители... Я задаю ему этот вопрос...
— Замолчи, Ре-диез,— отвечает он,— лучше помоги подняться на хоры малютке Ми-бемоль.
Так я и делаю. Мы поднимаемся по узкой винтовой лестнице и выходим к органу. Внезапно вспыхивает свет. Клавиатура открыта, калкант на своем месте — такой огромный, словно его самого надули воздухом из органных мехов.
По знаку мэтра мы выстраиваемся по порядку, он протягивает руку, корпус органа открывается и закрывается, поглотив нас...
И вот мы, все шестнадцать, заперты в органных трубах, каждый отдельно, но рядом с остальными. Бетти находится в четвертой трубе, а я — в пятой как ре-диез. Сомнений не остается! Потерпев неудачу с регистром детского голоса, мэтр Эффаран решил составить его из участников хора, и, когда через отверстие в трубе начнет поступать воздух, каждый из нас издаст свою ноту! Да, на сей раз это будут не кошки, а я, Бетти, все наши друзья — нами будут управлять клавиши органа.
— Ты здесь, Бетти? — закричал я.
— Да, Йозеф.
— Не бойся, я рядом.
— Тишина! — воскликнул дирижер. И мы замолчали.
Через отверстие в трубе я видел толпу прихожан, двигавшихся по уже освещенному нефу. В толпе были наши семьи; никто из них не знал, что мы заперты в церковном органе. Отчетливо слышался шум шагов по плитам пола, грохот отодвигаемых стульев, шарканье кожаных и стук деревянных башмаков — звуки гулко раздавались под сводами церкви.
— Ты здесь? — снова спросил я у Бетти.
— Да, Йозеф,— ответил тонкий, дрожащий голосок.
— Не бойся, Бетти, не бойся... Мы здесь только на время мессы... Потом нас выпустят.
В глубине души мне в это не верилось. Ни за что на свете мэтр Эффаран не выпустит птичек из клетки и своей дьявольской властью сможет держать нас здесь долго-долго... А может быть, вечно...
Зазвучал колокольчик. Господин кюре подошел к ступеням алтаря. Началась служба.
Но почему родителей не волнует наше отсутствие? Отец и мать спокойно сидели на своих обычных местах. Непонятно... Необъяснимо...
И тут по корпусу органа пронесся вихрь. Трубы задрожали, как деревья под порывами ветра. Мехи заработали в полную мощь.
Перед входным антифоном вступил мэтр Эффаран. Низкие регистры издавали громовые раскаты. Финальный аккорд был чудовищной силы. После слов господина кюре последовал новый яростный аккорд органиста.
В ужасе ждал я того момента, когда из мехов в трубы рванутся порывы ветра, но, вероятно, дирижер приберег нас на середину мессы... После молитвы последовало чтение из апостольского послания, затем Градуел[327], завершившийся двумя превосходными аллилуйями[328] под аккомпанемент низких регистров. Затем орган смолк на некоторое время: господин кюре произносил слова благодарности тому, кто вернул кальферматской церкви давно умолкнувшие голоса...
О, если бы я мог крикнуть, чтобы мой ре-диез вырвался наружу через отверстие в трубе!..
Затем начался Офферторий[329]. При словах «Да возрадуются небеса, да возликует земля...» прозвучало блестящее вступление мэтра. Да, оно было поистине превосходно! Гармоничные звуки, полные неизъяснимого очарования, представляли небесный хор, прославляющий божественное дитя.
Это продолжалось пять минут, но мне они показались вечностью. Вот сейчас, в Возношении даров, вступят детские голоса: ведь именно здесь великие музыканты проявляли всю мощь своего вдохновения...
Сказать по правде, я был едва жив от страха. Казалось, из моего пересохшего горла не сможет вырваться ни единой ноты. Но я не представлял себе, сколь могуч порыв ветра, который обрушится на меня, когда пальцы органиста коснутся управляющей мною клавиши. И вот он настал, этот страшный миг. Раздался нежный звон колокольчика. В церкви воцарилась полная тишина. Все склонили головы, когда двое министрантов приподняли орнат[330] господина кюре. Но я, хотя и был благочестивым мальчиком, не мог слушать, а думал только о буре, которая вот-вот разразится.
— Осторожно, скоро наш черед! — сказал я вполголоса Бетти.
— О, Господи! — вскричала бедная девочка.
Раздался глухой шум выдвигаемого регистра,— того, что регулирует подачу воздуха в трубы. Нежная, проникновенная мелодия разнеслась под сводами церкви. Зазвучали «соль» Хокта, «ля» Фарина; потом ми-бемоль моей милой соседки, грудь мою наполнил ветер, сорвавший с губ ре-диез. Даже если бы я решил промолчать, то уже не смог бы, потому что превратился в послушный инструмент органиста. Клавиша на его клавиатуре стала клапаном моего сердца...
Все это было ужасно! Еще немного, и с наших губ слетят не ноты, а стоны... И как описать ту пытку, когда мэтр Эффаран брал своей страшной рукой уменьшенный септаккорд, в котором я стоял на втором месте: до, ре-диез, фа-диез, ля.
Жестокий, неумолимый музыкант держал этот аккорд бесконечно, я почувствовал, что сейчас умру, и потерял сознание... Но по правилам гармонии этот знаменитый аккорд невозможно разрешить без ре-диеза...
— Что с тобой? — спрашивает отец.
— Со мной?..
— Проснись же, пора в церковь...
— Уже?
— Конечно... Вставай, а то опоздаешь к службе и останешься без рождественского ужина.
Где я? Что со мной? Неужели все это сон? То, что нас заперли в трубах органа, что заиграли элевато[331], что сердце едва не разорвалось на части, а из горла не мог вырваться ре-диез? Да, все это только приснилось,— наверное, потому, что в последнее время я был так возбужден.
— А где мэтр Эффаран? — осторожно интересуюсь я.
— В церкви,— отвечает отец.— Твоя мать уже там... Ну, будешь ты одеваться?
В ушах по-прежнему звучит последний аккорд — бесконечный, душераздирающий...
Когда я вошел в церковь, все уже сидели на местах — мать, Бетти со своими родителями, хорошенько закутанная от холода. Долетели последние звуки колокола.
Господин кюре в праздничном облачении подошел к алтарю в ожидании торжественных звуков органа. Но вместо величественных аккордов стояла абсолютная тишина: орган безмолвствовал. Церковный сторож поднялся на хоры. Органиста там не было! Напрасно искали его. Калкант исчез тоже. Видимо, придя в неистовство, что ему не удается установить регистр детского голоса, мэтр Эффаран ушел из церкви, покинул наш городок, не спросив своего гонорара, и с тех пор никогда больше не появлялся в Кальфермате.
Признаться, я не был на него в обиде: этот странный человек преследовал меня даже во сне! Я буквально терял рассудок!
А если бы господин Ре-диез сошел с ума, то не смог бы через десять лет жениться на госпоже Ми-бемоль. Кстати, брак оказался на редкость счастливым, несмотря на разницу в одну восьмую тона, на «комму», как говорил мэтр Эффаран.
Зартог Софр-Ай-Шр, то есть «доктор, третий представитель мужского пола сто первого колена рода Софра», неторопливо шагал по главной улице Базидры, столицы Арс-Итен-Шу — Империи Четырех Морей. Именно четыре моря — Тубелон на севере, Эфон на юге, Спон на востоке и Мерой на западе — омывали берега огромного материка весьма своеобразной формы, простиравшегося (в измерениях, знакомых читателю) от четвертого градуса восточной долготы до шестьдесят второго западной и от пятьдесят второго градуса северной широты до пятьдесят пятого — южной. Что касается границ морей, то определить их можно было лишь весьма условно: моря сообщались между собой, и всякий, отплывая из любой точки и придерживаясь неизменного курса, обязательно прибывал к противоположному берегу. Ибо на поверхности земного шара не существовало другого материка, кроме Арс-Итен-Шу.
Софр не спешил; во-первых, стояла жара — начиналось лето, и на Базидру, расположенную на берегу Спон-Шу, или Восточного моря, менее чем в двадцати градусах к северу от экватора, солнце, которое приближалось в тот час к зениту, низвергало снопы жгучих лучей. А во-вторых, шаги почтенного доктора замедлял давивший ему на плечи тяжкий груз тревожных мыслей. Рассеянно вытирая пот со лба, Софр вспоминал только что окончившееся заседание, где множество велеречивых ораторов торжественно восславили сто девяносто пятую годовщину основания империи.
Ораторы красочно изложили историю страны, то есть практически историю всего человечества. Они рассказывали о Маарт-Итен-Шу, Земле Четырех Морей, разделенной между многочисленными дикими племенами, не ведавшими ничего друг о друге. Эти древние народы породили первые обычаи и традиции, оставшиеся в памяти цивилизации. Ну а более отдаленные времена были неподвластны исторической науке. Лишь науки естественные, да и то относительно недавно, начали различать слабый свет в непроницаемом мраке прошлого.
История Маарт-Итен-Шу, становившаяся все менее полной и точной по мере продвижения в глубь тысячелетий, сообщала только о битвах и войнах; сначала о единоборствах, затем о вражде семейств и соседних племен. В течение многих и многих сотен лет каждое живое существо, каждое сообщество, маленькое или большое, казалось, не имело иной цели, кроме как утвердить свое превосходство над соперниками, с переменным успехом тратя силы и жизни на порабощение себе подобных.
Так продолжалось восемь тысяч лет. Затем воспоминания человечества немного прояснились. В начале второго периода (а анналы, как правило, подразделяли историю Маарт-Итен-Шу на четыре) легенды начали превращаться в исторические факты. Впрочем, и легенды и ученые по-прежнему рассказывали о побоищах и подлых убийствах из-за угла; правда, воевали тогда между собой уже не отдельные племена, а целые народы. В общем, второй период мало отличался от первого. Третий период длился шесть веков и завершился двести лет назад. Он был почти таким же, как второй, и, вероятно, самым жестоким: люди, призванные под знамена бесчисленных армий, с неутолимой яростью истребляли друг друга и орошали землю своей и чужой кровью.
За восемьсот лет до того дня, когда зартог Софр шел по главной улице Базидры, человечество созрело для коренных перемен. Тогда оружие, огонь и грубая сила сделали часть своего черного дела; слабые уступили сильным, и люди, населявшие Маарт-Итен-Шу, образовали три однородные нации. Казалось, время сгладило противоречия между вчерашними победителями и побежденными, как вдруг одна из наций решила подчинить себе соседей. Живший в центральной части Маарт-Итен-Шу Андарти-А-Самгор, или Бронзоволицый народ, развязал беспощадную войну за расширение своих границ, слишком тесных для его гордой и быстро размножавшейся расы; после изнурительных вековых войн они поработили Андарти-Маарт-Орис, или Снежных людей, населявших южные районы, и Андарти-Митра-Псул, народ Неподвижной Звезды, чьи владения простирались на север и на запад.
Около двухсот лет прошло с тех пор, как последний бунт покоренных народов был потоплен в крови, и земля наконец познала эру мира. Наступил четвертый исторический период. Три государства заменила единая империя, послушная воле Базидры; политическая общность стремилась растворить расовые различия. Никто больше не вспоминал о Бронзоволицых и Снежных людях, а также о народе Неподвижной Звезды; теперь землю населяла одна нация — Андарт-Итен-Шу, народ Четырех Морей, вобравший в себя все остальные.
Но вот после двухсот лет мира заявил о себе новый, пятый период истории. Неприятные слухи, возникшие неизвестно где, будоражили общество. Появились мыслители, оживившие в душах сограждан прародительские чувства, казалось давно похороненные. Старое национальное самосознание возрождалось в новой форме и характеризовалось новыми терминами. Его называли обычно атавизмом, первобытным чувством, национализмом. Возникли группировки, объединявшие своих членов по общему происхождению, сходному внешнему облику, нравственным принципам или просто по интересам, месту рождения и жительства; они мало-помалу разрастались и начинали действовать. Чем обернется брожение? Империя, укрепившаяся с таким трудом, развалится на куски? Будет ли Маарт-Итен-Шу раздроблена, как в давние времена, на огромное количество отдельных государств, или ради единства придется прибегнуть к ужасающему истреблению и, как в былые тысячелетия, превратить землю в гигантскую бойню?
Софр покачал головой, пытаясь прогнать невеселые мысли. Будущее никому не известно. Зачем заранее предаваться грустным размышлениям о неведомом? К тому же сегодня не тот день, чтобы верить зловещим прогнозам. Сегодня — праздник, и надлежало думать только о Его Августейшем Величестве Могар-Си, двенадцатом императоре Арс-Итен-Шу, скипетр которого вел народы всей земли к славным победам.
У зартога были причины радоваться. Вслед за историком, изложившим содержание летописей Маарт-Итен-Шу, выступила целая группа ученых. По случаю грандиозной годовщины каждый из них подвел итоги и наметил новые рубежи в своих исследованиях. И если первый оратор наводил на неутешительные в какой-то мере выводы, рассказав, какой медленной и извилистой дорогой общество уходило от первобытной жестокости, то остальные дали пищу законной гордости современников.
И правда, сравнение между первым человеком, появившимся на земле голым и безоружным, и нынешним приводило в восхищение. Веками, несмотря на распри и братоубийственные войны, люди ни на минуту не прекращали борьбу с природой, беспрерывно приумножая свои победы. Поначалу неторопливый, их триумфальный марш удивительно ускорился в течение двух последних столетий; политическая стабильность и всеобщий мир обеспечили необыкновенный расцвет науки. Все человечество, а не только его отдельные представители, вело разумное существование: то есть мыслило, а не растрачивало себя в бесцельных битвах и потому в течение двухсот лет продвигалось все быстрее и быстрее к познанию и покорению материи...
В голове Софра, шедшего под палящим солнцем по длинной улице Базидры, в общих чертах вырисовывалась картина завоеваний человека.
Сначала — это событие терялось во мраке прошлого — возникла письменность, позволявшая фиксировать мысль; затем, более пятисот лет назад, человек придумал способ распространения печатного слова в бесконечном количестве копий с помощью матрицы, набираемой один раз для всего тиража. В сущности, это изобретение послужило толчком для всех остальных. Благодаря ему человек сдвинулся с места, разум каждого отдельного индивидуума приумножался за счет достижений другого, и открытия в теории и практике последовали одно за другим. Ныне им не было числа. Человек научился проникать в недра Земли и извлекать уголь — щедрый источник тепла; он высвободил скрытую силу воды, и теперь пар тянул по железным магистралям тяжелые составы и приводил в действие неисчислимое множество мощных, чувствительных и точных механизмов; с помощью машин человек изготовлял ткани, обрабатывал металлы, мрамор и горную породу. В области более отвлеченной человек постепенно постигал тайны чисел, продвигаясь все дальше и дальше в исследовании бесконечности математических величин. Его мысль обратилась к познанию Вселенной. Он знал, что Солнце — это звезда, которая вращается в пространстве по неизменным законам, увлекая за своим огненным шлейфом кортеж из семи планет[332]. Человек научился искусно соединять различные вещества и получать новые, не имевшие ничего общего с первоначальными, или дробить вещество на составные элементы. Он подвергал анализу звук, тепло, свет и начал постигать их природу и законы. Пятьдесят лет назад люди подчинили, сделали своей рабыней чудовищную энергию грома и молний; таинственная природная сила уже передавала на неисчислимые расстояния печатный текст; завтра она сможет транслировать звук, а послезавтра, без сомнения, и свет...[333] Да, велик человек, еще более велик, чем бескрайняя Вселенная, господином которой он станет в будущем...
Теперь для обладания истиной во всей ее полноте оставалось ответить на последний вопрос: «Человек, властелин мира, кто он? Откуда пришел? И к какой неведомой цели стремится?»
Именно об этой глобальной проблеме говорил зартог Софр на только что завершившейся церемонии. Конечно, он едва коснулся ее, так как подобная задача пока неразрешима и потребует еще очень и очень долгих размышлений. Но тайна уже не была покрыта непроглядным мраком. И разве не сам зартог Софр пролил на нее мощный свет знаний, когда, неуклонно систематизируя терпеливые опыты предшественников и свои собственные наблюдения, открыл закон развития живой материи, признанный всеми в настоящее время и не встречавший больше ни одного оппонента?
Его теория базировалась на трех основах.
Во-первых, на данных геологической науки, которая родилась в тот день, когда начали разрабатываться недра, и развивалась вместе с быстро прогрессировавшим горным делом. Оболочку планеты изучили так тщательно, что удалось определить ее возраст. По расчетам он составляет четыреста тысяч лет, а возраст материка Маарт-Итен-Шун — двадцать тысяч лет. Раньше континент покоился под океанскими водами, о чем свидетельствовала толща морского ила, которая плотно покрывала нижележащие скалистые породы. Какая сила подняла его над волнами? Без сомнения, это произошло вследствие сжатия остывшего земного шара. Как бы там ни было, всплытие Маарт-Итен-Шу считалось неопровержимым фактом.
Естественные науки предоставили Софру несколько фундаментальных положений для его системы, доказав взаимное подобие растений и тесное родство животных. Софр пошел еще дальше; он убедительно показал, что почти все существующие растения происходят от одного морского предка, а практически все птицы и наземные животные — от обитателей вод. В течение медленной, но непрерывной эволюции они понемногу приспособились сначала к сходным, а затем ко все более и более чуждым условиям жизни и шаг за шагом дали начало большинству нынешних видов, населявших небо и землю.
К несчастью, стройная теория имела свои изъяны. То, что животные и растения ведут свою родословную от морского прародителя, являлось неоспоримым практически для всех видов, но существовали и исключения. Несколько растений и животных не удавалось связать родственными узами с водными формами жизни. И в этом состоял первый из двух слабых пунктов системы.
Человек — и Софр не скрывал этого — был вторым уязвимым местом. Не находилось и признака общности людей и животных. Конечно, такие основные свойства и функции, как дыхание, питание, способы передвижения, являлись очень схожими и осуществлялись или проявлялись сравнимыми способами, но непреодолимая пропасть пролегала между формами, числом и расположением внутренних органов. Если удавалось восстановить почти все звенья цепочки, связующей большинство животных и их вышедших из моря предков, то в отношении человека подобное родство оставалось недоказуемым. Чтобы сохранить в целостности теорию эволюции, пришлось бы исходить из безосновательной гипотезы об общем для человека и обитателей глубин предке, на существование которого абсолютно ничто не указывало.
Одно время зартог надеялся обнаружить в земле какое-либо подтверждение своей теории. По его настоянию и под его руководством в течение ряда лет проводились раскопки; результат оказался прямо противоположным тому, что ожидал их инициатор.
Под тонкой пленкой перегноя из разложившихся животных и растений, вроде тех, что люди видели на земле каждодневно, обнаружился толстый слой осадочных пород, где следы прошлого изменили свой характер. Там не было никаких останков известных ныне представителей флоры или фауны — только колоссальное скопление исключительно морских ископаемых, потомки которых и до сих пор встречались в океанах, опоясывавших Маарт-Итен-Шу.
Какой же следовало сделать вывод? Что правы геологи, считавшие, будто континент давным-давно служил дном такого же океана? Выходит, Софр не заблуждался в морском происхождении современного растительного и животного царства? Ведь кроме редчайших исключений, которые можно было классифицировать как уродство, найдены следы только водных и наземных видов: первые по необходимости породили вторых...
К сожалению, пришлось сделать и другие, злополучные для обобщения системы, выводы. По всей толщине перегноя, вплоть до верхней части осадочных пород, лежали бесчисленные человеческие скелеты; их извлекали на свет. В структуре костей не обнаружили ничего особенного, и Софр вынужден был отказаться от поисков промежуточных организмов, открытие которых подтвердило бы его теорию: найденные останки были останками людей и ничем иным.
Тем не менее не прошла незамеченной одна труднообъяснимая особенность. До какой-то определенной временной границы, которая находилась приблизительно на рубеже в две-три тысячи лет, чем древнее бы погост, тем меньше становились размеры ископаемых черепов. Наоборот, после этой воображаемой границы закономерность менялась на противоположную, и чем более давними были останки, тем более объемными оказывались черепа, а значит, и их содержимое — мозг. Наибольшие черепа, весьма, впрочем, немногочисленные, покоились на поверхности осадочных пород. Скрупулезный анализ не позволял сомневаться, что люди, жившие в ту отдаленную эпоху, намного превосходили по развитию своих потомков, включая даже современников зартога Софра. Следовательно, в течение ста шестидесяти или ста семидесяти веков шло очевидное отступление, за которым последовало новое восхождение.
Софр, взволнованный странными фактами, с новыми силами продолжил раскопки. Слой за слоем он преодолел толщу осадочных пород: возраст отложений измерялся, по самым умеренным оценкам, пятнадцатью или двадцатью тысячами лет. За ними, ко всеобщему удивлению, открылся слабый пласт древнейшего гумуса, а далее в самых таинственных глубинах — твердые породы различного характера. Но несказанное изумление вызвали находки, безусловно связанные с человеком. То были частицы костей, принадлежавшие когда-то людям, а также фрагменты оружия или машин, куски глиняной посуды, обрывки надписей на неизвестном языке, искусной работы изделия из камня, иногда — почти нетронутые скульптуры, тщательно отделанные капители и т. д. Вывод напрашивался сам собой: около сорока тысяч лет назад, то есть за двадцать тысяч лет до того, как неизвестно как и откуда появились первые представители современной расы, люди уже жили в этих местах и даже достигли высокого уровня цивилизации.
Таково было общепринятое мнение. Но по меньшей мере один ученый мыслил по-другому.
Инакомыслящим оказался не кто иной, как зартог Софр. Допустить, что какие-то другие люди, отсеченные от своих потомков двадцатитысячелетней пропастью, в один прекрасный день населили Землю,— это, по его мнению, было чистой воды безумием. Откуда тогда появились потомки предков, исчезнувших так давно, если ничто их не связывало? Лучше занять выжидательную позицию, чем согласиться с таким абсурдом. То, что из ряда вон выходящие факты пока не имеют объяснения, не означает, что они не будут растолкованы никогда. Однажды все станет на свои места. А до тех пор лучше не принимать их во внимание и не отходить от принципов, полностью устраивающих нормальный, незамутненный разум.
Жизнь планеты делится на две основные эры: дочеловеческую и человеческую. Во время первой Земля пребывала в состоянии постоянной трансформации и по этой причине была непригодна для жизни и необитаема. Во второй — земная кора стабилизировалась. Вскоре на этой солидной основе возникла жизнь. Она начиналась с самых простых форм, постепенно усложнялась, чтобы в конце концов воплотиться в человеке — последнем и совершенном венце творения. Едва появившись на Земле, человек начал свое неудержимое восхождение. Медленным, но уверенным шагом он шел и идет к своей цели — полному познанию и подчинению Вселенной...
Разгоряченный убедительностью таких доводов, Софр прошел мимо собственного дома, потом резко развернулся, продолжая ворчать:
— Каково! Согласиться, что уже сорок тысяч лет назад существовала цивилизация, подобная той, к которой мы только стремимся, а может, и превосходящая ее; что знания и достижения человека того времени бесследно испарились, что вынудило его потомков начинать с нуля, словно пионеров в необитаемом мире? Признать это означало бы поставить крест на будущем, смириться с тем, что все наши усилия тщетны, а прогресс — столь же непрочная и ненадежная вещь, как хлопья пены на гребне волны!
Софр остановился у порога.
— Упса ни! Харшток!.. (Нет, нет! Поистине!) Андарт мир, хое сфа! (Человек — хозяин мира!) — пробормотал он, толкая дверь.
Передохнув несколько минут, зартог славно отобедал, а затем прилег, намереваясь, как обычно, поспать. Но вопросы, преследовавшие его на подходе к дому, продолжали осаждать разум и прогоняли сон.
Каким бы жгучим ни было желание ученого установить безупречную взаимосвязь в природе, он обладал достаточно критическим умом, чтобы признать, как слаба его система в отношении происхождения и формирования человека. Загонять факты в рамки заданной гипотезы — таким способом можно доказывать свою правоту другим, но не себе.
Если бы Софр был не именитым зартогом, а принадлежал к необразованному классу, он не ощущал бы такого смущения. В самом деле, народ, не теряя времени на глубокомысленные теории и не мудрствуя лукаво, довольствовался старыми добрыми легендами, передававшимися с незапамятных времен от отца к сыну. Объясняя одно таинство другим, древнее сказание приписывало зачатие первого человека вмешательству высшей воли. Однажды внеземная сила сотворила из ничего Хедома и Хиву, мужчину и женщину; их потомки населяли теперь Землю. Все очень просто.
Слишком просто! — думал Софр. Когда отчаиваются понять какое-нибудь явленно, его легко объясняют вмешательством богов, и, значит, бесполезно искать решение загадок Вселенной; проблемы, не успев возникнуть, отпадают сами собой.
Был ли серьезным доводом тот факт, что народная легенда просуществовала до сих пор? Но ведь она возникла на пустом месте. Это только традиция, рожденная в давние невежественные времена и передававшаяся от поколения к поколению. А это имя — Хедом! Откуда взялось столь странное олово с чуждыми звуками? Оно не могло принадлежать языку Ан-дарт-Итен-Шу! Перед одной этой маленькой филологической трудностью несчетное множество ученых бледнело и краснело, не в силах найти убедительный ответ... Какая чушь! Подобная ерунда недостойна внимания уважаемого зартога!
Следуя обыкновенному распорядку дня, раздраженный Софр спустился в сад. Клонившееся к западу солнце было уже не столь жарким; вялые дуновения бриза доносились с побережья Спон-Шу. Зартог прошелся по тенистым аллеям, обрамленным деревьями, чьи листья шептали о ветрах на просторе, и понемногу его нервы вновь обрели привычное равновесие. Он отбросил пожиравшие его мысли и рассеянно наслаждался свежим воздухом и роскошным садом, рассматривая фрукты и убранство цветов.
Прогулка увлекла его к дому, и он остановился перед глубокой ямой, в которой валялись всяческие инструменты. Здесь в самый короткий срок будет заложен фундамент нового сооружения, которое удвоит площадь его лаборатории. Но в этот праздничный день рабочие отдыхали, предаваясь разного рода удовольствиям.
Софр машинально отметил объем выполненной работы и думал о том, что еще предстояло сделать, как вдруг в сумраке котлована его взгляд наткнулся на блестящую точку. Заинтригованный, он спустился вниз и выкопал необычный предмет из земли, закрывавшей его на три четверти.
Выйдя на свет, зартог внимательно исследовал находку. Она походила на футляр, изготовленный из неизвестного серебристого металла зернистой структуры; от долгого пребывания в земле он потерял первоначальный блеск. Футляр состоял из двух частей, вставленных друг в друга, на что указывала боковая выемка. Софр попытался открыть его.
От первого же усилия металл, разъеденный временем, рассыпался в пыль, обнаружив содержимое — свиток из сложенных листков, испещренных странными знаками, регулярный характер которых говорил, что это, без сомнения, какие-то неведомые науке письмена.
Вещество, из которого был сделан свиток, тоже до сих пор не встречалось зартогу.
Софр затрепетал от возбуждения; он ворвался бегом в лабораторию и, бережно расправив на столе драгоценную находку, начал внимательно изучать ее.
Откуда эти записки? Каково их содержание? Вот два вопроса, которые сами собой возникли в его голове.
Чтобы ответить на первый, следовало сначала ответить на второй. Необходимо прочитать, а затем перевести текст.
По плечу ли ему такая задача? Зартог Софр ни секунды не сомневался в своих силах; не медля, он лихорадочно принялся за работу.
...Прошли долгие, долгие годы. Софр был неутомим. Не отчаиваясь, он продолжал методическое изучение таинственного документа, шаг за шагом продвигаясь к расшифровке. И наступил наконец час, когда ключ к, казалось бы, неразрешимому ребусу был найден. Зартог Софр не без запинок и пока с большим трудом перевел текст на язык людей Четырех Морей и прочитал следующее:
Росарио, 24 мая г.
С этой даты я поведу свой рассказ, хотя в действительности пишу его совсем в другое время и в другом месте. В подобном деле, полагаю, порядок особенно необходим. Поэтому лучше всего известные мне факты изложить в форме дневника — день за днем.
Итак, с двадцать четвертого мая я начинаю свое повествование в надежде, что ужасные события, о которых пойдет речь дальше, послужат хорошим уроком для человечества, если, конечно, человечество еще имеет право рассчитывать на какое-нибудь будущее.
Остается только решить, на каком языке писать. На хорошо знакомом английском? Или испанском? Нет! Только на языке своей родины — на французском!
В тот день, двадцать четвертого мая, я пригласил к себе в гости на виллу в Росарио ближайших друзей.
Росарио — город, вернее — бывший город в Мексике, на берегу Тихого океана, немного южнее Калифорнийского залива. Десятком лет ранее я обосновался здесь, чтобы управлять своим .серебряным рудником. Дело процветало, я был богат, даже очень богат — это здорово смешит меня сегодня! — и рассчитывал вскоре вернуться в отчий дом — во Францию.
Моя роскошнейшая вилла располагалась на вершине обрывистого берега, по стометровому склону которого был разбит сад. Позади виллы местность продолжала постепенно повышаться; извилистые тропы вели на хребет высотой более полутора тысяч метров над уровнем океана. Сколько раз я поднимался сюда пешком или на моем чудо-автомобиле мощностью в тридцать пять лошадиных сил — лучшей из лучших французских марок.
Я приехал в Росарио вместе с сыном — прелестным юношей двадцати лет; позже, после смерти дальних, но очень дорогих моему сердцу родственников, я взял на воспитание их дочь, Елену, круглую сироту без средств к существованию. С тех пор прошло пять лет. Жану исполнилось уже двадцать пять, а Елене — двадцать. В глубине души я предназначал их друг другу.
Мы обзавелись надежной прислугой: камердинер Жермен, лихой и смышленый шофер Модест Симона, две женщины — Эдит и Мари, дочери нашего садовника Джорджа Рэлея и его жены Анны.
В тот день, двадцать четвертого мая, мы собрались за столом при свете ламп, питаемых энергией от генератора, установленного в саду. Кроме нас троих присутствовали еще пятеро гостей — англичане (среди них -— доктор Бетерст) и мексиканцы (представленные, в частности, доктором Морено).
Эти два замечательных ученых крайне редко соглашались друг с другом, но для меня главным было то, что они славные люди и лучшие друзья на свете.
Еще двух англосаксов звали Уильямсон (он являлся владельцем городских рыбных промыслов) и Роулинг, выращивавший в окрестностях Росарио ранние овощи, на которых надеялся вот-вот сколотить приличное состояние.
Наконец, пятым был мексиканец дон Мендоса — председатель трибунала Росарио, человек необыкновенного ума и неподкупный судья.
Мы благополучно завершили трапезу. Я забыл те незначительные фразы, что произносились за столом. И наоборот, помню все, что было сказано за сигарами после обеда.
Не то чтобы этот разговор показался мне очень важным сам по себе, но последовавшие вскоре жестокие события придали ему столько значительности, что он никогда не сотрется из моей памяти.
Каким-то образом — не важно, каким! — наша вялая беседа коснулась темы потрясающего прогресса, достигнутого человеком. Доктор Бетерст как бы между прочим заметил:
— Наверное, Адам и Ева (понятно, что, как истинный англосакс, он произносил эти имена Эдем и Ива), возвратившись на Землю, были бы здорово удивлены!
Данное утверждение послужило толчком к дискуссии. Ревностный дарвинист, убежденный сторонник теории естественного отбора, Морено спросил ироническим тоном у Бе-терста, верит ли тот всерьез в легенду о Рае. Бетерст ответил, что он прежде всего верит в Бога, и раз существование Адама и Евы утверждается Библией, он отказывается дискутировать на эту тему. Морено быстро возразил, что в Бога он верит не меньше своего оппонента, но первый мужчина и первая женщина скорее всего были мифом, символом, и, следовательно, нет ничего святотатственного в предположении, что Библия таким образом передает то, как созидательная сила вдохнула жизнь в первую клетку, от которой произошли все остальные. Бетерст нанес ответный удар, сказав, что объяснение неправдоподобно, и что до него, то он предпочитает считать себя прямым произведением божественной воли, чем непосредственным потомком более или менее человекоподобных приматов...
В ту минуту мне казалось, что спор разгорится с новой силой, как вдруг он затих; противники случайно обрели почву для согласия. Впрочем, так частенько заканчиваются научные диспуты.
Вернувшись к первоначальной теме, соперники сошлись во мнении, что, каким бы ни было происхождение человека, высокая культура, достигнутая им, не может не восхищать. С гордостью они перечисляли победы человечества. Не пропустили ничего. Бетерст превозносил химию, та вот-вот должна была слиться с физикой и образовать единую науку, которая овладеет внутренней энергией вещества. Морено расхваливал медицину и хирургию, чьи необыкновенные открытия позволяли надеяться в ближайшем будущем на бессмертие живых организмов. После этого ученые поздравили друг друга с необычайными достижениями астрономии. В ту пору в ожидании звезд на небе мы вели речь о семи планетах Солнечной системы[334]. Утомленные собственным энтузиазмом, недавние спорщики решили немного передохнуть. Гости воспользовались моментом, чтобы в свою очередь вставить слово, прославляя практические изобретения, столь глубоко изменившие условия жизни человека. Железные дороги и пароходы применялись для перевозки тяжелых и громоздких грузов, экономичные воздушные суда — для неторопливых путешествий; пневматические и электрические поезда, мчавшиеся по трубопроводам над всеми континентами и морями, использовались теми, кто спешит. Были помянуты бесчисленные машины, одна умнее другой, заменявшие на производствах работу сотен людей. Не забыли мои гости и о книгопечатании, цветной фотографии, но особенно прославляли электричество — эту действующую силу, столь гибкую и податливую. Сущность и свойства электричества были‘так хорошо изучены, что с его помощью без всякого соединительного устройства можно было управлять на любом расстоянии каким-либо механизмом, приводить в движение морские, подводные и воздушные суда, переписываться, переговариваться и при этом видеть друг друга.
Короче говоря, то был настоящий нескончаемый дифирамб, в сочинении которого, признаюсь, и я принял участие. Все единодушно согласились с утверждением, что человечество достигло небывалого интеллектуального уровня и окончательная победа над природой близка.
— Тем не менее,— тихим мелодичным голосом произнес судья Мендоса, воспользовавшись наступившей паузой*— я позволю себе заметить, что некоторые народы, бесследно исчезнувшие с лица Земли, когда-то уже достигали цивилизации, равной или аналогичной нашей.
— Это какие же народы? — воскликнули в один голос сидевшие за столом.
— Ну как же! Например, вавилоняне...
Раздался взрыв смеха. Сравнивать жителей древнего Вавилона с современными людьми!
— Египтяне,— спокойно продолжал дон Мендоса.
Собеседники захохотали еще сильнее.
— Были еще атланты. Мы ничего не знаем о них, но от этого они становятся еще легендарнее. Учтите также, что даже до Атлантиды великое множество цивилизаций могло возникнуть, расцвести и таинственно исчезнуть.
Дон Мендоса продолжал настаивать на своем, и, чтобы не обидеть его, все сделали вид, что принимают его слова всерьез.
— Друг мой,— осторожно попытался возразить доктор Морено тем тоном, которым вразумляют ребенка,— думаю, вы не станете утверждать, что хотя бы один из этих древних народов может сравниться с нами? Я еще допускаю, что в духовном плане они поднялись до такого же уровня культуры, но в науке...
— Почему бы и нет? — не сдавался дон Мендоса.
— А потому,— поторопился объяснить Бетерст,— что особенность наших изобретений в том, что они мгновенно распространяются по всей Земле. Исчезновение одного или даже целой группы народов не может коснуться сущности достигнутого прогресса. Чтобы усилия людей оказались напрасными, все человечество должно погибнуть разом. Такая гипотеза, на ваш взгляд, приемлема?
Во время нашей беседы следствия и причины продолжали взаимно порождать друг друга, уходя в бесконечность интеллектуальной Вселенной. Не меньше чем через минуту после вопроса доктора Бетерста убедительный довод подтвердил правоту Мендосы. Мы же, ничего не подозревая, продолжали безмятежно рассуждать; одни откинулись на спинки кресел, другие облокотились на стол, устремив сочувствующие взгляды на почтенного Мендосу, который, как все надеялись, должен был быть повержен убийственной репликой англосакса.
— Во-первых,— нимало не смутился председатель суда,— надо полагать, что раньше на Земле жило меньше людей, чем сегодня, а следовательно, один народ вполне мог в одиночку обладать знанием Вселенной. А кроме того, я не вижу ничего абсурдного в предположении, что вся поверхность земного шара была разрушена в один момент.
Именно в этот миг — мы еще не успели произнести всеобщее «ну и ну!» — поднялся невообразимый грохот. Земля задрожала и стала уходить из-под ног, вилла покачнулась на своих опорах.
Охваченные невыразимым ужасом, все бросились наружу, толкаясь и сшибая друг друга с ног.
Едва мы выскочили за порог, как дом разом обрушился, похоронив под обломками председателя Мендосу и камердинера Жермена, бежавших последними. После нескольких секунд вполне естественного смятения захотелось как-то помочь им, как вдруг показались садовник Рэлей и его жена, бежавшие со всех ног из нижнего сада, где они жили.
— Море! — крикнул Рэлей во всю мощь своих легких.— Посмотрите на море!
Я повернулся в сторону океана и остолбенел: привычная перспектива резко изменилась. Впрочем, чтобы вселить в душу леденящий ужас, разве недостаточно вида мгновенно преобразившейся природы, той самой природы, которую мы считаем неизменной по определению?
И все-таки самообладание вскоре вернулось ко мне. Истинное превосходство человека не в том, чтобы порабощать и побеждать окружающую среду; для мыслителя оно в том, чтобы понять Вселенную и держать ее в микрокосме своего разума, а для людей действия — в том, чтобы сохранять спокойствие перед бунтом материи и говорить себе: «Я погибну — и пусть! Но бояться — никогда!»
Придя в себя, я понял, чем картина перед моими глазами отличалась от прежней. Прибрежные утесы просто-напросто исчезли, и мой сад опустился до уровня моря, чьи волны уже поглотили домик садовника и яростно бились в нижний цветник.
Стало очевидно, что не уровень воды поднимается, а оседает земля. Она сползла уже более чем на сотню метров, сползла постепенно. Этим объяснялось, видимо, и относительное спокойствие океана.
Быстро оглядевшись по сторонам, я убедился как в правильности своей догадки, так и « том, что оседание вовсе не прекратилось. В самом деле, вода продолжала прибывать со скоростью, которая показалась мне равной примерно двум метрам в секунду. Следовательно, если учесть расстояние до первых волн, мы будем поглощены не меньше чем через две минуты, если, конечно, скорость оседания земли не изменится.
Решение возникло мгновенно:
— Автомобиль!
Меня поняли. Мы устремились к гаражу и вывели машину наружу. В мгновение ока заполнили бак бензином и втиснулись как попало в салон. Мой шофер Симона завел мотор, прыгнул за руль, отжал сцепление и рванул по дороге на четвертой передаче, в то время как Рэлей открыл ворота и на ходу уцепился за задние рессоры.
И вовремя! Когда автомобиль уже выезжал на дорогу, позади нас с силой обрушился огромный вал, замочив колеса до половины. Ха! Теперь мы могли смеяться над морем. Несмотря на чрезмерный груз, суперлимузин избавит нас от посягательств океана, если, конечно, падение в пучину не будет бесконечным... Хорошо, что есть куда отступать и в нашем распоряжении по меньшей мере два часа подъема на высоту в полторы тысячи метров.
Однако мне очень скоро пришлось признать, что радоваться было рано. После того как первый рывок машины отбросил нас на пару десятков метров от клокочущей пены, Симона продолжал изо всех сил давить на газ, но тщетно — дистанция не увеличивалась. Конечно, вес двенадцати человек замедлял ход машины, но, как бы то ни было, наша скорость равнялась скорости наступления бурлящей торжествующей воды.
Осознав тревожность ситуации, мы все, за исключением Симона, следившего за дорогой, обернулись назад. И — о, ужас! — увидели только бескрайний водный простор. По мере того как мы преодолевали дорогу, она исчезала под волнами. Море тем временем успокоилось. За нами лежало тихое, безмятежное озеро, • которое неутомимо раздувалось и равномерно разбухало. Никогда бы не подумал, что преследование с виду спокойной воды окажется таким страшным. Тщетно мы пытались убежать от нее; она поднималась неумолимо вслед за нами...
Симона, который сконцентрировал внимание на дороге, сказал, обернувшись:
— Мы на полпути к вершине. Это час езды.
Все содрогнулись. Ого! Через час мы будем на перевале, а потом придется спускаться! И не поможет нам никакая скорость! Нас неизбежно настигнет лавина бешеной воды!
Час прошел, но ничто не изменилось. Мы уже видели высшую точку хребта, как вдруг раздался сильнейший удар и лимузин круто занесло; казалось, он вдребезги разобьется на откосе дороги. В тот же миг позади вздулся огромный вал, устремился на приступ, на мгновение завис и обрушился пенной массой на автомобиль... Итак, мы погибли?
Нет! Вода отступила, кипя от возмущения, а мотор вдруг взревел, увеличив обороты, и машина рванула вперед, ускользнув из-под удара следующей волны.
Почему вдруг резко возросла скорость? Отчаянный крик Анны Рэлей все объяснил: бедняжка увидела, что ее муж больше не цепляется за рессоры. Видимо, прибой смыл несчастного, и облегченному автомобилю удалось одолеть подъем.
Внезапно машина резко затормозила.
— Что такое? — спросил я Симона.— Авария?
Даже в таких трагических обстоятельствах Симона сохранил профессиональную гордость; он с пренебрежением пожал плечами, давая понять, что авария — невозможная вещь для шофера его класса, и без лишних слов показал рукой на дорогу. Причина остановки стала мне ясна.
Дорога была перерезана менее чем в десяти метрах от нас.
«Перерезана» — точное определение: как будто кто-то рассек ее ножом. А за острым краем открывалась темная бездна.
Мы растерянно обернулись, уверенные, что пробил наш последний час и ненасытный океан поглотит нас через несколько секунд...
Неутешная Анна и ее дочери рыдали; мы же, как это ни кощунственно звучит, вдруг испустили единый крик радостного удивления: вода отказалась от наступления, а точнее, прекратила опускаться земля. Очевидно, недавний толчок был последним проявлением чудовищного природного катаклизма. Океан остановился, линия прибоя виднелась в сотне метров ниже той точки, где замер автомобиль, похожий на запыхавшегося от быстрого бега зверя.
Усталые до предела от пережитого, мы растянулись друг подле друга на каменистой почве, и думаю, Бог простит меня за то, что я заснул!
Ночью.
Я проснулся, вздрогнув от устрашающего шума. Который час? Неизвестно. Ясно лишь, мы еще погребены в ночном мраке.
Шум исходил из бездны, в которую провалилась дорога. Что случилось? Я мог поклясться, что туда низверглись водопады и происходила гигантская битва волн и потоков. Да, все было именно так. Брызги пены долетали до нас и покрывали водяной пылью.
Затем понемногу воцарилось спокойствие... Возвратилась тишина... Небо побледнело... Утро.
25 мая.
Какое мучение — медленное осознание своего ужасного положения! Сначала были различимы только ближайшие окрестности; но постепенно обзор расширялся, словно обманчивая надежда приподнимала одну за другой бесконечное множество легких завес; и наконец настал час, который рассеял последние иллюзии — мы на острове. Со всех сторон плещется море. Еще вчера мы находились среди горных вершин, многие из которых превосходили по высоте нашу; эти вершины по совершенно непонятным причинам исчезли, осталась одна-единственная. Мы стоим на клочке тверди в центре огромного круга, очерченного горизонтом.
Одного взгляда хватило на исследование всего островка, где только чудо предоставило нам убежище. Да, он совсем невелик: от силы тысяча метров в длину и пятьсот в ширину. К северу, западу и югу от его верхней точки, приподнятой над волнами едва ли на сотню метров, идут пологие склоны. На востоке же — отвесный утес.
Именно в ту сторону обратились наши взоры. Раньше здесь громоздились горы, а за ними лежала Мексика. Какое преображение пейзажа за одну короткую весеннюю ночь! Горы и Мексика исчезли под водой! На их месте бесконечная водная пустыня! Объятые ужасом, все посмотрели друг на друга. Мы в ловушке, без продуктов, без воды, на голой узкой скале. Нет ни малейшей надежды на спасение. В отчаянии мы опустились на землю, ожидая смерти.
На борту «Вирджинии». 4 июня.
Что произошло с нами в следующие дни — не помню. Скорее всего, я полностью потерял сознание и очнулся только на корабле, подобравшем нас. Только тогда я узнал, что мы провели на островке целых десять дней. Уильямсон и Роулинг скончались от голода и жажды. Из пятнадцати человек, оказавшихся на моей вилле в момент катастрофы, осталось в живых только девять: мой сын Жан, воспитанница Елена, шофер Симона, потерявший своего железного четырехколесного друга, Анна Рэлей и две ее дочери, доктор Бетерст, профессор Морено и, наконец, автор этих торопливых строчек.
«Вирджиния» была грузовым судном смешанного типа, оснащенным и парусами, и паровой машиной — довольно старая, медлительная посудина водоизмещением в две тысячи тонн. Подчиненный капитану Моррису экипаж состоял из двадцати матросов-англичан.
Нагруженная балластом, «Вирджиния» вышла из Мельбурна около месяца назад и взяла курс на Росарио. Путешествие прошло без происшествий, только в ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое мая команда, к своему удивлению, заметила невесть откуда взявшиеся волны необыкновенной высоты и столь же необычайной длины, что делало их безопасными. Такие волны были явлением исключительным, но капитан и не подозревал о катастрофе, происходившей в ту ночь, и потому был крайне поражен, обнаружив только море на месте Росарио.
От всего мексиканского побережья остался лишь островок.
Матросы с «Вирджинии» высадились на него и обнаружили нас. Двое из одиннадцати были уже мертвы: остальных погрузили на судно. Так мы были спасены.
В поисках суши. Январь или февраль.
Около восьми месяцев отделяют предыдущие строчки от нижеследующих. Я датирую их так неопределенно, поскольку потерял точное представление о времени. Восемь месяцев длился период суровых испытаний, когда мы постепенно осознавали всю глубину своего несчастья.
Приняв нас на борт, «Вирджиния» на всех парах понеслась на восток. Когда я очнулся, остров, где, казалось, мы были обречены на смерть, скрылся далеко за горизонтом. Как показало счисление, сделанное капитаном, пока я лежал в беспамятстве, мы прошли то место, где раньше располагался Мехико. Но от огромного города не осталось даже гор, когда-то возвышавшихся в его центре. Насколько хватало глаз, не было видно вообще никакой земли; со всех сторон бушевало необъятное море.
С ума сойти! Происходящее не укладывалось в голове. Еще бы! Мексика оказалась целиком под водой! Мы с ужасом смотрели друг на друга и спрашивали себя, как далеко распространилась страшная катастрофа...
Капитан хотел это выяснить; переменив курс, он направил судно на север: если Мексика больше не существовала, отсюда не следовало, что то же самое случилось со всем Американским континентом.
Но надежды были напрасны. Мы шли на север двенадцать дней, так и не встретив берега; более того — не увидели земли и в течение следующего месяца, когда, постоянно меняя курс, направились на юг. В конце концов пришлось признать невероятное: да, Америка полностью затоплена!
Неужели нас спасли для того, чтобы дать возможность еще раз пережить муки агонии? И правда, поводов для страха хватало. Не говоря уж о продуктах, таявших с каждым днем, другая опасность подстерегала экипаж: что делать, когда кончится уголь и машина остановится, как сердце обескровленного животного. Вот почему четырнадцатого июня — мы дрейфовали тогда поблизости от прежнего местонахождения Буэнос-Айреса — капитан Моррис приказал загасить топку и поставить паруса. Затем он собрал экипаж и пассажиров «Вирджинии» и, обрисовав в нескольких словах ситуацию, попросил всех здраво поразмыслить и завтра на общем совете предложить свой выход из положения.
Не знаю, придумал ли кто-то из моих товарищей по несчастью что-нибудь более или менее подходящее. Про себя такого сказать не могу. Ночью неожиданно разразилась буря и сняла таким образом вопрос капитана с повестки дня. Яростным ветром судно понесло на запад; в любую минуту нас мог поглотить разгневанный океан.
Ураган бушевал тридцать пять дней без минуты передышки. Казалось, он никогда не стихнет, как вдруг девятнадцатого августа хорошая погода вернулась так же внезапно, как пришла непогода. Капитан взялся определить местонахождение судна; вычисления показали сорок градусов северной широты и сто четырнадцать градусов восточной долготы. Координаты Пекина.
Значит, мы, не подозревая о том, пронеслись над Полинезией, а может быть, и над Австралией, и там, где дрейфует сейчас судно, некогда простиралась столица империи с населением в четыреста миллионов душ!
Неужели Азию постигла участь Америки?
Скоро пришлось убедиться и в этом. «Вирджиния», продолжая плыть курсом на юго-восток, прошла сначала над Тибетом, а затем над Гималаями. Здесь должны были возвышаться самые высокие вершины земного шара. Но на всех направлениях виднелась лишь гладкая поверхность океана. Значит, на нашей планете нет больше ни одного клочка суши, кроме выручившего нас островка? Значит, мы одни пережили катастрофу? Мы — последние жители мира, погребенного под зыбким саваном моря?
Если дело обстоит так, скоро наступит и наш черед. Несмотря на скудный рацион, продукты на борту иссякали, и не было никакой надежды возобновить припасы.
Я сокращаю рассказ о нашем невероятном плавании, ибо если излагать его в деталях, можно сойти с ума. Скажу только, что во время этих адских скитаний мы познали настоящий ужас. О, бесконечный путь по безбрежному морю! Каждый день надеяться на высадку — и все понапрасну! Рассматривать нарисованные людьми карты извилистых берегов и приходить к выводу, что ничего не осталось от тех мест, что считались вечными! Вспоминать, что на Земле бились миллионы человеческих сердец, что мириады живых организмов кишели на ее поверхности и пронизывали атмосферу; понимать, что все в один миг погибло, что жизнь угасла, как огонек от дуновения ветерка! Повсюду искать себе подобных, но тщетно! Раз за разом убеждаться, что вокруг — ни единой души, и постепенно постигать свое одиночество в тисках безжалостной природы!
Нашел ли я слова, которые отражают нашу тоску? Не знаю. Ни в одном языке их, подходящих, просто нет.
После знакомства с морем, где ранее находился Индостан, мы в течение десяти дней шли на север, а затем направились на запад. Ничто не изменилось, когда мы пересекли Уральский хребет, ставший теперь подводным, и вышли в морские просторы над бывшей Европой. Затем мы спустились к югу до двадцатого градуса широты по ту сторону экватора, после чего, утомленные напрасными поисками, опять повернули к северу и прошли вплоть до широты Пиринеев водные пространства, покрывавшие Африку и Испанию. По правде, мы начинали привыкать к своему положению. По мере того как продвигалось судно, на карте отмечались пройденные мили и члены экипажа со все возраставшим безразличием говорили: «Здесь когда-то была Москва... Варшава... Берлин... Вена... Рим... Тунис... Тимбукту... Сент-Луис... Оран... Мадрид...» Человек приспосабливается ко всему, и эти трагичные слова стали произноситься без эмоций.
И все-таки я понял, что еще не утратил способности страдать. Однажды — это случилось приблизительно одиннадцатого декабря — капитан Моррис сказал: «Вот здесь был Париж...» При этих словах сердце мое едва не вырвалось из груди. Весь мир провалился в тартарары — и пусть! Но Франция, моя Франция! И Париж — ее символ!
Послышался плач. Я обернулся: то рыдал Симона.
Еще четыре дня мы продолжали идти на север; достигнув широты Эдинбурга, повернули на юго-запад в поисках Ирландии, затем взяли курс на восток... «Вирджиния» скиталась уже как попало, поскольку одно направление было равноценно другому...
Мы проплыли над Лондоном, приветствуя всем экипажем его подводную могилу, а пять дней спустя прошли над Данцигом[335], и капитан Моррис приказал переменить курс и опять повернуть на юго-запад. Рулевой беспрекословно подчинился. Какая разница, куда двигаться, если всюду одно и то же?
Еще через девять дней были съедены последние галеты. Мы растерянно смотрели друг на друга, когда капитан Моррис приказал развести пары. Чем он руководствовался? Я до сих пор спрашиваю себя об этом, но приказ был выполнен, и скорость судна увеличилась.
Два дня спустя начал чувствоваться жестокий голод. Еще через день почти все наотрез отказались подняться; только у капитана, Симона, нескольких человек из экипажа и меня хватало сил на управление кораблем.
На пятый день вынужденного поста число добровольных рулевых и механиков уменьшилось, а на шестой уже никто не встал на ноги.
Наше плавание длилось больше семи месяцев. Мы избороздили море во всех направлениях. И вот настало, кажется, восьмое января (я говорю: «кажется», поскольку не могу быть более точным — календарь давным-давно потерял значение для нас).
Итак, в тот день я стоял у руля, сосредоточив все свое слабеющее внимание на том, чтобы удерживать корабль на курсе, как вдруг на западе показалось что-то необычное. Боясь стать игрушкой собственного желания, я вытаращил глаза и скоро испустил самый настоящий вой (так голодный волк воет на луну). Затем, уцепившись за штурвал, чтобы не упасть, закричал изо всех сил:
— Земля! Впереди по правому борту!
Мои слова оказали магическое действие. Мертвецы воскресли, и над планширем правого борта появились их прозрачные лица.
— Действительно земля! — сказал капитан Моррис, внимательно изучив темное облако, выступавшее из воды на горизонте.
Через полчаса у нас не осталось ни малейших сомнений. То была суша посреди Атлантики! Но после осмотра столь долгожданной тверди отчаяние вновь поселилось в наших сердцах.
Берег не походил ни на какой другой, и никто не видал раньше столь первобытной дикости.
До катастрофы мы жили на земле, где преобладал зеленый цвет. Ни один из нас не бывал ранее в таких пустынных, обездоленных местах: ни кустика, ни пучка утесника, ни клочка мха или лишайника, ни стебелька. Ничего подобного. Над беспорядочной кучей скальных обломков возвышались громады мрачных утесов — само воплощение скорби и уныния.
Два дня мы продвигались вдоль обрывистого берега в поисках малейшего прохода. Только к вечеру вторых суток был найден просторный залив, хорошо защищенный от ветров открытого моря; здесь наконец «Вирджиния» стала на якорь.
Первым делом после высадки на шлюпках все занялись поисками пищи. Благо песчаный берег оказался усеянным сотнями черепах и миллионами ракушек. У прибрежных камней в баснословных количествах обнаружились крабы, омары, лангусты, не говоря о бесчисленных косяках рыбы. По всей видимости, столь плотно населенное море сможет кормить нас как угодно долго.
Восстановив силы, мы поднялись по расщелине на плато, представлявшее собой обширную равнину. Внешний вид берегов не обманул нас; со всех сторон, во всех направлениях — только голые камни, покрытые в основном высушенными водорослями, без единой травинки, без следов жизни ни на земле, ни в небе. Местами блестели на солнце небольшие лужи, иногда даже прудики. Попробовав воду, мы убедились, что она соленая.
По правде говоря, этот факт лишь подтверждал наше первоначальное предположение, что остров только-только родился из глубин моря и потому был таким бесплодным и пустынным, повсеместно покрытым толстым слоем ила, который под лучами солнца уже начал трескаться и рассыпаться в пыль...
На следующий день, в полдень, капитан определил наше местоположение: измерения показали семнадцать градусов двадцать минут северной широты и двадцать три градуса пятьдесят пять минут западной долготы. Нанеся эту точку на карту, мы увидели, что находимся посреди океана, неподалеку от бывшего Зеленого Мыса. Но теперь на западе была суша, а на востоке — море, и простиралось оно насколько хватало глаз.
После не долгих раздумий «Вирджинию» разгрузили. На плато подняли все, что имелось на корабле, без исключений. Судно надежно закрепили четырьмя якорями, спустившимися на глубину пятнадцати саженей. В этой спокойной гавани «Вирджиния» не подвергалась никаким опасностям. Высадка была закончена, и началась новая жизнь. Первым делом нужно...
Дойдя до этого места, зартог Софр остановился. Манускрипт первый раз прерывался, и, возможно, отсутствовало довольно большое число страниц; затем, насколько можно было судить, следовали еще более значительные разрывы. Несмотря на защитный футляр, большое число листков поразила сырость. Их содержание утратилось навеки. Дальше уцелели только фрагменты различного размера, следовавшие в таком порядке:
...потихоньку начинаем привыкать.
Сколько прошло времени с тех пор, как мы высадились на берег? Не знаю. Я спросил об этом у доктора Морено, который вел календарь прошедших дней. Он ответил: «Шесть месяцев»,— и добавил: «Или около того»,— так как боялся ошибиться.
Плохой признак! Всего полгода, а мы уже не в состоянии точно измерить время.
Впрочем, в нашей небрежности нет ничего удивительного. Все внимание, все силы мы тратим на то, чтобы выжить. Задача задач — добыча пропитания. Что мы едим? Рыбу, когда повезет; ловить ее с каждым разом все труднее и труднее, так как наша постоянная погоня начинает ее отпугивать. Питаемся также черепашьими яйцами и съедобными водорослями. К вечеру насыщаемся, но устаем настолько, что думаем только о сне.
Из парусов «Вирджинии» сооружены палатки. Думаю, в ближайшее время следует построить более серьезное убежище.
Иногда удается подстрелить птицу. Десяток известных нам видов пернатых, обладающих большой дальностью полета, уцелели на новом континенте — ласточки, альбатросы, чайки и некоторые другие. Они беспрерывно кружат вокруг лагеря в ожидании объедков от наших скудных трапез. Порой мы подбираем птиц, убитых голодом, и сберегаем таким образом драгоценные патроны.
К счастью, в трюме «Вирджинии» мы нашли мешок зерна и посеяли половину eго содержимого. Если пшеница вырастет, станет намного легче. Но приживется ли она? Камни покрывал толстый слой морских наносов, илистый песок, удобренный разложившимися водорослями. Когда мы только высадились, вся поверхность острова была насквозь пропитана солью; но затем проливные дожди добросовестно промыли ее, так что теперь все углубления заполнились приятной на вкус водой.
Однако почва пока еще не полностью избавилась от соли; ручьи и даже реки, которые начали формироваться, несли горьковато-соленую воду.
Когда мы решили посеять зерно, оставив половину про запас, дело чуть не дошло до драки — часть экипажа «Вирджинии» потребовала выпечь хлеб немедленно. Пришлось.,.
...которые находились на борту «Вирджинии», Эти две пары кроликов скрылись в глубине материка, и больше их никто не видел. Надеюсь, они нашли себе пропитание. Может, без нашего ведома, земля произведет...
...мы здесь уже по меньшей мере два года! Пшеница удалась на славу! У нас почти нет недостатка в хлебе, и наши поля постоянно расширяются. Но какая борьба с птицами! Они странным образом размножились и все летают вокруг наших угодий...
Несмотря на потери, о которых упоминал выше, наше маленькое племя не сократилось. Напротив, у моего сына и воспитанницы уже трое детей, и у каждой из трех других пар столько же. Вся детвора пышет здоровьем. Похоже, род человеческий после того, как численность его сократилась, окреп и стал более жизнеспособен. Но сколько еще причин...
...десять лет назад мы ничего не знали об этом континенте. Мы изучали его лишь в радиусе нескольких километров вокруг места нашей высадки. Доктор Бетерст устыдил нас за бесхарактерность: по его настоянию мы оснастили и вооружили «Вирджинию», что заняло у нас около шести месяцев, и предприняли исследовательскую экспедицию.
Позавчера мы вернулись из плавания. Путешествие продлилось дольше, чем предполагалось, ибо хотелось полностью решить поставленную задачу.
Мы обогнули континент, который приютил нас и который, думается, остался последним островком суши на всей планете. Его берега всюду одинаковы — очень крутые и очень дикие.
Плавание прерывалось несколькими вылазками в глубь материка: мы надеялись найти следы Азорских островов или Мадейры, расположенных перед катастрофой в Атлантическом океане — по всем расчетам, они неизбежно должны были стать частью нового континента. Но ни малейшего признака их существования обнаружить не удалось. Выяснилось только, что на месте островов поверхность земли как бы взорвана изнутри и покрыта толстым слоем лавы. Вероятно, они явились центром сильных вулканических извержений.
Не найдя того, что искали, мы зато обнаружили на широте Азорских островов наполовину скрытые лавой следы деятельности людей. Но не наших вчерашних современников, нет, нам открылись обломки невиданных колонн и гончарных изделий. Изучив их, доктор Морено предположил, что находки скорее всего из древней Атлантиды и вынесены наверх потоками лавы.
Возможно, доктор Морено прав. Легендарная Атлантида, если она когда-нибудь существовала, должна была располагаться приблизительно там, где находится наш новый материк. Странно, что в одном и том же месте сменилось три человечества, и каждое начинало свой путь независимо от предыдущего.
Как бы то ни было, признаюсь, этот вопрос мало меня волнует: у нас слишком много проблем в настоящем, чтобы заботиться о прошлом.
Когда мы вернулись домой, то поразились: по сравнению с остальным материком наш край казался воистину благословенным. Прежде всего потому, что зеленый цвет, в прошлом преобладавший в природе, здесь еще как-то присутствовал, тогда как все, что мы увидели во время плавания, было абсолютно лишено зелени. Раньше мы не замечали этого факта, но теперь он явно бросался в глаза. Стебельки травы, не существовавшие, когда мы только высадились на берег, теперь произрастали в достаточно большом количестве. Они принадлежали, правда, к очень малому числу самых простых видов, и, видимо, семена их занесли сюда птицы.
Не надо думать, что, кроме этих нескольких старых видов, больше ничего не было. Вследствие самого странного видоизменения, напротив, возникла новая растительность, пока, правда, в зачаточном, но многообещающем состоянии. Морские растения, покрывавшие материк, когда он вырвался из глубины океана, в большинстве своем погибли на солнечном свете. Некоторые, однако, выжили в озерах, прудах и лужах, которые постепенно пересыхали от жары. Но вскоре начали формироваться новые ручьи и реки, весьма пригодные для жизни морских водорослей, поскольку вода в них была соленой. Когда поверхность почвы, а затем и ее глубины очистились от соли, большая часть этих растений исчезла. Однако некоторая часть выходцев из моря свыклась с новыми условиями жизни и стала процветать в пресной воде так же, как раньше в соленой. Но процесс на этом не остановился: растения, наделенные сильными способностями к выживанию, приспособились к жизни на воздухе и, после того как привыкли сначала к пресной воде, затем — к жизни на берегах, принялись распространяться в глубь континента.
Всех поражала трансформация, происходившая на «наших глазах, мы убедились в том, что формы меняются одновременно с физиологией. Уже несколько стебельков тихонечко протянулись к солнцу. Можно предсказать, что когда-нибудь вновь возникнет разнообразная флора и разгорится новая жестокая война за выживание между новыми видами и старыми.
То, что происходило с флорой, происходило и с фауной. Неподалеку от водных потоков встречались старые виды морских животных, в основном моллюсков и ракообразных, которые постепенно становились наземными. Воздух рассекали летучие рыбы — уже гораздо более птицы, чем рыбы. Их крылья увеличились в размерах, а хвост позволял...
Последний фрагмент рукописи — конец — почти полностью сохранился.
...совсем старый. Капитан Моррис умер. Доктору Бетерсту исполнилось шестьдесят пять лет, доктору Морено — шестьдесят, мне — шестьдесят восемь. Скоро мы окончим свой жизненный путь. Но, несмотря ни на что, успеем выполнить свою главную миссию — помочь грядущим поколениям в ожидающей их борьбе.
Но увидят ли когда-нибудь свет эти грядущие поколения?
Я склоняюсь к положительному ответу, когда смотрю на увеличение числа мне подобных: дети рождаются и растут, к тому же благоприятный климат и отсутствие хищных животных способствует высокой продолжительности жизни. Наша колония утроилась.
С другой стороны, наблюдается постепенная умственная деградация моих товарищей по несчастью.
Наш маленький отряд, высадившийся на новый материк, обладал хорошими шансами: в него входил необычайно мужественный и предприимчивый человек — ныне покойный капитан Моррис, два человека более образованных, чем рядовые люди,— мой сын и я, и двое настоящих ученых — доктор Бетерст и доктор Морено. С таким составом можно было чего-то достичь. Но мы ничего не сделали. С самого начала и поныне главной была забота о выживании. Как и в первые дни, мы тратим наше время на поиски пропитания, а вечером, утомленные, забываемся тяжелым сном.
Увы! Слишком очевидно, что человечество, единственными представителями которого мы являемся, возвращается к первобытному состоянию. Матросы с «Вирджинии», малообразованные простые люди, ведут себя как животные, мой сын и я забыли то, что знали, даже доктор Бетерст и доктор Морено оставили всякие научные занятия и не утруждают более свой мозг. Можно сказать, наша духовная жизнь прекратилась.
Какое счастье, что много лет назад мы предприняли плавание вокруг континента! Сегодня нам уже не хватило бы мужества... К тому же капитан Моррис, который руководил той экспедицией, мертв, и вместе с ним умерла от ветхости «Вирджиния», на борту которой мы столько пережили в бескрайних океанах.
Вначале некоторые из нас пытались соорудить себе жилища. Сейчас эти недостроенные здания превратились в руины. Мы спим на голой земле в любое время года.
Уже давно ничего не осталось от нашей одежды. Несколько лет мы старались заменить ее, сплетая ткани из водорослей, сначала переплетения были довольно хитроумными, но постепенно становились все грубее и грубее. Затем мы забросили эти попытки, тем более что мягкий климат делал их излишними: мы ходим голыми, как те, кого мы когда-то называли дикарями.
Пища, пища — вот наша неизбывная цель, наше исключительное занятие.
Некоторые из наших старых идей и чувств еще не совсем стерлись. Мой сын Жан, зрелый человек и дед, не утерял своей привязанности ко мне, а мой бывший шофер Модест Симона сохранил смутное воспоминание о том, что когда-то я был его хозяином.
Но вместе с нами навсегда исчезнут малейшие следы того, что когда-то именовалось цивилизацией. В действительности мы уже не люди. Наши дети и внуки, рожденные здесь, не будут знать никакой другой жизни. Человечество сведется к этим взрослым — я смотрю на них, когда пишу эти строки,— которые не умеют ни читать, ни считать, ни говорить толком, и к этим детям с острыми зубками, которые, похоже, состоят лишь из одной ненасытной утробы. На смену им придут другие взрослые и дети, потом снова другие взрослые и дети, все более приближенные к животным, все более далекие от своих мыслящих предков.
Мне кажется, я вижу их, будущих людей, забывших членораздельную речь, с угасшим разумом и с телом, заросшим грубой шерстью. Вижу, как бредут они по этой хмурой пустыне.
Мы решили сделать хоть что-то, чтобы они не стали такими. Мы хотим предпринять все, что в нашей власти, дабы завоевания человечества, свидетелями которых мы были, не пропали бесследно на веки вечные. Доктор Морено, профессор Бетерст и я — мы разбудим наш спящий разум, заставим его вспомнить, какой мощью он обладал когда-то. Мы разделим нашу работу и чернилами, взятыми когда-то на «Вирджинии», запишем все, что знали, в самых различных научных дисциплинах. Когда-нибудь люди, потерявшие жажду знаний, после более или менее продолжительного периода дикости, почувствуют влечение к свету и найдут сей скромный свод знаний своих предшественников. Почтят ли они тогда память тех, кто старался из последних сил сократить тяжкий путь познаний для будущих неведомых братьев?
На пороге смерти.
Прошло уже пятнадцать лет с того момента, как были написаны предыдущие строчки. Доктора Морено и профессора Бетерста уже нет в живых. Из тех, кто высадился здесь, я, самый старый, остался один. Но смерть вот-вот настигнет и меня. Чувствую, как она поднимается от холодеющих ног к замирающему сердцу.
Наш труд завершен. Манускрипты, которые содержат высшие достижения человечества, я доверил стальному сейфу «Вирджинии», закопанному мной глубоко в землю. Где-нибудь рядом я зарою и этот дневник, спрятав его в алюминиевый футляр.
Обнаружит ли кто-нибудь наследие, порученное земле? Станет ли кто-нибудь хотя бы искать его?
Это дело Провидения. Это Твоя воля, Господи!
По мере того как зартог Софр переводил необычный документ, мистический страх охватывал его душу.
Еще бы! Неужели раса Андарт-Итен-Шу происходит от людей, которые после долгих месяцев скитаний по морской пустыне наткнулись на тот самый пункт побережья, где сейчас высится Базидра? Неужели эти несчастные создания были частью гордой цивилизации, по сравнению с которой современное человечество только вышло из колыбели? И что же потребовалось для того, чтобы навсегда уничтожить науку и не оставить никаких воспоминаний о столь могущественных народах? Меньше чем ничего: легкая, Неуловимая дрожь коры земного шара.
Какой невосполнимый урон — потеря документов, о которых говорилось в манускрипте! Они погибли вместе с сейфом! Рабочие, расширив раскопки, перевернули землю во всех направлениях. Видимо, сталь со временем была разъедена ржавчиной, тогда как алюминиевый футляр доблестно ей сопротивлялся.
Оптимизм Софра безвозвратно угас. Хотя дневник не содержал никаких технических деталей, в нем содержалось множество общих указаний и бесспорных доказательств того, что предыдущее человечество продвинулось гораздо дальше, чем нынешнее, по дороге познания истины. В рассказе неизвестного француза было все: и рассуждения, которые могли бы принадлежать Софру, и мысли, превосходившие все его воображение. Стало понятным даже имя «Хедом», над которым разгорелось столько напрасных дискуссий! Хедом — это измененное Эдем, произошедшее от Адама, которое, в свою очередь, наверное, происходит от какого-то совсем древнего слова.
Хедом, Эдем, Адам — вечный символ первого человека и объяснение его появления на Земле. Софр несправедливо отрицал существование этого предка, которое с очевидностью подтверждалось дневником, а народ был абсолютно прав, считая, что происходит от себе подобных. Но ни в этом и ни в чем другом Андарт-Итен-Шу не изобрели ничего нового. Они только повторяли то, что было сделано до них.
А может быть, и современники автора этого дневника не придумали ничего нового? Может быть, они тоже только повторяли путь, уже пройденный прежними цивилизациями? Разве в дневнике не упоминалось об атлантах? Без сомнения, это те самые люди, еле уловимые следы цивилизации которых Софр обнаружил во время раскопок под толщами морских глин. Каких успехов в познании природы достигла эта древнейшая нация, прежде чем вторжение океана смыло ее с лица земли?
Но какой бы мудрой она ни была, после катастрофы от ее могущества ничего не осталось, и человеку пришлось с самого начала повторять свое восхождение к свету.
Так, видимо, осваивал свой путь и народ Андарт-Итен-Шу. Вероятно, так будет и после него, до того дня, когда...
Но придет ли когда-нибудь день, когда человек утолит ненасытную жажду истины? День, когда он устанет карабкаться ввысь и сможет почивать на достигнутой вершине?
Так размышлял зартог Софр, склонившись над драгоценной рукописью.
Посмертный рассказ разбудил его воображение; он отчетливо представил себе ужасную трагедию, неоднократно повторявшуюся во вселенной, и его сердце переполнилось жалостью, закровоточили бесчисленные раны тех, кто жил и страдал до него. Преклоняясь перед тщетными усилиями, погребенными во тьме времен, зартог Софр-Ай-Шр медленно и мучительно приходил к внутреннему убеждению в вечном и всеобщем круговороте и возобновлении мира.
На западном побережье Женевского озера, откуда вытекает Рона, раскинулся город Женева. (Трудно сказать, то ли город получил от озера свое имя, то ли наоборот...) Рона делит Женеву на две неравные части, а в центре сама раздваивается, обтекая брошенный в нее остров. Подобная топография не редкость в больших промышленных или торговых районах. Несомненно, первые поселенцы прельстились именно легкостью передвижения по речным стремнинам — этим дорожкам, которые, по словам Паскаля, «ходят сами по себе». На Роне же они просто бегут.
Давным-давно, когда стройные, современные сооружения еще не возвышались на острове, засевшем в реке, как песчинка в глазу, сказочные нагромождения прильнувших друг к другу домов являли взору пленительный первозданный хаос. Остров был так мал, что постройкам приходилось громоздиться на сваях, вбитых там и сям в бурные воды. Истонченные, почерневшие от времени остовы, походившие на щупальца гигантского краба, производили фантастический эффект. Внутри этого древнего чудища паутиной раскинулись пожелтевшие сети, которые колыхались в темноте, словно ветви старой дубовой рощи, и река, врываясь в чащу, пенилась с мрачным рокотом.
Один обветшавший дом на острове особенно поражал своим необычным видом. Это жилище давало приют старому часовщику — мастеру Захариусу, его дочери Жеранде, ученику Оберу Туну и старой служанке Схоластике.
Что за странный человек был старик Захариус! Никто не знал его возраста. Никто из горожан не мог сказать, как долго болталась на тощей шее эта ссохшаяся остроконечная голова. Когда впервые его увидели в городе, он шел по улице, покачиваясь словно маятник стенных часов, и его седые длинные космы развевались на ветру. Лицо Захариуса, сморщившееся, мертвенно-бледное, с набежавшими темными тенями под глазами, похоже, сошло с полотен Леонардо да Винчи.
Жеранда жила в лучшей комнате старого дома. Через узкое окно тоскующий взгляд девушки меланхолически скользил по снежным вершинам Юры. Старик занимал нечто вроде подвала: его мастерская и спальня размещались прямо на сваях, почти на уровне реки. С незапамятных пор Захариус выходил из своего укрытия только к столу или же когда отправлялся в город чинить часы. Все оставшееся время он проводил у верстака с многочисленным инструментом, им же изобретенным. Произведения Захариуса, непревзойденного мастера своего дела, высоко ценились во всей Франции и Германии. Самые искусные женевские ремесленники снимали перед ним шапки. Горожане, указывая на старого мастера, говорили с нескрываемой гордостью: «Ему выпала честь изобрести анкерный спуск!» Изобретение спуска и впрямь произвело подлинную революцию в часовом деле.
Всякий раз, потрудившись на славу, Захариус не спеша раскладывал по местам инструменты, прикрывал невесомыми колпачками только что подогнанные для сборки детали и останавливал станок. Затем приподнимал крышку люка в полу мастерской, приникал к отверстию и, согбенный, окутанный клубами испарений грохочущей Роны, предавался долгим раздумьям.
Однажды зимним вечером старая Схоластика накрыла стол к ужину. Согласно старинному обычаю, эту трапезу со всеми разделял молодой подмастерье. И хотя кушанья на красивой бело-голубой посуде были приготовлены на славу, мастер Захариус к ним не притронулся. Он будто бы и не слышал ласковых слов Жеранды, явно встревоженной мрачным молчанием отца. Видимо, до его слуха больше не доходили ни болтовня Схоластики, ни рокот Роны. После безмолвного ужина старый часовщик встал из-за стола и, не простившись, как обычно, и даже не поцеловав дочь, скрылся за узкой дверью, ведущей в подвал. Под тяжелой поступью старика ступени заскрипели, будто жалобно застонали...
Жеранда, Обер и Схоластика некоторое время сидели молча. Вечер был на редкость темным, тучи проплывали над Альпами, угрожая разразиться дождем, южный ветер со зловещим свистом метался по окрестностям — ненастье наполняло душу тоской.
— А знаете ли вы, моя милая барышня,— первой нарушив молчание, проговорила Схоластика,— что хозяин так замкнут вот уже несколько дней и в рот не берет ни крошки? Пресвятая Дева! Он будто язык проглотил: слова из него не вытянешь!
— У отца какой-то тайный повод для огорчения,— вздохнула Жеранда, и мучительное беспокойство отразилось на ее лице.
— Мадемуазель, не позволяйте печали поселиться в вашем сердце. Пора привыкнуть к странностям мастера Захариуса. Кто может догадаться о его помыслах? Всему виной, наверное, какая-то неприятность, но завтра он о ней и не вспомнит, раскаиваясь за невольное огорчение, причиненное дочери,— так говорил Обер, глядя в прекрасные глаза Жеранды.
Этот скромный юноша был единственным учеником, кого мастер Захариус посвящал в премудрости своего ремесла, ибо ценил его ум и добрую душу. С Жерандой связывали Обера те невольные узы тайны, которые делают людей бесконечно преданными друг другу.
Девушке минуло восемнадцать. Ее чистый простодушный взор и нежные черты лица напоминали мадонн, наивные изображения которых, глубоко почитаемые в городках Бретани, еще встречаются на перекрестках старинных улочек. В легких одеждах неброских тонов, с белоснежной накидкой на плечах, походившей на церковное одеяние, дочь часовщика казалась пленительным воплощением поэтической мечты. В Женеве, тогда еще не открывшей своей души суровым догматам кальвинизма, она жила какой-то романтической, даже мистической жизнью.
Подобно тому как утром и вечером Жеранда читала по-латыни молитвенник в железном окладе, она прочитывала и глубоко запрятанные чувства Обера Туна, полные преданности и истинного самоотвержения. Для молодого человека весь мир сосредотачивался в старом домике часовщика.
Схоластика, наблюдая все это, помалкивала. Ее словоохотливость чаще всего проявлялась в бесконечных разглагольствованиях о наступивших тяжких временах и всяких хозяйственных неурядицах. Никто и не пытался ее остановить. Старушка напоминала знаменитые женевские шкатулки: чтобы они наконец замолкли, не проиграв до конца своих мелодий, следовало их разве что разбить.
Видя Жеранду столь печальной и задумчивой, Схоластика поднялась со стула, приладила свечку к подсвечнику, зажгла ее и поставила в каменной нише возле маленького образа Святой Девы. Так обычно поклоняются мадонне — хранительнице домашнего очага, моля о милости и заступничестве.
— Ну хорошо,— проговорила старая служанка, покачивая головой — ведь за вечер Жеранда не пошелохнулась,— ужин давно закончен, и пора спать. Негоже всю ночь не смыкать глаз. О, Святая Мария! Пошли моей девочке счастливые сны!
— Не позвать ли к отцу доктора? — вдруг спросила Жеранда.
— Лекаря! — воскликнула старушка.— Да разве мастер Захариус когда-либо прислушивался к их советам и бредням! Может, и существуют врачеватели для часов, но вовсе не для людей!
— Что же делать? — прошептала девушка.— Мы даже не знаем, что с ним.
— Жеранда,— тихо сказал Обер,— мастер Захариус очень встревожен.
— И вы знаете чем, Обер?
— Может быть.
— Так расскажите же нам,— живо вмешалась Схоластика, аккуратно затушив свечу.
— Вот уже несколько дней,— начал молодой подмастерье,— происходит что-то совершенно необъяснимое. Все часы, которые мастер Захариус изготовил и продал в последние годы, внезапно остановились. Множество уже возвращено. Ваш отец тщательно разобрал механизмы — пружины в полном порядке, колеса и шестеренки в прекрасном состоянии. Тогда с еще большим старанием он собрал часы, но они, несмотря на все его искусство, так и не пошли.
— Тут дело не чисто! — воскликнула Схоластика.
— Что ты хочешь сказать? — спросила Жеранда.— Это вполне естественно. Ничто не вечно на земле, и творения рук человеческих тоже имеют свой срок.
— Тем не менее,— вставил Обер,— во всем этом есть какая-то тайна. Вместе с мастером Захариусом я тщательно пытался понять, почему часы остановились, и не раз от отчаяния у меня опускались руки.
— Зачем же заниматься такой неблагодарной работой? — возразила старушка.— Видано ли, чтобы малюсенькая медная стрелка двигалась сама, да еще отмечала время? Нужно было по-прежнему придерживаться солнечных часов!
— Не говорили бы вы так, Схоластика,— возразил Обер Тун,— когда бы знали, что солнечные часы — изобретение Каина.
— Боже милостивый! Да что вы!
— А как вы думаете, пойдут ли часы, если помолиться Богу? — спросила Жеранда с присущей ей наивностью.
— Конечно, я в этом уверен,— согласно кивнул головой молодой человек.
— Молитвы бесполезны,— проворчала старая служанка,— но Бог милостив.
Вновь зажгли свечу. Схоластика, Жеранда и Обер опустились перед образом на каменный пол, и девушка молилась за упокой души своей матери, за ночное спокойствие, за узников и путешественников, за добрых и злых и особенно за неведомые печали своего отца. Помолившись, эти трое поднялись с колен уже с надеждой в сердце, ибо доверились Богу в своей печали.
Обер удалился к себе, Жеранда задумчиво присела возле окна. Над Женевой догорал последний луч солнца. Служанка загасила камин, заперла дверь на два огромных засова, бросилась на постель, умирая от страха, и вскоре заснула.
Тем временем ужасы этой зимней ночи продолжались. Ветер врывался под сваи, и тогда вместе с бешеным кружением реки сотрясался весь дом. Поглощенная горем, девушка ничего не замечала, она думала только об отце. После слов Обера Туна о болезни мастера Захариуса Жеранде даже стало казаться, что дорогое ей существо и движется с усилием, подобно часам с изношенным механизмом, который вот-вот остановится...
Внезапно неистовый ливень и шквалистый ветер ударили в окно. Девушка вздрогнула и тотчас вскочила, не понимая, откуда шум, заставивший ее очнуться. Немного успокоившись, она приоткрыла раму: сквозь разорванные облака на землю изливались мощные дождевые струи, колотившие по окрестным крышам. Жеранда высунулась, чтобы придержать бившуюся от ветра оконную створку, и испугалась. Ей вдруг почудилось, что дождь и река, смешав свои бурные воды, с чудовищной силой ринулись на ветхий домик. Она хотела было бежать, как вдруг внизу заметила отблески света из убежища мастера, и в редкий момент затишья, когда умолкли стихии, до слуха ее донеслись жалобные стоны. Девушка попыталась вновь прикрыть окно, но не сумела. Ветер с силой оттолкнул ее, как ворвавшийся в дом злоумышленник.
Жеранда чуть было не обезумела от страха! Что случилось с ее отцом? Девушка открыла дверь, которую порыв ветра вырвал из ее рук и с шумом ударил о притолоку, оказалась в темной столовой, ощупью добралась до лестницы в мастерскую и, ни жива ни мертва, сползла по ступенькам вниз.
Старый часовщик стоял посреди комнаты, а вокруг бушевали стихии. Взъерошенные волосы старика придавали ему зловещий вид. Он говорил, он жестикулировал, не видя и не слыша ничего вокруг. Жеранда остановилась на пороге.
— Пришла моя смерть! Пришла моя смерть!..— глухо повторял Захариус.— Зачем мне жить теперь, когда все созданное мной обратилось в прах, ведь я, я — мастер Захариус, истинный творец всех этих часов! Я вложил в каждый из этих железных, серебряных, золотых корпусов часть своей души! И всякий раз, когда ломаются проклятые механизмы, я чувствую, как останавливается мое сердце, бьющееся с ними в унисон!
Произнося такие странные речи, старик поглядывал на свой верстак. Там были разложены детали тщательно разобранных часов. Захариус взял полый цилиндр с пружиной внутри, называющийся барабаном, вырвал оттуда стальную спираль, которая, вместо того чтобы растянуться, согласно своей природе, свернулась, как спящая змея. Скукожившись, она стала похожа на тех немощных старичков, чья кровь давно застыла в жилах. Ослабевшими пальцами (отбросившими на стену гигантскую тень) мастер попытался разжать спираль, но не сумел, и тотчас с душераздирающим злобным криком он бросил ее в бешеный водоворот Роны.
Жеранда как вкопанная стояла на пороге. Она хотела приблизиться к отцу и не могла. У нее начались галлюцинации, голова кружилась... Вдруг в темноте кто-то прошептал ей на ухо:
— Жеранда, милая Жеранда! Страдания не дают вам заснуть. Но прошу, вернитесь в комнату, ночь такая холодная.
— Обер! — прошептала чуть слышно девушка.— Это вы, вы!
— Как же мне не тревожиться за вас!
Ласковые слова юноши согрели сердце Жеранды, она оперлась на его руку и взволнованно заговорила:
— Мой отец очень болен! Вы один можете его излечить. Ведь даже утешения дочери не в силах побороть душевный недуг отца. Это помрачение пройдет, как только будут починены часы. Вы поможете ему обрести потерянный разум, Обер, неужели жизнь моего отца зависит от хода мертвых механизмов?!
Юноша не отвечал.
— А если все так, то, видно, сам Бог осуждает его ремесло? — дрожа, прошептала Жеранда.
— Не знаю.— Обер согревал в своих руках ее ледяные пальцы.— Бедная моя девочка, возвращайтесь к себе, отдохните — и к вам снова вернется надежда!
Девушка медленно удалилась. Но до утра не сомкнула глаз. А мастер Захариус, безмолвный и неподвижный, все смотрел и смотрел на бурлящую Рону.
Точность в обязательствах женевца давно вошла в поговорку. Это непреклонная честность и безграничная порядочность делового человека. Что же должен был испытать мастер Захариус, живший одной только страстью — часами, когда отовсюду стали их возвращать.
Не было ни малейшего сомнения: они останавливались внезапно и без видимой причины. Безукоризненно налаженная система колес находилась в полном порядке, но вот пружины потеряли эластичность. Тщетны были усилия мастера их заменить: часы не шли. Захариуса стали подозревать в колдовстве. Отголоски невероятных россказней его многочисленных клиентов дошли и до Жеранды. Девушка еще больше встревожилась за отца.
Между тем на следующий день после жуткой ночи мастер Захариус уверенно принялся за работу. Утреннее солнце словно вернуло ему бодрость. Он приветливо поздоровался с учеником.
— Чувствую себя лучше,— проговорил старый часовщик.— Не знаю, что за странные головные боли неотступно преследовали меня вчера, но с восходом солнца все хвори вместе с ночной непогодой куда-то ушли.
— Честное слово, учитель,— отозвался Обер,— не люблю я ночь.
— Да, ты прав, юноша! Если станешь когда-нибудь выдающимся человеком, поймешь еще одну истину: настоящий творец принадлежит всему человечеству!
— Мастер, в вас заговорила гордыня!
— Гордость, Обер! Разрушь мое прошедшее, уничтожь мое настоящее, промотай мое будущее — и тогда мне будет позволительно жить в безвестности! Бедный мальчик, тебе недоступны предметы возвышенные, на которых зиждется великое искусство! Не означает ли это, что ты только исполнитель, орудие в моих руках?
— Но, учитель,— проговорил юноша,— я ведь не единожды заслуживал ваши похвалы за умение приладить тончайшие детали ваших часов!
— Несомненно, Обер, ты прекрасный помощник, и я люблю тебя. Но когда ты работаешь с механизмами, то воображаешь, что в твоих пальцах только медь, золото и серебро. Ты не чувствуешь трепещущей плоти металла, плоти, оживить которую способен только мой гений! Вот почему ты не умрешь смертью своих творений!
После этих слов воцарилось молчание, но Оберу не терпелось разговор продолжить.
— Сознаюсь, мастер, как радуют меня ваши неустанные труды! Если работа над хрустальными часами пойдет так же быстро, то наверняка подоспеет к празднику нашей корпорации.
— Не сомневаюсь, Обер! — воскликнул старый часовщик.— Если удастся справиться с твердым, как алмаз, материалом, это будет большое счастье. Да! Луи Бергем довел до совершенства бриллиантовое искусство, что позволило и мне обрабатывать самые прочные камни.
Говоря так, старик держал в руках малюсенькие, тончайшей работы часовые детали из граненого хрусталя. Колесики, валики, корпус были из одного материала. В этом произведении невероятной сложности проявился изумительный талант мастера.
— Не правда ли,— продолжал свой монолог Захариус, и щеки его порозовели,— как упоительно увидеть сквозь прозрачный футляр движение механизма и сверить по бою часов удары собственного сердца!
— Бьюсь об заклад, учитель,— вмешался молодой подмастерье,— что за целый год они не отстанут ни на секунду!
— Ты наверняка выиграешь пари! Разве я не вложил в эти часы всю мою душу? Неужели я так изменился?
Ученик не осмелился поднять глаза на своего учителя.
— Скажи откровенно,— задумчиво проговорил старик,— меня никогда не принимали за сумасшедшего? Не думаешь ли ты подчас, что я предаюсь гибельным безумствам? В глазах моей дочери и твоих я нередко читаю приговор. О! — воскликнул он с горечью.— Как тяжело быть непонятым даже самыми близкими людьми! Но придет, Обер, час, и ты изумишься открытию. Настанет день, ты выслушаешь меня и поймешь, что старый Захариус раскрыл секрет всего сущего, тайну загадочного слияния души и тела!
Глаза преисполненного гордости старика сверкали сверхъестественным блеском. Говоря по правде, если когда-либо грех тщеславия и был вполне оправдан, то прежде всего это относилось к Захариусу.
На самом деле, часовое искусство до нашего мастера переживало свою младенческую пору. С того момента, когда за 400 лет до Рождения Христа Платон изобрел водяные ночные часы, так называемые клепсидры, которые указывали время с помощью звучного голоса флейты, наука вперед почти не продвинулась. Мастера многих стран довольно-таки потрудились, открыв славную эру железных, медных, деревянных, серебряных часов с изысканными украшениями, подобными знаменитой солонке Бенвенуто Челлини[336]. Создавались подлинные шедевры чеканки, чудеса прикладного искусства. Но время они отмеряли весьма несовершенно. Проявляя невероятную изобретательность в создании часов с мелодичным боем, движущимися фигурами и занятно поставленными мизансценами, разве думал кто-нибудь в ту эпоху узаконить ход времени? Статьи, предусмотренные правом, еще не были сочинены, физические и астрономические науки еще не могли предложить расчетов для скрупулезно точных измерений. Да жизнь этого и не требовала. Не было ни закрывающихся в определенный час учреждений, ни отходящих секунда в секунду поездов. По вечерам звон колокола возвещал время отхода ко сну, давая сигнал к тушению свечей, а ночную тишину нарушал крик караульного, сообщающего, который час. Время не было столь ценным, а человеческое существование измерялось количеством совершенных дел; люди жили гораздо размереннее и спокойнее. Разум обогащался благородными чувствами от созерцания шедевров, а искусство не зависело от скоротечности бытия. Церковь строили два века, художник писал несколько полотен за целую жизнь, поэт создавал одно выдающееся сочинение. Но все эти шедевры не утратили в веках своей непреходящей ценности.
Поскольку в точных науках сделан был значительный прогресс, в часовом деле тоже последовал некоторый взлет. Однако непреодолимая трудность — правильное измерение непрерывно текущего времени — по-прежнему была камнем преткновения.
И вот в эту пору мастеру Захариусу удалось изобрести спуск, который с математической точностью смог подчинять движение маятника постоянной силе. Подобное изобретение вскружило голову старому часовщику. Гордыня, поднявшаяся, как ртуть в термометре, откуда-то из глубин его существа, достигла температуры горячечного умопомешательства. Он вообразил, что нашел материальную основу движущей силы, и, изготовляя часы, полагал, что постиг тайну единения души и тела.
В один прекрасный день, видя, как внимателен к нему Обер, старик заговорил убежденно и просто:
— Знаешь ли ты, дитя мое, что такое жизнь? Понимаешь ли ты действие всех этих пружин — первопричины нашего существования? Заглядывал ли ты когда-либо в глубь себя? Нет,— а будь у тебя глаза ученого, ты увидел бы самые тесные отношения между творениями Бога и моими трудами. С Его созданий я скопировал систему зубчатых колес.
— Учитель,— проговорил с живостью Обер,— не хотите ли вы сравнить ход металлического механизма с божественным дыханием, названным душой? Только это чудное дуновение, подобное легкому ветерку, колеблющему цветы, и может оживить нашу плоть. Существуют ли невидимые колеса, которые способны привести в движение наши руки и ноги? Какие детали следовало бы. так искусно приладить, чтоб они породили в нас мысли?
— Вопросы неуместны,— с упорством слепца, идущего к бездне, вымолвил мастер Захариус.— Чтобы понять меня, вспомни-ка о значении спуска, мною изобретенного. Когда я заметил сбои в ходе часов, меня осенило, что движение, замкнутое в корпусе, не может быть эталонным, что точность механизма надо было поддержать с помощью другой, независимой силы. Я подумал, что маятник смог бы сослужить эту службу, если удастся отрегулировать его колебания.
Обер сделал одобрительный знак.
— Теперь, мой мальчик,— продолжил старый часовщик, все более оживляясь,— брось взгляд на себя самого! Понимаешь ли ты, что в нас существуют две различные силы — сила души и тела, так сказать, движение и регулятор. Душа — первопричина жизни — и есть движение. Пусть она возникнет из какой-то неведомой массы, с помощью какого-то толчка или путем какого-либо другого нематериального воздействия, суть ее от этого не меняется. Но без тела это движение будет неравномерным, нерегулярным, невозможным! Поэтому тело назначено регулировать душу и, подобно маятнику, подвержено постоянным колебаниям. Все это столь же истинно, как дурное самочувствие от чрезмерного питья, еды и сна, короче говоря, когда функции тела надлежащим образом не отрегулированы. То же и в моих часах — душа придает телу силу, растраченную при колебаниях. Ну! Кто же производит это теснейшее единение тела и души, как не чудесный спуск, помогающий сложнейшему сцеплению колесиков и винтиков? Так вот что я разгадал и воплотил! И для меня нет больше тайны в жизни, которая всего лишь искусная механика!
Мастер Захариус был подлинно величествен в своем бреду, уносившем его к познанию последних тайн бесконечности. Жеранда, внезапно остановившаяся на пороге мастерской, слышала все. Она бросилась к отцу, и он судорожно сжал ее в своих объятьях.
— Что с тобой, моя девочка? — проговорил мастер Захариус.
— Если бы здесь была только одна пружина,— сказала Жеранда и приложила руку к сердцу,— то я б не смогла вас так любить, отец!
Старик внимательно посмотрел на дочь и ничего не ответил.
Внезапно он вскрикнул, схватился за грудь и упал, бездыханный, в старое кожаное кресло.
— Что с вами, отец?
— На помощь! Схоластика! — закричал Обер.
Служанка не откликнулась. На улице кто-то дубасил в дверь, и старушка пошла открывать. Когда она вернулась в мастерскую, то не успела и рта раскрыть, как мастер Захариус, придя в себя, заговорил:
— Бьюсь об заклад, моя старая Схоластика! Ты принесла еще одни чертовы часы, которые остановились!
— Боже, сущая правда! — проговорила старушка, передавая их Оберу.
— Сердце не обманет! — вздохнул Захариус.
Тем временем ученик старательно завел часы, но нет, они не шли.
Бедняжка Жеранда не представляла бы, как жить дальше, если бы не тайные думы об Обере, который связывал ее с миром.
Старый часовщик тем временем мало-помалу угасал. Его мрачные мысли сводились к мономании, и земная жизнь, казалось, уступала место сверхъестественному существованию. К тому же злонамеренные соперники подняли дьявольский шум, распространяя худую молву о работах Захариуса.
Необъяснимые неисправности в часовых механизмах произвели громадное впечатление на женевских мастеров. Что означала внезапная остановка всех систем колес и откуда эта странная взаимосвязь с жизнью Захариуса? Существовала какая-то загадка, подступиться к ней без тайного ужаса было невозможно. В разных городских сословиях, от ремесленников до господ, не нашлось никого, кто бы не судачил о необычности происшедшего. Пытались добраться до самого мастера, но тщетно. Только его тяжелая болезнь и постоянное попечение дочери позволили избежать навязчивых визитов, грозивших перерасти в постоянные жалобы и упреки.
Всякого рода врачеватели были бессильны перед болезнью. Иногда казалось, что сердце старика остановилось, но потом его удары с лихорадочной беспорядочностью возобновлялись снова.
Издавна существовал обычай — произведения часовых мастеров оценивать всенародно. Главы различных корпораций искали случая отличиться совершенством и новизной своих изделий. Вот отчего здоровье мастера Захариуса вызывало такое бурное сострадание, но, увы, весьма корыстное. Конкуренты, все меньше опасаясь его соперничества, жалели старика со все большим удовольствием. Они постоянно вспоминали об успехах мастера, о его великолепных часах с движущимися фигурами, о восхитительных механизмах с боем, высоко ценившихся в Германии, Франции и Швейцарии.
Между тем благодаря неусыпным заботам Жеранды и Обера здоровье Захариуса, казалось, немного окрепло. В душевном спокойствии, обретаемом с выздоровлением, мысли, прежде его поглощавшие, постепенно отступали. С тех пор как он смог передвигаться, Жеранда стала выводить отца на улицу, куда тут же сбегались недовольные клиенты. Обер теперь жил в мастерской, где безуспешно пытался справиться с неподатливыми механизмами. Бедный юноша! Случившееся было выше его понимания. Он хватался за голову, опасаясь, чтобы и его разум тоже не помутился.
Жеранда сопровождала отца в прогулках по городу. Старик передвигался, опираясь на руку дочери, и так они добирались до Святого Антония, откуда открывался великолепный вид на озеро и холм Колони. Иногда ясным утром на горизонте внезапно вырастали мощные вершины горы Бюэ. Жеранда произносила названия всех этих мест, почти забытые ее отцом, память которого, казалось, была утрачена навсегда. Старик испытывал удовольствие малого дитяти, впервые постигающего мир, ибо прежние воспоминания словно заблудились в его голове. Так и шли они, отец и дочь, поддерживая друг друга, и две копны волос — седая и золотистая — сливались с солнечным лучом.
Наконец старый часовщик заметил, что на этом свете он не один. Любуясь своей прелестной дочерью и глядя на себя, старого и немощного, он вдруг подумал: ведь после его кончины бедняжка останется совсем одна. Пора и осмотреться вокруг... Немало молодых женевских ремесленников уже оказывали Жеранде знаки внимания, но никто не был допущен в святая святых — уединенное убежище часовщика. Вполне естественно, что в моменты просветления выбор Захариуса останавливался на Обере. Однажды, ухватившись за эту мысль, он отметил, что молодые люди воспитывались в одних и тех же традициях, в той же вере, и даже биение двух этих молодых сердец показалось ему изохронным[337]. Так он и выразился при Схоластике. Служанка, в совершенном восхищении от слова, смысл которого был ей не вполне ясен, поклялась своей небесной покровительнице, что не пройдет и четверти часа, как весь город узнает об этой новости. Мастер Захариус с трудом успокоил старушку, уговорив сохранять полное молчание.
Однако без всякого ведома Жеранды и Обера по городу уже шла молва об их будущем союзе. Случалось, что среди гомона и пересудов толпы вдруг слышался какой-то странный смешок и невесть чей голос произносил:
— Жеранда не будет женой Обера!
Когда досужие болтуны оборачивались, то оказывались лицом к лицу с маленьким старикашкой. Сколько лет было странному незнакомцу, никто не мог ответить. Можно было с уверенностью предположить, что он существовал вечно, вот и все! Его огромная сплющенная голова покоилась на плечах, равных по ширине малюсенькому туловищу. Диковинный этот персонаж был создан наподобие часов. Циферблатом служило его лицо, а маятник раскачивался на груди. При желании можно было принять его нос, такой острый и тонкий, за стрелку-указатель на циферблате солнечных часов. Его редкие зубы скрежетали во рту, как неисправный колесный механизм, где повреждены все шестеренки. Тембр голоса незнакомца напоминал металлический звук, на фоне которого слышалось биение сердца, работавшего в унисон с часами. Руки маленького человечка двигались словно стрелки на циферблате. Ходил он неровно, скачками, никогда не оборачиваясь. Следовавшие за ним полагали, что он шел по кругу и проходил не менее лье в час.
По предместьям подобные перемещения странного существа длились совсем недолго и вскоре приводили его обратно в город. Здесь могли лицезреть незнакомца каждый день возле собора Святого Петра, когда солнце пересекало небесный меридиан, но с двенадцатым ударом курантов он снова продолжал свой путь. Было замечено: маленький человечек возникал словно из-под земли при всех разговорах о старом часовщике. Люди с ужасом вопрошали себя: какая связь могла существовать между незнакомцем и мастером Захариусом? Почему странный человечек не упускает из виду старика и его дочь во время их тихих прогулок?
Однажды Жеранда заметила это чудовище, которое, осклабившись, разглядывало ее. В ужасе девушка бросилась к отцу.
— Что с тобой, милая? — спросил мастер Захариус.
— Не знаю,— ответила Жеранда.
— Дитя мое, может, и ты заболела? Ну, хорошо,— продолжал старик, печально улыбаясь,— теперь и мне пора позаботиться о твоем здоровье.
— Что вы, отец, не стоит беспокоиться. Просто меня знобит, да и вообразила я невесть что...
— Что же, Жеранда?
— Что какой-то человек всюду следует за нами,— опустила глаза девушка.
Мастер Захариус повернулся к маленькому старичку.
— Право же, все в порядке,— проговорил он удовлетворенно,— сейчас ровно четыре. Не бойся, моя девочка, ведь это не человек, а часы.
Жеранда с ужасом взглянула на отца. Как мастер Захариус смог определить время по лицу этого странного господина?
— Кстати, вот уже несколько дней я не вижу Обера,— продолжал старик, меняя тему.
— Он нас не оставляет, отец,— ответила Жеранда, и в мыслях ее вновь воцарилось спокойствие.
— И что же он делает?
— Работает, отец.
— А! Принялся за мои часы, не так ли? — закричал Захариус.— Но ему никогда не достигнуть цели. Больные механизмы требуют не простой починки, а возрождения, выздоровления!
Жеранда молчала. Старик продолжал:
— Я должен знать, сколько еще этих проклятых часов, на которые сам дьявол наслал эпидемию, принесли обратно!
Захариус затих и не вымолвил больше ни слова. Прошло некоторое время, прежде чем старик отворил дверь мастерской и в первый раз за свою болезнь спустился вниз. Не успел он переступить порог, как часы пробили пять. Обычно самые разные перезвоны тщательнейшим образом отрегулированных часов слышались одновременно, и их согласованность тешила сердце мастера. Теперь же все они звонили невпопад, одни после других, так что за четверть часа можно было просто оглохнуть. Захариус ужасно страдал, не находил себе места, бросался от одних часов к другим, отбивая такт в унисон с их ходом, словно дирижер, потерявший власть над своим оркестром.
С последним перезвоном дверь мастерской отворилась, и перед дрожавшим Захариусом возник маленький старичок. Уставившись на мастера, незваный гость произнес:
— Мэтр, не изволите ли побеседовать со мною несколько минут?
— Кто вы?
— Ваш коллега. Я взвалил на себя непосильное бремя — управлять солнцем.
— Ах, так это вы властвуете над солнцем? — живо откликнулся Захариус.— Не ждите от меня комплиментов! Ваше солнце не в своей тарелке, и, чтобы войти в согласие с ним, часы надо переставлять беспрестанно то вперед, то назад!
— Клянусь самим дьяволом, вы правы, мой мастер! — воскликнул гротескный персонаж.— Мое солнце вовсе не отмечает полдень в тот самый момент, что ваши часы. Но однажды станет ясно: проистекает это от неравномерности вращения земли, и тогда изобретут средний полдень, который устранит всякую неточность!
— Доживу ли я до этого времени? — проговорил старый часовщик, и глаза его немного оживились.
— Несомненно,— усмехнувшись, ответил маленький старичок.— Разве вы можете вообразить, что когда-нибудь умрете?
— Увы, я слишком болен!
— Тогда побеседуем о вашем здоровье. Клянусь Вельзевулом! Это сразу приведет нас к волнующей теме.
Говоря так, странное создание не церемонясь впрыгнуло в старое кожаное кресло, закинув тощие ножки одна на другую. В памяти не могли не возникнуть отменные художества мастеров похоронного жанра, изображавших скрещенные кости под голым черепом.
— Посмотрите-ка, мастер Захариус, что происходит в славном городе Женеве,— продолжал старичок усмехаясь.— Говорят, что ваше здоровье поправляется, а ваши часы нуждаются в помощи врачевателей!
— О, вы усматриваете какую-то тайную связь между моим существованием и бытием моих творений? — воскликнул часовщик.
— Мне представляется, что у ваших часов есть не только изъяны, но даже пороки. Если эти разгильдяи не ведут себя как подобает, то они должны понести наказание за свой разнузданный ход. По моему мнению, их стоило бы призвать к порядку!
— Что называете вы изъяном? — произнес мастер Захариус, краснея даже от одного вызывающего тона, который позволил себе незнакомец.— Разве мои часы не имеют права гордиться своим происхождением?
— Не слишком, не слишком! — пробурчал старичок.— Правда, они носят звучное имя и на циферблате выгравирована знаменитая подпись, но что с того! У них даже есть исключительная привилегия проникать в самые знатные дома. Однако вскоре часы останавливаются, и вы ничего не можете с ними поделать! Вас, уважаемый, заткнут за пояс даже самые неискусные женевские ремесленники!
— Это меня, меня — мастера Захариуса! — воскликнул старик, вновь исполнившись гордости.
— Да, вас — мастера Захариуса, который не способен вернуть жизнь даже собственным часам.
— Но виной всему моя лихорадка, что же касается моих механизмов...— Старец не закончил фразы, его прошиб холодный пот.
— Ну ладно! Они умрут с вами, раз вы мешаете пружинам вновь обрести их эластичность!
— Умереть? Нет! Что вы говорите! Да я не могу умереть! Я — первый часовщик мира! Ведь это я с помощью моего инструментария подчинил время точным законам. И разве теперь я не могу им распорядиться по своему усмотрению? До того мгновения, как мой величественный гений разыскал и упрятал заблудшее время в корпус часов, в какую беспредельную бездну была погружена человеческая судьба! И как далека она была от божественной гармонии. Но вы, кто бы вы ни были, человек или дьявол, вы никогда не постигнете чудодейственности моего искусства, призвавшего на подмогу все науки! Нет, нет! Я, мастер Захариус, не могу умереть, ибо я — Распорядитель времени! Оно кончится только вместе со мной! Оно возвратится в бесконечность, откуда извлек его мой гений, и безвозвратно исчезнет в бездне небытия! Нет, я никогда не умру, как и Создатель этой Вселенной, покорный собственным законам! Я стал ему равным и разделил с ним все его могущество! Мастер Захариус создал время, а Бог сотворил вечность!
Старый часовщик походил на падшего ангела, восставшего против Бога. Незнакомец ласково поглядывал на него, словно сочувствовал этой кощунственной выходке.
— По правде говоря,— отозвался он,— у Вельзевула было меньше прав равняться с Богом! Нельзя допустить, чтобы такая слава угасла! Поэтому-то один ваш покорный слуга и хотел бы представить вам средство для укрощения строптивых часов.
— Кто же он? Кто же он? — вопрошал мастер Захариус.
— Да вы его узнаете на следующий день после того, как отдадите мне руку вашей дочери.
— Моей Жеранды?
— Да!
— Но сердце моей девочки не свободно!
Возражение Захариуса не вызвало у странного гостя ни замешательства, ни удивления.
— Ба!.. Но в таком случае знайте: даже самые прекрасные из ваших часов... не избегнут участи...
— Нет!.. Моя девочка, моя Жеранда!.. Нет!..
— Ну, хорошо! Вернемся к вашим часам, мастер Захариус! Собирайте и разбирайте их! Готовьте свадьбу дочери и вашего подмастерья! Закаливайте пружины, сделанные из лучшей стали! Благословляйте Обера и прекрасную Жеранду! Но помните — ваши часы не пойдут никогда, а Жеранда не станет женой Обера!
С этими словами старичок так внезапно исчез, что мастер Захариус даже не расслышал, как в груди таинственного визитера пробило шесть.
Тем временем плоть и разум Захариуса все больше ослабевали. Силы его поддерживала только безмерная жажда работы. Кажется, с такой страстью, с таким лихорадочным возбуждением он не работал никогда. И теперь даже собственная дочь не могла отвлечь его от любимого дела.
Ущемленная гордость мастера, которой был нанесен предательский удар зловещим визитером, распалялась день ото дня. Старик был полон решимости силой своего гения одолеть проклятую напасть, насланную на его творения. Сперва тщательнейшим образом он осмотрел городские часы, порученные его постоянным попечениям, и убедился, что система колес в полном порядке, валики прочны, противовесы приведены в точное равновесие. Не остались без внимания и куранты, которые были выслушаны им с сосредоточенностью врача, пытающегося обнаружить хвори в груди своего пациента. Невозможно было представить, что часы, шедшие еще накануне, теперь бездействовали.
Жеранда и Обер почти всегда сопровождали старика во время визитов в город. В другое время мастер Захариус получал бы огромное удовольствие от таких прогулок и конечно бы выбросил из головы всякую мысль о скором конце, но теперь тяжкие раздумья — что станется без него с этими двумя — не давали ему покоя.
Вернувшись домой, старый часовщик с еще большей одержимостью хватался за работу. Даже убедившись в ее напрасности, он не мог взять в толк, что же произошло, и без устали вновь и вновь разбирал и собирал часы, возвратившиеся в мастерскую.
Обер тоже пытался докопаться до первопричины странных поломок, но тщетно.
— Мастер! — говорил он учителю.— Дело здесь вовсе не в износе валиков и шестеренок!
— Видно, тебе доставляет удовольствие мучить меня?! — вспыхивал Захариус.— Разве часы создавал несмышленыш? Разве меня останавливал страх повредить пальцы, когда я безжалостно выдирал из корпуса безукоризненно пригнанные медные детали? Разве я не выковывал их самолично, не закаливал пружины с редким упорством, доводя их до невиданной прочности? А замечательные, редкостные смазочные масла, которыми пропитаны мои часы? Ты согласен теперь, Обер, что все происшедшее — бессмыслица, и тут не обошлось без козней дьявола!
Между тем с утра до вечера к убежищу часовщика стекались недовольные клиенты из знатных домов. Старик не знал, кого слушать.
— Эти часы отстают, их невозможно наладить! — говорил один.
— А эти,— подхватывал другой,— как я ни бился — остановились, подобно солнцу Иисуса Навина.
— Если правда, что ваше здоровье влияет на состояние ваших часов, мастер Захариус, то излечитесь немедленно,— советовало большинство недовольных.
Старик скорбно всех оглядывал, кивал головой либо печально произносил:
— Подождите до первых теплых дней, друзья мои! Это время, когда в притихшей природе пробуждается жизнь! Пусть солнце обогреет всех нас!
— Вот так часы! Не желают переносить зимних холодов! — крикнул один из самых разъяренных клиентов.— Осознаете ли вы, мастер Захариус, что ваша подпись начертана на циферблате часов? А честь имени, клянусь Святой Девой,— превыше всего!
Наконец дошло до того, что старик, устыдившись упреков, вытащил из старого баула несколько золотых монет, чтобы выкупить поврежденные часы. Прослышав об этой новости, клиенты сбежались все разом, и очень скоро из бедного жилища утекли последние деньги. Зато честность мастера осталась вне подозрений. Жеранда всем сердцем одобрила отцовский поступок, ведущий прямехонько к разорению. И очень скоро Обер решил предложить мастеру свои сбережения.
— Что будет с моей девочкой? — причитал старик, предвидя неизбежность катастрофы.
Обер не осмеливался сказать, что Жеранде он предан безмерно и будущее его не страшит. Однажды мастер Захариус даже назвал юношу зятем, тем самым опровергнув зловещее предсказание, часто звучавшее в его ушах: «Жеранда не будет женой Обера».
Мало-помалу часовых дел мастер полностью разорился. Сначала ушли в чужие руки старинные антикварные вазы, потом он расстался с великолепным, тончайшей работы панно из дуба, украшавшим его жилище. Несравненные полотна известных фламандских мастеров больше не радовали глаза Жеранды, и все, вплоть до ценнейшего инструмента, сотворенного невероятным талантом мастера, было продано, лишь бы возместить убытки клиентам.
Только Схоластика не могла смириться с происходящим. Однако все ее усилия помешать докучливым посетителям проникнуть в дом Захариуса и вынести оттуда последнее были тщетны. Часто на соседних улицах, где знали служанку с незапамятных времен, слышались ее громкие причитания. Она во что бы то ни стало стремилась опровергнуть слухи, будто ее хозяин маг и колдун, хотя в глубине души была убеждена, что так оно и есть. Чтобы искупить свою святую ложь, старушка без передышки молилась.
Не осталось незамеченным, что уже довольно давно часовщик отказался от отправления религиозных обрядов. Случалось, что он сопровождал дочь в церковь и, видимо, находил в общении с Богом умственное отдохновение, питавшее его превосходные способности, ибо молитва — самое возвышенное упражнение фантазии. При подобном своевольном уклонении от религиозных обязанностей, которое связывалось с тайными занятиями старика, не могли не возникнуть до некоторой степени законные обвинения в колдовстве, обрушившиеся на мастера. Тогда Жеранда, чтобы обратить отца к Богу и потом вернуть к людям, прибегла к помощи католицизма. Однако догмы веры и смирения сталкивались в душе мастера с неодолимой гордыней, составлявшей теперь всю его сущность. Он и не думал доискиваться, откуда проистекают главнейшие нравственные правила. И тем не менее влияние Жеранды на него было настолько действенным, что не пообещать сопровождать дочь на большую мессу в следующее воскресенье старый часовщик просто не посмел. Девушка была на седьмом небе. Старая Схоластика не могла скрыть радости,— теперь-то злые языки, обвинявшие ее хозяина в безбожии, приумолкнут. Она без устали рассказывала всем — соседям, недругам и друзьям, знакомым и незнакомым — о решении мастера.
— Признаться, не совсем ясно, о чем вы нам толкуете, госпожа Схоластика,— отвечали ей.— Ведь мастер Захариус всегда был заодно с дьяволом!
— Да как можно говорить такое! Вспомните о часах моего хозяина на башнях наших церквей,— возражала добрая женщина.— Сколько раз своим перезвоном они возвещали о мессе, призывали к молитве?
— Все так,— отвечали ей.— Но нельзя же изобрести без посторонней помощи механизмы, которые действовали бы сами по себе и превосходили бы творения рук человеческих?
— Выходит, это бесенята сотворили бесценные часы из замка Андернатт, которые оказались не по карману даже городу Женеве? — гневно вопрошала Схоластика.— Там каждому часу соответствовало определенное правило, а христиане, которые его придерживались, попадали прямехонько в рай! Разве дьявол способен на это?
Часы из простого железа — подлинный шедевр, созданный лет двадцать назад, действительно поднял на недосягаемую высоту славу мастера. Но все равно обвинения Захариуса в колдовстве не сходили с уст злонамеренных обывателей. Впрочем, возвращение старика в лоно церкви должно было пресечь эти толки и слухи.
Старый часовщик тут же забыл об обещании, данном дочери, и отправился к себе в мастерскую. Убедившись в своем полном бессилии вдохнуть жизнь в старые, поврежденные механизмы, он обратился к новым, хрустальным часам. Они-то и должны были стать истинным чудом! Эти часы, и впрямь великолепные, выполненные тончайшими инструментами, украшенные рубинами и бриллиантами чистой воды, треснули в его руках сразу же, как только он попытался наладить их.
О случившемся не узнал никто, даже Жеранда. И с того дня жизнь мастера стала быстро угасать. Это напоминало последние судорожные колебания останавливающихся часов, которые идут, но все тише и тише. Могло даже показаться, что законы тяготения действуют прямо на старика и неумолимо влекут его в могилу.
Воскресенье, столь страстно ожидаемое Жерандой, наконец наступило. Была чудная, бодрящая погода. Женевцы высыпали на улицы и, степенно прогуливаясь, радовались приходу весны. Жеранда, бережно взяв отца под руку, направилась в сторону собора Святого Петра. Сзади плелась Схоластика с молитвенником в руках. На них взирали с любопытством. Старик передвигался словно малое дитя, а вернее сказать, как слепец. Когда прихожане не без ужаса заметили Захариуса в церкви, они притворились, будто его не видят.
Песнопения большой мессы уже потрясали церковные своды. Жеранда направилась к своей привычной скамье и в глубокой задумчивости опустилась на колени. Мастер Захариус встал рядом с ней.
Служба происходила с особой торжественностью для паствы, но старик оставался полностью безучастным — не взывал к милости неба, не восклицал с болью: «Господи, помилуй!», не пел в умилении «Слава в вышних». Совершенно не трогало этого закоренелого материалиста и чтение Евангелия. Старик не присоединился к католической клятве «Верую!». Гордый, неподвижный, бесчувственный и бессловесный, он напоминал каменное изваяние и даже в самый патетический момент, когда звон колокольчика возвестил о чуде Преображения Господня, не шелохнулся, уставившись на Святые дары, которые священник возносил над верующими.
Жеранда взглянула на отца, и обильные слезы, брызнувшие из ее глаз, оросили молитвенник. В это мгновенье куранты Святого Петра пробили половину одиннадцатого. С последним звуком мастер Захариус резко повернулся к старой колокольне. Ему почудилось, что циферблат уставился на него, цифры блестят, будто выгравированные огненными штрихами, а стрелки острыми наконечниками мечут электрические искры.
Месса закончилась. Стало уже привычкой, что молитву Angelus произносили ровно в полдень, и прихожане, прежде чем разойтись, ждали, пока на колокольне раздастся привычный звон. Еще несколько мгновений — и молитва вознесется к образу Пресвятой Девы.
Внезапно послышалось страшное скрежетание, и старый часовщик испустил вопль...
Большая стрелка, приблизившись к двенадцати, внезапно остановилась, и привычного звона не последовало.
Жеранда бросилась к отцу. Старик лежал бездыханный. Его вынесли на улицу.
«Это смерть пришла!» — думала девушка, заливаясь горючими слезами.
Мастера Захариуса перенесли домой и чуть живого уложили в постель. Казалось, от него осталась лишь тень, тонкая оболочка, похожая на последнее облачко дыма, блуждающее близ лампы, совсем уже погасшей.
Когда Захариус очнулся, он увидел склонившихся над ним Обера и Жеранду. На глаза его навернулись слезы.
— Сын мой Обер! Вручаю тебе мою дочь,— прошептал старик, простирая со смертного одра руку к своим детям.
С большим усилием Захариус приподнялся. Слова маленького старичка внезапно промелькнули в его голове.
— Не хочу умирать! — возопил часовщик.— Я не могу умереть! Я, мастер Захариус, не должен умереть... О, мои книги! О, мои счета!
Старик выскочил из постели и схватил журнал, где были отмечены имена всех его клиентов и часы, ими приобретенные. Захариус с жадностью перелистывал страницы, пока его сухой палец не остановился на одной из них.
— Здесь! —проговорил он.— Так и есть!.. Те самые старые часы из железа, проданные некоему Питтоначчо! Единственные, которые пока не возвратили! Они существуют! Они идут! Они все еще живут! О! Как я хочу вернуть их обратно! Я бы так пекся о них, что и смерть не посмела бы вернуться за мной!
После такого бурного монолога старик упал в обморок.
Обер и Жеранда преклонили колени возле его кровати и молились, молились..
Прошло несколько дней. Мастер Захариус, стоявший одной ногой в могиле, неожиданно вернулся к жизни. То было сверхъестественное лихорадочное существование, до предела обостренное неуемной гордыней. Жеранда не могла обмануться — тело и душа отца были навсегда для нее потеряны.
Теперь ему не было никакого дела до близких. Он из кожи лез вон, напрягая последние силы в борьбе со смертью,— расхаживал взад-вперед, рылся в своих вещах, бормоча под нос что-то загадочно-непонятное.
Утром Жеранда спустилась в мастерскую. Там не было никого. Она прождала отца целый день, но напрасно. Мастер Захариус исчез.
Девушка выплакала все глаза. Отец так и не появился.
Обер обежал весь город и с огорчением убедился — старик как в воду канул.
— Мы вернем отца! — воскликнула Жеранда, когда юноша сообщил ей печальную новость.
«Где же он может быть?» — спрашивал себя Обер.
Внезапно в памяти всплыли последние слова учителя. Конечно же, мастер Захариус продолжает жить... в старых железных часах, единственных, которые ему не возвратили!
Своей догадкой Обер поделился с Жерандой.
— Давай посмотрим счета отца! — предложила девушка.
Они спустились в мастерскую. На верстаке лежала открытая бухгалтерская книга. Всевозможные часы, когда-либо сделанные мастером и возвращенные по причине неисправности, были вычеркнуты из списка, за исключением одних, из замка Андернатт, с боем и движущимися фигурами. Это были те самые часы «с душой», которые так превозносила старая Схоластика. Принадлежали они сеньору Питтоначчо.
— Мой отец в замке! — больше не сомневалась Жеранда.
— Так бежим туда! — предложил Обер.— Мы еще можем его спасти!..
— Уж если не для этой жизни,— прошептала Жеранда,— то, может быть, для другой, вечной.
— Да, Господь милостив! Замок Андернатт спрятался в одном из ущелий горы Дан-дю-Миди, в двадцати часах ходьбы от Женевы. Поторопимся же!
Тем же вечером Обер и Жеранда, сопровождаемые верной Схоластикой, уже брели по дороге вдоль Женевского озера. Ночью они прошли пять лье, не остановившись ни в Бессенже, ни в Эрмансе с его знаменитым замком Мейор. Без большого труда пересекли они стремительную речку Дранс. Беспокойство о старом Захариусе ни на минуту не покидало путников, как и уверенность, что идут они по верному следу.
На следующий день с наступлением темноты, миновав Тонон, наша троица добралась до Эвьяна, откуда открывался изумительный вид на швейцарский берег, простирающийся пред взором путешественника на двенадцать лье. Однако обрученным не было дела до всех этих красот. Они их просто не замечали и все шли и шли вперед, словно подгоняемые какой-то сверхъестественной силой. Обер, опершись на корявую палку, предлагал помощь поочередно то Жеранде, то старой Схоластике. Все трое говорили о несчастьях и надеждах, продолжая идти восхитительной дорогой подле самой реки, вьющейся по узкому плоскогорью от берега Женевского озера до горных высот Шале. Вскоре они добрались до Бувре — там Рона впадает в озеро. А затем, миновав эти места, пошли дальше. Дорога взяла круто вверх, в горы, где маленький отряд поджидали новые испытания. Вьоназ, Шес-се, Колломбей, полузаброшенные деревеньки, остались далеко позади. Путники едва держались на ногах, колени их подгибались, а ступни были изранены острыми каменьями, торчавшими повсюду, словно гранитная щетина.
Следовало во что бы то ни стало разыскать мастера Захариуса. О передышке в уединенной хижине или в замке Монтей — владении Маргариты Савойской — не могло быть и речи. Наконец, когда день уже клонился к вечеру, бедняги, умирая от усталости, добрались до пустынного места Нотр-Дам-дю-Секс, что у самого подножия Дан-дю-Миди, в шестистах футах над Роной. С наступлением ночи, совершенно обессиленные, они нашли приют у старого отшельника, увы, ничего не знавшего о судьбе мастера. Не оставалось почти никакой надежды найти Захариуса целым и невредимым в такой чудовищной глуши! Вокруг не было видно ни зги, в горах бушевал ураган, срывая лавины с вершин сотрясавшихся скал.
Молодые люди, присев возле очага, поведали святому старцу свою горестную историю. Рядом сушилась их промокшая одежда. С улицы доносился заунывный собачий вой, сливавшийся с завываниями шквального ветра.
— Гордость, потерянная ангелом,— наставлял отшельник своих гостей,— создана во благо. Но она — тот камень преткновения, о который разбиваются судьбы людские. Гордыню — этот порок из пороков — ничем нельзя оправдать. И побороть его ох как трудно! Гордецы, по самой своей природе, не терпят никаких возражений, не слушают никаких доводов. Нам не остается ничего другого, как молиться за вашего отца!
Все четверо опустились на колени. Снова послышался собачий вой, и в дверь хижины постучали.
— Именем дьявола, откройте!
Дверь поддалась под неистовым напором, и на пороге возник дикий, взлохмаченный человек в рубище.
— Отец! — воскликнула Жеранда.
То был мастер Захариус.
— Где я? — проговорил он.— В Вечности!.. Время кончилось... часы больше не бьют... стрелки остановились!
— Отец! — повторила Жеранда таким душераздирающим шепотом, что старик, казалось, вернулся к жизни.
— Ты здесь, моя Жеранда! И ты, Обер!..— восклицал он.— О, дорогие мои жених и невеста, скоро вас обвенчают в нашей старой церкви!
— Отец! — сказала Жеранда, взяв его за руку.— Возвращайтесь домой, в Женеву, идем вместе с нами!
Старик уклонился от дочерних объятий и бросился к двери. У порога хижины возвышался сугроб. Все было завалено снегом.
— Не покидайте ваших детей! — прокричал Обер.
— Зачем возвращаться туда, где жизнь моя утекла и навсегда погребена частица меня самого? — печально ответил старик.
— Ваша душа жива! — возразил отшельник.
— Моя душа!.. О нет!.. Ее пружины в порядке!.. Я чувствую удары через равные промежутки...
— Ваша душа нематериальна! Ваша душа — бессмертна! — убеждал старика отшельник.
— Да... как и моя слава!.. Но она заточена в замке Андернатт, и я хочу снова свидеться с ней!
Отшельник молчал. Схоластика была ни жива ни мертва. Обер бережно поддерживал Жеранду.
— Замок Андернатт — проклятое жилище дьявола,— предупредил отшельник.
— Отец, не ходи туда!
— Мне надо вернуть свою душу! Моя душа принадлежит мне...
— Удержите его! Удержите моего отца! — всхлипывала Жеранда.
Но старик уже выбежал за порог и с воплем: «Мне! Мне, мою душу!..» — исчез в ночи.
Жеранда, Обер и Схоластика по непроходимым тропам, по которым ураганом пронесся мастер Захариус, бросились за ним вслед. А вокруг бушевали стихии — снежные вихри схлестывались с пеной бурных потоков, вырывавшихся из берегов.
Проходя мимо какой-то часовенки, Жеранда, Обер и Схоластика поспешно перекрестились Мастера Захариуса не было нигде.
Наконец, посреди невозделанных, забытых Богом земель показалась деревушка Эвионаз. Сердце, даже самое черствое, и то содрогнулось бы при виде такого страшного запустения. Старик Захариус продолжал свой путь. Он повернул влево и исчез в самом глубоком из ущелий горы Дан-дю-Миди, вздыбившейся в небо острыми пиками.
— Это здесь! Здесь!..— восклицал мастер, продолжая бешеную гонку.
В описываемое время от замка Андернатт остались почти что одни руины. Массивная полуразрушенная башня, возвышавшаяся над всеми постройками, казалось, вот-вот рухнет... На чудовищные нагромождения камней, которые не сегодня-завтра завалят все, было страшно смотреть. Среди всего этого хаоса сохранилось несколько мрачных зал с треснувшими потолками и грязными водоемами, кишевшими змеями.
Тесный потайной ход, заваленный мусором, вел прямо в замок Андернатт. Кто жил здесь прежде? Бог знает. Возможно, какой-нибудь маркграф, полусеньор-полу разбойник. А потом маркграфа сменили бандиты или фальшивомонетчики, повешенные прилюдно за свои преступления. Легенда гласит, что зимними ночами сам сатана, пляшущий сарабанду, появлялся в чреве разверзшихся ущелий, поглощавших тень от замка Андернатт!
Мастера Захариуса не страшил угрожающий вид чудовищного пейзажа. Через потайной ход он пробрался на обширный сумрачный двор, затем вскарабкался на какой-то наклонный уступ и попал в один из бесконечных коридоров, готовых обрушиться под тяжестью своих сводов. Вновь никто не остановил его. Жеранда, Обер и Схоластика следовали за мастером по пятам. А тот, точно ведомый невидимой рукой, двигался торопливо, не сбиваясь с дороги, сопровождаемый сонмом летучих мышей, и наконец уперся в трухлявую дверь, поддавшуюся без особого труда.
Обширная зала, совсем неплохо сохранившаяся, предстала перед ним. Казалось, к высоким скульптурным панно, украшавшим стены, прильнули ларвы[338], вампиры, тараски[339]. Рамы узких окон, напоминавших бойницы, сотрясались под порывами бешеного ветра.
Мастер Захариус, остановившись посреди залы, издал радостный вопль.
На железной подставке, вплотную к стене, стояли часы, в которых заключалась теперь вся его жизнь. Несравненный шедевр представлял собой старую романскую церковь со всевозможными деталями из кованого железа и массивной колокольней с полным набором звонов, повторяющихся изо дня в день: заутреня, месса, вечерня... Над дверью церкви, открывавшейся во время службы, была установлена розетка, в центре которой двигались две стрелки. На скульптурном циферблате с тонким рельефом помещалось двенадцать цифр. Между дверью и розеткой, как и утверждала старая Схоластика, в медной рамке появлялось некое изречение — правило, годное к исполнению в определенное время суток. В свое время мастер Захариус с прилежанием истового христианина отрегулировал последовательность этих истин: часы молитвы, работы, сна, трапезы, приятного времяпрепровождения и отдыха следовали согласно догмам религиозной дисциплины и должны были приветствовать всякого, кто внимателен к их рекомендациям.
Мастер Захариус, опьянев от радости, только попытался дотронуться до часов, как раздался чудовищный хохот. Он обернулся и при тусклом, мерцающем свете коптящей лампы различил того маленького старичка из Женевы.
— Вот вы и здесь! — воскликнул уродец.
Жеранда, полумертвая от страха, прижалась к своему жениху.
— Милости просим, мастер Захариус,— произнес чудовищный персонаж.
— Кто вы?
— Сеньор Питтоначчо, к вашим услугам! Вы явились, чтоб отдать за меня вашу дочь? Я ведь говорил: Жеранда не будет женой Обера!
Молодой человек бросился на Питтоначчо, но тот ускользнул от него, словно тень.
— Остановись, Обер! — сказал мастер Захариус.
— Доброй ночи! — пробурчал Питтоначчо и исчез.
— Отец! — взмолилась Жеранда.— Бежим из этого проклятого места!.. Отец!..
Но мастера Захариуса уж и след простыл. Он гнался за призраком Питтоначчо среди рушившихся аркад. Схоластика, Обер и Жеранда, подавленные горем, не в силах были сдвинуться с места. Девушка упала в каменное кресло, к ней бросился Обер, тут же в большой зале старая служанка на коленях молилась. Слабые отблески света струились во тьме. Тишина нарушалась только деятельной работой гнусных тварей, грызших старые деревяшки,— этот постоянный шум, казалось, указывал время «часов смерти».
С первыми проблесками дня все трое отважились наконец ступить на бесконечные лестницы, спрятавшиеся под нависшими глыбами. Часа два проблуждав, они так и не встретили ни души, не услышали ничего, кроме отдаленного эха, отзывавшегося на их крики. Путники то спускались глубоко в подземелье, то возносились к вершинам диких гор.
Случай привел их вновь в обширную залу, где пришлось провести страшную ночь. Там они застали Захариуса и Питтоначчо мирно беседующими: один, похожий на окоченевший труп,— стоял, другой — присел возле мраморного столика.
Мастер Захариус, едва заметив Жеранду, взял ее за руку и подвел к Питтоначчо со словами:
— Вот твой хозяин и повелитель, дочь моя! Вот твой супруг, Жеранда!
Девушка задрожала всем телом.
— Никогда! — воскликнул Обер.— Она моя суженая!
— Никогда! — отозвалась жалобным эхом Жеранда.
Питтоначчо захохотал.
— Стало быть, вы хотите моей смерти? — закричал старик.— Здесь, в этих часах, последних из созданных мной, единственных, продолжающих свой ход, и заключена моя жизнь. Этот человек сказал: «Отдашь мне дочь, и часы будут принадлежать тебе!» Он хочет их уничтожить, а меня ввергнуть в небытие! О, моя дочь, ты не будешь больше меня любить!
— Отец! — прошептала Жеранда, до которой дошел наконец смысл его слов.
— Если бы ты знала, как страдал я здесь, вдали! — вновь заговорил старик.— Может, и не нянчиться с этими часами? Оставить их пружины, колеса и шестеренки — пусть изнашиваются! Но своими собственными руками я должен поддержать их здоровье, столь дорогое мне, ибо я не могу умереть, я, великий женевский часовщик! Смотри, моя дочь, как эти стрелки уверенно продвигаются вперед! Слушай, сейчас прозвонит пять часов! Будь внимательна и читай прекрасное наставление, которое предстанет сию минуту пред твоими очами.
На часовенке прозвонило пять с каким-то невероятным треском, болезненно отозвавшимся в девичьей душе, и над циферблатом возникли слова, начертанные красными буквами:
«Должно вкушать плоды с древа познания».
Обер и Жеранда взглянули друг на друга в оцепенении. То не были больше ортодоксальные католические максимы, прежде появлявшиеся на часах. Вероятно, их коснулось дыхание сатаны! Мастер Захариус словно ничего не замечал.
— Ты слышишь, моя Жеранда? Я жив, я существую еще! Прислушайся к моему дыханию!.. Видишь, как кровь циркулирует в моих венах!.. Нет, ты не хочешь смерти своего отца и согласишься стать супругой этому человеку! Тогда я стану бессмертным и достигну наконец могущества Бога!
Старая Схоластика, содрогнувшись от подобного святотатства, перекрестилась, а Питтоначчо издал радостный рык.
— Ты будешь счастлива с ним, Жеранда,— продолжал Захариус.— Видишь этого человека, он — само Время! Твое существование будет выверено с абсолютной точностью! Девочка! Я дал тебе жизнь, а теперь ты даруй ее отцу!
— Жеранда,— прошептал Обер,— ведь я твой суженый!
— Но мой отец!..
— Она — твоя, Питтоначчо,— проговорил часовщик.— Теперь ты сдержишь свое обещание!
— Вот ключ от часов,— откликнулся мерзкий старикашка.
Мастер схватил этот длиннющий предмет, напоминающий размотанную змею, бросился к часам и принялся заводить их с бешеной скоростью. Невероятный скрежет пружин ударял по нервам, а старый часовщик все поворачивал и поворачивал ключ, и казалось — не по своей воле. Движения мастера становились быстрее и судорожнее, пока он совсем не лишился сил.
— Вот завод на целый век! — прокричал часовщик.
Обер опрометью бросился из залы. После долгих блужданий он нашел наконец выход из проклятого лабиринта. Юноша возвратился в святую обитель Нотр-Дам-дю-Секс и поведал отшельнику всю историю с такой горестной безнадежностью, что старец согласился отправиться с ним в замок Андернатт.
Между тем, пройдя сквозь страшные испытания, Жеранда точно окаменела, все ее слезы были давно выплаканы.
Захариус по-прежнему оставался в зале, то и дело прислушиваясь к равномерному ходу своих часов.
Наконец пробило десять, и, к ужасу старой Схоластики, в медной рамке появились слова:
«Человек может стать равным Богу».
Старик не только не был обескуражен подобным кощунственным изречением, но читал его с исступленным восторгом, находя особое удовольствие в своей гордыне и греховных мыслях. Питтоначчо не оставлял его.
Церемония бракосочетания должна была произойти в полночь. Бедная Жеранда ничего больше не видела и не слышала. Тишина вокруг лишь изредка нарушалась бормотанием мастера да подвыванием Питтоначчо.
Пробило одиннадцать. Часовщик вздрогнул и прочел зычным голосом новое богохульство:
«Человек обязан быть рабом науки и ради нее пожертвовать всем».
— Да,— воскликнул он,— в мире нет ничего, кроме науки!
Стрелки часов поползли по железному циферблату со змеиным шипением, а удары становились все лихорадочнее.
Мастер Захариус не проронил больше ни слова! Внезапно он рухнул на землю, и страшный хрип вырвался из его сдавленной груди. Можно было разобрать только отдельные слова: «Жизнь! Наука!»
Свидетелями ужасной сцены стали Обер и святой отшельник: мастер Захариус лежал на земле, Жеранда, еле живая, молилась...
Внезапно раздался сухой щелчок, всегда предшествующий бою часов.
Мастер Захариус вскочил:
— Полночь!
Отшельник протянул руку к часам... и они не прозвонили.
Раздался истошный вопль, который мог быть услышан даже в аду, и перед мастером возникли слова:
«Кто попытается стать равным Богу, тот будет проклят на веки вечные!»
Старые часы треснули с грохотом громового раската, и пружина, вырвавшись из корпуса, судорожно проскакала по комнате, выделывая фантастические коленца. Старик бросился за ней и, тщетно пытаясь схватить ее, прокричал:
— Моя душа! Моя душа!
Пружина подпрыгивала перед ним то с одной стороны, то с другой, но поймать ее было невозможно!
Наконец Питтоначчо схватил ее и, извергая чудовищные проклятья, провалился сквозь землю.
Мастер Захариус упал как подкошенный. Он был мертв.
Тело часовщика упокоилось здесь же, близ Андернатта, посреди горных круч. Обер и Жеранда вернулись в Женеву, и Бог даровал им согласие на долгие годы. Молитвой во искупление грехов они пытались вырвать из цепких когтей дьявола заблудшую душу отверженного мученика науки.
Их было по меньшей мере семь-восемь сотен. Среднего роста, но сильные, ловкие, гибкие, способные совершать поразительные прыжки, они кувыркались при последних лучах солнца, которое уже садилось за горы к западу от рейда. Скоро красноватый диск исчез, и темнота распространилась по бассейну, окаймленному горными цепями Соноры, Ронды и пустынной страны Куэрво.
Внезапно вся группа замерла. На вершине холма, похожей на спину тощего осла, показался командир.
— Свисс... свисс...— Он издал свист необычайной силы, сложив губы трубочкой.
— Свисс... свисс...— повторила странная группа удивительно стройно.
Своеобразным существом был этот командир: высокого роста, на плечи накинута шерстью вверх обезьянья шкура, всклокоченные нечесаные волосы, щетинистая короткая борода, голые ноги со ступнями, затвердевшими, как копыта.
Он поднял правую руку и показал на склон горы. Все повторили его жест с военной точностью, механически,— настоящие марионетки на одном шнурке. Командир опустил руку — и они опустили руки. Пригнулся к земле — они тоже. Он взял толстую палку, начал ею размахивать. Все замахали палками, выполняя фехтовальный прием, известный у мастеров под названием «закрытая роза».
Затем главарь повернулся, скользнул в траву и пополз под деревьями. Группа последовала за ним.
Вскоре горные тропинки, изрытые дождями, остались позади; ни один камешек не сдвинулся на пути движущейся колонны.
Через четверть часа командир остановился, и вместе с ним все застыли на месте.
В двухстах метрах ниже показался город, лежащий на берегу темного моря. Как звезды, светились многочисленные огни домов, вилл, казарм. В спокойной воде отражались фонари военных судов, сторожевые огни кораблей и барж, кинувших якоря на рейде. Далее, на оконечности мыса Европа, бросал в пролив ослепительный сноп лучей маяк.
Вот раздался пушечный выстрел с крепостной батареи, послышалась дробь барабанов, резкие свистки дудок.
Наступил час отдыха, возвращения домой. Ни один иностранец не имел более права ходить по городу без гарнизонного офицера. Экипажам надлежало возвратиться на суда, пока не закрылись городские ворота. Через каждые четверть часа проходили патрули, забирая на гауптвахту запоздавших и пьяниц. Потом все смолкло.
Генерал Мак Кекмейл мог почивать спокойно.
И никому не пришла бы в голову мысль, что Англия в эту ночь может потерять Гибралтарскую скалу.
Скала, высотой в четыре сотни метров, покоится на основании шириной в тысячу и длиной в четыре тысячи метров. Она напоминает огромного спящего льва, с головой, обращенной к Испании, и хвостом, опущенным в море. Лев показывает клыки — семьсот пушек, выглядывающих из амбразур, словно зубы старухи. Эта старая ведьма укусит, если ее раздразнить. Да, Англия надежно расположилась.здесь, как и в Периме, Адене, на Мальте, в Пуло-Пинанге, в Гонконге — на многих, разбросанных по миру, скалах[340].
Гибралтар обеспечивает Соединенному Королевству господство над восемнадцатью километрами пролива, пробитого дубиной Геркулеса между Абилой и Кальпой, в глубине средиземноморских вод[341].
И все же существовал человек, лелеявший мечту отобрать скалу, захваченную англичанами. Это был командир описанного нами сборища, странное создание, можно сказать — сумасшедший. Само его имя — Хиль Бралтар — говорило о патриотическом предназначении. Мозг нашего героя не выдержал жизни — следовало поместить Бралтара в дом умалишенных. Но вот уже целых десять лет никто не знал, куда тот девался. Может быть, он блуждал по свету? Нет, на самом деле Бралтар не покидал родины и вел жизнь первобытного существа в лесах, под скалами, а чаще всего в неприступных пещерах Сан-Мигеля, сообщавшихся, как говорят, с морем. Многие считали его мертвым, но наш герой жил, как те дикари, лишенные рассудка, что повинуются лишь животным инстинктам.
Генерал Мак Кекмейл сладко спал, прижавшись к подушке безобразным огромным ухом.
Со своими чрезмерно длинными руками, круглыми глазами, глубоко сидящими под косматыми бровями, гримасничающей физиономией, обрамленной жесткой бородой, со странными ужимками, с выдвинутой выдающейся челюстью, он был поразительно безобразен даже для английского генерала. Настоящая обезьяна, но превосходный военный, несмотря на внешность.
Он спал в уютной квартире на Мейн-стрит — извилистой улице, пересекавшей город от Морских ворот до ворот Аламеды. Быть может, ему снилось, что Англия завладела Египтом, Турцией, Голландией, Афганистаном, Суданом, страной буров[342] — словом, всеми землями, что ей придутся по вкусу,— и это в то самое время, когда державе угрожала потеря Гибралтара.
Дверь внезапно открылась.
— Что там такое? — прорычал Мак Кекмейл.
— Генерал, город захвачен! — сообщил испуганный адъютант, влетевший в комнату как торпеда.
— Испанцами?
— Надо полагать!
— Как они смели!..
Генерал вскочил, отбросил ночной колпак, натянул панталоны, мундир, впрыгнул в сапоги, нахлобучил фуражку, схватил шпагу. Все это — не переставая говорить и слушать.
— Что за шум на улице?
— Грохот камней! Куски скал катятся на город, как лавина.
— Много этих мошенников?
— Кажется, много.
— Наверное, для такого удара объединились все береговые бандиты: контрабандисты из Ронды, рыбаки Сан-Рюка, эмигранты, кишащие в деревнях?
— Боюсь, что так, генерал!
— А губернатор предупрежден?
— В его виллу на мысе Европа невозможно попасть! Городские ворота захвачены, улицы полны нападающими.
— Что с казармами у Морских ворот?
— Туда не прорваться! Артиллеристы, похоже, окружены!
— Сколько с вами людей?
— Десятка два: пехотинцы третьего полка, те, которым удалось ускользнуть.
— Клянусь святым Дустаном,— вскричал Мак Кекмейл,— эти пожиратели апельсинов хотят вырвать Гибралтар у Британии!.. Этому не бывать!.. Нет! Не бывать!..
И тут в комнату ворвалось странное создание и прыгнуло генералу на плечи.
— Сдавайтесь! — закричал нападающий резким высоким голосом.
Несколько солдат, прибежавших вслед за адъютантом, хотели броситься на человека, но вдруг узнали его при свете лампы.
— Хиль Бралтар! — воскликнули они.
Да, это был он, идальго, о котором так долго не вспоминали, дикарь из пещер Сан-Мигеля.
— Сдавайтесь! — визжал он.
— Никогда! — рявкнул в ответ генерал.
Солдаты их уже окружали, и тогда Хиль Бралтар издал свое «свисс» — резкое, продолжительное. Тотчас двор, а потом и дом наводнила толпа нападающих.
Возможно ли?.. Это были обезьяны, сотни обезьян! Пришли ли они отобрать у англичан скалу, истинными владельцами которой являлись, гору, которую занимали прежде испанцев, раньше, чем Кромвель завоевал ее для Великобритании? Воистину так! Бесхвостые обезьяны были ужасны своей численностью, с ними можно было жить в добром согласии, лишь смирившись с их мародерством. Смелые и умные, они умели мстить за оскорбление,— что иногда случалось,— скатывая на город огромные скалы!
Какой стыд для Соединенного Королевства! Англичане, покорители индейцев, абиссинцев, тасманийцев, австралийцев, готтентотов и стольких других, могут быть побеждены обезьянами моно!
Если такое случится, генералу Мак Кекмейлу останется только прострелить себе голову. Нет, подобное бесчестье пережить невозможно!
К счастью, прежде чем обезьяны, привлеченные свистом вождя, успели наводнить комнату, солдаты набросились на Хиля Бралтара. Сумасшедший, наделенный необычайной силой, сопротивлялся, и одолеть его оказалось нелегко. Его обезьянья шкура была содрана в борьбе, и он лежал в углу почти нагой, связанный, с заткнутым ртом, не в силах пошевелиться или издать свист.
Но снаружи положение по-прежнему оставалось тяжелым. Несколько пехотинцев успели собраться у Морских ворот и пробивались к жилищу генерала. Отдельные ружейные выстрелы раздавались на Мейн-стрит и Торговой площади. Численность моно все возрастала, гарнизону угрожала потеря всех важных позиций. А там уж на помощь обезьянам придут испанцы, форты будут покинуты, батареи тоже, на укреплениях не останется ни одного защитника, и англичане, сдав неприступную скалу, не сумеют больше ею овладеть.
Мак Кекмейл толкнул дверь и вышел на улицу, решившись победить или умереть, как говорят военные.
И все внезапно переменилось.
При свете факелов, освещавших двор, можно было видеть, что обезьяны начали отступать. Во главе их маршировал вождь, размахивая палкой. И моно, подражая его движениям, шагали с ним в ногу.
Неужели Хиль Бралтар освободился от уз и выскользнул из комнаты, где его караулили? Да, это так! Но куда же он теперь направлялся? На мыс Европа, к вилле губернатора, чтобы взять ее приступом?
Нет! Безумец и стая покидали крепость.
Час спустя в городе не осталось ни одного завоевателя Гибралтара.
Что же произошло?
Это стало известно, когда генерал Мак Кекмейл появился перед солдатами.
Да, именно он занял место безумца и увел за собой стаю, завернувшись в обезьянью шкуру пленника. Бравый воин так походил на обезьяну, что даже моно обманулись.
Простая, но гениальная идея вскоре была вознаграждена крестом Святого Георгия[343].
Что же касается Хиля Бралтара, то Соединенное Королевство продало его Барнуму[344], который составил себе состояние, показывая дикаря в городах Старого и Нового Света. Барнуму, кстати, охотно верили, когда тот говорил, что демонстрирует вовсе не дикого человека из Сан-Мигеля, а самого генерала сэра Мак Кекмейла.
Приключение оказалось хорошим уроком правительству Ее Величества. Стало ясно, что Гибралтар не могут взять люди, но держится он лишь по милости обезьян. И вот Англия, всегда практичная во всех делах, решила посылать туда только самых безобразных своих генералов, чтобы моно могли ошибиться.
Вероятно, эта мера навсегда обеспечит Англии владение Гибралтаром.
Благополучно спустившись по лестнице, мы вошли в огромный зал, освещенный ослепительными электрическими рефлекторами. Глубокая тишина, царившая здесь, нарушалась лишь шумом наших шагов.
— Где я? Зачем попал сюда? Кто этот таинственный проводник?.. — задавал я себе вопросы.
Ответов не было.
Продолжительная ночная прогулка, железные ворота, которые с шумом захлопнулись за нами, лестница, нисходившая, как мне казалось, в недра земли, — вот и все, что я мог припомнить. Впрочем, у меня и времени не было на размышления.
— Вам, наверное, интересно узнать, кто я такой? — начал мой проводник. — Ваш покорнейший слуга полковник Пирс… Где вы находитесь? — В Америке, в Бостоне, на станции Boston to Liverpool pneumatic Fubis Company[345].
— На станции?
— Да, на станции.
И, чтобы объяснить мне, в чем дело, полковник указал мне на два длинных железных цилиндра, около полутора метров в диаметре, лежавших на земле в нескольких шагах от нас.
Я взглянул на эти цилиндры, направо проникавшие в стену, а налево оканчивавшиеся гигантскими металлическими щитами, от которых поднимался вверх и исчезал в потолке целый лес трубок, — и сразу понял все.
Незадолго до того я читал в одной американской газете статью, где описывался необыкновенный проект соединения Европы с Новым Светом при помощи гигантских подводных труб. Автором этого проекта и был полковник Пирс, который в эту минуту стоял предо мною.
Я начал припоминать содержание статьи. В ней сообщалось много подробностей относительно этого грандиозного предприятия.
Для его осуществления одного железа требовалось около 1.600.000 куб. метров, то есть 13 миллионов тонн. Для перевозки всей этой массы нужно было 200 пароходов по 2000 тонн вместимостью, причем каждому из них предстояло сделать по 33 рейса. Суда этой армады должны были подвозить свой груз к двум главным пароходам, к которым прикреплялись концы труб. Последние должны были состоять из отдельных кусков, каждый длиною в три метра, ввинченных друг в друга, скрепленных тройным железным панцирем и покрытых сверху гуттаперчевым чехлом. По этим трубам проектировалось с необыкновенной быстротой пускать вереницу вагонов, движимых сильным давлением воздуха, подобно тому, как в Париже пересылаются депеши с помощью пневматической почты…
Статья заканчивалась сравнением нового способа передвижения с железными дорогами. Автор высчитывал прибыли грандиозного сооружения и восхвалял преимущества новой системы перед старой: отсутствие действующей на наши нервы тряски, благодаря шлифовке внутренности стальной трубы, одинаковая температура в туннеле, регулируемая воздушной тягой, и баснословная дешевизна переезда. По его словам, благодаря быстроте передвижения и шлифовке внутренней поверхности трубы трение будет самое незначительное, что обеспечит прочность и вечное существование проектируемой пневматической дороги…
Содержание статьи вспомнилось мне во всех подробностях.
Значит, мечты воплотились в жизнь, и эти два цилиндра, начинающиеся у моих ног идут через Атлантический океан до самых берегов Англии! Несмотря на очевидную действительность, я все еще не мог поверить в это чудо. Что трубы проложены — это казалось возможным, но чтобы люди могли путешествовать в них, — нет, с этим я никогда не соглашусь!..
— Да и возможно ли создать воздушную тягу, достаточную для такого огромного расстояния? — громко высказал я свое сомнение.
— Конечно, и даже очень легко, — сказал полковник. — Необходимое количество воздуха нагнетают громадные меха, имеющие форму высоких печей. Воздух выбрасывается из них со страшной силой и, гонимые этим вихрем, наши вагоны несутся со скоростью тысяча восемьсот километров в час, то есть со скоростью пушечного ядра. Поезд с пассажирами проходит расстояние в четыре тысячи километров, отделяющее Бостон от Ливерпуля, за каких-нибудь два часа и сорок минут.
— Тысяча восемьсот километров в час?! — воскликнул я.
— Да, и ничуть не меньше. И что за удивительные последствия такой быстроты! Часы в Ливерпуле показывают на четыре часа сорок минут больше, нежели у нас в Бостоне, и путешественник, выехавший из Бостона в девять часов утра, прибывает в Англию в тот же день, в три часа, пятьдесят четыре минуты пополудни. Вот уж действительно можно сказать — быстро провести время!.. В обратном направлении поезда наши опережают солнце на девятьсот и более километров в час, так что, покинув Ливерпуль в полдень, пассажир достигает Америки… в девять часов тридцать четыре минуты утра, то есть раньше, чем он выехал из Ливерпуля! Не правда ли, это в высшей степени забавно?! Мне кажется, что передвигаться быстрее просто невозможно…
Я не знал, что и думать обо всем этом. Уж не с сумасшедшим ли я имею дело? Мог ли я поверить в эти чудеса, когда в моей голове беспрерывно возникали все новые и новые возражения?
— Ну, ладно, пусть будет так, — сказал я наконец. — Допускаю, что путешественники изберут эту бешеную дорогу и что вам удастся достигнуть такой неслыханной быстроты. Но каким же образом вы остановите ваш поезд? Ведь при торможении все разлетится в прах!..
— Ничего подобного, — ответил полковник, пожимая плечами. — Между обеими трубами, из которых одна служит для езды в одну сторону, а другая — в противоположную, и в которых вследствие этого воздушная тяга идет в обратном направлении, существует сообщение при выходе на каждый берег. Когда поезд приближается к берегу, то электрическая искра предостерегает нас об этом и летит в Англию, чтобы там уменьшили тягу, благодаря которой поезд мчится вперед. Теперь он уже движется дальше по инерции, пока встречный ток воздуха из лежащей рядом трубы окончательно его не остановит. Впрочем, к чему все эти объяснения? Не лучше ли вам убедиться на собственном опыте?
И, не дожидаясь моего ответа, полковник Пирс нажал на медный рычажок, блестевший на одной из труб. В ту же минуту стенка отодвинулась и через образовавшееся отверстие я увидел ряд двухместных скамеек.
— Это вагон, — сказал полковник. — Входите поскорее!
Я вошел. Стенка тотчас же закрылась.
При свете лампы Эдисона, повешенной вверху, я с любопытством озирался вокруг. Ничего необыкновенного! Длинный цилиндр, хорошо отделанный внутри, с 50 креслами, расставленными попарно в 25 равных рядов, клапаны на обоих концах вагона, служащие для регулирования воздуха, — сзади для пропуска свежего, спереди — для выпуска испорченного, — вот и все.
После нескольких минут осмотра я уже начал терять терпение.
— Почему же мы не едем?
— Как не едем? Мы уже в дороге! — воскликнул полковник.
— В дороге? Не двигаясь?.. Да разве это возможно?..
Я с напряжением прислушивался, не слышно ли какого-нибудь шума, который указывал бы на движение вагонов. Если мы в самом деле тронулись со станции, и если полковник не шутил, говоря о скорости в 1800 километров, то мы должны теперь находиться далеко от земли, под волнами океана. Над нашими головами беспокойно мечутся волны, и, может быть, в эту самую минуту киты, принимая нашу длинную железную тюрьму за гигантскую змею, ударяют о нее своими могучими хвостами!..
Я ничего не слышал, кроме тихого приглушенного рокота, и погруженный в безграничное удивление, не веря в действительность того, что происходило, сидел и молчал. А время между тем летело.
Прошло около часу. Вдруг ощущение холода на лбу пробудило меня из оцепенения, в которое я мало-помалу погрузился. Я поднес руку к лицу: оно было мокро…
Мокро! Почему? Уж не лопнул ли наш туннель под давлением воды, давлением ужасающим, увеличивающимся на одну атмосферу через каждые 10 метров глубины? Уж не поглощает ли нас океан?.. Я был парализован ужасом. В отчаянии я хотел позвать на помощь, кричать… и… увидел себя в собственном тихом саду под сильным дождем, крупные капли которого и прервали мой сон.
Просто-напросто я уснул, читая статью, посвященную фантастическому проекту полковника Пирса, и во сне увидел этот проект осуществившимся…