Часть третья

~~~

Три года я выслеживал Склиза. Больше тысячи дней болтался по всей стране от Сан-Франциско и до Нью-Йорка, разыскивая этого ублюдка. Жил как придется, таскал кошельки из карманов, постепенно снова становясь оборванцем, кем я, собственно, на самом деле и был. Ехал на попутках, в товарных вагонах и шел пешком. Спал в подъездах, в ночлежках, в чистом поле, в незапертых сараях. В городах — в одних бросал кепку на тротуар и жонглировал апельсинами, в других мыл полы и убирал мусор, в третьих воровал. Тащил еду из ресторанных кухонь, деньги из касс, носки и белье из «Вулворта», то есть все, что плохо лежит. Стоял в очереди и клевал носом на проповедях в Армии спасения. Танцевал на уличных углах чечетку. Пел за ужин. Однажды в киношке в Сиэтле заработал десять долларов у старика, которому захотелось у меня отсосать. В другой раз в Миннеаполисе нашел в сточной канаве стопку. За эти три года десятки людей в десятках мест подходили ко мне и спрашивали, не Уолт ли я Чудо-мальчик. В первый раз меня застигли этим вопросом врасплох, но с тех пор я держал наготове: «Прости, приятель. Никогда о таком не слышал. Ты меня с кем-то спутал». И, не слушая продолжения, быстренько приподнимал кепочку и нырял в толпу.

Когда я его нашел, мне было почти восемнадцать. Через два месяца должна была состояться инаугурация Рузвельта, я стал ростом пять футов пять с половиной дюймов и перестал расти. Бутлегеры еще не исчезли, но Сухой закон уже дышал на ладан, и все они думали, куда бы опять вложить денежки так, чтобы не платить налогов. Тогда-то я его и нашел. Сообразил, что Гувер вот-вот сойдет со сцены, и принялся совать нос во все подпольные разливухи. Склиз был придурок и вполне мог не бросить издыхающий бизнес, а если он этим занимался, то, скорее всего, не один, а с кем-нибудь в доле, и в таком случае он должен был обосноваться где-нибудь ближе к дому. Такой вывод позволил мне исключить как западное побережье, так и восточное. Потеряв на них слишком много времени, я наконец сузил круг и пошел проверять старые лежбища Склиза. Я не нашел его ни в Сент-Луисе, ни в Канзас-сити или Омахе и тогда прочесал весь Средний Запад. Милуоки, Цинциннати, Миннеаполис, Чикаго, Детройт. Из Детройта я снова вернулся в Чикаго, куда безуспешно заглядывал уже три раза, однако в четвертый мне повезло. Забудьте «счастливую» тройку… Три неудачные попытки — и аут, но если есть в запасе четвертая, получаешь первую базу, так что, вернувшись в Чикаго в январе 1933 года, я ее получил, то есть напал на след. След привел в Рокфорд, Иллинойс, и, прокатившись всего-то восемьдесят миль, я его нашел: в три часа ночи он сидел на складе, сторожил двести ящиков свободного от налогов, контрабандного канадского ржаного виски.

Было бы очень просто пристрелить его сразу на месте. В кармане у меня лежал заряженный револьвер, а учитывая, что револьвер был тот самый, из которого тремя годами раньше застрелился мастер, направить его против Склиза было бы не грешно. Однако у меня был план, который я долго вынашивал, и я не стал его портить. Мне было мало его просто взять и убить. Я хотел, чтобы он знал, кто, за что и почему, иными словами, чтобы он успел перед смертью все хорошенько прочувствовать. В конце концов, око за око, а если не делать месть сладкой, то на кой она вообще нужна? Так что, входя тогда в ту «кондитерскую», я намерен был получить полный набор пирожных.

План мой был не совсем простой. В жизни бы я его не изобрел, если бы не вспоминал о ферме в Сиболе или забыл бы те книжки, которые мне читал Эзоп. Одна из них, в синем потрепанном переплете, была про короля Артура и рыцарей Круглого Стола. После моего тезки, Уолтера Роули, эти парни в железных прикидах были самыми моими любимыми героями, и я часто просил Эзопа про них почитать. И когда бы я ни попросил — когда лечил очередную рану или же просто куксился, боясь очередной ступени, — Эзоп оставлял учебники, поднимался ко мне и садился рядом, и я навсегда запомнил, как любил тогда слушать рассказы про черных магов и приключения. Оставшись на свете один, я часто их вспоминал. В конце концов, теперь я тоже исполнял обет. Я тоже искал свой Святой Грааль, а примерно через год начали происходить удивительные вещи: волшебная чаша из книжки постепенно стала обретать реальность. Выпей из чаши, и она даст тебе жизнь. Однако моя жизнь, та, которая мне была нужна, могла начаться только со смертью Склиза. Смерть Склиза стала моим Граалем, и я искал ее, чтобы жить. Выпей из чаши, и она даст тебе смерть. Мало-помалу эта вторая чаша — чаша смерти — заменила первую, а я мало-помалу, перебираясь из города в город, придумал, как я его убью. Окончательно план мой сформировался в Линкольне, штат Небраска, где в момент, когда я наклонился над миской благотворительного супчика в Лютеранской миссии Святого Олафа, меня вдруг осенило, и я наконец принял решение. Я насыплю в чашку стрихнина и заставлю ублюдка все выпить. Как встала тогда передо мной эта картина, так потом и стояла перед глазами. Я приставлю ему к виску револьвер и заставлю испить до дна.

Потому я не выстрелил, а потихоньку пробрался внутрь, в этот холодный пустой склад в Рокфорде, штат Иллинойс. Я три часа, скорчившись, просидел за ящиками, а действовать начал только тогда, когда усталый Склиз стал клевать носом. Я оказался на удивление спокоен — особенно если учесть, сколько лет пришлось ждать этого мгновения.

— Привет, дядюшка, — сказал я шепотом ему в самое ухо. — Давненько не виделись.

Ствол я крепко прижал к затылку, а чтобы у Склиза не осталось сомнений, для убедительности щелкнул затвором. Над столом, у которого он сидел, тускло горела лампочка в сорок ватт, на столе стояли все необходимые сторожу орудия ночного труда: термос с кофе, бутылка с ржаным виски, широкий стакан, воскресная газетенка с комиксами и револьвер тридцать восьмого калибра.

— Уолт? — сказал он. — Это ты, Уолт?

— Живой и здоровый, дяденька. Твой любимый племянник.

— А я ни черта не слышал. Ты как сюда пробрался?

— Положи руки на стол и не оборачивайся. Как только потянешься за револьвером, ты мертвец. Понял?

Он коротко нервно хохотнул.

— Ага, понял.

— Вспомним старые добрые времена? Один сидит на стуле, другой стоит с револьвером. Надеюсь, тебе по душе, что племянник пошел по семейным стопам.

— На кой тебе это, Уолт?

— Заткнись. Только вякни ползвука про жалость, сам заткну раз и навсегда.

— Господи Иисусе. Дай же ты хоть опомниться.

Я потянул носом воздух.

— Чем это тут пахнет, а, дяденька? Не наложил ли ты у нас в штаны, а? А я-то всегда думал, будто ты крутой. Три долгих года я только и думал, какой же ты у нас крутой.

— Рехнулся, Уолт? Я же тебе ничего не сделал.

— Точно, воняет говном. Или это так страхом несет? Может, так воняет твой страх, дорогой дядя Эдди?

Я переложил револьвер в левую руку, а правой снял сумку. И, не давая ему заполнить возникшую паузу в разговоре, который уже начинал действовать мне на нервы, швырнул поверх его головы на стол.

— Открой, — сказал я.

Пока он расстегивал молнию, я подступил к столу сбоку, забрал его револьвер и опустил в карман. Потом, медленно отводя от затылка ствол, встал перед ним. Теперь я целил ему в лицо, а он сунул руку в сумку и достал из нее содержимое: сначала бутылочку с завинчивающейся крышкой, в которой было отравленное молоко, а потом серебряный потир. Потир я спер два года назад в одном ломбарде и с тех пор носил с собой. Он был не из дорогих — просто с серебряным покрытием, зато с красивой чеканкой, изображавшей всадников и лошадей, а тем вечером я его еще и начистил до блеска. Когда потир оказался на столе рядом с бутылочкой, я отступил шага на два назад, чтобы лучше видеть всю сцену. Спектакль вот-вот начинался, и я ничего не хотел упустить.

Склиз показался мне старым, будто создан был прежде холмов.[5] После нашей последней встречи он постарел лет на двадцать, а в глазах было столько страдания, столько смятения и боли, что человек послабее мог бы его пожалеть. Я не пожалел. Я хотел его смерти, и, даже отыскав у него в лице следы человекообразия, при мысли о том, что сейчас он умрет, просто-таки вспыхнул от радости.

— Что это значит? — сказал он.

— Что время принять коктейлю. Наливай себе сам, амиго, а потом выпей за мое здоровье.

— Похоже на молоко.

— Молоко и есть… на все сто процентов и даже больше. Прямо из-под буренки.

— Детское развлечение. Терпеть не могу это дерьмо.

— Молоко полезное. Укрепляет кости и способствует хорошему настроению. Ты что-то постарел, дядюшка, и сдается мне, самое время тебе припасть к источнику вечной юности. Молоко способно творить чудеса. Сделаешь пару глоточков и никогда больше не состаришься.

— Стало быть, ты хочешь, чтобы я налил молоко в эту чашку. Больше ничего?

— Налей молоко, подними чашу повыше, скажи: «Долгих тебе лет, Уолт» — и пей. Пей до дна. До последней капли.

— А что потом?

— Ничего. Ты окажешь миру большую услугу, Склиз, и Бог тебя вознаградит.

— Здесь ведь яд, так?

— Может, так, а может, не так. У тебя есть только один способ проверить.

— Псих. Ты, должно быть, совсем спятил, если думаешь, что я буду это пить.

— Не выпьешь, получишь пулю в лоб. Пей, а вдруг повезет?

— Ага, повезет. Как тому самому парню, который закрутил «китайца»,[6] да угодил себе по башке.

— Заранее-то как узнать? Может, это я просто попугать тебя решил. Может, если выпьешь за здоровье племянничка, я еще и о деле с тобой поговорю.

— О деле? О каком деле?

— О том самом. Может, я хочу с тобой посотрудничать. Я ведь на мели, Склиз, так что мне нужна работа. Я, может, помощи пришел попросить.

— Да конечно, я тебе помогу, о чем речь! На кой это молоко. Если надо, я и так утром же поговорю с Бинго.

— Ладно. Ловлю на слове. Но для начала ты все-таки подзаправишься витамином «Д». — Я шагнул к нему, перегнулся через стол и приставил ствол к подбородку. — И сделаешь это немедленно.

Руки у Склиза затряслись, но он все-таки взял бутылочку и отвинтил крышку.

— Не расплескай, — сказал я, когда он наклонил ее над потиром. — Прольешь хоть каплю, спущу курок.

Белая жидкость перелилась из сосуда в сосуд, и на стол не упало ни капли.

— Хорошо, — сказал я, — очень хорошо. А теперь поднимай и говори тост.

Скунс этот уже обливался потом. Он поднес молоко ко рту, и я полной грудью вдохнул его вонь, и был, был в эту минуту счастлив потому, что он понял, что пьет. Я смотрел, как растет у него в глазах страх, и вдруг тоже задрожал. Не от жалости, не от стыда, я задрожал от радости.

— Да пей же ты, старый хрен, — сказал я. — Раскрывай пасть и давай делай буль-буль.

Он закрыл глаза и начал пить. Выпил бы он или нет, Склиз был все равно обречен, но по крайней мере я дал ему каплю надежды. Яд лучше пули. Пуля убивает наверняка, а про яд я мог и наврать. А даже если и не наврал, вдруг ему повезет и он отравится, да не насмерть. Если дают пусть один, но шанс, хватаешься как за соломинку. Потому Склиз зажал пальцами нос и стал пить, и что бы я ни думал об этом подонке, выпил он прописанное лекарство, как полагается хорошему мальчику. Проглотил свою смерть, будто касторку, и ничего, что лил слезы, глотал воздух и всхлипывал после каждого глотка, все равно держался он молодцом.

Я стоял как дурак и ждал, когда подействует яд и в лице появятся признаки муки. Секунды шли одна за другой, но этот ублюдок и не думал откидываться. Я-то думал, что все произойдет быстро — что пара глотков, и он сдохнет, а Склиз допил до конца и стукнул чашкой о стол, и только тут я сообразил, что молоко нейтрализует стрихнин.

— Вот же гад, — сказал он. — Вот же гад, сукин ты сын долбаный.

Видимо, он заметил мое удивление. Он принял такую дозу, какой можно было свалить слона, но поднялся, опрокинув стул, и ухмыльнулся, как злобный гном, только что выигравший в русскую рулетку.

— Стой где стоишь, — сказал я, указав револьвером место. — Иначе пожалеешь.

Он в ответ только рассмеялся:

— Кишка тонка, жопа ты, жопа.

И он был прав. Он повернулся, двинулся прочь, а я был не в силах выстрелить. Спина его была отличной мишенью, а я только стоял и смотрел и никак не мог заставить себя нажать на курок. Он сделал шаг, еще шаг, он почти уже скрылся в темной глубине склада. Я слушал, как рассыпается дробью, отскакивая от стен, его безумный, издевательский хохот, и это было невыносимо, но, как раз в ту самую секунду, когда я подумал, что все — я дал ему уйти, яд вдруг сработал. Склиз прошел шагов целых двадцать или, может быть, даже тридцать, только дальше он не ушел, а это означало, что самым последним буду смеяться все-таки я. Я услышал, как в горле у него вдруг заклокотало, потом — как он упал, а потом я оторвался от места, подошел и увидел, что он лежит, распластавшись на полу, мертвее мертвого.

Сначала я даже не поверил и потому поволок его назад к свету, а волок я его за шиворот, носом по цементному полу. Я дотащил его почти до стола и наклонился, чтобы на всякий случай всадить в него пулю, как вдруг сзади раздался голос.

— О'кей, приятель, — сказал голос. — А теперь брось пушку и подними руки.

Я выпустил револьвер, поднял руки, а потом медленно — очень медленно — развернулся лицом к вошедшему. На вид он абсолютно ничем не отличался от прочих людей: обыкновенный парень, лет около сорока или немного постарше. Он был в шикарном, синем в полоску, костюме, в дорогих черных туфлях, а из нагрудного кармана выглядывал край платка веселенького такого персикового оттенка. В самую первую секунду он было показался мне старше, но это я обманулся из-за седины. А как только взглянул на лицо, сразу увидел, что он никакой не старик.

— Ты пришил одного из моих людей, — сказал он. — Нехорошо, малец. Мне плевать, сколько тебе лет. Ты поступил очень плохо и должен быть за это наказан.

— Ага, верно, — сказал я. — Убил ублюдка. Его следовало убить, вот я и убил. Со змеей иначе не поступают. Когда змея заползает в дом, что с ней прикажете делать. Хотите — пристрелите меня, мне все равно. Я сделал, зачем пришел, а на остальное плевать. Если уж умирать, то по крайней мере счастливым.

Брови у незнакомца от удивления приподнялись на одну шестнадцатую дюйма. Маленькая моя речь произвела большое на него впечатление. Две секунды он думал, а потом мне показалось, что впечатление это хорошее.

— Значит, ты хочешь умереть? — сказал он. — Правильно ли я тебя понял?

— Я такого не говорил. Но револьвер у вас, а не у меня. Так что если вы решите спустить курок, один черт.

— А если я не стану стрелять? Как, по-твоему, я должен с тобой поступить?

— Ну, учитывая, что вы только что потеряли одного из своих людей, вы могли бы решить нанять кого-нибудь взамен. Не знаю, давно ли Склиз проходил у вас по платежке, только наверняка достаточно, чтобы вы уже знали, что это за мешок дерьма. Иначе я тут уже не стоял бы, правда? Валялся бы на полу как миленький с дыркой в сердце.

— Склиз был, конечно, не сахар. Спорить не стану.

— Вы немного потеряли с ним, мистер. Подсчитайте плюсы и минусы и поймете, что лично вы в выигрыше. Чего ж делать вид, будто вам с ним жалко расставаться, — пакость она пакость и есть. Какую бы он там работу ни выполнял, я все равно ее выполню лучше. Слово даю.

— Язык у тебя, малец, точно подвешен неплохо.

— После того, через что мне пришлось пройти за три года, больше у меня, кажется, ничего не осталось.

— А имя? Имя-то у тебя осталось или тоже потерял?

— Меня зовут Уолт.

— И все?

— Уолт Роули, сэр.

— А знаешь ли ты, Уолт, кто я?

— Нет, сэр. Понятия не имею.

— Я Бинго Уэлш. Слышал когда-нибудь?

— Конечно, слышал. Вы «Мистер Чикаго». Правая рука босса О'Мэлли. Вы главный в лучшей команде, Бинго, вы стартер — человек, который приводит в движение маховик, а потом все остальное.

На такую характеристику Бинго не мог не улыбнуться. Когда второму номеру говорят, что он первый, хочет он или нет, он проглотит лесть. Я же, учитывая, что револьвер все еще смотрел на меня, не очень стремился передавать ему вторую часть того, что о нем говорилось. Коли нашелся способ продлить себе жизнь, я готов был чесать ему спинку хоть до петухов.

— О'кей, Уолт, — сказал он. — Можно попробовать. Поработаешь два-три месяца, а там поглядим. Назначим тебе, так сказать, испытательный срок. Если спечешься, пеняй на себя. Отправишься в долгое странствие.

— Куда я отправил Склиза?

— Такова сделка, малец. Хочешь — соглашайся, не хочешь — отказывайся.

— По-моему, это по-честному. Если не справлюсь, отрубите мне башку топором. Ну, да с этой мыслью жить можно. С какой стати я должен отказываться? Коли я не смогу вам понравиться, Бинго, то на кой мне черт вообще жить?

~~~

Так началась моя новая карьера. Теперь за веревочки дергал Бинго, и постепенно я стал его мальчиком на побегушках. Два месяца испытательного срока оказались и впрямь непростым испытанием для моей нервной системы, однако по их истечении голова моя осталась при мне, а потом я привык и мне даже понравилось. О'Мэлли контролировал огромную сеть предприятий в округе Кук, а Бинго отвечал за всю музыку. Игорные залы, бордели, игровые автоматы, охрана — Бинго всеми правил твердой рукой, ни перед кем не отчитываясь, только перед самим боссом. Мы познакомились с ним в сложный момент, когда шел переходный период, но к концу того года Бинго снискал себе репутацию одного из самых умных людей на Среднем Западе. Мне повезло, что я стал учиться именно у него. Бинго меня прикрывал, я его слушался, и вскоре жизнь моя переменилась. После трех голодных, сиротских лет я опять наконец отъелся, в карманах завелись денежки, а в шкафу — приличные вещи. Счастье опять неожиданно мне улыбнулось, и поскольку я был мальчиком Бинго, передо мной были открыты все двери.

Я начал его посыльным: бегал по поручениям и выполнял мелкую работу. Подносил зажигалку, отдавал в чистку костюмы, покупал его подружкам цветы и надраивал колпаки на колесах; я бежал на свист, как ретивый щенок. Звучит это унизительно, однако лично я ничего не имел против, чтобы побыть лакеем. Я знал, мое время придет, и, под крылышком Бинго, чувствовал к нему лишь благодарность. В конце концов, шла Депрессия, и на что еще я мог рассчитывать? У меня не было ни образования, ни опыта, ни профессии, кроме той, о какой следовало забыть, так что я запихнул свою гордость куда подальше и делал, что велено. Если бы, чтобы заработать на жизнь, мне сказали лизать башмаки, лизал бы как миленький, и более того — стал бы лучшим башмаколизом штата. Кому какое дело, что мне приходилось выслушивать его болтовню и смеяться шуточкам? Бинго был отличный рассказчик, и, собственно говоря, шутить он, когда хотел, тоже умел.

Потом, убедившись в моей преданности, он отпустил поводок. Начиная с весны я двинулся вверх, и с тех пор вопрос состоял только в том, насколько быстро я одолею следующую ступеньку. Бинго дал мне напарника, бывшего боксера, которого звали Заика Гроган, и вдвоем с Гроганом мы еженедельно обходили все кондитерские, рестораны и бары, собирая для О'Мэлли дань, причитавшуюся за «крышу». Заика Гроган был не мастер вести беседы, что явствовало из его прозвища, и я молол языком за двоих, а когда нам случалось столкнуться с разгильдяем и лодырем, отказавшимся платить мзду, столь живо рисовал, какая участь ожидает таких клиентов, что Заике почти что не приходилось пускать в ход кулаки. Он, разумеется, был полезен, отлично играя роль убедительного аргумента и альтернативного варианта, однако я ставил себе задачей только так его и использовать, ловко улаживал спорные моменты, чем и стал вскоре гордиться. Через короткое время Бинго, который следил за моими успехами, повысил меня в должности, отправив собирать лотерейный налог в Южном районе. С Заикой мы поработали хорошо, но одному мне было еще лучше, так что потом шесть месяцев я ходил по цветным кварталам, заговаривал зубы клиентам, и за выигрыш в пару долларов они платили мне медяки и серебряные монетки. У всех — от церковного сторожа до мальчишки, уличного разносчика газет, — была собственная система, и им нравилось мне про нее рассказывать, а мне нравилось их слушать. Откуда они только ни брали цифры. Цифры снились, получались в результате сложения — или деления — цены на картошку, даты рождения, числа трещин на тротуаре, суммы номерных знаков на автомобилях, номера счета из прачечной или числа прихожан, в воскресенье пришедших на проповедь. Поскольку шанс выиграть в лотерее обычно равнялся нулю, если они проигрывали, то зла на меня не держали, зато в тех редких случаях, когда кто-то все же выигрывал, я становился посланцем Госпожи Удачи, придворным ее кавалером, герцогом Ее Величества Фортуны, и приятно было смотреть, как светлели при виде меня их лица и они легко расставались с деньгами. Одним словом, славная была работка, так что когда я снова пошел на повышение, жалко было бросать.

После лотереи, в начале 1936 года, я занялся тотализатором и отвечал за ставки в одном грязном, прокуренном притончике, в задней комнате при химчистке, располагавшейся на Локаст-стрит. Посетители приходили туда будто что-то сдать в чистку, бросали грязные штаны и рубахи возле прилавка и проходили дальше, в глубь помещения, сквозь ряды висевшей на плечиках одежды. Много кто из переступавших порог задней комнаты посмеивался на счет того, как их у нас чистят. Это же было постоянным предметом шуток и среди моих подчиненных, а еще мы заключали пари, сколько человек сегодня сострит по этому поводу. Мой кассир Уальдо Макнейр однажды сказал: «Здесь единственное место в мире, где тебе одновременно чистят штаны и карманы. Но проиграйся хоть в пух и прах, последняя рубашка таки останется за тобой».

Я вел неплохой бизнес в этой комнате при химчистке Бенни. Народ валил валом, и я нанял мальчишку, который надраивал все до блеска, а сам я следил, чтобы окурки бросали не на пол, а в пепельницу. У меня были телетайпы, последнее слово коммерческой связи, присылавшие сообщения со всех крупных ипподромов, у меня была прочная крыша из полдюжины, кажется, полицейских, которые отлично прикрывали меня от закона, так как я регулярно вносил свои взносы в частные пенсионные фонды. Мне был двадцать один год, и как ни посмотри, с любой точки зрения, я тогда неплохо устроился. Я жил в отличном номере в гостинице «Фетерстоун», шкаф ломился от новых костюмов, сшитых у макаронников за полцены, и я всегда мог себе позволить провести вечер в Ригли и посмотреть матч «Щенков». Все это было само по себе прекрасно, но главное, у меня были женщины, много женщин, десятки женщин, и я старался изо всех сил, чтобы устройство в моих штанах не болталось без дела. С тех пор, когда семь лет назад в Филадельфии передо мной встал тот кошмарный выбор, я относился к яйцам как к самой большой драгоценности. Ради них я пожертвовал славой, деньгами, расстался с Чудо-мальчиком Уолтом и теперь хотел этот свой выбор оправдать. В Чикаго я прибыл уже как бы мужчиной, однако по-настоящему начал карьеру трахальщика, только попав к Бинго, когда стал зарабатывать столько, что денег хватало подобраться к любым симпатичным трусикам. Первые пенки я отряхнул на дорогах западной Пенсильвании, в компании фермерской девушки по имени Нельма Чилд, но это почти не считалось: побарахтались в холодном амбаре, обслюнявили друг дружку, потискали, похватали, толком не понимая, что и куда. Потом, когда я нашел в Миннеаполисе сто баксов в сточной канаве, я три раза прошелся по шлюхам и все равно на улицы Города Боровов вступил необстрелянным новичком. Начав же новую жизнь, я сделал все от себя зависевшее, чтобы наверстать потерянное в розысках Склиза время.

Так моя жизнь и шла. Организация стала моей семьей, и меня не мучила совесть оттого, что я сдружился с плохими парнями. Я считал себя таким, как они, защищал то же, что и они, и никому ни разу ни слова не сказал о том, кем был раньше: ни Бинго, ни девочкам, с которыми спал. Я предал забвению прошлое и уповал на будущее. Воспоминания были слишком болезненны, и я закрывал глаза, делал очередной шаг, с каждым шагом все менее напоминая того человека, который учился у мастера Иегуды. Лучшая часть меня осталась лежать рядом с ним в калифорнийской пустыне. Вместе со Спинозой, с газетными вырезками про Чудо-мальчика Уолта, со шнурком с отрезанным пальцем, и пусть они снились мне каждую ночь, днем я зверел при одной только мысли о прошлом. Когда я отправил Склиза на тот свет, я думал, будто теперь свободен, но, как выяснилось, напрасно. Жалеть я ни о чем не жалел, однако мастер Иегуда как был мертв, так и остался, а его не могли заменить все Бинго вместе взятые. Я шагал по чикагским улицам, будто куда-то двигаясь, будто обыкновенный мистер такой-то, а на самом деле я был не «такой-то», а вообще никакой. Без мастера я был никто и никуда я не двигался.

Один раз у меня появилась возможность изменить все, пока не поздно, — крохотная возможность сократить убытки и дать деру, но выпасть-то она выпала, да я оказался чересчур слеп и ничего не понял. Это случилось в октябре 1936 года, когда я уже едва не лопался от сознания собственной важности и думал, будто так будет всегда. В тот день я ушел из химчистки по своим делам — сначала к Броэуэру постричься, побриться, потом на Уобаш-авеню к Леммелю пообедать, а потом в «Ройял-парк отель», на свидание с танцовщицей по имени Дикси Синклер. Свидание должно было состояться в половине второго в номере 409, и штаны у меня уже топорщились от предвкушений приятного. Я свернул на Уобаш-авеню, и до дверей ресторана оставалось ярдов шесть или семь, как вдруг я с кем-то столкнулся, поднял глаза и от неожиданности остолбенел. Это была миссис Виттерспун, вся увешанная пакетами, вся, как всегда, прелестная, как всегда, прекрасно одетая, которая было помчалась к стоянке такси со скоростью сто миль в час. Горло мне тотчас перехватило, я онемел, а она тоже тут подняла глаза и тоже остолбенела. Я улыбнулся. Улыбнулся во весь рот, произведя эффект, какого в жизни не видел. Сначала у нее в буквальном смысле отвисла челюсть, потом, один за другим, стали сыпаться на тротуар пакеты, а потом она распахнула объятия и кинулась целоваться, перемазав губной помадой всю мою только что выбритую физиономию.

— Это ты, паршивец, — сказала она, стискивая меня еще раз что было сил. — Наконец-то попался, чертов ты сукин сын. Где тебя носило столько времени, детка?

— Везде понемножку, — сказал я. — То тут, то там. То вниз, то вверх, вниз-вверх, обычное дело. А вы, значит, совсем пошли в гору, миссис Виттерспун. Настоящая леди. Ах, пардон, вас теперь, наверное, следует называть миссис Кокс? Так ведь вас зовут? Миссис Орвилл Кокс.

Она отстранилась, чтобы посмотреть мне в лицо, и так и держала за плечи на вытянутых руках, и вдруг тоже широко улыбнулась.

— Я осталась миссис Виттерспун, детка. Дошла до самого алтаря, но когда надо было сказать «да», оно застряло в горле. Пришлось сказать «нет», и вот, через семь лет, я все еще одинокая девушка, и я этим горжусь.

— Молодцом. Я с самого начала понял, что этот Кокс ошибка.

— Если бы не подарок, возможно, я и довела бы дело до конца. Когда Билли Байглоу вернулся с Кейп-Кода и привез пакет, я ведь не удержалась, чтобы не подглядеть. Невестам не полагается открывать подарки до свадьбы, но этот подарок был не совсем обычный, и я его развернула, а развернув, сразу поняла, что никакой свадьбы не будет.

— И что же там было?

— Я думала, ты знаешь.

— Я побоялся спросить.

— Он прислал мне глобус. Огромный глобус.

— Глобус? А что в нем особенного?

— Глобус был обыкновенный, Уолт. С глобусом была записка.

— Про записку я тоже ничего не знаю.

— В записке была одна фраза, всего одна фраза: «Что бы с тобой ни случилось, я везде буду с тобой». Прочитала я ее, и все. Для меня, котенок, был только один мужчина. Пусть нельзя было его получить, но ведь глупо морочить голову, взамен искать дешевую копию.

Она стояла там, рассказывала про записку, а вокруг нас текла уличная толпа. Ветер трепал края зеленой фетровой шляпы, в глазах у нее появились слезы. Я наклонился и стал собирать пакеты, пока она не заплакала.

— Пойдемте в ресторан, миссис Ви, — сказал я. — Угощу вас обедом, закажем бадейку «кьянти» и посидим поболтаем.

Я сунул десятку мэтру, караулившему у двери, и сказал, что мы хотим поговорить с глазу на глаз. Мэтр пожал плечами: «кабинеты зарезервированы», и я вынул еще одну. Двадцати долларов оказалось достаточно, чтобы кому-то вдруг отказали ввиду неожиданных обстоятельств, и через десять минут мы прошли следом за помощником мэтра в глубину ресторанного зала, где он остановился, приоткрыл красный бархатный занавес и пропустил нас в уютный, освещенный свечами альков. Мне хотелось показать миссис Виттерспун, какой я стал, и, по-моему, я произвел впечатление. Я заметил, как у нее в глазах всплеснуло-веселое удивление, когда мы устроились за столом, и она взялась за свой «честер», а я извлек из кармана золотую зажигалку с моей монограммой, и тогда до нее наконец дошло, что маленький Уолт стал взрослым.

— А дела у тебя идут неплохо, не так ли? — сказала она.

— Хорошо идут, — сказал я. — Я много трудился все это время.

Несколько минут мы болтали о том о сем, прощупывая почву, а когда официант принес меню, мы, оставшись довольны проверкой, уже вовсю вспоминали прошлое. Миссис Виттерспун, как оказалось, знала про наши с мастером последние месяцы больше, чем я мог предположить. За неделю до смерти мастер написал ей подробное письмо, где рассказывал про головные боли, про конец Чудо-мальчика Уолта и решение ехать в Голливуд, чтобы сделать меня кинозвездой.

— Ничего не понимаю, — сказал я. — Если вы с ним разбежались, зачем он вам писал?

— Мы не разбежались. Мы просто решили не жениться.

— Все равно не понимаю.

— Он был обречен, Уолт. Ты ведь знаешь. И тогда должен был уже знать. Вскоре после твоего похищения ему сказали, что это рак. Отличное тогда выдалось лето. Страшно вспомнить. Даже страшно подумать. Мы метались по всей Вичите, чтобы наскрести денег, и тут он, черт бы побрал, заболел. С той минуты он и заговорил о свадьбе. Мне до ужаса хотелось за него замуж. Наплевать было, сколько ему осталось, я просто хотела быть его женой. Но он и слышать не хотел. «За меня это все равно что за труп, — говорил он. — Ты должна подумать о будущем, Марион, — это он мне сказал раз, наверное, с тысячу. — Думай о будущем, Марион. Кокс неплохой парень. Посмотри же: дает нам денег на Уолта, а главное, за ним ты будешь как за каменной стеной. Хорошая сделка, подруга, и ты будешь последней дурой, если его упустишь».

— Черт возьми, Бог ты мой! Он и в самом деле любил вас. Я хочу сказать, черт возьми, он и в самом деле любил вас.

— Он любил нас обоих, Уолт. После смерти Эзопа и мамаши Сиу кроме нас у него никого не осталось.

У меня не было ни малейшего намерения рассказывать ей, как он умирал. Я хотел избавить ее от мрачных подробностей и, несмотря на выпитое вино, крепко держал язык за зубами, а она все просила меня рассказать о последних днях нашей поездки, просила объяснить, что произошло в Калифорнии. Почему я не стал актером? Сколько он еще прожил? Почему я так на нее посмотрел? Я выдал хорошую байку, как он тихо скончался во сне, но она не купилась, она слишком хорошо меня знала. Она раскусила меня в четыре секунды, а когда поняла, что я что-то скрываю, врать больше не было смысла. Потому я все рассказал. Рассказал, как было, и слово за слово сам опять окунулся в этот кошмар. Я не пропустил ничего. Миссис Виттерспун имела право все знать, и, раз начав, я не мог уже остановиться. Я говорил, слезы текли по ее лицу, и я смотрел, как с ресниц течет краска, оставляя в пудре дорожки, и продолжал рассказывать.

Когда я закончил, то расстегнул пиджак и вынул из наплечной кобуры револьвер. Подержал его на ладони секунду или, может быть, две и положил в центр стола.

— Вот он, — сказал я. — Револьвер мастера. Чтобы вы знали, какой он.

— Бедный Уолт, — сказала она.

— Никакой я не бедный. Это все, что у меня от него осталось.

Секунд десять или двенадцать миссис Виттерспун, не отводя глаз, смотрела на этот маленький, отделанный дубовыми пластинами револьвер. Потом осторожно, очень осторожно, протянула руку и обхватила его пальцами. Я подумал, она его заберет, но она не взяла. Она просто сидела, смотрела на поблескивавший сквозь пальцы металл, словно, касаясь того, к чему прикасался мастер, она снова касалась его.

— Ты сделал все, что ты мог, — наконец сказала она.

— Я подвел мастера, вот и все, что я сделал. Он просил его пристрелить, а я не сумел. Это было последнее желание… а я предал его и заставил все сделать самому.

— «Помни хорошее» — так он тебе сказал.

— Не могу. Я не успеваю, я вспоминаю, что происходило тогда, когда он это сказал. Я не могу переступить через тот день. Не могу вспомнить, что было раньше.

— Выбрось его, Уолт. Выбрось этот чертов револьвер и выкинь все из головы.

— Не могу. Если я забуду, он умрет насовсем.

Тут она встала и вышла из-за стола. Она не сказала, куда идет, а я не спросил. Разговор стал таким тяжелым, таким страшным для нас обоих, что произнеси мы еще хоть слово, крыша у меня съехала бы, это точно. Я убрал револьвер в кобуру и посмотрел на часы. Был час дня. До свидания с Дикси оставалось еще много времени. Я не знал, вернется миссис Виттерспун или нет. Сам я решил остаться, дообедать и бежать в «Ройял-парк отель» к своей новой подружке, думая только о том, как она обнимет меня за талию шелковистыми своими ножками и как я с ней часик покувыркаюсь.

Но миссис Виттерспун и не думала исчезать насовсем. Она пошла в дамскую комнату привести себя в порядок и, подкрасив ресницы и губы, через десять минут вернулась. Глаза у нее еще были красные, но, усевшись за стол, она улыбнулась мне с видом, говорившим, что дальше она лично намерена поболтать на другие темы.

— Ну, дружок, расскажи, — сказала она, принимаясь за салат из креветок, — как твой летательный бизнес?

— Да никак. В гробу я видал такой бизнес, — сказал я. — Десант приземлился, крылышки распроданы по перышку.

— Никогда не хотел попытаться сначала?

— Ни за какие бананы.

— Что, такие были сильные боли?

— Вы, любезная леди, не знаете, что такое «сильные». Это было как высоковольтные вспышки, будто попадал в раскаленный тостер, а там, знаете ли, легко отбросить не только крылышки.

— Странно. Иногда я слушаю чужие разговоры. Когда еду в поезде или иду по улице — такие, знаешь ли, коротенькие отрывочки. Люди помнят о тебе, Уолт. Уолт Чудо-мальчик был чудом, и многие до сих пор тебя вспоминают.

— Да, я знаю. Миф долбаный. Проблема в том, что теперь в него никто не верит. Они перестали верить, как только закончилось представление, и уж теперь-то таких не осталось. Я понимаю, о чем вы. Я ведь их тоже слышал. Такие разговоры всегда заканчивались ссорами… Один говорил, туфта, другой говорил, а может, и не туфта, и так они стояли и трахали друг другу мозги, пока их кто-нибудь не останавливал. Но все это в прошлом. Вряд ли сейчас вы часто слышите обо мне. Будто бы никогда ничего и не было.

— Два года назад я наткнулась на статью о тебе… Забыла, в какой газете. Про Чудо-мальчика Уолта, зажегшего веру в чудо для миллионов людей. Что с ним случилось, где он сейчас? Такая вот была статья.

— Исчез с лица земли, вот что с ним случилось. Ангелы отправили его туда, откуда он взялся, так что никто никогда его больше не видел.

— Кроме меня.

— Кроме вас. Но ведь вы же не выдадите меня, не так ли?

— Даю слово, Уолт. За кого ты меня принимаешь?

С этой секунды наш разговор пошел легче. Вошел мальчишка, убрал салатные тарелки, а когда официант привез на тележке горячее, мы уже были готовы заказывать вторую бутылку.

— Вижу, вы не потеряли вкус к этому делу, — сказал я.

— Алкоголь, деньги и секс. Три вечные ценности.

— Именно в таком порядке?

— В любом, в каком хочешь. Без них мир стал бы местом печальным и скучным.

— Кстати, о печальных местах: что новенького у нас в Вичите?

— В Вичите? — Она поставила стакан на стол и осклабилась шикарной ухмылкой человека, которому в рот попало дерьмо. — Что это, где это?

— Понятия не имею. Я думал, вы знаете.

— Ничего подобного. Я пять лет туда не заглядывала — собрала вещички и была такова.

— Кто купил дом?

— Дом я не продала. Его снял Билли Байглоу и живет там с женой — жутко болтливая особа — и двумя маленькими дочками. Думала, сдам, чтобы было на карманные расходы, но как только они туда въехали, Билл через месяц потерял работу, так что сдаю я его за доллар в год.

— Значит, дела у вас вдут неплохо, если можете себе такое позволить.

— Летом как раз перед катастрофой я продала акции. Все это сейчас как в тумане — письма с требованиями о выкупе, доставка наличных, место обмена. А оказалось, все к лучшему. Небольшое приключение с тобой, Уолт, меня спасло. Сейчас я стою в десять раз дороже, чем до Депрессии.

— Ну, тогда конечно, в Вичите вам делать нечего. Давно ли вы переехали в Чикаго?

— Я здесь ненадолго по делам. Завтра утром возвращаюсь в Нью-Йорк.

— Готов спорить, на Пятую Авеню.

— И не проспорите, мистер Роули.

— Я это понял сразу, как только вас увидел. Сразу видно, вы при деньгах. Большие деньги пахнут особенно, и я очень люблю вдыхать их аромат.

— Это аромат нефти. Конечно, вонючая пакость, но если пропустить через кассовый аппарат, получаются отличные духи, ты согласен?

Она была та же, прежняя миссис Виттерспун. Она так же любила выпить, поговорить о деньгах — откупорьте вторую бутылку и затроньте любимую тему, и куда до нее было всем денежным мешкам с изжеванными сигарами. Все время, пока мы ели горячее, она говорила о сделках и инвестициях, а когда снова пришел мальчишка за тарелками, а официант принес карту десертов, ее вдруг осенило и она засияла, как лампочка. На часах у меня было без пятнадцати два. Через полчаса я намеревался уйти, будь хоть потоп, хоть землетрясение.

— Если ты, Уолт, захочешь приехать, — сказала она, — буду счастлива дать тебе место.

— Место? Какое место? Где?

— В Техасе. У меня новые буровые, и нужен кто-то присматривать.

— Я не разбираюсь в буровых.

— Ты смышленый. Ты быстро все схватываешь. Смотри, сколького ты за это время добился. Отличный костюм, дорогой ресторан, деньги в кошельке. Ты прошел большой путь, малыш. И не думай, я заметила, как ты поработал над речью. За весь обед ни одного «чего» или «а то».

— Да, я хорошо поработал. Не хотел больше ходить в «игнорамусах», так что кое-какие книжки читал и в словарик заглядывал. Решил выбраться из помойки.

— О том я и толкую. Ты можешь добиться всего, чего бы ни захотел. Когда тебе что-то нужно, у тебя все получается. Подумай, Уолт. Едем со мной, и года через два-три станем партнерами.

Это было шикарное предложение, но, приняв комплименты, я с надменным видом достал свой «кэмел» и покачал головой:

— Мне нравится то, что я делаю. Зачем мне ехать в Техас, если все, что нужно, у меня есть в Чикаго?

— Затем, что ты занимаешься здесь не своим делом, вот зачем. У бандитов нет будущего. Тебя либо пристрелят, либо посадят через год-другой.

— Какие такие бандиты? Я чист, как руки хирурга.

— Конечно. А Римский Папа — переодетый заклинатель змей.

Привезли тележку с десертом, и мы молча пощипывали эклеры. Не хотелось так заканчивать разговор, но оба мы были слишком упрямы, чтобы идти на попятную. Потом мы снова поговорили — о погоде, о подходивших выборах, но огонек погас, и его было не вернуть. Миссис Виттерспун рассердилась не зря. Нас свела вместе судьба, и нужно было быть полным идиотом, чтобы отказываться от ее подарка. Миссис Виттерспун сердилась правильно, однако я знал, у меня свой путь, и я был слишком самоуверен, чтобы увидеть, что у нас он один. Возможно, если бы в тот момент я не так спешил вставить своей подружке, то прислушался бы к миссис Виттерспун, но я спешил и был не в настроении заниматься самоанализом.

Мы быстро допили кофе, официант принес чек, и я выхватил его из-под носа у миссис Виттерспун.

— Я угощаю, — сказал я.

— Хорошо, мистер Важная Птица. Покажи себя, если так хочется. Но если вдруг поумнеешь, то ты знаешь, где меня искать. Может быть, ты опомнишься, когда будет еще не слишком поздно. — С этими словами она потянулась за сумочкой, достала визитку и осторожно вложила в мою ладонь. — О деньгах не беспокойся, — сказала она. — Если вдруг, когда ты обо мне вспомнишь, нечем будет заплатить за звонок, скажи телефонисту, что разговор за мой счет.

Но я так и не позвонил. Визитку я сунул в задний карман, искренне собираясь приберечь, но уже той же ночью я ее потерял. Учитывая, что последовало непосредственно после обеда, догадаться, куда она подевалась, было несложно. Визитная карточка миссис Виттерспун выскользнула из кармана, и ее либо выбросила горничная, либо она так и осталась валяться на полу в номере 409.

~~~

Я взял билет в одну сторону и экспрессом летел в Город Толстых, будто в мире не было силы, способной меня остановить. Меньше чем через год после встречи с миссис Виттерспун я получил второй подарок судьбы, когда в душный августовский день, отправившись в Арлингтон, в третьем заезде, совершенно от фонаря, поставил на одного жеребчика тысячу долларов. Если добавить, что жеребчика звали Чудо-мальчик, а также, что тогда я еще был суеверен и верил в приметы, то будет понятно, почему я так поступил. Это был не первый мой безрассудный поступок, однако жеребец пришел первым — а ставки на него шли сорок к одному, — и я понял, что Господь Бог на небесах снисходительно смотрит на мои глупости.

Тот выигрыш давал мне возможность превратить в реальность давнишнюю мечту, чем я и занялся немедленно. Встретившись с глазу на глаз с Бинго в его личном пентхаузе с окнами на Мичиган, я все ему рассказал, и сначала он неприятно изумился, а потом отошел и все-таки дал мне зеленый свет. Не то чтобы он посчитал затею вовсе нестоящей, однако я его разочаровал тем, как я низко мечу. Он-то готовил мне место в нашем «узком кругу», а тут я ему говорю, что мечтаю открыть ночной клуб, посвятить этому делу все свои таланты и силы и ничем другим не заниматься. Конечно, с точки зрения Бинго подобное желание должно было выглядеть как предательство, я это понимал и потому повел разговор осторожно, старательно обходя ловушки. Язык, к счастью, меня не подвел, я взахлеб трепался о сплошной для него личной выгоде как в смысле прибылей, так и удовольствий, и он под конец согласился.

— Сорока кусков хватит за глаза и за уши, — сказал я. — Другой на моем месте попросту сделал бы ручкой, но я так дело не веду. Мы с тобой, Бинго, кореши, и я хотел бы взять тебя в долю. Вкладываться не нужно, опекать не нужно, ни о чем думать тоже не нужно — будешь только сидеть и получать двадцать пять центов с каждого доллара прибыли. Все по-честному. Ты дал мне шанс, и я хочу отплатить добром. Верность еще кое-что значит в этом мире, а я помню, кто меня вытащил. И я ведь не про кабак с ганжой. Я бы купил «Золотой берег» со всем содержимым. Классный зал, повар-лягушатник, шикарное варьете, девочки — куколки, костюмы в облипочку. У тебя встанет, Бинго, когда ты все это увидишь. У тебя будет лучший столик, и он будет только твой, а если в какой вечер ты не придешь, никто за него не сядет.

Бинго выторговал-таки пятьдесят процентов, но я ожидал поправок и не стал спорить по пустякам. Мне важно было добиться согласия, и, подольстившись, умаслив, проявив дружеское понимание, я его получил, а под конец Бинго даже сам предложил еще десять тысяч, «чтобы все обставить как следует». Мне нужен был только мой клуб, к тому же, даже отдав пятьдесят процентов, я оставался в выигрыше. Партнерство с Бинго сулило множество преимуществ, и глупо было бы надеяться совсем обойтись без него. Его участие гарантировало защиту и от О'Мэлли (который де-факто становился третьим партнером), и от полиции, и можно было надеяться, что никто ко мне не вломится. Если же вспомнить про отдел по борьбе с контрабандным ввозом спиртного, про организации, специализировавшиеся на отмывании денег, про частных сыщиков и так далее, то будет понятно, что по тем временам избавиться от них от всех вместе взятых всего за пятьдесят процентов было очень неплохой сделкой.

Я назвал свое заведение «Мистер Вертиго». Оно было в центре, на углу Вест-Дивижн и Норт-Лазалль, на вывеске вспыхивали, меняя цвета от розового к голубому и снова к розовому, танцовщица, коктейльный шейкер и снова танцовщица. Менялись они в ритме румбы, отчего сердце начинало отбивать чечетку, кровь становилась горячее, и хотелось идти только на музыку. В оформлении зала высокое сочеталось с низким — рискованные намеки, комфорт и шикарность большого города, простота придорожного ресторанчика. Я немало сам потрудился над созданием этой атмосферы, продумывая каждую мелочь, от тона губной помады девушки в гардеробной до цвета тарелок, от рисунка на карте блюд до носков на ногах бармена. В зале у меня помещались пятьдесят столов, довольно большая площадка для танцев, сцена и бар с длинной стойкой из красного дерева, разместившийся вдоль боковой стены. Чтобы вышло, как я хотел, пришлось потратить все до последнего, но когда 31 декабря 1937 года мой клуб наконец открыл двери, он был великолепен. Я дал большой новогодний бал — самый лучший чуть ли не за всю историю города, и уже на следующее утро «Мистер Вертиго» вошел в чикагские достопримечательности. С тех пор три с половиной года подряд я входил туда каждый вечер, в белом обеденном пиджаке, в лакированных кожаных туфлях, расхаживал по залу среди посетителей, довольный собой улыбался и остроумно шутил. Я это ужас все как любил, любил каждую проведенную там минуту, среди шума и толчеи. Наверное, если бы не ошибка, опрокинувшая мою жизнь, я ходил бы там и поныне. Получилось, однако, так, что «Мистер Вертиго» пробыл у меня всего три с половиной года. Я был сам виноват, на все полные сто процентов, тем не менее вспоминать от этого нисколько не легче. Я уверенно шел наверх, а потом, однажды споткнувшись, рухнул, будто Шалтай-Болтай, и, будто лебедь, камнем упал в забвение.

Я не жалуюсь. За свои деньги я отлично повеселился и не намерен теперь делать вид, будто это не так. Мой клуб стал в Чикаго самым известным, а я на свой скромный лад приобрел не меньшую славу, чем все те знаменитости, которые любили зайти ко мне на вечерок. Меня держали за своего члены муниципалитета, судьи и бейсболисты, а что до девочек, танцовщиц и хористок, то парад плоти каждый вечер в одиннадцать, а потом в час открывал я, пробу с них снимал я, так что партнерш для постельных игр мне хватало. Когда «Мистер Вертиго» открылся, я еще крутил роман с Дикси, однако мои заходы налево быстро ей надоели, и примерно через полгода Дикси поменяла адрес. На смену ей появилась Салли, потом Джуэл, а потом десятки других: брюнетки с длинными ножками, шатенки с вечными сигаретками, блондинки с шикарными задницами. Один раз как-то у меня завелись сразу две подружки, две безработные актрисы по имени Кора и Билли. Обе нравились мне и нравились друг дружке, и втроем мы здорово исполняли старую песенку на новый лад с новыми вариациями. Время от времени от моих увлечений происходили неприятности сугубо медицинского характера (то вошки, то триппер), но выводили они меня из строя ненадолго. Жизнь эта была, вероятно, беспутной, однако я судьбой своей был доволен, и единственное, что мне было нужно, это чтобы все продолжалось как есть. Тем не менее в сентябре 1939 года, через три дня после вступления Гитлера в Польшу, в «Мистере Вертиго» появился Летучий Дин, и все пошло прахом.

Чтобы объяснить, почему это произошло, мне придется немного вернуться назад, в Сент-Луис, во времена своего полубездомного детства. Именно тогда я влюбился в бейсбол и, еще не выросши из пеленок, стал ярым болельщиком «Кардиналов», красненьких моих птичек. Я уже рассказывал, в какой пришел восторг, когда они выиграли матчи двадцать шестого года, но ведь это лишь эпизод, а я каждое утро начинал с газеты, с новостей о своих любимцах — ежедневно, с тех самых пор, как Эзоп научил меня читать и писать. С апреля и по октябрь я не пропускал ни одного отчета, знал, сколько мячей на счету у каждого игрока, от самого лучшего вроде Фрэнки Фриша или Перца Мартина до распоследнего лопуха, протиравшего штаны на скамье запасных. Это было в добрые старые времена с мастером Иегудой, было и потом, когда мастера не стало. Потом, после его смерти, я превратился в собственную тень, рыскал по всей стране в поисках дядюшки Склиза, но как бы тяжко мне ни пришлось, этой своей привязанности я не изменял. В тридцатом и тридцать первом они выиграли чемпионат и здорово поддержали мне дух, помогая преодолеть тяготы и невзгоды. Пока «Кардиналы» одерживали победы, не все было в этом мире плохо и рано было предаваться отчаянию.

В то время как раз на сцене и появился Дин. В тридцать втором «Кардиналы» съехали на седьмое место, но я не об этом. Дин тогда был новичок, самый сильный, самый горячий и самый шумный за всю историю высшей лиги, и от его гиканья, воплей и улюлюканья красивая клубная игра превратилась в деревенский цирк. Дин был нахальный, самодовольный, и все это ему прощалось, потому что другого такого питчера не было на земле. Реакция у него была феноменальной, и весь он был как машина, стремительная и мощная, и смотреть на него захватывало дух. К тому времени, когда я осел в Чикаго, Дин успел стать самой яркой звездой американского бейсбола. Его любили за талант и за дерзость, за чудовищный английский, за скандальность, за мальчишеское кривлянье, за «да пошли вы» со всеми продолжениями, и я тоже его полюбил и любил больше всех на свете. Моя жизнь тогда поднималась в гору, и вскоре, всякий раз, когда «Кардиналы» приезжали в Чикаго, я стал ходить на их матчи. В тридцать третьем Дин побил все рекорды, отправив бьющих в аут семнадцать раз за игру, и вообще вся команда стала опять высший класс. У них появилось несколько новых имен, и с такими парнями, как Джо Медвик, Лео Дюроше и Рип Коллинз, «Газовая компания» начала набирать обороты. Тридцать четвертый принес «Кардиналам» настоящую славу, и это был лучший бейсбольный сезон за всю мою жизнь. Младший брат Дина, Пол, выиграл девятнадцать игр, сам Дин тридцать, «Кардиналы» на десять очков обошли «Гигантов» и заняли первое место. С игр на первенство мира в тот год впервые велись радиорепортажи, и все семь игр я просидел дома возле приемника. В первой игре Дин наголову разбил «Тигров», но в четвертой, когда Фриш выставил его бегущим, этот лопух подставился, получил по башке и потерял сознание. На следующий день все заголовки писали: «На рентгене травмы черепа у Дина не обнаружено». На следующий день он снова вышел на поле, но сыграл неудачно, а два дня спустя, в финальной игре с Детройтом, в пух и прах разбил «Тигров» со счетом 11:0 и ржал, когда они пропускали его стремительные броски. Как только их ни называли газетчики: и «Ретивая свора», и «Скандалисты с берегов Миссисипи», и «Гремучие птички». Эти парни, стоявшие на страже интересов «Газовой компании», только подтверждали свою репутацию, и в финальной игре, когда в последних иннингах счет стал расти в пользу «Кардиналов», болельщики «Тигров» ответили Медвику на левом поле примерно десятиминутной бомбардировкой, забросав его фруктами и овощами. Игра не была сорвана только потому, что на поле вышел глава судейской коллегии судья Лэндис и удалил Медвика до конца матча.

Полгода спустя мы с Бинго и другими нашими смотрели из ложи первую игру, которой открывался в Чикаго новый сезон, когда Дин вышел против «Щенков». В первом же иннинге «Щенки», пропустив два броска, получили первую базу, их бегущий Фредди Линдстрем, прорвавшись через среднее поле, угодил Дину по ноге, и тот упал. Когда на поле выскочили санитары с носилками и понесли его к выходу, сердце мое секунду-другую потрепыхалось, однако ничего серьезного не произошло, и уже через пять дней Дин выступил в Питсбурге, где открыл личный счет в том сезоне, сделав пять отличных бросков. Он уверенно повел свою команду вперед и вверх, однако в том году судьба явно благоволила «Щенкам», и они, уверенно одержав двадцать побед подряд, к концу сезона обошли «Кардиналов» и вырвали у них вымпел. Не буду утверждать, будто я убивался по этому поводу. Весь город едва не свихнулся от радости, а что было хорошо для Чикаго, то хорошо было для моего бизнеса, а что было хорошо для бизнеса, хорошо было и для меня. Я потерял на ставках, но принял участие во всеобщих празднествах и к тому времени, когда пыль на поле осела, так укрепился на своих позициях, что в награду получил от Бинго личную базу, то есть химчистку.

Однако именно начиная с 1935 года все взлеты и падения Дина я стал переживать, словно свои. Не скажу, будто тогда только о нем и думал, однако после его падения в первом иннинге на открытии в Ригли — случившемся слишком скоро после травмы, полученной в тридцать третьем, — я все время чувствовал тучи, собиравшиеся над его головой. В тридцать шестом чувство это только усилилось, когда брат его сломал руку, и особенно летом, когда во время игры с «Гигантами» Берджесс Уайтхед послал мяч, угодивший Дину немного выше правого уха. Бросок был такой мощный, что мяч свечкой отлетел на левое поле. Дин снова потерял сознание, и, хотя пришел в себя в раздевалке минут семь или восемь спустя, врач заподозрил черепную травму. На самом деле это оказалось тяжелое сотрясение мозга, которое на две недели вывело его из строя, однако придись ударчик на дюйм пониже, и великий питчер никогда больше не выиграл бы двадцать четыре игры в сезон и перебрался бы совсем на другие лужайки.

Следующей весной землячок мой опять ругался, дрался и всех ставил на уши, но это лишь оттого, что иначе он не умел. Один раз он устроил свару, из-за своих же неудачных бросков, в другой — был удален с поля на две игры за боки[7] и устроил на горе сидячую забастовку, а на последнем банкете поднялся и по-нашему, по-ковбойски, обозвал нового президента лиги жуликом, в результате чего случился скандал, за которым все следили с восторгом, особенно после того, как Дин отказался подписывать якобы заявление об уходе. «Ничё я не буду подписывать!» — только и сказал этот засранец, а без подписи заявление было не заявление, и пришлось Форду Фрику волей-неволей взять свою угрозу обратно и снова допустить Дина к играм. Я был горд тогда этой историей, но должен признать: если бы Дина выперли из команды, он не участвовал бы в Играх Всех Звезд, а если бы не участвовал, то, возможно, немного отодвинул бы роковую минуту.

В том году, когда Дин вошел в Национальную лигу, игры шли в Вашингтоне, окрут Колумбия. Сильно, как подобает рабочему парню, Дин провел два первых иннинга, а в третьем помешал Ди-Маджо сделать бросок, а Геригу добежать до базы. Потом был Эрл-Эврил, Дин стоял на горе, а когда кливлендский аутфилдер отбил первый же мяч, над величайшим из правых бьющих неожиданно грянула гроза, и занавес пошел вниз. В тот момент, правда, это всем показалось очередной мелкой неприятностью. Мяч угодил Дину по башмаку, дал свечку, отскочил к Билли Герману, и Билли вывел в аут первого противника. Когда Дин, прихрамывая, покидал поле, об этом все уже успели забыть, в том числе и сам Дин.

Так случился знаменитый перелом левого пальца. Дай Дин пальцу спокойно срастись, возможно, все обошлось бы. Но «Кардиналы» теряли очко за очком, Дин нужен был на горе, и этот чертов тупой, безмозглый кретин сказал: все в порядке, он может играть. Он ходил с костылем, палец раздулся, Дин был не в состоянии даже обуться и все-таки напялил форму и вышел. Дин, как все великие люди, считал, будто он бессмертен, и пусть палец болел так, что на ногу было не наступить, Дин продержался девять иннингов. Ему пришлось переменить обычную манеру броска, и рука в результате была перегружена. Она разболелась за первую же игру, а он — видимо, чтобы довершить неприятности — играл так потом еще месяц. После шести или семи выходов ему до того поплохело, что на следующий раз он сделал только три броска и ушел. Мазал он теперь тоже почем зря, так что в самый раз было повесить форму на гвоздик и отдохнуть до конца сезона.

Но и тогда в голову никому не пришло, что это конец. Думали, за зиму Дин отдохнет, а в апреле выйдет как новенький и опять не будет знать поражений. Закончились весенние тренировки, а потом произошло одно из самых громких событий в истории спорта: «Щенки» купили Дина, заплатив Сент-Луису 185 тысяч долларов и отдав в придачу парочку игроков. Я знал, что особой любви между Дином и главным тренером «Кардиналов» Бранчем Рикки нет, но знал также, что, будь все в порядке, ни за что бы Рикки с ним не расстался. Конечно, я радовался его переезду в Чикаго, однако в то же время понимал, чем это пахнет. Стало быть, мои опасения подтверждались, и еще немного, и лучший питчер всех времен и народов, двадцати семи или восьми лет от роду, превратится в «бывшего».

Тем не менее тот первый год Дина в «Щенках» есть чем вспомнить. Когда начался бейсбольный сезон, «Мистеру Вертиго» было только четыре месяца, но раза три или даже четыре мне все-таки удалось удрать, и я видел, как этот придурок, даже искалеченный, выиграл несколько иннингов. Я хорошо запомнил игру с «Кардиналами», которая состоялась одной из первых, где были все полагавшиеся, классические свары и попреки между бывшими сотоварищами, когда Дин, правдами и неправдами, обыграл их по полной программе. В конце сезона, когда «Щенки» уже вышли в финал и тренер чикагской команды Гэбби Хартнетт, удивив всех, выбрал для решающей схватки с «Пиратами» Дина, Дин стоял насмерть. Игра шла жесткая, Дину доставалось больше других, но победу своим обеспечил именно он. Ему удалось почти повторить те невероятные чудеса, которые он совершил во время второй игры на мировом чемпионате, но в восьмом иннинге его блокировали, а потом блокировали в девятом, и тогда Гарнетт решил его заменить, а когда Дин пошел с поля, то шел он под такие овации, каких я в жизни не слышал. Весь стадион поднялся, все зрители аплодировали, орали, свистели, чтобы выразить свое восхищение этому крепкому парню, и это была такая буря и она гремела так долго, что потом многие вытирали слезы.

Так он и должен был бы сойти со сцены. Доблестный воин, отвесив последний поклон, тихо сматывается восвояси. Лично я оценил бы такой уход, только Дин оказался чересчур безмозглым и не услышал в буре оваций похоронных раскатов. Я злился на него: этот сукин сын не знал, когда нужно останавливаться. Наплевав на гордость, он продолжал играть, и если сезон тридцать восьмого года был еще ничего и несколько раз Дин сыграл с прежним блеском, то в тридцать девятом это уже был сплошной непроглядный мрак. Рука часто болела так, что Дин вообще был не в состоянии бросить мяч. Все чаще и чаще он оказывался на скамье запасных, а когда становился на гору, получалось черт знает что. Ползал и ползал, как бродяга по свалке, и даже близко не был похож на прежнего Дина. Я страдал за него, жалел его, но считал последним придурком.

Примерно таким образом выглядели наши дела, когда в сентябре 1939 года Дин появился у меня в клубе. Это был вечер пятницы, когда всегда было полно народу, к тому же бейсбольный сезон подходил к концу, «Щенки» вылетели из финала, так что на Дина с парочкой приятелей и подружками почти никто не обратил внимания. Разумеется, для душевного разговора о будущем момент был неподходящий, однако я улучил минуту и подошел познакомиться.

— Рад тебя видеть, Дин, — сказал я, протягивая ему руку. — Я из Сент-Луиса и болел за тебя с первого дня, когда ты появился на поле. Защитник твой номер один, так сказать.

— Приятно слышать, приятель, — сказал Дин, горячо встряхнув мою руку, которая совершенно утонула в его огромной ладони. Он было улыбнулся мне своей ослепительной, мгновенной, как вспышка, улыбкой, но тут же на лице его возникло озадаченное выражение. Он нахмурился, роясь в памяти, а потом заглянул мне в глаза, будто в них хотел найти то, что потерял у себя. — Мы ведь знакомы, а? — сказал он. — То есть вроде как виделись. Только не помню, где и когда. Когда-то давно, наверно?

— Думаю, незнакомы. Возможно, Дин, ты меня заметил как-нибудь на трибунах, но разговаривать мы с тобой никогда не разговаривали.

— Черт. Вот ей-богу, будто я тебя знаю. Идиотское чувство. Да ладно. — Он пожал плечами и широко улыбнулся. — Какая разница, правда? У тебя тут, парень, отличное местечко.

— Спасибо, приятель. Первый круг за мой счет. Надеюсь, вы с друзьями неплохо проведете здесь время.

— За тем и пришли, малыш.

— Ну, смотрите шоу. Если что понадобится, я рядом.

Я разыграл эту сцену как по нотам и спокойненько удалился. Я не заискивал, но и в то же время не обидел намеком на то, что он сошел с круга. Я был «Мистер Вертиго», известный в городе франт, элегантный, с хорошо подвешенным язычком, и я не хотел показать раньше времени, как много он для меня значит. Более того, явление во плоти моего кумира несколько разрушило романтический образ, и, возможно, со временем я выбросил бы его из головы как еще одного неудачника. В конце концов, какое мне было до него дело? Знаменитый Летучий Дин летел под гору кувырком, и наверняка я вскоре о нем и не вспомнил бы. Тем не менее все произошло иначе. Дин сам не дал мне о себе забыть, и пусть мы не стали друзьями — преувеличивать не хочу, — но он прочно вошел в мою жизнь. Исчезни Дин с горизонта, как и положено случайному гостю, события бы не приняли столь драматический оборот.

Второй раз он зашел ко мне только в начале следующего сезона. Был апрель 1940 года, в Европе шла полным ходом война, а Дин вернулся в Чикаго еще раз попытать счастья. Когда я поднял газету и прочел про его новый контракт со «Щенками», я едва не поперхнулся бутербродом с салями. Кому он морочит голову? «Старый козел, оно, конечно, не молодой бычок», — сказал он, но Боже ты мой, он же и в самом деле любил бейсбол, как же он может опять соваться. Ладно, болван ты этакий, сказал я себе, твое дело. Хочешь срамиться перед всем белым светом, срамись, но на мое сочувствие более не рассчитывай.

В один прекрасный вечер Дин показался в клубе, веселый и беззаботный, и обрадовался мне так, будто нашел брата, которого проискал лет сто. Дин никогда не пил много, и вовсе не хмель был причиной тому, как он при виде меня просиял, а потом минут пять любезничал. Возможно, ему опять показалось, будто я его старый знакомый, возможно, он считал меня важной персоной, — не знаю, но так или иначе Дин обрадовался мне от души. Мог ли я перед ним не растаять? Я сделал все от меня зависевшее, чтобы не брать его близко к сердцу, но он так по-дружески ко мне отнесся, что я не устоял. В конце концов, он все равно был великий, он был Летучий Дин, мое альтер эго, мой брат по духу, которого так же, как и меня, тьма застигла врасплох, и когда он так взял и раскрылся, в моих чувствах опять произошел кавардак.

Не скажу, что он стал у меня постоянным гостем, однако все шесть недель подряд он являлся достаточно часто, чтобы перестать считаться просто случайным знакомым. Несколько раз он приходил один, и я подсаживался к нему за стол, и мы болтали, пока он заглатывал ужин (и куда ни попадя лил «Лен и Перринз. Для бифштексов»). Болтали мы о бейсболе, а еще чаще о лошадях, и я пару раз подсказал ему, на кого поставить, и с тех пор он ко мне прислушивался. Мне сказать бы тогда ему прямо, что я думаю про его новый контракт, но я не сказал ни слова, даже когда сезон начался и каждое появление Дина на поле стало выглядеть как оскорбление. Но я уже слишком к нему привязался, а он так, изо всех сил, старался держать марку, что я не решился.

Через пару месяцев жена Дина Пэт уговорила его перейти в младшую лигу, спокойно отрабатывать другую подачу. Смысл затеи заключался в том, что вдали от шума Дин будто бы восстановится быстрее — идиотская бредовая затея, которая лишь поддержала в нем бессмысленную надежду. Тогда я наконец не выдержал и подал голос, но высказать все до конца кишка оказалась тонка.

— Может, пора, Дин, — сказал я. — Может, пора паковать вещички и возвращаться на ферму.

— Ага, — сказал он и взглянул на меня так беспомощно, что беспомощней не придумать. — Наверно, ты прав. Беда в том, что кроме как играть в бейсбол я ничего не умею. Стоит мне отсюда уехать, и я дерьмо, Уолт. Я, может, и погорбатился бы, да вот где?

Очень даже много «где», подумал я про себя, но вслух ничего не сказал, а через несколько дней он уехал в Талсу. В жизни не видел, чтобы кто-нибудь из великих падал так низко. Все то долгое, тоскливое лето Дин играл с техасскими командами, объезжая пыльные стадионы, проходя тот самый круг, который десять лет назад он разорвал молниеносным броском. Теперь же он был здесь в самый раз, и вся эта техасская шушера гасила его мячи только так. Новая подача была или старая, приговор оставался в силе, а Дин упорствовал, клял невезуху и не сдавался. Он влезал под душ, переодевался, покидал раздевалку, шел в гостиницу, брал пачку заявок и начинал обзванивать букмекеров. В то лето я сам ставил за него много раз, а когда он звонил, то говорил со мной не только по делу, и мы трепались минут по пять или десять, рассказывали друг дружке свои новости. Я поверить не мог, как спокойно относится он к своему позору. Парень стал всеобщим посмешищем, а шутил и смеялся, как прежде, и всегда пребывал в отличном настроении. Какой смысл был что-то ему объяснять? Я считал, что теперь его уход — вопрос времени, а до поры держал при себе свои мысли и подыгрывал Дину. Рано или поздно в голове у него прояснится, и он сам все поймет.

В сентябре «Щенки» снова его пригласили. Хотели посмотреть, оправдает ли себя техасский эксперимент, и в том сезоне Дин сыграл пусть не блестяще, но и не то чтобы из рук вон. Самым подходящим определением для его игры тогда было слово «посредственно»: один-два выхода почти удачных, один-два провальных, но как раз тогда и открылась последняя глава этой печальной истории. Опережая события, тренер «Щенков», по какой-то странной, вывернутой наизнанку логике, решил, будто Дин теперь возвращается в форму, и заключил с ним еще один контракт, на следующий сезон. Я узнал об этом только после того, как Дин на зиму уехал из города, и внутри у меня все сжалось и похолодело. Так я и прожил несколько месяцев, будто со студнем в желудке. Я боялся, злился, страдал, но когда подступила весна, я уже знал, что делать. Как мне тогда казалось, выбора не было. Судьба избрала меня орудием, и я должен был во что бы то ни стало спасти Дина. Если он сам не способен, я ему помогу.

Даже сейчас я не в состоянии объяснить, каким образом в моей голове могла появиться настолько жестокая, настолько вымороченная мысль. Ведь я действительно счел своим долгом убедить Дина, что ему больше незачем жить. Высказанная прямо и без прикрас, мысль эта отдает сумасшествием, но именно так я и вознамерился его спасать: уговорить согласиться на собственное убийство. Даже если оставить в стороне остальное, одного этого достаточно, чтобы понять, как я изменился после смерти мастера и как тяжко была больна моя душа. Я прицепился к Дину, потому что он напоминал мне меня, и пока карьера его шла вверх, успех его воскрешал во мне память о собственной славе. Возможно, окажись он родом не из Сент-Луиса, все было бы иначе. Возможно, все было бы иначе, будь у него другое прозвище. Не знаю. Ничего не знаю, знаю лишь, что однажды наступил момент, когда я перестал различать, где заканчиваюсь я и начинается он. Победы его стали моими победами, а потом, когда счастье окончательно от него отвернулось и все пошло прахом, его позор стал моим позором. Я не смог пройти через это еще раз и постепенно сам утратил контроль и стал зависеть от обстоятельств. Дину больше незачем было жить, он умрет ради собственного же блага, а я тот человек, который подскажет ему верное решение. Не только ради него, но и ради себя. Оружие у меня было, доводы были, а еще у меня была сила безумия. Я уничтожу Летучего Дина и таким образом уничтожу себя.

Десятого апреля «Щенки» вернулись в Чикаго на открытие чемпионата. В тот же день я разыскал Дина по телефону и попросил срочно заехать, будто для важного дела. Он принялся было расспрашивать, но я сказал, что это не телефонный разговор. Если тебя интересует предложение, которое, может быть, изменит всю твою жизнь, сказал я, ты найдешь время. До обеда он занят был под завязку, и потому мы условились встретиться на другой день в одиннадцать часов утра. Опоздал Дин всего на пятнадцать минут, войдя расхлябанной своей походкой и гоняя во рту зубочистку. Он был в синем шерстяном костюме, в светлой ковбойской шляпе, за те шесть недель, которые мы не виделись, проведенные им среди кактусов, посвежевший и прибавивший в весе. Он вошел, как всегда улыбаясь, и первые две минуты болтал про мой клуб, днем пустой и для него непривычный.

— Похоже на пустой стадион, — сказал он. — Аж дрожь пробрала. А еще на склеп, только больно уж здоровенный.

Я его усадил и достал для него из ящика со льдом из-под стола шипучку.

— Пусть хоть пару минут разговор, но займет, — сказал я. — Не хочу, чтобы ты у меня страдал от жажды. — Руки у меня задрожали, я налил себе «Джима Бима» и сделал пару глотков. — Как рука, старик? — сказал я, усаживаясь в свое кожаное кресло и изо всех сил стараясь сохранить невозмутимость.

— А почти как была. Будто сустав выскакивает.

— Говорят, весной ты на тренировках почти восстановил бросок.

— Да, побросал маленько. Ничего особенного.

— Понятно, ждешь, когда вернется особенное?

Он уловил сарказм моего вопроса, виновато пожал плечами, а потом полез в нагрудный карман за сигаретами.

— Ладно, малыш, — сказал он, — чего там у нас горело? — Он вытряхнул сигарету, прикурил и выдохнул в мою сторону клуб. — По телефону ты говорил так, будто речь о жизни и смерти.

— Именно. Именно так и есть.

— Ну да? Ты чего, открыл новое лекарство, что ли, вроде бромида, а? Бог мой, коли ты нашел бы средство поправить мне руку, Уолт, я бы отдал тебе половину всех гонораров на десять лет вперед.

— Я придумал кое-что получше, Дин. Что не будет стоить ни цента.

— Все чего-то да стоит. Такой закон жизни.

— Я хочу не денег, я хочу спасти тебя, Дин. Позволь мне только тебе помочь, и тот кошмар, в котором ты живешь вот уже четыре года, закончится.

— Да-а? — сказал он, ухмыльнувшись так, будто услышал средней паршивости анекдот. — Ну и каким же способом?

— Не важно. Способ не имеет значения. Важно только, чтобы все закончилось и чтобы ты понял, почему сделать это необходимо.

— Загадками говоришь, малыш. Что-то не пойму я, куда ты клонишь.

— Когда-то один великий мастер сказал мне: «Если человек прошел свой путь до конца, то смерть — это единственное, чего он на самом деле хочет». Теперь понимаешь? Он сказал мне это очень давно, но я тогда был еще слишком глуп, чтобы разбираться в подобных вещах. Теперь я знаю, что он имел в виду, и скажу тебе больше, Дин: он был прав. Был прав, как никто и никогда.

Дин расхохотался.

— Ну ты и шутник, Уолт. Любишь, значит, разыгрывать, а по виду вроде и не скажешь. За это ты мне и нравишься. В этом городе поди найди, кто еще такое отмочит.

Я вздохнул, огорчаясь человеческой глупостью. Иметь дело с шутом непросто, однако меньше всего на свете я хотел потерять терпение. Я пригубил еще раз виски, пару секунд погонял во рту терпкую жидкость, проглотил.

— Слушай, Дин, — сказал я. — Я такой же, как ты. Двенадцать, тринадцать лет назад я взлетел на вершину мира. В моем деле мне не было равных, и в своей лиге я выступал один. Можешь поверить — то, что ты вытворял с мячом на поле, ничто по сравнению с тем, чего добился я. По сравнению со мной ты пигмей, насекомое, жучок долбаный. Ты меня слушаешь, Дин? Потом, так же как и у тебя, кое-что произошло, и мне пришлось бросить свое занятие. Но я не строил из себя шута, не превратился в посмешище и не вынуждал людей себя пожалеть. Я вышел из игры, пошел и создал себе новую жизнь. Я молился за тебя, болел, я надеялся, что и ты так же поступишь. Но тебе это просто не приходило в голову, так? Для этого в голове нужно иметь мозги, а не кукурузную труху с патокой.

— Погоди-ка, — сказал Дин, направив на меня палец, и лицо его радостно вспыхнуло. — Погоди-ка. Я вспомнил, кто ты. Черт, а я-то все голову ломал. Ты же и есть тот самый мальчишка, а? Тот самый чертов мальчишка. Уолт… Уолт Чудо-мальчик. Господи Иисусе. Отец как-то взял нас с Полом и Элмером на ярмарку, ты выступал в Арканзасе. Мать честная, вот это было да. А я все голову ломал, куда ты потом подевался. А ты вот он, тут сидишь. Мать честная, глазам не верю.

— Поверь, поверь, друг. Я был по-настоящему великим, потому что сделал то, чего никто не мог. Я взлетел, как комета.

— Точно, был. Голосую. Ничего подобного в жизни не видел.

— И ты был таким же. Тебе не было равных. Только теперь ты пошел вниз, и у меня сердце кровью обливается смотреть, что ты с собой делаешь. Позволь мне тебе помочь. Смерть совсем не такая страшная. Все когда-нибудь умирают, и стоит хорошенько подумать, как ты сам поймешь, что сейчас лучше, чем потом. Если ты согласишься, я избавлю тебя от позора. Я верну тебе твою славу.

— Ты что, серьезно, что ли?

— Конечно. Я серьезен, как никогда в жизни.

— Ты рехнулся, Уолт. Ты совсем здесь слетел с катушек, придурок.

— Позволь мне тебя убить, и все эти четыре года будут забыты. Ты вновь обретешь величие. Обретешь навсегда.

Я поспешил. Признав во мне Чудо-мальчика, он выбил меня из равновесия, и вместо того, чтобы умерить нажим, отступить, я рванул напролом. Я хотел создавать напряжение медленно, хотел на цепочке доводов, незаметно, воздушно, ловко, подвести его к мыслям, которые он наверняка сам думал не раз. Вот я чего добивался: не заставить, а дать понять правильность. Я хотел, чтобы он захотел того, чего хотел я, чтобы так проникся, что умолял бы меня о смерти, а я что сделал — я его обошел, зарвался, оскорбил угрозами и дешевой демагогией. Ничего удивительного, что он решил, будто я сошел с ума. Не успев как следует начать, я выпустил инициативу из рук, Дин поднялся и направился к двери.

Меня это не взволновало. Дверь я запер, открыть ее можно было только ключом, а ключ лежал у меня в кармане. Но я не хотел, чтобы он тряс ее и дергал ручку. К тому же он мог заорать, требуя, чтобы я его выпустил, а в это время у меня в кухне работало полдюжины человек, и кто-нибудь непременно прибежал бы на вопли. Я думал только о таких мелочах и ни секунды не думал о возможных серьезных последствиях, потому выдвинул ящик своего письменного стола и достал оттуда револьвер мастера. Это и была та ошибка, которая привела к катастрофе. Направив на Дина револьвер, я переступил грань, отделяющую праздную болтовню от наказуемого законом деяния, и сам привел в действие тот кошмар, остановить который оказалось потом невозможно. Револьвер был здесь важной деталью, не правда ли? Той самой деталью, на которой держалось все, и рано или поздно он должен был быть вынут из ящика. Оставалось нажать на курок… вернуться в пустыню, сделать то, что не было сделано. Заставить его умолять, просить о смерти, как просил мастер Иегуда, а потом найти в себе мужество и восстановить справедливость.

Теперь все это не имеет значения. Я запорол дело раньше, чем Дин поднялся, а револьвер был не более чем отчаянной попыткой сохранить лицо. Я велел ему сесть на место и на пятнадцать минут вогнал в пот так, как, в сущности, не собирался. Дин от природы был трус, несмотря на рост и нахальство, и когда начиналась драка, всегда норовил спрятаться за ближайшим стулом. Его репутация была мне известна, но револьвера он испугался больше, чем я мог ожидать. Он сидел и буквально плакал, распустив сопли, так что я и впрямь едва его не пристрелил. Он умолял, он просил о жизни — не убивать, разрешить ему жить, — и все это было до того глупо, до того не так, как я себе это представлял, что я не знал, что делать. Мы просидели бы так до вечера, только примерно часов в двенадцать кто-то постучал в дверь. Кто-то постучал, несмотря на мой категорический запрет нас беспокоить.

— Дин? — раздался за дверью женский голос — Ты здесь, Дин?

Это была жена Дина Пэт, особа властная, не терпевшая возражений. Они собирались обедать у Леммеля, и Дин, конечно, сказал ей, куда пошел, вот она за ним и заехала, и это была еще одна мелочь, которую я не учел. Она заехала ко мне в клуб забрать свою лучшую и заботливо оберегаемую половину, взяла в оборот моего шефа по соусам (который резал в то время картошку с морковкой) и так хорошо его обработала, что бедняга в конце концов таки раскололся. Он привел ее через зал, наверх, и теперь эта сучка стояла перед дверью моего кабинета, отделанной белым шпоном, и злобно стучалась костяшками пальцев.

К тому моменту я уже и впрямь был готов всадить парню пулю в лоб, но пришлось спрятать револьвер и открыть дверь. Сейчас эта дрянь убьет любимого болельщика мужа… если Дин не сообразит промолчать. Судьба моя решалась примерно десять секунд, повиснув на ниточке тоньше паутины: должно же ему стать стыдно показать перед женой свой страх, а тогда все останется между нами. Когда миссис Дин вошла в мой кабинет, я постарался изобразить на лице самую что ни на есть теплую, обаятельную улыбку, но этот слизняк, ее муж, едва только ее увидев, выложил все как есть.

— Этот трахнутый мелкий придурок хотел убить меня! — сказал он высоким, дрогнувшим от изумления голосом, выдавая с головой нас обоих. — Направил на меня свою пушку, и ведь, придурок трахнутый, чуть ведь не выстрелил!

Из-за этих слов я лишился клуба. Вместо того чтобы отправиться к Леммелю, где у них был заказан столик, Пэт с Дином ринулись из моего кабинета прямиком в полицейский участок и написали жалобу. Пэт и не думала скрывать, куда они сейчас направятся, но когда она хлопнула дверью, я и бровью не повел. Я остался сидеть на месте, удивляясь собственной глупости, пытаясь собраться с мыслями, и сидел так, пока не приехала полиция. Формальности заняли меньше часа, и на полицейских я не сердился, а, наоборот, улыбался и шутил, даже когда надели наручники. За игры в Господа Бога я наверняка получил бы хороший срок, если бы не связи Бинго, которых у него было более чем достаточно, так что дело даже не дошло до суда. Это было очень даже неплохо. Не только для меня, но и для Дина. Процесс с неизбежной шумихой был ему совершенно не нужен, и он только обрадовался, когда ему предложили мировое соглашение. Мне же судья предоставил самому сделать выбор. Либо я беру на себя вину за любое мелкое преступление и полгода сижу в тюрьме, либо иду в добровольцы и сваливаю из Чикаго. Я предпочел второе. Не то чтобы я так рвался поносить военную форму, однако срок моего везения в этом городе, как я решил, истек, и пора было двигаться дальше.

Чтобы вызволить меня из тюрьмы, Бинго подергал за все веревочки и заплатил сколько надо, но и он к моему поступку отнесся без малейшего понимания. Он тоже решил, будто я спятил — абсолютно, на все сто процентов. Пришить кого-нибудь из-за денег, это можно понять, но какого хрена трогать национального героя, Летучего Дина? Это ж нужно быть вообще без башни, чтобы отмочить такое. Наверное, так и есть, наверное, действительно спятил, сказал я и даже не попытался ничего ему объяснить. Пусть думает себе, что хочет, только оставит в покое. Заплатить, разумеется, мне пришлось, это даже не обсуждалось. Я возместил Бинго расходы на улаживание моих дел, отписав свою долю в клубе. Мне было трудно расстаться с «Мистером Вертиго», но все-таки вдвое легче, чем с мыслью о Дине, и даже не вдесятеро, чем с мастером. Теперь я опять стал никем. То есть я стал сам собой: теперь я был Уолтер Клерборн Роули, рядовой двадцати шести лет от роду, при короткой стрижке и пустых карманах. Добро пожаловать в этот мир. Я раздал друзьям костюмы, поцеловал подружек, встал на подножку вагона утреннего поезда и отправился в лагерь для новобранцев. Учитывая причины, приведшие меня туда, можно было считать, что мне здорово повезло.

Дин в это же время простился с бейсболом. Его сезон закончился после первой игры, даже после первого иннинга, где Питсбург не дал ему ни одной пробежки, и Дин наконец решился уйти. Не знаю, повлияло на него происшествие в моем кабинете или нет, но, прочтя об этом в газете, я за него порадовался. «Щенки» оставили его у себя младшим тренером, а через месяц он получил работу получше — «Пивная компания Фальстаф» в Сент-Луисе пригласила его радиокомментатором, и Дин вернулся в родной город, где вел репортажи со всех матчей «Кардиналов».

— Ни хрена эта работа меня не изменила, — сказал он. — Эт чего эт я буду меняться? Говорю как умею. На простом английском.

Так он и работал под простачка. Публике нравилась галиматья, какую он нес в воздушном эфире, и Дин пользовался успехом и проработал на радио двадцать пять лет. Однако это уже другая история, а я и так уделил ему слишком много внимания. Покидая Чикаго, я ничего не остался должен этому городу.

Загрузка...