Начало преобразования фольклорной сказки в литературную было положено в Дании. Однако первые образцы такой сказки к фольклору отношения не имеют. Эленшлегер, увлекавшийся сказками в 1807–1816 гг., использовал сюжеты северных саг о героях, усиливая их социальный аспект, или согласно моде того времени, обрабатывал любовные байки с Востока. Б. С. Ингеман (1789–1862) обращался к рыцарским легендам Средневековья, трактуя их в манере готического романа. В его сказках присутствовали злые духи, горные ведьмы, колдуны и даже исчадия ада, правда, в антропоморфном обличье. Они страдали и ликовали, гремели проклятиями и размахивали мечами и посохами, а также перебегали из лагеря в лагерь, как, например, карлик, несмотря на адское происхождение, возмутившийся коварством своего хозяина-волшебника. В итоге силы добра торжествовали, колдовские чары рассеивались, а пришельцев из преисподней водворяли на законное место.
Величайший сказочник Скандинавии Ханс Кристиан Андерсен (1805–1875) в своих первых опытах выступал, по сути дела, фольклористом (по скандинавским меркам), а не сочинителем и лишь годы спустя выработал неповторимый авторский стиль, позволяющий считать его революционером в области сказок.
О творчестве Андерсена нелегко судить объективно. Большинство его ранних сказок, созданных в 1830-х и 1840-х годах, нареканий обычно не вызывают. Но поздние, отражающие строгие морально-этические и религиозные взгляды, не любимы теми взрослыми, кто эти взгляды не разделяет и считает их вредными для детей. К мнению взволнованных родителей присоединяются эмансипированные психоаналитики вроде М.Л. фон Франц, которых Андерсен раздражает своей нервозностью, ханжеством и «пуританским корсетом», скрывающим языческий темперамент. Что ожидать от писателя, умершего девственником, но едва не свихнувшегося на почве сексуальных фантазий? Успех сказок Андерсена в Скандинавии фон Франц объясняет «коллективным неврозом» всего Севера. «Я считаю, – говорит она, – что если рассказчик волшебных сказок способен выразить в своем произведении какую-то общечеловеческую проблему, то есть все основания предполагать, что его сказки станут общенародными, но если его создания чересчур напоминают о собственных невротических проблемах автора, то они не получат сколько-нибудь большого распространения. Здоровые люди не примут их». Следовательно, признаком здоровья сказочника служит его погруженность в общечеловеческие заботы.
Нам Андерсен интересен прежде всего из-за своих личных «проблем». Так уж получилось, что откровений из другого мира сподоблялись неприкаянные «проблематики», а не здоровяки, с комфортом пристроившиеся в мире этом.
Судьба датского сказочника на первый взгляд повторяет судьбу братьев Гримм. Первый сборник его сказок (1835) одобрения читателей не заслужил. «Многие из моих друзей, – признавался Андерсен в автобиографической “Сказке моей жизни”, – те именно, чье мнение я особенно ценил, советовали мне бросить писание сказок; одни говорили, что у меня нет таланта к этому и что это вообще не в духе времени, другие полагали, что уж если я желал пробовать свои силы в этой области, следовало предварительно изучить французские образцы». Французские образцы приводились в пример неспроста – в ту пору в Дании шла яростная борьба с немецким фольклором. Вращаясь в свете, Андерсен так и не удосужился ознакомиться с творчеством братьев Гримм, зато преклонялся перед Гофманом.
Лишенные французской сусальности, ранние сказки Андерсена казались неподходящими для детской аудитории. Они были мало назидательны и даже безнравственны. «Вряд ли кто найдет особенно полезным для детей читать о принцессе, разъезжающей по ночам на собаке к солдату, который целует ее», – говорилось в одной из первых рецензий на андерсеновский сборник. Литературная жизнь полна иронии! Мы видели, что в наши дни Андерсена, напротив, обвиняют в суровом морализаторстве и сексуальной закрепощенности. Наверное, в 1830-х годах датские критики уже болели неврозом.
Братья Гримм долго бились над заглавием своих «Детских и семейных сказок» и, в конце концов, удалили из него эпитет «народные». Вот и Андерсен переломал немало копий в поисках точного наименования для своих книг. Сначала он, как и братья, использовал заголовок «Сказки, рассказанные детям», а затем – «Новые сказки», но после критических нападок в свой адрес заменил его словом «истории». Под этот термин в равной степени подпадали и «незатейливые байки в духе народной традиции» (так писатель охарактеризовал свои фольклорные переработки), и «рассказы, отмеченные дерзким полетом поэтической фантазии», которым были отданы его симпатии. Аргументируя свое решение, он вслед за собирателями ссылался на авторитет народа, именующего историями все подряд – сказки для детей, нравоучительные басни, рассказы для взрослых. Озаглавив «историями» сборники 1852, 1853 и 1855 гг., Андерсен остался недоволен, ведь к тому времени его уже знали как сказочника. Поэтому в 1858 г. он соединил в одном заголовке «сказки» и «истории».
На этом сходство между немецкими учеными и датским литератором исчерпывается. Братья желали рассказывать сказки именно детям, но дети не сразу их приняли. Эпитет «семейные» убеждал родителей, что сказочные ужасы укоренены в культуре германского народа и отказываться от них нельзя. Братья добились своего и, перевоспитав родителей, проложили дорогу к детским сердцам. В новой, избавившейся от романтической мягкотелости Германии их сказки читались с упоением.
Андерсен же обижался, когда его называли детским писателем. Вряд ли его всерьез беспокоило мнение детей. По воспоминаниям профессора В. Блока, опубликованным в 1879 г., Андерсен крайне редко читал сказки детям и «предпочитал взрослую публику, но не ради того, чтобы услышать ее советы – он не нуждался в них». По словам Э. Коллина, друга и поверенного Андерсена в течение сорока лет, он вообще «не предназначал сказки для самостоятельного чтения детей; предполагалось, что взрослые будут читать или рассказывать их детям, придерживаясь, сколько возможно, тона Андерсена» («Андерсен и семья Коллинов», 1882). Иными словами, чтение сказок детям предварялось их осмыслением родителями. Андерсен был убежден, что детей «забавляет самая фабула сказок», взрослых же интересует «вложенная в них идея». Ну а идея, в понимании автора и ряда критиков, например К. Майера, намного важнее фабулы. Идея – «зерно и мозг сказки, она-то и сообщает этим произведениям полноценность и силу».
К сказочному жанру Андерсен относился пренебрежительно. «Незатейливые байки», утомительное «жонглирование золотыми яблочками фантазии» – братья Гримм нипочем бы так не выразились! В «Моей жизни как сказке без вымысла», написанной специально для первых двух томов (1847) немецкого собрания сочинений, Андерсен уделил сказкам всего полторы страницы и едва обмолвился о первом их выпуске. Но, начав писать истории собственного сочинения, не базирующиеся на фольклорном источнике, он придал им колоссальное значение и жаловался на неразумного читателя, отдающего предпочтение ранним сказкам. Складывается впечатление, что Андерсен продолжал работать над сказками лишь потому, что с их помощью было проще докричаться до публики, равнодушной к его скучноватым пьесам и путевым заметкам.
Одной из главных задач братьев Гримм, заботящихся об исторической и мифологической достоверности, было преодоление детских страхов. Фантазирующего Андерсена проблема страха не трогала – он собирался не пугать читателя, а поучать. При своей удивительной даровитости, при замкнутом, нездоровом, с точки зрения обывателя, образе жизни, который он вел, Андерсен мог бы в творческом полете многократно превзойти Гофмана, сродство с которым он недаром ощущал. Но, увы, его сковывали две мощные цепи – протестантский рационализм и романтическая чувственность. К тому же он постоянно задумывался о нуждах угнетенных, превращая сказки в тяжеловесные сатиры и проповеди эгалитаризма, так что их даже рекомендовали для прочтения… монархам[1].
В детстве Андерсен наслушался жутковатых сказок не меньше, чем Асбьёрнсен и Му, и, будучи гораздо более тонкой и восприимчивой натурой, принял их близко к сердцу. После общения со старухами в приходской больнице и работницами в деревне на чистке хмеля мальчик «боялся выйти в темноте на улицу». Мимо Холма Монахинь и собора Святого Кнуда в Оденсе, связанных с таинственными происшествиями, он ходил с закрытыми глазами. Некогда с соборной колокольни сорвался колокол, лежащий с тех пор на дне озера.
По мере взросления и вхождения в свет страх улетучился. В юношеских балладах и сказках 1820-х – начала 1830-х годов его нет и в помине. Так, в зарисовке «Эльфы в Люнебургской роще» малютки, обитающие в цветах, навевают путешественникам будничные сны. Студенту снятся экзамены, девушке – ее печальная судьба, купцу – биржа, старому аптекарю – увечье и нищета. А много лет спустя Андерсен переделывает легенду об упавшем колоколе («Колокольный омут»), дополнив ее преданием Тиле о водяном, живущем в том же озере. Вы думаете, водяной добавил ужаса услышанной в детстве истории? Ничего подобного! Колокол спас подводного хозяина от одиночества – он узнал от него о событиях, происходящих в мире людей, а колоколу в свою очередь поведали обо всем птицы, ветер и воздух.
Бузинная матушка. Иллюстрация Х. Тегнера (1913). Апофеоз благодушия и довольства
Для такого междусобойчика Андерсену и нужны были волшебные существа. Они вели себя по-человечески, дружески болтали или угрюмо отмалчивались. Г. Гейне вспоминал, как летом 1833 г. Андерсен рассказал ему о датских домовых. Охотнее всего домовые едят размазню с маслом и, обосновавшись в доме, не склонны его покидать. С развитием этического мировоззрения и обращением к выдуманным сюжетам Андерсен вкладывает в чудовищ определенные идеи. А поскольку мысли и чувства способен выражать любой предмет, на который падает взор сказочника, постепенно чудовища вытесняются цветами, деревьями, снежинками, каплями воды, мячами, воротничками и т. д. Язычник (если угодно, первобытный человек) наделял предмет духом. В мифах и сказках дух покидал свое убежище. Андерсен загоняет блудный дух обратно в предмет, и предмет очеловечивается.
Вот, например, сказка «Бузинная матушка» (1844). В датском фольклоре это существо живет в бузине и мстит за нанесенные ей повреждения. В сумерках оно может передвигаться по двору и заглядывать в окна. Если из бузины изготовить колыбельку, разъяренный дух вытащит оттуда ребенка за ноги. Крестьянин, обивший стены детской спальни досками из бузины, заслышал ночью истошные крики и обнаружил детей плачущими, а их тела распухшими и покрытыми язвочками. Когда в хозяйстве требуется бузина, датские крестьяне обращаются к Бузинной матушке с вежливой просьбой: «Позволь мне срезать твои ветви».
Представительница древнего сонмища древесных духов в интерпретации Андерсена превратилась в ласковую, приветливую старушку в пестром платьице, ассоциирующуюся с зелеными веточками и белыми цветочками, опущенными в чайник. Озабочена матушка не охраной природных богатств, а буднями и праздниками семейной четы, которой она покровительствует. Она умиляется на стариков и внучат, оборачивается хорошенькой девочкой, целуется с мальчиком, устраивает вместе с ним маленький садик и, наконец, называет свое настоящее имя – Воспоминание: «Я сижу на дереве, которое все растет и растет; я помню все и умею рассказывать обо всем!» С появлением идеи надобность в чудесном существе отпадает – ее может воплощать и цветущее дерево, и ветки для заварки. «А где же Бузинная матушка?» – спросил мальчик. «В чайнике!» – ответила мать. Главное для автора и его героев, чтобы в истории Бузинной матушки «было много похожего на историю их собственной жизни».
Процесс обезличивания фольклорных чудовищ нельзя было повернуть вспять. Андерсен категорически отрицал возможность их существования и относился с презрением к мистике, что подтверждает автобиографический рассказ о встрече с привидением, напоминающий аналогичные опыты сэра Вальтера Скотта и В. И. Даля. Узнав о призраках монахов, навещающих комнату в Бёрглумском замке, писатель тщательно исследовал ее изнутри и вскарабкался по наружной стене, «чтобы убедиться – нет ли тут где какого-нибудь приспособления для ночных сцен с привидениями».
Ход его рассуждений типичен для рационалиста. Вначале мировые законы превозносятся над волей Бога: «Все в мире подчинено великим, разумным законам, обусловливаемым Божиим всемогуществом, мудростью и милостью, и в отступления от них я не верю». Ограничив рамками закона мир и его Творца, Андерсен приступает к анализу конкретной ситуации: «С чего это станут беспокоить меня умершие монахи?» Раз нет разумной причины для их прихода, волноваться незачем. Правда, он, как всякий романтик, грезит о воздушных дамах, поэтому просит Бога о ниспослании знака о посмертной участи своей близкой приятельницы Генриетты Вульф. И вот в темном углу комнаты замка он замечает «туманную фигуру вроде человеческой». Но страсть к объяснениям, подобающая ученому, а не поэту, берет верх над чувством. Не в силах укротить ее Андерсен бросается к привидению и под аплодисменты Скотта и Даля находит отгадку: «На блестящую полированную дверь падал отблеск лунного света, отражавшегося в зеркале». В другой раз Андерсен с той же наивностью разоблачает звон призрачного колокола. Его издает люстра с подвесками, которая раскачивается от шагов посетителей.
И лишь в последних сказках, не любимых многими российскими читателями, Андерсен поддается мрачным настроениям, создающим налет ужаса не сверхъестественного, а скорее религиозного – ужаса загробных мук, а не загробных обитателей. В душе сказочника поселяется устойчивое отвращение к приторным байкам наподобие истории охотника Брюте и к счастливой концовке в целом. Но и эта перемена вызвана не мистическим озарением, а житейским разочарованием: в реальной жизни все заканчивается плохо.
Братья Гримм задавали тон в фольклоре, Андерсен – в литературе. Все последующие творцы литературной сказки Скандинавии ориентировались на Андерсена, а не на профессиональных сказочников и, как следствие, еще дальше отходили от первоисточника.
Финский поэт Сакариас Топелиус (1818–1898), писавший на шведском языке, был знаком всего-навсего с тремя нестрашными сказками братьев Гримм – «Спящая красавица», «Золушка», «Храбрый портняжка», но Андерсена знал досконально. В рецензии на сборник его сказок Топелиус восхищался «доброжелательной сатирой» и тут же уверял всех, что дети очарованы Андерсеном и воспринимают его «картины и шутки» как свои собственные. Неужели Топелиус отыскал у детей сатирический настрой? Они, конечно, пародируют взрослых – ведь те уморительны в своей серьезности, – но не ратуют за справедливость.
Право, Андерсен был мудрее и не питал иллюзий относительно восприятия своих идей детьми. Поэтому он не гонялся за резюме – взрослым оно ни к чему, – и в его сказках почти отсутствуют толстовские ложки (так мы их окрестили в «Страшных немецких сказках»). Топелиус же полагал, что «дети нуждаются в разумном убеждении», и с размаху стучал ложкой по столу: природа на стороне смелых и добрых людей («Солнечный луч в ноябре», «Зимняя сказка»); скромность и доброта лучше богатства, красоты и ума («Жемчужина Адальмины»).
С 1847 по 1852 г. Топелиус опубликовал четыре сборника своих сказок. Из волшебных персонажей в них преобладают популярные в Лапландии колдуны. Они лишены зловещих черт: строят корабли, заговаривают воду, воздух, огонь, оборачиваются животными, а придя в скверное расположение духа, похищают принцесс. Дар ясновидения присущ и заурядным героям, например девочке-найденышу Звездоглазке.
А вот как перетолковывает Топелиус старинные предания. В известном скандинавском сюжете о строительстве (он подробно рассмотрен в «Страшных немецких сказках») тролль или великан хочет забрать глаза человека. Топелиус взывает к национальным чувствам финнов: мол, каждый человек в Финляндии без колебаний пожертвует своими глазами, чтобы разогнать ночную мглу, нависшую над родиной. Магический жест, имевший богатую предысторию, вдохновлявший религиозно мыслящих философов и поэтов, превращается в назидание для финских патриотов, к которым автор, похоже, причисляет и детей.
Тем паче непонятен ему охотящийся за детскими глазами ночной демон, заведующий кошмарами и известный в Германии под именем Песочного человека. Первым смягчил его образ Андерсен, чей Оле Лукойе отнимает сновидения у баловников, но кошмары не насылает. Добрый воспитатель Оле напоминает детям о своем суровом брате Смерти. Финский Нукку Матти, выведенный Топелиусом, к меланхолии не склонен. Он спасает от гибели маленького героя и не дает умереть с голоду принцессе. Брат Оле Лукойе с позором выставлен за дверь.