Перебирая бумаги моего бесценного и почитаемого друга – покойного Фрэнсиса Перселла, который на протяжении почти полувека отправлял нелегкие обязанности приходского священника на юге Ирландии, я наткнулся на следующий документ. Подобных записей у него накопилось немало: он прилежно и неутомимо собирал старинные местные предания, какие в тех краях, где он проживал, бытуют в изобилии. Собирание и систематизация различных легенд было, сколько я помню моего друга, его излюбленным занятием, но мне и в голову не приходило, что тяга ко всяким странностям и чудесам настолько в нем окрепнет, что побудит его заносить плоды своих разысканий на бумагу, и впервые я узнал об этом только после того, как, став наследником его имущества, сделался, согласно завещанию, и обладателем всех его рукописей. Тем, кто сочтет склонность к литературным занятиям несовместимой с нравами и привычками сельского священника, надобно указать, что существовала некогда порода священнослужителей – представителей старой школы, ныне почти уже вымерших, чей кругозор был по многим причинам более широким, а литературные интересы более глубокими, нежели у питомцев Мэйнута[1].
Необходимо, пожалуй, добавить, что поверье, подкрепленное нижеследующей историей – а именно о покойнике, обязанном на первых порах подносить свежую воду похороненным ранее соседям по кладбищу, которые томятся в чистилище от невыносимой жажды, – на юге Ирландии распространено повсеместно. Пишущий эти строки готов поручиться за достоверность случая, когда почтенный и зажиточный фермер из графства Типперэри[2], озабоченный мозолями почившей супруги, положил ей в гроб две пары башмаков: легкие – для сухой и тяжелые – для слякотной погоды, желая тем самым избавить ее от неудобств, связанных с неизбежными походами за водой для увлажнения иссохших глоток насельников чистилища. Между двумя похоронными процессиями, одновременно достигающими кладбища, возникают порой ожесточенные стычки: каждая сторона стремится обеспечить своему покойнику первенство погребения – и, следственно, избавить от возлагаемой на последнего постояльца должности пешего водоноса. Не столь давно имел место случай, когда представители конкурирующей процессии, из боязни лишить своего усопшего товарища этого неоценимого преимущества, избрали кратчайший путь на кладбище и, в нарушение одного из наиболее глубоко укоренившихся суеверий, попросту перебросили гроб через ограду, дабы, минуя кладбищенские ворота, опередить соперников. Нетрудно привести множество подобных примеров, наглядно свидетельствующих о прочности этого широко распространенного среди селян – жителей юга – предрассудка. Не стану, впрочем, долее обременять читателя предварительными пояснениями, но спешу представить его вниманию следующий текст:
Привожу эту историю по памяти со слов рассказчика, стараясь воспроизвести ее возможно точнее. Нелишним, вероятно, будет заметить, что язык у него был, как говорится, подвешен неплохо – и у себя в приходе он долгое время наставлял способную молодежь в тех науках, гуманитарных и естественных, какие считал нужным преподать: этим обстоятельством, надо думать, и объясняется присутствие в рассказе ряда ученых слов, употребленных не столько из-за их уместности, сколько ради благозвучия. Итак, приступаю, без дальнейших предисловий, к делу и предлагаю вашему вниманию рассказ об удивительных приключениях Терри Нила.
Да, история эта, конечно, диковинная, и говорить нечего, но такая же правда, как то, что вы здесь сидите; и, смею заявить, в семи приходах не найдется никого, кто сумел бы рассказать ее лучше и пунктуальнее, чем я, потому как случилась она с моим отцом – и я не раз ее слышал от него самого, и, скажу не без гордости, словам и подписи моего отца можно было верить так же апелляционно, что и клятве любого сельского сквайра. Стоило какому-нибудь бедняге попасть в переделку – кто шел в суд давать показания в его пользу? Мой родитель, кто ж еще. Только сам-то он человек был честный и трезвенник – такого во всей округе не сыщешь; очень, правда, охочий пропустить стаканчик, зато лучше всякого другого смыслил в плотницком и столярном деле. А потому он взялся за ремесло костоправа, оно и понятно: никто не мог с ним сравниться в умении починить сломанную ножку стола или стула; и точно, народ к нему валом валил – что старые, что малые: такого на памяти старожилов еще не бывало. Так вот, Терри Нил (так звали моего отца) почувствовал, что на душе у него становится все легче, а кошелек все тяжелеет, и тогда он обзавелся небольшой фермой на земле сквайра Фелима, невдалеке от старого замка, – местечко, скажу я вам, славное; и с утра до ночи к нему со всех сторон ковыляли бедолаги – кто с перебитой рукой, кто с ногой, и всем он вправлял кости куда следует. Итак, ваша милость, все обстояло распрекрасней некуда, однако был заведен такой обычай, чтобы кто-нибудь из селян в случае отъезда сэра Фелима сторожил по ночам старый замок, вроде как из любезности соседу, но очень уж неприятной была для них эта обязанность: каких только страхов не рассказывали о старом замке. Все в округе знали, да и сам я об этом слышал еще до того, как в первый раз надел башмаки, что дед нынешнего сквайра – добрый джентльмен, упокой, Господи, его душу! – завел привычку ровнехонько в полночь прогуливаться по замку с тех самых пор, как у него в голове лопнул кровяной сосуд, когда он вытаскивал из бутылки пробку, совсем как вы или я это делаем и, даст Бог, еще будем делать, только не в этом суть. Старый сквайр, как я уже говорил, повадился вылезать из рамы, в которой он висел – то бишь портрет его[4], крушить вдребезги стаканы и бутылки – помилуй нас, Господи! – да выпивать до капли все, что ему попадалось под руку, хоть и не самое великое это прегрешение; а потом, если случалось зайти кому из домочадцев, мигом забирался обратно в раму и глядел оттуда с неповинным видом, точно ему и невдомек, кто там набедокурил, – такой вот проказливый старикашка.
Итак, ваша милость, я и говорю, как-то раз семейство сквайра задержалось в Дублине на недельку-другую, а потому, как обычно, кому-то из деревни надо было ночевать в замке, и на третью ночь настал черед пойти туда моему отцу.
– Вот ведь бочки-бочоночки! – говорит он сам себе. – Чего это ради я должен сидеть там сиднем всю ночь, пока старый бродяга, привидение, прости господи, будет разгуливать по всему замку и творить всякие бесчинства?
Но деваться было некуда, и вот он напустил на себя бесшабашный вид и, прихватив бутылку с выпивкой и бутылку со святой водой, пошагал, как стало смеркаться, к замку.
Дождило вовсю, вечер выдался мрачный, и уже совсем стемнело, когда мой отец добрался до замка; у входа он обрызгал себя святой водой и тут же понял, что должен малость хлебнуть спиртного, чтобы согреть нутро. Дверь ему отворил старый дворецкий – Лоренс Коннор; они с отцом издавна были на короткой ноге. Разглядев, кто стоит перед ним (а отец сообщил, что настал его черед сторожить замок), Лоренс предложил составить ему компанию и провести ночь вместе, и, будьте уверены, отец ломаться не стал.
– Растопим камин в зале, – говорит Ларри.
– А почему не в холле? – говорит отец.
– В холле топить нельзя, – говорит Ларри, – там в дымоходе старое галочье гнездо.
– Ну тогда, – говорит мой отец, – давай устроимся на кухне – не годится таким, как я, рассиживаться в залах.
– Нет-нет, Терри, – говорит Лоренс, – уж если блюсти старинный обычай, так блюсти его как должно, честь по чести.
«Черт бы побрал этот старинный обычай», – говорит мой отец, но говорит про себя: не хотелось ему показать Лоренсу, будто он чего-то побаивается.
– Ладно, Лоренс, – говорит он вслух. – Будь по-твоему. – И оба идут сначала на кухню дождаться, пока в зале разожгут камин, а дело это минутное.
Значит, так, ваша милость: вскорости поднялись они в гостиную и расположились поудобнее возле камина; принялись калякать о том о сем, курить и отпивать по глоточку из бутылки, а в огонь подбросили побольше торфа и коряг – хорошенько прогреть свои голяшки.
Так вот, сэр, я и говорю: покуривали они себе и беседовали по душам, пока Лоренса не начало клонить в сон, что и понятно – служил он в замке невесть сколько лет и поневоле привык подолгу спать.
– Ну нет, это никуда не годится, – говорит мой отец, – ты, смотрю, уже вовсю клюешь носом.
– Ах ты черт, – говорит Ларри, – да я всего на минутку прикрыл глаза, они у меня от табачного дыма слезятся. А тебе нечего мне пенять, – сурово говорит он (уж очень он был обидчив – упокой, Господи, его душу!), – давай валяй дальше, рассказывай, я тебя слушаю внимательно, – говорит он и опять закрывает глаза.
Ну, отец мой увидел, что спорить с ним без толку, и стал рассказывать дальше. Будто нарочно, это была история о Джиме Салливане и его старом козле[5] – куда как веселая и уж такая занятная, что и садовая соня уши навострит, а уж христианин – и подавно встрепенется. Но ей-богу, чтоб так рассказывать, как мой отец, – такого еще никто не слыхивал: он что есть мочи выкрикивал каждое слово, лишь бы Ларри не уснул, но все понапрасну; только осип, а Ларри О’Коннор, не дождавшись конца истории, пустил такой храп, что твоя прохудившаяся волынка.
– Язви его, – говорит мой отец, – только этого недоставало, – говорит он, – старый пройдоха! Прикинулся моим другом, а сам захрапел, и сиди теперь тут с ним на пару по соседству с призраком, – говорит он. – Да сохранит нас Крест Господний! – говорит он и уже собрался встряхнуть Лоренса как следует, да сообразил, что если его растолкать, то старикан уж точно отправится к себе в постель, а оставаться в зале одному как перст вовсе ему не улыбалось.
– Ну, так тому и быть, – говорит мой отец. – Не стану беднягу тревожить. Не по-дружески это как-то, не по-людски, – говорит он, – досаждать человеку, когда его сон сморил. Хорошо бы только, – говорит он, – заодно с ним храпака задать.
И тут он принялся расхаживать взад-вперед по гостиной и бормотать молитвы, пока не взмок с головы до пят – не при вас, ваша милость, будь сказано. Но от молитв оказалось мало проку, и потому волей-неволей пришлось моему отцу выцедить примерно с пинту[6] горячительного, чтобы хоть капельку успокоиться.
– Эх, – говорит он, – вот бы и мне так вольготно устроиться, как Ларри. А не попробовать ли, – говорит он, – вздремнуть? – И с этими словами придвинул большое кресло поближе к Лоренсу да и устроился в нем поудобнее.
Однако вот о какой странной штуке я забыл упомянуть. Мой отец никак не мог, сколько ни старался, не взглядывать изредка на картину, и всякий раз ему мерещилось, будто глаза с портрета за ним следят и, мигая, вроде как его провожают, куда бы он ни двинулся.
– Так-так, – говорит он, едва в этом уверился, – вот не повезло так не повезло, не миновать мне сегодня беды, раз уж я угодил в это проклятое место, – говорит он, – но от перепуга теперь никакой пользы, коли помирать, так помирать храбро, – говорит он.
Да, ваша милость, мой отец уж постарался изо всех сил держаться молодцом, и ему раза два-три даже показалось, будто он совсем засыпает, однако уснуть ему мешала буря: большущие вязы за окном стонали и скрипели под ветром, который выл и ревел в дымоходе. Один порыв был до того свирепый, что можно было подумать – стены замка вот-вот рухнут до основания[7]. И вдруг все вмиг улеглось – и стало тихо-тихо, будто в июльский вечер. Да, ваша милость, не прошло и трех минут, как моему отцу послышался какой-то шорох со стороны камина; отец чуточку приоткрыл глаза и явственно увидел, как старый сквайр выбирается из картины: плащ он скинул с плеч, а сам ступил на каминную полку – и потом спрыгнул на пол. Так вот, осторожный старый негодник – отцу подумалось, что подлее этой выходки и быть не может, – прежде чем приступить к разным пакостям, замер на минутку и прислушался, крепко ли оба они с Ларри спят, а когда достоуверился, что все тихо и мирно, протянул руку к бутылке виски, ухватил ее и одним махом опрокинул в себя чуть ли не целую пинту. И затем, ваша милость, этаким образом подкрепившись, осторожненько поставил бутылку на прежнее место – аккурат туда, где она и стояла. После чего призрак как ни в чем не бывало взялся мерить зал шагами с таким трезвым и внушительным видом, будто сроду не вытворял ничего подобного. И всякий раз, когда он проходил мимо моего отца, от него нестерпимо разило серой, и вот тогда у отца душа по-настоящему ушла в пятки: уж он-то в точности знал, что ад именно серой провонял насквозь – прошу прощения у вашей милости. Во всяком случае, он частенько слышал об этом от преподобного отца Мэрфи, который уж наверняка знал, что к чему; теперь-то он тоже на том свете – упокой его душу, Господи! Что ж, ваша милость, мой отец крепился, как только мог, до тех пор, пока призрак не приблизился к нему вплотную – и тут запах серы ударил ему в ноздри с такой силой, что дыхание у него перехватило, он раскашлялся безо всякого удержу и едва не вывалился из кресла, в котором сидел.
– Хо-хо! – говорит сквайр, остановившись в двух шагах от моего отца и пристально его оглядывая. – Да никак это ты, Терри Нил? Ну и как живешь-можешь?
– Рад служить вашей милости, – говорит мой отец (еле ворочая языком – он был ни жив ни мертв от страха), – и счастлив увидеться сегодня с вашей милостью, – говорит он.
– Теренс, – говорит сквайр, – ты человек уважаемый, – (а это была истинная правда), – и трудолюбивый, к тому же настоящий трезвенник – воистину образец трезвости для целого прихода, – говорит он.
– Благодарю вашу милость, – говорит мой отец, собравшись с духом, – вы, как джентльмен, всегда отличались учтивостью в речах – упокой, Господи, вашу милость.
– Упокой, Господи, мою милость? – говорит призрак (физиономия у него прямо-таки побагровела от ярости). – Упокой мою милость? – говорит он. – Ах ты, деревенский невежа, – говорит он, – подлый ты, жалкий неуч, где, в какой конюшне ты позабыл свои манеры? Если я и мертв, то это не моя вина, – говорит он, – и не таким, как ты, тыкать меня в это носом при каждом удобном случае, – говорит он, топнув ногой так, что половица под ним чуть не провалилась.
– Ох-ох, – говорит мой отец, – я и вправду всего лишь бедный жалкий неуч, – говорит он.
– Он самый! – говорит сквайр. – Но так или иначе, – говорит он, – я не для того, чтобы выслушивать твои глупости и лясы с тобой точить, сюда взошел… сошел то есть, – говорит он (оговорка хоть и малозаметная, но мой отец ее мимо ушей не пропустил). – А теперь послушай, Теренс Нил, – говорит он, – я всегда хорошо относился к Патрику Нилу, твоему деду, – говорит он.
– Точно так, ваша милость, – говорит мой отец.
– И, кроме того, полагаю, что я всегда был трезвым, добропорядочным джентльменом, – говорит сквайр.
– Именно так, ваша милость, – говорит мой отец (в жизни он так нагло не врал, но поделать с собой ничего не мог).
– Так вот, – говорит призрак, – хотя голова у меня всегда была трезвая, трезвее, чем у многих, по крайней мере у многих джентльменов, – говорит он, – и, невзирая на то, что временами я представлял собой образец истинного христианина и щедро благодетельствовал беднякам, – говорит он, – невзирая на все это, там, где я обретаюсь сейчас, мне приходится совсем не так легко, как я имел основания рассчитывать, – говорит он.
– Надо же, какая досада! – говорит мой отец. – Быть может, ваша милость желала бы перемолвиться словечком с преподобным отцом Мэрфи?
– Придержи язык, презренный нечестивец, – говорит сквайр, – вовсе не о душе я думаю; твое нахальство меня просто бесит – заговорить с джентльменом о его душе, да еще когда не душа у него не на месте, а совсем другое, – говорит он, хлопнув себя по бедру. – Мне нужен тот, кто в этом деле смыслит, – говорит он. – Нет, не душа меня беспокоит, – говорит он, усаживаясь напротив моего отца, – не душа, гораздо больше беспокоит меня правая нога, которую я подвернул возле охотничьей засады в Гленварлохе[8] в тот день, когда сгубил черного Барни.
(Мой отец выяснил впоследствии, что это был любимый жеребец сквайра, который сломал себе хребет под его седлом, когда перепрыгнул через высокий забор вдоль оврага.)
– Надеюсь, – говорит мой отец, – что не этим убийством ваша милость так обеспокоена?
– Придержи язык, болван, – говорит сквайр, – и я тебе расскажу, почему меня моя нога так беспокоит, – говорит сквайр. – Там, где я провожу основную часть своего времени, за исключением короткого отпуска, чтобы здесь рассеяться, – говорит он, – я вынужден ходить пешком гораздо больше, чем привык в своей прошлой жизни, – говорит он, – и много сверх того, чем это полезно для моего здоровья. Должен тебе сказать, что тамошний народ на удивление охоч до свежей и прохладной воды – за неимением питья получше; притом климат в тех краях чрезвычайно жаркий, а удовольствие это маленькое, – говорит он. – Мне же поручено обеспечивать жителей водой для питья, хотя ее-то мне самому достается с гулькин нос. Работенка хлопотная и утомительная, можешь мне поверить, – говорит он, – потому как все жители до единого водохлебы каких поискать, не набегаешься: только принесу, ан глядь, на донышке уже сухо, но что меня вконец убивает, так это моя хромота. И я хочу, чтобы ты дернул меня как следует за ногу и вправил сустав на место, – говорит он. – Собственно, именно это мне от тебя и нужно, – говорит он.
– Как будет угодно вашей милости, – говорит мой отец (хотя валандаться с призраком ему хотелось меньше всего), – но только вряд ли я посмею обращаться с вашей милостью таким образом, – говорит он, – я ведь так поступаю только с простым людом, вроде меня самого.
– Хватит болтать! – говорит сквайр. – Вот тебе моя нога, – говорит он и задирает ее повыше. – Тяни, коли жизнь тебе не безразлична, – говорит он, – а коли откажешься, я своим потусторонним могуществом искрошу все твои собственные кости в мелкий порошок, – говорит он.
Заслышав такое, отец понял, что деваться ему некуда, а потому ухватил сквайра за ногу и начал тянуть – тянул-тянул до тех пор, пока (прости господи) пот его не прошиб и ручьями не потек по лицу.
– Тяни, черт бы тебя побрал, – говорит сквайр.
– Рад стараться, ваша милость, – говорит мой отец.
– Тяни сильнее, – говорит сквайр.
Отец тянет его за ногу и чуть не лопается от натуги.
– Глотну-ка я капельку, – говорит сквайр и протягивает руку к бутылке. – Надобно немного взбодриться, – говорит он, хотя выглядел бодрее некуда. Но какой он ни был ловкач, тут дал маху и ухватил совсем не ту бутылку. – Твое здоровье, Теренс, – говорит он, – давай-ка тяни, будто за тобой черти гонятся. – И с этими словами подносит к губам бутыль со святой водой, но не успел к ней прикоснуться, как взревел диким голосом (можно было подумать, что стены замка рассыплются) и дернулся так, что нога оторвалась и осталась в руках у отца. Сквайр перекувырнулся через столешницу, а мой отец, перелетев в другой конец зала, рухнул плашмя на пол.
Когда мой отец пришел в себя, через дребезжавшие от ветра ставни проникали веселые солнечные лучи, а сам он лежал на спине, стиснув в руке ножку одного из старых громадных кресел. Конец ножки, вывороченной из гнезда с мясом, глядел в потолок, а старина Ларри, как водится, наполнял комнату оглушительным храпом. Тем же утром мой папаша отправился к преподобному отцу Мэрфи и с того самого дня вплоть до самой кончины не пренебрегал исповедью и не пропускал ни единой мессы, а его рассказу про случай в замке верили тем больше, чем реже он его повторял. Что касается сквайра, его призрак – то ли потому, что святая водица пришлась ему не по вкусу, то ли потому, что лишился ноги, – в замке больше не показывался.
Те, кто знал Чейплизод[9] четверть века – или больше – тому назад, вспомнят, возможно, тогдашнего церковного сторожа. Боб Мартин наводил благоговейный ужас на юных разгильдяев, которые по воскресеньям забредали на кладбище, читали надписи или играли в чехарду на надгробиях, взбирались по плющу в поисках летучих мышей и воробьиных гнезд или заглядывали в таинственное отверстие под восточным окном, где виднелась туманная перспектива ступеней, которая терялась внизу в еще более густой темноте; там, среди пыли, рваного бархата и костей, которыми усеяли склеп время и бренность, жутко зияли отверстые гробы. Боб, разумеется, был грозой таких безумно любопытных или озорных юнцов. Но хотя должность Боба Мартина внушала трепет, как и его сухопарая, облаченная в порыжелое черное одеяние фигура, все же, глядя на его сморщенное личико, подозрительные серые глазки, каштановый, с оттенком ржавчины, парик-накладку, каждый заподозрил бы в нем любителя веселого времяпрепровождения; и верно, моральные устои Боба Мартина не всегда оставались неколебимы – ему случалось откликаться на зов Бахуса[10].
Ум у Боба был пытливый, память же хранила немало веселых, а также страшных историй. По роду службы ему были близки могилы и гоблины, а по склонности души – свадьбы, пирушки и всяческие забавные проделки. А поскольку самые ранние его воспоминания относились к событиям почти шестидесятилетней давности, у него скопился обильный запас достоверных и поучительных рассказов из местной деревенской жизни.
Доходы, приносимые службой при церкви, были далеко не достаточны, и Бобу Мартину, дабы удовлетворить свои особые потребности, приходилось обращаться к приемам, мягко говоря, не вполне подобающим.
Нередко, когда его забывали позвать в гости, он приглашал себя сам; Боб Мартин случайно присоединялся в трактире к знакомым ему небольшим теплым компаниям, развлекал собравшихся странными и ужасными историями из неисчерпаемого хранилища своей памяти и никогда не отвергал благодарности, которая выражалась в стаканчике горячего пунша с виски или другого напитка, имевшегося на столе.
В ту пору пивной напротив старой заставы владел некий Филип Слейни, человек по натуре меланхолический. Сам по себе он не был склонен к неумеренным возлияниям, но, постоянно нуждаясь в компаньоне, который разгонял бы его мрачные мысли, на удивление привязался к церковному сторожу. Без общества Боба Мартина ему уже трудно было обходиться; под влиянием озорных шуток и удивительных историй своего приятеля трактирщик забывал, казалось, о своем угрюмом настроении.
Эта дружба не добавила собутыльникам ни богатства, ни доброй славы. Боб Мартин поглощал намного больше пунша, чем полезно для здоровья и совместимо со званием служителя церкви. Филип Слейни также стал позволять себе излишества, ибо трудно было не поддаться добродушным уговорам приятеля; и поскольку Слейни приходилось платить за двоих, кошелек его страдал еще больше, чем голова и печень.
Как бы то ни было, повсеместно считалось, что Боб Мартин споил Черного Фила Слейни (под этим прозвищем был известен трактирщик), а Фил, в свою очередь, окончательно сбил с пути Боба. При таких обстоятельствах в заведении напротив заставы счета несколько запутались, и одним отнюдь не прекрасным летним утром, когда, несмотря на жару, небо было обложено тучами, случилось следующее: Фил Слейни вошел в маленькую заднюю комнату, где хранил свои бухгалтерские книги (и где грязное окно смотрело прямо в глухую стену), запер на засов дверь, взял заряженный пистолет, сунул дуло в рот и снес себе верхушку черепа, забрызгав при этом потолок.
Это страшное несчастье глубоко потрясло Боба Мартина; отчасти из-за этого, а отчасти по той причине, что ему грозила отставка, после того как его несколько раз обнаруживали на большой дороге в отсутствующем – почти что бесчувственном – состоянии, а возможно (говорили некоторые), и оттого, что некому стало его угощать после смерти бедняги Фила Слейни, но Боб Мартин на время отказался от всех крепких напитков и сделался образцом умеренности и трезвости.
К великой радости жены Боба Мартина и в назидание соседям, ее супруг следовал своему разумному решению достаточно твердо. Он редко прикладывался к бутылке, никогда не напивался допьяна, и лучшая часть общества приняла его в свои объятия, как блудного сына.
Приблизительно через год после упомянутого жуткого происшествия помощник городского священника получил по почте уведомление о предстоящих похоронах; в письме содержались некоторые указания по поводу того, где именно на чейплизодском кладбище нужно выбрать место для могилы. Помощник священника послал за Бобом Мартином, дабы сообщить ему то, что относилось к его служебным обязанностям.
Осенняя ночь была мрачна; грозовые облака, медленно поднявшись из-за горизонта, сошлись на небе в зловещий, чреватый бурей навес. В неподвижном воздухе далеко разносились раскаты отдаленного грома; под гнетом предгрозовой атмосферы вся природа, казалось, притихла и съежилась.
Когда Боб, облачившись в потрепанный черный сюртук, который носил на службе, был готов отправиться к начальству, шел уже десятый час.
– Бобби, дорогой, – проговорила жена, прежде чем отдать ему его шляпу, – ты ведь не станешь, Бобби, дорогой… не станешь… сам знаешь что.
– Ничего я не знаю, – бросил он, делая попытку схватить шляпу.
– Ты не станешь закладывать за воротник, Бобби, ведь правда? – продолжала жена, не отдавая шляпы.
– С чего бы это, женщина? Ну, дашь ты мне шляпу или нет?
– Ты обещаешь мне, Бобби, дорогой… ведь обещаешь?
– Ну да, конечно… с чего бы?.. Ну, отдавай мне шляпу, и я пошел.
– Но ты же не пообещал, Бобби, голубчик; ты так и не пообещал мне.
– Ладно, дьявол меня забери, если до возвращения я выпью хоть глоток, – в сердцах отозвался церковный сторож. – Этого тебе довольно? Теперь ты отдашь мне шляпу?
– Вот она, дорогой; Господь да хранит тебя в пути.
Произнеся это прощальное благословение и проводив мужа глазами, миссис Мартин закрыла дверь, потому что было уже совсем темно, и в ожидании его прихода снова села вязать; после разговора с мужем на сердце у нее полегчало: ведь она опасалась, что для человека, вступившего на стезю трезвости, он в последнее время стал слишком часто выпивать и полдюжины «пивнушек», мимо которых ему придется идти в другой конец города, окажутся чересчур сильным соблазном.
Пивные были еще открыты и, пока Боб тоскливо следовал мимо, испускали восхитительные пары виски, но Боб засовывал руки в карманы, отворачивался и, исполнясь решимости, принимался насвистывать, а в голове у него, вместе с образом помощника священника, витали думы о будущем вознаграждении. Он уверенно провел корабль своей добродетели мимо рифов соблазна и благополучно достиг дома, где жил помощник священника.
Того, однако, дома не оказалось, так как его неожиданно вызвали к больному, и Бобу Мартину пришлось дожидаться его возвращения в холле, барабаня пальцами от скуки. Отлучка хозяина, к несчастью, затянулась; когда Боб Мартин отправился домой, уже, вероятно, пробило полночь. К этому времени грозовые облака еще более сгустились, темень стояла непроглядная, в скалах и лощинах Дублинских гор[11] прокатывался гром, бледно-голубые вспышки молний выхватывали из мрака фасады домов.
Двери уже всюду были закрыты, но Боб, тащась домой, невольно отыскал глазами пивную, принадлежавшую раньше Филу Слейни. Слабый свет просачивался через щели ставень и окошко над дверью, так что фасад был окружен неярким ореолом.
Боб успел уже привыкнуть к темноте, и этого свечения ему хватило, чтобы разглядеть человека в просторном рединготе[12], сидевшего на скамье, которая стояла тогда под окном. Незнакомец, глаза которого были скрыты низко надвинутой шляпой, курил длинную трубку. Рядом с ним неясно виднелись очертания стакана и бутылки объемом в кварту[13]; большая лошадь под седлом, слабо различимая во тьме, терпеливо дожидалась хозяина.
Без сомнения, странное зрелище представлял собой путешественник, которому вздумалось в такой час под открытым небом подкрепиться стаканчиком, однако церковный сторож легко объяснил происходящее тем, что после закрытия пивной на ночь посетитель прихватил остатки угощения, дабы завершить пиршество здесь, на открытом воздухе.
В иные времена Боб, проходя мимо, приветствовал бы незнакомца дружелюбным «доброй вам ночи», но нынче он был не в духе, к общению не расположен и собирался молча проследовать дальше, однако незнакомец, не вынимая изо рта трубки, поднял бутылку и без церемоний поманил ею Боба; наклонив голову и плечи и одновременно перемещаясь на конец сиденья, он без слов пригласил Боба разделить с ним скамью и пиршество. В воздухе витал дивный аромат виски, и Боб было дрогнул, но, начав колебаться, тут же вспомнил свое обещание и сказал:
– Нет, благодарствую, сэр, мне сегодня нельзя задерживаться.
Незнакомец стал делать ему неистовые знаки и кивать на пустой конец скамьи.
– Благодарю за любезное приглашение, – сказал Боб, – но я припозднился и должен спешить, поэтому желаю вам доброй ночи.
Путешественник звякнул стаканом о горлышко бутылки, намекая, что задерживаться необязательно – можно сделать глоток и на ходу. Боб в душе разделял его мнение, но клятвы своей не забывал; он сглотнул слюну, твердо и решительно покачал головой и продолжил путь.
Незнакомец с трубкой во рту поднялся со скамьи и, сжимая в одной руке бутылку, а в другой стакан, двинулся по пятам за церковным сторожем; окутанная мраком лошадь последовала за хозяином.
В такой назойливости было что-то подозрительное и загадочное.
Боб ускорил шаги, но незнакомец не отставал. Церковный сторож почуял неладное и обернулся. За спиной он обнаружил своего преследователя, который все так же нетерпеливыми жестами предлагал ему попробовать содержимое бутылки.
– Я вам уже сказал, – произнес Боб, одновременно разозленный и испуганный, – не стану пробовать, и все тут. Не хочу я иметь дела ни с вами, ни с вашей бутылкой; и ради бога, – добавил он громче, заметив, что незнакомец приближается, – отойдите и оставьте меня в покое.
Эти слова, по-видимому, рассердили незнакомца – он с яростью затряс бутылкой, но, несмотря на этот угрожающий жест, все же отстал. Однако Боб видел, что незнакомец следует за ним в отдалении, потому что удивительное красное сияние, исходившее от трубки, окружало тусклым светом всю его фигуру, которая уподоблялась таким образом огненному метеору.
– Пусть бы дьявол забрал себе свое добро, – пробормотал Боб в сердцах. – Знаю я, где бы ты тогда был, парень.
Когда Боб во второй раз обернулся, он с испугом обнаружил, что наглый незнакомец подобрался к нему еще ближе, чем вначале.
– Будьте вы прокляты! – вскричал мастер лопат и черепов вне себя от ярости и страха. – Чего вам от меня нужно?!
Незнакомец, казалось, воспрянул духом; кивая головой и протягивая стакан и бутылку, он все больше приближался, и Бобу Мартину стало слышно, как фыркает лошадь, которая следовала в темноте за хозяином.
– Не знаю, что там у вас, но приберегите это для себя; с вами водиться – только беду накликать! – холодея от испуга, крикнул Боб Мартин. Отвяжитесь, оставьте меня в покое.
Безуспешно рылся он в бурлящей путанице своих мыслей, пытаясь вспомнить какую-нибудь молитву или заклинание. Он ускорил шаги почти до бега и вскоре достиг своего дома, который стоял у реки, под нависшим берегом.
– Впусти меня, бога ради, впусти, Молли, открой! – завопил Боб, добежав до порога и прислонившись спиной к двери.
Преследователь остановился прямо напротив, на дороге; трубки у него во рту уже не было, но густо-красное сияние не исчезло. Издавая нечленораздельные глухие звуки, какие-то звериные, не поддающиеся описанию, он, как показалось Бобу, наклонил бутылку и стал наполнять стакан.
Церковный сторож принялся с отчаянными воплями изо всех сил лягать дверь.
– Во имя всемогущего Господа, отвяжитесь от меня наконец!
Разъяренный преследователь плеснул содержимое бутылки в сторону Боба Мартина, но вместо жидкости из горлышка вырвалась струя пламени, которая растеклась и завертелась вокруг них; на миг их обоих окутало неяркое свечение, но тут налетевший порыв ветра сорвал с незнакомца шляпу, и церковный сторож увидел, что под ней ничего нет. Вместо верхней части черепа Боб Мартин созерцал зияющую дыру, неровную и черную; через мгновение испуганная жена отворила дверь и Боб без чувств свалился на пол собственного дома.
Едва ли эта правдивая и вполне понятная история нуждается в толковании. Всеми единодушно признано, что путешественник был не кем иным, как призраком самоубийцы, который по наущению врага рода человеческого подстрекал гуляку-сторожа нарушить его подкрепленный нечестивыми словами обет. Если бы призраку это удалось, то, без сомнения, темный конь, который, как заметил Боб Мартин, ждал, оседланный, неподалеку, унес бы в то место, откуда явился, двойную ношу.
Об истинности происшедшего свидетельствовало колючее деревце, росшее у двери: утром увидели, что оно опалено вырвавшимся из бутылки адским пламенем, словно ударом молнии.
Во всех пяти графствах Нортумбрии[14] едва ли сыщется другая такая же унылая, неприглядная и вместе с тем сурово-живописная болотистая пустошь, как Дардейлский Мох[15]. Обширное болото тянется на север, юг, восток и запад – волнистое море черного торфа и вереска.
Его, так сказать, берега густо поросли березой, орешником и низкорослым дубом. Здесь не встретишь величавых гор, хотя каменные бугры кое-где торчат среди деревьев, зато тут и там виднеются заползающие на пустошь косматые зеленые гривы привлекательного своей первозданной красотой леса, обступившего болото темной стеной.
Поселения в этом пустынном краю отстоят далеко друг от друга, и добрая миля отделяла от ближайшей убогой деревеньки сложенный из камня коттедж мамаши Карк.
Да не введет в заблуждение слово «коттедж» моих читателей из южных графств Англии, привычно связывающих его с представлениями об уюте и удобстве! Домишко, о котором идет речь, сложен из грубого неотесанного камня, да и стены у него ниже некуда. Соломенная кровля прохудилась, дым от горящего в очаге торфа жиденькой струйкой вьется над обрубком трубы. Словом, жилище под стать своему суровому и дикому окружению.
Местные жители, в невежественной своей простоте, не преминут заметить вам, что неспроста возле дома ни рябина не растет, ни остролист, ни папоротник и подкова на дверь не прибита[16].
Зато чуть поодаль, среди березок и орешника, возле грубой каменной ограды, если верить людской молве, можно наткнуться на метлу[17] и травку крестовник[18], издревле облюбованную ведьминским сословием, хотя почему – бог весть. Впрочем, вполне вероятно, что это не более чем злой навет.
Многие годы старуха Карк была в этом диком крае sage femme, бабкой-повитухой, но тому уже несколько лет, как оставила свое занятие и теперь только изредка балуется черной магией, в которой давно поднаторела, – гадает, ворожит, словом, по мнению местных жителей, она если и не ведьма, то недалеко ушла.
Так вот эта самая мамаша Карк ходила в город Вилларден продавать рукоделие – вязаные чулки – и теперь возвращалась домой, в свое неказистое жилище на краю Дардейлского Моха. Справа от нее, насколько хватало глаз, тянулось болото. Узкая тропа, по которой она шла, в одном месте поднимается на пологий пригорок, и слева к ней вплотную подступают буйные заросли малорослого дуба и прочего мелколесья. На западе как раз садилось красное, как кровь, солнце. Диск его коснулся широкой черной равнины болота, и прощальные лучи осветили сбоку тощую фигуру старухи, бредущую твердым шагом, с посохом в руке, – и заплясали, заиграли в складках ее широкой накидки, блеснувшей вдруг, как блестят драпировки бронзовой статуи в отсветах огня. Еще несколько мгновений свет разливается в воздухе – деревья, кусты утесника, камень, папоротник – все полыхает, и вдруг в один короткий миг свет гаснет, и воцаряются серые сумерки.
Кругом все неподвижно и темно. В этот час небойкое передвижение по скудно населенной местности замирает вовсе, и кажется, будто ты один в целом мире.
Но странно: сквозь чащу и наползающий вечерний туман старуха видит, как к ней приближается человек великанского роста.
Край здесь бедный, люди простые, о грабежах никто не слыхивал. Так что у бабки и в мыслях нет дрожать за свой карман – фунт чая, да пинта джина, да шестнадцать шиллингов серебром. Но в обличье незнакомца есть, однако, нечто такое, отчего другая струхнула бы.
Уж больно он худой, костлявый, вида мрачного и одет в черный кафтан, какой и нищий не подобрал бы, побрезговал.
Ступив на тропу, худосочный великан кивнул ей, будто знакомой.
– Я тебя не знаю, – сказала она.
Он снова кивнул.
– Да я тебя сроду не видела! – рассердилась она.
– Добрый вам вечер, мамаша Карк, – говорит он тогда и протягивает ей свою табакерку.
Она отступила от него подальше, сама уже бледная, и говорит ему строго:
– Я с тобой разговоры разговаривать не стану, кто б ты ни был.
– Знакома ли вам Лора-Колокольчик?
– Это ее прозвище, звать-то девицу Лора Лью, – ответила старуха, глядя куда-то перед собой.
– Для некрещеной, мамаша, что одно имя, что другое.
– Ты почем знаешь? – буркнула она угрюмо: в тамошних краях существует поверье, будто фейри[19] обладают властью над теми, кто не прошел обряд крещения.
Незнакомец поглядел на нее с недоброй улыбкой.
– Она пришлась по сердцу молодому лорду, – сказал он. – И этот лорд – я. Завтра вечером, в восемь, пусть девица придет в твой дом, а ты проткни свечу булавками крест-накрест, сама знаешь как, – чтобы к десяти часам туда же явился ее милый[20], и пусть свершится судьба. На вот, возьми себе за труды.
Он протянул к ней руку, и между большим и указательным пальцами заманчиво сверкнула гинея[21].
– Никаких делов с тобой иметь не желаю! Я до сей поры в глаза тебя не видела. Иди давай своей дорогой! Я твоего золота не заработала и ничего от тебя не возьму. Иди, иди, а не то найду на тебя управу!
Старуха, пока держала свою речь, вся сгорбилась и тряслась с головы до ног.
Он, видно, не на шутку разгневался. Хмуро отвернулся и медленно зашагал обратно в лес – и с каждым шагом становился все выше и выше и в лес вступил уже ростом с дерево.
– Так я и знала, что добром это не кончится, – проворчала она себе под нос. – Фермер Лью должен спешить, надо сделать дело нонешним же воскресеньем. Вот ведь старый дурень!
Фермер Лью принадлежал к секте, которая упорствовала в заблуждении, будто обряд крещения должно производить не раньше, чем кандидат достигнет совершеннолетия. А вышеупомянутая девица успела созреть не только что для крещения, даже по этой лжетеории, но и для замужества.
История ее появления на свет печальна и романтична. Семнадцатью годами раньше одна леди попросилась на постой к фермеру Лью и заплатила ему за две комнаты в доме. Она сказала, что через неделю-другую за ней приедет муж, которого дела задержали в Ливерпуле.
Через десять дней она родила – бабка Карк была при сем в своей тогдашней роли femme sage; и тем же вечером молодая мать отдала Богу душу, бедняжка. Никакой муж так и не объявился, и кольца обручального, по слухам, у той леди на пальце не было. В столе у нее оказалось денег около пятидесяти фунтов, и фермер Лью, добрая душа, сам схоронивший двоих детей, отнес их в банк, чтобы сберечь для малютки, а дитя решил оставить у себя, покуда его не востребует законный владелец.
У матери в вещах нашли с полдюжины любовных писем за подписью «Фрэнсис», из них-то и выяснилось имя покойницы – Лора. Недолго думая, фермер Лью и малютку назвал тоже Лорой; а прозвище Колокольчик появилось из-за маленького серебряного колокольчика со стершейся позолотой, который был обнаружен среди грошовых сокровищ несчастной матери после ее кончины и который ленточкой повязали девчушке на шею.
Так она и росла как фермерская дочка в этом северном крае, пригожая да веселая. Чем дальше, тем больше нужен был бы за ней пригляд, а фермер старел и уже не мог как следует смотреть за ней; так что она была, можно сказать, сама себе хозяйка и поступать привыкла, как ей нравится.
Ведунья Карк, по странной и ни для кого не объяснимой прихоти, прикипела сердцем к девчонке, которая частенько к ней бегала и за мелкую мзду вызнавала у нее тайные приметы своей судьбы.
В тот день старуха Карк добралась до дому слишком поздно, чтобы ждать к себе в гости Лору-Колокольчик.
Назавтра часов около трех дня, когда мамаша Карк, нацепив на нос очки, сидела с вязаньем на каменной скамье у порога своего дома, она вдруг увидела, как ее любимица легко взобралась на приступку-перелаз через ограду и, уперев в серебристый ствол березы тонкую девичью руку, крикнула:
– Хозяюшка! Мамаша Карк! Ты там одна у себя?
– Одна, Лора, одна, дочка, иди, пошепчемся, если хочешь, – отвечала ей старуха, поднимаясь со скамьи; потом со значением кивнула и поманила ее к себе длинными заскорузлыми пальцами.
Девица и впрямь была пригожа – немудрено и «лорду» в такую влюбиться! Вы только представьте: густые волнистые каштановые волосы, разделенные прямым пробором, спускаются на лоб почти до бровей, так что нежный овал ее лица в их обрамлении проступает еще четче. А какой аккуратный носик! Какие пунцовые губки! Какие глаза – крупные, темные, с пушистыми ресницами!..
Лицо ее словно подцвечено чистыми тонами портретов Мурильо[22], и теми же красками, только гуще, окрашены ее запястья и кисти рук – прелестные цыганские оттенки, которыми солнце так щедро золотит молодую кожу.
Все это старуха ловит своим взглядом – и еще ее стройную фигуру, округлую и гибкую, ее очаровательные ножки, обутые в грубые башмаки, которым все равно не скрыть изящной стопы, – пока девица стоит на верхней перекладине приступки. Но в старухином взгляде тоска и тревога.
– Иди же, дочка, чего торчишь верхом на ограде? Не ровен час, увидит кто. У меня к тебе разговор есть. – И она снова поманила девушку к себе.
– Да и у меня есть к тебе разговор, матушка.
– Поди сюда! – приказала старуха.
– Только ты на меня страху не нагоняй. Охота мне еще разок поглядеть в воду, как в зеркало.
Старуха невесело улыбнулась и сменила тон:
– Будет тебе, душечка, слезай-ка вниз, дай посмотрю на тебя, хитрая ты лисичка. – И опять поманила ее к себе.
Лора-Колокольчик сошла вниз и легким шагом приблизилась к двери в старухину лачугу.
– Вот, возьми, – сказала девушка, разворачивая фартук и протягивая кусок бекона. – И еще шестипенсовик серебряный тебе дам, как соберусь идти домой.
Они прошли вдвоем в темную кухню, и старуха стала в дверях, чтобы их секретному разговору не помешало чье-нибудь внезапное появление.
– Я тебя выслушаю, только наперед меня послушай, – сказала мамаша Карк (я, конечно, сглаживаю ее грубое просторечие). – Ты на примете у нечистой силы. О чем только фермер Лью думает, чего не зовет попа крестить тебя? Дурья башка! Ежели и нонешнее воскресенье упустит, тогда, боюсь, вовек уж не окропят тебя водицей и не осенят крестным знамением, помяни мое слово.
– Ой ли! – изумилась девушка. – Да кто ж это приметил меня?
– Большущий черный молодец, высоченный, как жердина в стогу. Ввечеру, только солнце село, выходит ко мне из лесу возле Мертвецкой Балки, ну, я-то сразу смекнула, кто он таков: идет, земли не касаясь, хоть и делает вид, будто ступает по дороге. Сперва хотел он, чтоб я взяла у него понюшку табаку, а я ни в какую, тогда стал давать мне золотую гинею, только я ведь не лыком шита. И все для чего: чтобы заманить тебя сюда вечером да проткнуть свечу булавками и суженого твоего привадить. А про себя сказал, что он-де знатный лорд и ты, мол, пришлась ему по сердцу.
– А ты что ж, отказала ему?
– Для твоего же блага, дочка, – заверяет ее мамаша Карк.
– Так ведь все это правда, каждое словечко! – кричит ей девушка в страшном волнении – даже на ноги вскочила, хотя перед тем уселась чинно на большой дубовый сундук.
– Правда, дочка? Вот так так, ну растолкуй мне тогда все по чести, – требует старуха Карк, не сводя с нее придирчивого взгляда.
– Вечор иду я домой с гулянья, со мной еще фермер Дайкс с женой и дочка ихняя, Нелл. Дошли мы вместе до перелаза и распрощались.
– И ты в ночи одна-одинешенька пошла по тропе? – возмутилась старуха Карк.
– Да мне не страшно было, сама не ведаю почему. Мне же домой мимо старого Говартского замка идти: тут тропинка, там стена.
– Знаю уж, глухая тропа. Сидела б ты вечером дома, не то пожалеешь, ох пожалеешь! Говори, чего увидала?
– Да ничего такого, мамаша, ничего такого страшного!
– Голос какой-никакой слышала? Звал тебя кто по имени?
– Ничего не слышала, чтоб забояться, только шум, тарарам в старом замке, – отвечает ей девица. – Ничего не слыхала, не видала, чтоб забояться, зато много чудного да веселого. Слышала пение и смех, издалека, это да, я даже постояла, прислушалась. Потом прошла еще чуток, и там на лугу Пай-Мег под стенами замка, от меня шагах в двадцати, не боле, я увидала большое гулянье – все нарядные, в шелках да атласе, господа в бархатных кафтанах с золотым шитьем, а дамы в бусах – и бусы так сверкают, что ослепнуть можно, и веера у них большущие, и лакеи у них в пудреных париках, точь-в-точь как у шерифа[23] на задке его кареты, только эти еще в десять раз пышнее.
– Прошлой ночью луна была полная, – заметила старуха.
– Так ярко светила, аж глазам больно, – подтвердила девушка.
– То не худо, что не чертом намалевано, – напомнила ей старуха народную мудрость. – Там ведь ручей бежит. Ты же на этой стороне была, а те – на той. Звали тебя к себе, за ручей-то?
– А то не звали! Да любезно так звали, так ласково! Но ты уж позволь мне самой рассказывать. Они там беседы беседовали, и смеялись, и ели, и пили из длинных чарок, и сидели все на траве, и музыка играла, а я спряталась за куст и глядела на их праздник; и вот они встали и давай плясать, и тут рослый малый – я его раньше-то не приметила – говорит мне: «Иди сюда, на эту сторону, потанцуй с молодым лордом, уж очень ты ему пришлась по сердцу, а лорд тот – я самый и есть», и я, понятное дело, зыркнула на него исподтишка – до чего же, думаю, пригожий молодец, хоть платье на нем все черное: на перевязи шпага висит и бархат на кафтане в два раза тоньше, чем в городской лавке в Голден-Фрайрзе. И он на меня снова глянул, будто невзначай, и стал говорить мне, что влюбился в меня без памяти, и, мол, с ним тут сейчас его батюшка и сестра, и все они приехали из Катстеанского замка повидать меня, а это путь неблизкий, от Голден-Фрайрза еще ехать и ехать.
– Полно, дочка, ты мне зубы не заговаривай, выкладывай все по чести. Каков он из себя? Лицо сажей перемазано? Высоченный, в плечах широк, по виду – нечисть, одежда на нем черная, да и не платье – так, лохмотья одни?
– Лицо у него длинное, но собой он хорош, не смуглее цыгана, и платье у него черное и пышное, пошито из бархата, говорит, что он сам и есть молодой лорд, и по виду он точно лорд.
– Не иначе тот самый, кого я повстречала у Мертвецкой Балки, – тревожно сдвинув брови, молвила мамаша Карк.
– Да ну же, матушка! Как это можно? – вскинулась девица, тряхнув своей прелестной головкой и улыбнувшись снисходительно. Однако ведунья ничего ей не ответила, и девушка стала рассказывать дальше: – Когда они пустились в пляс, он снова меня поманил, только я к нему за ручей не пошла – не то из гордости, потому что одета была не как следует, не то из упрямства, уж не знаю, однако ж не пошла, и шагу не ступила. Ни-ни, хотя мне страсть как хотелось!
– Радуйся, дочка, что не перешла ручей.
– Да чему ж тут радоваться?
– Отныне чтоб затемно из дому ни ногой! Да и засветло не разгуливай одна пустынными тропками. Вот окрестят тебя, тогда еще куда ни шло, – распорядилась старуха Карк.
– Да я раньше замуж выйти успею.
– С эдаким женихом как бы тебе навеки в девках не остаться, – покачала головой мамаша Карк.
– Вот заладила! Молодой лорд говорит, что он от меня без ума. Хотел колечко мне подарить, уж такое красивое колечко-то, с камушком! Дак я, голова садовая, чего-то закобенилась, не взяла, а он ведь не абы кто – молодой лорд!
– Лорд, как же, держи карман шире! Совсем ты, видать, рехнулась али заблажила? Хочешь знать, кто они такие, господа твои распрекрасные? А вот я тебе скажу. Доби[24] да фейри, все до одного! И ежели ты им чего поперек сделаешь, они тебя заберут, и тогда уж тебе из их лап не вырваться во веки вечные! – сумеречно изрекла старуха.
– Ну ты скажешь! – в сердцах отвечает ей девушка. – Кто из нас рехнулся! Да я бы давно померла со страху, если бы такую нечисть увидала! Быть того не может, уж до чего они все ласковые, веселые да ладные!
– Ну будет, от меня-то чего тебе надобно, дочка? – оборвала ее старуха.
– Я знать хочу – на-ка вот шестипенсовик, – как мне быть. Обидно ж упустить такого жениха!
– Молись сама, красавица, тут я тебе не помощница, – угрюмо говорит ей на это старуха. – Ежели с ними пойдешь, то уж назад не воротишься. Не вздумай с ними ни есть, ни пить, ни говорить и ничего не бери от них в дар, хотя бы и булавки – заруби себе это на носу! – не то пропадешь.
Девушка понурила голову, – видно, не по душе ей были бабкины наказы.
Бабка некоторое время смотрела на нее в упор, насупившись и что-то смекая про себя.
– Скажи мне, дочка, скажи как на духу – люб он тебе?
– Вот еще! – тряхнула девушка головой и зарделась до самых ушей.
– То-то я смотрю! – сказала старуха с тяжким вздохом и, закручинившись, снова повторила: «То-то я смотрю!» А после вышла за порог, шаг-другой сделала и поглядела окрест, будто остерегаясь кого-то. – Околдовали девку, околдовали!
Вернувшись в дом, мамаша Карк спросила:
– С того разу ты больше его не видала?
Девица еще не оправилась от смущения – присмирела и тон свой сбавила.
– Кажись, видела я его, как сюда шла, – все мне чудилось, будто идет он со мной вровень меж дерев, да потом поняла, что обманулась: никого там в деревьях не было. На ходу иной раз померещится – словно одно дерево за другим вдогонку бежит.
– Нечего мне сказать тебе, красавица, окромя того, что сказала уже, – отрезала старуха и строго-настрого повторила свой наказ: – Ступай сейчас домой, да не медли в пути; и по дороге сказывай молитвы; и все дурные мысли от себя гони; и чтоб из дому больше ни ногой, пока тебя не окрестят – в нонешнее воскресенье, запомни!
С этим сварливым напутствием она проводила девушку до ограды и долго смотрела ей вслед, покуда та не скрылась совсем за деревьями.
На небо набежали тучи, как перед грозой, кругом враз стемнело, и девушка, растревоженная сумеречным взглядом мамаши Карк на все происшедшее, заспешила пустынной тропой через лес.
Незнакомая черная кошка, увязавшаяся было за ней еще по дороге от дома – известно ведь, что кошки в поисках добычи забредают порой на лесную опушку или в рощицу, – выскочила откуда-то из-под дуба и снова за ней увязалась. Чем темнее становилось вокруг, тем черная бестия делалась, кажется, все больше и больше, а зеленые ее глаза сверкали, как два шестипенсовика, и, когда над холмами у Вилларденской дороги загромыхал гром, струхнувшей девице стало и вовсе не по себе.
Она попыталась отогнать от себя кошку, но та выгнула спину и злобно зашипела – того и гляди прыгнет и вцепится когтями! – а потом взобралась на дерево (в этом месте лес вплотную подступал к тропинке с двух сторон) и давай скакать прямо у девушки над головой с одного сука на другой, словно только и ждала удобного случая прыгнуть ей сверху на плечи. Девушка, и без того уже вся в плену странных фантазий, до смерти перепугалась: мнилось ей, будто кошка преследует ее и, если она хотя бы на миг перестанет охранять свой путь молитвой, черная тварь на ее глазах превратится в мерзкое чудовище.
Даже добравшись до дому, девушка не сразу оправилась от испуга. Перед глазами у нее все еще стояло мрачное лицо мамаши Карк, и, скованная тайным страхом, она не решилась тем вечером снова выйти за порог.
На другой день все было иначе. Она совершенно избавилась от тревожного чувства, которое внушила ей мамаша Карк. Из головы у нее не шел печальный лорд в черном бархатном кафтане. Что и говорить, запал он ей в душу, и она готова была полюбить его. Ни о чем другом даже думать не могла.
В тот день зашла к ней Бесси Хеннок, дочь их соседа, позвать ее погулять к развалинам Говартского замка – погулять да ежевики порвать. Что ж, они и пошли.
В густых зарослях под обвитыми плющом стенами Говартского замка девушки принялись за дело. Корзинки наполнялись, час за часом летел незаметно.
Вот уже и солнце стало садиться на западе, а Лора-Колокольчик все не возвращалась домой. Тени становились длиннее, и дворовые девки из фермерского дома поминутно перегибались через калитку и, вытянув шеи, глядели на дорогу – не видать ли хозяйской дочки, и судили-рядили промеж себя, куда же она запропастилась.
Наконец, когда все вокруг окрасилось закатным румянцем, явилась Бесси Хеннок – одна, без подруги, размазывая фартуком слезы.
Она поведала удивительную историю о том, что с ними приключилось.
Я передам здесь только суть, притом более связно, чем сумела изложить она сама в своем чрезмерно возбужденном состоянии, и забудем на время про грубый колорит ее речи.
Итак, девица рассказала, что едва они забрались в заросли ежевики у ручья, который окаймляет луг Пай-Мег, как она увидала мосластого верзилу с чумазым, страховидным лицом, одетого в какие-то черные лохмотья, – он стоял на другом берегу. Она испугалась; и пока в оцепенении изучала этого грязного, страшного, изможденного оборванца, Лора-Колокольчик коснулась ее руки: она тоже уставилась на это долговязое пугало, только отчего-то во взоре ее застыло странное выражение, чуть ли не восторг! Украдкой выглянув из-за куста, за которым она спряталась, Лора со вздохом сказала:
– Ну разве не пригожий молодец? То-то! А погляди, какой нарядный бархатный кафтан, какая шпага на перевязи, – чистый лорд, ей-богу! И уж я-то знаю, кого он высматривает, кого он полюбил и кого поведет под венец.
Бесси Хеннок подумала тут, что подружка ее в уме повредилась.
– Нет, ты погляди, какой красавчик! – знай шепчет Лора.
Бесси снова на него взглянула и увидела, что он смотрит на ее товарку с недоброй улыбкой, а сам рукой ее к себе манит.
– Не вздумай, не ходи к нему, ведь шею тебе свернет! – вымолвила Бесси, чуть живая от страха, глядя, как Лора пошла вперед, вся светясь от милой девичьей робости и счастья.
Она взяла его протянутую через ручей руку – не столько помощь была ей нужна, сколько радовало прикосновение, – и в следующий миг оказалась на том берегу и его ручища обвила ее талию.
– Прощай, Бесси, я пойду своей дорогой! – крикнула она, склоняя голову ему на грудь. – Так и скажи доброму батюшке Лью, что, мол, я пошла своей дорогой и буду счастлива и, Бог даст, мы с ним еще свидимся.
И, взмахнув на прощанье рукой, она удалилась со своим страшным кавалером. Больше Лору-Колокольчик не видели – ни дома, ни в рощах и перелесках, ни на веселых лугах, ни в сумеречных лесах, нигде вблизи Дардейлского Моха.
Бесси Хеннок какое-то время брела за ними следом.
Она перешла ручей, и хотя казалось, что движутся они медленно, ей, чтобы не упустить их из виду, пришлось чуть ли не бегом бежать; и поминутно она кричала подруге: «Вернись, Лори, вернись, подруженька!» – пока, сбегая с пригорка, не повстречала старика с мертвенно-бледным лицом и до того перепугалась, что, кажется, тотчас лишилась чувств. Так или иначе, опомнилась она не раньше, чем пташки запели свою прощальную песенку в янтарном свете вечерней зари и день угас.
С тех пор не было ни слуху ни духу о пропавшей девице, никто не ведал, в какую сторону она подалась. Неделя шла за неделей и месяц за месяцем, и вот уже минул год и пошел другой.
К этому времени одна из коз старухи Карк возьми да и помри – не иначе как от сглазу завистливой соперницы-ведьмы, что жила на другом конце Дардейлского Моха.
Одна как перст в своей каменной лачуге, старуха принялась ворожить, чтобы наверное вызнать, кто напустил порчу на козу.
Для того сердце околевшего животного надобно истыкать булавками и сжечь в огне, закрыв перед тем все двери и окна и заткнув все прочие ходы-выходы. Все это сопровождается, конечно, подобающими случаю заклинаниями, и когда сердце сгорит в огне, то первый, кто постучится в дверь или просто мимо пройдет, – тот и порчу наслал.
Ворожбой своей мамаша Карк занялась в глухую полночь. А ночь выдалась темная, безлунная, только звезды сверкали на небе да ветер тихо бормотал в деревьях – лес-то обступал ее дом со всех сторон.
Долго все было тихо, ни звука, и вдруг – кто-то в дверь заколотил и чей-то грубый голос кликнул ее по имени.
Старуха вздрогнула: никак не ждала она, что голос будет мужской; выглянув в окно, она увидала в полутьме карету, запряженную четверкой лошадей, с форейторами в богатых ливреях и кучером в парике и треуголке, фу-ты ну-ты, хоть сейчас езжай во дворец!
Она отодвинула засов на двери и на пороге увидела статного господина в черном платье, который сказал, что покорнейше просит ее, единственную в округе sage femme, поехать с ним в экипаже, дабы оказать помощь леди Гробдейл, роженице, и посулил за услугу щедрое вознаграждение.
Леди Гробдейл! Никогда о такой старуха не слыхивала.
– А далеко ли ехать-то?
– С дюжину миль по старой дороге в Голден-Фрайрз.
Эх, жаль ведь денежки упускать – и она садится в карету. Форейтор хлопает дверцей, стекло дребезжит, будто смеется. Рослый смурной господин в черном сидит напротив нее, и карета мчится так, что глядеть страшно; с дороги они сворачивают на какой-то узкий проселок, лес дремучий кругом, высокий – она такого и не видала отродясь. Чем дальше, тем больше ей не по себе: уж в здешних местах она каждую тропу-дорожку наизусть знает, а эту видит в первый раз.
Господин ободряет ее. Над горизонтом взошла луна, и в ее лучах мамаша Карк видит старинный замок. В лунном сиянии тускло мерцает его силуэт – главная башня, сторожевая башня и зубчатый парапет. Туда-то они и держат путь.
И тут старуха вдруг чувствует, как на нее наваливается сон; но хоть она и клюет носом, но понимает, что они все еще едут и что дорога под колесами совсем дрянь.
С трудом она заставляет себя очнуться. Где карета, замок, форейторы? Все сгинуло, только дивный лес все тот же.
Она трясется на грубой телеге, едва прикрытой подстилкой из тростника, какой-то худющий верзила в отрепьях сидит впереди, каблуком пиная несчастную клячу, которая кое-как тащит их за собой, хотя у самой видать каждую косточку, а вместо вожжей у возницы в руках простая веревка. Они останавливаются возле жалкой лачуги из камней, стены, кажется, ходят ходуном; соломенная крыша до того худая и гнилая, что по углам сквозь нее проступают стропила – точь-в-точь кости доходяги-клячи, с ее огромной головой и ушами.
Долговязый костлявый возница сходит на землю – рожа страшная, вся чем-то перемазана, как и руки его.
Да это ж тот самый чумазый великан, что заговорил с ней на пустынной дороге возле Мертвецкой Балки! Однако теперь отступать некуда – и она идет за ним в дом.
В большой убогой комнате горели две тусклые свечи, на грубо сколоченной кровати среди драного тряпья лежала женщина и жалобно стонала.
– Леди Гробдейл, – представил ее страхолюдный хозяин и тут же принялся мерить шагами комнату, беспрестанно качая головой, грозно топая ногами и ударяя кулаком одной руки в ладонь другой, и когда доходил до угла, то вроде как с кем-то там говорил и смеялся, хотя не было видно никого, кто мог бы его слышать или ему отвечать.
В увядшем, изможденном создании, в ее печальном и чумазом, как у хозяина, лице, которое в жизни, кажется, ни разу не умывали, мамаша Карк признала свою некогда беззаботную красавицу Лору Лью.
Ее страшилище-муж все ходил и томился странными перепадами настроения, выказывая то гнев, то горе, то веселье, и всякий раз, когда бедняжка испускала стон, он вторил ей, словно эхо, как будто злобно над ней насмехался. Во всяком случае, так объяснила это себе мамаша Карк.
Наконец он решительно вышел в соседнюю комнату, с грохотом закрыв за собой дверь.
Когда пришло время, бедная роженица разрешилась от бремени девочкой.
Да и то сказать – девочкой, скорее уж бесенком! Длинные острые уши, приплюснутый нос и огромные, беспокойные глаза и рот. Ребенок тотчас заорал и залепетал на непонятном наречии, и на шум в комнату заглянул папаша и велел sage femme не уходить, пока он ее не вознаградит.
Улучив момент, несчастная Лора шепнула на ухо мамаше Карк:
– Ежели б нынче ночью ты не справляла дурное дело, он не смог бы тебя залучить. Возьми ровно столько, сколько по праву причитается тебе за труды, иначе он тебя отсюда не выпустит.
В ту же минуту хозяин вернулся с мешком золотых и серебряных монет, насыпал горку на стол и велел повитухе брать сколько пожелает.
Она взяла четыре шиллинга, свою обычную меру, не больше и не меньше, и никакие уговоры не могли склонить ее добавить к этому хоть фартинг[25]. Он так озлился на ее упрямство, что она от греха подальше кинулась из дому наутек.
Он за ней.
– Нет, ты возьмешь свои деньги! – взревел он, схватил мешок, еще наполовину полный, и швырнул ей вслед. Мешок ударил ей в плечо, и то ли от удара, то ли от ужаса она повалилась наземь, а когда пришла в себя, было утро и она лежала на пороге собственного дома.
Говорят, с тех пор она бросила всякое гаданье и ворожбу. И хотя история эта случилась шестьдесят с лишком лет тому назад, Лора-Колокольчик, как полагают знающие люди, до сих пор жива и будет жить, покуда для всех фейри не пробьет последний час.