Митя не спеша скользил вдоль Гагаринской, над её щербатой мостовой, которая всё время оставалась примерно на ширину ладони от его подошв. Тяжёлые шнурованные ботинки плавно поднимались и опускались, аккуратно огибая бесчисленные выбоины, пёстрые комки обёрточной фольги, пустые сигаретные коробки и смятые пивные банки, застрявшие в редких островках подтаявшего снега. Впереди, чуть слева, бежала, обособившись от Мити, его тень, постоянно меняя очертания и весело растекаясь по поверхности попадающихся на пути предметов.
Чтобы не смущать нечастых в это время прохожих, он слегка шевелил ногами, имитируя ходьбу. Но, как обычно, ни медлительные пенсионерки, ни молодые мамы, толкавшие свои неподатливые коляски к воротам Летнего сада, ни бегущие навстречу шумные стайки первоклассников не обращали на него внимания и не замечали странности избранного им способа передвижения.
Митя проследовал мимо закопчённого жёлтого здания с замысловатой лепниной, обрамляющей окна, оставил позади себя садик со свежевыкрашенными катальными горками и миновал группу старинных невысоких домов, которые картинно выделялись на фоне вздымающихся за ними мрачных брандмауэров. У него не было никакого определённого дела, и лишь простое желание покружить по милым его сердцу кварталам влекло его вперёд. Он был навсегда влюблён в их трогательное убожество, в горделивую угрюмость обжитых кошками гулких подворотен, в роскошество ветхих фасадов с когда-то нарядными карнизами, полуколоннами и ажурными балконами, в совсем ненужные для местных обитателей затейливые мансарды и башни, смотрящие на него пустыми глазницами выбитых окон.
Добравшись до перекрёстка, Митя повернул направо и по молчаливому сигналу лепного путти, притаившегося на карнизе углового дома, прикрыл глаза, чтобы не задохнуться широким простором Невы, на миг проглянувшей слева в изломанной перспективе улицы, упирающейся в набережную.
Простор этот почему-то с детства был непереносимо страшен для Мити, выросшего в душных объятиях бабушкиной квартиры, среди книжных шкафов, комодов, тяжёлых оконных штор и множества старомодных, вышедших из употребления вещей. Нева казалась ему предвестием неохватного раздолья Залива, который, в свою очередь, словно являл собою последний порог земного существования, саму плоть манящей и пугающей бесконечности. Там, далеко за городским пределом, пролегала для него ось непостижимой тангенсоиды времени, уводящей в тёмную бездну, которая грозит поглотить смысл его материальной жизни.
Он знал, что в этих не совсем обычных полётах был обречён кружить в замкнутом лабиринте до боли знакомых городских стен, где близкое дыхание вольного пространства лишь смутно угадывается по стремительному движению низколетящих облаков, по тоскливым выкрикам проносящихся над головой чаек да по лёгкому дуновению ветра, пронизанного капельками речной влаги.
Митя слышал и даже кое-что знал о волшебном парении в горних высях, откуда бесформенными пятнами географического атласа кажутся моря и реки, холмы и равнины, а высокая дуга горизонта неуловимо исчезает, растворяясь в темнеющей сфере небес. Но он свято дорожил своим скромным даром; ему доставляло радость легко скользить над промёрзшей землёй, талым снегом, асфальтом, над этой замусоренной и разбитой мостовой. Ему нравилось вглядываться в сосредоточенные серые лица горожан, вслушиваться в неразборчивую разноголосицу уличного шума и вдыхать непрерывно меняющуюся гамму городских запахов.
Только здесь, возле самой земли, Митя мог наблюдать прихотливый бег своей тени, отделившейся от тела и потому, как казалось, не всегда точно следующей его движениям. Он давно уже воспринимал тень как верного попутчика, неотвязно сопровождающего его в полётах, как молчаливого собеседника и непременного свидетеля этих прогулок.
Словно повинуясь некоему неписаному правилу, с исчезновением тени он опускался на землю и возвращался к обыденной жизни. Вот и сегодня, двинувшись от перекрёстка вправо по Сергиевской, навстречу солнцу, он был вынужден оставить тень за спиною, а через минуту-другую вовсе потерял её из виду и, тяжело переставляя чуть занемевшие ноги, уныло побрёл в одиночестве к дому.
— Прекрати фантазировать, Митя! Всё это я уже слышала, и не один раз, — с нескрываемым раздражением говорила бабушка, не желавшая отвлечься от французской книжки, которую в тот год, последний год своей жизни, перечитывала по кругу. — Твои выдумки, друг мой, до неприличия навязчивы и скучны. — Её почти сросшиеся на переносице брови были нахмурены больше обычного, а уголки надменно поджатых губ утонули в резко обозначенных, вертикально прорезавших щёки складках.
Бабушка не одобряла слишком откровенного проявления Митиных высоких порывов, считая это признаком слабого характера и опасным симптомом душевной неустойчивости. Эмоциональная сдержанность и соблюдение некоторой дистанции в проявлении чувств даже между самыми близкими людьми были для неё незыблемой нормой поведения. Она не любила Митины рассказы о волшебных полётах, её пугали серьёзная убеждённость и взволнованность, сопровождавшие его путаную речь.
Митя же вовсе не был сумасшедшим фантазёром, желающим во что бы то ни стало вовлечь кого-нибудь в свои выдумки. Но полёты над мостовой были для него ничуть не меньшей реальностью, чем весь нераспознанный хаос окружающей его обыденной жизни, и он испытывал иногда острое желание поведать кому-либо о тех счастливых мгновениях душевной ясности, которыми во сне или наяву порой одаривала его судьба.
Однако вялые и не подходящие к делу слова не могли передать и малой доли его сокровенных ощущений. Потому-то всякий раз, затеяв неприятный для бабушки разговор, он был вынужден в конце концов в смущении умолкать.
Родители покинули Митю, когда ему было семь лет. Их одновременный уход навсегда остался для Мити одной из тех загадок, которые не нуждаются в ответе, а последующие годы научили его пропускать мимо сознания связанные с этим событием неясные намёки и недомолвки. Он привык не обращать внимания на досужее перешёптывание за своей спиной и с одинаковым равнодушием принимал как злые поддразнивания осведомлённых одноклассников, так и сентиментальное сочувствие взрослых. По правде говоря, Мите не довелось испытать настоящих тягот сиротства — он не мог пожаловаться на свою заброшенность, поскольку долгое время был единственным представителем младшего поколения в весьма разветвлённом семейном клане.
Более того, Митя безотчётно ощущал себя счастливым ребёнком, хотя вряд ли мог объяснить, в чём, собственно, состоит его счастье. Домашний уют, относительное материальное благополучие, сопровождая Митину жизнь с первых шагов, даже не замечались им. Такой же неоспоримой данностью стала для Мити не слишком интересовавшая его учёба в школе, которая подразумевала обязательную вовлечённость в подчас весёлый, но чаще малопонятный мир детского общения. Контрольные работы, диктанты и экзамены приводили его в состояние нервозности, а редкие вызовы к доске ввергали в почти болезненное смущение. Праздничные стенгазеты, кружки самодеятельности, спортивные «дни здоровья» в Таврическом саду, культпоходы в музей или театр не вызывали в Мите восторга, а непостоянной и назойливой школьной дружбе он предпочитал тихое уединение. Как и все дети, Митя больше всего ценил в школьной жизни каникулы, хотя приближение лета неизменно сопровождалось для него нарастающим чувством тревоги, связанной с переездом на дачу и неизбежной переменой привычного уклада.
Опекавшая Митю бабушка умела сочетать строгость петербургского домашнего воспитания с тем максимальным добродушием и теплотой, которые допускались вековой семейной традицией. Она всячески поощряла его чтение, сама составляла список необходимых книг, умела подобрать удачное стихотворение для заучивания, с подчёркнутой серьёзностью относилась к его недолгому увлечению рисованием, аккуратно храня его аляповатые гуаши, и дала ему первые уроки французского языка, который, впрочем, по прошествии времени был начисто вытеснен у Мити суррогатом английского, наспех проглоченного ради приобщения к компьютерной премудрости.
Впрочем, трезвый рационализм бабушкиного воспитания не был возведён в абсолют и по меньшей мере раз в году допускал послабления, также имевшие традиционную основу. Эти послабления были связаны с новогодним праздником, предполагающим, как хорошо известно, некоторую долю возвышенного самообмана и условную веру в сказочное волшебство.
Вот почему вся Митина жизнь была овеяна образом и духом Деда Мороза, который вовсе не был для него лишь героем детских книжек и мультфильмов. Дед Мороз воспринимался Митей как некая высшая и справедливейшая субстанция, как единственный праведный Бог, метафизическое существование которого было для него столь же несомненно, как собственные невесомые полёты. Возможно, Митино счастье коренилось во впитанной с детских лет вере в какую-то неопределённую радость связанных с Дедом Морозом будущих событий, которые обязательно должны произойти в его жизни, наполнив её исключительно важным смыслом.
В точно отмеренный срок со счастливой неизбежностью Дед Мороз являлся к Мите, не обращая внимания на все его детские прегрешения — шалости и капризы, потерянные варежки и неубранную детскую комнату, посредственные оценки за четверть и даже дерзкие слова, зачем-то сказанные бабушке. Он всегда был готов терпеливо выслушать робкую декламацию наспех выученного Митей четверостишия и с великодушным снисхождением принимал к сведению Митины несвоевременные простуды, часто вынуждавшие его, к всеобщему неудовольствию взрослых, проводить праздник в постели.
Внешний облик Деда Мороза был переменчив и не всегда соответствовал расхожим иконкам новогодних открыток, но белоснежная ватная борода наличествовала всенепременно. Этой роскошной бороде случалось, чуть сбившись набок, болтаться на шее подвыпившего массовика-затейника в модных кроссовках вместо канонических валенок или же почти целиком закрывать рот какой-то пожилой женщины, из-под подозрительного красного тулупа которой почему-то выглядывал бабушкин фартук.
Но, разумеется, вовсе не это изменчивое и эфемерное земное воплощение Деда Мороза волновало Митю. Куда важнее было связанное с ним непередаваемое ощущение замечательного праздника, пропитанного хвойным духом и густым ароматом разнообразных бабушкиных вкусностей.
Как нравилось Мите наряжать накануне ёлку, по очереди извлекая из ветхой коробки старые ёлочные игрушки, среди которых просто не могло быть нелюбимых! Как замирало его сердце от весёлой толчеи входящих в тесную прихожую шумных гостей! В какой восторг приводило оживлённое взрослое застолье, окрашенное непонятными ему, но всё равно очень смешными шутками! Как любил он полночное торжество государственного гимна, сопровождаемое непременным вставанием, и море шипучего лимонада, и разрешённый бабушкой пьянящий глоток сладковато-горького шампанского, и бесконечно долгую ночь, освещаемую вспышками бенгальских огней, хлопушек и капризной ёлочной гирлянды! И, конечно же, подарки, которые всегда обнаруживались под ёлкой только на следующий день, ближе к обеду, когда первое новогоднее утро уже начинало незаметно перетекать в вечер.
Дед Мороз никогда не подводил Митю. Разворачивая цветные бумажные свёртки и открывая коробки, он ни разу не испытал ни малейшего разочарования. Здесь, у ёлочной крестовины, обильно присыпанной конфетти и преждевременно опавшими иголками, всегда невероятным образом оказывались самые желанные игрушки, заманчивые и загадочные игры, книжки с яркими обложками и захватывающими названиями, великолепные принадлежности для рисования, многие-многие симпатичные и полезные вещицы вроде перочинного ножичка, фонарика или бинокля.
Давно распростившись с детскими игрушками, Митя упрямо сохранял наивную преданность новогоднему ритуалу. Раз в году, на мгновение крепко зажмурив глаза, он непременно загадывал своё самое главное желание, которое обязательно должно было сбыться по воле сказочного патрона, внимательно и чутко следящего за его меняющимися вкусами и пристрастиями. Как и в далёком детстве, Митя продолжал считать себя избранником Деда Мороза и был внутренне убеждён, что именно Дед Мороз определяет повороты его судьбы, подсказывает верную дорогу, подталкивает к самым важным и ответственным решениям.
— Митя, Митя, проснись! — с ноткой укора в голосе щебетала Женечка, энергично теребя его за плечо. Она всегда принимала за сон то блаженное замирание, с которым он, чуть прикрыв глаза, впитывал утреннее тепло её тела и прислушивался к едва уловимому биению близкого ему сердца. — Ну проснись же, Митя! — обиженно повторяла Женечка, пытаясь слабыми руками перевернуть его на спину, чтобы, навалившись ему на грудь, строго заглянуть в лицо.
Время приближалось к полудню, декабрьское солнце уже щедро прогревало маленькую спальню, а его косые лучи, проходившие сквозь широкое многостворчатое окно, весело играли с лёгкой пылью, создавая возле кровати почти непроницаемый световой полог. Ранний скрежет дворниковых лопат за окном сменился нарастающим шумом городского транспорта, на перекрёстке Литейного и Кирочной раздражённо сигналили друг другу суетливые водители, а стальное дребезжание трамваев всё чаще откликалось весёлым хрустальным перезвоном в серванте.
Женечке давно уже наскучило это затянувшееся субботнее утро, ей не терпелось выбраться из душной постели, поскорее привести себя в порядок и погрузиться в приятные заботы выходного дня. Она была целиком в предвкушении предстоящего вечера, который обещал быть для неё весьма насыщенным, а всякое промедление создавало риск скомкать и укоротить приближающееся удовольствие.
Митя, конечно, помнил, что Женечка собиралась сегодня на загородную вечеринку своей старой компании, и ему следовало побыстрее приготовить её любимый кофе с поджаренным хлебом, помочь собрать вещи, купить кое-что в дорогу и проводить на Финляндский вокзал. Но он долго ещё медлил с окончательным пробуждением, любуясь сквозь туман ресниц сердитым изгибом чуть приоткрытых Женечкиных губ и наслаждаясь воздушным прикосновением её тёмных распущенных волос.
Наконец Митя медленно открыл близорукие глаза, нежно обхватил Женечку за плечи и осторожно притянул к себе. Его грудь наполнилась светлым восторгом желанной близости, а лицо, окаймлённое рыжеватым пушком несостоявшейся бороды, расплылось в счастливой улыбке. Но Женечка досадливо высвободилась из его несвоевременных объятий и деловито и несколько демонстративно принялась за свой обычный утренний ритуал. Подчиняясь её воле, он с огорчением распрощался с вожделенной негой и, шаркая неловко нацепленными тапками, покорно побрёл в уборную.
Митя повстречал Женечку в прошлом декабре, в самый канун Нового года, когда печальные размышления о невыносимо-тоскливом одиночестве с особой силой сдавливали его сердце. Женечка выросла в затерявшемся среди безлюдных маньчжурских сопок Благовещенске — странном и милом городке, который из соображений приграничной секретности повернулся спиной к водам могучего Амура. Она приехала в Петербург с несколько наивным намерением поступить в Театральный институт, но то ли опоздала к вступительным экзаменам, то ли потеряла нужные документы и ко времени их встречи уже полгода подыскивала себе какую-нибудь не слишком обременительную работу, ночуя и кормясь поочерёдно у случайных знакомых. В какой-то момент очередь дошла и до Мити, о котором Женечка прослышала от общих друзей, вспомнивших о нём в связи с поиском места для новогоднего гулянья.
После смерти бабушки Митя жил один в слишком большой для него квартире на Литейном проспекте, напротив овеянного литературными легендами дома в стиле вымышленной «мавританской» архитектуры. Некогда уютное семейное гнездо теперь несло явный отпечаток холостяцкого быта, а воцарившийся чуть ли не посреди гостиной компьютер резко выбивался из старомодной обстановки, хранившей память о нескольких петербургских поколениях.
Квартира, вызывавшая откровенную зависть Митиных сверстников, вскоре превратилась в излюбленное место праздного времяпрепровождения близких и не слишком близких приятелей, которым больше негде было развлечься, поболтать или просто распить бутылочку вина. Гости, которых Митя порой даже не знал по имени, стали буквально одолевать его. Они в любой момент способны были разрушить уединение, нимало не интересуясь его настроением и планами. Очнувшись после очередного вынужденного веселья, он всегда ощущал внутреннюю опустошённость и новый прилив угнетающего чувства одиночества.
С появлением Женечки всё изменилось. Войдя новогодним волшебством в Митин дом, она не только сделалась единственным предметом его обожания и забот, но совершенно преобразила жизнь, которая отныне наполнилась для Мити новым исключительным смыслом. Женечка стала некой связующей нитью между Митей и остальным миром, от которого он давно уже заслонился пеленой равнодушного отчуждения и близорукой рассеянности.
Как заворожённый, любовался Митя неповторимой пластикой Женечкиных движений, был готов безудержно смеяться над каждой её шуткой и с восторгом наблюдал, как она совершенно серьёзно разговаривает с уличными кошками и кормит с ладони беспечных воробьёв. Он любил удерживать в руках её по-детски маленькие пальчики или перебирать её тёмные волосы, вдыхая их удивительный аромат. Он с наслаждением внимал иронической интонации Женечкиного хрипловато-низкого голоса, который так странно контрастировал с её хрупкой фигурой. Уложив голову на Женечкины колени, он мог часами слушать её рассказы о снах, в которых она летает над горными хребтами, безымянными сопками и бескрайними лесными далями, прорезанными извивами петляющих рек, — высоко-высоко над землёй, постепенно уплывающей в многозвёздные просторы мироздания.
Компания, в которую так стремилась Женечка в то солнечное декабрьское утро, была Мите почти незнакома. Лишь однажды, ещё в июне, Женечка взяла его с собой на одну из тех домашних вечеринок, что устраивались в Тарховке, в покосившемся деревянном доме, увенчанном забавной башенкой с круглым окном. Там, в просторной комнате с обветшалыми стенами и неказистой мебелью, собралось десять-двенадцать Женечкиных друзей и подруг, считавших себя (скорее по внутреннему мироощущению, нежели по профессиональной принадлежности) художниками, философами и поэтами. Их картины, учёные трактаты и поэмы, вероятно, были ещё впереди, а пока кто-то из них числился студентом, а кто-то, посчитав высшее образование излишним, перебивался случайными приработками или пользовался щедрым благорасположением родителей.
Хозяин дома, высокий и полноватый брюнет Гриша, бывший студент режиссёрского отделения, был заметно старше других и держался в компании лидером. Он гостеприимно обихаживал Митю и с подчёркнутым интересом расспрашивал о работе, поминутно наполняя его бокал терпким портвейном.
— У вас, компьютерщиков, наверное, существует что-то вроде тайного братства, — с полувопросительной интонацией высказывался Гриша, демонстрируя тонкое владение правилами светской беседы. — Ведь вы, в сущности, являетесь замкнутой кастой, которая держит в руках нити управления всем мировым развитием… — Он с наигранной внимательностью вглядывался в Митины близорукие глаза, словно пытаясь рассмотреть в его зрачках отражение собственного лица.
Но Митя совсем ничего не мог рассказать ни о каком-либо компьютерном братстве, ни об этих загадочных нитях управления и, беспомощно улыбаясь, всё время искал глазами Женечку. Она же, добровольно взяв на себя роль хозяйки, с видимым удовольствием заваривала чай, хлопотала у закопчённой плиты и распоряжалась кругооборотом разнокалиберной дачной посуды.
Всю ночь Митя напряжённо вслушивался в мало понятный для него застольный разговор, в котором упоминались неизвестные ему теории и факты, не читанные им книги и не просмотренные фильмы, звучали знакомые на слух, но не совсем ясные по смыслу термины, имена и названия. Инстинктивно он ощущал здесь свою неуместность и, чтобы избавиться от давящего чувства неловкости, несколько раз пытался включиться в общую беседу, вставляя невпопад случайные реплики. Однако с каждой репликой неловкость только усиливалась, и в конце концов ему ничего не осталось, как полностью отдаться действию спиртного и мирно задремать в уютном кресле.
Нет, конечно, Митя вовсе не считал себя малокультурным человеком. Он любил читать, знал наизусть много стихов и даже сам иногда пытался что-то сочинить. Правда, он не сумел бы толком пересказать даже самый простой литературный сюжет и давно уже не пытался доверить кому-либо свои впечатления, скрывая их в глубине своей памяти. Да и книги из окружавшей его с детства огромной бабушкиной библиотеки были, вероятно, не совсем те, — во всяком случае, они никак не гарантировали полноправное вхождение в Женечкин круг.
Окончив институт, Митя уже два года служил инженером-программистом в небольшой частной конторе, занимающейся проектированием рекламы. Работа, показавшаяся бы другому скучной рутиной, неожиданно полюбилась ему, потому что не требовала карьерных усилий, а предполагала спокойную сосредоточенность, которая вполне соответствовала его характеру. Можно сказать, что эта работа была для него продолжением какой-то тихой детской игры, связанной с бесконечной перестановкой картинок и геометрических фигур, собиранием замысловатых цифровых и буквенных комбинаций.
Митя хорошо понимал, что рядовое техническое образование, давшееся ему с большим трудом, мягко говоря, не способствовало расширению культурного кругозора. Гуманитарная сфера казалась ему огромной непознанной планетой, а все те, кто был к ней мало-мальски причастен, представлялись чуть ли не демиургами, облечёнными магией высочайших знаний, перед которыми трепетал его скромный разум.
Но все эти соображения, увы, ничуть не извиняли непривычной для Мити пьяной дремоты и столь явно обнаруженного невежества, за которое всё следующее утро так дулась на него Женечка. А может, ещё больше она сердилась из-за его нелепой внешности, которая невыгодно выделяла Митю среди её друзей. Он замечал, что она и раньше немного стеснялась его низкорослой сутуловатой фигуры, на которой любая одежда казалась с чужого плеча, что её раздражали его спадающие к кончику носа очки и вечно непричёсанные редкие волосы с наметившейся залысиной. Теперь к числу Митиных недостатков прибавились неумение блеснуть умом и дурацкая привычка впадать в молчаливую задумчивость.
Остро чувствуя стыд за своё ночное поведение, Митя всё-таки сумел в то утро выпросить Женечкино прощение и уговорил её вырваться на какое-то время из компании, чтобы прогуляться с ним наедине. Миновав ветхие дачные домики и покосившиеся заборы, они перевалили через гряду песчаных дюн с кривыми низкорослыми соснами и вышли к Заливу, который тогда предстал перед ними всего лишь неподвижным мелководьем, сливающимся у горизонта с небесами. Взявшись за руки, они брели по безлюдному песчаному пляжу, заваленному сухим тростником, и вдыхали пряный запах зелёных водорослей, а потом, сбросив одежду, долго-долго шли в тепловатой воде по мелкому бархатистому дну, пока зеркальная гладь не скрыла их по пояс. Там они с весёлыми криками по-детски резвились, прыгали и топили друг друга, а потом, высоко выбрасывая ноги над водой, вместе поскакали к берегу.
Тот дивный летний день, как и многие другие часы и минуты, проведённые вместе с Женечкой, добавился к той самой сокровенной части светлых Митиных воспоминаний, из которых была соткана основа его жизни. Правда, с тех пор по субботам Женечка предусмотрительно отправлялась в Тарховку одна, а возвращалась оттуда только поздним воскресным вечером, заставляя Митю все выходные проводить в мучительном тоскливом ожидании.
С той памятной поездки в Тарховку миновало полгода, и теперь, солнечным декабрьским днём, Митя вовсе не предполагал, что в последний раз провожает Женечку на Финляндский вокзал и что краткая история их счастливого союза неумолимо близится к безотрадному завершению.
Женечка не вернулась домой в воскресенье. Она не дала знать о себе ни в понедельник, ни во вторник, ни в последующие дни. Тщетно Митя просиживал вечера у телефона, вздрагивая от хрипловатого боя настенных часов и с безотчётной надеждой прислушиваясь к шуму проезжающего лифта, тщетно оставлял по утрам на кухонном столе трогательные записки, тщетно ждал вестей от кого-нибудь из мало известных ему Женечкиных друзей.
Только спустя две недели, в самый канун Нового года, к нему без предупреждения забежала некрасивая полноватая девушка, которую он видел летом в Тарховке, а теперь никак не мог вспомнить по имени.
— Вы только не волнуйтесь, пожалуйста-пожалуйста, не волнуйтесь, — быстро затараторила она, не давая Мите сосредоточиться. — С Женечкой всё в порядке. Она очень-очень скучает по вашему дому и непременно — слышите? — непременно скоро к вам вернётся. Но вот сейчас, именно сейчас, — белёсые глаза девушки выразительно расширились, а её речь становилась всё более многословной и путаной, — вам необходимо ещё немного потерпеть, потому что Женечка по очень-очень сложным и важным для неё обстоятельствам не может у вас появиться и поэтому просит вас скорее, как можно скорее передать ей все оставшиеся у вас её вещи.
С замиранием сердца Митя бросился собирать Женечкину одежду, наспех сложил её в большую спортивную сумку и попытался было проводить безымянную посланницу до трамвая. Но она как-то быстро распрощалась с ним на пороге прихожей и бесшумно растворилась с сумкой в темноте лестничного проёма, оставив после себя лёгкий запах пота, к которому почему-то примешивался едва различимый дурман Женечкиных духов.
Митя, конечно же, знал, где наверняка можно найти Женечку или, по крайней мере, получить достоверные сведения о её судьбе. Нет, не в её родном приграничном Благовещенске, отделённом от Мити тысячами километров безлюдного лесного пространства, а гораздо ближе, всего в полутора часах езды от его дома. Но это расстояние вдруг оказалось для Мити непреодолимо далёким и пугающим, чреватым безрадостными испытаниями. Неведомые Мите в прежние годы мрачные предчувствия парализовали его волю, необъяснимое бездействие грозило затянуться навечно, а бессмысленные тягостные ожидания продолжали терзать душу.
Опустевшая квартира окружила Митю тревожным молчанием, привычная старомодная обстановка больше не согревала своим уютом, а солнечные лучи уже не стремились пробиться сквозь тяжёлые пыльные шторы. Работа утратила для Мити всякий интерес, очередное служебное задание лежало без движения, и только игривая заставка на экране монитора с беззаботной монотонностью взывала к его трудовой совести. Ни докучавшие когда-то Мите старые приятели, ни давно отдалившиеся родственники, ни озабоченные бизнесом сослуживцы не интересовались его личной жизнью, и ему не приходилось рассчитывать на задушевную беседу, которая позволила бы отомкнуть какие-то внутренние засовы и выплеснуть наружу всю горечь накопившихся чувств.
Митя понял, что никогда уже не сможет воспарить над замусоренной и разбитой, но всё же дорогой его сердцу петербургской мостовой. Казалось, его собственная тень, верный спутник волшебных невесомых прогулок, бросила ему вызов и крепко приросла к ногам, навсегда прижав их к земле.
В безнадежных мечтаниях и снах Мите виделось, как он вновь встречает священный для него новогодний праздник вместе с Женечкой, и он был готов пожертвовать многим, только бы эти мечтания и сны стали явью. Но, смутно догадываясь о реальной цене требуемой жертвы, Митя только в самый последний день уходящего года отважился на решительный шаг, призванный освободить его от темноты мучительного неведения.
Всю новогоднюю ночь Мите пришлось протолкаться на Финляндском вокзале, потому что загородные поезда, как оказалось, были отменены, и попасть в Тарховку можно было только ранним утренним рейсом.
Просторный зал был обильно увешан мигающими гирляндами, чтобы хоть как-то скрасить эту ночь для томившегося здесь весёлого и подвыпившего люда, по разным причинам оказавшегося вдали от домашнего праздничного стола. Взрывы отчаянного смеха тут и там перемежались глухими выстрелами дешёвого шампанского, одноразовые пластмассовые стаканчики, циркулируя по кругу, словно вступали в хоровод вечной жизни, а на засаленных газетных скатертях, густо устлавших скамейки, выстраивались шеренги открытых консервных банок, обветренных куриных ножек и слипшихся бутербродов. Митя автоматически включился в столпотворение общего праздника, с рассеянным безразличием принимая подносимые угощения и невпопад улыбаясь на все обращённые к нему реплики. Как и большинство участников этого вокзального пиршества, он ощущал себя бомжом, навсегда вырванным судьбою из непомерно затянувшегося для него домашнего благополучия.
Утром, добравшись до самого дальнего вагона, Митя в одиночестве уселся у окна и, прикрыв глаза, в задумчивости уткнулся лбом в приятно леденящее стекло. Непривычная тишина полупустого вагона после шумно и беспокойно проведённой ночи показалась ему тревожной, и он с нетерпением стал дожидаться гулкого громыхания закрываемых дверей, предшествующего отправлению.
— Та-та-та, та-та-та, та-та-та, — монотонно застучали наконец колеса, медленно отбивая непростой ритм из трёх тактов. За окном поплыл пустынный перрон, чуть быстрее пронеслись унылые служебные строения, обвитые причудливым орнаментом расходящихся железных путей, в отдалении показались неуютные задворки Выборгской стороны, а вскоре замелькали-замельтешили жидкие берёзовые перелески, изломы кривых заборов и чернеющие среди заснеженных огородов разношёрстные домишки протяжённой дачной местности.
— Та-та-та, та-та-та, та-та-та, — продолжал, учащаясь, биться трёхтактный ритм, и Мите невольно стал приходить на ум стишок-считалочка в духе тех рифмованных нелепиц, с помощью которых он когда-то старался снискать расположение недолюбливавших его одноклассников. Теперь, однако, строчки, подчинённые заданному ритмическому узору, стали сами собой складываться в определённую смысловую последовательность, окрашенную минорной гаммой Митиного настроения. Дойдя до двадцатой строки, Митя уверенно поставил точку и решился записать придуманное на подвернувшейся под руку сложенной пополам новогодней открытке с ненастоящим Дедом Морозом, сунутой ему в карман кем-то из участников вокзального веселья.
Преодолевая согласованное сопротивление вагонной тряски, запотевших очков и замёрзшей шариковой ручки, Митя кое-как справился с этой задачей, но, перечитав своё сочинение, тут же пришёл в смущение от его чрезмерной серьёзности. Желая хоть как-то смягчить неуместный для считалочки драматический пафос, он, задумавшись на минуту, завершил её каверзной строфой, напоминающей куплет из сентиментальной блатной песенки. А уже на подъезде к своей станции он успел густо заполнить свободное поле открытки шаржированным рисунком, который при желании мог бы послужить ключом к прочтению считалочки.
Наугад поплутав по посёлку, Митя наконец подошёл к знакомому, чуть покосившемуся дому, увенчанному забавной башенкой, из круглого окна которой, должно быть, открывался замечательный вид на Залив. Печная труба отдыхала, но ведущая к дому дорожка была хорошо утоптана, крыльцо аккуратно очищено от снега, а прислонённый к ступеням полиэтиленовый пакет со свежими отбросами выдавал людское присутствие. Митя с усилием отворил неподатливую дощатую дверь, обитую на старинный манер плоским металлическим орнаментом, миновал тесные сени с ведущей наверх тёмной лестницей, откинул плотный матерчатый полог и шагнул в знакомую ему просторную комнату. Здесь среди обветшалых стен и неказистой мебели расположилась компания Женечкиных друзей, проводивших послепраздничное утро в почти неслышном лениво-пустом разговоре. Сквозь терпкую завесу табачного дыма пробивался запах портвейна и крепкого чая, а неубранная посуда хранила следы обильного ночного застолья.
Митя рассеянно кивнул всем сразу и неловко принялся протирать запотевшие очки, не реагируя на вежливое приглашение занять место у стола. Близоруко оглядевшись и не увидев Женечки, он шагнул назад в сени и стал неторопливо подниматься по крутой лестнице в неведомую темноту мансарды. Некрасивая полная девушка, имя которой Митя так и не смог вспомнить, выбежала следом и с помощью многословных и путаных объяснений настойчиво попыталась его остановить. Невпопад ответив ей чем-то вроде приветствия, он упрямо преодолел дюжину высоких ступенек, прошёл по скрипучему верхнему коридору и впотьмах наткнулся на плотно прикрытую дверь, за которой угадывалась какая-то жизнь. Бесшумно приоткрыв её, он на мгновение ослеп от яркого солнечного света, льющегося из круглого окна, и оказался у порога маленькой, заваленной всевозможным дачным хламом комнаты, большую половину которой занимала бесформенная тахта.
На тахте над ворохом беспорядочно скомканного постельного белья возвышалась могучая фигура Гриши в широко распахнутой пёстрой рубахе, которая обнажала его живот, блестевший от влаги выступившей испарины. Он стоял на коленях, глубоко утопавших в мягких складках одеяла, и совершал мощные движения торсом, сопровождая каждый рывок приглушённым хрипом. Прижатое щекой к простыне лицо Женечки, едва различимое сквозь густую сеть распущенных волос, светилось восторгом, глаза были прикрыты, а чуть улыбающиеся губы шевелились в бессвязном причитании.
Митя безмолвно застыл у проёма приоткрытой двери, оцепенело уставившись на плотно соединившиеся тела любовников, не замечающих его присутствия. Их согласованные энергичные движения походили на некое ритуальное действо, методичностью своей выражающее торжество естественной звериной страсти, а вернее сказать — безжалостный цинизм человеческой похоти.
Как разительно отличалось это грубое, агрессивное проявление мужской силы от его, Митиного, трепетно-нежного и, наверное, совсем неумелого поведения в моменты телесной близости. Сколь нелепой показалась Мите сейчас его вечная боязнь причинить Женечке неудобство своей неловкостью, нечаянным резким движением. Каким неуместным было его неотвязное стремление всегда видеть перед собой её лицо, вглядываться в неуловимые движения её губ и глаз, ощущать нежное тепло её дыхания! И с какой наивной доверчивостью внимал он всегда её страстным вздохам и преувеличенным похвалам!
На краткий миг Митю охватило почти непреодолимое желание вдруг шумно обнаружить себя и, каким-то немыслимым образом потеснив Гришу, немедленно вмешаться в наблюдаемое действо, чтобы так же, как он, грубо, по-звериному, овладеть Женечкиным телом, сжимать и мучить её в своих объятиях посреди всего этого дачного хлама, столь несовместимого с проявлением истинно высоких чувств. Но мимолётное наваждение тут же улетучилось, оставив после себя лишь неясное чувство девственно-юношеского стыда и необъяснимой брезгливости.
Нараставший темп движений уже приближал любовный ритуал к наивысшей точке, когда Митя, так и оставшийся незамеченным, заставил себя отпрянуть в полутьму лестницы и, с трудом удерживая равновесие, вслед за собственной тусклой тенью вяло съехал вниз.
Поджидавшая Митю в сенях Беатриса (он наконец вспомнил странное имя Женечкиной некрасивой подруги, хотя её лицо в ту же секунду стёрлось из памяти) снова попыталась оживлённо навязать ему свои ненужные объяснения, но он молча сунул ей в ладонь сложенную пополам открытку со своей считалочкой и пошёл прочь из дома.
Нет, совсем не печаль от неизбежного расставания с любимой, не жгучий позор очевидного мужского поражения, не боль пережитой обиды и не ярость омерзительной ревности испепеляли с этой минуты Митину душу. Митя вдруг со всей ясностью осознал полное крушение своего мира, который когда-то завораживал его непередаваемым ощущением приближающегося праздника и был озарён для него радостным волшебством и любовью. Он увидел, что эта любовь обернулась пустым притворством, нестерпимо жестоким розыгрышем, а угнетавшие его мрачные предчувствия получили несомненное подтверждение.
Ему мерещилось, что в этом лицемерном заговоре против него были замешаны не только неискренние Женечкины друзья, но и неугомонные вокзальные пьяницы, и редкие прохожие, повстречавшиеся ему в минувшую ночь, и неуютный пустующий вагон, и молчаливая заснеженная дорога, и дремлющий в утренней неге береговой посёлок, и само это зимнее утро, представшее, словно в насмешку над ним, в ослепительном солнечном великолепии.
Все нити, связывающие Митю с обыкновенной, общей для всех земной жизнью, с этого мгновения были порваны. В этой почти неведомой ему общей жизни Митя ощутил себя совершенно лишним и бесполезным: какой-то забытой, старой, ненужной ёлочной игрушкой, которая никогда и никого больше не порадует своим радужным блеском, никогда больше не будет вывешена на ёлку.
Выйдя во двор, Митя обогнул замысловатый лабиринт повалившегося штакетника и уверенно направился в ту сторону, куда смотрело круглое окно только что покинутой башенки. В его висках непривычно отдавался учащённый ритм сердца, глаза слезились от ослепительного снежного блеска, ноздри горели от свежей прохлады, предвещавшей скорую встречу с Заливом. Ветхие дачные строения и перекошенные заборы остались позади, местность понемногу снижалась, но горбатые дюны долго ещё прятали от Мити скованную льдом водную равнину. Наконец он взошёл на последнюю, покрытую хрупкой пористой коркой песчаную гряду и увидел простирающееся на много километров голое заснеженное поле Залива, которое сливалось с молочной пеленой небес, заставляя поверить в близость непридуманного края земли. Край этот явственно обозначался первобытным хаосом громоздящихся на берегу льдин и кривыми тёмными соснами, причудливая канва которых уходила вдаль и едва различимым пунктиром растворялась в дымке невидимого горизонта.
Митя всем своим существом воспринял долгожданную картину, выражавшую его представления о реальной плоти бесконечного пространства, но эта картина больше его не пугала.
Впитывая дыхание Залива, Митя начал механически совершать непривычные, но давно продуманные и потому хорошо понятные ему действия. Примеченная им ещё летом ближайшая сосна, наклоненная, как и все ее соседки, в сторону покрытого льдом пляжа, гостеприимно протягивала свои узловатые ветви, которые начинались почти от самого переплетения высоко вырывавшихся из земли мощных корней. Митя сбросил куртку на снег и, обдирая незнакомые с грубой работой ладони, принялся быстро карабкаться вверх. Добравшись до самой толстой, почти горизонтальной ветки, он оседлал её и прислонился спиной к стволу.
Он набросил на шею петлю давно заготовленного толстого шёлкового шнура со специальным скользящим узлом, над изобретением которого ему пришлось изрядно поломать голову. Оставалось обвязать шнур вокруг избранной ветки, предварительно прикинув на глаз свободную длину, необходимую для сильного рывка, способного мгновенно избавить от боли. Выполнив эту несложную задачу, Митя снова откинулся к стволу, запрокинул лицо кверху и, потирая ноющие от холода и ссадин руки, расслабленно замер в меланхолическом спокойствии.
Солнце, пробивающееся сквозь тончайшую кальку облаков, поднималось над Заливом, подходя к наивысшей точке. Близился первый в Митиной жизни новогодний полдень, не суливший ему подарков от Деда Мороза, который, похоже, навсегда отвернулся от него. Митя воспринял этот горький факт с неожиданной для себя лёгкостью и стал равнодушно вслушиваться в звуки со стороны посёлка, постепенно просыпавшегося после затянувшейся праздничной ночи. На смену редким выкрикам проносящихся над Митей чаек пришли далёкие отголоски детского смеха и беззлобной семейной перебранки, назойливый шум прогреваемого автомобильного двигателя, монотонный скрип железных качелей, нескончаемая перекличка собак, грай встревоженных галок и гулкий стук топора, отзывающийся послушным эхом.
Время для Мити уже остановилось. Он не собирался медлить с принятым накануне решением, которое должно было освободить его от невыносимой тоски одинокого и бесцельного бытия.
— Женечка! Женечка, что же это такое! — пробормотал Митя вслух, совершенно уверенный, что она слышит его, что она здесь, что она молчит только потому, что ещё не поняла непоправимый ужас всего того, что она наделала. — Ах, всё равно, Женечка, — горько и нежно прошептал он напоследок, а затем резко переместил корпус вперед, свободно перевернулся вокруг ветки и ринулся к земле, на встречу с бесконечностью.
На краткое мгновение Митя погрузился в вожделенный абсолют мрака, но это сладкое блаженство небытия неожиданно сменилось ворвавшимся в его сознание потоком света.
Неумело завязанный узел плавно заскользил, предательски смягчив смертельный рывок и предельно растягивая незнакомую боль, которая сдавила горло и пронзила его тело от затылка до поясницы. Ноги, обутые в тяжёлые шнурованные ботинки, дёрнулись и беспомощно повисли, покачиваясь у самой земли, примерно на ширину ладони от выступавшей из-под снежно-ледяной корки высохшей осоки. Там, внизу, по снегу отдельно от него медленно и бестолково перемещалась из стороны в сторону его тень, почти соприкасаясь с парящим над землёй телом.
Митю охватил леденящий страх, и ему подумалось, что в таком состоянии он может провисеть здесь целую вечность. Он хотел было ухватиться за скользкий шнур сзади над головой и, подтягиваясь на нём, добраться до спасительной перекладины. Но ветка была теперь слишком высоко, а руки потеряли чувствительность и сами по себе нелепо выставились вперёд с судорожно сжатыми кулаками, как будто ухватив руль невидимого велосипеда.
Теряя сознание от отчаяния, боли и удушья, Митя, как в детстве, на мгновение зажмурился и заставил себя сосредоточиться на своём самом главном желании. Он вдруг с предельной отчётливостью понял, как невыразимо сильно ему хочется взглянуть в лицо Женечки и уловить в нём хотя бы слабый отблеск прежнего чувства.
Широко раскрытыми глазами он в последний раз обвёл окружающий его пейзаж, начав обзор с валяющейся неподалёку собственной куртки и припорошенных снегом очков. Теперь Залив оказался у него за спиной, а перед лицом возникла вереница заросших молодыми соснами дюн с обильно проступающим сквозь снежную белизну разноцветным мусором. Тропинка, которая привела его сюда, уходила за ближайший холм, снова возникала и вновь пряталась, словно заманивая его назад, в тот несказочный мир, где простое счастье так сильно зависит от разделённой любви, домашнего уюта и радостных подарков.
Дед Мороз не подвёл его. На самом дальнем конце извилистой тропинки, на предельном рубеже своего близорукого зрения, Митя успел разглядеть группу суетливо бегущих в его направлении людей. Впереди всех, поминутно увязая в корке обманчивого наста и неловко придерживая длинные рукава наброшенной на плечи Гришиной куртки, бежала к нему Женечка. Разметавшиеся на ветру тёмные волосы почти совсем скрывали прекрасное Женечкино лицо, но Митя не сомневался в том, что в её глазах стоят слёзы сострадания и любви.
На пороге земной ступени
Ты меня отпусти от тени,
Тонкой нитью свяжи с землёю,
С тихим лесом, с волной морскою.
Я замру над глухой тропинкой
Между камушком и травинкой,
Как на ёлке стеклянный шарик,
Как бумажный хрупкий фонарик,
Как жучок в паутине тонкой.
Ты меня обойди сторонкой.
Дед Мороз или Бог Всевышний
Говорит мне, что третий — лишний.
Я вернусь к тебе лёгким снегом,
Грустных снов золотистой негой,
Летним солнцем, морским песочком,
Нежной нотой, волшебной строчкой,
Свежим хлебом, кофейным духом,
Голубым тополиным пухом,
Долгожданным светом в окошке,
Воробьём на твоей ладошке.
Ты любила меня когда-то —
К позабытому нет возврата.
Я тебя любил безответно —
Дай же мне уйти незаметно.
Здесь, в Петербурге, нам часто снятся одинаковые сны, пронизанные романтическим флёром литературных реминисценций и горьким ожиданием прозаического пробуждения. Кто из нас хотя бы раз не совершил волшебного полёта над замусоренной и разбитой, но всё же дорогой его сердцу петербургской мостовой? Для кого Дед Мороз не был достоверной метафизической реальностью, а расставание с его карнавальной маской — грустным признаком неизбежного взросления? Кто никогда не пытался выяснять отношения с собственной тенью, кому не доводилось испытывать восторг при виде бесконечного водного пространства, окружающего город и сливающегося у горизонта с небесами? Одним словом — читателю не составит труда узнать себя в Мите.
Многим покажется нестерпимым трагический финал повести. Не лучше ли было поместить на задней стороне обложки краткое пояснение наподобие заключительных титров к голливудским фильмам, в том духе, что «Митю удалось спасти, его позвоночник совершенно не пострадал… Ухаживавшая за ним в больнице Беатриса…»? — Впрочем, и в нынешнем варианте последняя сцена оставляет для главного героя некоторый оптимистический шанс, как и в случае с его бунинским прототипом: «Митя с наслаждением выстрелил…» — но состоялся ли выстрел?
Дмитрий Северюхин, в прошлом — физик и плодовитый изобретатель-электронщик, затем — живописец и организатор выставок, к настоящему времени приобрёл известность как автор монографий и справочных изданий по русскому искусству, а также как составитель фундаментальной истории ленинградского литературного самиздата, участником которого был сам в 1980-е годы. И вот — дебют Северюхина-новеллиста, если не брать в расчёт небольшой книжечки его литературных мемуаров, два издания которой вышли недавно крошечным тиражом и мгновенно стали библиографической редкостью.
Стиль книжной графики Александра Кобяка, знакомый нам по столь разным книгам, как «Приключения барона Мюнхгаузена», «Рубаи» Омара Хайяма и «История одного города» Салтыкова-Щедрина, несомненно восходит к традициям петербургского «модерна», точнее — к «Миру искусства» с его утончённым эстетизмом, явно выраженной декоративно-графической тенденцией и подчёркнутым стремлением к театральности. В своей излюбленной технике — рисунках тушью — Кобяк достигает графической выразительности за счёт чередования тончайших линий, образующих ажурную вязь, из которой щедро ткутся образы и сюжеты. Педантичное следование литературному тексту не свойственно этому мастеру, а историко-этнографические или архитектурные реалии дают ему лишь материал для вольной импровизации. Самостоятельно трактуя и домысливая литературный сюжет, он становится полноправным соавтором книги, а его герои выступают отнюдь не в обыденно-реальном обличье, но в виде характерных гротескных масок некоего мистического карнавала. Иллюстрации Александра Кобяка подобны игривой и непослушной тени, неотвязно сопровождающей главного персонажа повести, но никогда в точности не повторяющей его движений.
Простившись с читателем грустным поэтическим завещанием, новый герой осторожно вступает в пёструю галерею петербургского литературного мифа. Пожелаем долгой жизни новорождённому чухонскому Вертеру; пусть, в отличие от своего великого предшественника, он послужит не руководством к печальному действию, а напротив — скромным напоминанием об ускользающих и возвращающихся мгновениях счастья, ради которых всё-таки стоит жить.
Борис Останин