Мне не случалось обращать внимания на семейную жизнь Мизгиря, а рассказанный выше случай открыл многое такое, о чем посторонний человек мог только догадываться. Это была мужицкая «не пара» со всеми признаками внутреннего семейного разлада. Происходившая на моих глазах дикая сцена служила только выражением внутренней розни. Одним словом, Мизгирь меня заинтересовал, как муж-неудачник, каких немало, но здесь все происходило на подкладке мужицкой жизни.
На кордоне меня задержал выпавший ночью снег. Случилось это совершенно неожиданно. Погода стояла хорошая, хотя и с крепким осенним холодком; небо было чистое, безоблачное; ветер дул не из «гнилого угла», как Мизгирь называл северо-восток, а с полудня. Одним словом, все приметы обещали хорошую погоду. Но, когда утром проснулись «соловьи», все было покрыто снежной пеленой в четверть. Такой глубокий снег на Среднем Урале выпадает в первых числах сентября очень редко, а я видел его в первый раз.
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день… — ворчал Волк, надевая онучи. — На санях теперь в самую пору.
Положение транспорта, застигнутого снегом на половине дороги, было критическое. Упавший на сухую землю снег навертывался на колеса, как войлок, но не сидеть же из-за него на кордоне. «Соловьи» перебрали весь лексикон своих крепких слов и тронулись в путь только часов в девять. Мизгирь проводил их, стоя за воротами. Он жалел несчастных лошадей, вытягивавших тяжелые возы из последних сил…
— Забьется богова скотинка, — проговорил он вслух.
Я предполагал вернуться домой, но очень уж хорошо теперь было в лесу, особенно в чернолесье, где еще не спал осенний лист. Березы, рябины, черемухи и осины просто гнулись под тяжестью снежных хлопьев. Картина была единственная, особенно там, где с мертвой белизной снега контрастировала сохранившаяся листва: осинники точно были обрызганы кровью, которая резала глаза на белом снежном фоне. Я смотрел и не мог достаточно налюбоваться — так было все оригинально-хорошо.
— Премудрость божия, — объяснил Мизгирь, любовно оглядывая засыпанную снегом картину. — К урожаю ранний-то снег… В горах-то у нас, конечно, не займуются хлебом, а по крестьянам идет поверье. Крестьяне-то не чета нашим заводским: у них все по-божески.
— А что, пойдем сегодня на охоту?
Мизгирь точно смутился. Помявшись немного, он признался, что ему жаль молодых, которые еще в первый раз увидели снег.
— Тварь, а тоже чувствует, — объяснил он, увлекаясь темой. — Ножки-то на снегу зябнут, ну, они все по деревьям, как курицы.
— Чего же тебе жаль?
— А как же: смиренные они теперь, хошь руками бери. Потому чувствуют свою неустойку… Которая птица нонешнего лета, так ее уж сразу видно.
— Я молодых не буду стрелять…
— Старых петухов, пожалуй, и можно, потому как хороший хозяин держит и дома петуха всего три года…
На этом мы и согласились. Мизгирь повел в лес, и мы скоро разыскали несколько выводков. Мучка, конечно, шла за нами, но не облаивала птицу, а только подавала убитую.
Увлекшись охотой, мы незаметно ушли верст за пять, так что вернулись домой только к вечеру. Настасья за день успела, видимо, одуматься и конфузливо повертывалась к мужу спиной.
— Что, стыдно, небось, роже-то? — корил Мизгирь. — Каку моду придумала… Да еще по рылу норовит!
— Мужики проклятущие меня подожгли, — сурово оправдывалась Настасья. — А ты молчишь, как пень березовый.
— А того ты не подумала, кто я тебе?
— Известно, кто: муж.
— То-то вот и есть… Закону не понимаешь. Ты думаешь, я бы тебя не одолел, кабы на то пошло? Думаешь, большая мудрость человека ухватом обихаживать? Своих глаз не стыдно, так постыдилась бы чужих…
Настасья терпеливо сносила эту добродушную воркотню, пока в избу не вошел Пимка. Картина сразу переменилась.
— Да ты что пристал-то ко мне, смола? — накинулась она на мужа. — Без тебя знаю, где моя неустойка… Ежели бы ты был настоящий мужик, как прочие люди, а то вся-то тебе красная цена: недоносок.
Пимка не вступался в разговор, но его присутствие, видимо, раздражало Настасью. Мизгирь тоже как-то весь съежился и сразу замолчал. В этой сцене было что-то недосказанное. По пути Настасья побила подвернувшуюся под руку девчонку, швырнула какой-то горшок и вообще обнаружила явные признаки сильного раздражения. Мизгирь забрался на печку и только вздыхал. Мужицкая обида тяжела и ложится на душу камнем, не то что легкое господское горе, которое все наверху. Годами она вынашивается, годами накипает, пока не прорвется каким-нибудь мужицким случаем, большею частью из-за пустяков.
Утром на другой день я отправился домой. Меня вез на охотничьих пошевнях Пимка, а Мучка из вежливости провожала версты три. Хорошо было ехать по молодому снегу, не тронутому еще ни одним пятнышком. Лес стоял в снеговом покрове, как очарованный, точно в каком-то сказочном царстве. Небо как-то сразу потеряло все краски, побелело по-зимнему, но яркий матовый свет заставлял жмуриться. Мохноногая лошадка бежала без понукания, легко и свободно, точно и она радовалась легкому зимнему пути. Пимка правил довольно небрежно и все насвистывал.
— Пимка, тебе не совестно? — спросил я.
— Это насчет третьеводнишнего, барин? — ответил он, поворачивая ко мне свое безбородое круглое лицо. — А я тут ни два, ни полтора… Грешат они промежду себя постоянно, можно сказать, без утиху грешат. Известно, дура эта Настасья, потому как видела, за кого замуж шла.
— Она не любит мужа?
— А кто его знает… Поедом ест, а Мизгирь молчит. Ну, она, обыкновенно, пуще злится… Кабы настоящий мужик был, так он бы ее по первому слову выворотил наскрозь.
— Зачем же ты беса подпускаешь?..
— Да так… Надоело мне на кордоне жить до смерти: лес кругом. Праздник придет, а ты не знаешь, куда деваться… Одуреешь от этакой жисти. Ну, «соловьи» приедут, все же на людях как будто и веселее…
Помолчав немного, Пимка опять повернулся ко мне и убежденно проговорил:
— Все-таки она его любит, значит, Настасья-то… Как-то он по весне разнемогся, так она ревмя ревет, а выздоровел — опять грешит.
— А ты давно живешь на кордоне?
— Да уж лет с десять будет. Полюбила собака палку — так и я. Отбился от другой всякой работы, измотыжился. Вот погляжу еще с годок да в транспортные определюсь, барин. А что касаемо Мизгиря, так ведь я не со зла шутку сшучу иной раз. Конечно, кабы настоящий он мужик, так тоже не посмел бы я озорничать-то…
Незадолго перед рождеством ко мне завернул Мизгирь. Он привез целый мешок с морожеными налимами, которых ловил в это время в своей речке Шипишной по каким-то ямам и омутам. Мизгирь вытряхивал мешок, и мерзлая рыба рассыпалась, как раздернутая связка кренделей. Налимы редко замерзают клином, как другая рыба, а непременно изовьются в разные фигуры. Можно мерзлого налима разломить, как сухарь. Но если такую мерзлую рыбу оттаять постепенно, то она оживает, и недавние мерзлые крендели начинают ползать по полу. Как мне рассказывали, положенные в пирог, они выползали из теста в печи. Последнего я не видал, а как они оживали на полу — наблюдал много раз. Не знаю, сколько времени может сохраняться эта живучесть, но во всяком случае она заслуживает внимания.
— Ну, что новенького, Мизгирь? — спрашивал я своего гостя.
— Да все то же, что и раньше… Волки ноне одолевают.
Мизгирь заметно похудел и выглядел еще меньше. Я предложил стаканчик водки, но он отказался.
— Не потребляю… Будет. И то грехов-то накопил достаточно…
— А здоровьем как?
— Ничего, слава богу. По весне меня прижало будто, а теперь ничего. Настасья наказала кланяться…
— Часто ссоритесь, или нет?
— Бывает… Карахтерная она у меня, а так ничего. Проворная баба, другой-то такой поискать…
Помолчав немного, он проговорил с какой-то детской улыбкой:
— Недавно она у меня прощения просила, значит, Настасья… Верно говорю.
— Опять, вероятно, побила тебя?
— Около этого… Только я ее-то, Настасьину драку, ни во что кладу: себя она не помнит, когда в карахтер свой войдет. Конечно, об стену головой тоже не бьется, все меня норовит благословить чем попадя… Это есть. А только и другое надо рассудить, барин; сегодня транспортные, завтра транспортные, — своим хозяйством другая-то баба едва управляется, а Настасья вон какую страсть воротит. Работа работой, а потом тут еще озорство да высмехи, а бабье сердце тут и есть: вскипело и готово. Ежели бы нам так устроиться, чтобы не на людях, — другой совсем разговор. Конечно, привык я к лесу, обжился вот как, а все-таки думаю бросить кордон… Ну его совсем!
— Куда же ты думаешь?
— А в крестьяне уйду… В орде {Ордой заводские называют и Башкирию и казачьи земли Оренбургской губернии. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.).}, сказывают, земли много пустует. Вот и уйду в орду… Хлеб буду сеять, хозяйство заведу, а по зимам в кузнице буду робить, потому как к этому делу я сызмала свычен. Непременно уйду… Надоело.