Такие толстые общие тетради в мягкой, но прочной коленкоровой или клеенчатой обложке у нас обыкновенны и долговечны. Поколения школьников и студентов заполняли их записями и каракулями, а то и карикатурами. И пока люди в России будут уметь писать или хотя бы этому обучаться, такие тетради не вымрут.
Тетрадь была старой. Когда-то на коленкор была наклеена прямоугольная этикетка с надписью «А. Пупкин. Химия» или «2-й курс, 6-я группа. Ираклий Ионишвили», а то и «Маргарита Ф. Дневник», но теперь от этикетки остался лишь пожелтевший уголок.
Несколько первых страниц было вырвано аккуратно, с помощью линейки. Наверное, сменился владелец тетради и новому прежние записи не понадобились.
Затем кто-то иной вырвал из тетради еще страниц двадцать – одним рывком, грубо, остались лохмотья страниц… Лидочка почему-то представила себе человека, согнувшегося над буржуйкой, который, положив тетрадь на колено, выдирает из нее опасные страницы, прислушиваясь притом, не слышны ли шаги в коридоре.
Разумеется, легко предположить, что последний хозяин тетради был человеком неаккуратным и нетерпеливым. Но этого быть не могло, потому что первая из уцелевших страниц начиналась с полуслова, и вся она была покрыта аккуратным, стройным, почти писарским почерком Сергея Борисовича.
Значит, вернее всего, он сам хотел было уничтожить записи, но потом то ли опасность прошла стороной, то ли передумал…
«…шине Михаил Иосифович Авербах рассказал мне об удивительной внутренней организации Л. Летом 1921 года, предположив, что у него начинается прогрессирующий паралич, он попросил Н.К. достать ему все возможные специальные труды, касающиеся этой болезни. Несколько вечеров он провел над английскими и немецкими книгами и специальными журналами, а потом, отдавая их обратно для возврата в библиотеку, сказал Н.К., что теперь знает о своей болезни больше, чем врачи, и, к сожалению, его диагноз пессимистичен. Тогда же он стал рассуждать о смерти супругов Лафарг, которые за десять лет до того покончили с собой, решив, что болезни и возраст более не позволят им приносить пользу делу освобождения трудящихся. Н.К. отшутилась, сказав, что в их семье обязательно найдется дезертир, имея в виду себя. Л. засмеялся и несколько дней после этого называл ее не иначе как дезертиром.
Из английских трудов Л. сделал для себя простой и практичный вывод – знаком приближения смерти служит сильная боль в глазах, не связанная с утомлением. С тех пор и до кончины Л. особо внимательно относился к визитам М.И., потому что был убежден, что из уст окулиста он услышит приговор. Роль вестника беды Михаила Иосифовича весьма огорчала, но он был человеком долга и, несмотря на свою антипатию к большевикам, выделял Л. как удивительную, яркую личность, в которой щедро, но нелогично смешивался высокий идеализм с низменным политиканством, искренняя скромность и невероятное тщеславие, умение прощать и безбрежная мстительность. Я полагаю, что М.И. льстило, что именно он был избран для наблюдения за Л. и именно ему Л. доверял более других.
Летом 1923 года, во время очередного визита к больному вождю, когда я напросился к М.И. в качестве ассистента, не связанного с кремлевской братией, я и услышал от него, что Л. и на самом деле планирует самоубийство, что совершенно невозможно для практически парализованного, почти лишенного речи человеческого обломка. Но так как мы имеем дело с обломком гения, то не исключено, что его план удастся. Я не понял тогда, шутит ли М.И., и решил, что сам погляжу на великого больного и потом постараюсь сделать собственные выводы. (Если, конечно, бывают великие больные и просто больные.)
В памяти у меня сохранилось ощущение чудесного теплого дня, жужжания насекомых и пения птиц, всеобщего мира и покоя. Роскошный, но в то же время очень простой по формам загородный дворец в Горках был окружен щедрым, хоть и порядком запущенным парком. Нас встретила миловидная пожилая женщина, похожая на Л. и оказавшаяся его старшей сестрой Анной Ильиничной. В тот же день мне привелось увидеть также Дмитрия Ильича – младшего брата Л., врача по образованию, еще одну сестру – Марию Ильиничну, а также его жену – Н.К. Должен сказать, что все это семейство произвело на меня самое лучшее впечатление своей деликатностью и в то же время желанием постоять друг за дружку, поддержать и ободрить. Милое российское интеллигентное семейство, не погубленное революцией и сохранившееся как бы вне этого дикого времени, будто осознавшее свой долг: посильно помогать кумиру, самому умному, самому лучшему – брату Володе. Все они – родственники Л. – трудились, и притом бескорыстно, в различных газетах либо учреждениях, принося помощь обществу и по мере сил, как я понял, стараясь не реагировать на реалии мира, созданного Володенькой. Мне показалось даже, что и участие в учрежденческих делах, и присутствие в газетах совершалось родными Л. не из любви к такой деятельности – вся энергия семьи после смерти старшего брата, террориста и убийцы Александра, сконцентрировалась в Володе, – а для того, чтобы служить ушами и глазами брата и знать достаточно, чтобы быть ему полезными не только дома, но и вне его.
Стань Л. присяжным поверенным или мировым судьей, они бы все ограничили свою жизнь домом или его ближайшими окрестностями, превратившись в интеллигентских российских обывателей по Чехову.
Присутствие любящих и преданных женщин было сразу очевидно по тому, как чисто и скромно содержался особняк, как был вымыт, ухожен Л., как аккуратно была заштопана выглаженная сорочка и как тщательно были пришиты к ней пуговицы. Я подумал, глядя на более чем скромную одежду всего семейства, что они так и не приспособились к распределителям и талонам – они помнили, что новую сорочку или кофточку можно было купить в недорогом магазине, оставшемся в том, милом их сердцу прошлом, которое они помогали уничтожить.
Как и предупредил меня М.И., у Л. наступила ремиссия: болезнь – коварнейший из смертельных недугов – временно отступила, как осаждающий крепость неприятель, который высматривает слабые места в стенах, полуразрушенных после предыдущих штурмов. Так что я надеялся – хотя и не было оснований для такой надежды – на то, что увижу вождя нашей страны гуляющим с палочкой в руке, продолжающим борьбу с болезнью. Хоть и знал, что нельзя верить большевистским газетам, создававшим в сознании обывателя именно такой образ Л., я оказался не подготовленным к открывавшемуся передо мной зрелищу, когда Анна Ильинична провела нас к лужайке, где находился Л.
В кресле-качалке с высокой, затянутой соломкой, закругленной поверху спинкой, с приспособленными к ней велосипедными колесами и подставочкой для ног сидел незнакомый старый человек с остановившимся взором, неживой желтоватой кожей лица – лишь рыжеватые с проседью усы и бородка были узнаваемы по портретам и фотографиям.
Анна Ильинична окликнула Л., и тот с некоторым запозданием отреагировал на голос сестры. Его глазам вернулось осмысленное выражение, Л. криво улыбнулся, показывая этим, что узнал М.И., а затем перевел взгляд на меня – обычный просительный взгляд очень больного человека, с которым тот обращается к незнакомому врачу в тщетной надежде, что тот обладает панацеей от его немощи.
М.И. поздоровался – Л. поднял и протянул ему левую руку, еще не окончательно потерявшую подвижность, затем М.И. представил меня как молодого способного терапевта, призванного для независимой консультации.
Мой визит был строго неофициален, так как у меня были собственные сложности с ГПУ. С точки зрения здравого смысла, моя поездка в Горки была верхом легкомыслия. Кстати, когда меня впервые арестовали в тридцать первом, я ожидал, что мне будут шить покушение на вождя мирового пролетариата. Но оказалось, что поездки в Горки не были зафиксированы в моем досье. Видно, в последние месяцы Л. охраняли плохо и нехотя.
Прежде чем вернуться в дом для осмотра, Л., время прогулки которого еще не истекло, немного поговорил с М.И. о семейных делах моего коллеги, что меня расположило к больному. Я должен сказать, что периодически разум Л. как бы выползал из болота, раскрывал глаза, и ты видел, какой громадный, трепещущий, измученный страданием ум бьется в этом немощном тельце.
Во время неспешной беседы появился Дмитрий Ильич, младший брат Л., сам врач из Крыма, человек милый в манерах и более ничем не выдающийся. Я обратил внимание на то, с каким живым интересом Л. обратил свой взор к брату, вопрошая его о чем-то. Тот кивнул. Дмитрий Ильич спросил, не можем ли мы провести осмотр здесь, на свежем воздухе, но М.И. категорически отказался – он привез и уже развесил свои таблицы.
Мы осматривали Л. в главном корпусе, на первом этаже. Затем Л., уставший от общения с нами и вновь потерявший дар речи, покинул нас – его увезли, а Н.К. пригласила нас пообедать.
За скромным летним деревенским обедом все старались не говорить о болезни Л. и почему-то увлеклись воспоминаниями о жизни в Европе, где каждый из нас бывал и жил. Перебивая друг друга, родные Л. и мы с М.И. описывали красоты Германии или Швейцарии, как пресловутые восточные обезьянки, не желающие слышать, видеть или произносить чего-либо, относящегося к неприятной действительности.
За нами должны были прислать машину, но она запаздывала, и мы с М.И. после обеда отправились гулять по дорожкам парка, тогда как семейство Ульяновых разошлось по своим комнатам – благо их в Горках немало.
Помню, как я начал рассуждать о возмездии, каре, которая может проявить себя в неожиданной форме, на что М.И. резко возразил, что как врач он не видит проявления небесного бича в заболевании Л. хотя бы потому, что за свою практику насмотрелся на больных прогрессирующим параличом, которые в жизни и мухи не обидели.
– И все же, – настаивал я, – из всех возможных казней египетских некто всеведущий избрал для Л. специальное наказание – недвижность для шарика ртути, безгласность для граммофона, бессилие для тирана, создавшего новый тип мировой империи. Почему такое совпадение?
– Возьмите судьбу иных тиранов, – спорил со мной М.И. – Правда, помирали они, как правило, рано – мало кто дожил до пятидесяти, вычерпывали себя скорее, чем обычные индивидуумы. Александр Македонский, Наполеон, Петр Великий, Тамерлан… Но ведь то же можно сказать и о поэтах?
– Никто еще всерьез не занимался физиологией гения, – сказал я. – Ведь это аномалия. Гении толкают историю вперед, создают в ней разрывы, дыры, завихрения, их деятельность приводит к колоссальным потерям жизней. Значит, в этом желтом немощном паралитике есть что-то, отличающее его от прочих людей.
– Что вы имеете в виду? – спросил М.И.
– Возможно, это гормон либо иное вещество, стимулирующее особую работу мозга.
– Или особую бессовестность! – улыбнулся М.И., доставая гребенку и расчесывая растрепанные налетевшим ветром вьющиеся волосы – мой старший коллега был элегантен и всегда следил за собой.
– Это не бессовестность, – сказал я. – Это иная мораль.
– Что в лоб, что по лбу.
– Значит, вы не верите в различие между человеком и гением?
– Во-первых, я не знаю, кто гений, а кто нет. Во-вторых, короля, как гласит французская поговорка, играет его окружение. Сложись обстоятельства иначе, не было бы вождя мирового пролетариата, а был бы присяжный поверенный в Симбирске.
– А вот и нет! – возмутился я. – Обстоятельства-то как раз не благоприятствовали Ленину. Он прожил почти полвека до своей революции и все эти годы держался на поверхности радикальной политики силой своего гения. Я убежден, что пройдет время…
– И памятниками ему будет уставлена вся земля российская!
– Нет… я о более отдаленном будущем. Я о том времени, когда взбаламученная Россия успокоится после очередного смутного времени и историки, журналисты, романисты начнут искать слабости в характере Л., провалы в его теоретических работах, роковые ошибки в политике. Вы можете найти миллион ошибок и слабостей, но от этого Л. не перестанет быть гением.
– Гений и злодейство…
– Совместимы, Михаил Иосифович, – перебил я профессора, – еще как совместимы! И гениев злодейства было не меньше, чем гениев добра. В природе все уравновешено.
Мы присели на лавочку в тени старой липы. Солнечные лучи пробивались сквозь густую листву и высвечивали розовые пятна на сиреневой земляной дорожке.
– Вряд ли я смогу вам помочь, – сказал М.И.
Я не понял, в чем он собирался помочь мне.
– Я не смогу оставить вас здесь для наблюдений за Л., – пояснил М.И. – Лечащий врач Осипов, которого сегодня, к счастью, нет, весьма ревниво относится к конкурентам – куда проще выписать профессора из Берлина, чем московского приват-доцента. Штатные медики накинутся на вас как стая гарпий. И вы кончите молодую жизнь в подвалах ЧК.
М.И. полагал, что шутит или почти шутит. Он не подозревал, насколько скоро я пойду по предсказанному им пути.
– Не знаю, – сказал я, – интересно ли мне оставаться рядом с Л. Я его побаиваюсь. Он ведь гений.
– Опять вы за свое! – М.И. рассердился на меня. – Он просто пациент, который просыпается утром и через минуту сладкого неведения в ужасе вспоминает о том, что он парализован, обречен… Какая буря бушует в его душе, каков конфликт между душой и бессильным телом! Он посылал тысячи людей на смерть, а теперь ждет свою…
К нам подошел невысокий стройный – в родню – взволнованный Дмитрий Ильич и, игнорируя меня, увлек М.И., которому, очевидно, доверял, в сторону, оставив меня на скамейке. Они принялись негромко беседовать.
Вскоре после того, как они закончили беседу, за нами прислали автомобиль, и, провожаемые добрыми напутствиями Ульяновых, мы покинули Горки. Тогда вполголоса, чтобы не услышал шофер, М.И. поведал мне продолжение истории с запланированным самоубийством Л.
Оказывается, Л. удалось привлечь на свою сторону брата, а также переведенного с помощью Дмитрия Ильича из Крыма старого большевика Преображенского. Сделано это было затем, чтобы окружить Л. своими людьми, уменьшив влияние агентов Сталина, который не хотел смерти Л., так как от его имени укреплял свои позиции в партии. В то же время Сталин желал контролировать каждый вздох Л. и его родни, видя во всех врагов и заговорщиков. Ему нужен был еле живой, безгласный и потому послушный Л.
Оказывается, предыдущую ночь Л. провел во флигеле, где жил Преображенский. Там до трех часов утра Л. спорил с Дмитрием и Преображенским. Спорил знаками, хрипом, неверными движениями левой руки, отказывался спать и есть до тех пор, пока те не сдались. Было решено, что в тот день, когда М.И. установит, что наступил последний приступ, Л. подаст условленный знак – сложит указательный и средний пальцы левой руки. И тогда Преображенский принесет спрятанный у него во флигеле яд, а Дмитрий Ильич даст его брату.
Мне было трудно поверить в полную серьезность этого заговора. В нем было что-то от декадентской романтической литературы. Но М.И. был совершенно серьезен, и его лишь беспокоила этическая сторона дела. Признавая право каждого человека прекратить свою жизнь, он не желал быть участником такого убийства.
Я спросил тогда М.И., сколько-де еще протянет его пациент. М.И. ответил, что, по общему убеждению всех врачей, жить Л. осталось две-три недели.
– Несмотря на то, что ему сейчас лучше?
– Это не играет роли. Это коварная шутка болезни, как шутка палача, который придерживает ноги повешенного, чтобы тот подольше мучился. Но палачу скоро надоест, он отступит в сторону, и труп медленно завертится на веревке.
Оставшийся путь мы проделали в молчании. Оба были заняты своими невеселыми мыслями.
Когда мы уже въезжали в Москву, М.И. вдруг сказал:
– Но я бы не стал полностью доверяться диагнозу. Пациент меня не раз удивлял и удивит в будущем.
– Значит, вы все же признаете господство духа над плотью?
– Не в случае с прогрессивным параличом, – грустно улыбнулся М.И. – Просто палач нашего пациента может оказаться великим шутником.
В тот момент я не предполагал, что еще увижу Л. живым и даже буду участником загадочных событий, сопровождавших его кончину.
Мог ли я предположить, что в темнеющем сознании Л. отпечатается мой образ и он как-то свяжет мое присутствие с собственной борьбой. Я в то время слишком буквально понял замысел Л., слишком доверился его решимости покончить с собой, не понимая еще, что даже этот акт был рожден его могучим инстинктом самосохранения.
Прошло около полугода, прежде чем М.И. вновь предложил мне сопровождать его в Горки. За месяцы, прошедшие с последней нашей поездки, положение вождя революции ухудшалось и улучшалось – с общей тенденцией к ухудшению.
Мы приехали под Рождество, стоял сильный мороз, нас везли в санях под полостью.
Мы достигли дома Л. в синих морозных скрипучих сумерках. Сыпал редкий сухой снежок. В гостиной стояла елка, и Дмитрий Ильич с сестрой Марией украшали ее – Дмитрий Ильич прижимал к груди картонную коробку с шариками и другими дореволюционными игрушками, а Мария Ильинична, стоя на высоком стуле, вешала шарики на ветки.
Навстречу нам вышли Н.К. и незнакомая мне дама с длинным скучным лицом.
К столу, на котором стоял большой самовар, подкатили кресло с Л. За полгода он ссохся и еще более потемнел – волосы на висках поредели, а бородка и усы казались светлее и желтее вокруг рта. Голова его покачивалась и дрожала на исхудавшей шее, и порой ему стоило труда удерживать ее вертикально.
Но нас он признал, и из невнятных звуков, которые он издавал и в которых разбирались лишь близкие, складывалось мое имя и имя М.И.
Надежда Константиновна, сидевшая за столом рядом со мной, сказала, что Л. не раз вспоминал обо мне – он верил, что я хороший врач, и даже хотел, чтобы я приехал, но доктор Осипов был против лишних медиков в Горках, и вместо меня из Германии выписали Ферстера и Гетье, которые могли лишь констатировать состояние больного и подтвердить роковой диагноз.
После чая М.И. проверил глазное дно Л., не нашел ничего явно тревожного, затем Л. дал понять, что хочет, чтобы и я его осмотрел. Я обратил внимание на то, что Л. за последние месяцы усох и даже уменьшился в росте, словно и кости тоже обладали способностью ссыхаться. Я указал на этот факт М.И., тот улыбнулся и отмахнулся – в тот момент он выписывал рецепт.
В целом же за пределами основного заболевания я не нашел никаких следов разрушения организма, о чем сказал Л., и тот, напрягшись, понял меня и несколько раз кивнул лысой головой.
В те годы я уже увлекался проблемой компенсаторных функций человеческого организма. Упрощенно моя теория заключалась в том, что если в организме есть сильный раздражитель, угроза жизни в целом, то вторичные беды и напасти отступают, затаиваются, ожидая, чем же закончится основной бой. Л. меня интересовал в первую очередь из-за этого. И я был убежден, как бы ни насмешничал М.И., что виной тому необычайно высокая умственная организация Л., сила его необычайного мозга. Все, что было заключено в Л., подлежало мобилизации на войну против паралича, который тем не менее побеждал. Но, побеждая в главном, отступал по второстепенным направлениям.
Некоторые из моих соображений я высказывал вслух, прежде всего для Дмитрия Ильича, который весьма переживал за брата – все члены этого семейства были очень близки друг другу. М.И. меня не слушал. Он даже ушел из спальни, где я проводил осмотр. Л. как будто внимал моим разглагольствованиям и кивал, но, может быть, причиной тому была слабость шейных мышц.
Затем Дмитрий Ильич удивил меня, выказав полное доверие ко мне, подчеркивая, что я, по его мнению, не являюсь чекистом.
В присутствии Л. Дмитрий Ильич спросил меня, готов ли я выполнить личную и очень важную просьбу брата. Затем он пояснил, что речь идет о цианистом калии – сильном яде, с помощью которого Л. намеревался покончить с собой. Но братья сомневались практически во всех обитателях Горок: одни слишком любили Л. и не допускали мысли о его смерти, другие были на службе у Сталина и потому – ненадежны.
Яд для Л. хранился во флигеле у Преображенского. Но тот был убежден, что в его комнате недавно кто-то провел обыск. Пакетик с ядом не был найден, но это не означало, что его не найдут в следующий раз. Поэтому Дмитрий Ильич попросил меня достать и иметь при себе цианистый калий в смертельной дозе для Л.
Мои попытки отшутиться, отговориться невозможностью даже подобной мысли – ибо она означала убийство одного из самых знаменитых людей на нашей планете – наткнулись на холодную стену отрицания.
– Никто не просит вас сыпать лекарство, – Дмитрий Ильич так и сказал: «лекарство», – в рот моему брату. Об этом мы с ним сами позаботимся. Но вы должны достать лекарство и в нужный момент по моей просьбе доставить его сюда.
Не слушая более моих возражений, Дмитрий Ильич, такой милый и мягкий на вид человек, объяснил напоследок, что вряд ли возникнет нужда в моей помощи, но в таком серьезном деле братья Ульяновы не намерены были рисковать.
Слушая наш разговор, Л. пытался улыбнуться одной стороной лица, и пальцы его левой руки шевелились, стараясь наложиться один на другой, как бы репетируя сигнал о смерти.
В те дни М.И. не скрывал изумления перед жизнестойкостью Л., утверждая, что резервы его организма уже давно и полностью исчерпаны, но у меня уже сложилось свое, отличное от авербаховского, мнение. Я скорее склонялся к точке зрения Дмитрия Ильича, который, приехав ко мне в Москву и желая убедиться, что я раздобыл яд, сказал, что вообще не верит в то, что Владимир умрет. «Он придумает выход, – произнес Дмитрий Ильич, глядя в окно остановившимся взором. – Он всегда придумывал выход даже из более сложных ситуаций».
Я не был уверен, что в жизни Л. бывали более сложные ситуации.
В тот приезд Дмитрий Ильич опасался слежки и вел себя как конспиратор дореволюционных времен.
Развязка наступила 20 января, через несколько дней после приезда Дмитрия Ильича. В середине дня мне позвонил М.И. и сказал, что, по сообщению из Горок, у Л. – резкая боль в глазах. Сам Л. убежден, что это – сигнал пришедшей смерти. Он отказался подниматься с постели, отказался завтракать – он требует немедленного приезда М.И.
М.И. спросил, не составлю ли я ему компанию, благо у меня сложились добрые отношения с семейством Ульяновых. Разумеется, я согласился. Сомнения мои касались лишь пакета с ядом – должен ли я брать его с собой. В конце концов я положил пакетик в карман – проблема жизни и смерти Л. решается им и его семьей. Я же не более чем «почтовый ящик».
Пока я собирался, в ушах беспрерывно звучала фраза Дмитрия Ильича: «Он придумает выход». В ней было нечто колдовское, дьявольское – как и в безусловном преклонении Дмитрия Ильича перед братом, и в том, что я сам все более склонялся к мысли, что фигура такого масштаба, как Л., не даст смерти одолеть себя. При этом я оставался вполне трезвым, вовсе не склонным к мистике ученым и полагал, что все таинственные явления проще всего разгадывать с помощью здравого смысла и самой простой арифметики.
В тот, последний приезд обстановка в Горках резко переменилась. Хотя не исключаю, что ощущение это питалось в значительной степени моими собственными предчувствиями.
Мне показалось, что возле дома и в самом особняке в тот день было куда больше народу, чем обычно, словно хозяин дома уже умер и это событие выбросило из привычных уголков и комнат всех обитателей большого дома и привлекло иных – по грустному делу или из обязательного соседского любопытства.
Н.К. встретила нас внизу, глаза ее распухли и были красными. Анна Ильинична, напротив, была бледна и осунулась. М.И. заговорил с доктором Осиповым, а меня попросил забрать из автомобиля таблицы и его саквояж. Я взял требуемое и присоединился к окулисту в гостиной.
Через несколько минут тревожного ожидания нас пригласили в спальню к Л.
Л., вытянувшись, лежал на кровати, покрытый клетчатым пледом. Видно было, насколько он ссохся; мне показалось даже, что на кровати лежит лысый ребенок, умирающий от голода, – фотографии таких детей еще недавно сопровождали в журналах сообщения из Поволжья.
При звуке наших шагов он медленно повернул голову, и после нескольких секунд пустоты глаза начали наполняться соком разума. Губы Л. шевельнулись, он промычал нечто, и Н.К. сказала:
– Он вас узнал.
И тут я увидел левую руку Л., которая лежала на пледе, – средний палец шевельнулся, стараясь покрыть собой указательный палец. И я понял смысл этого жеста – Л. не намеревался сдаваться, он сам решал, когда ему умирать.
Но тут центром внимания стал М.И. и его таблицы.
Авербах склонился к пациенту и стал спрашивать его – медленно и настойчиво, чтобы пробиться к тускнеющему сознанию:
– Вам больно? Больно глазам? Сильная боль…
Я вскоре перестал следить за вопросами и повел взглядом по небольшой комнате, стараясь запомнить в ней все: и как расположена мебель, и как падает сквозь окно свет, и как одета Н.К… Почему-то я посчитал своим долгом все запомнить, словно мне предстояло написать воспоминания о последних минутах жизни вождя и преступно будет что-то упустить.
Как ни странно сейчас, описывая те события, я должен признать, что начисто забыл, как кто был одет, какая там стояла мебель и даже – сколько народу было в спальне.
Дмитрий Ильич тронул меня за локоть и потянул, увлекая за собой, прочь из комнаты.
В коридоре он спросил:
– Надеюсь, вы не забыли?
Повторяю, что перед отъездом из дома я отчаянно боролся с самим собой, не желая брать этот проклятый пакетик, но все же взял, полагая, что не имею права обманывать людей.
Я хотел было передать пакетик Д.И., но брат вождя отказался его принять и сказал, что сначала надо выслушать диагноз М.И.
Он же сообщил мне, что последний и самый сильный приступ начался ночью и сам Л. убежден в приближении смерти.
Мы вернулись в комнату к Л.
М.И. как раз произносил свой диагноз…
– Со стороны глазного нерва и вообще глаз никакого нарушения нормы нет. Все в порядке…
Слова «все в порядке» звучали в этой комнате как тревожный вопль – значит, дело не в глазах, не в переутомлении, на что так надеялся Л. Значит, это – как он и вычитал в книгах – последний звонок приближающейся смерти.
Л. прикрыл веки, давая понять, что понял М.И.
Последующий час М.И. провел с родными Л., он вынужден был признать, что положение Л. совершенно безнадежно и, как бы ни сопротивлялся его организм, исход один и близок…
М.И. совсем не удивился, узнав от меня и стоявшего рядом Дмитрия Ильича, что я по его просьбе остаюсь в Горках на ночь.
М.И. покинул Горки, когда уже было темно. Я вышел проводить его на крыльцо. Стоял жгучий мороз. Снег отчаянно скрипел, будто взвизгивал под каблуками людей. В спину нам бил теплый свет из окон.
М.И. пожал мне руку, словно Пущин остающемуся в ссылке Пушкину.
Вскоре после отъезда М.И. Анна Ильинична обнаружила меня в гостиной и попросила следовать за ней.
– Сейчас приедут разные люди, – сказала она неодобрительно. – Лучше, чтобы они вас здесь не видели. Как мухи на падаль… – И повторила: – Как мухи на падаль, – не ощущая двусмысленности этих слов.
А впрочем, подумал я, может быть, она уже похоронила брата? И я здесь единственный, кто не верит в смерть Л.?
Анна Ильинична оставила меня в небольшой комнатке второго этажа, окно которой выходило на главный фасад. Она зажгла свет и попросила чувствовать себя как дома.
В комнате были диван, письменный стол и старый шкаф с полуоткрытой дверцей. На письменном столе стояла электрическая лампа, переделанная из керосиновой. Анна Ильинична прошла к окну, задернула занавески, потом зажгла лампу на столе.
– Здесь вы будете ночевать, – сказала она. – Я принесу вам белье. Туалет и умывальник в конце коридора. Простите меня. Мне некогда.
С этими словами, не ожидая моего ответа, она вышла из комнаты, и ее сухие частые шаги застучали, удаляясь, по коридору.
Впервые за вечер я остался один. Звуки снизу сюда не долетали. Я почувствовал тишину, которая царила в Горках.
Я подошел к окну и открыл форточку. По дороге к дому приближались огни автомобилей. Наверное, ехали те, кого Анна Ильинична сравнила с мухами.
Я потушил свет, чтобы меня не было видно снаружи, и стал наблюдать за тем, что происходит у входа в особняк. Лестница была ярко освещена электрическими фонарями.
Мое любопытство объяснимо и понятно – ведь я был куда моложе, чем сейчас, и судьбой мне было уготовано присутствовать при кардинальном моменте истории – смерти великого человека.
Из первой машины выбрался Сталин – его мне приходилось видеть в годы Гражданской войны, когда я, недавний студент, вернувшийся с Южного фронта после ранения и продолживший обучение в университете, повадился посещать разного рода собрания и митинги, влекомый свойственным мне любопытством. Тогда для меня он был представителем нового российского начальства, выползшего из глухих уголков империи и плохо говорящего по-русски. Были те начальники грузинами, венграми, евреями, латышами, поляками – людьми ущербными от долгого угнетения и готовыми наказывать всех, кто не был им подобен. Тот Сталин, которого я увидел три года назад и в котором не угадал вождя великой державы и даже сочувствовал его неумению слагать русские фразы, был невелик, сдержан в жестах и этим запомнился – среди крикунов и лицедеев он был бухгалтером.
На этот раз я узнал Сталина лишь по усам – он был в дохе и ушанке. А следом, из второй машины, выкатился, поспешил к Сталину нарком здравоохранения Семашко. На улице им разговаривать было холодно – пар от дыхания стал плотен и непрозрачен. Они нырнули в подъезд, который им пришлось открывать самим, за Сталиным вбежал еще какой-то человек, видно, из охраны, а шоферы отогнали машины в сторону.
Сталин был тогда Главным секретарем партии. И все считали его другом и надежным союзником Л.
Когда они вошли в дом, я тихо вышел в коридор – меня влекло любопытство.
В коридоре было почти темно – лишь слабенькая лампочка горела у лестницы.
Подойдя к лестнице, я мог лишь наблюдать за теми, кто выходил из покоев Л., но нарушить приказ Анны Ильиничны и спуститься вниз я не посмел.
Пробежала Мария Ильинична с кастрюлей горячей воды, за ней одна из секретарш или служанок несла полный графин. Смысл этого действа был мне непонятен.
Из спальни вышел Сталин. Он отошел к стулу, стоявшему у дверей, сел, достал пачку папирос и закурил. В доме никто не курил, и потому запах табака в одночасье отравил воздух. Даже я, относившийся к табачному дыму вполне лояльно, чуть не закашлялся.
Возле Сталина остановилась Анна Ильинична.
– Иосиф Виссарионович, – предложила она, – может, желаете выпить чашку чаю? Самовар в столовой, горячий.
– Спасибо, – сказал Сталин, наклонив голову, чтобы вытолкнуть из себя это слово, – мне не хочется чаю. Я побуду здесь.
У него были тяжелые слова. Анна Ильинична тоже это почувствовала и отступила от Сталина, словно испугалась.
А тот продолжал курить, задумчиво глядя в пол. Затем, словно почувствовав мой взгляд, он поднял голову, и я еле успел отступить назад. Я понял, что он сейчас пойдет к лестнице, чтобы проверить, кто подслушивает. Но, на мое счастье, дверь в спальню открылась и оттуда вышел нарком Семашко.
– И как там у вас дела? – спросил Сталин. Он очень плохо говорил по-русски.
Семашко понизил голос, словно сообщал государственную тайну.
– Владимиру Ильичу дали касторку, – громко прошептал он.
– Зачем? – спросил Сталин.
– У товарища Л. не работает желудок, – сообщил нарком.
– Правильно, – сказал Сталин.
Они замолчали.
Я стоял вне поля их видимости, значит, и сам их не видел. Только мог по шагам и голосам догадываться, кто участвует в разговоре.
Скрипнула дверь. Явление следующее – те же и супруга вождя.
– Мне надо будет поговорить с Владимиром Ильичом наедине, – сказал Сталин.
– Но вы же знаете, он не владеет речью, – послышался голос Н.К.
М.И. говорил мне, что у Ленина произошел со Сталиным конфликт именно из-за Н.К. И якобы он послужил толчком к обострению болезни. Сталин и Н.К. не выносили друг друга.
– Мне не нужно, чтобы он владел речью. Но в свое время он обратился ко мне с просьбой. И я, надеюсь, смогу ему теперь помочь.
– Не думаю, что Владимир Ильич нуждается сейчас в вашей помощи.
– Это решаем мы с ним, а не вы, – тихо произнес Сталин. И мне показалось, что я заглянул в его рыжие глаза.
– Хорошо. – Голос Н.К. дрогнул.
Она скрылась в спальне Л. Семашко куда-то испарился.
Снова наступила тишина. Сталин откашлялся, будто рядом со мной – так тихо было в доме. Потом приоткрылась дверь в комнату Л., и оттуда донеслись голоса. Я осмелился выглянуть и увидел, как Сталин поднялся и, не вынимая изо рта папиросу, заглядывает в приоткрытую дверь. Мне запомнилось, что у него на ногах были валенки и галоши – с галош натекло возле стула, где он сидел.
– Ну что? Что там? – спросил Сталин.
Я понял, что он говорит с наркомом.
– Прослабило, – сообщил нарком.
– Да идите вы со своими клизмами! – рассердился вдруг Сталин. – Почему эта курица не выгоняет всех из комнаты?
– Сейчас, они меняют белье, – сообщил Семашко. – Вы же понимаете, Иосиф Виссарионович.
– Черт возьми, еще этого не хватало!
Поскрипывал рассохшийся паркет. Сталин быстро ходил по залу.
Потом шаги стихли, и я услышал голос Сталина:
– Тогда пойдите к Ильичу и скажите ему в ухо, чтобы он понял, что я привез то, о чем он просил. Я привез.
– О нет! – почему-то возразил Семашко. – Подождите немного, и вы сами ему скажете.
Послышались шаги, шуршание одежды. Я наклонился – из дверей спальни вышли несколько женщин: одна несла ночную посуду, вторая – свернутые в узел простыни, третья – пустой кувшин и таз.
В дверях стоял Дмитрий Ильич.
– Заходите, Иосиф Виссарионович, – сказал он. – И если вы не возражаете, я буду вам помогать.
Не ответив ему, Сталин вошел в комнату к Л.
Ночью, когда все в доме затихло, Сталин и Семашко умчались в Москву, а Л. заснул, Дмитрий Ильич поднялся ко мне и рассказал, как происходила последняя встреча Л. и Сталина.
Сталин, по словам Дмитрия Ильича, был поражен, увидев, как изменился Л.
Л. с трудом воспринимал связную речь, так что Дмитрию Ильичу пришлось выступить в роли переводчика. Сначала С. убедился, что никто их не подслушивает, затем он спросил Л., не изменил ли тот своего намерения. Того самого намерения, помочь в исполнении которого он просил Сталина еще полтора года назад.
Л. долго не мог понять, но, когда понял, глядя на Дмитрия Ильича, промычал слово «убить». Или «убил».
– Вы говорите о самоубийстве? – спросил Дмитрий Ильич.
– Вот именно.
Л. показал бровями, что удивлен, и Дмитрий Ильич истолковал его вопрос так:
– Почему вы изменили свое мнение? Вы ведь были резко против самоубийства?
– Я думаю, товарищ Л., – сказал тогда Сталин, обращаясь к умирающему, – что этим я выражаю вашу волю. Я ведь человек и должен помогать другим людям.
– Ни я, ни мой брат, – сказал мне тогда Дмитрий Ильич, – не поверили Сталину. Я чувствовал, как брат старается сжать пальцами мою руку, лежавшую на его кисти, и взялся истолковать невысказанные мысли Володи. Я сказал Сталину:
«Брат просит оставить привезенное с собой». – «Почему он думает… почему вы думаете, что я привез это с собой?» – «Это понятно», – сказал я.
Сталину не понравились мои слова, но он вынул из кармана и передал мне пакетик. И сказал, что это – цианистый калий.
– И тогда я увидел, что мой брат улыбается. И я понял почему. Теперь у него есть целых три пакета с ядом. Три смерти ждут его, не говоря об обыкновенной… Сталин ушел, недовольный мной и братом. Ему казалось, что его дурачат. Но он не понимал – истолковываю ли я Володю, понимаю его или придумываю от своего имени, тогда как Володя – не более как бессмысленное растение.
– Но почему вдруг Сталин привез яд? – спросил я. – Значит, ему нужен мертвый Л.?
– Почти правильно, – ответил Дмитрий Ильич, не удивившись моей излишней смелости. Даже в те годы рассуждать так с малознакомыми людьми было не принято.
Но, оказавши раз доверие, Дмитрий Ильич как бы позволил мне задавать такие вопросы.
– Раньше он отказывался даже обсуждать эту проблему, – сказал Дмитрий Ильич. – Я думаю, потому что ему нужен был живой, но беспомощный Ленин. Лучший ученик, верный последователь, замечательный организатор – я наслышался этих слов даже здесь. Да и брат полагал, что Сталин оставлен им в роли цепного пса, пока хозяин отлучился. Но цепной пес стал показывать нрав. Брат обсуждал с ним проблему ухода из этого мира – Сталин избегал этого разговора. Как только Володя умрет… – Дмитрий Ильич остановился, прислушиваясь, но в особняке было очень тихо – тревожной тишиной ночного бодрствования. – Как только Володя умрет, Сталину придется отстаивать свое место против сильных ветеранов. А по уму, способностям, силе воли он им не чета…
Как тогда ошибался Дмитрий Ильич! Впрочем, ошибались все. И даже те самые сильные ветераны.
– Так что же случилось?
– А то, что Володя понял опасность. Опасность, исходящую от Сталина, для партии, для всей страны, для мирового коммунизма. Он понял наконец, что Сталин вовсе не коммунист, а политический интриган, рвущийся к власти. И после инцидента с Надюшей Л. перешел в наступление.
– Союз хозяина и цепного пса распался? – неосторожно спросил я. Дмитрий Ильич поморщился; при свете настольной лампы мне было видно, как неприятно ему было слушать эти мальчишеские слова, причем виной тому был он сам – он произнес их первым.
– Простите, – сказал я.
– Ничего, – ответил Дмитрий Ильич. – Накурил он здесь – за два дня не выветришь… Последние шаги брата были направлены против Сталина. И тот должен понимать, что если Володя пошел в крестовый поход, то остановить его может только смерть. И тут Сталин вспомнил о просьбе Володи – когда станет совсем плохо, дать ему яд. Смотрите, Сергей Борисович, с какой скоростью он действовал: не прошло трех часов, как уехал профессор Авербах…