Помимо ложно фантастического объяснения старые мастера достаточно часто прибегали и к тем или иным разновидностям фантастики — не выходя при этом за пределы детектива и действуя, в рамках повествования, именно детективными методами.
Тут мы встречаем как незнакомцев, так и писателей более чем знакомых — но выступающих в неожиданном амплуа.
Эдит Несбит — «прабабушка фэнтези», причем фэнтези прежде всего детской, автор множества историй про принцесс, драконов и прочих обитателей невозможных миров. Тем не менее случалось ей писать и жесткие, очень взрослые истории, в которых неведомое, действуя именно детективными методами, вторгается в повседневную действительность.
Великий Редьярд Киплинг, к фантастике обращавшийся заметно чаще, чем к детективу, порой работал и на стыке этих жанров. Не остерегаясь затрагивать самые страшные вопросы, создавая пронзительные, на грани острой боли, литературные шедевры.
Амброз Бирс, желчный и последовательный борец с мистицизмом, столь же часто экспериментировал и на ниве загадочного. Причем делал это то с иронией (как бы полемизируя с Эдгаром По), то, наоборот, абсолютно всерьез. Настолько всерьез, что, наверняка вопреки своему желанию, ухитрился войти в современные каталоги паранормальных явлений — как благодаря своим произведениям, так и самой своей судьбой.
Уильям Дж. Уинтл — британский автор, ныне основательно забытый, но в первой трети XX в. пользовавшийся значительной известностью. Наибольшую популярность ему принесли повести и рассказы на стыке «привиденческого» и детективного жанра, а также… серьезные эссе, в которых Уинтл исследовал тему «потустороннего» (в том числе, вопросы существования привидений) с максимально научным, по тем временам, подходом: приводил статистику, пытался вычислить закономерности и даже провести эксперименты… А его рассказ «Зов тьмы» в английской литературе до сих пор считается пускай и полузабытой, но все-таки классикой, причем проходящей по ведомству двух жанров — «литературы ужасов» и детектива.
И, наконец, абсолютный незнакомец Малькольм Кларк Дэй, во времена Уинтла весьма популярный, а потом словно бы бесследно исчезнувший — да так, что нам вообще ничего не известно о нем, кроме имени (псевдонима?). Хотя, пожалуй, ничего особенно загадочного тут нет. Интернета в ту пору не существовало, а сами старые мастера умели хранить свои и чужие тайны…
У нас в Англии хватает холмистых пустошей, где фермы, словно живые существа, ютятся на укрытых от ветра участках склонов, деревья же, в свою очередь, жмутся к фермам — и повсюду царит суровая простота, но не безмятежная, а наоборот, как бы застывшая в напряжении. Там хорошо летом, когда дни долги, трава мягка, а издали доносится песня жаворонка и чуть слышный перезвон овечьих колокольчиков. Но в пору метелей или даже просто холодных дождей, в пору промозглого тумана лучше не бродить по склонам холмов. В такие дни место человека под кровом, в тепле, где потрескивает камин, у окна горит лампа — и жизнь, имя которой любовь, заставляет отступить тени, подкрадывающиеся снаружи, из студеного мрака…
Зря я все-таки выбрала такой тон. Что поделать: меня не учили красоте литературного слога, но, наверное, это будет неправильно — просто изложить события, как они происходили? Думаю, даже почти уверена, что при этом пропадет то, что называется настроением. А без него в случившемся точно не разобраться. Впрочем — ладно: пожалуй, самые простые слова тут будут и самыми верными.
Итак, я — дипломированная медицинская сестра. И я отправлялась из Лондона в Чарлстаун, где мне предстоял уход за пациентом «в состоянии психического расстройства». Время действия — ноябрь, столичные улицы затянуты густым туманом, такси ехало с черепашьей скоростью, так что я, как и опасалась, опоздала на поезд. Известив об этом телеграммой своих нанимателей, я зашла в зал ожидания на вокзале Лондон-Бридж. Кроме меня там было всего двое пассажиров, женщина (из числа тех, которых без малейшей иронии называют «настоящая леди») и ее маленький сын, очень живой и непосредственный мальчик, меня не раз заставивший улыбнуться. Мать его, однако, держалась замкнуто и не поддерживала общения. Как выяснилось, нам предстояло ехать одним и тем же рейсом, но в вагонах разного класса: они — первого, а я — третьего. И в тот момент, когда мы, выйдя на перрон, поспешили к противоположным концам поезда, я вовсе не думала, что наша встреча будет иметь какое-либо продолжение.
Однако так уж случилось, что меня никто не встретил. Уже темнело, дул сильный ветер, дождь не просто накрапывал, но лил — а единственная дорога, ведущая к железнодорожной станции, была пустынна. Я стояла на платформе в полной растерянности, совсем одна… впрочем, нет, не одна: на этой остановке, оказывается, сошли еще двое пассажиров. Женщина и ребенок. Те самые.
Женщина, проходя мимо, задержала на мне взгляд, возможно, чуть долее, чем собиралась, — после чего сочла невежливым промолчать.
— Разве вы не телеграфировали, чтобы за вами прислали машину или экипаж?
Я объяснила, что произошло.
— Идемте со мной, — женщина приняла решение, — за нами вот-вот приедет автомобиль. Вы позволите подвезти вас?
— Буду очень благодарна!
— Хорошо. Куда вы направляетесь?
— В Чарлстаун, — сказала я, и в этот миг по лицу женщины пробежала гримаса словно бы потаенной боли. Она тут же вновь овладела собой, но у меня, при всей молодости, уже был выработан профессиональный взгляд на такие вещи.
— Что с вами?
— Со мной все в порядке, — сухо ответила моя собеседница. — Значит, Чарлстаун… И какой дом?
Я назвала адрес — и тут же заметила, что лицо женщины вновь исказилось от боли, страха или иного столь же неприятного чувства.
— Простите, но что, существует какая-то причина, по которой мне не следует ехать туда? — поинтересовалась я со свойственной молодости прямотой.
— Нет-нет, что вы.
И тут я поняла: причина есть, но она касается не меня, а этой моей случайной спутницы.
— О, благодарю вас, но, право слово, не стоит беспокоиться. Вероятно, вы с сыном направляетесь отнюдь не в Чарлстаун, а мне совсем не хотелось бы…
— Да нет, все в порядке, не обращайте внимания. Конечно, я подвезу вас, — произнесла женщина, и тут же ее сын указал в сторону дороги:
— Мам! Ну мама! Наша машина давно уже ждет!
Это действительно было так, даже странно, что никто из нас не расслышал звук подъезжающего автомобиля: должно быть, шум дождя помешал. Я совершенно не разбираюсь в легковых авто, хотя, пожалуй, надо бы: ведь теперь они уже перестают быть принадлежностью только самых богатых людей. Впрочем, именно эта машина была из числа по-настоящему роскошных: мы разместились в салоне с неменьшим удобством, чем в железнодорожном купе, лицом друг к другу, а ребенок занял специальное небольшое сиденье между нами.
Мотор приглушенно взревел — и автомобиль понесся сквозь тьму. Вокруг уже ничего не было видно, только яркий сноп света от фар, высвечивающий дорогу впереди. Мы ехали довольно долго. Потом шофер остановил машину, вышел, открыл какие-то ворота. Дорога за ними стала более тряской: по-видимому, мы свернули с шоссе на проселок.
Никто из нас не произносил ни слова. Мальчик задремал, а мы с его матерью словно бы боялись нарушить какой-то негласный уговор.
Наконец машина остановилась снова. Шофер распахнул передо мной дверцу, помог выбраться. Автомобиль стоял перед каким-то домом: невысокая садовая ограда, свет керосиновых ламп в окнах первого этажа… Больше ничего не удалось рассмотреть, но почему-то я была уверена, что дом обширен и хорошей постройки, что он окружен старыми развесистыми деревьями, а где-то совсем поблизости находится открытый водоем: пруд? река? Так потом все и оказалось. Не спрашивайте, откуда это стало мне известно: может быть, по звуку дождевых капель, падающих на древесные кроны, на водную гладь и на черепичную кровлю… Не знаю.
Шофер протянул руку за моим чемоданом, поднес его к воротам. Коротко, почти беззвучно, попрощался: кажется, он тоже избегал говорить вслух. Сел за руль. Но машина продолжала стоять: с работающим мотором, со включенными фарами…
— О, пожалуйста, не нужно ждать, пока мне откроют! — обратилась я к владелице автомобиля. — Я и без того так задержала вас… Я вам очень, очень благодарна!
Ни слова в ответ. И только когда я, взойдя на крыльцо, постучала в дверь дома — автомобиль вдруг взревел, сорвался с места и, мгновенно набрав скорость, исчез во тьме.
На стук дверного молотка никто не ответил. Я энергично повторила попытку, затем какое-то время постояла, прислушиваясь, — и уловила внутри дома тихие перешептывания. Рев автомобильного мотора к тому времени растаял в ночи, свет фар тоже не был виден. Все складывалось настолько странно, что я впервые по-настоящему ощутила тревогу. Но, как бы там ни было, сейчас мне предстояло попасть в дом: не оставаться же на улице под дождем!
— Откройте, пожалуйста! Я медсестра! Из Лондона!
Прошло еще несколько томительно долгих секунд — и вот наконец заскрежетал открываемый замок. Дверь распахнулась. Боже, какое же это счастье: видеть свет, вход в человеческое жилье, лица встречающих меня людей!
— Входите, о входите же, дорогая! — Голос принадлежал пожилой женщине. А потом мужской голос из-за ее спины произнес: — Извините, что заставили вас ждать. Мы не слышали, как вы постучали.
Я посмотрела на дверной молоток, все еще зажатый в моей руке, — и… предпочла промолчать.
Хозяева провели меня внутрь, кто-то принял у меня из рук чемодан. Когда глаза наконец привыкли к свету, я сумела оценить обстановку дома: добротный уют середины Викторианской эпохи, много бархата и красного дерева. Женщина — маленькая, худощавая, старше средних лет — доброжелательно улыбалась мне.
— Миссис Элдридж? — вопросительно произнесла я.
— Да, дорогая, вы не ошиблись. — Голос хозяйки был столь же мягок, как ее улыбка. — Я очень рада, что вы к нам приехали. Надеюсь, вам будет тут удобно. У нас здесь немного скучновато, но мы постараемся…
— Не беспокойтесь, миссис Элдридж, мне будет тут удобно. Что до скуки — то я ведь не развлекаться сюда приехала, а обеспечить профессиональный уход. За…
— Нет, не за мной. — Она правильно истолковала мою паузу. — За ним. Роберт Элдридж, мой муж — он нуждается в… в помощи. Я понимаю, это покажется странным, ведь именно он написал вам в Лондон, что его жене, после тяжелой болезни, требуются услуги медицинской сестры. Но вы же видите: я не больна…
— Понятно, — коротко ответила я. Никогда не стоит спорить с нанимателями, особенно в таких деликатных вопросах.
— Дело в том, что… — начала было женщина, но тут на лестнице послышались шаги ее супруга. — О! Наверное, нам лучше переговорить позже. Сейчас принесу вам в комнату свечи и горячую воду…
Она торопливо ускользнула куда-то в глубины дома. Мистер Элдридж, остановившись на пороге, несколько секунд молча смотрел ей вслед, а я украдкой рассматривала его. Довольно пожилой человек с аккуратно подстриженной бородкой, очень благообразный, очень обычный.
— Вы будете ухаживать за ней, — тихо сказал он. — Надеюсь, ничего серьезного — но мне не хотелось бы, чтобы посторонние видели ее в таком… таком состоянии. У нее бывают… симптомы.
— Какие именно? — Я постаралась, чтобы вопрос прозвучал исключительно с профессиональной интонацией, без эмоций.
— Она думает, что я сошел с ума, — произнес хозяин с нервным смешком.
— Что ж, это один из самых обычных симптомов. Что-нибудь еще?
— Нет, но этого достаточно. Моя жена… видите ли, в последнее время она не вполне воспринимает реальность. Не видит того, что реально есть, происходит вокруг нее. Не слышит некоторых звуков. Не чует запахов. Кстати, раз уж об этом зашла речь… Перед тем как вы постучали в нашу дверь — вам, случайно, не показалось, что откуда-то неподалеку доносится гул автомобильного двигателя?
— Это было авто, на котором я приехала. Меня никто не встретил на станции, но там оказалась одна леди из этих мест, и она…
Тут я заметила, что он меня не слушает. Взгляд мистер Элдриджа был устремлен на его жену, как раз входившую в комнату с кувшином в одной руке и подсвечником в другой.
Хозяева подошли друг к другу и коротко переговорили о чем-то. Очень тихо — так, что я смогла расслышать только одну фразу: «…она села в настоящий автомобиль».
Оставалось только предположить, что в этой сельской глуши автомобиль до сих пор считается диковинкой.
Тут и вправду были проблемы с новшествами цивилизации. Мою телеграмму, между прочим, доставили только на следующий день.
Дом моих хозяев был не просто загородной усадьбой, но и центром фермерских владений — когда-то явно процветающих, однако теперь, даже на мой неопытный взгляд, до странности заброшенных. Время для таких наблюдений у меня имелось: собственно, проблема была скорее с моими профессиональными обязанностями. По сути они сводились к тому, чтобы быть компаньонкой миссис Элдридж в ее домашних хлопотах и сидеть рядом, поддерживая ничего не значащий разговор, когда она мирно вышивала в гостиной. Но после нескольких дней такой пасторальной жизни я начала замечать кое-что необычное.
Судя по всему, супруги Элдридж очень любили друг друга — но эта любовь была явственно окрашена скорбью, общим чувством горькой утраты. При этом хозяйка усадьбы, которую я имела возможность наблюдать ближе, совершенно не проявляла никаких признаков помешательства — из-за чего у меня поневоле возникали сомнения именно насчет хозяина. Поутру оба они пребывали в хорошем настроении, но к середине дня оно уступало место подавленности, а после вечернего чая, уже в сумерках, супружеская чета неизменно уходила на прогулку по тропе через холмы к недалекому морю. Но эта прогулка не приносила им успокоения: женщина, вернувшись, часто плакала у себя в спальне, а он надолго запирался в своем маленьком кабинете. Как-то раз мистер Элдридж позвонил в контору, принимающую вещи на хранение, и передал вскоре прибывшему оттуда курьеру кое-что из своего кабинета: я заметила, что это в основном было охотничье снаряжение — ружья, патроны…
Однако даже важнее, чем все эти подробности, была неуловимая атмосфера страха и отчаяния, совершенно противоречащая «внешней» жизни усадьбы, такой мирной и размеренной. Я не знала, что и думать. В конце концов, мне часто приходилось иметь дело с людьми в беде, с семьями, чья жизнь омрачена тяжелой болезнью или потерей близких. Но здесь было не то. Или, во всяком случае, не только то.
А еще скажу: мне было очень жаль моих хозяев, так трогательно поддерживавших друг друга в своей неведомой беде, а ко мне относившихся как к дорогой гостье. Но я совершенно не знала, чем им помочь. Возможно, девушка из фермерской семьи сумела бы нащупать этот путь интуитивно, однако мне, уроженке Лондона, не помогал ни личный опыт, ни медицинские знания.
— Думаю, мне лучше уехать, — как-то раз сказала я миссис Элдридж. — Мне нечего здесь делать. Вы совершенно здоровы.
— Я? — грустно улыбнулась она.
— Вы оба совершенно здоровы. Так что с моей стороны просто непорядочно жить в вашем доме, получать за это деньги — и ничего не делать для вас.
— Но вы делаете, — возразила хозяйка, — вы даже не можете представить, как много делаете для нас, дорогая… О, не оставляйте нас, пожалуйста!
На некоторое время между нами повисло молчание.
— У нас была дочь, — не глядя на меня, сказала женщина. И несколько бессвязно продолжила: — А он так и не вернулся.
— Н-не вернулся?
— Я хочу сказать… Мой муж сейчас не совсем здесь.
— Вы имеете в виду… О, миссис Элдридж, пожалуйста, расскажите мне все — может быть, я все-таки сумею помочь! — В эту минуту я не сомневалась, что из них двоих в помощи нуждается именно ее супруг.
— Он видит то, чего на самом деле нет, — объяснила женщина. — Слышит звуки, которых нет. И ощущает запахи, которых нет в действительности.
Я вспомнила разговор с мистером Элдриджем в ночь моего прибытия — и снова заколебалась.
— Как давно это началось?
— Сразу же после смерти нашей Бесси. В день ее похорон. Ее сшиб автомобиль, нам сказали — это был несчастный случай… на Брайтонском шоссе… Автомобиль темно-лилейного цвета, его успели рассмотреть многие. Темные лилии — ведь траурные букеты из них возлагали на гроб королевы Виктории… Моя бедная девочка, ее сопровождал королевский траур. Но ведь это обычный цвет для автомобиля, ведь так? Многие из них окрашены похоже: фиолетовый тон, сиреневый, фиалковый… вот и лилейный… Ничего особенного, правда?
Я в замешательстве молчала. Разумеется, в этих словах мог быть оттенок безумия — но ведь могло быть и просто материнское горе, лишающее возможности связно излагать мысль. Должно быть, какие-то сомнения все же проступили на моем лице, потому что миссис Элдридж вдруг поднялась и, пробормотав: «Нет, вам не нужно знать больше», вышла прочь из комнаты.
После этого она избегала надолго оставаться со мной наедине, так что снова поговорить у нас не получилось. Впрочем, узнать что-либо у ее супруга тоже не удалось.
Кое-что мне стало известно через несколько месяцев, уже весной, в пору цветения дрока. Я одно время подумывала о том, не постараться ли украдкой сопроводить мистера и миссис Элдридж во время их вечерних прогулок — но потом устыдилась этой мысли, решив, что мной, возможно, руководит скорее обычное женское любопытство, чем долг сестры милосердия, стремящейся лучше понять болезнь пациента. Так что наша встреча действительно была случайной. Купив в деревенской лавке немного шелковых ниток для вышивки, я решила пройтись вдоль берега (совсем недалеко от Чарлстауна начинается морское побережье: та самая знаменитая линия окаймляющих Англию меловых скал, омываемых вечным прибоем Ла-Манша) — и задержалась, очарованная пиршеством закатных красок, вечерним пением птиц и ароматом цветущих зарослей. Как-то незаметно дорога вывела меня на самый край мелового обрыва. Сориентировавшись, я повернула назад — и почти сразу услышала голоса. Говорили двое, мужчина и женщина. Они были от меня всего в дюжине ярдов, но сумерки уже сгустились и мы оставались невидимы друг для друга.
— Да нет же, — сказала она. — Нет. Никто сюда не едет…
— А я говорю тебе — едет, дорогая! Ну прислушайся: разве ты не слышишь, как рокочет мотор? Совсем близко. Наверное, уже за тем утесом.
— Нет, не слышу…
— Да ты просто глуха и слепа, если… Дорогая! Осторожней!
Что-то в этом возгласе заставило меня сделать шаг вперед. Я увидела их, супругов Элдридж, совсем неподалеку от себя; они стояли на середине грунтовой дороги. Как раз в этот самый момент мистер Элдридж стремительно отскочил на обочину — и яростным движением изо всех сил рванул к себе жену. Ярость эта была направлена не на нее: даже со стороны было очевидно — мужчина убежден, что в последний миг спасает миссис Элдридж от какой-то грозной опасности, невидимо и неудержимо надвигающейся на нее по дороге.
Пораженная, я замерла на месте. Супруги не видели меня. Она смотрела на него с любовью, жалостью и мукой — а его взор был устремлен на дорогу, вслед той бесплотной опасности, которая, надо думать, сейчас уносилась прочь.
— Будь он проклят… — наконец сказал мистер Элдридж. — Ну теперь-то ты, во всяком случае, убедилась? Ведь даже если закрыть глаза и заткнуть уши, все равно этот запах…
— Идем домой, Роберт. — Она обняла его. — Идем домой, родной. Когда мы вместе окажемся под кровом нашего дома, уже не будет важно, кто из нас и что видел…
— Теперь я знаю, кто из вас нуждается в моей помощи, — сказала я на следующий день, под благовидным предлогом попросив хозяйку заглянуть ко мне в комнату.
— И кто же? — К моему удивлению, этот вопрос миссис Элдридж задала с искренней тревогой.
— Разумеется, ваш муж! Ведь на дороге ничего не было…
Она упала в кресло и разрыдалась. Успокоить ее мне удалось с большим трудом и далеко не сразу.
— Какое облегчение… — наконец смогла выговорить миссис Элдридж, — ведь я никогда не могла быть уверена до конца, кто из нас прав… И в какие-то минуты была почти уверена, что — он! О, как я вам благодарна…
Должна признать, меня немного покоробила та радость, с которой она произносила эти слова. Ведь, по сути, я сообщала ей не только о ее собственном здоровье — но и о душевной болезни мужа. Мужа, которого она так любила и о котором так беспокоилась.
Но тут же мне пришлось раскаяться в своих чувствах.
— Ну, слушайте, — женщина, вытерев слезы, заговорила с неожиданным спокойствием. — Что у моего мужа галлюцинации — это, разумеется, достаточно скверно. Но гораздо хуже — для него! — было бы, окажись эти видения правдой. Я смогу о нем позаботиться, теперь мы сумеем защитить его. Призрачная угроза всего лишь раз в день — о, какое счастье, что это именно так! Может быть, мне даже удастся когда-нибудь убедить его, что на самом деле ему ничего не грозит…
— Это происходит каждый вечер? — Я присела рядом с миссис Элдридж и взяла ее за руку.
— После похорон Бесси — да. О, какое счастье, что я теперь могу с кем-то поделиться… Я вам рассказывала: нашу девочку насмерть сбила машина, автомобиль цвета темных лилий. И с тех пор мой муж уверен: каждый вечер этот автомобиль проносится мимо нас по этой дороге, ведущей к морю. Роберт видит его, слышит рев мотора и шорох шин, ощущает запах… как оно называется, это вещество, на котором ездят машины?
— Бензин?
— Да, конечно же, бензин. Роберт убежден, что эта машина проезжает здесь снова и снова, будто ей мало того, что она унесла нашу девочку… Видите ли, Роберт был там и все видел. Он подхватил Бесси на руки сразу после того, как автомобиль проехался по ней. Я ее увидела уже позже — это, наверное, не так тяжело…
— А этот автомобиль… Его нашли? Я имею в виду — того, кто сидел за рулем?
— Нашли. Это нашу Бесси нам уже больше не найти, а того, кто ее убил, — что же… Его нашли на следующее утро после ее похорон. Там, под меловыми утесами. Разбитым, как это говорят, всмятку. Оба: и автомобиль, и тот, кто за рулем. А за рулем сидел его владелец — и тогда, когда сбил нашу дочь, и тогда, когда его машина падала с обрыва. Сейчас его вдова больше не садится за руль, о нет: их новую машину водит шофер. Это она, кстати, вас подвезла от железной дороги.
— Странно, что теперь она не боится ездить на автомобиле, пускай даже с шофером. — Я сама почувствовала, насколько нелепо прозвучала эта реплика, но ничего умнее в голову не пришло.
— О, — миссис Элдридж как-то равнодушно махнула рукой, — это то, к чему люди привыкают… Мы же не перестали ходить пешком после того, как наша девочка погибла. А для той семьи пользоваться автомобилем — так же естественно, как своими ногами. Вот и мой муж, мой бедный старый Роберт, не может отвыкнуть ходить вдоль той дороги на которой в последний раз видел ту машину… темно-лилейную машину… И ему, конечно, легче, когда я хожу с ним.
Сказав это, она вдруг заторопилась: уже наступало время вечерней прогулки. Никто из нас, конечно, не подозревал, что эта прогулка для нее не состоится, так как буквально через минуту миссис Элдридж, поспешно спускаясь по лестнице на первый этаж, оступится, упадет и получит сильное растяжение связок. Я наложила ей на лодыжку плотную повязку. Такое растяжение — травма достаточно безобидная, но о том, чтобы с ним идти через холмы, конечно, не могло быть и речи.
Мужчина, стоя перед выходом из дома, неуверенно мял в руках кепку. Женщина лежала на диване в гостиной. Наши взгляды встретились.
— Мистер Элдридж не должен пропустить эту прогулку, — прошептала она. — И не должен идти на нее один. Вы меня понимаете?
Вот так я в первый раз совершила вечернюю прогулку с Робертом Элдриджем. Нам обоим было очень неловко, я отлично сознавала, что он не хочет идти со мной — но что без меня ему будет еще хуже.
Всю дорогу мы шли молча. В какой-то момент мой спутник повел себя так, что, не знай я, в чем дело, он испугал бы меня до смерти: отскочив на обочину, буквально распластался спиной по плотной стене обступающих дорогу кустов дрока, и меня тоже заставил прижаться к ней. Лицо его при этом исказилось гримасой бессильного гнева. Я поняла: ему вновь привиделся несущийся по дороге призрачный автомобиль.
Мы благополучно вернулись домой. Но на следующий день лодыжка миссис Элдридж распухла, как бревно, — и мне снова пришлось сопровождать ее мужа.
Почти на том же самом месте вчерашняя сцена повторилась — правда, не буквально. На этот раз мой спутник, по-видимому, издали «услышал» рев призрачного мотора и отступил на край дороги. Я не последовала его примеру.
— Отойдите, прошу вас… — прошептал он, и в его голосе была такая мука, что я не решилась ослушаться.
Когда автомобиль-призрак промчался мимо — во всяком случае, по мнению моего спутника, — я не потребовала объяснений. Но мистер Элдридж, видимо, сам ощутил, что нужно хоть что-нибудь сказать.
— Эта штука убьет меня на днях, — произнес он почти равнодушно. — И пускай. Если б не моя бедная жена — я давно уже перестал бы противиться судьбе…
— Расскажите мне все. — В голосе моем, как теперь понимаю, прозвучали неуместные нотки апломба, с которым опытный специалист обращается к несведущему пациенту. Роберт Элдридж только усмехнулся устало.
— А что же, и расскажу. Это ей я рассказать не мог. Право слово, жаль, что я не католик: у них хоть исповедь принята… Ладно, вам, юная леди, я могу поведать о своем грехе, не погубив душу больше, чем она уже погублена. Этот человек — тот, который убил мою девочку и скрылся с места преступления, — был, как потом выяснилось, плохо знаком с местностью. Но перед самым столкновением он видел, что я смотрю прямо на него, — и понимал, конечно: я разглядел его достаточно хорошо, чтобы опознать при очной ставке. Мы все думали — он спрячет машину в гараже и сам засядет у себя дома, за опущенными ставнями, носа не высовывая на улицу. Но случилось иначе. Он куда-то не туда свернул — и уже не знал, как ему попасть домой, во всяком случае, без того, чтобы попасться на глаза слишком многим. И начал колесить по округе… сворачивал на проселочные дороги, прятался в рощицах… вот так он и проездил на своем проклятом лилейном автомобиле до самого времени похорон нашей Бесси. И как раз вечером, когда я возвращался с кладбища — один, моей супруге этот путь был тогда не по силам, — он подъехал ко мне сзади. Вот прямо здесь. Поздние сумерки, туман, чертова машина светит фарами, я отхожу на обочину, водитель останавливается и спрашивает: «Приятель, как проехать в сторону Хексманна?»… И тут — я узнаю его. А он меня нет: стою в полоборота, заслоняюсь рукой от света. И я говорю ему: «Езжайте прямо!» — зная, что эта дорога ведет прямо к утесу и там резко обрывается, почти на самом краю, а сам этот край и уходящую вбок тропку может рассмотреть только идущий пешком, причем не ночью… Он: «Благодарю, приятель!» — и дал газу, мотор заурчал, взревел…
Я было дернулся за ним следом — но разве может человек угнаться за машиной! Вот так это случилось. Он был виновен — но я, получается, совершил умышленное убийство. И теперь каждый вечер…
— Стоп, — решительно сказала я. — Никакого умышленного убийства вы не совершали. Я даже думаю, что вообще ничего не было. Вы тогда находились в шоке после смерти дочери — а такие моменты человек запоминает очень смутно. Как бы там ни было, вам не следует ходить здесь по вечерам.
— Я должен. — Он покачал головой. — С некоторых пор я знаю — только не спрашивайте откуда! — что кто-то должен видеть этот автомобиль. Видеть, слышать, обонять… Кто-то один. Если не я — то этот жребий достанется другому, совсем постороннему человеку. А то, что я вижу… Нет, не стану рассказывать даже вам. Но уж поверьте: это не просто призрак машины с человеческим призраком за рулем. Все куда страшнее…
— И все-таки расскажите, — потребовала я еще более решительно. — Я не врач, но, безусловно, медик. А мы, конечно, говорим о проявлениях болезни. Так что можете ничего от меня не таить.
И мистер Элдридж рассказал все. О чем мне тут же пришлось пожалеть. Я-то была уверена, что ему все же видится неупокоенный дух машины и человека, обагренный кровью его дочери… Нет. Все и вправду оказалось гораздо страшнее. Настолько, что остерегусь доверить этот рассказ бумаге.
Однако я была совсем молода, ни во что сверхъестественное не верила, зато во всемогуществе медицины была уверена абсолютно. Поэтому тут же принялась убеждать моего пациента, что все его проблемы не требуют потустороннего объяснения, а для того, чтобы укрепить расшатанную шоком психику, достаточно всего-навсего один раз пропустить вечернюю встречу с этим автомобилем-призраком, который на самом деле, конечно, лишь галлюцинация.
— Но если я не пойду… — он заколебался, — его увидит кто-то другой.
— Никто не увидит! — заявила я с величайшей убежденностью.
— Нет. Вы не понимаете. Кто-нибудь обязательно окажется там — и тогда…
— Хорошо, тогда этим «кем-нибудь» буду лично я. — Боюсь, что в моем голосе звучал даже не врачебный апломб, но ласковая снисходительность взрослого, разговаривающего с испуганным ребенком. — Я согласна перенять вашу эстафету. Следующий вечер проведите дома, рядом с миссис Элдридж, а я схожу сюда, ничего, разумеется, не увижу — и со спокойной душой вернусь к вам.
— Со спокойной душой… — странным голосом повторил он.
Весь следующий день я посвятила тому, чтобы уговорить мистера Элдриджа принять мой план. И вплоть до последней минуты казалось, что все мои попытки тщетны. Но он все-таки сдался, буквально в последний момент, стоя перед дверью. Да, он согласен не идти сегодня на вечернюю прогулку по своему привычному маршруту — в том случае, если я сделаю это за него.
И я пошла.
Наверное, будь я более умелым литератором, читатель уже полностью представлял бы мои чувства в ту минуту. А так мне приходится поведать о них самой. Честно говоря, я не была так спокойна, как хотелось бы. В душе каждого человека соседствуют трус и храбрец, и моего храбреца сейчас подкармливал весь прошлый жизненный опыт, а труса — опыт последних месяцев, проведенных с этими людьми, почти побежденными своими страхами. Страхом неведомого, страхом друг за друга, страхом страха. К сожалению, на темной вечерней дороге эти древние чувства были куда убедительней, чем под кровом дома, при ярком свете керосиновых ламп, столь убедительно символизирующих Прогресс и Науку!
Тем не менее я бодро шагала по уже хорошо известному мне пути. И меньше всего собиралась задумываться о природе того ужаса, который мог быть связан с появлением призрачного автомобиля. О спиритизме, гипнотизме, телепатии и прочих пугающих новинках я тоже старалась не думать.
А вот и пункт назначения: тот участок дороги, на котором Роберт Элдридж каждый раз шарахается к обочине. Как и следовало ожидать, там пусто. Но я дала своему пациенту обещание простоять там пять минут — и это обещание сдержу.
Пять минут — долгий срок, если чего-то напряженно ждешь, особенно в вечерней тиши, под неяркими звездами. Я то и дело поглядывала на часы. Три минуты. Четыре с половиной. Без четверти пять (что, всего пятнадцать секунд прошло?!).
Пять минут. И ничего страшного. Миссис Элдридж сказала бы: «Какое облегчение…».
Я повернулась, чтобы идти обратно, — и едва сдержала весьма темпераментный возглас: мой пациент, оказывается, вместо того чтобы оставаться дома, все это время тайно следовал за мной. Сейчас он стоял на краю дороги, в дюжине ярдов от меня — и смотрел куда-то в сторону.
…Нет, не в сторону он смотрел, а назад: на автомобиль, стремительно несущийся по проселку. Еще за секунду до этого, клянусь, никакой машины там не было — но вот же она: сверкают фары, рычит и фыркает мотор, шуршат по дороге шины. И почему-то смотреть на все это страшно до ужаса.
Я прижалась спиной к кустарнику, чтобы пропустить приближающуюся машину, — хотя и понимала, что никакой машины на самом деле нет. А вот Роберт Элдридж повел себя иначе, чем ранее. С громким возгласом «Нет, нет, никогда больше!» он шагнул на дорогу — и бампер автомобиля бесплотно ударил по нему, а потом колеса прокатились не то по его телу, не то сквозь него…
Мгновение спустя машина пронеслась мимо меня. Смотреть на нее по-прежнему было невыразимо страшно — но я не могла отвести взгляд.
В сумерках трудно судить о цвете. Однако уверена: цвет был темно-лилейный.
Все-таки медицинская сестра во мне сумела победить испуганную девушку. Я бросилась бежать не прочь, а к мистеру Элдриджу, моему пациенту. Но тут же поняла, что в моей помощи он более не нуждается.
— Это, наверное, даже лучше для него, — таковы были первые слова миссис Элдридж, когда она узнала о несчастье с мужем, — он ведь так страдал, бедный мой, бедный…
Миссис Элдридж попросила меня не покидать ее. Я не могла ей отказать. Но мне не пришлось пробыть в Чарлстауне долго: вскоре она угасла, как свеча.
…Может быть, по проселочной дороге действительно проехал самый обычный автомобиль, управляемый шофером из плоти и крови, а все остальное — эмоции, обман перенапряженных нервов? Но если человека сбивает машина — это оставляет на теле вполне вещественные и очень заметные следы. А в данном случае этого не было. Ни ран, ни ушибов, ни, в конце концов, следов на одежде. Да, вот еще что я должна сказать: грунтовая дорога была влажна от вечерней росы — но отпечатков шин на ней не осталось.
Диагноз был «смерть от внезапной остановки сердца». У врача, обследовавшего тело, не возникло даже тени сомнения. Я — единственная, кто знает: смерть Роберта Элдриджа была насильственной. Он погиб под колесами автомобиля, возникшего из ниоткуда и пронесшегося сквозь материальный мир, как тень.
Наверное, мистер Элдридж видел эту машину по-своему, иначе, чем я. Мне довелось испытать гораздо менее необоримый ужас, чем ему. Но в одном я уверена: водительское сиденье лилейного авто пустовало. Там не было ни человека, ни призрака.
Вообще никого.
Обстоятельства, при которых Джорам Термор овдовел, так никогда и не стали достоянием общественности. Разумеется, я-то в курсе, ибо я и есть тот самый Джорам Термор, и жена моя, покойная Элизабет Мэри Термор, тоже прекрасно осведомлена — впрочем, никто так и не поверил ее словам, так что тайна эта покрыта мраком и по сей день.
Когда я женился на Элизабет Мэри Джонин, она была весьма состоятельна, иначе и быть не могло — за душой у меня не было ни гроша, и сердце мое не лежало к работе ни в малейшей степени. В то время я руководил кафедрой в университете Грэймолкина, и профессорское бытие отвратило меня и от низменного физического труда, и от зарабатывания денег. Более того, я все-таки был из рода Термор, чей девиз с незапамятных времен гласил: Laborare est errare («Труд порочен»). Единственный раз семейная традиция была нарушена, и случилось это в семнадцатом веке, когда сэр Альдебаран Термор де Петерс-Термор, выдающийся взломщик того времени, принял личное участие в сложнейшей операции, затеянной некоторыми его подчиненными. Это пятно позора обрекло всех его потомков на мучительный стыд.
Пребывание в профессорской должности, разумеется, не требовало от меня идти против семейной традиции. Ни разу с самого основания кафедры там не случалось более двух студентов в группе, и я успешно утолял их жажду знаний, зачитывая вслух конспекты лекций своего предшественника, которые нашел в его вещах, — бедняга утонул во время поездки на Мальту. Так я благополучно избежал позора оплачиваемого труда, пусть даже оплата этих лекций исчислялась исключительно статусом.
Разумеется, в таких обстоятельствах я не мог не рассматривать Элизабет Мэри как подарок судьбы. Она поступила неблагоразумно, отказавшись разделить со мной имущество, но это не имело значения. Как известно, по законам этой страны жена владеет собственным имуществом на протяжении всей жизни, однако после ее смерти оно отходит мужу, и даже в завещании изменить это невозможно. А смертность среди жен хоть и значительна, но за рамки нормы не выходит.
Связав себя узами брака с Мэри Элизабет и облагородив ее фамилией Термор, я почувствовал, что это накладывает определенные ограничения на характер ее кончины — новый статус требовал достойного ему соответствия. Я мог бы овдоветь и обычными методами, но тем самым уронил бы семейную честь и навлек бы на себя справедливый упрек. Однако подходящая схема никак не шла на ум.
В этом безвыходном положении я решил обратиться к семейному архиву, бесценному собранию документов, фиксировавших информацию о Терморах с самого основателя рода, жившего в седьмом веке нашей эры. Я знал, что среди этих священных бумаг смогу отыскать подробные описания всех более-менее значительных убийств, совершенных моими ныне почившими предками на протяжении сорока поколений. И в этой массе материала обязательно должно было найтись верное решение.
В собрании этом оказались преудивительнейшие артефакты. Там были и дворянские грамоты, жалованные моим предкам за дерзкие и изобретательные способы избавления от претендентов на трон или же тех, кто этот трон занимал; звезды, кресты и прочие знаки отличия самых засекреченных и подпольных ведомств; разнообразные подарки от самых преступных из всех мировых сообществ, фактическая стоимость которых не поддавалась исчислению. Были там и мантии, и драгоценности, и фамильные мечи, и прочие знаки почета и уважения самого разного толка. Был там и винный кубок, изготовленный из королевского черепа, и владетельные грамоты на огромные поместья, давным-давно отчужденные, конфискованные, проданные или попросту заброшенные. Был там и рукописный требник с гравюрами, некогда принадлежавший сэру Альдебарану Термору де Петерс-Термору, да не упокоит Господь его порочную душу. Были и забальзамированные уши некоторых самых выдающихся врагов рода, и тонкая кишка одного итальянского чиновника, питавшего личную неприязнь к нашему роду, — скрученная в скакалку, она верно служила играм юных Терморов на протяжении целых шести поколений. Были там и сувениры, и реликвии, ценностью выходящие за рамки всякого воображения, но волею сентиментальных традиций обреченные вековать век в этой сокровищнице.
Как нынешний глава семьи я был хранителем всех этих бесценных предметов и для пущей их безопасности выстроил в собственном винном погребе сейфовую комнату с толстой каменной кладкой. Ее несокрушимые стены и единственная стальная дверь могли выдержать и землетрясение, и коварно неторопливое течение времени, и вторжение влекомых алчностью и жаждой наживы субъектов.
Эту сокровищницу моей души, источник сентиментальных дум и кладезь преступных деяний я и посетил, надеясь обрести там вдохновение для задуманного убийства. Каково же было мое невыразимое изумление, мой неописуемый ужас, когда я обнаружил, что комната пуста! Каждая полка, каждый сундук, каждый ящичек — все было выпотрошено и опустошено. Ни малейшего следа не осталось от коллекции, равной которой не было во всем мире! Более того, мне удалось выяснить, что до меня массивную стальную дверь не открывал никто — не было на ней ни единой царапины, и печати на замке были нетронуты.
Ночь я провел в причитаниях и попытках расследования, ничто из этого успехом не увенчалось. Загадку не брали никакие теории, а боль потери исцелить было невозможно. Но даже в эту ужасную ночь мои стойкий дух не оставил своего замысла насчет Элизабет Мэри, и на рассвете я был как никогда полон решимости к благополучному (для меня) разрешению нашего брачного союза. Казалось, утрата сблизила меня духовно с достославными предками, и не поддаться их зову, звучавшему в моей крови, было решительно невозможно.
Вскоре я разработал план действий. Заготовив моток толстой бечевы, я проник в спальню своей жены и застал ее, как и ожидалось, крепко спящей. Не успела она и проснуться, как я крепко связал ее по рукам и ногам. Она очень удивилась, ей было больно, но несмотря на все возражения, даже самые громкие, я отнес Мэри Элизабет в опустевшую сейфовую комнату, куда раньше ей строго воспрещалось заходить. Я усадил ее, связанную, в угол, и следующие двое суток стаскивал вниз кирпичи и известь, а утром третьего дня надежно заложил этот угол сверху донизу. Ее мольбы о милосердии я пропускал мимо ушей, и смягчился лишь единожды, когда она попросила ее развязать, пообещав не сопротивляться, и действительно сдержала это обещание. Отведенное ей пространство составляло четыре на шесть футов. Когда я положил последний кирпич, на самом верху, у потолка, она попрощалась со мной — очень спокойно, должно быть, она перешла к тому времени все грани отчаяния. Я же отдыхал от трудов, и заслуженно — все было сделано в полном соответствии с традициями моего древнего и славного рода. Единственная мысль омрачала мое благодушие: приводя замысел в исполнение, я замарал свои руки трудом, но никто и никогда об этом не узнает.
Я проспал всю ночь, а наутро отправился к судье, заведовавшему имущественными правами и вопросами наследования, и сделал чистосердечное признание, пересказав все в точности до мелочей — единственно роль усердного строителя в своем рассказе я отвел слуге. Судья назначил уполномоченное лицо, было проведено тщательное обследование подвала, и на основе его результатов к субботе Элизабет Мэри Термор была официально признана мертвой. По закону я вступил во владение ее поместьем, и хотя ценность его ни в коей мере не компенсировала утрату моей сокровищницы, мое нищенское существование осталось в прошлом, и я превратился в состоятельного и уважаемого человека.
Спустя около полугода после описываемых событий до меня дошли странные слухи — будто бы призрак моей покойной жены видели то тут, то там, но всегда на значительном расстоянии от Грэймолкина. Я не смог выявить источник этих слухов, они разнились в описаниях и деталях и сходились лишь в одном, приписывая этому призраку изрядно мирскую состоятельность, а также необычную для потусторонних тел дерзость. Дух был облачен в изысканные дорогие одеяния, но, что еще более возмутительно, являлся посреди бела дня и даже иногда управлял экипажем! Словами не выразить, как возмущен я был этими сообщениями. Возможно, тут крылось нечто более земное, чем суеверие о том, что топтать нашу грешную землю способны лишь непогребенные. Я снарядил небольшую команду рабочих с мотыгами и ломами, отвел их в запустелую ныне комнату и приказал разобрать стену, ставшую гробницей моей супруги. Я был полон решимости отдать телу Элизабет Мэри последние почести и похоронить его, что должно было, как я надеялся, отвлечь призрак от блужданий по миру живых и стать этому времяпрепровождению достойной альтернативой.
Не прошло и нескольких минут, как в стене появилась брешь, и я, сунувшись в нее с фонарем, огляделся вокруг. Пусто! Ни костей, ни волос, ни останков одежды. Этот крохотный закуток, согласно моим письменным показаниям ставший официальной могилой всего, что осталось от покойной миссис Термор, был совершенно пуст! Это поразительное открытие стало слишком тяжелым ударом для моей психики, и без того подточенной тревогами и загадками. Я вскрикнул и упал без сознания. Несколько следующих месяцев я метался в лихорадке на грани жизни и смерти, терзаясь в своем бреду ужасными видениями, и вновь встал на ноги не раньше того дня, когда мой лечащий врач покинул страну, прихватив с собой шкатулку с драгоценностями из моего сейфа.
Следующим летом я вновь навестил свой винный погреб, в углу которого и оборудовал тогда свою сейфовую комнату. Я катил бочку с «мадейрой», она вывернулась из рук и врезалась в перегородку, и я с удивлением заметил, что от удара несколько кирпичей из этой перегородки сместили свое положение.
Я надавил на них руками и с легкостью вытолкнул вперед — как я выяснил тут же, прямо в закуток, где была с почестями захоронена моя досточтимая супруга. В четырех футах за отверстием высилась стена, выложенная мною собственноручно для оказания вышеупомянутых почестей. Осознание обрушилось на меня, и я принялся за обыск погреба, и за рядом бочек обнаружил четыре исторически весьма ценных, хоть и не имеющих отношения к делу, предмета:
— заплесневелые останки герцогской мантии из хлопчатобумажной саржи, предположительно одиннадцатого века;
— рукописный требник с гравюрами и именем сэра Альдебарана Термора де Петерс-Термора на титульной странице;
— винный кубок, выделанный из человеческого черепа и пропитавшийся вином насквозь;
— и наконец, железный крест рыцаря-командора Ордена Отравителей Австрийской империи.
Больше там не оказалось ничего — ни ценностей, ни бумаг, но и этих находок было достаточно, чтобы увидеть полную картину происшедшего. Моя жена давным-давно открыла для себя эту сокровищницу и с помощью черепа смогла расшатать несколько камней.
Через это отверстие она в несколько заходов изъяла всю коллекцию и, несомненно, успешно ее реализовала, переведя в валюту и недвижимость. Когда я, еще не осознавая себя рукой возмездия (что печалит меня и поныне), решил замуровать ее в погребе, волею злого рока я избрал тот его угол, где и находились эти расшатанные камни. Нет никакого сомнения в том, что она выдвинула их, выскользнула в погреб и задвинула обратно, заметя все следы, еще до того, как я положил последний кирпич. Из погреба она с легкостью выбралась незамеченной, а на свободе ее ждали припрятанные в нескольких местах баснословные богатства. Я сбился с ног, пытаясь выхлопотать постановление о совместном проживании законных супругов, но его высокоблагородие господин судья напомнил, что официально Элизабет Мэри мертва, и в моей ситуации остается только подать прошение об эксгумации, чтобы зафиксировать факт воскрешения юридически. Так что все идет к тому, что до конца дней мне суждено залечивать эту душевную и материальную рану, нанесенную мне женщиной без малейшего признака стыда и совести.
Убив собственную мать при обстоятельствах, которые были названы «с особой жестокостью», я попал под арест, а затем и под суд, который длится, по счету на настоящий день, вот уже семь лет. Сегодня, подводя итог, судья сказал, что ему еще ни разу в жизни не приходилось выносить приговор по столь жуткому преступлению.
Тогда с места поднялся мой адвокат и заявил:
— Ваша честь, преступление может рассматриваться как «ужасное» или, если угодно, «восхитительное» лишь в сравнении с чем-то. Если бы вы имели возможность ознакомиться с подробностями прошлого убийства, которое было совершено моим подзащитным — речь идет об убийстве его дяди, — вы, полагаю, имели бы основания усмотреть в его последующем преступлении явную тенденцию к его, моего клиента, исправлению и даже проявление к жертве своего рода сыновьей почтительности, тогда как ранее он, мой клиент, был абсолютно глух к родственным чувствам. Неописуемая, выходящая за все и всяческие пределы жестокость предшествующего убийства, безусловно, могла бы быть вменена ему, моему клиенту, в вину; и если не принимать во внимание обстоятельство, что достопочтенный судья, выносивший приговор по тому делу, одновременно являлся президентом страховой компании, в которой мой клиент незадолго перед этим на крупную сумму застраховал свою жизнь, указав в графе «риск» не что-нибудь иное, но именно «повешение», — так вот, если не принимать во внимание это, то действительно трудно представить, каким образом он, мой клиент, мог быть оправдан. Однако поскольку факт оправдания все-таки имел место, то он, как бы там ни было, создает прецедент. Таким образом, попрошу вашу о честь выслушать показания моего клиента по тому прошлому делу и решить, не является ли дело нынешнее гораздо менее заслуживающим наказания. Также прошу учесть, что он, мой клиент, претерпит значительный моральный ущерб непосредственно в процессе произнесения этих своих показаний, ибо они, показания, заставят вновь пережить его, моего клиента, те тяжкие воспоминания, которые связаны с ним, прошлым убийством.
— Ваша честь, я возражаю, — поднялся с места окружной прокурор. — Апелляция к обстоятельствам прошлого дела была бы законной, окажись этот довод выдвинут три года назад, весной 1881 года. Однако поскольку в надлежащее время обвиняемый не сделал соответствующего заявления, на сей день срок давности…
— С формальной точки зрения вы правы, — покачал головой судья, — и в апелляционном суде ваш довод был бы принят во внимание. Но в данном случае, поскольку имеет место быть суд присяжных, а речь идет о возможности или невозможности вынесения оправдательного приговора, ваше возражение не принимается.
— Ваша честь, я протестую, — сказал прокурор.
— В данном случае вы не имеете права протестовать, — объяснил судья, — ибо для вынесения протеста вам нужно было заблаговременно подать апелляционную жалобу насчет дополнительных заявлений, произносимых под присягой.[72] В следующий раз будьте внимательней, сэр: ведь именно за такую ошибку я был вынужден отстранить от процесса вашего предшественника; правда, это было давно — еще в первый год заседаний по этому делу… Так что, пожалуйста, давайте поскорее приведем обвиняемого к присяге — и пусть воспользуется своим шансом.
Непосредственно вслед за этим я произнес слова присяги, а потом произнес оправдательную речь, которая произвела на судью столь сильное впечатление, что он, даже не озаботясь дальнейшим поиском смягчающих обстоятельств, просто поручил жюри присяжных утвердить мне оправдательный приговор. Что и было сделано. В результате я вышел из здания суда невинным, аки агнец, без единого пятнышка на своей репутации.
Речь эту я, впрочем, сейчас приведу. Возможно, она вам пригодится:
— Я родился в 1856 году в городишке Каламаки, штат Мичиган, в семье честных и уважаемых родителей, что было мне в последующие годы большим утешением; прошу суд отметить: из этих двух родителей я препроводил на Небо только одного. В 1867 году семья переехала в Калифорнию и поселилась неподалеку от поселка, носящего живописное название Голова Негра, где мой отец открыл дорожное агентство, которое и процветало в соответствии с его представлениями о процветании, а также деловыми возможностями. Он был тихий, замкнутый человек, а сейчас его чувства смиряет еще и почтенный возраст — тем не менее глубоко убежден: по поводу того события, о котором я вам намереваюсь поведать, он бы испытывал только и исключительно бурную радость… может быть, несколько умеряемую тем плачевным обстоятельством, что я, его единственный сын и наполовину сирота, нахожусь сейчас под судом.
Четыре года спустя, поздним вечером, к нам в дом постучались бродячие проповедники. У них не было денег, чтобы оплатить ночлег, и вместо этого они прочли нам проповедь, столь зажигательную, что мы всей семьей, хвала Создателю, немедленно обратились к религии и сочли свой тогдашний бизнес недостаточно богоугодным. Мой отец под воздействием христианских чувств сразу же написал в Стоктон своему брату, достопочтенному Уильяму Ридли, а когда тот приехал — не просто предложил ему войти в дело, но и буквально передал наше дорожное агентство под его руководство. И это несмотря на то, что взнос дядюшки Уитли сводился к минимуму: ни денег, ни юридического обеспечения, только винчестер да укороченный, чтобы удобнее было носить под плащом, дробовик, ну и еще комплект сделанных из мешковины масок, на самого дядюшку и его сыновей, Ридли-младших. Вскоре после этого наше семейство перебралось из окрестностей Головы Негра в поселок с не менее живописным названием Скала Призраков, где и открыло богоугодное заведение, а именно танцевальный зал. Он получил благочестивое название «Во имя Господа под шарманку» — и каждый вечер перед началом танцулек там неизменно читалась молитва. Именно в этом заведении моя почтенная мать, да будет она благословенна в танце, получила, за некоторые особенности своей фигуры, прозвище «Пляшущая Моржиха».
Осенью 75-го мне довелось проезжать на почтовом дилижансе по маршруту Койот — Махала — Скала Призраков. Кроме меня в том дилижансе было еще четыре пассажира. Не доезжая примерно трех миль до Головы Негра, наш экипаж был остановлен вооруженными людьми в масках. Эти люди, которых я, несмотря на маски, безошибочно идентифицировал как моего дядю Уильяма и двух его сыновей, очень тщательно обшарили весь дилижанс, не нашли ничего заслуживающего внимания в пассажирском багаже — и принялись за самих пассажиров. Прошу обратить внимание, что я был целиком и полностью верен семейным ценностям: на равных с остальными пассажирами поднял руки, дал себя обыскать, лишился золотых часов и сорока долларов — но ни тогда, ни позже даже полусловом не дал понять кому-либо из своих попутчиков, что опознал джентльменов, обеспечивших нам столь волнующие минуты. Однако через несколько дней я наведался в Голову Негра, зашел в бывшую нашу, а теперь дядюшкину контору и попросил его, так же по-семейному, вернуть мне деньги и часы. К моему удивлению, дядя и кузены категорически отрицали свою причастность к тому ночному эпизоду. Более того: признав, что им об этом эпизоде известно (как и всей округе), они сделали вид, будто подозревают в его организации… меня с отцом. И считают этот наш — будто бы наш! — эпизод вопиющим нарушением семейного разделения труда. Дядюшка даже намекнул, что в качестве ответного жеста рассматривает возможность учреждения в Голове Негра танцевального зала с целью перехватить часть наших клиентов. Увидев в этом замечательную возможность (ибо, по правде говоря, наше заведение в Скале Призраков уже и без этого начало, при всей богоугодности, терять популярность), я пообещал дяде забыть о прошлом, при условии, что он возьмет меня в долю и, разумеется, скроет эту нашу маленькую договоренность от отца. Тем не менее дядюшка Уильям отверг даже это предложение, столь щедрое и справедливое.
Тогда я понял, что ему абсолютно незачем оставаться в живых.
Тщательно продумав, как воплотить этот свой план — по лишению дядюшки жизни — в жизнь, я поделился им с родителями и получил их благословение. Отец сказал, что он гордится мной, а мать добавила, что, хотя ее религиозные чувства запрещают молиться за чью-либо смерть, она будет без каких-либо уточнений молить Бога об успехе моего начинания, причем в череде ежедневных молитв эта окажется первой.
Однако убить такого человека, как мой дядя, не так-то просто. Поэтому в качестве предварительной меры я, заботясь о своей безопасности, записался кандидатом в скалопризрачное отделение могущественного ордена Рыцарей убийства. Спустя некоторое время, когда истек мой испытательный срок, я уже, как полностью посвященный, получил допуск к спискам членов ордена — и лишь тогда узнал, кто в нем состоит: все обряды посвящения производились в масках, почти таких же, как были приняты в семье дядюшки![73]
Каково же было мое изумление, когда в списке имен я обнаружил… своего дядюшку! Его фамилия значилась в третьей от начала строке, а должность звучала как «младший вице-канцлер Порядка». Тут я почувствовал, что судьба дает мне возможность превысить мои самые смелые мечты. Ведь доселе я рассчитывал совершить только одно лишь убийство, а теперь вдруг понял, что могу добавить к нему неповиновение (иерархам ордена) и предательство (интересов ордена). Моя добрая мать по такому поводу несомненно сказала бы, что это знамение свыше.
А вдобавок как раз тогда произошло нечто, не просто наполнившее мою, так сказать, чашу радости до краев, но и переполнившее ее, так что чистая радость хлынула по стенкам. За нападение на дилижанс, то самое, при котором я лишился денег и часов, была арестована банда из трех человек. Это оказались какие-то совсем «залетные» грабители, чужие в нашей местности, и хотя я приложил массу усилий, чтобы посеять сомнения в их вине и перенести ее на некое очень известное в здешних краях семейство, тоже из трех человек, все оказалось втуне: грабители были осуждены. Так что задуманное мной убийство вдобавок ко всему становилось еще и полностью бессмысленным — на что ранее даже надеяться не приходилось!
Итак, одним прекрасным утром я, вооруженный винчестером, появился перед жилищем дядюшки Уильяма и спросил сидевшую на крыльце тетушку Мэри, дома ли ее муж, сразу же сообщив, что прибыл по важному делу: мне нужно его убить. Тетушка улыбнулась весьма сардонически, сопроводив эту ухмылку словами, что многие весьма достойные джентльмены прибывали сюда с аналогичными намерениями, а удалялись не своими ногами и без каких-либо намерений вообще — так что я должен ее простить, если она, никоим образом не подвергая сомнению мою добросовестность, все же усомнится насчет моей компетентности в этом вопросе. Эта прозвучало так, словно по мне за милю видно, что я до сих пор никого еще не убивал. Оскорбленный недоверием, я вскинул винтовку и ранил китайца, который как раз в этот момент случайно оказался напротив входа в дом. Тетушка, покачав головой, сказала, что знает многие семьи, которые могли бы сделать нечто в этом роде, но Билл Ридли все-таки лошадка совсем другой масти. После чего, правда, не отказалась сообщить мне, что я найду его за ручьем, на овечьем выгоне. И добавила, что, надеется, в этой схватке победит достойный. Но кто именно, не сказала.
Как видите, тетя Мэри — женщина очень справедливая. Я таких больше не встречал. А вы?
Дядюшку я обнаружил как раз в тот момент, когда он, стоя на коленях спиной ко мне, скоблил расстеленную на траве баранью шкуру. Поскольку в пределах его досягаемости не было ни ружья, ни револьвера, у меня не поднялась рука хладнокровно и безжалостно застрелить своего ближайшего родственника: напротив, я подошел вплотную, вежливо поздоровался — и, едва лишь дядюшка поднял голову, крепко врезал ему прикладом своей винтовки по темени. Удар у меня хорошо поставлен, так что дядюшка, коротко содрогнувшись всем телом, простерся навзничь, бессмысленно уставившись в небо и выпустив из пальцев то, что держал в момент нашей встречи, а именно — разделочный нож. Прежде чем он пришел в себя и сумел что-либо предпринять, нож был уже в моих руках.
Вы все, конечно, знаете, что если человеку подрезать ахиллово сухожилие, то крови при этом он потеряет немного, но на ногу не сможет ступить. Ну или на обе ноги, если подрезать и правое, и левое сухожилие. Так что дядя, очнувшись, обнаружил себя полностью обезноженным — и целиком в моей власти.
— Сэмюэль, мальчик мой, — сказал он, — ты меня одолел. Я достаточно великодушен, чтобы признать этот факт, не пытаясь его оспорить. Так что прошу тебя лишь об одном: прежде чем прикончить, доставь меня домой. Ибо я хочу, как подобает добропорядочному человеку, умереть под своим кровом и в кругу семьи.
Подумав, я ответил, что считаю просьбу выполнимой, если он не возражает против того, чтобы проделать это путешествие в мешке: и мне нести будет легче, и вопросов со стороны соседей, если таковые случайно встретятся, не возникнет. Дядя согласился, и я сходил к сараю за мешком из-под муки.
Однако, как выяснилось, мешок был хотя и шире моего дядюшки, однако гораздо короче. Так что я был вынужден согнуть его так, что колени прижимались к груди — и, завязав горловину мешка над дядиной головой, тронулся в обратный путь.
Дядя Уильям был человек крупный и даже в мешке не сделался меньше, во всяком случае по весу. Я с большим трудом взвалил его на спину. Шатаясь, пробрел некоторое расстояние к дому, но вскоре понял, что задача мне предстоит гораздо более трудная, чем казалось.
К счастью, остановился передохнуть я как раз под дубом, на толстой поперечной ветви которого соседские дети устроили самодельные качели, попросту дощечку на двух веревках. На эту дощечку я и присел для отдыха, но потом веревки, прочно закрепленные на дереве, подтолкнули меня к оригинальному решению. Не прошло и двадцати минут, как мешок, содержавший в себе моего дядюшку, раскачивался, подобно маятнику, надежно обвязанный этими веревками, в пяти футах над землей. Надо сказать, что дядю Уильяма я в свои планы не посвятил, так что он пребывал в полнейшем неведении по поводу того, чем я занимаюсь. К чести его должен заметить, что он даже при таких обстоятельствах не роптал на судьбу, а те слова, которые все-таки доносились из мешка, были чем угодно, только не смиренными призывами к христианскому милосердию.
Отступив на несколько шагов, я полюбовался деянием рук своих. Тем временем один из дядюшкиных баранов, очень приметный, заинтересовавшись, подходил все ближе.
Без этого барана не стоило и за дело браться. Но он был в наличии — и в самом дурном расположении духа. Впрочем, в ином расположении духа его никто никогда не видел. Это был баран-боец, знаменитый на всю округу, кошмар и гордость дядюшкиного стада. Трудно сказать, за что именно он обиделся на весь мир, но обида была глубока, а порожденная ей месть — страшна. Вялое слово «бодаться» даже близко не передает масштабов развиваемой им военной деятельности. Его врагом был весь окружающий универсум, с которым баран и сражался, используя тактику даже не стенобитного тарана, но пушечного ядра. Разогнавшись, он в длинном прыжке воспарял над землей, как ангел или демон, описывал параболу, рассекая воздух, подобно птице — и обрушивался на противника, что бы тот ни представлял, под рассчитанным с исключительной точностью углом, так что основной разрушительный эффект создавался не столько за счет прочности его рогоносного лба, сколько благодаря весу и скорости.
Энергия его удара, в пересчете тонн на квадратный фут, была колоссальна. При столкновении лоб в лоб этот баран одним ударом насмерть сражал быка-четырехлетку. Ни одна каменная ограда не могла противостоять ему сколько-нибудь долго, ни одно дерево, по каким-то причинам вызвавшее его гнев: все их он, расщепив, повергал во прах и попирал победоносным копытом их листья.
И вот это воплощение грубой силы, эта апокалиптическая тварь, эта живая молния, доселе мирно отдыхающая в тени соседнего дуба, проявила интерес к тому маятнику, который сейчас, моими стараниями, изображал из себя его хозяин, висящий в мешке. И, жаждая новых подвигов и славы, Зверь-из-бездны шагнул вперед.
Я еще раз качнул мешок, уже не плавно, а резко. Скрытый внутри дядюшка издал долгий вопль, полный боли и угрозы и закончившийся тем протяжным стенанием, на которое способен только разъяренный — или, наоборот, попавший под колесо — кот. Этого оказалось достаточно, чтобы грозный овен немедленно перевел свои боевые приготовления в последнюю фазу. Четвероного чеканя шаг, он остановился в пятидесяти ярдах от живого маятника, который своим движением и все еще доносящимся из глубин мешка воплем, казалось, вызывал на бой. Голова круторогого демона внезапно склонилась до земли, будто придавленная весом собственных рогов; а затем я увидел только белую полосу, прочертившую пространство от того места, где секунду назад стоял баран, почти до того, где висел дядя Уильям, сорок шесть ярдов из пятидесяти. Последние четыре ярда баран преодолел уже над землей, в прыжке.
Для атаки он выбрал нижнюю часть мешка и, ударив в него со страшным стуком, подбросил вертикально вверх. Заорав так, что прошлый вопль можно было счесть за легкую разминку, мой дядя взмыл выше уровня ветви, на которой крепились качели. Там натяжение веревки оборвало его полет и швырнуло мешок назад, в точности на голову свирепому овну. Тот упал и покатился по земле клубом спутанной белой шерсти, в которой мелькали то огромные рога, то копыта. Однако вскоре баран поднялся, тряхнул головой и сперва злобно затанцевал на месте, а потом начал пятиться, готовясь к новой атаке. Отойдя на прежнее расстояние, он ринулся вперед такой же неразличимой для глаза белой длиннорунной волной — вновь сорок шесть ярдов стремительного бега, затем четырехярдовый прыжок, — но на этот раз, пыша злобой, слегка промахнулся и ударил по пляшущему на веревке мешку до того, как тот достиг нижней точки. В результате мешок полетел горизонтально, а затем закружился по траектории, радиус которой был продиктован длиной веревки (составлявшей, я забыл это сказать, около двадцати футов). Скорость этого вращения была такова, что я оценивал ее скорее не на глаз, а на слух, по дядиным воплям, достигавшим крещендо в ближайшей ко мне части окружности и диминуэндо — на противоположной.
В дяде еще оставалось достаточно жизненных сил, а его положение в мешке и пятифутовое расстояние до земли заставляли барана раз за разом наносить удары снизу вверх. Подобно растению, корни которого дотянулись до слоя ядовитого минерала, мой дядюшка, так сказать, отмирал от корней до вершины.
Баран продолжал свои атаки, уже не отходя далеко для разгона. Лихорадка боя воспламенила его сердце, а его возмущенный бараний разум кипел и туманился, опьяненный вином ярости. Подобно боксеру, который в бешенстве забыл свое мастерство и начал драться как уличный забияка, нанося удары с неверной дистанции, баран подскакивал, бодая кружащийся над его головой мешок, иногда попадал по нему, но в четверть силы, чаще же вообще промахивался. Однако чем больше было промахов, тем медленнее вращался и ниже опускался мешок, а это позволяло четвероногому монстру возобновлять прицельные удары, каждый из которых вызывал новую порцию воплей, производящих на меня неизгладимое впечатление.
Вдруг словно полковой рожок пропел отбой: баран прекратил боевые действия и направился прочь, задумчиво морща склоненное к земле чело и время от времени срывая травинку-другую. Еще немного — и он начал пастись. Действительно ли овен устал от треволнений войны и решил, перековав меч на орало, усовершенствоваться в искусстве мира? Шаг за шагом удалялся он прочь от поля брани, оставляя за собой идеально прямую дорожку выеденной до грунта травы — и так продолжалось, пока расстояние между ним и дядюшкой Уильямом не достигло четверти мили. Тогда баран остановился, жуя жвачку и обернувшись к месту былого сражения, так сказать, тылом; лишь иногда оглядывался на него, так сказать, через плечо.
Между тем вопли дяди Уильяма утратили свою эмоциональную наполненность, сменившись протяжными жалобными стонами. Иногда в них звучало мое имя — но теперь дядюшка уже не храбрился, а призывал меня на помощь, что было чрезвычайно приятно для моего слуха. Судя по всему, он до сих пор не имел ни малейшего представления о том, что такое с ним творится, и был в несказанном ужасе. О да, когда Смерть приходит облаченная в Тайну — это действительно Страшно.
Постепенно амплитуда колебаний маятника, который представляло собой тело моего дяди (или, вернее, то, что от него осталось), уменьшилась, и наконец мешок повис неподвижно. Я подошел к нему и уже собирался нанести дядюшке coup de grace,[74] когда вдруг услышал, а перед тем даже почувствовал через подошвы, по сотрясению почвы, что надвигается нечто катастрофическое. Бросил взгляд в сторону, куда удалился баран, — и едва успел отскочить.
«Нечто катастрофическое» надвигалось с грохотом, как поезд или горный обвал. В тридцати футах от нас стремительное облако пыли, которое оставляла за собой и вокруг себя туша несущегося сквозь пространство барана, вдруг остановилось — и из нее по высокой дуге, подобно огромной птице, выпорхнуло длиннорунное и длиннорогое тело.
Оно взмыло в воздух так легко и изящно, словно полет для него был естественней бега, и неслось с такой скоростью, что взгляд не успевал ее оценить. Однако и того, что я все-таки увидел, оказалось достаточно для умиленного преклонения перед всемогуществом Творца. Совершенство прочерченной в воздухе дуги было таково, что хотелось забыть о ее стремительности: в памяти осталось медленное и плавное движение, именно полет, а не прыжок. Пространство и время равно склонились перед бараном, структура мироздания менялась, сопровождая его блистательный бросок. Если пробег Зверя по земле внушал ужас, то его ангельский взлет вызывал восторг. Уже не злобный овен, а благороднейший агнец плыл через воздух, смиренно склонив голову, подогнув передние конечности и по-птичьи отведя назад сведенные вместе задние. На высоте сорока или даже пятидесяти футов — поскольку движение все-таки было стремительным, примитивный человеческий глаз не в силах оценить точнее — это существо достигло апогея своего сверхъестественного прыжка, на мгновение словно бы замерло, а потом, не изменяя своей плывуще-летящей позы, почти отвесно устремилось вниз. Лишь в последний миг перед ударом чары распались и полет, перестав казаться медлительно-плавным, стал молниеносным, каким он, собственно, был изначально.
Баран ударил в мешок со звуком, с которым поражает цель пушечное ядро. В верхнюю часть мешка, туда, где находилась голова и шея моего несчастного дяди.
Удар был страшен. Он раздробил череп, сломал шею, оборвал веревку и не просто вмял мешок вместе с телом в землю, но буквально расплескал его, как грязь.
От сотрясения остановились все часы во всех городках и поселках между Лон-Хэнд и Датч-Дэн. А высокоученый профессор Дэвидсон, который случайно оказался в наших краях, убедительно объяснил, что волна колебаний грунта шла севера на юг и была вызвана не землетрясением, но, скорее всего, падением метеорита; поэтому… Впрочем, что поэтому, уже неважно…
Короче говоря, леди и джентльмены, я имею основания полагать, что убийство моего дядюшки Уильяма является эталоном злодейства. И превзойти его удастся не скоро. Если вообще когда-нибудь удастся.
Семья Кристиана Ашмора состояла из его жены, матери, двух взрослых дочерей и сына 16 лет. Они жили в Трое, штат Нью-Йорк, были состоятельными и респектабельными людьми. У них было много друзей, некоторые из потомков которых, читая эти строки, возможно, впервые узнают о необычайной судьбе молодого человека. В 1871 или 1872 году семья Ашморов переехала из Трои в Ричмонд, штат Индиана, а год или два спустя — в окрестности Квинси, штат Иллинойс, где мистер Ашмор купил ферму. Почти рядом с их домом протекал ручей с чистой холодной водой, откуда семья брала ее для домашнего пользования в любое время года.
Вечером 9 ноября 1878 года около 9 часов молодой Чарлз Ашмор покинул свое место возле камина, взял жестяное ведро и отправился к ручью. Поскольку он все не возвращался, семья начала беспокоиться. Подойдя к двери, через которую он вышел, отец позвал его, но ответа не услышал. Тогда он зажег фонарь и со старшей дочерью, Мартой, которая настояла на том, чтобы пойти с ним, двинулся на поиски. Выпал легкий снежок, которым замело тропинку и сделало следы молодого человека очень заметными: каждый отпечаток был отчетливо виден. Пройдя немного больше половины пути, около 75 ярдов, отец, который шел впереди, вдруг остановился, поднял фонарь и стал всматриваться в темноту.
— Что случилось, отец? — спросила девушка. А случилось следующее: след Чарлза внезапно обрывался, дальше шел гладкий, нетронутый снег. Последние следы были такими же отчетливыми, как и все предшествующие, — видны были даже отпечатки гвоздей на подошве. Мистер Ашмор взглянул наверх. Мерцали звезды, на небе не было ни облачка, все это не поддавалось объяснению, которое само собой напрашивалось, такое же неправдоподобное, как и новый снегопад с отчетливо видимой границей. Подальше обойдя последние следы, чтобы оставить их нетронутыми для дальнейшего исследования, мужчина проследовал к ручью, за ним пошла вмиг ослабевшая и напуганная его дочь. Оба не обменялись ни словом о том, что увидели. Ручей был затянут льдом уже несколько часов.
Возвращаясь домой, они заметили, что по обеим сторонам следа по всей его длине насыпало снега. От него не шло других следов.
Утренний свет не выявил чего-либо нового. Гладкий, чистый, нетронутый первый снег лежал повсюду.
Четыре дня спустя убитая горем мать пошла на ручей за водой. Когда она вернулась, то рассказала, что, проходя мимо того места, где кончался след, она услышала голос сына и сразу же начала звать его. Как ей казалось, голос доносился то с одной, то из другой стороны. Когда ее спросили, что говорил голос, она не смогла ответить, однако утверждала, что слова были слышны вполне отчетливо. Через считаные минуты вся семья была на месте, но ничего не было слышно, а про голос подумали, что это могла быть галлюцинация, вызванная тревогой матери и ее расстроенными нервами. Но после этого, через неравные промежутки времени, голос слышали и другие члены семьи. Все утверждали, что это был, несомненно, голос Чарлза Ашмора. Все сходились на том, что он исходил с большого расстояния, был еле слышим, однако с отчетливой артикуляцией. Однако никто не смог определить направление, откуда он слышался, или повторить то, что он говорил. Промежутки тишины становились все длиннее и длиннее, голос доносился каждый раз все слабее и был как бы отдаленней, а с середины лета его больше не слышали.
Если кто и знает судьбу Чарлза Ашмора, то это, наверное, его мать. Она уже умерла.
Джеймс Берн Уорсон был сапожником и жил в Лимингтоне, графство Уорвикшир (Англия). У него был маленький магазинчик на одном из ответвлений дороги в Уорвик. В своем скромном кругу он считался порядочным человеком, хотя, как и многие люди его сословия в английских городах, любил выпить. Под действием ликера он делал глупые ставки. Вот однажды он похвастался своей ловкостью пешехода и спортсмена и в результате решил помериться силами с природой. Поспорив на один соверен, он решил пробежать всю дорогу в Ковентри и обратно — дистанцию длиной более 40 миль. Это было 3 сентября 1873 года. Он начал забег в компании человека, с которым поспорил и имя которого осталось неизвестным, а также Бархама Уайза, торговца льном, и Хамерсона Бэрнса, фотографа, которые следовали за ним в легкой коляске.
Несколько миль Уорсон пробежал на славу, без видимой усталости, ибо имел необыкновенную выносливость и не был настолько пьян, чтобы сойти с дистанции. Три человека в карете ехали сзади неподалеку, дружески подбадривая его время от времени, благо настроение у всех было хорошее. Внезапно на самой середине пути, менее чем в 10 ярдах от них и полностью в их поле зрения, человек споткнулся, полетел головой вперед, издал ужасающий крик и исчез! Он не упал на землю, нет, он исчез прежде, чем коснулся ее! От него не нашли и следа.
После бесцельного шатания на месте исчезновения трое мужчин вернулись в Лимингтон и поведали свою потрясающую историю, за что были взяты под арест. Но у них была добрая репутация, их всегда считали людьми честными, тем более они были трезвы во время происшествия, и ничего порочащего их данный под присягой отчет о необычном приключении, насчет которого мнение общественности разделилось по всей Англии, не обнаружили. Если у них и имелся злой умысел, то его экстравагантное осуществление, безусловно, поразило бы любого здравомыслящего человека.
Амброз Бирс делал все возможное, чтобы его рассказы выглядели достоверно — приводил фамилии, даты, точное указание места, ссылки на научные авторитеты, — поэтому ничего удивительного, что их порой принимали за отчеты о подлинных происшествиях. Более того, и до сих пор принимают. На эти истории прямо или косвенно ссылается ряд современных авторов, чьи книги посвящены «таинственным исчезновениям»…
По нелепой иронии судьбы Амброз Бирс и сам в каком-то смысле повторил судьбу своих персонажей. В 1913 году он бесследно исчез, отправившись военным корреспондентом в охваченную революцией Мексику. Хотя в тех условиях тотальной неразберихи и самоуправства революционных вождей подобное исчезновение практически наверняка означало незарегистрированную гибель, «тайна Амброза Бирса» до сих пор привлекает внимание любителей всяческих загадок…
Что бы ни вздумал люд простой
О тех, кто выше поставлен судьбой,
Являли в веках они вновь и вновь
Величье души и без меры любовь.
О милая, счастье души моей!
Пусть нас разлучило течение дней,
Исчезла навечно ты, скрылась из глаз —
Но боги не сделают так еще раз!
После завершения войны ряды нашей «Ложи Инструкторов» (филиал ложи «Вера и Труд», исполнительный комитет № 5837), сильно поредевшие, начали пополняться в основном за счет бывших солдат. Чуда тут никакого не было: сейчас ведь, собственно, значительная часть человечества из таких солдат и состояла… А вот получись у новопринятых, каждый из которых продолжал нести в своей душе груз фронтовых воспоминаний, легко и просто наладить сотрудничество с остальными собратьями по ложе — это точно стало бы чудом. Но наш Доктор — он же Первый страж, он же просто брат Кид, энергичный крепыш с острой бородкой, вечно устремленной вперед, словно торпеда, — всегда был готов разобраться со всем, хоть мало-мальски имеющем отношение к нервному срыву. Так что я мог со спокойной совестью проверять кандидатов только на верность принципам ложи, а если мне что-то казалось сомнительным с медицинской точки зрения, то отправлял новичков к нему. А Кид не зря оттрубил два года военным врачом Южно-Лондонского батальона.[76] Разумеется, по этим самым причинам среди попадавших к нему на консультацию братьев по ложе часто оказывались фронтовые друзья и знакомые, но отзывы Доктора во всех случаях были беспристрастны.
Клемент Стрэнджвик, рослый, худощавый юноша, пришел к нам как раз из какой-то Южно-Лондонской ложи. Его работа не вызывала нареканий, собеседование тоже прошло успешно, но странный, блуждающий взгляд молодого человека и его покрасневшие от бессонницы глаза все-таки наводили на мысль о нервной болезни. Так что я после некоторых колебаний отправил его к Киду. Тот сразу признал в новичке штабного ординарца своего батальона, поздравил его с тем, что он не только жив, но и здоров, — после чего двое однополчан погрузились в воспоминания о совместно пережитом на Сомме.[77]
— Надеюсь, я поступил правильно, Кид? — спросил я Доктора, когда мы готовились к очередному заседанию ложи.
— О, вполне. Парень, кстати, напомнил мне, что мы уже встречались как врач и пациент.
— Во время битвы на Сомме?
— Нет, уже в восемнадцатом, при Сампуа.[78] Он и в ту пору был вестовым. Мне тогда, кстати, пришлось буквально собирать его по кусочкам — не телесно, слава богу, но именно в плане психики… а это тоже не сахар.
— Шок?
— Да как сказать… Нечто вроде того, но он тогда мне не помог во всем разобраться, а, прямо скажем, мешал всеми силами. Причем о симуляции речь не идет: юноша был буквально на пределе, с ним случилось что-то весьма серьезное, но… Ну, сами понимаете: если бы пациенты говорили нам только правду, медицина, наверное, сделалась бы по-настоящему точной наукой.
Заседание мы провели успешно — но потом Кид попросил нас всех задержаться и прочитал нечто вроде импровизированной лекции о строительстве Храма Соломона, во время какового строительства и были сформированы первые ложи, причем входящие в них собратья в равной мере наслаждались работой и великолепными банкетами — причем у меня создалось впечатление, что во всех этих процессах Кид выше всего ставит искусство заваривания чая, ну и совместное курение сигар тоже.[79] По ходу лекции мы как раз и предавались табакокурению на фоне чаепития, все было пускай не слишком занимательно, но очень мило — однако Стрэнджвик вдруг явственно занервничал, покраснел и вместе с креслом отодвинулся от стола. Ножки кресла завизжали по паркету — бывший ординарец рывком вскочил и с возгласом «О моя тетушка! Нет, я больше не могу этого вынести!» под общий смех выбежал из зала заседаний.
— Так я и думал, — шепнул мне Кид. — Идем за ним!
Мы настигли молодого человека в коридоре, истерически рыдающего и заламывающего руки; подхватив его под локти, довели, чуть ли не донесли, до небольшой комнаты, где у нас хранилась запасная мебель и парадные регалии ложи, используемые крайне редко; плотно закрыли за собой дверь.
— Не волнуйтесь, я… я в порядке, — жалобно произнес юноша.
— Разумеется, мой мальчик, — кивнул Кид. Раскрыл дверцу небольшого шкафчика, достал оттуда графин с водой, стакан и какой-то пузырек (если не ошибаюсь, еще вчера там ничего такого не было, но, похоже, Доктор заранее позаботился все припасти), быстро смешал микстуру, дал Стрэнджвику выпить, усадил его на кожаный диван. — Тут даже не о чем говорить. Я видел тебя в десятикратно худшем беспорядке. Но давай лучше все-таки расскажи, что тебя беспокоит.
Успокаивающе держа руку пациента в обеих своих, он ловко подтащил ногой стул и уселся напротив дивана. Стул скрипнул.
— Нет! — буквально завизжал Стрэнджвик. — Я не могу этого вынести! Ни скрипа такого, ни когда что-то со скрежетом тянется по полу, ни звука дверных петель — ничего! Как тогда эти короткие французские сапожки… из-под деревянного настила… а скрипит оно все вместе… Что мне было делать? Что я должен был сделать?
Кто-то деликатно постучал в дверь и негромко осведомился, нужна ли нам помощь.
— Нет-нет, все нормально, — ровным голосом произнес Кид. — Возвращайтесь в зал, а мы еще немного пробудем в этой комнате, хорошо? Оставьте нас здесь одних, пожалуйста…
Снаружи донеслись шаги, звук задергиваемых занавесок, приглушенные удаляющиеся голоса, потом мы услышали, как осторожно закрывается дверь в зал. Коридор опустел.
Стрэнджвик, давясь словами, невнятно бормотал что-то страшное: о насквозь промерзших мертвецах, чьи тела скрипят, как дерево на морозе.
— Он по-прежнему таится, — уголком рта шепнул мне Доктор. — Все как в прошлый раз. Говорит о разной жути — лишь бы не проболтаться о том, что его на самом деле пугает.
— Почему же, — возразил я, — человеческий мозг ведь и вправду с трудом выносит такое. Помню, как-то у меня тоже был на фронте случай: конец октября, мороз…
— Тс-с-с! Не спугните парня! Кажется, сейчас он действительно проговорится насчет адреса того ада, в котором… О ЧЕМ ТЫ СЕЙЧАС ДУМАЕШЬ? — Эту последнюю фразу Кид произнес в полный голос.
— Французский тупик, Мясницкий ров, — немедленно ответил юноша странным голосом.
— Да, кое-что там было, в Мясницком рву, — кивнул Кид. — Но не лучше ли взглянуть страху в глаза, чем позволить ему подкрадываться со спины?
(Он взглядом попросил меня поддержать игру.)
— Так что случилось во Французском тупике? — наугад поинтересовался я.
— Так у нас называли позицию, которую мы заняли после французской части, когда этой части… не стало, — совершенно спокойно объяснил Доктор. — Как раз под Сампуа. То есть вся часть по-прежнему была там, но… Знаете, каждая нация в смерть уходит по-своему, так вот, французы делают это очень аккуратно. Они все лежали ровными рядами по ту сторону бруствера, и их тела образовывали этакую вот дополнительную стену, удерживая собой полужидкий вал грязи и подтаявшего снега. Незадолго перед этим пришла оттепель, так что промерзшие траншеи превратились в кашу. Собственно, ничего такого: нашим ребятам тоже довелось сложить из своих тел еще одну линию бруствера, не здесь, так где-то рядом. Но там нас не было, а были мы в Мясницком рву… так его у нас прозвали. Зрелище, конечно, было нелегкое. Джерри[80] держали наши позиции под таким плотным обстрелом, что даже и речи не могло зайти о том, чтобы убрать трупы. Счастье еще, что мы оказались в этом Рву уже на исходе ноября… Ладно. Помнишь, как это было, Стрэнджвик?
— Боже мой, да! Помню! Они все лежали там несколько месяцев, совсем твердые! А потом, когда нам вот-вот предстояло подниматься из окопов в атаку, то сверху набросали щиты из досок, как помост, — и мы ступали то по доскам, то по телам! И тела под сапогами скрипели точно так же, как доски!
— На мой взгляд, скорее как дубленая кожа, — невозмутимо заметил Кид. — И в самом деле действует на нервы.
— Действует на нервы?! — выдохнул Стрэнджвик. — Да я до сих пор только эти звуки и слышу! Прямо сейчас — тоже!
— Отнюдь. Всему свое время — и сейчас время жизни. Еще год будешь слышать этот скрип, но все тише и тише… А потом — все. Ну-ка, мой мальчик, глотни еще вот этого снадобья — и сосредоточься на том, как утихает душевная боль. А потом для разнообразия постараешься не прятаться от правды, но посмотреть ей в лицо. Договорились?
Доктор снова открыл шкаф и осторожно добавил в стакан небольшую порцию какой-то темной жидкости.
— Так, отлично… Выпей залпом, полежи еще несколько минут и будет порядок. Нет-нет, ничего не говори.
Отставив в сторону опустевший стакан, Кид повернулся ко мне. Задумчиво потеребил бороду.
— Да уж, Мясницкий ров — точно не то, что захочется увидеть во второй раз, — произнес он вполголоса. — И вспоминать об этом тоже… удовольствие из последних. Я вот сейчас изображаю из себя старшего, опытного, хладнокровного — но мне ведь тоже впору забиться в истерике, как этому юноше. Так что давайте поговорим о чем-нибудь другом. О другом… Хм, как раз тогда имел место один странный случай: был у нас во втором взводе сержант — убей меня бог, не вспомню его фамилию… такой пожилой дядька, явно преуменьшивший свой возраст из патриотических соображений, чтобы попасть на фронт… Но, пожилой там или нет, как сержант он был в высшей степени на своем месте: отличный служака, точный и опытный. Ему как раз предстояло отправиться в двухнедельный отпуск, но… В январе это было. До сих пор не понимаю, как он мог совершить такую ошибку… Эй, молодой человек, ты по-прежнему слышишь меня?
— Да, сэр.
— Помнишь тот случай? Ты ведь тогда состоял при батальонном штабе, правильно?
— Да, сэр. Ординарцем. — Стрэнджвик говорил невнятно, язык его, казалось, тяжело ворочается во рту: по-видимому, успокоительное снадобье уже начинало действовать. — Это случилось двадцать первого января, сэр.
— Ага, точно. Он отбыл из окопов, отметился в штабе, а потом, после наступления темноты, ему предстояло сесть на поезд до Арраса — забавный такой старенький паровозик с несколькими вагонами… Ну и поскольку у него еще было несколько часов, прежде чем отправиться к станции, он, видимо, решил провести это время в тепле, а не на холоде. В общем, сержант зашел в небольшой пустовавший блиндаж, как раз во Французском тупике, и взял для обогрева две угольные жаровни, позаимствованные из какого-то разрушенного кафе. Как назло, это оказался единственный из уцелевших блиндажей, оборудованный для того, чтобы пересидеть в нем газовую атаку: с дверью, открывающейся внутрь и очень плотно прилегающей к косяку, все щели тоже плотно законопачены… Наверное, старик пригрелся и задремал, не заметив, как дверь случайно закрылась. Короче говоря, к отправлению поезда он не явился. Поиск был объявлен почти сразу: исчезновение взводного сержанта — не шутка. Но нашли его уже утром. Мертвого. Угарный газ внутри плотно закупоренного блиндажа столь же смертоносен, как боевые отравляющие газы — снаружи. Кажется, на него наткнулся кто-то из пулеметчиков, да?
— Нет, сэр. Минометчик. Капрал Грант, сэр.
— Точно. Капрал Грант, у него еще на шее был такой приметный шрам…
— Бородавка, сэр.
— Да, она самая. Что ж, сынок, с памятью у тебя все в порядке, более чем. А как звали того сержанта — помнишь?
— Годзой, сэр. Джон Годзой.
— Верно. Я его осматривал наутро — окоченевшее тело между двумя жаровнями… Ну, они погасли, конечно, так что температура в блиндаже действительно опустилась ниже нуля, да и трупное окоченение тоже имело место, это-то у меня сомнений не вызвало. А вот что при мертвеце не оказалось, кроме официальных документов, ни клочка бумаги — вызвало. Ни начатого письма домой, ни писем из дома, ни блокнота, ни дневника… Честно говоря, это единственное, что заставило меня усомниться, точно ли произошел несчастный случай. А не… что-то другое.
Стрэнджвик слегка привстал на диване, окинул взглядом комнату и нахмурился, словно не вполне уверенный, где находится.
— Я ведь тогда все рассказал, сэр. Специально для вас. Отлично помню, как вы записывали мои показания… Он тогда догнал меня и спросил о дороге. Я указал ему тропку вдоль ряда столбов… Думал, он пойдет через траншею Пэррота, сэр, — это ведь к станции и кратчайший путь, и самый удобный. До Французского тупика еще поди доберись: там после артобстрела целый завал из бревен был на пути.
— Ну да, ну да, теперь и я это вспомнил. Ты был последним, кто видел старину Годзоя живым. Это было двадцать первого января, говоришь? Именно так. А не припомнишь ли, когда Дирлоу и Биллингс привели тебя ко мне? Именно в тот момент ты ничего не соображал, но ведь позже, к вечеру того же дня, пришел в себя… так какого это было числа?
И Кид опустил руку на плечо Стрэнджвика — так, как в детективных историях победоносный сыщик кладет руку на плечо изобличенного злодея.
Юноша посмотрел на него в полном недоумении:
— Я попал к вам двадцать четвертого января, сэр, — пробормотал он. — Но… ведь вы же не думаете, что я причастен к смерти сержанта?
Я не мог сдержать улыбки при виде того, как сконфузился Кид.
— Тогда что, черт возьми, произошло с тобой двадцать четвертого? — рыкнул он, пытаясь яростью замаскировать смущение.
— Я же говорил вам, сэр. Это Мясницкий ров так на меня повлиял. Вы ведь сами знаете, как там все…
— Чушь! Ты соврал мне тогда, так не повторяй то же самое сейчас! Именно потому, что я действительно знаю, «как там все». Мы оба солдаты, молодой человек, и на фронте были не первый день! Нет уж: случилось что-то совсем особенное! Может быть, даже в Мясницком рву. Но что-то такое, о чем ты мне не рассказал!
— Ой… Доктор, вы догадались еще тогда? — Стрэнджвик вдруг всхлипнул совершенно по-детски.
— Помнишь, что сказал мне, когда Дирлоу и Биллингс держали тебя за плечи?
— Что-нибудь о Мясницком рве?
— О нет! То есть и это тоже, много всего ты сказал о том, как промерзшие трупы скрипят под ногами, — но это все была «упаковка», в которую ты завернул свой вопрос о том, видел ли я телеграмму. Какую телеграмму? А когда ты спросил, какая польза бороться против зверей-офицеров, если мертвецы не встают, — это что имелось в виду?
— Я… Я сказал «зверей-офицеров»?!
— Именно. Не бойся, это не призыв к мятежу, а цитата из заупокойной службы. Слегка перевранная, но можно догадаться, о чем речь.
— Ну… Значит, я где-то слышал эту фразу. Как же иначе? — Стрэнджвик внезапно вздрогнул всем телом.
— Наверняка. Вопрос только, где именно. И другой вопрос — где ты слышал тот гимн, который распевал до тех самых пор, как я сделал тебе укол. Что-то о милосердии и любви. Вспоминаешь?
— Сам гимн? Да… Во всяком случае, постараюсь вспомнить. — Юноша наморщил лоб, а потом процитировал, слегка неуверенно: — «Когда у кого-то есть в сердце Господь — да верует, верует в милость Его» — да, что-то в этом роде, кажется. Там дальше точно есть и про любовь еще. Но я уже забыл.[81]
Он встряхнулся и пожал плечами.
— А от кого ты это слышал? — Кид был настойчив.
— Так от Годзоя же. — Стрэнджвик снова пожал плечами. — Двадцать пер…
Он осекся.
— Ох… Да, этого я вам тогда не рассказал, сэр, — после короткой паузы произнес он странно высоким голосом. — А зачем? Что бы вы с этим стали делать? Особенно раз уж она действительно умерла…
— Кто умер?
— Те… Тетушка Арминий.
— Значит, в той телеграмме, насчет которой ты обмолвился, сообщалось о смерти тети? И ты, чтобы меня запутать, начал болтать о чем-то постороннем, изображая шок? Так?
— Не совсем — но… Доктор, ладно, у меня нет шансов обмануть вас. Но я только потом понял, что от тех жаровен может быть и… и такое тоже. Как я мог догадаться? Да мы все грелись у них! Вот я и решил, что дядя Джон тоже хочет там отогреться, прежде чем идти к поезду. Откуда мне было знать, что он имел в виду, когда сказал — мол, ему надо «прибраться по дому»…
Стрэнджвик резко, неприятно рассмеялся. А потом из его груди вырвались звуки, похожие на рыдания, — вот только слез на глазах не было.
Кид, вновь обретший невозмутимость, терпеливо ждал, пока молодой человек успокоится тоже.
— Итак, продолжим. Значит, Джон Годзой был твоим дядей?
— Нет. — Стрэнджвик смотрел в пол. — Мы просто его так называли — я и сестренка. На нашей улице, сэр, все общались запросто. А я его всю свою жизнь знал, да. С детства. Мой отец с ним был дружен — не разлей вода. Ну а тех, с кем па и ма дружат, у нас в квартале всегда зовут «дядя» или «тетя», что, нельзя разве?
— Можно, можно. Значит, дядя… Что он за человек был — можешь мне рассказать?
— Лучше не бывает. Он все деньги, что ему как сержанту следовали, домой отправлял, жене. У них маленький домик с палисадником, на стенах всякие индийские диковины развешаны — я с детства любил на них глазеть… Да и потом, во время войны, бывал там часто, это ведь на соседней улице. Дядя Джон сразу в армию отправился — а мне еще три года как срок не пришел. Его жена, она намного младше, меня в их доме принимала прямо как сестра, даже не как тетушка…
— Значит, она намного младше… А он как, разве не слишком стар был, чтобы попасть в действующую армию?
— О, сэр, если по-честному — у него ни единого шанса не было. Ему ведь сильно за полсотни. Но когда наш Южно-Лондонский батальон только формировался да проходил обучение — обучал нас как раз он, его должность значилась «сержант-инструктор». А когда нашим пришло время отбывать на фронт — он как-то сумел сделать так, чтобы отправиться вместе с ними, просто сержантом. Писал с фронта моим родителям, ну и мне тоже. Предлагал, когда я войду в призывной возраст, подать заявление, чтобы попасть не куда-нибудь, а в наш земляческий батальон, в его взвод. Ну и в начале семнадцатого года — мне тогда действительно пришел срок надевать форму,[82] — ма сказала: раз так, то и вправду лучше к дядюшке Джону…
— Я и представить себе не мог, что вы с ним так хорошо знакомы, — буркнул Кид.
— Ну так, сэр, этого и вправду было не разобрать. Дядюшка Джон — он у себя во взводе любимчиков не заводил, хоть как ты будь с ним знаком. И поблажек мне по службе никогда не делал, да я от него и не ждал такого. Зато когда писал ма и па, обязательно рассказывал о моих успехах. О боже мой! О черт! — Стрэнджвик вдруг застонал. — Как же все перепуталось в этой кровавой каше — особенно когда между людьми такая разница в возрасте…
— Ну-ну, успокойся. — Кид не дал ему снова впасть в отчаяние. — Значит, он писал твоим родителям?
— Ага. У ма ухудшилось зрение во время этих воздушных налетов на Лондон — она то шила, то те же письма читала, когда приходилось из-за бомбежек в полутемные подвалы спускаться… В общем, последние письма она уже просила читать кого-нибудь из родных. Чаще всего — тетю Арминий.
— Ту, о смерти которой ты получил телеграмму? Постой: но разве…
— Ну да. Я говорил, что дядя Джон мне не дядя, по крови то есть, но вот его жена — она мамина младшая сестра. Ма тогда было крепко за сорок, а та — сильно младше. Когда дядя Джон ушел на войну, она осталась одна, но ни на секунду не потерялась — все делала, всем помогала, во всем разбиралась лучше всех, а ведь в те первые военные годы, сэр, даже самые опытные из старших растерялись, нам-то, подросткам, это было виднее всего… Чтоб не сидеть дома, пошла работать на армейский склад, да еще и Сисси, это моя младшая сестренка, выхаживала, буквально спасла ее, когда та хворала корью. После этого мы с Сисси, если честно, больше у нее жили, чем у себя дома. Устроили там себе, как это у нас называлось, «зайчиные логова»… Дело в том, что дядя Арми… э… дядя Джон — он столяр был, ну, знаете, «ремонт домашней мебели, установка встроенных шкафов и прочее», такие объявления в газетах; вот и у них в доме мебель была не покупная, всякие шкафчики, встроенные и еще как — играй там, прячься, живи… А ей, в смысле тете Арминий, тоже в радость. Она этого не говорила, но мы чувствовали. У них ведь, сэр, своих детей не было…
Молодой человек остановился и смущенно посмотрел на нас. Мы с Доктором не знали, что сказать.
— Судя по твоему описанию, это была замечательная женщина, — после короткой паузы нарушил молчание Кид.
— Так и есть, сэр. А вдобавок еще и высокая, очень стройная и вообще по-женски красивая — мальцом я, конечно, этого не замечал, но к семнадцатому-то году был уже не такой и малец, чтобы… Имя ее было Белла, но мы с сестренкой всегда называли ее «тетушка Арминий». Понимаете?
— Вообще-то нет.
— Ну как же, сэр, в школьном учебнике есть картинка Арминия[83] — молодой такой красавец в доспехах; так вот она — вылитый он. Такая вся рослая и статная из себя. Сисси еще в шутку спрашивала: «Те, а куда ты свой шлем и броню запрятала, почему их не носишь? Они бы тебе так хорошо пошли, честно-честно!»
— Понятно… Значит, она читала твоей матери письма вслух. Письма от своего мужа, где шла речь о тебе. И, наверное, твои письма тоже… Так?
— Вот побожусь, сэр, что я это словно бы своими глазами вижу: как тетя Арминий каждый раз, получив очередное письмо, переходит через улицу, стучится в дверь нашего дома… Что хотите со мной делайте, да пусть меня хоть повесят: я тогда, на фронте, не представлял себе это, а именно видел, несколько раз, не знаю уж как! Это никакие не шутки, когда такое вот видение обрушивается человеку на голову — и… и… и если мертвые действительно восстают, то что мне со всем этим делать — со всем, во что я верил в жизни… Вот кто скажет, что мне с этим делать дальше? Кто мне скажет?!..
Я даже отшатнулся почти в испуге. Но Кид не дрогнул.
— А тебе самому сержант Гудзой показывал эти письма? — очень тихо спросил он. — Те, в которых он писал о тебе — твоим родителям, своей жене?
— Да там особенно нечего было, наверное, показывать, — с неожиданным равнодушием, равнодушием молодости, ответил Стрэнджвик. — Сами знаете, как эти фронтовые письма сочиняются… В окопах, по правде, не до того. Но дяде Джону, конечно, спасибо: его письма обо мне были большим утешением для ма. Сам-то я писать не мастак. А вот письма из дома до дыр зачитывал, это да. Сохранил их все. Мои домашние тоже писать не очень — но каждые две недели от них что-нибудь да приходило. С этим мне точно повезло больше, чем чуть ли не всем остальным. За это тоже спасибо дяде Джону: без его писем так навряд ли бы вышло…
— Понятно. Но ты все же иногда и сам писал домой, разумеется. Сообщал там новости о сержанте?
— Ну как, сэр… Скорее нет. Хотя должен бы, само собой. Но на самом деле разве что про свои дела быстренько упомяну — и ладно… А вот он, дядя Джон то есть, всегда мне что-то зачитывал вслух из тех писем, что ему приходили, если там про меня было. Как-то раз пошутил: мол, если со мной — с ним! — что-нибудь случится, ты — я! — тетушку Арминий не оставь. А то, дескать, твоя (моя в смысле) ма пишет, что ты последний год все время в доме моей жены ночевал. А ведь взрослый уже парень. И родство не такое близкое, чтобы из-за этого было запретно вступать в брак, и разница в возрасте, мол, не больше, чем у нас с ней… то есть у дяди Джона с тетей Арминий, пускай в их случае старший он, а в нашем — она… Меня аж в жар бросило: я ведь, когда в отпуск приезжал, познакомился с одной девушкой, провожал ее до дома, записки в окно ей швырял — вот как далеко у нас с ней все зашло…
— И что же, ты женился на ней? — Кид остро глянул на своего собеседника. — Сейчас, когда вернулся домой?
— Нет! — Юноша прямо-таки содрогнулся при этом вопросе. — То есть… не потому, что дядя Джон сказал — но… Или все-таки потому? Клянусь, сэр, я же не мог о ней так даже подумать — ведь не мог, правда? Она настолько старше меня, да и замужем, и мы вообще, что называется, дружили семьями — ну как же так можно, ведь совсем нельзя, так? Тем паче что, когда я приезжал на побывку, перед Рождеством это было, она со мной говорила как с любимым племянником, и только! Сказала мне…
И тут голос Стрэнджвика изменился.
— …Сказала мне, — продолжил он, — «Ты ведь с моим Джоном, сержантом Годзоем, скоро увидишься?» — «Даже слишком скоро», — отвечаю: оно, конечно, кому бы не хотелось задержаться в отпуске еще хоть на денек-другой? «Тогда скажи ему, что к двадцать первому числу следующего месяца я, похоже, избавлюсь от всех моих проблем, — говорит, — и приду увидеться с ним». — «Это как?» — не понимаю. «Так, что я умру, — говорит совершенно спокойно. — Все хорошо, ты только не волнуйся, и он тоже пусть не волнуется. Двадцать первого января или сразу после я с ним повидаюсь».
— Что с ней было? — спросил Кид, мгновенно превращаясь из самодеятельного следователя в профессионального врача.
— Да что-то с сердцем… Но она о своих телесных хворях никому не рассказывала. Никогда. Мы все думали: она и по части здоровья, что называется, «в доспехах», как Арминий…
— Понятно. Да, такое бывает… — В голосе Доктора сквозила грусть. — Ты точно запомнил ее слова?
— Да уж куда точнее. «Скажи дяде Джону, что к двадцать первому января я избавлюсь от всех моих проблем. То есть умру. И приду увидеться с ним, пусть он не волнуется». Я стою, челюсть отвесив, а она смеется: «Да ты наверняка все забудешь: у тебя ведь голова дырявая, мне ли не знать! Давай-ка я лучше это запишу! Отдашь ему сразу, как увидишься». Села за стол, написала какую-то короткую записку, вложила ее в то письмо, которое уже раньше подготовила для своего мужа, и закрыла конверт.
— А потом что?
— Потом она меня поцеловала в лоб и в щеку — я всегда был ее любимцем… не в том, конечно, смысле, вы же не думаете так, сэр?… дала мне то письмо, мы попрощались — и я отбыл к месту несения службы. Насчет моей дырявой памяти она, пожалуй, была права: разговор этот, такой странный, мне не то что совсем не запомнился, но так… как-то поперек соображения встал. Ну вот, на третий день, как вернулся на передовую, доставляю из штаба какое-то сообщение минометчикам, то есть капралу Гранту и его ребятам — и вижу, что у них в блиндаже несколько человек из второго взвода. И сержант Годзой тоже с ними. Я взял и отдал ему то письмо. Что ж, мы немного посидели, погрелись возле жаровни — одной из тех, — и тут вдруг капрал Грант и говорит, не понижая голоса, на весь блиндаж: «Мне это не нравится». — «Что?» — спрашиваем. А он таким особенным своим голосом, вы же знаете: «То, как он читает письмо это. Твою могилу, папаша Джон, вижу на листе бумаги сей!» Ну, сэр, вы же знаете, как это бывало, когда Грант своим особенным голосом изрекал пророчества или уж как их назвать… и что порой случалось потом… Ранкин, например, после такого вот предсказания решил, что ему дешевле будет застрелиться, чем ждать, пока все оно сбудется!
— Знаю, — подтвердил Кид и, взглянув на меня, объяснил: — Грант, что не так уж редко случается у хайлендеров, обладал даром «двойного зрения»… но пользовался им, черт его побери, только чтобы пугать своих товарищей по окопной жизни. Через некоторое время после того случая он погиб — и, скажу по правде, лично я о нем не слишком сожалел. Ладно — так что же было дальше?
— Дальше… Дальше Грант прошипел мне: «Вот, любуйся, проклятый англичанин: это твоих рук дело!» И кивнул в сторону сержанта Годзоя. А дядя Джон сидит себе, прислонившись к стене, и ничего такого вроде по нему не видно. Наоборот, выглядит он как-то торжественно, важно, словно только что побрился. И гимн мурлычет — тот, который я потом пытался вспомнить… Заметил, что мы на него смотрим, улыбнулся — а это с ним не часто случалось! — и говорит: вот, мол, мне тут написали, что совсем скоро, двадцать первого, меня сюрприз ожидает. Аккуратно сложил письмо, спрятал его в нагрудный карман и вышел.
— Он при этом держался спокойно?
— Ну да. Совсем. В общем, похоже было, что капрал со своим предсказанием насчет могилы попал пальцем в небо. Я ему тогда сразу сказал, чтобы он поосторожней трепал языком: и про могилу, и про «проклятых англичан» — с нами-то ладно, а вот если кто из офицеров услышит… Как бы там ни было, вскоре я обо всем позабыл: это ведь, сэр, случилось одиннадцатого числа, а в те дни мне пришлось мотаться больше обычного. Джерри тогда попытались начать подготовку к наступлению — а мы, соответственно, делали все, чтобы им воспрепятствовать…
— Я помню, — сухо произнес Кид. — Рассказывай о сержанте.
— С сержантом, дядей Джоном то есть, мы следующие десять дней и не виделись ни разу. А вот двадцать первого я доставлял в их взвод несколько извещений — ну и его имя там, помню, тоже значилось. Но вообще-то туда я только на обратном пути заглянул. Основное задание у меня тогда было — восстановить связь с батареей, что в Попугайчиковом овраге стояла, помните?
— В каком? А-а, в Малом Попугайном?
— И так тоже его называли. В общем, эта позиция то и дело оказывалась отрезана. Вот и двадцать первого джерри как начали садить тяжелыми минами, так и прервалось сообщение.
— Так минометный-то еще не самое худшее. Там у них за полуразрушенным домом располагалась пулеметная точка — специально по душу тех, кто будет к тому оврагу пробираться…
— Да, была такая. Четверо ребят из Варвикского полка незадолго до меня как раз и нарвались, один за другим. Открытое ведь пространство, хоть беги, хоть ползи… Но от канала тогда очень удачно потянулась стена тумана — вот я и проскочил. Другое дело, что потом, уже на обратном пути, в том тумане заплутал немного: там были две неглубокие траншеи, очень похожие, мне бы по восточной пойти, а я двинулся вдоль западной. Вот меня и вывело к Французскому тупику. И тут — раз! — туман рассеивается, а я оказываюсь на виду у пулеметчиков. Ничего: успел залечь. Дальше уж путь один: ползком мимо старой котельной, потом через Зоопарк скелетов — это где лошадей поубивало… пробрался под телегой, там довольно удобный лаз, только надо прямо по мертвецам ползти, их там на шесть футов навалено: в Зоопарке ведь поубивало не только лошадей…
Стрэнджвик умолк. Его тело содрогалось в ознобе.
— Я понимаю, это тяжело вспоминать… — успокаивающе начал было Кид.
— Тяжело? — Юноша чуть ли не отмахнулся. — Нет, холодно! Как раз в такие минуты, если о чем-то думать в том смысле, что «тяжело» или там «страшно», — тут тебе и конец. Но пока я полз, морозом меня пробрало до самых костей, что правда, то правда. И вот в эту минуту вдруг вспомнил про тетю Арминий… сам не знаю, с чего вдруг. Почему-то мне это даже смешным показалось. Ладно, дальше уж местность закрытая от обстрела, встаю на ноги, иду… и все гадаю: а почему это я именно сейчас о тете подумал? И тут — вижу ее…
— Что?!
— Не знаю… Вижу ее… или не ее: краем глаза, полсекунды… Обернулся — да нет, конечно, ничего, только мешки с песком стенкой сложены и над ними клок тумана колышется, а сквозь него просвечивают какие-то клочья тряпья на колючей проволоке. И снова мне это смешным показалось: вот так я тогда чувствовал. Что ж, иду себе, иду: без спешки, осторожно, потому как сейчас вовсе нечего давать джерри лишнюю возможность себя ухлопать — и по Аллее Старых Грабель выхожу на позиции второго взвода. Передал пакет офицеру, дядю Джона в тот раз не увидел, потому что мне еще надо было спешить на левый фланг… Ну и дальше, до самого вечера, то ползком, то бегом: гелиограф[84] и полевой телефон — это, конечно, хорошо, но вестового они не заменят. В половине девятого, уже совсем никакой, прихожу в себя — и вижу, что последнее поручение снова занесло меня во второй взвод. Дядюшка Джон уже насколько мог привел в полный порядок форму, умылся, тщательно отскоблил щетину, как настоящий денди: готов отправляться в Аррас и дальше в Лондон. А что ж, по всему выходило, ему там и быть уже назавтра — само собой, если джерри не начнут артобстрел ближнего тыла; тогда поезд к станции, конечно, не подадут. Но не было похоже, что у них в планах такой обстрел. «Пойдем вместе, — говорит, — нам больше полдороги по пути». Мы и тронулись понемногу. По старой траншее — помните, сэр, той, которая вела через Хэлнакер?[85] — мимо землянок, укрепленных шпалами… помните же, да, сэр?
Кид кивнул.
— Значит, идем мы — и дядя Джон заводит разговор о том, что вскоре увидит моих ма и па, спрашивает, не передать ли им чего… И тут, боже, дьявол, сам не знаю, отчего вдруг я возьми и брякни, что прямо сегодня, недавно совсем, видел тетю Арминий. И добавил: мол, вот уж чего точно никак не ожидал — так это встретиться с ней здесь. А потом, дурак такой, рассмеялся. Кажется, это вообще был последний раз, когда я смеялся… «О! — говорит он самым обыкновенным голосом. — Правда видел?» — «Нет, конечно. Померещилось». — «А где?» — «Да мы как раз сейчас недалеко проходим», — отвечаю. И показываю ему: вот мешки с песком, вон обрывки материи на проволоке… тумана там уже нет, но все равно понятно — можно тут обмануться, особенно в сумерках… «Вполне вероятно», — говорит он и вроде бы совсем не волнуется: идет со мной рядом, следит, чтобы в грязь не вступить… Тут мы доходим до завала-баррикады перед Французским тупиком — он поворачивает и лезет через нее. «Да нет, — говорю, — нам же не сюда, это же я тут раньше проходил, когда мне померещилось». Он не обращает на меня внимания и исчезает за бревнами завала. Я, ничего не понимая, стою, жду… Через несколько минут дядя Джон возвращается оттуда с двумя жаровнями в руках.
— Теми самыми?
— Да, сэр. «Что ж, Клем, — говорит; а он, сэр, очень редко меня по имени называл, — не боишься?» Я смотрю на него — баран бараном, пытаюсь смекнуть, о чем это он. Вроде получается — о том, не попадем ли мы по пути в тыл под обстрел джерри. Так ведь нет же сейчас никакого обстрела и ясно, что по темноте вряд ли начнут… «Не боюсь, — мотаю головой. — Да и кто уж теперь чего-то боится…» — «Я боюсь, — как-то совсем спокойно говорит он. — Боюсь, что кое-какие строки из письма могут обернуться не так». По-прежнему ничего не понимаю: он что, сейчас письмо думает писать, прямо здесь? А потом он что-то сказал насчет жизни, которая завершает свой круг… и те слова из заупокойной службы, которые я, сэр, так неправильно запомнил.
— «По рассуждению человеческому, — медленно продекламировал Кид, — когда я боролся со зверями в Ефесе, какая мне польза, если мертвые не воскресают?»[86]
Стрэнджвик кивнул.
— Вот и все… — немного помолчав, продолжил он. — Затем дядя Джон с этими жаровнями прошел в Мясницкий ров — и я за ним. Там было очень холодно. Замерзшая грязь хрустела под ногами. И мне кажется…
— Не надо о том, что только кажется, — прервал его Кид. — Рассказывай лишь то, что видел своими глазами.
— Извините, сэр. Значит, дядя Джон идет по траншее, по Мясницкому рву то есть, держит в руках жаровни и бормочет гимн — тот, что я тоже не очень хорошо запомнил, но лучше, чем, это, про зверей в Ефесе. Доходит до места, которое я ему раньше показывал, и спрашивает: «Где, ты говоришь, она, Клем? А то у меня глаза уже не молодые…» — «Она в своем доме, в Лондоне, — отвечаю даже немного сердито, — по позднему времени, наверное, спит уже. И нам тут тоже нечего делать в такое время, идем дальше, у меня уже зуб на зуб не попадает!» — «А я… — говорит он. — Да, это я…». И тут я понимаю, что говорит это он не мне.
Юноша сглотнул. В воздухе повисла долгая пауза.
— «Что же это с тобой случилось? — говорит он, и я не узнаю его голос. — Как же это? Когда? Но раз так — хвала Господу, Белла, что нам довелось свидеться…» Мы стоим возле того самого блиндажа, где… где его и нашли потом. И да, где мне раньше тетушка померещилась. Я только глазами хлопаю. Вправо оглядываюсь, влево — нет никого, только мы двое в траншее. А потом… вот что хотите — но вижу ее, тетю Арминий. Стоит возле входа в блиндаж. Смотрит на нас. То есть на дядю Джона. Друг на друга они смотрят, глаза в глаза. Вот тут меня все в голове перемешалось. Все, что я знаю о том, что бывает и что нет; все, что понимаю о жизни… Вот я об этом вам ничего и не рассказал потом, когда вы меня расспрашивали. Никому ничего не рассказал. Думаете, я должен был рассказать, сэр?
Кид в затруднении пошевелил пальцами.
— Вижу, у дяди Джона начинает дрожать рука, — продолжил Стрэнджвик. — Наверное, от мороза все-таки: у меня ведь и у самого тогда зуб на зуб не попадал? И вот, сэр, можете считать меня сумасшедшим, но тетя Арминий протягивает ему свою руку. Это я тоже вижу, понимаете? Их пальцы соприкасаются — и его рука перестает дрожать. А потом тетя ему что-то говорит. Я это тоже вижу, но не слышу. А он слышит, и я слышу его ответ: «Да, Белла, за все эти годы мы виделись только один раз. И вот сегодня — второй». Потом вдруг делает такое движение, словно хочет снять с плеча винтовку. И останавливается. «Нет, Белла, — говорит, — не искушай меня. У нас впереди вечность. Проведем ее вместе. А час-другой уже ничего не решает».
— И что же было потом?
— Потом дядя Джон берет те жаровни, подносит их к самому входу в блиндаж. Ставит на землю. Выливает на каждую немножко бензина — там, сэр, перед входом для этого специально бутылочка была припасена, если кто захочет погреться, — чиркает зажигалкой. Коротко кивает мне. Снова берет жаровни, открывает дверь блиндажа, смотрит на тетю Арминий — а она, сэр, все это время стояла там же, где я ее увидел, и рука ее была так же протянута вперед, как когда она коснулась дядиных пальцев, — и говорит ей: «Идем, дорогая».
— А она?
— А она входит за ним следом. В блиндаж. И дверь закрывается за ними обоими. Плотно. Вот и все, сэр. Боже мой, да конечно, я этого вам не рассказал — разве в такое можно поверить? Я и сам бы ни в жисть самому себе не поверил, если б не видел все собственными глазами!
Следующие несколько минут молодой человек посвятил тому, что очень эмоционально повторил это высказывание на разный лад, в нескольких формулировках: пусть и отличающихся друг от друга, но в равной степени окопных. Мы молчали. Наконец Кид спросил юношу, помнит ли он, что случилось дальше.
— Тут у меня некоторый провал, сэр. Что-то я делал, где-то был, куда-то шел… как-то добрел до своей землянки… Меня уже утром разбудили, когда выяснилось, что сержант Годзой в поезд не сел — и кто-то вспомнил, что из взвода он ушел со мной вместе. Разбирательство длилось несколько часов. Ну, вы это, наверное, помните, сэр.
— Разумеется.
— А потом я вызвался доставить сообщение на передовую вместо Дирлоу. Он, знаете, стер большой палец на ноге: и смех, и грех — в лазарет с такой «ранкой» не пойдешь, но… вестовому она, сами понимаете, может стоить жизни. Ну а я к перебежкам, переползанию и прочему в том же духе был готов не меньше, чем вчера. Оно, пожалуй, мне даже нужно было: чтоб не думать… не вспоминать о… Но я дядю Джона найти не успел, сэр. Грант его первым обнаружил. Вернее, так: когда я подошел к блиндажу, Грант уже стоял рядом и пытался его открыть. Это оказалось не так-то просто: дверь изнутри была подперта одним из тех мешков с песком. Специально, сэр. Там раньше у косяка оставалась маленькая щелочка — так вот этот мешок ее и закрыл. Пока мы там возились, я уже понял, что внутри никого живого не найдем. Это было как… не знаю… в общем, все равно, что гроб открывать.
— Значит, вот как обстояло дело… — угрюмо произнес Кид. — Почему же ни мне, ни другим офицерам никто ничего не сказал?
— Мы решили — так будет лучше для доброго имени покойного, — ответил Стрэнджвик. Голос его на сей раз был абсолютно тверд.
— А почему вдруг Грант там оказался?
— Он видел, как дядя Джон собрал уголь для этих жаровен и оставил его в мешочках возле той баррикады. Давно, еще за несколько дней. И Грант каждый раз, как проходил мимо, поглядывал: на месте ли мешочки? А вот в то утро их не оказалось. Ну и когда увидел, что дверь в блиндаж не открывается, все сразу понял. Мы с ним, сэр, когда дверь все-таки сдвинули, тот мешок с песком убрали. Вот оно потом и выглядело, как несчастный случай…
— Значит, Грант знал или догадывался, что на уме у сержанта Годзоя, — и не попытался этого предотвратить?
— Да, сэр. — Если Кид был по-прежнему мрачен, то и голос Стрэнджвика не сделался менее твердым. — Грант знал, что ничто на небе или на земле уже не может ни помочь, ни помешать сержанту Годзою. Так он мне сам сказал, сэр. И я ему верю.
— Понятно. — Доктор явно ощутил, что настойчивость в этом вопросе проявлять не следует. — И что же ты сделал потом?
— Вернулся в штаб. — Юноша пожал плечами. — А там мне вскоре передали телеграмму из Лондона. От моей ма. О том, что тетя Арминий умерла.
— Когда это случилось? — Кид тут же вновь переключился на роль детектива-любителя.
— Рано утром двадцать первого. Понимаете, сэр? Двадцать первого. Утром. Она умерла — и это его убило. У меня потом было время подумать, вспомнить… Когда мы стояли в самом Аррасе — вы же нам сами рассказывали, помните? Об ангелах Монса и прочее в том же духе…
— Гм… Помнить-то я помню. Но это, видишь ли, была лекция о галлюцинациях. Которые иногда возникают при переутомлении или… Ладно, сейчас не будем. Значит, говоришь, сержанта Годзоя подкосила смерть его жены?
— Да, сэр! Подкосила. Или это иначе называется. Может, он, наоборот, понял, что нет никакой смерти. То есть преграды между жизнью и смертью. А если она и есть, то через нее можно перелезть — вот как через ту баррикаду во Французском тупике. Я видел. Я все видел. А если уж мертвые возвращаются — то как вообще говорить о том, что бывает и чего не бывает?!
Стрэнджвик вскочил с дивана и заходил по комнате, бурно жестикулируя.
— Я видел. Видел своими глазами, — повторял он. — Она ушла, потом пришла — и они ушли вместе. Он не стал убивать себя вот так прямо, а если не совсем прямо — то такая смерть, наверное, не разлучает. Их точно не разлучила. Я уверен, они вместе. Сейчас и навсегда. Ушли туда, в вечность, держась за руки. А я куда уйду? А мы? Вот вы двое, старшие, умные — вы можете сказать, во имя чего мы еженощно и ежечасно подвергаемся бедствиям?
— Бог его знает, — тихо сказал Кид: не то в ответ, не то самому себе.
— Может быть, нам лучше позвонить, вызвать помощь? — шепнул я ему. — Ведь парень сейчас окончательно потеряет контроль над своим рассудком!
— Нет-нет, не бойтесь. Это пик, через несколько секунд возбуждение начнет спадать. Уж поверьте, я такого в своей фронтовой практике навидался. О! Вот, кажется, сейчас…
— Исчезла навечно ты, скрылась из глаз — но боги не сделают так еще раз! — вдруг продекламировал Стрэнджвик хриплым, ломающимся, даже не юношеским, а мальчишеским голосом. Глаза его закатились, он пошатнулся.
Доктор подскочил было к нему, чтобы поддержать, — но молодой человек вновь выпрямился.
— И, чтоб я был проклят, пусть она не говорит, что будет всегда со мной! — выкрикнул он в приступе безумной ярости. — Какая разница, кто кому кидал записки в окно! Если хочет — пусть подает в суд! Что она знает? Что она знает о жизни и смерти? А я? Я хоть что-то знаю? О том, как смерть перетекает в жизнь, — да, даже слишком; а об остальном?! И все же, все же… Если идти вместе, через жизнь и смерть — то сперва я должен увидеть на ее лице такой же взгляд, как… как смотрела она, когда сумела прийти за тем, с кем прошла по жизни… прийти уже с другой стороны. А вот когда она, эта, сможет посмотреть так — тогда мы и пойдем, рука об руку… И никакая смерть не разлучит нас: она вообще не разлучает, а соединяет! Но она не сможет так посмотреть, увидеть, пойти… Она никогда не может понять… О, будьте вы все прокляты, ступайте в ад, вы все — и родичи, и юристы, и ты, и я… Я всем этим сыт по горло — да!
Он снова покачнулся — и всю ярость будто бы сдуло с его лица. Кид наконец подхватил Стрэнджвика под локоть, помог удержаться на ногах, подвел к дивану. Юноша едва добрел туда — и рухнул пластом. Кид порылся в шкафу, вытащил оттуда одну из ярких мантий,[87] накрыл ею Стрэнджвика, как одеялом.
— М-да… — Доктор покачал головой. — Что ж, вот теперь пик возбуждения действительно миновал. Мальчику нужно какое-то время полежать спокойно, а потом все будет в порядке. Между прочим, кто его рекомендовал в ложу?
— Если не ошибаюсь, один из тех, кто был на сегодняшнем заседании. Он, думаю, и сейчас еще в зале. Спросить?
— Тогда уж и позовите, пожалуйста. Не всю же ночь нам тут парня караулить…
Я пошел в зал — там действительно еще продолжалось чаепитие, а сигарный дым плавал под потолком такими густыми облаками, которые даже не снились строителям Храма Соломона, — и вскоре вернулся, сопровождаемый тем самым братом из Южно-Лондонской ложи. Это был пожилой джентльмен, худощавый, очень корректный — и очень встревоженный.
— Мне очень жаль, если что-то пошло не так, — начал он извиняться буквально с порога. — Видите ли, у молодого человека были… серьезные проблемы. И я решил, что ему полезно провести время в неформальной обстановке, среди единомышленников… Очень жаль, что нервный срыв настиг его именно сейчас!
— Все в порядке. — Кид успокаивающе выставил ладони. — Как я понимаю, вашего протеже настигло прошлое. А уж извиняться за то, что могло случиться с человеком на войне, — это, право слово, излишне. Такое случается.
— Конечно, конечно. Я, строго говоря, имел в виду скорее послевоенные проблемы, но вы правы.
— Да какие уж после войны могут быть проблемы, — весело сказал Кид. — Ну, на работу не самую лучшую удалось устроиться. Ну, отвычка от мирной жизни. Ничего, пройдет…
— С работой у него как раз проблем нет. Тут другое. — Пожилой джентльмен кашлянул. — Вы понимаете, конечно, сэр, что это между нами, — но в данный момент над Клемом нависает угроза судебного обвинения. В нарушении обещания жениться, знаете ли… Гм…
— Ах, вот как…
— Да. Увы. Настоящая драма, я вам скажу. Замечательная девушка, лучшей невесты поискать… тут, конечно, молодым людям никто не советчик, но ведь они же друг друга любят, это всем их знакомым очевидно! И вдруг — такая вот неприятность. Внезапно, без какого-либо объяснения причин. Якобы девушка не может как-то так посмотреть, не может куда-то пойти… Это ведь не объяснение, верно?
— Пожалуй… — медленно произнес Доктор.
— И что только творится в умах современной молодежи… — Наш собеседник скорбно поджал губы.
— Затрудняюсь ответить на столь общий вопрос. Впрочем, физически вот с этим конкретным представителем молодежи все более-менее нормально. Ему нужно немного отдохнуть — а потом забирайте его домой: вы ведь знаете, где он живет? Нет-нет, не стоит благодарности. Помогать людям — мой долг, брат…
— Арминий. Брат Арминий, — ответил пожилой джентльмен. — Да, я, конечно, знаю, где Клем живет. Ведь он же мой племянник. Точнее — племянник моей покойной жены.
Мы с Кидом обменялись быстрыми взглядами.
— С Клемом все-таки что-то серьезное? — встревожился брат Арминий.
— Нет, все хорошо. — Голос Доктора был абсолютно спокоен. — Просто ему нужно немного отдохнуть.
«Окопная Мадонна» входит в поздний цикл «масонских» рассказов Киплинга. Произведения эти очень странные, находящиеся на стыке нескольких жанров — включая и детективный. На русский язык они не переводились. Впрочем, постоянным читателям «Книжного клуба» известно одно произведение из этого цикла: рассказ «Поцелуй фей» (см. сборник «Шерлок Холмс и не только», 2011). Кстати, там тоже фигурирует доктор Кид, да и личности рассказчиков, от которых ведется повествование, по-видимому, совпадают. Масонские ложи, правда, разные — но они у тогдашних англичан играли роль клубов, так что доктор Кид и рассказчик, в послевоенном Лондоне посещавшие одну ложу, через несколько лет, переехав в провинциальный Беркшир, вполне могли стать членами другого «масонского клуба».
В данном рассказе загадки начинаются прямо с названия. Почему — «Окопная Мадонна», если в самом тексте о Мадонне нет ни слова? Но современникам, пережившим Первую мировую, не надо было ничего объяснять. Так называемая «Окопная Мадонна» — один из персонажей военных легенд: загадочная женская фигура, которая якобы время от времени появляется перед окопами или даже в них самих и молится за всех солдат, вне зависимости от того, под какими знаменами они сражаются.
Следующая загадка связана с эпиграфом из поэмы Суинберна «Les Noyades» (во всем мире она известна именно под этим французским названием, а на русский язык опять-таки никогда не переводилась). Собственно «Les Noyades», «нойяды» — один из самых ужасных эпизодов якобинского революционного террора 1793 года: депутат конвента Жан-Батист Каррье, представлявший якобинскую власть в городе Нант, даже не отправлял арестантов на гильотину, а набивал ими старые баржи и топил в Луаре. Сам Каррье, в полном смысле слова «тыловая крыса» и вообще крайне отвратительная фигура, в поэме знаменитого английского поэта-романтика Элджернона Чарльза Суинберна (1837–1909) превратился в трагического злодея, который влюбляется в прекрасную аристократку, пытается спасти ее от репрессий своих же соратников — и в результате подвергается вместе с ней «революционной свадьбе» Такая «свадьба» — еще один тип расправы, которую якобинцы под его руководством якобы творили в Нанте (правда, в отличие от вполне реальных «нойяд», это, похоже страшная легенда: эпоха Французской революции порождала их не менее обильно, чем Первая мировая война) Описание ее выглядит так: «контрреволюционеров» связывали попарно, лицом к лицу, обнаженными — одежда пригодится революционному народу! — причем, с революционным юмором, пары старались составлять из мужчин и женщин; а потом сбрасывали их в Луару, даже без барж. Реально Каррье был без всякой романтики отправлен на гильотину, причем в Париже и лишь через год после завершения террора в Нанте, — но образ «смертной свадьбы» навсегда вошел в культурный багаж британских ценителей Суинберна.
В число окопных легенд Первой мировой входит и история «ангелов Монса». Якобы 26 августа 1914 года в ходе жестокой битвы при Монсе (Бельгия) небольшой британский отряд, оказавшийся в безвыходной ситуации, был спасен благодаря вмешательству небесных сил: между ним и гораздо более многочисленными немцами внезапно встала шеренга ангелов — и германские войска, устрашившись, отступили.
Доктор Кид называет этот случай «галлюцинация», сторонники аномальных явлений числят его по своему ведомству. На самом же деле первоисточником данной легенды послужила статья Артура Мэчена, довольно известного журналиста и писателя (кстати, создавшего ряд интересных детективов), который в тот момент совершенно официально выступал как сотрудник пропагандистского отдела. Вся эта история сочинена Мэченом абсолютно «из головы» — но, тем не менее, вскоре начали публиковаться «воспоминания очевидцев», по их словам бывших в тот день под Монсом и видевших ангелов своими глазами. Трудно сказать, что это было: слишком эмоциональные, с путаницей дат, воспоминания тех, кто читал или слышал в пересказе историю Мэчена, — или действительно порожденные ею галлюцинации, что вполне возможно в той обстановке непрерывного стресса, страха и боли.
Вообще, пропагандистские статьи Мэчена несколько раз порождали такие легенды. Самая известная из них — история призрачных английских лучников времен Столетней войны, которые на сей раз не просто «заслонили собой» соотечественников-англичан, но и открыли из своих луков смертоносную стрельбу по наступающим немцам.
Продолжая разговор о реалиях Первой мировой, скажем, что должность Стрэнджвика (батальонный ординарец) отнюдь не «штабная», а тем более не тыловая: такой ординарец находится при командном пункте батальона и исполняет функции вестового, то есть постоянно доставляет поручения командования на передний край, да и сам батальонный штаб обычно расположен фактически на передовой. Из-за необходимости постоянно перемещаться под обстрелом потери среди таких ординарцев были даже выше, чем среди «просто» окопников.
Что до прозвища немецких солдат «джерри», то этот рассказ Киплинга — один из первых, где фигурирует такое наименование. Применительно к солдатам оно все-таки стало распространенным скорее после войны, а непосредственно в ходе боевых действий так называли немецкие стальные шлемы, но, кажется, еще не немцев как таковых. Возможно, Кид и Стрэнджвик (или сам Киплинг) невольно проецируют на свои воспоминания терминологию первых послевоенных лет; но не исключено, что прозвище «джерри» действительно вошло в окопный обиход уже начиная с зимы 1917–1918 гг.
«Двойное зрение» (Second sight или, по-гэльски, An Da Shealladh), которым был наделен капрал Грант — якобы имеющий место феномен предвидения. Традиционно считается, что в первую очередь он позволяет предсказывать смерть окружающим (не самому провидцу: обстоятельства его собственной гибели от него скрыты), причем если такое пророчество уже озвучено, то попытка что-либо изменить приведет к еще более трагическим последствиям; более того, если уж обладатель «двойного зрения» рассказал о том, что увидел, — этим самым он не столько предупредил о беде, сколько ее накликал. Способность к «двойному зрению» приписывалась прежде всего кельтским народам, в том числе и горным шотландцам. А фамилия Грант — не просто шотландская, но и принадлежит одному из наиболее «упертых» горных кланов, многие члены которого даже в Викторианскую эпоху отказывались признавать себя британцами. Собственно, и в знаменитом романе «Дети капитана Гранта» (Жюль Верн перед его написанием специально изучил шотландскую специфику) сложность поисков связана с тем, что капитан Грант отправился в южные моря с целью основать колонию для недовольных английским владычеством шотландцев — и не уведомил Адмиралтейство о своем маршруте.
Цитата из «1-го послания к коринфянам», которую Стрэнджвик сперва запомнил так неправильно, что город Ефес (Ephesus) ему услышался как «офицеры» (officers), в любом случае представляет собой одну из самых загадочных строк в «Деяниях апостолов». По-видимому, апостол Павел говорит о случае, когда его выставили на арену для растерзания дикими зверями, — однако, во-первых, эта казнь, Damnatio ad bestias, которой позже очень часто предавали первых христиан, обычно не применялась для римских граждан (а Павел такое гражданство имел), во-вторых же — непонятно, как ему в таком случае удалось спастись. Так или иначе, для христианского сознания эта формула — символ веры в вечную жизнь, ради которой можно вынести любую опасность…
А вот нарушение обещания жениться в описываемое время было серьезным противоправным поступком. Невеста или ее родители могли подать в суд и получить довольно крупную сумму в качестве компенсации морального ущерба — не говоря уж о том, что после такого суда репутация «нарушителя» оказывалась запятнана. В Викторианскую эпоху такой штраф часто вообще оказывался разорительным (причем за неуплату его могли и в тюрьму посадить), а пятно на биографии — несмываемым. После Первой мировой эти санкции заметно ослабли, но по-прежнему оставались значимыми.
Впрочем, это, конечно, уже нечто из числа «угроз мирного времени», которые для фронтовиков, прошедших через реальную битву на Сомме или выдуманную Киплингом битву при Сампуа, даже не вполне воспринимались как угрозы…
Джон Бэррон был в замешательстве. Ему никак не удавалось разобраться в происходящем. Живя в своей усадьбе постоянно, с рождения — за вычетом нескольких лет, которые он провел в Регби и Оксфорде, — Бэррон никогда не сталкивался ни с чем подобным.
Невзирая на то, что его предки обитали в этом поместье уже несколько поколений, в фамильных архивах не сохранилось никаких документов о факте покупки земельной собственности и праве на владение ею. Такая ситуация крайне огорчала Джона, поскольку под сомнение ставилась респектабельность его семьи, о которой он, разумеется, был очень высокого мнения.
И немудрено. Род Бэрронов входил в число «старого» дворянства, семейных гербов у них накопилось столько, что они в прямом смысле слова не могли уместиться на общем геральдическом щите. Непосредственные предшественники Джона тоже ничем не умалили репутацию своих предков, да и самому ему удалось сделать замечательную карьеру: работая в суде совсем непродолжительное время, он сумел весьма преуспеть, а потом перед ним открылись еще лучшие перспективы… которые, впрочем, временно пришлось отложить из-за смерти отца. В Баннертоне, заняв отцовское место сквайра и сделавшись влиятельнейшим среди местных землевладельцев, Джон выступал в качестве мирового судьи.
Многие его друзья и знакомые испытывали к нему зависть. У Джона Бэррона было значительное состояние, отличный дом и поместье, множество добрых приятелей и безупречное здоровье. Чего еще оставалось ему желать? Правда, проживающие по соседству дамы утверждали, что ему недостает кое-чего очень существенного, а именно — достойной супруги. Но в данном случае едва ли можно было рассчитывать на беспристрастность их суждений: каждая из этих представительниц прекрасного пола (все они, так уж случилось, были не замужем) совершенно явно видела на месте этой супруги… саму себя. Бэррон же вовсе не проявлял намерения вступить в брак и в непринужденной обстановке, среди друзей, порой даже хвалился тем, что не позволит себя «окольцевать» ни одной прелестнице.
И вот теперь Джон находился в затруднительной ситуации. Ну почему, почему ему приходится заниматься этим делом? Впрочем, он мог успокоить себя тем, что срочного тут ничего нет, да и вообще случившееся даже формально не затрагивает честь рода Бэррон, а уж с нынешними обитателями поместья (им самим и прислугой) тем более никак не связано. Так что, опять-таки если рассуждать формально, он имел право спокойно отложить это дело в долгий ящик и заняться чем-нибудь куда более для себя более злободневным.
Тем не менее решиться на такое он не мог, именно из-за чести рода. Ведь все случилось, по сути, в его фамильном поместье. Даже можно сказать, что при определенных обстоятельствах Бэррон мог бы увидеть это из окна своего кабинета.
Если бы обнаружить хоть что-то по-настоящему существенное! Джон Бэррон занимал должность судьи не зря и знал, как надлежит расследовать даже самые необычные происшествия. Однако до сих пор он все еще не обнаружил чего-либо, что помогло бы разобраться в этом деле.
Происходящее было окутано тайной, а к тайнам Бэррон испытывал крайнее отвращение. Не только потому, что из-за них в тихой сельской местности начинают шнырять полицейские и частные детективы, да ведь и просто судебные заседания здесь — события не из самых привычных. Дело в том, что это игра без выигрыша: если тайна все-таки оказывается раскрыта, это извлекает на свет божий массу скверных подробностей, более неприятных, чем сама исходная проблема, а нераскрытая тайна всегда сеет тревогу и по рождает ощущение опасности. Как юрист Бэррон считал что следовало бы принять своего рода «закон против тайн». Это, конечно, невозможно — но тем хуже для всех общественных устоев, церковных и светских.
И вот теперь округ Баннертон оказался во власти какой-то безусловной и крайне неприятной тайны. Благодаря своей должности судьи Джон Бэррон имел возможность не только официально ознакомиться с делом, но и потратить много часов на то, чтобы внимательно изучить его. Без всякого результата: тайна становилась все более и более запутанной!
Пару недель назад садовник и его жена, снимавшие небольшой домик на окраине городка, вышли по делам, а свою трехлетнюю дочь, как обычно, оставили в доме. Ребенок крепко спал в своей кроватке, дверь была заперта, да и родители вернулись вскоре — спустя всего лишь двадцать минут. Тем не менее, когда они приближались к дому, до них донесся отчаянный крик ребенка. Отец, подскочив к двери, обнаружил, что она все еще заперта, повернул в скважине ключ — и родители вбежали внутрь.
Кровать девочки находилась в гостиной, внутренняя дверь, ведущая туда из коридора, была открыта. С порога родители услышали, что ребенок умолк и крик его сменился страшным, придушенным хрипом. Отец и мать успели заметить на кровати темный силуэт, словно бы накрывающий собой малышку. Им почти не удалось что-то различить — и, хотя у них не возникло сомнений, что перед ними было вполне реальное существо, оно рассеялось подобно туману, едва родители вбежали в комнату. Вряд ли это последнее утверждение садовника и его жены можно принимать на веру — но, во всяком случае, перед тем нечто должно было как-то проникнуть в дом, а в этом как раз крылась загадка. Ведь входная дверь, бесспорно, была заперта.
Быстрое возвращение отца и матери спасло жизнь ребенку — в чем они, впрочем, сначала сомневались. Но столь же поспешно прибывший доктор дал им возможность надеяться, сперва слабую, однако пару дней спустя девочка начала поправляться, и вскоре ее жизни уже больше ничто не угрожало. Было ясно, что на нее напало какое-то хищное животное, вцепилось в горло и едва не прокусило сонную артерию. Доктор, да и сам Джон Бэррон пришли к выводу, что укус, судя по расстоянию между следами зубов, видимо, нанесен огромной собакой. Однако странно было, что собака таких размеров не причинила более серьезных травм; ведь на самом деле такому псу достаточно всего лишь одного движения челюстей, чтобы умертвить ребенка…
Действительно ли это была собака? Если же да — как она проникла в дом? И парадная дверь, и черный ход были заперты; более того, заперты были и все оконные ставни. Казалось бы, это существо, кем оно ни будь, никоим образом не могло прокрасться внутрь. Столь же поразительную загадку и представляло собой его бесследное бегство.
Ни малейшей зацепки не дал внимательный осмотр комнаты, равно как и всего земельного участка в целом. Ничто не было испорчено или сломано, да и вообще рядом с домом не осталось никаких следов. Обращал на себя внимание лишь запах земли, причем не свежий, а странно затхлый, который доктор почувствовал, едва войдя в комнату. О том же запахе говорили и другие люди, осматривавшие место происшествия. Кажется, ощутил его и Джон Бэррон, придя в дом несколькими часами позднее, — однако запах на тот момент существенно ослаб: настолько, что само наличие его уже было под сомнением.
Вскоре к этому случаю добавилось еще несколько местных происшествий — точнее говоря, слухов. Проживавшая рядом старушка рассказала, что некоторое время назад она, выглянув в окно, чтобы узнать погоду, увидела большого черного пса, который мчался через дорогу в направлении дома садовника. По описанию старушки, пес «возможно, был ранен или сильно изнурен»: во всяком случае, он заметно хромал на заднюю лапу.
Еще три человека утверждали, что несколько ночей назад они услышали где-то вдалеке вой собаки — и что тогда же местный фермер пожаловался, будто однажды ночью на его овцу пыталась напасть какая-то бездомная собака. Фермер во всеуслышание заявил, что все собаки, сколько их ни есть на белом свете, рискуют жизнью, если будут покушаться на его скот; но, так как ни одна овца на самом-то деле не пострадала, никто тогда не обратил на этот рассказ особого внимания.
Бэррон отлично знал обо всех этих россказнях. Однако они вряд ли могли иметь значение для человека, привыкшего рассматривать только реальные и неоспоримые факты.
Гораздо больше он уделил внимания другим подробностям, если их уместно так назвать. После того как стало очевидным, что пострадавшая девочка выздоравливает, ее начали расспрашивать, помнит ли она что-нибудь о происшедшем. Малютка спала, когда произошло нападение, и потому она не видела, как и откуда появилась вцепившаяся ей в горло тварь, — однако описала это так: «Меня укусила гадкая страшная леди!». И хотя всем это показалось нелепостью, но когда девочку впрямую спросили, не была ли это собака, она упорно повторила: «Нет, не собака, а старая леди! Гадкая, страшная!».
Родители только отмахнулись, сочтя все плодом детского воображения. Но Бэррона, опытного юриста, поразило сопоставление трех фактов: раны по всей очевидности нанесены большой собакой; сам ребенок утверждал, что его укусила страшно выглядевшая женщина; родители же видели существо, очертаниями скорее напоминавшее человека. Впрочем, размерами «это» действительно было с огромную собаку, цвет его был черен — и, увы, оно исчезло прежде, чем взрослые успели что-либо толком разглядеть.
Да, деревенские слухи вряд ли имели какую-то законную силу, да, именно в таких случаях они возникают практически неизбежно — но любопытно, однако, что во всех этих рассказах речь шла о собаке. Или, во всяком случае, о животном, похожем на собаку. Но каким образом она могла бы проникнуть в запертый дом? Как ей удалось бы выбраться наружу? И отчего ребенок настаивает в своем рассказе, что это была «страшная леди»?
В связи с этим вспоминались разве что старые предания об оборотнях-вервольфах. Но есть ли смысл уделять время этим выдумкам в наше просвещенное время…
В общем, было неудивительно, что Джон Бэррон оказался в замешательстве, и это выводило его из себя. Кроме того, Баннертон ничем не выделялся на фоне других городков по количеству происшествий, что вполне устраивало муниципальные власти. Затраты на проведение судебных заседаний, неизбежная морока с газетчиками — нет, все это было совершенно излишним. Конечно, если бы девочка действительно погибла — это было бы ужасно и само по себе; но вдобавок еще и потому, что история неизбежно приобрела бы широкую известность. Она точно оказалась бы намного более сенсационной, чем любая другая информация местных репортеров, прежде публиковавшаяся в газетах за все время существования городка…
Однако пару дней спустя история получила продолжение, после которого Джон, сколь ни прискорбно, уже при всем желании больше не мог игнорировать это дело. Поскольку теперь речь уже шла о фактах. Тот же фермер сообщил, что на этот раз его овцы не только подверглись нападению, но были искусаны, чуть ли не загрызены. Точнее, две овцы все-таки погибли, и необычным было скорее то, что они получили лишь небольшие, не опасные для жизни укусы — и умерли, вероятно, от сильного страха и последствий длительной погони. Причем собака, если это существо действительно было собакой, безусловно, могла их загрызть и даже растерзать, но почему-то этого не сделала. Возможно, овец гонял свирепый, но небольшой пес? Едва ли: судя по ширине челюстей, оставивших укусы, собака была очень крупной. Крупной, но, выходит, слишком слабой, чтобы и в самом деле загрызть овцу? Очень странно…
А вдобавок произошло еще нечто, о чем Джон Бэррон пока не рассказывал никому. Две ночи подряд он просыпался без, казалось бы, существенных к тому причин; оба раза — непосредственно после полуночи; и в обоих же случаях он вскоре после пробуждения слышал вой, исходивший откуда-то издалека. Этот вой, пронзавший ночную тьму, был совершенно неподобающим звуком для Баннертона, да и вообще для Англии, где, как известно, давно уже не водятся волки. Вой доносился с болота, расположенного прямо за окраиной городка. Временами он ослабевал, но затем снова прорезал ночную тишину — непонятный, жуткий, как стон призрака: сперва хриплый и низкий, потом все выше, пронзительней, мучительней… почти переходя в плач…
Каждую ночь вой умолкал, но потом, где-то через час с лишним, возобновлялся. На вторую ночь голос зверя звучал громче — по-видимому, зверь приблизился. Джон Бэррон уже не мог обманывать себя. Он узнал этот ночной зов. Он не раз слышал его и прежде, когда ему доводилось ездить в путешествия, в том числе и по отдаленным просторам России.
Это выл волк!
Но последний из английских волков, как гласят охотничьи анналы, был застрелен еще в 1680 году. Может быть, та тварь, которая воет ночами за околицей городка, сбежала из передвижного зверинца? Но в таком случае хищник, окажись он в самом деле волком, конечно, произвел бы в овечьем стаде гораздо более ужасное опустошение. И при всех обстоятельствах остается вопрос: если именно волк напал на девочку, то как он забрался в дом? Как выбрался оттуда? И отчего девочка все так же продолжает утверждать, будто ее укусила страшная старуха?
В следующие несколько дней события получили дальнейшее развитие. Другие жители тоже слышали ночной вой и решили, что это бездомная собака, которая бродит по болотам. Зверь напал и на овец другого фермера; в этот раз он успешно их загрыз. Это уже были не шутки — и многие из местных жителей, в том числе все фермеры, отправились охотиться на таинственного хищника. Два дня они прочесывали все болотистые равнины и окружающие леса, но следы зверя так и не были обнаружены.
Однако вскоре Джон услышал рассказ одного из фермеров, давший повод для раздумий. Некоторые охотники заметили, что этот фермер так ни разу и не рискнул войти в кустарник, густо растущий на краю болота. После долгих уговоров и многочисленных насмешек он все же объяснил, в чем тут дело, заявив, правда, что он-то не верит во «всякую там чертовщину», но вот его жена…
А жена его боится этого места вот почему. Оказывается, когда там останавливался цыганский табор — а было это сравнительно недавно, — в нем умерла старуха. Цыгане тайно похоронили ее в этих зарослях и с тех пор больше уже не возвращались туда. Тайна тайной, но эта история, разумеется, вскоре оказалась на устах у многих. Старуху начали считать «королевой» цыганского табора; кроме того, местные жители утверждали, что это была одна из самых опасных ведьм, сколько их ни есть в мире: оттого, мол, ее и похоронили в такой глухой местности, причем втайне. Как ни странно, почти никто не пришел к выводу, что цыганам, возможно, просто не по средствам было оплатить участок на кладбище. Это понимали лишь немногие, но и они сделали для себя вывод, что цыганскую могилу все же не стоит трогать. Никакого резона нет в том, чтобы на ровном месте обзавестись лишними врагами, которые в результате, например, разорили бы курятник или угнали бы скот. В общем, этот цыганский секрет так и не стал известен властям. Джон Бэррон попытался подытожить имеющуюся информацию. Увы, никуда не деться от легенд о вервольфах. Итак, была женщина, о жизни и смерти которой ходили нехорошие слухи и которая была похоронена в глухом месте не на освященной земле. Немного времени спустя — загадочный волк, блуждающий по этой местности в поисках, да, в поисках крови, а не мяса. Поневоле вспомнишь об оборотнях. С другой стороны, поверить в такое может разве что душевнобольной с пошатнувшейся психикой. В общем, полный абсурд.
Тем не менее дело до сих пор не раскрыто. И в голове у Бэррона созрел четкий план действий, который помог бы докопаться до истины. Хотя, даже если удастся раскрыть причину происходящего, придется, по-видимому, оставить все как есть. Но об этом Джон решил подумать позже, когда докопается до истины.
Ну а фермеры все еще продолжали свои попытки справиться с убийцей овец. Повсюду были разбросаны отравленные приманки — однако это привело лишь к тому, что погибла пастушья собака. Каждую ночь молодые люди, держа ружья наготове, поджидали хищника, но без всякого успеха. Никаких дальнейших происшествий и никаких нападений на овец — загадочное существо, кем бы оно ни было, вероятно, покинуло эти места. В то же время Джон Бэррон понимал, что если уж бродячая собака принялась охотиться на овец, то вряд ли она когда-нибудь оставит это занятие. Поэтому, если речь идет действительно всего лишь о таком псе, следует ожидать, что он вернется. Если же это вообще не собака — то никто не знает, чего именно следует ожидать…
И потому Джон не утратил бдительность, даже когда фермеры прекратили охоту на предполагаемого бродячего пса.
Он оказался прав. В одну чрезвычайно темную и ветреную ночь Джон опять услышал все тот же ночной зов: далекий вой. Звук то стихал, то становился сильнее, порывы ветра часто заглушали его. Джон вышел из дома, взяв с собой ружье, и укрылся в заранее намеченной засаде: на склоне холма чуть повыше зарослей, где находилась могила.
Вой начал удаляться — видимо, зверь двинулся в направлении ферм. Вскоре там заскулили собаки — нерешительно, испуганно, явно не рискуя бросить вызов владыке ночи. Затем голос зверя вдруг послышался за поворотом дороги, настолько близко, что Бэррон, человек в высшей степени смелый, с трудом сохранил контроль над собой. Но все же сохранил.
Он осторожно, без щелчка взвел курок, положил ствол ружья на изгородь и замер в ожидании. Но волка все не было. Вместо него на дороге вдруг показалась маленькая худая старушонка. При ходьбе она хромала и опиралась на палку, но все же шла с необычайной для ее возраста скоростью и замедлила шаг, лишь увидев за поворотом дороги судью с ружьем на изготовку. И тут произошло нечто очень странное.
Джон всегда гордился своей наблюдательностью и твердостью рассудка — но в этом случае он не мог бы четко рассказать, что же, собственно, произошло. Так или иначе, увиденное было в большей мере впечатлением, нежели неоспоримым фактом. Взгляд старухи (полный неистовой, нечеловеческой злобы) встретился со взглядом Бэррона — а потом… Потом — полусознательное забытье.
Кажется, Джон пришел в себя всего через несколько секунд, однако старухи перед ним уже не было. Единственное, что он все-таки успел увидеть, — это силуэт большого волка, исчезающего за поворотом.
Джон был, конечно, ошеломлен этим невероятным происшествием, но у него теперь сомнений не осталось: в происходящем как-то участвует волк. Ведь он видел зверя своими глазами! Более суеверный человек мог бы задуматься, сопровождал ли этот зверь старуху или же она действительно превратилась в волка, — но Бэррон ни того ни другого не видел, так что сразу отверг оба этих варианта как сущую нелепицу.
В течение следующего дня Джон ломал голову над случившимся. Неожиданно ему подумалось, что, возможно, стоит сходить к зарослям по ту сторону дороги и оглядеть могилу цыганки. Едва ли можно надеяться обнаружить там какую-либо зацепку, но раз уж он сейчас все равно только время зря тратит…
Во второй половине дня Джон отправился к тому самому месту, которого так боялась жена одного из фермеров. Оно располагалось на окраине, строго говоря, не болота как такового, а «марша», влажного заливного луга, — и представляло собой небольшую рощицу, густо заросшую кустарником и низкими, кривыми деревцами. Обнаружив едва заметную узкую тропинку, Джон пробрался сквозь заросли — и в самой их гуще увидел крохотную прогалину. По-видимому, именно здесь и была могила цыганки.
Но дело оказалось куда хуже, чем думал Джон. Могила оказалась разрыта! Повсюду вокруг была разбросана рыхлая земля, на которой отпечатались следы большой собаки или… да, именно волка.
Джон Бэррон невольно ужаснулся: сам факт, что могилу так грубо потревожили, наводил на даже слишком мрачные предчувствия. Однако все же он, помедлив, приблизился к краю могильной ямы, заглянул в нее. И с некоторым облегчением перевел дух: гроб оказался цел и закрыт крышкой. Итак, во имя всеобщего спокойствия следует просто-напросто вновь засыпать могилу землей.
Джон решил одолжить для этого лопату на ближайшей ферме. Уже придумывая на ходу какое-то пояснение, он повернулся в сторону дороги. В этот момент за его спиной раздался звук, похожий на негромкий смех — и одновременно на сдавленное рычание, которое вполне могла бы издавать волчья глотка! Джон мысленно назвал себя сумасшедшим, но это не развеяло тревогу.
Одолжив лопату и вернувшись к прогалине, Джон тщательно засыпал могилу и разровнял землю на холмике. И в тот момент, когда он, закончив работу, направился к выходу из зарослей, сзади вновь послышался смех. На сей раз еще более тихий. Словно доносился из-под земли.
Бэррон вздохнул свободней, лишь выбравшись на открытое место.
Ничего удивительного, что оставшуюся часть дня Джон думал обо всем этом — и ночью тоже, так как уснуть он не смог. Лежа в кровати, он подкидывал монету и непрерывно размышлял о загадочной могиле, об имеющих к ней отношение происшествиях… И вот после двенадцати он опять услышал все тот же до боли знакомый ночной зов. Сначала волчий вой звучал вдалеке, потом на долгое время настала тишина, и вслед за этим звук послышался так близко к дому, что Бэррон вскочил с постели, как подброшенный. Миг спустя до него донесся отчаянный визг его дворовой собаки, а затем опять наступила тишина; и лишь когда миновало уже долгое время, его слуха вновь коснулся вой — снова далекий…
Утром Джон обнаружил свою собаку возле конуры мертвой, и причина ее смерти была очевидна: глубоко разорванная шея. Больше всего удивляло то, что крови вокруг ее тела почти не обнаружилось. Тем не менее тщательное обследование привело к выводу, что сам по себе укус в шею все же не был смертелен: собака погибла именно из-за кровопотери. Однако где же, собственно, эта кровь? И вообще — разве в волчьей манере так убивать добычу? Питаться плотью своих жертв — да, бесспорно; пить ее кровь — как-то не по-волчьи…
Джон Бэррон не знал, что через день он выяснит все. Потому что ранним вечером, еще задолго до заката солнца, он снова будет идти к болоту и вдруг услышит отчаянный детский крик, как раз со стороны узкой тропки, ведущей к могиле. Бросится на помощь — и его глазам предстанет ужасное зрелище: огромный волк, сомкнувший зубы на горле маленького ребенка.
По счастью, теперь Джон уже не выходил из дома без ружья. Он страшно вскрикнул — и выстрелил сразу же, едва лишь волк, вскинувшись на звук, чуть приподнялся над своей жертвой.
Расстояние было невелико, и сила выстрела буквально опрокинула зверя на спину. Он все же сумел подняться и даже побежать прочь, к болоту, но явно из последних сил.
Джон Бэррон видел, что волк ранен смертельно, и потому не стал его преследовать. Со всех сторон уже бежали люди: детский крик услышали многие. Вскоре раненый мальчик был доставлен к доктору. Ребенку повезло: волк едва успел вонзить в него зубы, жизнь его, благодаря своевременной помощи, оказалась вне опасности.
Перезарядив ружье, Бэррон вместе с одним из местных жителей пошел по следам волка. Со следа было трудно сбиться: вдоль него тянулась цепочка кровавых пятен. Конечно, никакое животное с такой раной не могло уйти далеко. Кровавый след привел их в заросли — но там вдруг неожиданно оборвался.
Джон и его спутник буквально прочесали всю чашу, однако так и не увидели волка, ни живого, ни мертвого. Зато они обнаружили, что могила вновь оказалась разрыта. Рядом с ней на груде развороченной земли лежало окровавленное тело, но оно не принадлежало зверю. Это была старая женщина: невысокая, цыганского вида, в лохмотьях. И — с пулевой раной в боку: как раз там, куда должен был прийтись выстрел Бэррона, направленный в волка.
Зубы старухи тоже были окровавлены. А еще они были длинны, почти как волчьи клыки…
— Вот он, значится, Кемсли, а уж город это или деревня — вам решать, сэр. Надеюсь, вы не в претензии на моих лошадок? — В голосе кучера звучала скорее гордость, чем нотки извинения. — Да, мы, стало быть, на час позже супротив обычного прибыли — ну так ведь какая метель, сэр!
Экипаж как раз спускался по восточному склону гряды холмов. Внизу мерцали огни небольшого городка.
— По всему видно — у вас, сэр, особо срочная надобность. — Кучер, скрывая усмешку, покосился на своего единственного пассажира: худенького юношу, скорее даже подростка, дрожащего от холода в своем поношенном пальто. — Эту зиму в тутошних краях запомнят надолго: таких холодов давненько уж не было! Все благоразумные люди, сэр, сейчас носу не кажут из дома…
— Я бы рад быть благоразумным, — вздохнул пассажир, — но задерживаться не могу: спешу к умирающему. Известие прислали прямо в колледж, директор сразу подписал мне разрешение отлучиться — я и так пропустил несколько дней.
— О, тогда извиняйте, сэр. К отцу спешите?
— Нет. К… ну да, к кузену. Джозеф Харпенден. Я называю его кузеном, хотя вообще-то мы гораздо более дальние родственники. Но кроме него у меня на этом свете больше никого и нет. — Голос юноши дрогнул.
— Да уж, паршиво, когда у человека нет родни, — сказал кучер с грубоватым сочувствием. И вдруг в его голосе прорезалось любопытство: — Джозеф Харпенден? Так что же, этот ваш родич, выходит — старый скряга Харпенден-черта-с-два, да?
Лицо юного пассажира вспыхнуло. Он молча кивнул.
— Ух ты! И что, правду говорят, будто он столь же богат, сколь и скуп?
— Честно говоря, я никогда не видел в его доме ни малейших признаков богатства, — сухо ответил юноша. — Сам же кузен все время говорил о своей бедности, из-за которой он вынужден жестоко экономить. Но со мной мистер Харпенден всегда был добр, приютил меня после смерти родителей, оплатил мое обучение в колледже — и, право слово, мне не подобает выслушивать, как о нем говорят неуважительно!
— Ваша правда. Молчу-молчу, сэр, — теперь кучер говорил уже без усмешки. — Ну а вот уже и трактир «Красный лев». Прибыли! Сходи, сынок — и, надеюсь, ты вправду еще застанешь старину Черта-с… э-э, мистера Харпендена в живых.
«Сынок». Ну надо же! Да, ему еще не исполнилось и шестнадцати, но в этом возрасте… ну… Короче говоря, в таком возрасте к джентльмену из хорошей, пускай и обедневшей, семьи надо обращаться «молодой человек»!
Вышеупомянутый молодой человек шагал по улице торопливо, но несколько скованно: в своей ветхой одежде он совсем окоченел за время поездки. Дом, куда он направлялся — старый особняк за околицей, — знал лучшие годы. Теперь он производил тягостное впечатление: размеры и архитектура заставляли вспоминать о временах, когда семья Харпенденов была одной из самых влиятельных в округе — но стены давно облупились, старинные дымоходы обрушились, в кровле зияли дыры, а некоторые окна были заложены кирпичом.
Слабые огоньки теплились только за стеклами окон первого этажа, да и то лишь кое-где, второй этаж был темен — и темен был примыкающий к дому старый деревянный флигель, в котором, собственно, и предпочитал жить старый Джозеф. Увидев это, юноша вдруг резко остановился, со всей отчетливостью поняв: ему все-таки не довелось застать своего последнего родича в живых…
Почему-то при этой мысли он ощутил не горе, а страх — темный, иррациональный. Но превозмог себя, взялся за тяжелый дверной молоток — и, дважды стукнув им по все еще прочным дубовым доскам, отступил на шаг в сторону, чтобы оказаться напротив «французского окна»,[88] за которым, как видно было сквозь щели ставни, горела свеча.
Юноша не знал, кто сейчас откроет ему, но в общем-то выбор был невелик. Когда он был здесь последний раз, в доме оставалось всего двое слуг. Так что к двери подойдет, конечно, или Элизабет, глуховатая седая кухарка, или неприветливый старина Питер, личный секретарь хозяина, год назад сменивший на этом посту покойного мужа Элизабет.
Однако к двери все никто не подходил, а сквозь ветхую ставню молодой человек услышал, что обитатели дома негромко, но, кажется, взволнованно переговариваются друг с другом. С большим удивлением он понял, что их не менее чем трое. Питер, кто-то смутно знакомый, но не входивший в число домочадцев, и наконец абсолютный незнакомец.
— Значит, в завещании… — прошептал последний.
— Вообще-то да, — скрипуче ответил полузнакомый голос, принадлежащий, как юноша сообразил только сейчас, мистеру Пиллингу, поверенному его родича. — Юный мастер Дик является единственным наследником дома и всего, что находится в нем.
— Само собой. Весь городок знает, что мальчишка — единственный наследник. Никто из нас и не собирается лишать его этих развалин и старой мебели. Вопрос в другом: вы как законник можете сказать — значение «всего, что находится в нем» как-то расшифровывается?
— Нет. Можете быть спокойны.
— Да все в порядке, сэр, парень и не знает-то ничегошеньки, — вмешался Питер. — Я, когда, значит, с ним речи вел, завсегда вздыхал вот этак: «Ох, Дик, вы ж, того-этого, не станете у меня выспрашивать, кудой хозяин свое достояние прячет? Не станете ж? А то его, бедолагу, и так-то каждый норовит облапошить, неужто ж и вы того же, значится, поля ягода?» Он завсегда краснел и с разговора сворачивал. Хотя… Краснеть-то краснел, а вот глазищами позыркивал — так что, может статься, нам и впрямь надо, того, поспешить, ежели уж мы трое, стал-быть, решили…
— Тс-с! У стен есть уши!
«А у окон тем более, — мысленно заметил Дик, — зато у вас с ушами точно проблемы, раз вы не слышали, как я в дверь стукнул. Хорошенькая история! Ну и что же мне теперь делать?»
Ответа на этот вопрос он не нашел. Поэтому так и продолжал стоять снаружи, превратившись в слух.
— Ладно. Ну а сам-то старый скряга хоть как-то дал понять, где он это прячет?
— Чтоб сказать да — так нет, сэр. Напрямую он об этом ни словечком не обмолвился. Только иногда, обиняком, с этакой вот усмешечкой пробрасывал: мол, все прямо перед глазами…
— Чтоб ему на том свете пусто было! — в сердцах высказался незнакомец. — Все, что «перед глазами», мы уже перерыли десять раз: ящики письменного стола, бюро, буфет… Пожалуй, надо искать как раз в самых дальних закоулках. А слова старого скупердяя — это обычная скупердяйская хитрость: чтобы еще и после смерти наследникам досадить!
— Пожалуй… — согласился поверенный. — Но нам в любом случае надо управиться до утра: мальчишка, возможно, приедет уже завтра.
И именно в этот момент тот, кого они называли «мальчишка», потерял равновесие — и оперся о ставню рукой. Только на миг, но этого оказалось достаточно: старая створка заскрипела.
— Тс-с-с… Кто это?!
Не оставалось никаких сомнений, что мгновение спустя окно будет распахнуто, — и Дик не успеет скрыться. Поэтому он, чтобы упредить неизбежное, осторожно постучал в ставню.
Трое мужчин одновременно выглянули в окно: мрачные, насупленные, встревоженные — но, кажется, испытавшие определенное облегчение от того, что видят перед собой Дика, а не кого-то вовсе постороннего.
— Ричард? — резко спросил мистер Пиллинг.
— Д-да, это я, — дрожащим голосом произнес молодой человек. — М-можно войти?
— Даже нужно. — Поверенный буквально втянул его в дом. — Что ты тут делаешь?
— Ну, я постучал в дверь — наверное, слишком тихо, и мне никто не ответил. А стучать громче мне не хотелось, ведь мой кузен болен и нуждается в…
— Твой, э-э, кузен уже ни в чем не нуждается, — сухо произнес законник. — Ты слишком долго добирался. Сегодня днем его тело было предано земле.
— Умер и уже похоронен?! — Дику не потребовалось много труда, чтобы изобразить потрясение и горе. — Я даже не успел с ним проститься… Значит, теперь я на свете совсем один!
— Не вполне, — прежним тоном ответил поверенный. — Отныне и до совершеннолетия я назначен твоим опекуном. Покойный мистер Харпенден взял с меня слово, что ты будешь окружен отцовской заботой, — и это слово я сдержу. Так что будешь жить у меня: этот старый дом слишком холоден и неприютен…
На последних словах его голос заметно смягчился.
— А… а где Элизабет? — пробормотал юноша, растерянно озираясь.
— Ей уже нечего тут делать. Так что она вернулась к себе… не знаю уж куда: жила же где-то, прежде чем поступить сюда на службу.
— П-правда? — Дику по-прежнему не приходилось имитировать растерянность: чувства его были неподдельны. — Ну… Наверное, мне все-таки лучше остаться здесь. По крайней мере, сегодня.
— Вот как? И почему же?
— Не знаю, — Дик пожал плечами, — но, в конце концов, дом не должен пустовать — а раз уж кроме меня не осталось никого, кто жил здесь раньше…
— О нет, мой мальчик! — В голосе законника теперь звучали подлинно отеческие обертоны, но взгляд был холоден и подозрителен. — Это, гм, жилище скорби — неподходящее место для юного создания твоих лет. Мы пойдем…
Он взял Дика под локоть и постарался увлечь его к выходу — но тот не сдвинулся с места.
— Мы пойдем… — с нажимом повторил мистер Пиллинг. По-прежнему безрезультатно. — Гм… — Поверенному стало ясно, что настало время сменить тактику. — Мэрфи, мой шурин, отведет тебя ко мне домой и поместит под надзор моей сестры, его супруги. Право же, сегодня ночью тебе не следует оставаться без присмотра.
(«По пути расспроси его», — это законник произнес одними губами. В обычных условиях Дик никогда бы не разобрал его слов, но сейчас он настороженно следил за всем.)
Человек, о котором говорил мистер Пиллинг, кивнул и сделал шаг вперед. Он был высок и грубовато-кряжист, так что пятнадцатилетний Дик сразу почувствовал: можно сколько угодно называть себя юношей или молодым человеком, но с этим мужчиной ему сейчас лучше не спорить.
Дик кивнул, зябко запахнулся в пальто и вместе с шурином мистера Пиллинга вышел из дома. Законник со вздохом облегчения закрыл за ними дверь.
— А теперь, Питер, — он повернулся к слуге, — принеси молоток, долото — да заодно и топор. Посмотрим, не спрятано ли чего под половицами или за стенными панелями. Начать, наверное, следует с этой комнаты.
Они все еще были заняты этим делом, когда шурин снова переступил порог.
— Ну как там паренек? — первым делом поинтересовался поверенный.
— Надежно пристроен.
— Мэрфи! Мы ведь договаривались, что…
— Да все в порядке. Как договаривались, так и сделал. Он заперт наверху, в спальне на втором этаже. Ключ я повернул в замке дважды, дверь подергал, проверил — нет, мальчишке не выйти.
— Да, дверь там крепкая. И до земли далеко. Разве что… У него не может оказаться с собой какой-нибудь веревки?
— Никакой, — Мэрфи помотал головой. — Он пальтишко свое внизу скинул, а в том, что на нем осталось, ничего не спрячешь. А в спальне только тюфяк, постельное белье мы ведь заранее убрали, так что и простыни на веревки не порвать. Да по мне, это все излишние предосторожности: окно ведь там слишком узкое, чтобы человеку протиснуться.
— Пожалуй… Ну ладно: как на ваш взгляд, он что-нибудь знает?
— Вряд ли. По дороге я этак исподволь завел было разговор о сокровищах старика, о тайниках, в которых они могли храниться… Нет, он явно ничего про тайник не слышал.
— Отлично. Хотя, с другой стороны, даже и жаль… Ладно, Мэрфи, со своей частью задания вы справились — а теперь давайте вместе заниматься нашей общей.
…Поиски были усердны, но безуспешны. Трое мужчин сдвинули от стен всю тяжелую мебель, проверили стыки, донца ящиков, осмотрели каминную плиту — но наградой стало всего несколько мелких монет, завалившихся за книжный шкаф. Им даже удалось найти в старинном секретере потайное отделение, однако там тоже было пусто и вообще, скорее всего, последнему хозяину дома этот тайник так и остался неизвестен.
Юрист, его шурин и слуга чувствовали себя странно. Они охотились за легкими деньгами — а вместо этого им сейчас приходилось заниматься тяжелой, монотонной, изнурительной работой. К тому же, когда они буквально переворачивали вверх дном обстановку старого дома — дома, где каждая вещь еще помнила прежнего хозяина, — их странные ощущения с каждой минутой усиливались. Возможно, днем все было бы иначе, но сейчас стояла зимняя ночь, снаружи завывал ветер…
Что-то прошуршало в соседней комнате. Это наверняка была крыса — но все трое вздрогнули.
— Бр-р-р! — Мэрфи нервно огляделся по сторонам. — Вообще-то говоря, скверное это дело — искать тайник мертвеца. Я так и жду все время, что старикан вдруг окликнет нас: мол, кто это тут шастает по моему дому?!
— Ох, и не говорите, сэр! — дрожащим голосом поддержал его Питер. — Я тоже прям-таки чуть ли не слышу его все время… И вижу тоже. Чуть ли не. А может, того, и взаправду.
— Ерунда! — раздраженно отрезал мистер Пиллинг. — Что «взаправду»? Видишь его? Или слышишь?
— Так, это, того… Не знаю, как и объяснить, сэр. Вот ровно что холодом время от времени овевает — и, может, это дурость моя, сэр, но сдается мне: это он мимо проходит.
— Ерунда! — повторил законник уже не раздраженно, а презрительно. — Просто по дому гуляют сквозняки. Что ж, весь первый этаж мы обыскали, теперь попробуем наверху. Питер, бери инструменты, и…
Мистер Пиллинг шагнул было к лестнице, ведущей на второй этаж, когда слуга вдруг схватит его за руку.
— Стойте, сэр! Стойте! Слышите?
Питер задыхался, его лицо посерело, а зубы от страха лязгали так громко, что двое других мужчин далеко не сразу услышали далекий стон. Этот звук, исполненный тоски и боли, донесся откуда-то сверху.
— Крысы… — произнес было поверенный, но осекся и побледнел: стон, безусловно, был человеческий.
— Воры, — предположил шурин. Его рука скользнула в карман камзола и вынырнула оттуда, сжимая короткую, но чрезвычайно массивную дубинку. Тем не менее Мэрфи отнюдь не выказывал желания устремиться на второй этаж и проверить, воры там или…
— Нет, сэр! — Слуга отчаянно замотал головой. — Точно говорю: это его голос! В тот день, когда помереть — он, мой хозяин, вот точно так же стонал!
В этот миг тоскливый протяжный звук повторился. Трое мужчин снова вздрогнули.
Мистер Пиллинг опомнился первым. Возможно, потому, что он острее других ощущал право собственности, пусть и только опекунской, на весь этот дом.
— Снимаем обувь и потихоньку поднимаемся. Кто бы там ни был — он у нас сейчас узнает, как шутки шутить!
— Нет, сэр! Ради всего святого! — Слуга так крепко вцепился законнику в руку, что тот поневоле был вынужден остановиться. — Я знал, я ведь знал: негоже вот так рыться в его имуществе, да еще в самый день похорон! О мистер Харпенден, я… я, стал-быть, раскаиваюсь, я не должен был…
— Ох, родич, а может, и вправду… — подал голос Мэрфи. — Тревожить призраков — оно как-то не того!
На секунду юрист замер в нерешительности, но мысль о золоте, которое он, чего доброго, сейчас потеряет из-за трусости своих компаньонов, побудила его к активным действиям.
— Ну вот что: я поднимаюсь наверх. А вы — как хотите.
Дюжий Мэрфи, содрогаясь и потея, двинулся за своим свойственником. Питер, как марионетка, тоже последовал за ними: оставаться на первом этаже одному, причем в полной темноте (оба фонаря поверенный с шурином унесли с собой), для него было еще страшнее.
Лестница скрипела у них под ногами, а больше никаких звуков не было. Несколько ободренные этим, трое мужчин поднялись на второй этаж — и, не оглядываясь на двери других комнат, без колебаний бросились к спальне прежнего хозяина дома.
Дверь подалась не сразу: похоже, она была заперта изнутри. Переглянувшись, сообщники налегли на нее разом — и, объединив усилия, с треском вломились в спальню. Сейчас их обуревал уже не страх, а ярость.
Однако в комнате не было никого, похожего на вора. Тем не менее пустой ее назвать было все же нельзя. Кто-то сидел в глубоком старом кресле, почти невидимый сквозь полумрак, едва рассеиваемый мечущимся пламенем масляных фонарей. Кто-то невысокого роста и, видимо, слабого телосложения… В длинном завитом парике, какие носили во времена молодости Джозефа Харпендена (над этим вот уже шестьдесят лет как вышедшим из моды париком, с которым покойный хозяин дома не расставался до старости, втихомолку посмеивался весь Кемсли). В ниспадающем до пола широком поношенном плаще, над которым в городке тоже посмеивались.
Лицо, полускрытое ниспадающими на лоб и щеки прядями парика, им почти не удалось рассмотреть: мертвенно-бледное пятно с темными провалами глаз. Тонкая исхудавшая рука, тоже мертвенно-бледная, выпросталась из плаща, обвиняюще направила на пришельцев костлявый указательный палец… Призрак Джозефа Харпендена вновь издал долгий протяжный стон…
Все трое молча развернулись и бросились вниз по лестнице. Проскочили сквозь темный холл, в котором сейчас, казалось, тоже хозяйничали призраки; не задерживаясь ни на миг, без головных уборов и верхней одежды, выбежали наружу в зимнюю ночь. Тяжелая входная дверь захлопнулась за ними.
Призрак обессиленно опустился в кресло. Дрожащей рукой стянул с головы парик, открывая лицо: действительно бледное, испуганное — и молодое. Попросту мальчишеское.
— Они бы меня убили. — Это Дик сказал сам себе вслух. Немного поколебался — и вновь повторил: — Да, убили бы.
Он зябко передернул плечами, вновь осознав, как близка была смерть. Если бы он не сообразил замаскироваться…
Но ведь он не сообразил замаскироваться! Как это ему вдруг в голову пришло: не спрятаться где-нибудь в боковой коморке, а броситься в комнату своего покойного родича, накинуть его плащ, его парик?.. Его ли мысль это была? А странное ощущение ледяного озноба, чьего-то незримого присутствия совсем рядом, словно бы даже «вокруг» себя — это что было?
Об этом Дик решил подумать чуть после. Сейчас он, полностью сохраняя присутствие духа, спустился вниз. Надежно запер входную дверь и все ставни на первом этаже. А потом, сам удивляясь своему хладнокровию, снова поднялся в спальню покойного. Сокровище, конечно, должно было храниться там…
(Этой своей уверенности он тоже удивился.)
…Их западня была рассчитана на взрослого, солидного человека. Когда Мэрфи закрывал за ним двери комнаты в доме мистера Пиллинга — сразу было видно: этот здоровяк давным-давно забыл о временах, когда был мальчишкой. Между тем и протиснуться в окно было не особенно сложно, и добраться по карнизу до водосточной трубы, и тем более спуститься по ней. А вот, никого не оповестив, сразу же броситься в дом своего родственника, чтобы спасти от разграбления какой-то тайник, в котором то ли есть, то ли нет сокровища — это действительно мальчишеский поступок.
На второй этаж Харпенденовой усадьбы Дик проник куда легче, чем выбрался из дома своего новоявленного опекуна. Тут у него были не позабытые «мальчишеские тропки»: еще до колледжа Дик часто играл в прятки со сверстниками, детьми соседей, и хорошо изучил тайные (от взрослых) лазы. Эх, счастливые были времена… и ведь не так уж давно они миновали…
До окна он добрался быстро и бесшумно. Даже странно, что рама скрипнула — причем когда Дик уже был внутри; ну, это дерево рассохлось, наверное. И пол местами поскрипывал, совсем не от его шагов: мальчик даже испугался, что на скрип сейчас прибегут снизу… ведь он так хорошо слышал, как эти трое переговариваются, ходят по первому этажу — почему же звуки со второго этажа оказались для них не слышны? А затем тяжелое кресло вдруг словно само собой ткнулось ему под ноги. Дик сильно ушиб лодыжку и не удержался от вскрика — но… это же было только раз, а не дважды, так ведь? И он лишь коротко вскрикнул; почему же ему самому помнится протяжный стон?
Мальчик тряхнул головой. Воспоминания его словно бы раздваивались. Ладно, все это потом. А сейчас, прямо этой ночью, надо найти тайник.
Легко сказать! Ведь эти трое его не нашли!
И тут Дик… вспомнил? Увидел? Он и сам не смог бы это сформулировать: во всяком случае, представшая его глазам картина была гораздо ярче, чем «просто» воспоминание.
Вот он, маленький, осторожно карабкается по испещренной удобными, почти как ступеньки, выбоинами внешней стене флигеля — и оказывается напротив окна. Его «кузен», а на самом деле двоюродный дядя, старый Джозеф, внимательно смотрит на стену прямо над каминной полкой… на одну из покрывающих стену плит, ничем не отличающихся от других… но к камину пододвинут стул — так, что, встав на него, можно дотянуться как раз до этой плиты…
Старик повернул голову — и посмотрел Дику прямо в глаза. Мальчик вздрогнул: тогда? или сейчас?
— Все прямо перед глазами, малыш… — сказал Джозеф Харпенден (сейчас? тогда? да что же такое происходит?!).
Пол снова скрипнул. А потом внезапное ощущение холода (ведь это же сквозняк, да?) словно бы отодвинулось, хотя и не ушло.
Дик встал на стул и дотянулся до плиты над камином. Никаких признаков тайника. Разве что рельеф на этой плите чуть другой, чем на соседних: везде изображены розы — но вот тут один из лепестков слегка отогнут…
Мальчик нажал на этот лепесток — и за плитой открылась ниша.
Чего там только ни было. Стопки золотых монет, относящихся к нескольким царствованиям: да, похоже, Джозеф Харпенден добрых шестьдесят лет только копил их, совсем не тратил. Драгоценные чаши и кубки всех форм и размеров. Кольца, печатки, золотые цепи, табакерки… изящной работы и грубые, разных эпох, принадлежавшие нескольким поколениям обитателей усадьбы…
А теперь все это принадлежало юному Дику, последнему из Харпенденов. И именно сейчас, буквально запустив руки в золото, он с особой остротой ощутил свое одиночество. Чего бы он ни дал, чтобы хоть кто-нибудь мог разделить с ним радость…
— Клянусь, — торжественно сказал Дик Харпенден, абсолютно не задумываясь, слышит ли его кто-нибудь, — что этому теперь найдется лучшее применение! Золото не будет больше никчемно лежать в стене, как бесполезный хлам, оно не станет бременем вместо блага!
И внезапно он ощутил, как холод, до этой секунды словно продолжающий стоять у него за спиной, окончательно расточается, уходит, перестает существовать.
Дик, а теперь давно уже Ричард Харпенден, сдержал свое слово. Золото перестало быть бременем, не сделалось оно и бесцельной роскошью — а превратилось в больницы, школы, во множество полезных и добрых дел. Старое прозвище «Скряга-черта-с-два» давно забыто; во всяком случае, к Ричарду его никто никогда не относит.
Но в память о нем на окраине Кемсли продолжает выситься любовно отреставрированный дом в георгианском стиле.[89] Надо сказать, у горожан об этой усадьбе продолжают ходить дурные слухи. Как говорят, там до сих пор можно встретить призрак старого Джозефа Харпендена.
Но это неправда. В одну зимнюю ночь призрак сделал там то, что мог и должен был сделать. Именно поэтому с той поры его там нет. И не будет никогда.