Саевич замялся.

— Ну?

— Любая идея витает в воздухе, если для ее возникновения есть все исходные данные, — нехотя признался он. — А для этой идеи все данные имеются давно.

— И все же, лично вы ни о каких подобных работах не слышали?

— Нет.

— Гм…

— Вы думаете, — в глазах Саевича загорелась тщеславная надежда, — Кальберг украл ее у меня?

Вместо прямого ответа Чулицкий задал новый вопрос:

— Для чего вообще нужен такой эффект? Как вы его назвали? Фотохромность?

— Фотохромизм, — поправил Саевич. — Использование объектива с этим эффектом позволяет получить интересные вещи.

— Какие, например?

— Прежде всего, связанные с тенями и оттенками изображений.

— И с призрачностью?

— Да. И с призрачностью.

— Ну, что же… — похоже, Чулицкий решил потрафить самолюбию нашего фотографа. — Вероятно, идею и в самом деле стащили у вас.

Саевич — странный все-таки человек — благодарно улыбнулся.

— Но позвольте! — вмешался вдруг — кто бы вы думали? — Монтинин! — Поправьте меня, если я ошибаюсь: источником ультрафиолетового излучения является только солнце. А призрак являлся Некрасову по ночам!

Саевич, однако, ничуть не смутился:

— Вовсе нет. Солнце — природный источник. Но есть и придуманный человеком.

— Правда?

— Конечно. Вы что-нибудь слышали о Роберте Вуде[30]?

Повисло молчание. Мы — считая и Монтинина — переглядывались в полном недоумении.

— Кто это? — спросил, наконец, Инихов.

— Американец, — ответил Саевич. — Очень любознательный молодой человек[31], недавно приезжавший и в наши пенаты[32]. Думаю, его ожидает самое блестящее будущее, но пока он известен своими экспериментами с различного рода световыми фильтрами. В частности, он изобрел довольно удивительный аппарат: лампу, излучающую ультрафиолет!

— Но ведь ультрафиолет невозможно увидеть?

— Вот именно.

— Какая же это лампа?

— Я и говорю: удивительная!

Мы снова переглянулись.

Кирилов:

— Что-то вы путаете, Григорий Александрович!

— Нет.

— Но если она ничего не освещает, какая же она лампа?

— Она освещает. — Саевич улыбнулся. — Просто мы этого, как правило, не видим. А вот…

— Как правило? — перебил Кирилов.

— Да. В большинстве случаев мы и впрямь ничего не увидим в свете этого прибора. Но в некоторых — увидим, и еще как! Во всей, что называется, красе!

— Как это?

— Существуют животные, — живо пояснил Саевич, — да и не только животные, — невидимые в темноте, но замечательно видимые в ультрафиолетовом свете. Направьте на них включенную лампу Вуда, и вы — уж извините — ахнете!

Кирилов недоверчиво потеребил усы, но спорить не стал.

— Для вас же, — Саевич повернулся к Чулицкому, — будет интересно другое: как сыщику.

— Я весь внимание! — левая бровь Михаила Фроловича изогнулась, но непонятно было, что это: ирония или подлинное любопытство. — Что мне будет интересно?

— В свете этой лампы видны остаточные следы человеческой крови!

Если и была в Михаиле Фроловиче ирония, ее как ветром сдуло: наш милый начальник Сыскной полиции уставился на Саевича с воистину ошеломленным видом:

— Шутить изволите?

— И в мыслях нет!

— Но ведь это — переворот!

— Безусловно.

— А где же взять такую лампу?

Саевич рассмеялся:

— Да ведь вы сами держали ее в руках!

Чулицкий окончательно растерялся:

— Я? — уточнил он, полагая, что ослышался.

— Вы, — безжалостно подтвердил Саевич.

— Когда?

— Тогда же, когда и проектор.

— Не было там никакой лампы! — закричал, багровея, Чулицкий.

— Была, была, Михаил Фролович! — продолжал наседать Саевич. — Вспоминайте: черная такая трубочка из прочного стекла. Странная на вид и назначения неясного!

Растерянность и гнев Чулицкого сменились явным смущением:

— Да, — был вынужден признать он, — такую трубочку я видел.

— Это и есть лампа Вуда, — добил Михаила Фроловича Саевич и удовлетворенно вздохнул.

— Но как же она работает? Она ведь совершенно не похожа на обычную электрическую свечу!

— Она и не является таковой. Точнее, не является обычной, хотя электричество для ее работы тоже необходимо.

— Куда же она вставляется? В фонарь?

— Нет. Хотя, наверное, к фонарю ее можно приспособить. Но вообще — в том виде, в каком она существует сейчас — в нее просто подают ток, чтобы вызвать разряд в парах ртути: колба — а лампа — это колба и есть — наполнена парами ртути.

— И в свете этой лампы можно увидеть кровь?

— Да, можно. Даже если кровь тщательно замыли.

— Чудеса! Когда же их можно будет купить?

Тут Саевич пожал плечами:

— Понятия не имею. Но думаю — скоро[33]. Вопрос лишь в том, где именно, в какой стране первыми наладят их массовое производство.

— А где ее взял Кальберг? Не Вуд же самолично дал!

— Это, конечно, вряд ли. Тем более что ламп, как и линз для объективов, у Кальберга должно быть много. Вы же сами говорили, что все преступления однотипны, а значит, в каждом использовался проектор. Очевидно, что и лампа тоже.

— Получается, опять Молжанинов со своей фабрикой!

— Получается.

Теперь уже Чулицкий — как давеча Можайский — принялся бродить туда-сюда по гостиной, пока Саевич объяснял другим, зачем устроителям призрачных явлений понадобилась лампа мистера Вуда вкупе с чувствительной к ультрафиолету линзой проектора. Михаил Фролович Саевича не слушал, его занимали какие-то иные мысли: возможно, внутренним взором он прозревал грандиозные перспективы, открывавшиеся перед сыском, но, может быть, всего лишь думал о суете сует. По его лицу, как рябь по воде, пробегали, сменяя одно другое, самые разные выражения: от тихой досады на что-то до сдержанной радости — тоже неизвестно чему.

Наконец, Чулицкий остановился и как отрезал, оборвав Саевича и разом вернув себе инициативу:

— Хорошо. Раз уж перипетии с проектором никого уже не интересуют, добавлю только одно: мы — там же, во дворе — опробовали его в действии!

Это заявление мгновенно вернуло Чулицкому всеобщее внимание.

— Но вы же не знали, как пользоваться лампой! — воскликнул Саевич, давая, однако, понять, что и он сгорает от любопытства.

— Не знали. Да и откуда, коль скоро мы не знали даже того, что это — именно лампа? — подтвердил Чулицкий. — Но менее наглядным наш опыт не стал!

— Расскажите!

— Мы — я и старший из надзирателей — вынули проектор из ящика и установили его на подставку: эдакое подобие треноги с регулируемой высотой. Отдельно пришлось повозиться с батареей из шести элементов[34] и проводами: все-таки влажность была высокой, шел снег, мы опасались устроить замыкание. А затем — зарядили одну из лент… Да-да! — немного отвлекся Михаил Фролович. — Во втором ящике мы обнаружили штук двадцать «транспортерных», как ранее выразился Александр Григорьевич, лент: каждая — с сотней заполненных снимками ячеек.

— Две тысячи снимков! — Инихов изумленно посмотрел на Саевича. — Вы сделали столько карточек?

Саевич кивнул:

— Намного больше, если уж говорить вообще. То, что вы видели здесь, — кивок в сторону кого-то из нас, у кого — уже не помню — находились изъятые Можайским фотографии. — То, что вы видели здесь, — вершина моих трудов, избранные произведения. Вообще же я сделал их более полусотни тысяч. Тысяч шестьдесят-семьдесят, как минимум!

Инихов сглотнул:

— Удивительная трудоспособность, — пробормотал он, отводя глаза.

— Да, но в основном, Сергей Ильич, это был хлам.

— Который, однако, использовали по назначению…

— Ну… да. Но в этом не моя вина: мы ведь уже договорились!

Инихов махнул рукой.

— Так вот, господа, — Чулицкий, — много ли, мало; виновен ли кто или нет — не суть. А суть в том, что едва засветилась лампа проектора, и едва — вращением ручки — лента пошла в затвор, в мглистом воздухе возник силуэт. Видно его было неважно, и все же Некрасов мгновенно узнал своего кошмарного посетителя. Я — должен признаться — тоже был впечатлен: даже средь белого дня, даже с неясными очертаниями он поражал до глубины души, до оледенения! Что же касается надзирателей, то они — оба — разом сдернули шапки с голов и начали усердно креститься! Насколько же сильный испуг эта штука могла вызывать в темноте, когда не составляло труда рассмотреть ее во всех подробностях?

«Это — он!» — закричал Некрасов.

— Кто бы сомневался! — ответил я, вращая ручку. — Ну: убедились?

«Значит, все-таки дядя!»

— Он, — я понял, что Некрасов имел в виду преступника, а не фантом, и поэтому согласился. — Больше некому.

«А в представлениях ему помогал Кузьма!»

— Верно!

«Именно он крутил проектор!»

— Безусловно.

«Так что же вы стоите? Арестуйте его!»

— Не так быстро, Борис Семенович, не так быстро!

«Но почему?»

— Никуда Кузьма не денется. В отличие от вашего дяди, поимка которого — бабушка надвое сказала. Есть у меня основание полагать…

Я замолчал, не зная: сказать или нет? Но Некрасов уже нетерпеливо схватил меня за рукав и требовательно спросил:

«Что полагать?»

— Возможно, — взвешивая слова, ответил я, — Кузьма поневоле выведет нас на вашего дядю.

«Ну да, конечно! Дожидайтесь!»

Некрасов топнул ногой. Его гнев был понятен, но идти у него на поводу я не собирался:

— Не кипятитесь, — я попытался воззвать к разуму Бориса Семеновича. — Кузьме деваться некуда. Он понимает, что попался, как кур в ощип. Сейчас он мечется, не зная, что предпринять и на что решиться — вот, ящики от страха перепрятал, — но неизбежно до него дойдет: нужно сообщить о происходящем вашему дяде. А как это сделать?

«По телефону, как же еще!»

— Держите карман шире: «по телефону!» — передразнил я Бориса Семеновича и постучал костяшкой пальца по лбу. — Какой еще телефон?

«В дворницкой есть аппарат!»

— Да хоть целая телефонная станция! Звонить-то куда?

Некрасов, собираясь ответить, открыл уже было рот, но так же быстро его и закрыл: до него тоже начало доходить.

— Некуда звонить Кузьме. Кем бы ни был ваш дядя, но он — не идиот. Как по-вашему: сколько абонентов в Петербурге?

«Ну…» — Некрасов наморщил лоб, явно стараясь угадать.

— Не трудитесь: их совсем не так много, причем значительная часть — разного рода предприятия. У вашего дяди есть какое-нибудь предприятие?

«Нет».

— А собственный дом?

«Нет».

— Снимает квартиру?

«Снимал, конечно. До того, как умер».

Я усмехнулся.

«Ой!»

— В той квартире — вы понимаете — он уже не живет. И сразу по двум причинам.

«Да, конечно», — согласился со мной Некрасов. — «Она же сгорела. И потом, куда это годится — явиться мертвецом и потребовать продления аренды!»

— Вот-вот: никуда не годится.

«Но где-то же он живет!»

— Безусловно.

«А там и может быть телефон!»

— Нет, не может.

«Это еще почему?»

— Много ли вам известно квартир, сдаваемых в поденную аренду и с явным нарушением положения о видах на жительство, в которых имелся бы телефон?

«Я вообще не знаю квартир, которые сдавались бы с нарушением положения!»

Я вновь усмехнулся:

— Не считая квартиры вашего доблестного соседа, разумеется!

«А!» — На серо-бледном лице Бориса Семеновича в кои-то веки проступил румянец. — «Ну, это — совсем другое дело!»

— Допустим. Но суть, однако, подмечена верно: ваш дядя — не генерал с прославленным именем. Его-то уж точно покрывать не станет никто. Из приличной публики, я разумею. Остается один вариант — низкопробные меблирашки. А в этих телефоны никогда не водились и, полагаю, водиться никогда не будут!

Некрасов, однако, нашел еще одно возражение:

«А что если он снял квартиру еще до пожара?»

— Конечно, — согласился я, — он снял ее заранее. Что же тут удивительного?

«Но в этом случае в ней может быть телефон!»

— С какой это стати?

«Но он тогда был еще… э… живым! Ему не было нужды укрываться от регистрации в полицейском участке. А значит, и снять он мог приличные апартаменты, а не угол какой-то!»

— Вы ошибаетесь. — Я заговорил холодно: как полицейский чиновник, которому лучше знать. — Для него такое — смертельный риск, каким бы каламбуром это ни звучало. Он должен понимать, что система учета прибывших и выбывших работает в нашей столице как самые лучшие часы[35].

«Вы в этом уверены?»

— Да.

Можайский поднял на Михаила Фроловича свои улыбающиеся глаза:

— Ты хоть проверил? Вдруг он и впрямь… того? Дурак, предположим?

Чулицкий зыркнул на его сиятельство и ответил резко до грубости:

— Заткнись!

Его сиятельство только руками развел:

— Не проверил. Ну-ну…

— Заткнись, — повторил Чулицкий, — и слушай!

— Слушаю, слушаю! — Можайский прикрыл глаза и улыбнулся губами. — Продолжай.

Чулицкий продолжил:

— Удивительно, господа, но факт: спорившему со мной Некрасову даже в голову не пришла совершенно очевидная вещь — Кузьмы, разумеется, в дворницкой уже не было, и поэтому не было и смысла решительно никакого ломиться в нее, чтобы Кузьму арестовать. Ведь ясно же: наши манипуляции со створками подвала, извлечение ящиков, испытание проектора — всё это не могло остаться незамеченным. И если уж даже некоторые из жильцов, проходя двором, испуганно посматривали на происходившее, то Кузьма и подавно не мог оставаться в неведении и в неведении этом гонять чаи в своей конуре. Не заметил Некрасов и то, что в какой-то момент младший из надзирателей, повинуясь моему жесту, как будто испарился: он — бочком, бочком — выскользнул через арку на линию и был таков.

— Неужели за Кузьмой отправился? — не выдержал я и уточнил.

— И да, и нет, — ответил Чулицкий. — Еще раньше я посадил в пивной агента: в той самой, куда надзиратель бегал за пивом для Некрасова. Этот агент занял место подле окна и в поле своего зрения держал все выходы из дома и со двора. Но он не знал Кузьму в лицо, и поэтому я соответствующим образом проинструктировал надзирателя: едва я дам ему знак, он должен отправиться к нашему человеку и вместе с ним ожидать появления дворника. А как только тот выйдет, указать на него агенту.

— И как: сработало?

— Позже мне стало известно, что все произошло так, как я и ожидал. Точнее — не буду лгать — поначалу всё пошло именно так. В апогей нашей возни с проектором я подал надзирателю знак, он юркнул со двора, явился к агенту, и оба они затаились, причем — ненадолго. Мой расчет оказался настолько… э… ювелирно точным, что уже через пару минут на линии показался дворник. На тулупе Кузьмы не было бляхи. Валенки на ногах уступили место сапогам. Шапка с ушами — какому-то подобию утепленного картуза. Толстые вязаные перчатки — обычным кожаным. Если бы не внимательность надзирателя, Кузьма ускользнул бы: узнать в нем дворника было практически невозможно.

Не оглядываясь, спокойно, но все же поторапливаясь, Кузьма пошел к проспекту. Но не к Среднему, а к Малому, что вызвало известные затруднения: народу было не слишком много, путь предстоял прямой, укрыться было негде. Обернись Кузьма разок-другой, и слежка была бы им обнаружена. Но, к счастью, он ни разу не повернул голову, шагая как будто напролом.

Агент шел за ним, моля Бога, чтобы Кузьма и дальше не отвлекался от дороги на соображения конспирации. И вот — оба они вышли на проспект. Там уже, понятно, люди сновали вовсю, движение на проезжей части кипело, затеряться в толпе и не привлекать к себе внимание оказалось несложно. Однако радовался мой человек преждевременно. Кузьма перебежал на другую сторону и — не много, не мало — вошел в христофоровские бани!

Бани эти, как вы знаете, семейные, одинокому посетителю делать в них нечего, да и не пустят в них одинокого посетителя. Поэтому то, что Кузьма не только вошел в них, но и был беспрепятственно впущен, выглядело странно. Агент, выждав минуту-другую, потребовал от служителя объяснений, но внятных ответов не получил. Сначала служитель, не знавший о слежке за Кузьмой, вообще отнекивался: мол, как это возможно? — никто сюда не входил. А потом, когда его приперли к стенке, признал: да, заходил мужчина, но не Кузьма — знать он не знает никакого Кузьму! — и вообще не посетитель, а собственный при банях истопник.

«Веди его сюда!» — потребовал агент.

«Никак не могу!» — уперся служитель, прекрасно понимая, что — во всяком случае, от агента, то есть прямо сейчас — ему ничего не будет. — «Не могу отрывать истопника от работы: в бане люди!»

«Тогда пропусти меня!»

«И этого никак не могу! У нас — семейное заведение. Мы соблюдаем приличия. Вы не можете видеть наших клиентов отдыхающими в естественном состоянии!»

Агент пригрозил неприятностями, но воздействия на служителя эти угрозы не возымели. Тогда агент свистнул городового, но и тот ничем не сумел помочь: служитель прекрасно знал дарованные ему законом права и наотрез отказался от выполнения требований, в компетенцию городового не входивших.

— Черт бы побрал этих юристов! — проворчал, сам себя перебив, Чулицкий. — Понавыдумали какой-то либеральщины[36]!

— Действительно! — поддакнул Инихов.

— Согласен. — Можайский. — Спасу от них нет!

В таком единодушии все трое обменялись сочувственными друг к другу взглядами. Впрочем, возражений не последовало и ни от кого другого.

— Агент, — после такого лирического отступления продолжил Михаил Фролович, — рвал и метал. Но что он мог поделать? Всё, что ему оставалось, — это встать около входа и выжидать.

Что происходило в банях? С кем на самом деле встречался Кузьма? — загадка. Потому что и после — слушайте дальше! — этот вопрос по-настоящему так и не прояснился.

А дальше случилось вот что.

Без малого час прошел с того времени, когда Кузьма таким экстравагантным образом улизнул от агента. Агент уже изрядно продрог — все-таки нешуточное это дело — столбом стоять на проспекте пусть и в достаточно теплую погоду, но в малоподходящей для этого одежде… Агент, повторю — он сам признался в этом, — уже изрядно продрог, как вдруг со спины кто-то стиснул ему плечо и заявил прямо в ухо:

«Пошли обратно!»

Агент, как ужаленный, обернулся и очутился лицом к лицу с дворником!

«Ты!» — изумился агент.

«Я», — вздохнул Кузьма и потянул агента прочь от бань: через проспект, обратно на линию, а там — восвояси к дому Некрасова.

«Но как?» — выпытывал агент, в полной растерянности шагая рядом с Кузьмой. — «Почему?»

Кузьма же отмалчивался, а если что-то и говорил, то разве что обидное «не твоего ума дело!»

Так они вернулись во двор, где мы — я, Некрасов и оба надзирателя — продолжали возиться с аппаратурой из ящиков.

Их странное появление удивило меня не меньше, чем странное появление из ниоткуда Кузьмы удивило агента.

— Что это значит? — воскликнул я.

«Пройдемте ко мне, ваше высокородие», — предложил Кузьма, с неприязнью оглядев и нашу группу, и то, чем мы занимались. — «Нам нужно поговорить. В дворницкой, полагаю, будет удобней».

Наглость этого человека, смешанная, вместе с тем, с какой-то… какой-то печалью, даже тоской, поразила меня не меньше, чем всё остальное. Возможно, поэтому я, вместо того чтобы задать ему трепку, едва ли не покорно кивнул и отправился вслед за ним в каморку. За нами порывался пойти и Борис Семенович, но Кузьма остановил его решительным жестом:

«Ступайте пить пиво, Борис Семенович. У вас еще, насколько мне известно, несколько бутылок, благодаря вот этим господам, припасено!»

Некрасов чуть не задохнулся от возмущения, но я велел ему не спорить. Вот так и получилось, что мы с Кузьмой отправились к нему, надзиратели остались во дворе при ящиках и оборудовании, а Борис Семенович и впрямь поднялся к себе в квартиру, чтобы — уверен! — прикончить остававшиеся у него бутылки пива. По крайней мере, когда недолго — сравнительно — спустя я вновь его увидел, разило от него хмельным напитком будьте-нате.

— Ну, — потребовал я от Кузьмы объяснений, усаживаясь на табурет, — что это за представление?

«Ваша взяла», — ответил Кузьма и без всякого чинопочитания, то есть без всякого спросу, тоже уселся рядышком. — «Нет у меня больше причин хоть что-то скрывать. Вышли все!»

— Тогда говори!

«Я и начал: не перебивайте».

Я отмахнулся от этой грубости, закрыл рот и навострил уши. Кузьма и впрямь заговорил.

«Еще полгода назад, ваше высокородие, я был приличным человеком: не лучше, возможно, других, но уж точно — не хуже! Меня уважали соседи, уважали жильцы, помощники — свои и чужие — смотрели мне в рот: как птенцы в ожидании корма. Я и кормил их: давал советы, обучал мастерству… ведь дело наше, дворницкое, — совсем не шутка. Наоборот: работа у нас не только тяжелая, но и требовательная. Тут многое нужно знать и уметь. С наскоку или спустя рукава не выйдет ни участок содержать в чистоте, ни дом в надлежащем виде… А потом всё пошло прахом!»

Кузьма скривился.

«В дождливое — как сейчас это помню — утро ко мне заявилось привидение…»

— Так его сначала испытали на тебе?

«Вы не поняли, ваше высокородие, — Кузьма покачал головой. — Не то привидение, а самое что ни на есть настоящее. По крайней мере, в первый момент я именно так и решил, схватившись за крестик и осенив пришельца крестным знамением! Ведь слыханное ли дело? — без стука, просто с дождя, обливаясь ручьями воды, ко мне сюда…»

Кузьма обвел рукой помещение.

«…вошел Илья Борисович, дядя Бориса Семеновича, совсем недавно погибший в страшном пожаре! Ладно бы он еще утонул! — Кузьма перекрестился. — Тогда бы я мог понять: говорят, утопленники часто возвращаются: нет их душам покоя, заложные[37] они… но ведь Илья Борисович в головешку превратился, а это — совсем другое дело[38]

— И?

«Вот вам и точки над «ï», ваше высокородие! Испугался я не на шутку. А Илья Борисович только захохотал… Сгинь, — говорю я ему, — нечистая сила! А он отмахнулся от моих крестов, плюхнулся на табурет…»

Я невольно поерзал седалищем.

«Да, — тут же подтвердил Кузьма, — на этот вот самый…»

— Ты, давай, не отвлекайся! — почему-то вполголоса и поежившись потребовал я.

Кузьма усмехнулся:

«Вот и мне тогда так же неуютно стало, ваше высокородие!»

— Но ведь он оказался не привидением?

«Слава Богу, нет. Но только легче мне от этого не стало».

— Так что же произошло?

«Рассказал он мне обо всем. И как пожар подстроили, и как не он-то в нем и погиб…»

— Постой-ка! — перебил я Кузьму. — Значит, в нем все же кто-то погиб?

Кузьма пожал плечами:

«Не знаю, ваше высокородие. Признаюсь, дела мне до этого не было никакого, учитывая то, что я вообще услышал!»

— Гм… понимаю…

«Первым моим побуждением, — Кузьма — теперь уже напоказ, а не искренне — перекрестился, — было пойти и обо всем донести. Тем более что этого требовала не только моя совесть, но и моя прямая обязанность: держать полицию в курсе всего, что происходит преступного на моем участке. И пусть пожар приключился не здесь, а сам Илья Борисович в доме Некрасовых не проживал, явился-то он сюда и здесь же, в этих стенах, рассказывал и уготавливал чудовищные вещи!»

— Отчего же не пошел?

«Не смог я пойти, ваше высокородие!»

— Мерзавец денег тебе предложил?

«Если бы!»

— Так что же?

«Безопасность».

— Какую еще безопасность?

«Есть у меня грешок один, ваше высокородие. Вроде бы и пустяк, да как посмотреть…»

— Говори же!

«Девка одна от меня родила…»

— Девка? — изумился я. — Родила?

«Да: так получилось».

— А это-то тут причем? Ты же не хочешь сказать…

«Именно это я и хочу сказать, ваше высокородие. Именно этим Илья Борисович и ухватил меня за горло!»

— Но помилуй! — я не верил своим ушам. — Да что же в этом такого?

«Для вас — ничего. А для Марьи Николаевны — всё!»

— Кто такая эта Марья Николаевна?

«Владелица дома».

— А! — до меня начало доходить. — Бабушка Бориса Семеновича. Мать Ильи Борисовича…

«Верно».

— Старосветская помещица[39]!

«Можно и так сказать», — Кузьма, как это ни странно, понял. — «Строгий у нее нрав. И набожная она очень».

— Значит, прознай она…

«…и мне пришлось бы туго!» — подхватил Кузьма, и на его лице — на мгновение буквально — появилось выражение отчаяния. — «Самое меньшее, она бы выставила меня вон. А в моем положении, да еще и при скверных рекомендациях, это подобно смерти».

— Мне кажется, ты все-таки преувеличиваешь!

«Если бы, ваше высокородие!» — Кузьма сгорбился. — «Найти работу в нынешние времена совсем не так просто. Куда мне идти? На фабрику? Но какой из меня рабочий? В деревню уехать? Но там-то что делать? Мне? А в дворницкие меня бы уже не пустили. Разве что в совсем захудалые дома, где только углы и сдаются: рвани всякой да пьяни. Но перебраться отсюда на какую-нибудь Сенную[40]… вы понимаете…»

Я кивнул: как не понимать? Тем не менее, всё это походило скорей на мелодраму, чем на действительные жизненные обстоятельства, что я и не преминул заметить:

— И все же, Кузьма, ты лукавишь. Сам посуди, — я начал загибать пальцы. — Вознаграждением за соучастие Илья Борисович тебя не обидел. А зачем бы ему тебя вообще вознаграждать, если бы он имел такую, как ты утверждаешь, власть над тобой? Далее: девка-то где? С ребенком? Что мог бы Илья Борисович представить в доказательство своих слов? Наконец, а был ли мальчик? У тебя самого-то есть чем подтвердить собственные россказни? Или ты думаешь, я не смогу справиться по актам рождения? Не докажу, что ты врешь?

Кузьма опроверг меня сразу же:

«Зачем мне врать, ваше высокородие? Вернулся-то я сам, хотя и мог оставить вашего агента с носом!»

— Да мало ли, какую еще хитрость задумали ты и твой хозяин!

«Нет, ваше высокородие, ничего я не задумал». — Кузьма покачал головой. — «Все так, как я говорю. Вознаграждение от Ильи Борисовича я получал: отнекиваться не стану. Но обойтись без него он никак не мог: к каждому кнуту полагается пряник, вам ли это не знать!»

— Ну, положим. А всё остальное? Девка? Ребенок?

«Девка — в работном доме». — Кузьма назвал адрес, я записал. — «Ребенок — в приюте Общества попечения о бесприютных детях…»

Я с удивлением посмотрел на Кузьму и уточнил:

— На Петровской стороне?

«Да, там».

— Хм…

Вы понимаете, господа, что завираться уж так-то Кузьма бы явно не стал. Пришлось поверить ему, пусть даже в памятной книжке я и сделал для себя соответствующую пометку.

«Как Илья Борисович обо всем этом прознал, — между тем, говорил Кузьма, — не знаю. Но — прознал и против меня использовал. Пришлось согласиться на все его условия. Вот так, ваше высокородие, я и превратился в его сообщника».

— Ладно. — Я сдался, решив не усердствовать в подозрениях. — А для чего вы такую сложную схему с кабаком придумали?

Кузьма понял, что я имел в виду «Эрмитаж», телеграмму, денежные переводы, невольное участие во всем этом цирке содержателя «Эрмитажа» Никитина:

«Это не мы придумали…»

— А кто?

«Я настоял».

— Ты? Зачем?

«Не хотел я, чтобы Илья Борисович постоянно возле дома околачивался: не ровен час, заметил бы кто».

— Разумно. Но телеграмма?

«А это чтобы меня в соучастии не обвинили: одно дело — по невесть чьему поручению за небольшую награду бутылки со снедью жильцу носить, и совсем другое — сговор с укрывающимся преступником».

— Но зачем же тогда ты сам рассказал о нем?

«Выбора не было. Да и надоело мне это всё! Что ж я — совсем оскотинился что ли!»

Я посмотрел на Кузьму с известным сомнением: на мой взгляд, только законченная скотина могла — собственного благополучия ради — согласиться на участие в предложенных ей мерзостях. Но вслух я этого не сказал.

Кузьма, однако, мое сомнение заметил и попытался оправдаться:

«Нам, ваше высокородие, маленьким людям, во всем приходится сложнее, нежели вам — чистой публике. И выбор у нас невелик: подчиниться или сломаться. Хочешь — жалуйся. Хочешь — молись. Хочешь — бунтуй. А всё одно: будет так, а не иначе. Не подчинишься — сломают. Сломают же — используют вообще без снисхождения, и гнить тебе после этого до скончания дней под забором, как псу шелудивому!»

Спорить я не хотел, да и незачем было: мнение свое я менять не собирался. Поэтому, оборвав Кузьму в его причитаниях, я потребовал вернуться к началу и просто, без отступлений, рассказать обо всем, как было.

Кузьма подчинился.

«Значит, пришел ко мне Илья Борисович, сам условия выдвинул, но и на мои согласился, и начали мы «работать». Точнее, «работал»-то я, Илья же Борисович финансировал деятельность. Первым делом он где-то раздобыл тот аппарат, который вы уже видели…»

— Где?

«Не знаю. Он не говорил, а я не спрашивал».

— Продолжай.

«Научил меня обращаться с ним: много времени это не заняло. Дал инструкцию, когда и в какие часы устраивать явления призрака. И… вот, собственно, и всё».

— Как — всё? — воскликнул я.

«А, ну да…» — Кузьма почесал затылок. — «Вас же еще подробности интересуют!»

— Говори!

«В первую же ночь поднялись мы к квартире…»

— По черной лестнице?

«Нет: по парадной. Нам парадная дверь нужна была».

— Зачем?

«Илья Борисович повозился немного с замком, сделав так, чтобы снаружи он открывался, а изнутри — нет».

Я понял, почему ключ, выданный мне Кузьмой, заедал. Но неясно было другое:

— А если бы Некрасов захотел выйти?

«Он бы не смог».

— Но ведь тогда еще вменяемым был!

«Ну и что?»

— Да как же вы собирались удержать его, если бы он не оказался таким впечатлительным, и представление с призраком провалилось бы?

Взгляд Кузьмы забегал.

— Говори! — рявкнул я, соображая, что первое мое впечатление о Кузьме было правильным: скотина и негодяй; и что все его оправдания — отговорки. — Говори, если не хочешь пожизненно на каторгу отправиться!

«Мы, ваше высокородие, убить его собирались». — Побледнев, признался Кузьма, но тут же добавил: «Но не подумайте чего! Это только в том случае, если бы он, Борис Семенович, и вправду невнушаемым оказался!»

— Ах, вот как!

«Да. Мы бы его силком напоили и…»

— Ну!

«Из окна бы… того…»

— А если бы он не разбился?

«Да как же — не разбился?»

— А вот так, — я безжалостно загонял Кузьму в угол. — Руки-ноги переломал бы, а помереть — не помер бы?

«Ну…»

— Ну?

Тогда Кузьма вскочил с табурета и замахал руками:

«Чего вы от меня хотите?» — закричал он. — «В чем еще я должен сознаться? Какой еще грех взять на себя?»

— Скажи, — не обращая внимания на его истерику, спросил я Кузьму, — если бы Некрасов не разбился, кто из вас — ты или Илья Борисович — должен был дополнительно шарахнуть его головой о булыжник?

Кузьма разом перестал кричать и размахивать руками. Бледность на его лице приняла зеленоватый оттенок.

«Не знаю», — прошептал он и снова сел на табурет.

Какое-то время я молчал, не зная, имелся ли вообще хоть какой-то смысл продолжать эту беседу. Все, что мне нужно было узнать, я, по большому счету, уже выяснил. А всякого рода детали мне уже казались неважными. В конце концов, все их, с мельчайшими подробностями, Кузьме еще предстояло выложить на официальном допросе, где все они и были бы должным образом задокументированы и приобщены к материалам следствия: до суда и неминуемого приговора. Стоило ли время терять?

Пока я размышлял, Кузьма, очевидно, тоже пораскинул мозгами, решив, что признание — и признание быстрое — смягчит его участь. Откуда он взял такую глупость, лично мне неведомо, но факт остается фактом: Кузьма заговорил. И не просто заговорил, а выложил все от начала и до конца.

Не стану, господа, повторять его речи: в этом нет никакой нужды. Только скажу, что мои догадки насчет стройки напротив дома Некрасова подтвердились. Именно с нее Кузьма проецировал изображение призрака в окна квартиры, а если Борис Семенович задергивал шторы, то он же, Кузьма, являясь на следующий день с бутылками, приоткрывал эти шторы так, чтобы проекция смогла проникнуть в помещение.

А вот насчет голоса в кухне я жестоко ошибся. То есть, голос действительно шел с черной лестницы, и там, на черной лестнице, действительно постоянно топтался один и тот же человек. Только был это не дядя Бориса Семеновича, а всё тот же Кузьма. Для того-то и трубка звуковая потребовалась: Некрасов, принимая голос за голос дяди, не должен был узнать в нем голос собственного старшего дворника!

— Но как же это? — перебил Чулицкого Кирилов. — Если Кузьма со стройки направлял проекции, то как он мог в то же время находиться за дверью черного хода в квартиру Некрасова?

Михаил Фролович растерялся:

— Ах, черт! Неужели он опять соврал? Как же я не подумал?

— Нет, не соврал, — опять и столь же неожиданно, как и в первый раз, вмешался Саевич. — На этот раз он сказал правду.

— Да вам-то откуда известно?

— Митрофан Андреевич, проектор-то автоматический!

— Ну и что?

— Достаточно его запустить, и…

— Вы не поняли. — Кирилов нахмурился. — У него, если только я ничего не напутал, автоматическая подача ленты с карточками…

— Вот именно!

— Но сам-то он не вращается от окна к окну и ленты, когда одна заканчивается, не меняет!

— Нет, но…

— А еще — нужно ручку крутить!

— Да, но…

— Чепуха! — Кирилов буквально отмахнулся от возражений Саевича и его попыток объяснить принцип действия проектора: так, как он виделся ему самому. — На этот раз вы ошибаетесь, Александр Григорьевич. Не стоит упорствовать: Кузьма соврал. Не мог он один эти представления устраивать!

— Но в этом-то зачем ему было врать?

Кирилов на мгновение задумался, а потом, обращаясь к Чулицкому, не то спросил, не то утверждающе заметил:

— О девке той вы справок навести не успели?

Чулицкий вздрогнул, как внезапно вызванный к классной доске не выучивший урок гимназист:

— Нет. Я… я не успел!

— Тогда понятно. Думаю, нас ждет сюрприз.

— Ну, Кузьма!

— Где он сейчас?

— В камере, где же еще…

— Тогда не страшно: завтра расскажет. А девку все же найдите. Иначе уйдет!

Чулицкий покраснел: дожили! Пожарный учит следствию начальника Сыскной полиции!

— Не уйдет: найдем… — буркнул он, багровея все больше.

Эта сцена лично меня не столько рассмешила, сколько озадачила. В деле появлялись все новые и новые фигуранты, и я, признаюсь честно, не знал, как на такой поворот реагировать.

Взять, например, ту же девку. Насколько она важна? Следует ли узнать о ней подробнее? Сколько места ей отвести в моих записках? Да и нужно ли вообще его отводить?

Мои сомнения разрешились чуть позже: когда Чулицкий закончил рассказ о Кузьме. Поняв, что никаких заглавных ролей никому из новых персонажей не уготовано, я решил и не трогать их с Богом. Так — упомянуть, поскольку без упоминания обойтись невозможно, но не более того.

Итак, Михаил Фролович, оправившись после, на мой взгляд, заслуженного им конфуза, вернулся к своему рассказу:

— План, разработанный Ильей Борисовичем, сработал на удивление: первая же встреча с привидением выбила его племянника из колеи. И если в первые день-два он еще порывался выйти из квартиры, всякий раз встречая «утешения» и отговорки приходившего с бутылками Кузьмы, то после оставил их, всецело погрузившись в пьянство. Лично я подозреваю, что к этому пороку Борис Семенович был склонен и до приключившегося с ним несчастья, иначе то, насколько запросто он сдался, найдя утешение в отвратительном пойле и немудреной закуске, объяснить невозможно. Как бы там ни было, но Илья Борисович потирал руки, дворник исполнял возложенные на него мучителем обязанности, Некрасов стремительно деградировал… не придерешься! Опоздай мы еще на неделю… и вот он, — Чулицкий ткнул пальцем в спавшего на диване доктора, — выдал бы заключение о смерти. Естественной, заметьте, смерти: вызванной неумеренным употреблением алкоголя и общим истощением!

Михаил Георгиевич, сквозь сон, возможно, услышав о себе, приподнялся на локте, обвел нас мутным взглядом и снова повалился на подушку.

Кирилов покачал головой:

— А где же он все-таки так набрался?

Один за другим, все мы пожали плечами. Все — за исключением меня: я знал обстоятельства, ввергнувшие доктора в столь необычное для него состояние, но делиться ими не хотел. Я приберег их для вас, читатель, выделив их в приложение к настоящим запискам[41].

Чулицкий продолжил:

— А дальше — явились мы. Наше появление застало Кузьму врасплох. Этот проходимец настолько уверовал в непогрешимость плана своего хозяина, что вовсе уже и не думал о возможных последствиях. Он считал, что никто и нос подточить не сумеет. Что ни сучка не будет, ни задоринки. И вот поэтому-то он, едва я показался в дворницкой, чуть в обморок от ужаса не грохнулся!

Любимов и Монтинин хмыкнули.

— Не смейтесь, господа: я ничего не выдумываю!

— Да мы… — начал было наш юный друг.

— Так, — перебил его Чулицкий, — сам Кузьма и рассказал.

— А, вот оно что!

— Да: ведь я всего лишь повторяю сказанное им…

Любимов и Монтинин вновь посуровели.

— Так вот. Приход полиции — Сыскной, заметьте, что сразу как бы намекало! — поразил Кузьму до колик в печенках. Однако малый он сообразительный, изворотливый и, как вы наверняка заметили, немалой наглости. Оправился он быстро и так же быстро стал соображать, что делать. И я, мои дорогие, был прав: первой мыслью его было — немедленно связаться с Ильей Борисовичем. Но тут имелась определенная загвоздка: дядюшка Некрасова свой адрес Кузьме благоразумно не оставил, решив, очевидно, что полагаться до конца на такого сообщника не стоит. Для экстренных случаев — буде такие возникнут — он подкупил служителя в семейных христофоровских банях, который — ни много, ни мало! — должен был, получив от Кузьмы, как сказали бы моряки, сигнал бедствия, отправить срочную телеграмму. И уже тогда наш дядюшка появился бы собственной персоной. Вот потому-то Кузьма и направился в бани. Вот потому-то служитель этих бань и впустил его внутрь. Вот потому-то он и отшил со всей решимостью моего агента… Но и тут коса нашла на камень или на старуху случилась проруха! Служитель, видя, что на пятки Кузьме наступает полицейский агент, не осмелился, несмотря на всю свою напускную смелость, отправиться на почту и выполнить поручение. Он понимал: отлучка вряд ли пройдет незамеченной. И если агент проследит еще и его, то неприятностей уж точно не оберешься. В общем, около часа продержав Кузьму в неведении, этот человек выпроводил его через дворовый ход, велев исчезнуть с глаз по линии, а не проспекту. Но напоследок — чтобы Кузьма ни о чем не догадался — он соврал ему, будто и на почту сходил, и телеграмму отправил, и даже ответ получил. И будто в ответе этом Кузьме предписывалось ступать на все четыре стороны: якобы лавочка закрыта, и в его услугах больше никто не нуждается. Кузьма поверил. И это его взбесило. Но еще больше — совсем уж напугало, так как он решил, что брошен на произвол судьбы: отдуваться в одиночку перед полицией. Сначала он хотел последовать совету служителя и скрыться, но тут же понял: никудышный план. Ведь и в самом деле: куда, скажите на милость, было ему податься? Где он мог исчезнуть так, чтобы не только его никто не нашел, но еще и ему самому не было голодно и холодно? Несмотря на всю свою врожденную жестокость и склонность к преступлениям, настоящим-то, закоренелым преступником он не был! Хуже того: в том мире — криминальном, — единственно в котором он и мог бы найти приют, ему не светило ничего. А может, обернулось бы и вовсе скверно: каждому известно, что дворник — глаза и уши полиции, а уж старший дворник — подавно. К полицейским же осведомителям отношение в преступной среде известное: ножом по горлу и в канал[42]! Прикинув, что к чему, Кузьма решил сдаться. Ему показалось, что так у него хотя бы шанс оставался: заговорить, запудрить головы, отбрехаться. А если уж и нет, то каторга — всяко лучше, чем бездыханным телом обнаружиться в каком-нибудь затоне…

— Да уж, выбор!

— Да. Но правильный.

— Согласен.

— И вот он вышел на проспект — со двора, через линию — и, подойдя к агенту, предложил ему вернуться в дом. Агент, конечно, удивился, но предложение принял. Так они и пришли обратно.

— А дальше нам известно!

— Да. Поэтому, — Чулицкий согласно кивнул, — я не стану вновь пересказывать нашу с Кузьмой беседу. Сразу перейду к последствиям.

— Давайте.

— Отправив Кузьму — в сопровождении надзирателя — в полицейский дом, я еще раз поднялся в квартиру к Некрасову: просто проведать, как он там. Некрасов приканчивал последнюю бутылку пива, был изрядно под хмельком, но еще в уме, а главное — весел. Страхи его прошли. Для него, как он сам признался, жизнь начиналась заново. Одолжившись у меня до визита в банк, он вызвался проводить меня, и мы — вдвоем — вышли на улицу. Там наши пути разошлись: Некрасов отправился в ресторан, а я — в бани. Агент и старший надзиратель шли со мной. И шли мы, нужно заметить, быстро. Завидев нас, служитель понял, что теперь-то уж ему не отвертеться, впустил в помещение, честно всё рассказал и попросил о снисхождении. Вина его хоть и была безусловной, но не настолько тяжкой, чтобы прибегать к аресту. В конце концов, он был всего лишь связным, причем связным без знания того, в насколько страшном преступлении он принимал участие. По сути, жадность, желание срубить копеечку за необременительный труд его и погубили. Мне он стал неинтересен, и я его отпустил: своё наказание он и так найдет. Со временем: легких денег, как известно, не бывает. Платить приходится за всё, вопрос лишь в том, когда и кто предъявит счет для оплаты.

Инихов кольцами пустил сигарный дым.

Можайский искоса взглянул на Михаила Фроловича, но возражать не стал.

Кирилов провел рукой по усам: как бы с сомнением, но тоже не споря.

Иван Пантелеймонович взял слово:

— Не тот, кто сторож, поступает плохо, а тот, кто вотще[43].

Чулицкий, как это уже бывало, немедленно покраснел:

— Много ты понимаешь! — набросился он на Ивана Пантелеймоновича. — Не удивительно, что с Можайским сошелся: два сапога — пара!

Можайский подавил улыбку. Его кучер улыбнулся откровенно. Зубы Ивана Пантелеймоновича блеснули отраженным электрическим светом. Михаил Фролович погрозил кулаком.

— Ну, будет, будет…

— Черт знает что такое, Митрофан Андреевич!

— Так дальше-то что? — ушел от прямого комментария Кирилов.

— А дальше, — Чулицкий еще раз погрозил Ивану Пантелеймоновичу кулаком, — понятно: отправились мы в тот адрес, по которому служитель телеграммы отсылал. Местечко, доложу я вам, оказалось то еще… Общежитие брусницынского[44] кожевенного завода знаете[45]?

Кирилов поморщился. Поморщился и Можайский.

— Как не знать? Гиблое место!

— Туда-то и направлялись телеграммы из христофоровских бань. — Чулицкий невольно передернул плечами, вспомнив обстоятельства визита в этот страшный уголок Петербурга. — Даже удивительно, что с почты не отказывались их носить: нарочный там — такое же бельмо на глазу, как трезвый — в пьяных углах Сенной[46]!

— Да уж…

— А запах… Впрочем, запах — еще не самое скверное. В конце концов, к запаху привыкаешь. Но к чему привыкнуть решительно невозможно, это — безнадежность во всем. В бесконечных трубах, бесконечно коптящих едва приметные меж ними обрывки неба. В бесконечных стенах венозного кирпича[47]. В мостовых и панелях, утопающих в грязи. Даже в особнячках — всех этих порохового завода, Сименса, Эллерса… убогих, с претензиями, с нищетой… И, конечно, в общежитиях фабрик, по сравнению с которыми даже брусницынское общежитие — венец благополучия!

Чулицкий выдохнул и продолжил уже без патетики:

— Найти кого-то в общежитии — задача не из легких. Но мы справились. При условии, конечно, если «справились» — это обнаружили тех, кто схожего по описаниям с Ильей Борисовичем знали. Ими оказалась семейная пара из Тульской губернии, недавно перебравшаяся в город и бедствовавшая здесь же: глава семейства только-только устроился на фабрику, а мать — никуда еще не смогла пристроиться. Их трое ребятишек — одиннадцати, семи и шести лет — побирались по окрестностям, вживаясь в обстановку и как-то не спеша ни ремеслу начать обучаться, ни к школьному курсу приобщиться.

Выяснилось, что эти люди — уроженцы той самой деревни, которая принадлежала Некрасовым, а точнее — бабушке Бориса Семеновича. Потому-то, вероятно, они и в Петербург, а не в Москву подались. Но для нас важнее было то, что Илью Борисовича они знали очень хорошо: и в лицо, и лично, так как наш неуловимый дядя, бывая иногда в деревне, не раз и не два давал членам этого семейства различные поручения: мальчишкам — сбегать до лавки за несколько верст; женщине — замыть черничные пятна; мужчине — найти и принести брошенную где-то на опушке сумку с охотничьими причиндалами. Был он при этом скуп, хотя и весел и очень общителен: легкий характер искупал недостаток, и деревенский люд его… не сказать, что уважал, но любить — вполне любил!

Я слушал рассказ об Илье Борисовиче и поражался все больше: как могло получиться, чтобы этот — по всему выходило! — отнюдь не злодейских наклонностей и вполне приличный человек вдруг — сразу, в одночасье — превратился в душегуба, сначала избавившегося без содроганий от приемного сына, а затем помышлявшего изощреннейшим и на редкость омерзительным способом свести в могилу родного племянника? А ведь была еще и почтенная дама! Он и ее собирался убить? Как же так вышло?

Увы, но никаких ответов на крутившиеся в моей голове вопросы рассказ деревенской пары не давал. Да и сами они — муж и жена — не смогли ничего прояснить даже в ответ на прямо им заданные вопросы.

Получалось, что именно деньги, а точнее — их недостаток вкупе с привычкой жить на широкую ногу и впрямь подтолкнули Илью Борисовича на столь отвратительные преступления. Это казалось странным, но именно это приходилось принять.

Разочаровавшись добиться какой-то ясности и логики в мотивах, я приступил к более насущным вещам:

— Давно ли вы видели его в последний раз? — спросил я.

«Давеча».

— Давеча — это сколько? День? Два назад?

«Вечор».

— Стало быть, вчера?

«Да».

— Где?

«Тута».

— В общежитии?

«Здеся».

— Где именно здесь? Он угол снимает? В комнате у кого-то живет?

Женщина усмехнулась и показала рукой на металлическую — страшноватого вида — кровать:

«У нас!»

Признаюсь, чего-то подобного я уже ждал и не слишком поэтому удивился:

— Давно?

«С Сазона и Евпсихия»[48].

— Точно?

«Как же не точно, когда канун Рождества[49] был?»

Я кивнул и прикинул: в принципе, всё сходилось. Полгода назад дядюшка объявился в общежитии, и тогда же начали происходить все связанные с ним кошмары: пожар, убийство пасынка, явление призрака… Меня осенило:

— А сами-то вы как давно сюда перебрались?

«Так в тот же день!»

— И с тех пор…

«Живем душа в душу!»

— Но как Илья Борисович объяснил?

«Чего ж здесь в объяснения входить?»

Действительно: что тут объяснять? Барин захотел, вот и весь спрос!

— Ну, хорошо, — отступился я, — а сейчас-то он где?

Женщина пожала плечами:

«Не знаю».

— Как так?

«С вечера нету».

— Не ночевал?

«Зашли затемно, одежку скинули и ушли».

— Голым ушел? — не поняв, изумился я.

Теперь уже изумилась женщина:

«Зачем — голым?» — воскликнула она, глядя на меня как на сумасшедшего. — «В ихнее переоделись!»

— В их? — моя растерянность достигла апогея. — В чье — их?

«Да в ихнее же, собственное!»

— А!

«Ну да… да вот, вы сами поглядите!»

Женщина подвела меня к бельевому тюку. На мое обозрение предстала крестьянская одежонка: сильно ношеная, латаная, нечистая.

— Он в этом ходил?

«С нашего плеча!» — с гордостью пояснила женщина и улыбнулась.

— Ясно, — ответил я и задумался.

Илья Борисович устроил маскарад. Это еще — в его положении — было понятно. Но что его заставило уйти куда-то на ночь глядя да так и не вернуться? Судя по тому, что он перед уходом принял свой собственный — приличный — облик, возвращаться он не собирался или, по крайней мере, не планировал! Где его теперь было искать?

— Он ничего не сказал напоследок? — спросил я, не слишком надеясь на такой ответ, который мог бы оказать мне помощь.

Моя собеседница, однако, порылась в карманах платья и, достав какую-то бумажку, протянула ее мне.

— Телеграмма! — вскрикнул я, разворачивая бланк.

Этот бланк, очевидно, поначалу был скомкан и брошен, а потом подобран, разглажен по возможности и аккуратно сложен в несколько раз. Вот они — благослови их, Господи — барская небрежность и крестьянская бережливость!

— Телеграмму сюда принесли? — поинтересовался я, пробегая ее содержимое глазами.

Женщина кивнула:

«Чуть-чуть самлично не застали кульера. Я приняла».

— Значит, пришел, прочитал и сразу решил переодеться и уйти?

«Да».

«Мама, мама!» — послышался вдруг голос.

Я обернулся: на пороге комнаты стоял малолетний оборванец.

«Вон поди!» — замахала на него руками моя визави. — «Не видишь что ли: с их благородием занята?»

Тем не менее, мальчишка и не подумал уходить. Войдя без всякого стеснения в комнату и столь же бесцеремонно уставившись на меня, он дернул мать за рукав и неожиданно властно приказал:

«Замолчите, мама!»

«Да что с тобой? Белены объелся?»

Я прищурился, ожидая продолжения.

«Пусть рубель даст!»

«Рехнулся! Их благородие —…»

«Уж не слепой!» — перебил мальчишка. — «Лягаш!»

Я ахнул: вот уж такого определения из уст младенца я никак не ожидал! Вероятно, соответствующие эмоции в полной мере отразились на моем лице, потому что мать внезапно привлекла к себе своего сынишку, прикрыв его обеими руками, и залепетала:

«Это он по неразумию, мал ищо, не глядите так!»

— Как же, мал! — проворчал я, запуская собственную руку во внутренний карман пальто. — «Рубель», говоришь?

«Два!» — взвизгнул негодяй и вырвался от матери.

Я раскрыл бумажник и вынул два рубля:

— Говори! Вижу ведь, ты знаешь больше, чем твоя мать!

Будущая жертва каторги заблестела глазками, слова понеслись из нее, как вода из пожарной трубы:

«На вокзал ушел, Царский[50], но вернулся сразу, как не встретили его, час прождал, больше не мог, опасно: говорит, внимание привлекаем. Тамошний шпик и вправду позыривать стал: зеньки отводит, а сам зырк, зырк…»

— Подожди! Ты что же, — уточнил я, — с ним ходил?

«С ним самым, да!»

— Зачем?

«Наказал он мне баул, как встретим, по адресу сволочь, сам не собирался!»

Я сверился с текстом телеграммы:

камо ждали обрели царёво пришествие аккурат теперь в третий час берегитесь

Обратный адрес и фамилия отправителя не значились — только штемпель почтового отделения и был, — но теперь хотя бы смысл этой белиберды прояснился: камо ждали — это, вероятно, сигнал тревоги: обрели, мол, неприятностей на свои головы — полиция на хвосте! Царёво — место встречи, Царскосельский вокзал. Пришествие аккурат теперь — встреча состоится сегодня. Берегитесь — понятно без перевода. И только в третий час по-прежнему вызывало вопросы. Но я и с этим справился, припомнив, что не просто так Илья Борисович умчался на вокзал и ждал на нем, несмотря на то, что поезда уже не ходили[51]. Очевидно, что речь в телеграмме шла не о третьем часе дня, а о третьем часе от какого-то события. Вот тут-то меня и осенило, уже второй раз за этот визит: третий час от захода солнца!

— Почему так? — изумился наш юный друг[52].

Чулицкий посмотрел на него и снисходительно пояснил:

— Был бы третий час дня, идти уже не было бы смысла. Был бы третий час ночи, не было бы смысла идти так скоро. А третий час от захода солнца — как раз.

Логика построения выглядела безупречной. Спорить никто не стал.

— Я, — продолжил Михаил Фролович, — велел мальчишке рассказывать дальше. Особенно меня интересовало вот это: но вернулся. «Что это значит? — спросил я его. — Куда вернулся? Вы ведь, — обратился я к его матери, — сказали, что с вечера Илья Борисович здесь не был?»

«Не были», — снова уверила она.

«Не сюда вернулся, не сюда!» — начал пояснять мальчишка. — «В чайную дяди Матвея!»

Я вопросительно выгнул бровь.

«В доме напротив».

«На фабрике, да! На фабрике!» — подтвердил слова матери начинающий каторжанин.

— Прямо на фабрике? — я не поверил своим ушам. — Там чайная есть?

«Дяди Матвея, да!»

— Кто такой — этот дядя Матвей?

Мать и сын переглянулись.

«Хозяин».

«Чайной».

— Это я уже понял. А сам-то он кто?

«Торыжка», — почему-то нехотя признала женщина.

— Торыжка? — не понял я.

«Торжанин, по-вашему», — поправилась она.

— Час от часу не легче!

«Торгаш мелочной, ваше высокородие!» — вмешался, кашлянув, сопровождавший меня надзиратель.

— А! — я хлопну себя по лбу. — А почему так настороженно?

Мать и сын опять переглянулись. Женщина заговорила с оглядкой:

«Всякое люди добрые поговаривают. Якобы скупщик он. Мы-то не верим, нет: человек он хороший… вот и моих-то, значит, не обижает: рогаликом балует, сдобой… но — слухи! Понимаете?»

Я ничего не понимал:

— Чего он скупщик? Краденого?

Женщина перекрестилась:

«Господь с вами! Какого такого раденого? Никакого раденого он не берет! Вещи с умерших скупает и с барышом отдает!»

У меня по спине пробежали мурашки.

— С каких умерших? — чуть ли не шепотом спросил я.

«Так ведь мрет народец-то!»

— Да какой народец, Бога ради?!

«Ясно какой: здешний, фабричный!»

— Тьфу! — вырвалось у меня.

Женщина и мальчишка посмотрели на меня с неодобрением.

— Да не в том смысле «тьфу!», что «тьфу!» на вас, — мне стало неловко, — а в том, что дело у меня до других умерших. А вы меня с толку сбиваете!

«Так ведь…»

— Ну вот что: хватит! — Я жестом велел мамаше больше не вмешиваться. — А ты говори! Значит, с вокзала Илья Борисович к дяде Матвею пошел?

«Поехал!» — с гордостью поправил меня мальчишка. — «Понесся!» — мальчишка изобразил ногами биение копыт. — «Мы понеслись», — добавил он после секундного раздумья и покачал руками на манер извозчика: будто вожжи держал.

— Дальше!

«Засел он у дяди Матвея. Смурной такой, беспокойный. Потом бумагу спросил и чорнила».

— А ты?

«Я рядом был: не отпускал он меня!»

— И? Что написал?

Мальчишка важно надулся и вельможно покачал головой:

«Грамоте не обучены, да-с!»

— Плохо, Вася! Очень плохо!

«Не Вася я!» — мальчишка сдулся и, кажется, обиделся.

Я его тут же подзадорил:

— Без разницы, Вася! Только что ты мог заработать еще два рубля. А теперь — дудки!

Масштаб трагедии произвел на беса подобающее впечатление:

«Чего надоть-то?» — вскрикнул он. — «Я сделаю!»

Я подавил усмешку:

— Написал он бумагу, а дальше?

«Мне отдал».

— А ты?

«На почту снес».

— Вот так, на почту? Без ничего?

«Почему это — без ничего? С пошлиной!»

Я потряс головой, думая, что ослышался:

— С какой еще пошлиной?

«Известно, с какой! На марки!»

— Так ты о плате?

«О ней».

— Адрес!

«Седьмая линия…»

— Да не почты, дурья твоя башка!

Мальчишка насупился:

«Сам дурак!» — немедленно парировал он.

Я — энергично — погрозил ему пальцем:

— Куда письмо отправлялось?

«Никуда!»

Глазки малолетнего шантажиста заблестели. Я понял, что вот это-то и было его главным секретом.

— Как — никуда? — прошипел я, делая к нему шаг и готовясь схватить его за грудки.

Мальчишка тут же отпрянул и взвизгнул:

«Монету гони! Сам обещал!»

«А ну как я сейчас, ваше высокородие!» — процедил надзиратель и стал обходить мальчишку с другой стороны.

— Стой! — остановил я надзирателя и снова достал из кармана бумажник. — Вот твои два рубля!

Шантажист молнией юркнул ко мне и схватил деньги.

— Говори!

«Закрыта была почта!»

Я обомлел: да что же это со мной? Как я сам не подумал об этом? Понятно ведь: и затемно уже было, когда дядюшка наш на вокзал помчался, и ждал он там около часа, и вернулся потом, и какое-то время в чайной провел, и только потом писать начал, и мальчишке, чтобы до почты дойти, уж никак не менее четверти часа потребовалось — если не больше… конечно же, почта уже не работала!

— Значит, письмо все еще у тебя? — с надеждой спросил я и протянул руку.

«Вот еще! Сам доставил!»

Я подскочил:

— Куда? Как? Ты же читать не умеешь!

«А вот так!» — мальчишка злобно хихикнул. — «Больно надо — пошлину возвертать!»

— Выбросил что ли? — ахнул я.

«Доставил!»

— Но куда?

«В адрес, понятно!»

— В какой адрес?

«Рубель!»

Я — прямо ему в физиономию — швырнул очередной рубль. Негодяй ловко увернулся и подхватил скомканную бумажку.

— Ну!

«Дядечка добрый попался», — пустился в объяснения он, — «старикашка совсем… ну, прямо как ты…»

Я проглотил.

«…на ребеночью слёзку падкий. Дядечка, дядечка, — плакал я, — а куда ж бумажечку эту снести-то нужно? Прибьет меня папка! Копеечку я потерял, с почты не могу отправить… Прочитал мне дядечка адрес. И копеечку дал!»

— Зачем же он дал? Почта закрыта!

«Так добрый ведь… а потом, что я — лопух какой, у почты спрашивать?»

Я закусил губу.

«Вот в адрес я и пошел. А там…»

Негодяй снова умолк, сверкая глазами.

— За адрес уже заплачено! — возразил я, понимая, впрочем, что это не поможет.

Так и вышло:

«За адрес! Но не за то, что в адресе было!»

— Адрес говори!

«Да как же я скажу, если не сказать и то, что было?»

— Просто адрес!

«Не можно!»

Я протянул «рубель»:

— Ну!

Мальчишка сунул рубль в карман и, наконец, начал выкладывать информацию:

«Девятая линия…»

Я насторожился: упоминалась уже девятая линия!

«…сорок шестой нумер».

Я побледнел.

«Училище там».

— Солнышков… — пробормотал я, невольно попятившись к выходу.

«Ась?»

— Ничего, ничего… — я взял себя в руки. — Продолжай.

«В третьем этаже».

— Да…

«В собственные руки!»

— Кому?

«Его превосходительству…»

— Кому?! — закричал я, снова теряя самообладание.

«Его превосходительству», — повторил сорванец, — «господину действительному стат… стат..»

— Статскому советнику?

«Статскому советнику!»

Я обхватил руками голову: только не это!

«Висватому!»

Я застонал.

Мальчишка явно остался доволен произведенным эффектом. Повернувшись к матери и взявшись пересчитывать «выручку», он нравоучительно произнес:

«Учитесь, мама!»

Я схватил надзирателя за рукав шинели и, волоча его за собой, бросился вон: из комнаты, из общежития, с Кожевенной линии!

— Поворот! — Кирилов фыркнул в усы.

— Не то слово! — отозвался Чулицкий с хитроватым прищуром. — Но это еще цветочки: ягодки впереди!

— Давайте уже свои ягодки, пока не перезрели!

— Минутку, — вмешался я. — Михаил Фролович, я правильно понял, что этот… гм… этот юный любитель рублей отослал вас к профессору Висковатову?

Чулицкий кивнул:

— Правильно.

— Но вы же не хотите сказать, что профессор…

— А вы послушайте дальше!

— Но мне же нужно знать, что записывать, а что — нет! — я помахал уже на добрых две трети заполненной памятной книжкой. — Если записывать всё, в этом потом сам черт ногу сломит!

— Сушкин! — Чулицкий нахмурился. — Пишите всё, если уж взялись. Или вообще не пишите. Мне-то какое дело?

— Но…

— Довольно!

Моя нога — уверяю вас, читатель, помимо моей воли — притопнула по паркету:

— Я — лицо официальное! — требовательно произнес я. — Всестороннее освещение произошедших событий…

Михаил Фролович, а за ним — Митрофан Андреевич и Сергей Ильич засмеялись. Михаил Фролович, отсмеявшись, позволил себе новую дерзость:

— Сушкин, видит Бог: вы — такое же официальное лицо, как посол государства Луны при дворе короля Людовика Четырнадцатого[53]! Если бы не Можайский…

— Кстати, обо мне, — перебил Чулицкого Можайский.

Михаил Фролович с подозрением воззрился на его сиятельство:

— А тебе-то что? — неласково спросил он.

Можайский тоже прищурился:

— Сущий пустяк: маленькое разъяснение.

— Какое еще разъяснение?

— Ну, как же, — веки его сиятельства почти совсем прикрыли улыбавшиеся глаза, — чайная.

— Чайная? — не понял Чулицкий. — А с ней-то что не так?

— Дядя.

— Какой дядя? Хватит говорить загадками!

— Дядя Некрасова, — глаза его сиятельства распахнулись, их страшная улыбка засияла в полную мощь.

— Можайский!

— Дядя Некрасова, Илья Борисович, — соизволил пояснить его сиятельство, — всю ночь провел неизвестно где. В комнату он не возвращался. Отправиться на ночь глядя к профессору он не мог. Где же он был? А главное — почему? Если же учесть то, что ты сам рассказал о содержателе чайной…

— Можайский! — похоже, Чулицкий взбесился. — Чем молоть несусветную чушь, просто позволь закончить рассказ!

— Значит, не в чайной он был?

— Нет!

— А где же?

— Может, послушаешь?

Его сиятельство оттопырил нижнюю губу и склонил голову к плечу:

— По всему видно, ты подготовил сюрприз!

— Ты замолчишь или нет?

— Убили дядю! Ай-я-яй!

На лице Чулицкого появилось выражение разочарования:

— Ты-то откуда знаешь?

— Нетрудно догадаться!

— Но…

— Не в чайной, говоришь, его… зарезали?

Чулицкий подпрыгнул едва ли не до потолка:

— Зарезали? Почему — зарезали?!

— Потому что вряд ли застрелили!

— Издеваешься!

— Ну… — странное дело, но вечная улыбка в глазах Можайского на мгновение куда-то пропала, и от этого, признаюсь, всем нам стало как-то особенно не по себе. Даже Михаил Фролович вдруг попятился. — Наверное, да: издеваюсь.

Глаза его сиятельства снова улыбались.

Чулицкий пришел в себя:

— Чтоб тебе! — воскликнул он, доставая из кармана платок. — Ты закончил?

Можайский кивнул:

— Ладно, продолжай. Раз уж этого молодчика зарезали не в чайной, то и черт с ним. А в чайную все-таки нужно будет наведаться: слыханное ли дело? Что это еще за дядя Матвей, которого я не знаю?

— Юрий Михайлович… — Гесс. — Суворовский участок[54] не в нашей компетенции…

Можайский — губами, то есть искренне — улыбнулся Вадиму Арнольдовичу:

— Ничего: Иван Дмитриевич[55] возражать не станет.

Чулицкий:

— Зачем он тебе сдался?

Можайский:

— Интересная у него «профессия» — с трупов одежду продавать!

— Гм…

— Ладно, — примирительно, — извини. Давай, рассказывай дальше!

Чулицкий потоптался, пожал плечами и, несмотря на еще одну мою попытку протеста, продолжил:

— Выбежали мы с надзирателем из общежития и, вскочив в коляску, помчались на почту…

— Куда?

— На почту, Сушкин, на почту!

— Но почему на почту?

Михаил Фролович от досады пнул подвернувшийся под ногу стакан. Стакан, постукивая гранями, прокатился полукругом по паркету.

— Человека я там оставил! Забыли?

— А!

— И что вы только записываете? Ничего в голове не задерживается!

— Извините… — я ощутил, как уши мои потеплели, и, начав туда-сюда перелистывать страницы, сделал вид, что погрузился в содержимое памятной книжки.

Михаил Фролович, глядя на меня исподлобья, выдержал небольшую паузу и продолжил, уже не прерываясь на сторонние замечания:

— Матвеев, управляющий, по-прежнему был на месте. Увидев меня, он вышел из-за конторки и — с обеспокоенным видом — поинтересовался:

«Что случилось, Михаил Фролович? Вы так взволнованы, словно…»

— Не сейчас, Иван Васильевич, некогда! — перебил я Матвеева. — Что с отправителем? Приходил?

«Нет».

— Ладно, это уже не важно! Я обнаружил его!

Матвеев тоже возбудился:

«Кто же наш таинственный незнакомец?»

— Дядя одной из жертв… Но и это неважно. Скажите-ка вот что, Иван Васильевич: этот человек когда-нибудь делал отправления в адрес Висковатова?

«Павла Александровича?» — изумился Матвеев.

— Да!

«Нет, что вы…»

— Вы уверены?

«Конечно!»

— А кто-нибудь вместо него?

«Что значит — вместо?»

— Кто-нибудь вообще, — я взмахнул рукой, обводя помещение почты, — писал отсюда Павлу Александровичу?

«Дайте подумать…»

Матвеев и впрямь задумался, а потом и вовсе попросил помощника принести журнал регистраций.

— Что-нибудь нашли?

Матвеев перелистнул последнюю страницу и отрицательно покачал головой:

«Нет, ничего… но подождите!»

Я вскинул на него исполненный надежды взгляд, а он, повернувшись ко мне спиной, закричал… Точнее, не закричал, нет, а проделал что-то, что было бы можно назвать остервенелым шепотом:

«Михаил Семенович! Михаил Семенович!»

На зов — я даже не понял, откуда он появился — вышел степенный мужчина, представившийся мне заведующим отделом.

«Михаил Семенович!» — Матвеев ввел своего коллегу в курс дела. — «Что скажете?»

Заведующий ответил незамедлительно:

«Через отдел трижды проходили такие отправления».

Я радостно вскрикнул:

— Подробней, пожалуйста!

Михаил Семенович начал перечислять:

«Во-первых, бандероль. Отправитель… вернее, отправительница — некая… дайте припомнить…»

— Ну же, ну!

«Красивая такая барышня, очень запоминающейся внешности…»

— Васильковые глаза?

«О, вы ее знаете?»

— Наслышан уже!

Михаил Семенович сморщил лоб, в его глазах промелькнуло мечтательное выражение, тут же, впрочем, сменившееся недоверием пополам с испугом:

«Но позвольте!» — вопросил он. — «Вы ведь — начальник Сыскной полиции?»

Я подтвердил.

«Значит ли это…»

И это я подтвердил.

«Ужасно! Такая красавица! И — преступница! Кто бы мог подумать…»

— Фамилия! Как ее фамилия?

Михаил Семенович вздохнул:

«Обычная фамилия. Потому-то и вспомнить не могу: на языке вертится, а с языка не идет!»

— И все же, постарайтесь!

«Семенова? Самсонова? Сёмушкина?.. Да!» — Михаил Семенович негромко хлопнул в ладоши. — «Сёмушкина! Она самая».

— Так-так-так… — пробормотал я, записывая фамилию в книжку. — И имя? Отчество?

«О, с ними — просто. Они такие по нынешним временам необычные, что не запомнить их — грех!»

— Ну?

«Акулина Олимпиевна! Представляете?»

Я с недоверием посмотрел на Михаила Семеновича и переспросил:

— Акулина Олимпиевна? Вы уверены?

Понимаете, господа, — пояснил Чулицкий, — как и в случае с рассказом Некрасова, я еще мало что знал о сообщнице Кальберга. В сущности, я только от Некрасова и узнал о ее существовании, но он лишь дал ее общее описание, так же, как и заведующий отделом, прежде всего восхитившись ее красотой. А вот имени-отчества, как и фамилии, он не назвал: по незнанию. Поэтому «Акулина Олимпиевна» показалось мне совершенно невероятным! Михаил Семенович был прав: для нашего времени такие имя и отчество кажутся необычными. Настолько причем необычными, что тут же закрадывается подозрение: а подлинные ли они?

— С Сёмушкиной он точно ошибся. — Инихов. — Теперь мы знаем, что ее фамилия — Семарина!

Чулицкий пожал плечами:

— Ошибся или нет — значения не имеет. Да ведь и ошибки могло и не быть: мало ли как представилась эта… барышня!

— Хм… пожалуй!

— То-то и оно… Но имя-отчество… Да, господа, — уже снова ко всем нам, а не только к Сергею Ильичу обратился Чулицкий, — имя и отчество поразили меня небывало! Я, повторю, даже переспросил огорошено: «Акулина Олимпиевна? Вы уверены?»

Михаил Семенович подтвердил с довольной полуулыбкой:

«Я тоже был удивлен не менее вашего, господин Чулицкий!»

— Ну и ну… вот уж никогда бы не подумал, что кто-то еще способен так называться!

«Да, удивительно!»

— Ну, хорошо! — сам себя, а заодно и Михаила Семеновича призвал я к порядку. — А что с другими двумя отправлениями?

Заведующий назвал и их:

«Второе — письмо с наложенной ценностью, но, как мне показалось, не содержавшее что-то действительно ценное. Во всяком случае, ценное для сторонних людей».

— Почему вы так решили?

«Это был самый обычный лист бумаги с двумя-тремя строчками рукописного текста. Согласитесь, вряд ли такое отправление может быть ценным для кого-то помимо самих отправителя и получателя».

— Да, пожалуй… — согласился я. — А текст вы не запомнили?

Заведующий покачал головой:

«Нет, что вы, господин Чулицкий! У нас не принято читать чужие письма!»

Я кивнул: хотя и с досадой, но понимающе.

— А третье?

Заведующий вновь оживился:

«Третье — совсем другой коленкор! Третьим отправлением была посылка. Объемистый ящик…»

— Ящик! — воскликнул я. Под ложечкой у меня засосало.

«Да, — повторил Михаил Семенович, — ящик. И весьма тяжелый к тому же!»

— Что же в нем было?

«Как ни странно, но это я знаю!»

— Что?

«Проектор!»

— Проектор! — даже не переспросил, а утвердительно — вслед за управляющим — констатировал я.

«Да, проектор. Отправитель настаивал на аккуратном с ним обращении, так как оборудование новое, экспериментальное, хрупкое и могло бы повредиться при небрежном с ним обращении».

— Когда это было?

«С год назад».

— И вы запомнили?

«Ничего удивительного: не каждый день приходится заниматься такими отправлениями. Больше того: я и не припомню, чтобы когда-то еще приходилось! А потом, вот ведь какая еще странность…»

Михаил Семенович запнулся.

— Что? Что?

«От нашего отделения — вы же сами знаете, господин Чулицкий! — рукой подать до адресата. Ума не приложу, зачем понадобилось прибегать к нашим услугам. Не проще ли было доставить ящик наемной подводой и самостоятельно?»

— А кто отправлял?

«Сравнительно молодой человек».

— Как он выглядел?

«Очень импозантно».

— Поясните!

Управляющий посмотрел на меня с заговорщицкой хитринкой во взгляде и добродушно усмехнулся:

«Вы, полагаю, можете отличить барина от слуги?»

Я удивился:

— Возможно. Но к чему ваш вопрос?

«Представьте себе хорошо, даже щегольски одетого слугу!»

— Ну!

«Вот так и выглядел тот молодой человек: как слуга из очень богатого дома. Я…» — Михаил Семенович что-то прикинул в уме. — «Я, — повторил он, — назвал бы его управляющим или доверенным секретарем. Таким, которому платят много, но за равного не держат. Манеры, взгляд, построение фраз…»

— Я понял!

На самом-то деле, господа, я не понял ровным счетом ничего: слуга из богатого дома? Секретарь или управляющий? Это еще что за птица и какова его роль?

— Раньше, конечно, вы его не встречали?

«Почему же? — возразил Михаил Семенович. — И в этом я вижу еще одну странность!»

— Говорите же!

«Он явно живет где-то совсем неподалеку: я не раз видел его здесь же, в «Олене»[56], у Александра Тимофеевича. Иногда мы сталкивались с ним за обедом. Иногда — за ужином. Не думаю, что кто-то станет ходить или ездить в «Олень» издалека…»

— Да уж, сомнительно!

«Но коли так, то что же получается?»

— Что?

«Адресат отправления — вот он, под боком. Отправитель — здесь же. К чему такие сложности?»

— Это — Аркаша Брут, — внезапно и очень мрачно заявил Гесс.

Чулицкий согласился:

— Да, теперь мы знаем, что это был именно он. Но в тот момент, на почте, я понятия не имел о существовании этого человека!

Лицо Вадима Арнольдовича стало совсем хмурым:

— Неудивительно. Я тоже и представить себе не мог, при каких обстоятельствах снова его увижу!

В голосе Чулицкого появилось сожаление:

— Вы ведь его жалеете?

Вадим Арнольдович поднял на Чулицкого недобрый взгляд. Недобрый, впрочем, не в отношении начальника Сыскной полиции как должностного лица и не в отношении Михаила Фроловича как человека, а больше в отношении абстрактного лица, сующегося с непрошенным сочувствием:

— Глупая смерть! И… незаслуженная.

Михаил Фролович наморщил лоб и задумчиво почесал его.

— Незаслуженная? Это вряд ли. А вот нелепая — согласен.

— Пусть так.

— Не вините себя. — Чулицкий подошел к Вадиму Арнольдовичу и доверительно взял его за локоть. — Дров вы, конечно, наломали: спору нет. Но в смерти вашего приятеля вы не виноваты. Ему в любом случае была крышка!

Гесс отстранился:

— Пусть так. Но чтобы вот так… пулю в лоб на моих глазах!

Чулицкий пожал плечами:

— А по мне, так даже лучше: быстро и без мучений. Всяко лучше, чем быть повешенным!

Гесс вздрогнул и отошел от Михаила Фроловича еще на шаг.

Чулицкий кашлянул.

Можайский подхватил с буфета стаканы и бутылку и вроде как переменил тему:

— А не выпить ли нам?

Все мы с облегчением загудели и окружили его сиятельство пестрой толпой. «Наш князь» — с видом немного комичным, что было особенно заметно на фоне его неизменно мрачного из-за увечий лица — начал оделять нас выпивкой. Действовал он быстро и ловко, так что уже минуту спустя каждый из нас держал стакан и ожидал тоста.

— Ну, за весну! — провозгласил его сиятельство.

Мы выпили и прислушались: за окнами по-прежнему завывал штормовой ветер, в стекла билась ледяная крупа.

— Да, запаздывает, голубушка! — подтвердил Можайский, словно отвечая на наши явные мысли. — Ну да ничего: капель уже прозвенела, оттепели пошли… так, глядишь, и всё зазеленеет — оглянуться не успеем!

— Дай Бог, дай Бог, — поддержал Можайского Кирилов. — Весною и нам работать сподручней!

— Всем сподручней, Митрофан Андреевич, всем!

Пожарный и полицейский обменялись улыбками.

— А теперь, — заявил Можайский, когда хмарь, навеянная столкновением Гесса и Чулицкого, вполне, казалось, рассеялась, — можно и к нашим баранам вернуться. Я так понимаю, — это уже Михаилу Фроловичу, — с почты ты прямиком к Висковатову в гимназию отправился?

— Да, — подтвердил Чулицкий.

— И что же там?

— Мрак, ужас, смерть!

— Неужели дядюшку прямо там зарезали? — в голосе Можайского послышалось недоверие. — У Висковатова?

— Ну… — Чулицкий покрутил растопыренными пальцами правой ладони: мол, как посмотреть, — и да, и нет. Не совсем, короче!

— Ну, так рассказывай!

Михаил Фролович рассказал:

— Когда на почте я выжал все, что мог, и, выжав это, пришел в едва ли не леденящее волнение от вскрывшихся обстоятельств, я наспех попрощался с Иваном Васильевичем и Михаилом Семеновичем и — пешком, не желая тратить время на дорожную сутолоку — полетел на девятую линию. Вы себе представляете сорок шестой дом? — четырехэтажный[57], на невысоком цоколе, некрасивый, но вполне респектабельный с фасада, и с мрачным, застроенным корпусами двором?

Можайский, Инихов и Гесс кивнули утвердительно. Остальные, считая и меня, помялись в сомнении. Не знаю, кто как, а я не обращал на этот дом никакого особенного внимания, хотя и жил неподалеку, и, разумеется, не раз его видел воочию.

— Дом этот — вполне себе достопримечательность: благодаря гимназии и реальному училищу Видемана — известному, как вы знаете, заведению. Преподавательский состав в заведении этом — на удивление: один Павел Александрович — заслуженный, как-никак, профессор Императорского Университета — тому очевидное подтверждение. Но вот всё остальное…

Чулицкий слегка поежился.

— … от всего остального — мурашки по коже! Я даже не говорю о том, что если один этаж отдать под нужды мальчишек, весь дом неизбежно приходит в расстройство: нет. Больше всего меня поразила и обеспокоила царившая там атмосфера: какая-то помесь фальшивого благополучия и кричащей нужды. В такой атмосфере уже неважным казалось всё прочее. Поднявшись на третий этаж с парадного входа, я позвонил в квартиру Павла Александровича, но тут же припомнил, что день — будничный, а директор училища — человек, несомненно, занятой. Поэтому я ничуть не удивился, когда открывшая дверь не то экономка, не то какая-то дальняя родственница на мой вопрос о Висковатове ответила, что он на занятиях. Пришлось перейти от квартиры в учебные помещения и порасспрашивать там.

Нашелся Павел Александрович быстро, и также быстро он согласился ответить на мои вопросы. Однако взгляд его был тяжел, ноздри крупного носа подрагивали от сдерживаемого волнения, рукою Павел Александрович то и дело проводил по окладистой бороде, а иногда забирал в пригоршню спущенные на воротник волосы. Я насторожился: люди, не чувствующие за собою никакой вины, обычно при встрече с полицией так себя не ведут.

— Знаком ли вам некий Илья Борисович? — первым делом осведомился я, пристально глядя на Висковатова.

«Фамилия?» — коротко уточнил он.

— Некрасов.

Павел Александрович хмыкнул:

«Один Некрасов мне точно известен. Но вряд ли вас интересует именно он!»

— Милостивый государь!

«Некрасов, говорите?» — Павел Александрович сбавил обороты. — «Нет: что-то не припоминаю».

— Как же так?

«А что же в этом удивительного?»

— Да ведь вы только минувшим вечером получили от него письмо!»

Павел Александрович порозовел:

«Письмо? Какое письмо?»

— Вам мальчик его принес. Отпираться бесполезно!

Краска на лице Павла Александровича стала заметней:

«Ах, вы об этом письме!»

— Было еще какое-то? — поддел профессора я, чтобы и дальше понаблюдать за его реакцией.

Павел Александрович, однако, отреагировал спокойно:

«Нет, других писем не было».

— Тогда расскажите об этом!

«Но что именно вас интересует?»

— Прежде всего: как давно вы знаете Илью Борисовича?

«Вообще не знаю».

— Павел Александрович!

«Я правду говорю». — Взгляд Висковатова стал еще тяжелее. — «В том смысле, что лично с ним не знаком».

— Но письма, тем не менее, он вам почему-то пишет?

«Илья Борисович — мой корреспондент».

— Корреспондент?

«Э… гм… да».

— Какого же рода корреспонденцию вы с ним поддерживаете?

Павел Александрович покраснел еще больше:

«Он… документы для меня подыскивает!»

— Какие документы?

«Обычные. То есть — необычные, конечно: грамоты, стихи…»

— Павел Александрович! — я решил положить конец этому неясной причины и очевидному вранью. — Илья Борисович обвиняется в совершении нескольких тяжких преступлений, считая даже убийство.

«Убийство!» — теперь на лице Висковатова промелькнул ужас. — «Убийство?»

— Да. Что вы на это скажете?

Краска с лица профессора сошла: он побледнел.

«Уверяю вас, я ничего об этом не знаю! Вы же не думаете, что я…»

— Нет, разумеется, — я решил не перегибать палку, — ничего такого у меня и в мыслях нет. Но вы должны без утайки рассказать мне обо всем. Понимаете? Обо всем решительно! А чтобы вы понимали, что я перед вами честен, знайте: о проекторе мне тоже известно.

«Господи!» — искренне изумился Павел Александрович. — «Проектор-то тут причем?»

— Вот и я хотел бы это понять!

«Поясните: потому что я-то уже вообще ничего не понимаю!»

— Хорошо, — я жестом пригласил профессора занять стул напротив меня, хотя — по чести и месту — профессору следовало предложить мне сесть. — Давайте обо всем по порядку.

«Сделайте милость!» — Павел Александрович сел.

Я — вкратце, разумеется, и не касаясь определенных деталей — рассказал профессору о произошедших в городе событиях и о том, какая роль в них выпала на долю Ильи Борисовича. Роль при этом добровольная, а потому особенно предосудительная.

Павел Александрович слушал, не перебивал, а когда я покончил с этим, уже без ерничанья и куда более приветливо, чем поначалу, стал отвечать на мои вопросы.

«Понимаете, — прежде всего, пояснил он мне, — я давно подумывал о том, чтобы сделать некоторые из моих исследований… как бы это сказать? — более рациональными что ли, менее затратными по времени. Я имею дело с огромным, колоссальным количеством самой разной документации, причем многие из рукописных текстов представляют собой самые настоящие головоломки. Лучшие из графологов далеко не всегда способны разобрать написанное в спешке или… ну…»

— Или как?

«В подпитии, например, — признал Висковатов, — а то и в горячечном бреду. Такое встречается и, к сожалению, совсем нередко».

— Но чем же вам помочь проектор?

«Детализацией».

— Не понимаю.

«Странно. Ведь вы должны быть наслышаны о работах господина Буринского!»

— Ах, вот вы о чем[58]!

«Конечно. Принцип схож. Да и саму идею я подобрал именно у этого вашего коллеги. Только слегка изменил ее для собственных нужд, к фотографированию добавив проекцию специальным аппаратом».

— Но как вы узнали о существовании такого аппарата?

«Я и не узнавал. Мне о нем рассказали».

— Кто?

«Молжанинов».

— Фабрикант!

«Он».

— Значит, вы с ним встречались?

«Разумеется. И не раз. Семен Яковлевич — известный меценат».

— Вы говорили с ним о ваших исследованиях?

«Вполне возможно: я, если честно, не помню».

— Не помните?

«Я много с кем говорю. Невозможно упомнить всё».

— И?

«Однажды — где-то около года назад или даже поболе — Семен Яковлевич предложил мне опробовать новый проектор, а если он подойдет мне — преподнести его в дар. Я, разумеется, согласился».

— Странно… — пробормотал я, думая о способе доставки.

«Что?»

— Доставили вам этот проектор весьма необычным способом.

Павел Александрович улыбнулся:

«Напротив: способ был самым обычным».

— Конечно, — парировал я, — через ближайшее отделение почты, вместо того чтобы просто доставить на дом!»

«Этому есть объяснение».

— Внимательно слушаю!

«Почта — учреждение официальное, с официальными же документами. Почтовая доставка — не подлежащий сомнению факт деловых отношений, освобождающий от подозрений в неясном происхождении полученной вещи. Проектор — помните это? — был необычным, экспериментальным, такие не просто пока еще днем с огнем не сыскать, а вообще не найти. Чтобы я мог избежать возможных подозрений в незаконном присвоении чужих разработок — чего только в наш век не случается? — мы с Семеном Яковлевичем и договорились о таком способе доставки».

— Гм…

Сказанное Павлом Александровичем меня обескуражило: всё выходило так просто и прозаично! И хотя определенные шероховатости в деле с доставкой по-прежнему имели место быть, объяснение в целом оказывалось разумным, а главное — таким, сомневаться в правдивости которого не приходилось.

— Теперь — бандероль, — проектор я оставил в покое: похоже, Молжанинов и впрямь совершил не более чем акт своего рода благотворительности, не имея в данном случае никаких преступных намерений.

«Бандероль была от него же».

— Но отправитель другой!

«Ну и что?» — удивился такой постановке вопроса профессор.

Я спохватился. Действительно: ну и что? Разве Молжанинов должен был непременно одного и того же человека на почту посылать?

«В той бандероли содержались сухие реактивы для ухода за специфической оптической линзой проектора. Семен Яковлевич обязался высылать новые порции с определенной периодичностью: срок годности у этих реактивов невелик, поэтому сделать существенный заблаговременный запас их невозможно».

И снова я был разочарован.

— Но имя-то, имя! — все же решил попытаться я. — Имя отправителя вас не удивило?

Павел Александрович буквально расплылся в улыбке:

«Отправительницы, хотите вы сказать!»

— Да!

«Акулины Олимпиевны?»

— Ее самой!

«Нет, не удивило».

Зато удивился я:

— Похоже, Павел Александрович, вы эту барышню знаете!

Профессор тут же согласился:

«Эта, как вы говорите, барышня — медицинская сестра на добровольных началах. Работает из благотворительных соображений. В частности, насколько мне известно, в Обуховской больнице. Но для меня важнее то, что Акулина Олимпиевна — давнишняя знакомица Семена Яковлевича и не раз и не два выполняла различные его поручения по части всяческих добрых дел».

Я вздохнул:

— Да уж, добрых…

Впрочем, как вы понимаете, господа, я еще ничего конкретного об этой девице не знал, за исключением того, что она играла какую-то роль и при Кальберге, выступив в качестве лица, убедившего Некрасова-младшего в «подлинности» трупа его якобы сгоревшего в пожаре дядюшки.

— А Кальберга вы знаете? — спросил я.

«Это того, который барон?»

— Именно.

«Доводилось встречать».

— Не вместе ли с Акулиной Олимпиевной?

«И с нею в том числе. Но я опять не понимаю: что в этом странного? Молжанинов и Кальберг, если я, конечно, ничего не путаю, давние приятели и даже деловые партнеры! Почему же Акулине Олимпиевне…»

— Хорошо, хорошо! — перебил я профессора, решив, что с этой стороны ничего разузнать не получится. — Остается письмо.

«Мальчик…»

— Нет-нет! — я отмахнулся от «мальчика». — Не это письмо, а другое. Полученное вами раньше: с наложенной ценностью. Помните?

И вновь подобревший было Павел Александрович стал настороженным, что выразилось во вновь отяжелевшем взгляде и нервных движениях руки, пальцы которой собрали в пригоршню спускавшиеся с затылка на воротник волосы.

«Это — конфиденциальное письмо», — сухо ответил он, не добавив ничего больше.

Я настаивал:

— В расследуемом мною деле нет ничего конфиденциального. Вам придется рассказать.

«Уверяю вас, милостивый государь, — профессор явно решил не сдаваться без боя, — если бы я полагал, что это письмо имеет хоть какое-то отношение к вашему делу и может пролить на его обстоятельства хоть какой-то свет, я, разумеется, сию же секунду…»

— Позвольте мне решать, что может, а что не может оказать мне содействие!

«Вы не имеете права…»

— Ошибаетесь, — перебил я профессора и самым вульгарным образом наставил на него указательный палец. — Не только право имею, но и прямую обязанность. Вопрос лишь в том, где именно — здесь или в моем кабинете — я как реализую данное мне законом право, так и выполню им же возложенную на меня обязанность!

Павел Александрович отшатнулся, вжавшись спиной в спинку стула. Его лицо пошло пятнами гнева:

«Милостивый государь! — воскликнул он. — Что вы себе позволяете! Я жаловаться на вас буду! Я — …»

Я снова решительно его перебил:

— Мне хорошо известно, кто вы и что вы, Павел Александрович: мыслимое ли дело, чтобы я этого не знал? И жаловаться вы, разумеется, вольны. Однако…

И тут я запнулся. В голове у меня словно шутиха разорвалась — настолько внезапно и одновременно отчетливо возникла в ней и сформировалась кое-какая мысль. Эта мысль поражала своими простотой и очевидностью: оставалось удивляться только, что до сих пор я проходил мимо нее, хотя она буквально бросалась в глаза и уже давно должна была привлечь внимание.

— Много ли ваших учеников из последних выпусков поступило в университет? — спросил я к немалому удивлению Висковатова.

Павел Александрович, по логике нашего столкновения не ожидавший ничего подобного, посмотрел на меня даже не с удивлением, как я только что сказал, а в полной растерянности:

«В университет?» — переспросил он, полагая, вероятно, что слух ему изменил. — А это-то тут причем?»

— Даже не так, профессор: сколько из них получают стипендии?

«Все», — машинально ответил Висковатов, по-прежнему не понимая, чем вызвана столь резкая смена темы.

— Все — это сколько?

«Двенадцать».

— А стипендии кто им выплачивает? Городская управа? Министерство народного образования? Кто?

Павел Александрович обескуражено покачал головой:

«Нет. К сожалению, стипендиатов такого рода среди моих выпускников совсем немного».

— Но стипендии, тем не менее, они получают?

«Да. Иначе туго бы им пришлось!»

— Так кто же их платит?

«Семен Яковлевич».

— Молжанинов!

«Да».

— А в период обучения в училище?

«Тоже».

— И плату он вносит?

«Вносит».

— А еще какие расходы он покрывает?

Павел Александрович ненадолго задумался, прикидывая что-то в уме, а потом ответил перечислением:

«Завтраки и обеды; квартира: самого училища и моя; учебные пособия: бумага, печать; канцелярские принадлежности; надбавки к жалованию учащим и доплаты квартирными[59]; экскурсионные расходы: железные дороги, пароходства…»

— У вас бывают экскурсии по воде? — не удержался я.

«Отчего же, — кивнул Висковатов, сохраняя полную серьезность, — конечно, бывают. В минувшем, например, году…»

— Хорошо, хорошо! — я попросил вернуться к списку расходов. — Очень хорошо, но продолжайте, прошу вас[60]!

«Что еще? — Павел Александрович пожал плечами. — Да вот хотя бы: буквально месяц назад мы получили нумерованный тираж Гоголя. Не всё же математикой ограничиваться!»

— Недешево обошелся?

«Ну, как… составителю — тысяча с чем-то; художнику — несколько сот; бумага — по семь рублей за стопу; набор — по двенадцать рублей за лист[61]; печать текста — по полтора рубля за тысячу оттисков; рисунки — по три. Еще переплет и что-то по мелочи. Пожалуй, что и недешево».

— Можно взглянуть?

Павел Александрович поднялся со стула, подошел к книжному шкафу и достал экземпляр.

Экземпляр поражал великолепием: шагрень[62], веленевая бумага, прекрасные иллюстрации… Текст был отпечатан крупно, без скупости на объеме, поэтому том получился особенно толстым, увесистым.

Я вздохнул не без зависти: нам, в бытность мою гимназистом, такие не дарили!

— Что-то еще?

Павел Александрович поставил книгу обратно в шкаф:

«Ученическая форма, обувка…»

— В какую приблизительно сумму обходится всё это за год?

«Понятия не имею».

— Как же так? Разве не вы составляете ведомость?

Павел Александрович покачал головой:

«Нет, не я».

— У вас есть специальный служащий? Могу я с ним поговорить?

Опять отрицание:

«Такого служащего у нас нет».

— Но кто же ведет учет такого рода расходам?

«Сам Семен Яковлевич».

Я прищурился:

— Лично?

«Он или кто-то из его секретарей. Какая разница?»

— Но не вы?

«Не мы».

— И как же так вышло?

«Очень просто». — Павел Александрович развел руками. — «Поначалу, когда Семен Яковлевич изъявил желание оказывать нам поддержку, я действительно направлял ему что-то вроде списка пожеланий, но вскоре он попросил меня не беспокоиться».

— То есть?

«В самом прямом смысле: не беспокоиться. Не отвлекаться на эти заботы. С тех пор все нужды учитываются им и он же их оплачивает, исходя из собственной сметы».

— Вас это не удивило?

«Почему это должно было меня удивить?»

— Ну как же: не вам ли виднее, в чем именно нуждаются училище, учащие, ученики?

Отрицание:

«Семен Яковлевич — не новичок в такого рода деятельности».

— Стало быть, претензий у вас нет?

«Никаких. Мы получаем даже больше того, что я намечал, когда лично составлял списки!»

— И деньги через вас не проходят?

«Нет, конечно».

— Но какие-то бумаги вы все же подписываете?

«Разумеется».

— Какие?

«Подтверждающие, что те или иные блага были нам действительно предоставлены. Какие же еще?»

— И вы ни разу не обратили внимания на суммы?

«Никакие суммы в них не значатся. Мы же не деньги получаем, а готовую, так сказать, продукцию!»

— Вот теперь, — удовлетворенно улыбнулся я, — многое прояснилось!

Павел Александрович моей улыбкой не удовлетворился:

«Но к чему вы всё это спрашивали?»

— Неважно. Для вас. Но вы мне очень помогли. И в знак признательности…

«Минутку!» — перебил меня Висковатов. — «Объяснитесь все-таки!»

— Ну, будь по вашему…

Я вкратце поведал о своих соображениях. Павел Александрович сначала протестовал, но затем сдался и стал мрачнее тучи:

«Какой ужас!» — прошептал он. — «Какой позор!»

— Не отчаивайтесь, — попытался его успокоить я, — в этом нет вашей личной вины, пусть даже ситуация и в самом деле неприятная.

«Куда уж хуже…»

— Могло, могло быть и хуже… Но давайте вернемся к письмам.

Павел Александрович посмотрел на меня почти затравленно:

«Ко всем?» — спросил он безнадежно.

Я кивнул:

— Да, Павел Александрович. Ко всем. Вы же сами видите: ничего не поделать. Всё одно к одному…

Висковатов тоже кивнул, на этот раз соглашаясь:

«Увы!»

— Итак…

«То письмо, о котором вы говорили, — начал признаваться он, — с наложенной ценностью, было ничем иным, как утвержденным актом бесплатного проезда по Николаевской железной дороге в период между несколькими датами: мы — руководство училища — собирались вывезти учеников на несколько экскурсий — в Тверь и в Москву. К акту была приложена записка…»

— Очень хорошо, что вы об этом не забыли, — удовлетворенно сказал я, памятуя о словах управляющего почтовым отделом. — На почте никакого акта не помнят, тогда как рукописный листок запомнили очень хорошо: не каждый день ценным отправлением нарекают несколько строк на обычной бумаге.

«Если желаете, — ответил Павел Александрович, — я покажу вам эту записку».

— И акт, пожалуйста.

Висковатов подошел к столу и вынул из ящика сложенный втрое стандартный лист писчей бумаги и то, что с отдаления можно было принять за конверт с наклеенными марками.

«Держите».

— Я принял и то, и другое. Конверт на деле и оказался тем самым актом: не удивительно, что Борис Семенович, управляющий, ничего о нем не сказал. В непонятных, но, впрочем, уже и неважных целях его сложили в виде конверта лицевой стороной наружу и по такому назначению использовали. Записка же гласила следующее…

Чулицкий достал из кармана памятную книжку и зачитал:

Павел Александрович!

Пересылаю Вам разрешение Дирекции Николаевской железной дороги на бесплатный проезд в Тверь и в Москву и обратно для группы Ваших учеников. Разрешение, изволите видеть, действительно для проезда в Тверь между седьмым и одиннадцатым; для проезда в Москву из Твери — между восьмым и тринадцатым; для проезда в Петербург из Москвы — между четырнадцатым и шестнадцатым. О размещении в Москве я также договорился.

Одна небольшая просьба: примите, пожалуйста, от моего секретаря посылку для его родственника в Твери — человек этот встретит Вас на вокзале. В посылке — оранжерейные персики, отправить их почтой невозможно. Правила-с!

Ваш С.Я.М.

— Вот так, господа!

— От седьмого до одиннадцатого… — прошептал Кирилов. — И шестнадцатого — в Петербург… А восемнадцатого…

— Да.

Можайский:

— Хитрые сволочи!

Гесс:

— Не так всё просто, Юрий Михайлович.

Чулицкий:

— Совершенно верно: не так всё просто.

Можайский:

— Я уже понял, что с самим Молжаниновым всё далеко не просто. А вот идея — проста. И цинична настолько, что это уму непостижимо! Передавать взрывчатку с детьми! Как шоколадку какую! Удивительно, что никто не погиб… персики! Оранжерейные! — Его сиятельство цедил слова сквозь зубы, его страшные глаза сузились до щелочек, но их улыбка полыхала сквозь эти щелочки подобно ацетиленовым горелкам. — А если бы сопровождающие не досмотрели? А если бы мальчишки вскрыли коробку? Вы представляете, господа, чем это могло закончиться?

Перед моим мысленным взором встала картина взорванного тогда полотна и сошедшего с рельс состава, по чистой случайности оказавшегося маневровым: диспетчер пустил его перед московским экспрессом, давая возможность убрать от подъездов к станции несколько отцепленных от других поездов пустых пассажирских вагонов. Террористы ошиблись, приведя свою мину в действие. И только эта ошибка спасла десятки, а возможно, и сотни ни в чем не повинных людей от неминуемой смерти!

По спине побежали мурашки. А если бы, как говорил Можайский, бомба случайно взорвалась в вагоне?

— А мы-то гадали, как они ухитрились всё это привезти!

Способ воистину был сатанинским!

— Можете себе представить, — между тем, продолжил Чулицкий, — какой эффект произвела на меня эта записка! Я то перечитывал ее, не веря своим глазам, то в упор смотрел на Павла Александровича. Висковатов выглядел обеспокоенным, но до него подлинный смысл адресованного ему послания и того, что он — собственными своими руками — натворил, все еще не дошел. «Неужели вы ничего не понимаете?» — тогда воскликнул я и посмотрел Павлу Александровичу в глаза.

Он, однако, не понял:

«Нет. Да что с вами?»

— Даты! Даты сличите!

«А что с ними не так?»

— Вы ездили на экскурсии?

«Конечно».

— Посылку с «персиками» вам дали?

«Да».

— Вы ее передали… э… родственнику молжаниновского секретаря?

«Разумеется».

— А коробку в пути вскрывали?

«Нет. Зачем?»

— Да хотя бы затем, чтобы убедиться: действительно ли в ней персики были!

Вот теперь Павел Александрович побледнел, а в его взгляде заплескался ужас:

«Так это были не персики?» — промямлил он. — «А что?»

Я вздохнул:

— Вы ведь знаете о попытке подрыва московского экспресса?

«Д-да…»

— Так вот: для следствия самой большой загадкой явился вопрос — как террористам удалось доставить взрывчатку на место минирования?

«В-вы… п-полагаете…»

— Уверен.

Павел Александрович схватился за голову:

«Что же теперь будет?»

— Где у вас телефон? — вместо ответа на заданный мне вопрос сам спросил я.

Висковатов махнул рукой.

Я подошел к аппарату и попросил соединить меня с Зволянским[63]. Однако на месте Сергея Эрастовича не оказалось, и тогда я продиктовал записку, которую секретарь обязался незамедлительно вручить, едва увидит начальника.

«Что же теперь будет?» — снова спросил Висковатов, как только я повесил трубку на рычаг.

— Будем работать, — на этот раз ответил я, но с ответом ошибся: Павла Александровича интересовало другое.

«Вы же не думаете, что я — соучастник?»

— Ах, вот вы о чем… — я пожал плечами: предположить в заслуженном профессоре террориста было и впрямь затруднительно. — Нет, не думаю.

«Но меня…»

— Вас, конечно, еще раз обо всем опросят, но вряд ли что-то большее.

Павел Александрович в унынии повесил голову.

Я немного помолчал, а потом задал вопрос касательно последнего письма — доставленного мальчишкой от Ильи Борисовича:

— Вернемся, однако, к нашим баранам: где вчерашнее письмо?

И снова Павел Александрович подошел к ящику стола:

«Вот».

Я взял бумагу и прочитал:

Павел Александрович! Здравствуйте! Вы, вероятно, меня не помните, однако мы с Вами встречались у Семена Яковлевича. Я даже имел случай поинтересоваться Вашим мнением на предмет подлинности одного из автографов Михаила Юрьевича[64], волею судеб у меня оказавшегося. Полагаю, Вы получили этот автограф почтой…

Я прервался и вопросительно посмотрел на профессора:

«Получил», — подтвердил он.

месяц назад, — продолжил я чтение, — от анонима. Теперь Вы понимаете, что этим анонимом был я, а движим я был понимаем того, что мелкий частный любитель вроде меня — не лучшее лицо для хранения, не говоря уже об изучении, такого рода документов.

Прямо сейчас, когда я пишу эти строки, я нахожусь проездом в столице, следуя из своего имения за границу. Буквально пару часов назад я сошел с поезда и теперь, устроившись в гостинице, хотел бы повидаться с Вами, чтобы лично передать Вам еще один автограф поэта: он обнаружился в моей библиотеке.

Понимаю, что час уже неприемный, но выбора у меня, боюсь, и нет: уже завтра рано утром я выезжаю в Париж. Именно поэтому я взял на себя смелость явиться к Вам вслед за этим письмом, не дожидаясь подтверждения.

С искренним уважением, Некрасов И.Б.

Далее следовал размашистый росчерк, но он меня не заинтересовал.

— В каком часу Илья Борисович пришел и где он сейчас? — строго спросил я.

«Он так и не появился», — ответил профессор.

— Не появился?

«Нет», — подтвердил профессор. — «Я ждал его до полуночи. Признаюсь, сгорая от любопытства. Видите ли, и первый автограф был подлинным и чрезвычайно интересным, и второй обещал оказаться таким же. Но…»

— Но?

«Увы! — вздохнул профессор и сокрушенно покачал головой. — Время шло, а Илья Борисович всё не являлся. Около полуночи я отправился спать, решив, что какие-то более неотложные дела помешали ему. Впрочем, у меня оставалась надежда получить автограф по почте — как и тот, который Илья Борисович переслал мне раньше».

— А дальше?

«Дальше наступило утро. С ним — работа. А потом появились вы».

Я подошел к окну, выходившему во внутренний двор, и встал подле него. Вниз я не смотрел или, что будет точнее, мой взгляд рассеянно блуждал от флигеля к флигелю, по крышам, по укрытой истоптанным снегом мостовой… А затем я очнулся: во дворе истошно кричали.

Через закрытое окно невозможно было различить, что именно кричал человек, выбежавший из уводившей в подвал пристройки. Но был он явно взволнован, даже потрясен, и так размахивал руками, что они вот-вот, казалось, могли оторваться от туловища.

Я, повозившись, распахнул окно:

«Убили! Убили!» — вопил человек.

— Вы его знаете? — спросил я у тут же подскочившего к окну и вставшего рядом со мной Висковатова.

«Захар!» — воскликнул он. — «Наш кладовщик!»

Висковатов, подвинув меня, высунулся в окно и тоже закричал, что есть мочи:

«Захар! Захар! Что случилось?»

Кладовщик на мгновение замер, а потом задрал голову и заорал в ответ:

«Убили, ваше превосходительство, убили!»

«Кого убили? Где?»

«В подвале! Барин! Весь в крови! Лежит! Горло — от уха до уха!»

Толкаясь, мы — Висковатов и я — ринулись к выходу из кабинета. Сбежали по лестнице. Выскочили во двор. Захар припустился с нами, и мы — уже втроем — буквально слетели в слабо освещенный подвал.

В первое мгновение я ничего не увидел, но Захар тут же рывком повернул меня в нужную сторону, и я очутился прямо над распростертым телом.

«Илья Борисович!» — Висковатов отшатнулся.

Я склонился к телу. Горло Ильи Борисовича и впрямь оказалось разверстым от уха до уха. Кровью были залиты пальто и пол. Руки окоченели совершенно, что прямо указывало на время убийства: не позднее минувшей ночи; вернее — позднего вечера.

— Получается, он был уже мертв, когда вы его ждали!

«Но как же так? Кто его убил?»

— Кто-то и почему-то очень не хотел видеть его живым. Почему, я полагаю, понятно. А вот кто…

Висковатов жадно прислушивался к моему бормотанию:

«Кто?» — спросил он, едва я запнулся.

— Только два варианта: Кальберг или Молжанинов. Возможно, не лично, а руками своих людей, но сути это не меняет!

Висковатов побрел прочь из подвала. Я же задержался у тела Ильи Борисовича и тщательно ощупал карманы его пальто и сюртука. Во внутреннем кармане сюртука я и нашел искомое…

Чулицкий замолчал.

— Что нашли? — выпалил я.

— Предсмертную записку.

— Как — предсмертную? — я опешил. — Он что же, сам покончил с собой?

— Конечно же, нет, — поморщился Чулицкий. — Но он предвидел возможность такого поворота. Вероятно, его насторожило то, что на вокзале его никто не встретил, хотя встречу назначил. Очевидно, ему что-то должны были передать. Во всяком случае, таким, похоже, был уговор на случай явной опасности и необходимости бежать. И вот, убедившись в том, что его обманули, хотя и предупредили, он понял: предупредили его всего лишь затем, чтобы его не схватила полиция — заводилам не было резона позволить ему разговориться. Но коли так, то следующий шаг совершенно ясен: убийство самого Ильи Борисовича.

— Так что же в записке?

Чулицкий перевернул несколько листов памятной книжки и прочитал:

В собственные руки Его Превосходительству генерал-лейтенанту Самойлову[65].

Александр Александрович!

Если эта записка дошла до Вас, значит, нам более не суждено увидеться: меня убили. Но последнюю службу я Вам все-таки сослужу. Известное Вам лицо вошло в сношения с посольством. Инструкции получены. Заварушка началась!

Некрасов

В гостиной воцарилась тишина.

-----------------------------------------------------------


Поддержать автора можно переводом любой суммы на любой из кошельков:


в системе Яндекс. деньги — 410011091853782


в системе WebMoney — R361475204874

Z312553969315

E407406578366


в системе RBK Money (RuPay) — RU923276360


Вопросы, пожелания? — paulsaxon собака yandex.ru

Загрузка...