Павел Саксонов-Лепше-фон-Штайн Можайский — 6: Гесс и другие Сериал на бумаге


Карл Станиславович! Прошу Вас, самостоятельно задайте перцу Можайскому — мне, вы понимаете, не с руки — и этому его помощнику, будь он неладен! И еще одна просьба частного характера, если позволите: не могли бы Вы — лично или через нашего князя — прояснить некоторые обстоятельства яхтенного похода Лобанова-Ростовского, в котором участвовал ныне покойный отец В.А. Гесса? Интересующие меня детали я сообщу дополнительно.

Клейгельсъ

P.S. И вот еще что: Гесс, конечно, лопух, но Вы не слишком усердствуйте: хорошие надежды подает человек.



Выдержка из рапорта барона фон Нолькена К.С.

чем явно нарушил данные ему инструкции. Со своей стороны, именно это и следует рассматривать в качестве причины того, что наш человек оказался под арестом, а далее — в неподготовленном и спешном отъезде. Также считаю нужным отметить тот факт, что грубое вмешательство в дела иного, нежели ему определенного, порядка привело к гибели человека, известного под псевдонимом «Брут» и находившегося в разработке…

Настоящим прошу определить меру взыскания или наказания старшему помощнику участкового пристава к.а. Гессу.

Полицмейстер IV отделения бар. Нолькенъ



Выдержка из рапорта Гесса В.А.

На состоявшемся в ночь перед указанными событиями совещании я получил ясные и не допускающие двоякого толкования приказы моего непосредственного начальника — его сиятельства подполковника князя Можайского Юрия Михайловича. Это значит, что вся ответственность за случившееся лежит на мне одном и только я должен понести соответствующее моему проступку наказание.

Старший помощник участкового пристава коллежский асессор Гессъ

Дурак ты, братец Вадим Арнольдович!

Можайской



— Митрофан Андреевич! — снова позвал я, впрочем, не решаясь тронуться с места.

На этот раз полковник обернулся:

— Ну, что еще?

— Совсем из головы вылетело…

Взгляд Митрофана Андреевича, только что отсутствующий, стал скептическим:

— Из головы?

— Да… то есть…

Я покраснел, в полной мере осознавая неловкость моего положения.

— Да говорите уже наконец!

— Я так ничего и не понял насчет семи тысяч… тех, что Анастасия внесла в эмеритальную кассу. Зачем она это сделала? Точнее — зачем Кальберг принудил ее это сделать?

Митрофан Андреевич пожал плечами:

— Я не вдавался в детали на этот предмет, но из того что я понял…

— Да-да, Митрофан Андреевич! Что вы поняли?

Моя попытка подлизаться заставила полковника усмехнуться: он явно начал оттаивать.

— Из того, что я понял, следует только одно: этим маневром Анастасия отвлекла от себя внимание надзорных служб, которые иначе могли заинтересоваться: откуда, собственно, у сестры нижнего пожарного чина столько движимого и недвижимого имущества? А семь тысяч — что ж: вот они, на виду, и все отданы на благое дело. И ведь семь тысяч — вполне разумное или, что правильней, вполне возможное для нижнего чина накопление. Другое дело, что Анастасии всё равно пришлось отказаться от прежнего своего общества. Она справедливо заметила Кальбергу: мол, вопросов не избежать. И вот — чтобы вопросы не провоцировать и чтобы на них не отвечать — Анастасия и выскользнула потихоньку из ставшего для нее привычным круга: жен, матерей, сестер и детей всех тех, кто был сослуживцами Бочарова. Коснулись мы этой темы разве что вскользь, но Анастасия, как мне показалось, была опечалена тем, что осталась совсем одна. Стоимость денег оказалась великовата. На этом — всё?

Я искренне поблагодарил Митрофана Андреевича, пусть даже — признаюсь — его пояснения не показались мне ни ясными, ни исчерпывающими.

— А теперь…

Со своего стула поднялся Гесс:

— А теперь, полагаю, мой черед!

Я согласился:

— Да: если Митрофану Андреевичу нечего добавить…

Полковник погрозил мне пальцем:

— Нечего, Сушкин, нечего!

— …тогда, Вадим Арнольдович, вам слово.

И вот здесь, дорогой читатель, я вынужден сделать отступление. Дело в том, что рассказ Вадима Арнольдовича был не только краток, но и чрезвычайно неполон: по вполне понятным причинам. Всё, что произошло с Вадимом Арнольдовичем после того, как Молжанинов застрелил «Брута», можно уложить буквально в пару слов. И этими словами станут «допрос» и «рапорт». Потому что — и это очевидно — никто не собирался давать Вадиму Арнольдовичу разъяснений. Скорее даже наоборот: было сделано всё, чтобы еще больше сбить его с толку.

Отсюда возникает резонный вопрос: как именно следует поступить, чтобы до вас, читатель, донести не обрывки картины, а хоть что-то подобное ее полноте?

Если просто переписать рассказанное Гессом, получится совсем не то. Но если добавить то, что лично мне тало известно позже и из других источников, получатся сумбур и сумятица.

В общем, дорогие мои, я в полной растерянности!

Есть, конечно, и третий путь — вложить в уста Гессу и другим чужие слова, распределив их между ними так, чтобы всё выглядело более или менее естественно. Но ведь тогда — не правда ли? — окажется, что я написал роман или повесть. Говоря иначе, художественное произведение, а вовсе не достоверный отчет! Ибо откуда в романах взяться достоверности? Приучен ли кто-то из нас доверять романам? Даже господин Верн — автор восхитительных и глубоко провидческих приключенческих книжек (за исключением разве что книг о профессоре Лиденброке[1] и мсьё Ардане[2]) — даже он вряд ли может претендовать на звание летописца, оставаясь — обеими руками и головой — в баснопишущем цехе[3]!

Кто из нас не мечтал, особенно в восторженных юношеских летах, о полете на воздушном шаре[4] или о путешествии через весь известный человечеству населенный мир[5]? Кто не следил с замиранием сердца за плаваниями капитана Немо[6] или перипетиями организации колонии на необитаемом острове предприимчивыми американцами[7]? Кто не сопереживал экспедиции лорда Гленарвана[8] и не восхищался благородным мужеством Дика Сэнда[9]? И кто же не знает капитана Гаттераса[10]?

Но, тем не менее, кто, положив руку на сердце, может сказать, что все описанные в книгах господина Верна вещи — правда, а не вымысел? Разве помогла выдающемуся французу репутация человека, способного заменить собою всю Академию[11]?

Скажу как на духу: я, разумеется, был бы не прочь заслужить репутацию, подобную репутации господина Верна. Но, будучи репортером, а не писателем, с известными поправками. А именно: я бы хотел, чтобы меня считали таким человеком, который тщательно выверяет факты и преподносит читателям только то, что в полной мере соответствует действительности. Но именно потому-то я и не могу прибегнуть к третьему открывающемуся передо мной способу подачи материала — превратить сухой, основанный только на фактах, отчет о событиях в полностью или отчасти художественное произведение!

Что же мне делать? Никакого пристойного выхода из ситуации я не нахожу. Ни один из вариантов мне не подходит. Верите ли, читатель? — хоть откладывай в сторону перо и бумагу и вовсе не готовь к печати главу о Вадиме Арнольдовиче! Но ведь и это — никакой не выход. И даже хуже: слабость, проявленная, можно сказать, на боевом посту! Ибо кто, как не мы, репортеры, находимся на передовой новостей и событий и призваны оповещать о них наше общество?

— Я готов! — сказал Вадим Арнольдович, замещая в центре гостиной Митрофана Андреевича. — Но, господа, вынужден предупредить: кое-какие детали к уже известным я, разумеется, добавлю, однако в целом мой рассказ вряд ли внесет полную ясность в уже сложившуюся у нас картину. По крайней мере, вряд ли он станет для вас откровением.

Можайский:

— Говорите, Вадим Арнольдович, мы вас внимательно слушаем. Тем более что именно вам выпала нелегкая доля… э…

— Крупно проштрафиться! — с грустной улыбкой закончил за его сиятельством Гесс.

Можайский тоже улыбнулся — губами, — одновременно прищурив глаза, чтобы хоть так притушить их собственную жуткую улыбку:

— Полно, не берите в голову: с кем не случается!

Чулицкий фыркнул:

— Действительно, Вадим Арнольдович: не берите в голову! При Можайском сам Бог велит вам сохранять спокойствие. Как говорится, если начальник таков, подчиненному ли выбиваться из ряда?

Гесс нахмурился. Чулицкий поспешил отвернуться, не преминув, однако, фыркнуть еще раз. Можайский же помахал рукой, как будто прощаясь с уходящим вагоном:

— Кажется, ты, Михаил Фролович, обещал помалкивать!

Чулицкий вновь обернулся и фыркнул в третий раз:

— Помолчишь тут, да-с! Никакого терпения не хватит!

Инихов:

— Господа!

— Курте свою сигару, Сергей Ильич!

Инихов бросил на Чулицкого лукавый взгляд и тут же окутался клубами табачного дыма.

Можайский подошел к Гессу и хлопнул его по плечу:

— Начинайте с Богом!

Гесс кивнул и действительно начал.

— Когда Молжанинов застрелил Брута, я было подумал, что и мне приходит конец. Но, как это ни странно, Молжанинов отложил револьвер и даже отодвинул его по столу как можно дальше от себя.

«Поздно, — сказал я в телефонную трубку, обращаясь к Зволянскому, — он только что застрелил человека!» Но взгляд мой при этом был устремлен на Молжанинова и, полагаю, в первые мгновения преисполнен ужаса.

Ибо — да, господа, признаюсь, не стыдясь: струхнул я изрядно! И хотя на меня не раз наставляли дуло, не говоря уже о том, чтобы стрелять, но никогда еще этого не делал миллионщик, которому — я готов был ручаться! — за деньги простилось бы всё. Чувство было на редкость неприятным; я даже ощутил, как правое колено начало предательски подрагивать. Но — а вот это скажу без ложной скромности — я быстро взял себя в руки. И как только это случилось, я преисполнился гнева — того, какой греки называли музическим, имея, очевидно, в виду то, что он посылается богами[12]!

Как бы там ни было, но я, отшвырнув телефонную трубку, буквально навалился на стол, подхватил с него револьвер, сунул его — револьвер этот — себе в карман, а затем, не глядя уже на Молжанинова, бросился к Бруту…

— Вот это, — Можайский, — напрасно!

— Юрий Михайлович, я…

Можайский снова похлопал Вадима Арнольдовича по плечу и, щурясь, чтобы притушить улыбку в глазах, пояснил:

— Лишиться такого помощника, как вы, Вадим Арнольдович, решительно не входит в мои планы. Поэтому запомните на будущее… нет! — Можайский усмехнулся. — Зарубите себе на носу: не поворачивайтесь спиной ко всякого рода мерзавцам, не убедившись верно в том, что они совсем безоружны! Ведь что могло получится?

— Я…

— А получиться, — не обращая внимания на явный протест Гесса, продолжил Можайский, — могло вот что!

— Юрий Ми…

— У Молжанинова мог оказаться другой револьвер: хоть в ящике стола, хоть в кармане. Мог оказаться нож…

— Но…

— Не спорьте, Вадим Арнольдович! Не спорьте. Мог оказаться.

— Да я…

— А вы, — Можайский особенной интонацией выделил это «вы», — повели себя неразумно. О чем вы думали, когда бегом отправились к Молжанинову, вместо того чтобы мои поручения исполнять?

Гессу пришлось признаться:

— Я думал… я думал, что он и есть тот таинственный человек, через которого клиенты выходят на Кальберга!

— Говоря проще, вы полагали, что Молжанинов — преступник!

— Ну… — смущение, — да.

Можайский направил указательный палец вверх и произнес назидательно:

— Вот видите!

— И все же…

— А дальше он прямо на ваших глазах убил человека!

— Да, но…

— А вы, не обыскав его, не обездвижив, повернулись к нему спиной!

— Юрий Михайлович! — в голосе Гесса появилась такая настойчивость, игнорировать которую Можайский уже не смог.

— Ну? — спросил он. — Ну?

— Да ведь Зволянский сказал мне, чтобы я ничего не предпринимал и просто дожидался прибытия либо его самого, либо чиновника для поручений!

Можайский, невольно отступив на шаг, всплеснул руками:

— И что с того?

— Ну как же…

— Вадим Арнольдович! Дорогой вы мой! — Можайский опять приблизился к Гессу. — Что вы такое говорите? На ваших глазах человек, подозреваемый вами в совершении тяжких преступлений, спокойно, хладнокровно — непринужденно, можно сказать — застрелил собственного служащего, проявив при этом изрядную меткость, а вы положились на приказ Сергея Эрастовича, который ни сном, ни духом…

— Зволянский…

— Сергей Эрастович находился в нескольких верстах от вас. Вам самому не интересно, какой была бы его реакция на обнаружение еще и… вашего трупа?

Гесс вздрогнул.

— Что, неприятно?

Во взгляде Гесса появилась нерешительность:

— Приятного, конечно, мало. Однако, Юрий Михайлович, ситуация была необычной: вы должны с этим согласиться! Молжанинов — по заверению Зволянского — вовсе не был обычным преступником…

— Это вам Сергей Эрастович по телефону сказал?

— Нет, но…

— «Нет, но…» — передразнил Гесса Можайский. — В тот самый момент, когда вы — по вашему же выражению — отшвырнули трубку, схватили револьвер Молжанинова и, сунув его в карман, бросились к вашему убиенному приятелю, вы знали, что Молжанинов — преступник… э… не совсем обычный?

— Нет.

— Ведь поэтому-то — и снова по вашему же признанию! — испугались?

— Да.

— И даже без чувства ложной скромности поведали нам, как справились с собственным страхом?

— Я…

— Так с чем же, а главное — зачем вы спорите?

Можайский, перестав щуриться, посмотрел Гессу прямо в глаза. Тот снова вздрогнул.

— Слушайте, Юрия Михайловича!

Гесс оборотился, на вынувшего изо рта сигару и переставшего дымить Инихова.

— Слушайте, слушайте! — повторил Сергей Ильич. — Вы поступили необдуманно…

Смешок:

— Ему, — Чулицкий, — не привыкать!

Можайский:

— Михаил Фролович!

Чулицкий в очередной раз фыркнул и в очередной же раз отвернулся.

Инихов, улыбнувшись, закончил:

— При других обстоятельствах необдуманность вашего поступка, Вадим Арнольдович, могла бы стоить вам жизни: Юрий Михайлович прав. Да и в том случае, если бы даже вы наверняка знали, что лично вам Молжанинов не опасен, полагаться на такую убежденность не стоит. Ошибиться так легко…

— В общем, — подытожил Можайский, — больше так не делайте!

Гесс вздохнул:

— Если меня вообще оставят на службе…

— Простите?

— Я говорю: если меня после всего случившегося вообще оставят на службе, а не вышвырнут взашей, тогда уж впредь я буду осторожней. Обещаю.

Чулицкий повернулся обратно — лицом к Гессу и Можайскому — и посмотрел на Вадима Арнольдовича внимательно.

Стоя под этим откровенно оценивающим взглядом, Гесс явно испытывал неловкость, но молчал.

Наконец, Чулицкий — уже без фырканий и насмешек — сказал:

— Глупости. Никто вас ни в какую шею не вытолкает!

И вдруг, после непродолжительной паузы добавил:

— А хотите, я лично дам вам рекомендацию?

Гесс смутился:

— Михаил Фролович, я очень признателен вам, но…

Чулицкий, едва ли не копируя на свое лицо доброе выражение лица улыбавшегося Инихова, тоже улыбнулся, и его собственное лицо вдруг приоткрылось необычными для посторонних чувствами — и добротой, и отзывчивостью, и чем-то еще, что лично я навскидку определить не смог, но что мне, тем не менее, понравилось:

— Я, пожалуй, скоро уйду[13], поэтому бояться мне совершенно нечего. В отличие от Можайского, которому еще служить и служить…

— Михаил Фролович!

Чулицкий отмахнулся:

— Да знаю я, Можайский, знаю! Знаю эту твою… гм… «нашекняжесть». Так что ли просто тебя обожают и все твои нынешние, и все ушедшие? Ты не смотри на то, что я с тобой постоянно собачусь: характер у меня такой — ничего не попишешь…

Можайский моргнул.

— …вечно ты лезешь всех защищать и всех под крыло берешь! Даже странно, как тебя самого до сих пор не поперли…

Улыбка Михаила Фроловича стала еще шире.

Можайский закусил свою нижнюю пухлую губу.

— …и ведь что удивительно: никто, насколько мне известно, и рапорта на тебя за твои безумства еще ни разу не накатал! Это тем более странно, что — уж поверь мне, моралист несчастный! — люди в массе своей вовсе не добры, а злы. И завистливы — аж страшно порою бывает. А вот поди ж ты!

Можайский опять моргнул.

— Сколько тебя знаю, не перестаю удивляться!

Тогда Можайский пожал плечами:

— Возможно, Михаил Фролович, это потому, что я не считаю людей в массе своей злыми?

— Нет, — парировал Чулицкий, — тут что-то другое. Обаяние странное, я бы сказал. То ли совесть пробуждающее, то ли… жалость.

— Жалость?

— Ну да, именно жалость.

— Ко мне?

Чулицкий кивнул:

— К тебе, к кому же еще?

Если бы лицо Можайского, изуродованное несчастьем на море, могло нахмуриться, Можайский непременно бы нахмурился. А так — получилось всего лишь, что его разбитые брови чуточку только сдвинулись с места, отчего и без того глубокие и придававшие лицу неизменно мрачное выражение морщины и шрам у переносицы стали еще глубже:

— Что ты мелешь? — спросил Можайский, впрочем, не агрессивно.

Чулицкий покачал головой:

— Да ведь с тобой — всё равно что ребенка сладкого лишить! Сморишь на тебя и думаешь: давненько в мире не было таких блаженных. А блаженного обидеть — грех немалый на душу взять. Почище, чем человека зарезать!

Инихов поперхнулся дымом.

Митрофан Андреевич кашлянул и провел рукой по своим усам.

Можайский оглянулся на того и другого и спросил, обращаясь к обоим разом:

— Вы тоже так думаете?

Оба поспешили сделать вид, что не расслышали вопрос.

Тогда Можайский обратился ко мне:

— А ты что скажешь, летописец?

Я растерялся и поэтому ответил не сразу.

С одной стороны, в словах Чулицкого определенная доля правды была: Можайский действительно производил впечатление Дон Кихота современности, и это его донкихотство прямо-таки бросалось в глаза. Но с другой, Можайский — в отличие от своего ламанчского родоначальника[14] — явным сумасшедшим не был. Даже наоборот: иные из его поступков выдавали в нем человека ухватистого, ловкого и на редкость здравомыслящего. И вообще Можайский не забывал о себе. И пользоваться преимуществами своего, пусть и скромного, положения тоже умел. А заодно и теми преимуществами, какие давались ему обширными от рождения связями в обществе: родственными, свойственными, дружескими и даже просто приятельскими. Как это происходило, вы, читатель, видели, скажем, на примере посещения Можайским Императорского яхт-клуба: будь Можайский заурядным Дон Кихотом — а таких (Михаил Фролович, считая их явлением редким, на мой взгляд, глубоко ошибался) совсем немало… будь, повторю, Можайским заурядным Дон Кихотом, его и на пушечный выстрел не подпустили бы к Собранию этого клуба, и князь Кочубей — эта великосветская лампа накаливания — уж точно не отложил бы все свои планы, чтобы встретиться с ним!

Я растерялся, не зная, что и сказать.

— Ну? — поторопил меня Можайский. — Что же ты молчишь?

— Видишь ли… — нерешительно начал я. — Ты, разумеется, не ребенок.

— Какое откровение!

— Но…

— Что?

— Михаил Фролович прав: люди к тебе тянутся, а это неспроста. Не бывает так, чтобы симпатию испытывали все и… — я запнулся, подбирая слово, — безотчетно. Это что-нибудь да значит. Но что? — вот вопрос! И, если честно, ответа на него я не вижу. Мне ты кажешься человеком незаурядным, но хоть убей: ума не приложу, почему!

Можайский отвернулся от меня, вновь сосредоточившись на Михаиле Фроловиче:

— Ладно, — заявил он, — так что там у тебя для Гесса?

Вадим Арнольдович сделал движение вмешаться, но Можайский и Чулицкий — одновременно — шикнули на него, требуя не лезть.

— Я подам собственный рапорт, — ответил Можайскому Михаил Фролович, — в котором представлю твоего помощника в наилучшем свете. А ты не суйся: всему рано или поздно приходит конец. И это — не тот случай, чтобы рисковать. Дело не просто серьезное. По вскрывшимся обстоятельствам, оно имеет чрезвычайную государственную важность. А вмешательство твоего помощника…

Чулицкий на мгновение замолчал.

— …наше вмешательство, — тут же поправил он самого себя, — если и не окончательно что-то там сорвало, то уж точно — нанесло почти непоправимый или с большим трудом поправимый вред. Такое даже тебе не простится.

Пауза.

— А мне — всё равно. Я, пожалуй, решил окончательно: ухожу. Мне и слово. Так что, — теперь Михаил Фролович обращался уже к выглядевшему совсем несчастным Гессу, — не переживайте, Вадим Арнольдович: всё будет хорошо. На службе вы останетесь. Это я вам обещаю!

Можайский подошел к Чулицкому и — без слов — пожал ему руку.

Эта сцена показалась мне настолько трогательной, что у меня рука не поднялась вымарать ее из записей. И пусть она к описываемым мною событиям не имеет прямого отношения, мне показалось, что оставить ее, подать ее благодарному читателю — мой долг. Не только репортера, но и человека.

Итак, то и дело вспыхивавшие между его сиятельством и Михаилом Фроловичем препирательства наконец-то завершились самым приличным, хотя и неожиданным образом. До сих пор мне почему-то казалось, что не слишком приятная ворчливость начальника Сыскной полиции и его склонность к нападкам по поводу и без непременно выльются в какой-нибудь скандал — тем более грандиозный, что недовольство этими качествами Чулицкого копилось долго: не только в Можайском, но и в других. Но, к счастью, я ошибся, недооценив ни самого Михаила Фроловича, с которым до сих пор сталкивался лишь мельком — сравнительно с этим долгим и обстоятельным совещанием в моей гостиной, — ни его собственное если и не донкихотство — как у Можайского, — то уж качество бескорыстного жертвователя — точно. И это было тем менее простительно для такого стреляного воробья, как я, чем больше я мнил самого себя знатоком человеческих душ и сердец.

Возможно, и это мое отступление является лишним ad plenam[15]. Но — пусть, тем не менее, будет: quocumque aspicio, nihil est, nisi pontus et aer[16]. Оно само собой затеряется в пене и ветрах. А нет, значит так суждено[17].

— Брут, — после всех перипетий и неожиданных сценок продолжил пришедший в себя Вадим Арнольдович, — был убит наповал. Никакую помощь ему я оказать уже не мог и поэтому вернулся к Молжанинову.

Миллионщик — скотина этакая! — по-прежнему сидел за столом и — вы не поверите! — улыбался.

«Чему вы так радуетесь?» — спросил я.

«Есть причины!» — просто ответил он.

«Вы за это ответите!»

«Не думаю!»

Улыбка сошла с лица Молжанинова, но само лицо продолжало выражать непонятное мне удовлетворение. Чем же этот человек был так удовлетворен? Насколько бы предвзятым ни было мое мнение о нем, но даже я усомнился: разве может быть такое, чтобы один человек получал удовольствие от самого процесса убийства другого человека? Конечно, возразите вы, встречаются маньяки, для которых именно сам процесс — наслаждение, толкающее их на преступления. Но Молжанинов ни капельки не был похож на маньяка, а значит и мотив для радости был у него… другим. Во всяком случае, я так подумал, и, как ни странно, Молжанинов тут же это подтвердил:

«Удивляетесь?» — начал он.

«Вы хотите об этом поговорить?» — как бы поддел его я.

Молжанинов комфортно откинулся на спинку кресла, сложил руки на животе и посмотрел на меня не то чтобы насмешливо, но с таким выражением, которое не оставляло сомнений: он ощущал свое полное превосходство!

«Отчего бы и не поговорить?» — теперь уже он явно меня поддразнивал. — «У вас, я вижу, немало вопросов!»

«Вы что же, — я не поверил своим ушам, — готовы на них ответить?»

«Почему бы и нет?»

«Вот как!»

«Что же тут странного?»

К моему вообще уже неописуемому удивлению, Молжанинов снова придвинулся к столу и, одной рукой указав мне на кресло напротив, другой нажал на кнопку электрического звонка.

«Кого это вы зовете?» — воскликнул я.

«Не беспокойтесь, Вадим…»

«Арнольдович».

«Не беспокойтесь, Вадим Арнольдович: я всего лишь попрошу принести нам кофе. Или вы предпочитаете чай? Возможно, чего-то поинтересней?»

На вызов явился лакей. И я совсем перестал что-либо понимать.

Лакей этот — сухонький и благообразный на вид старичок лет под восемьдесят: знаете, из таких, о которых ныне разве что в книжках читать доводится — в роскошной ливрее, напудренном парике… на ногах — башмаки с большой золоченой пряжкой… В общем, старомодный такой лакей… Так вот: я ожидал, что он, увидев распростертое на полу тело, поднимет крик, отшатнется, выбежит вон… но ничего этого не случилось. Наоборот: запнувшись на пороге, он всмотрелся в труп и вдруг, признав в нем Брута, рассмеялся! Представляете, господа? Рассмеялся!

— Вы задержали этого милого старичка?

Вадим Арнольдович только рукой махнул:

— Куда там! Я был настолько поражен его необычной реакцией, что словно прирос к стулу. Язык же мой и вовсе отказался мне служить. В горле у меня мгновенно пересохло. По спине побежали мурашки… ко мне — клянусь! — вернулся давешний страх!

«Значит, с Аркашей нашим — всё?» — без всяких церемоний, отсмеявшись, обратился к Молжанинову странный лакей.

Молжанинов кивнул.

«А этот господин?..»

«Не обращай внимания: это — господин из полиции».

Услышав о полиции, старичок ухмыльнулся:

«Любо, любо… но не рановато ли?»

Молжанинов развел руками:

«Я его не приглашал. Сам явился».

Старик подошел ко мне и — невероятно! — положил мне руку на плечо:

«Молодой человек!» — это он ко мне так обратился. — «Вы к нам по делу?»

Я дернулся.

«А!» — старичок убрал руку с моего плеча. — «Вижу, что нет… Семен, да как же это?»

Лакей, обращающийся по имени к своему хозяину! Мурашки на моем позвоночнике сменились капельками пота на лбу.

Молжанинов опять развел руками:

«Черт их поймет — его и его начальника…»

«Уж не Можайского ли князя?»

«Ну да, его самого!»

«Хм…» — саркастически хмыкнул старик. — «Ну, коли Можайского…»

«Так вот, — перебил своего невероятного лакея Молжанинов, — черт их поймет — князя этого и Вадима Арнольдовича…»

Кивок в мою сторону.

«…как они вышли на меня, но об истинных обстоятельствах они явно ничего не знают!»

«А с этим что?» — старик ткнул пальцем в Брута.

«Хотел сдаться и всё рассказать!»

«Каков негодяй!»

К моему ужасу, старик подошел к трупу и пнул его ногой.

«Ладно, ладно… — Молжанинов призвал старика проявить определенную сдержанность. — Ты вот что: организуй-ка нам…»

Прямой взгляд на меня. Я сдался:

«Мне — водки, пожалуйста», — жалобно — признаюсь — попросил я.

«Рекомендую, сударь, шампанского!» — старик снова оказался подле меня. — «У Семена Яковлевича — отличный выбор!»

«Водки, водки Вадиму Арнольдовичу! Сейчас шампанское для него — что вон тому припарка!»

Меня передернуло.

«А мне… да тоже водки, пожалуй. И знаешь чего еще? Огурчиков! Тех, что Марья Ивановна прислала!»

Старик ухмыльнулся и вышел из кабинета.

«Эх, Вадим Арнольдович! — Молжанинов потер руками. — «Смею вас заверить, огурчики у меня — во!»

Я обреченно провалился в глубину кресла.

— М-да… — не выдержал Митрофан Андреевич. — А вы не побоялись, что вас вот так и застанут: за пьянкой с подозреваемым да еще и над трупом?

Гесс скривился:

— К тому моменту я уже настолько потерял ощущение реальности, что мне было все равно. Всё происходило как будто не со мной!

Митрофан Андреевич, более не задавая вопросов, кивнул.

— Старик вернулся через пару минут: с подносом. Поначалу поставив поднос на стол, он метнулся куда-то вбок и выкатил оттуда столик на колесах — эдакое подобие тележек для официантов, но с тою разницей, что эта «тележка» была богатейшей работы: драгоценного дерева, с инкрустациями, покрытая лаком… Столик — или тележка — оказался подле меня, и уже на него старик переставил с подноса рюмку, один из двух графинов и глубокую тарелку с даже на вид изумительными малосольными огурчиками. Рядом он положил салфетки и вилку с ножом. Правда, выкладывая нож и вилку, улыбнулся с хитринкой:

«Политес, знаете ли… — обращаясь ко мне, сказал он. — А все же, сударь мой, вы не стесняйтесь: берите огурчики руками. Так оно и удобней, и аппетитнее!»

«Да, Вадим Арнольдович, — поддержал своего невероятного слугу Молжанинов, — не стесняйтесь! Я — человек простой и уж что-что, а огурчики предпочитаю ручками!»

Он наклонился через стол и подхватил с другой — еще стоявшей на подносе — тарелки «свой» огурец. Через секунду послышался хруст.

«Мммм…» — жуя, покачал головой Молжанинов. — «Мммм…»

— Вы это… серьезно рассказываете? — Инихов, вынув изо рта сигару, смотрел на Гесса и явно не верил своим ушам. — Кто-нибудь, ущипните меня!

На лицах всех остальных, считая и Чулицкого, было такое же, как и на лице Сергея Ильича, выражение растерянности напополам с недоверием: уж не шутит ли, не смеется ли над почтенной публикой Вадим Арнольдович?

Такое же выражение, полагаю, было бы и на лице Можайского, если бы вечно мрачное лицо «нашего князя» могло выражать эмоции, а его глаза — не только улыбаться. Я полагаю именно так потому, что Можайский то и дело покусывал свою нижнюю пухлую губу и то и дело то засовывал руки в карманы, то вынимал их, не находя им места. Рассказ Вадима Арнольдовича — или его начало — явно казался его сиятельству вопиющим: и странным, и диким одновременно!

Я тоже ощущал себя не в своей тарелке: лихо закрутившись — пальба, трупы, мурашки — рассказ приобрел вдруг облик какого-то гротеска, чего-то нереального, чего-то, больше похожего на странные фантазии новомодных художников.

Поэтому и я присоединился к Сергею Ильичу:

— Меня тоже! — пробормотал я, пристально глядя на Гесса.

Но Вадим Арнольдович и не думал над нами насмехаться. Он, видя нашу реакцию на его рассказ, сложил ладони в молитвенном жесте и обратился ко всем нам — без всяких преувеличений — умоляюще:

— Господа! — его голос явственно дрожал. — Прошу вас, верьте мне! Я и сам понимаю, насколько это всё дико звучит, но… но…

Вадим Арнольдович замолчал, не зная, как объясниться.

Можайский вздохнул:

— Всё понятно… эх, молодость! Эх…

Вадим Арнольдович, однако, покачал головой:

— Нет-нет, это здесь ни при чем! Просто… я никогда не оказывался в таких ситуациях. Это было… ну вот же! — Вадим Арнольдович едва ли не подпрыгнул ко мне и схватил меня за рукав. — Это как ваши чувства, Никита Аристархович, когда вы увидели, как ломают ваш стол!

Я на мгновение опешил, а потом — неожиданно для самого себя — искренне рассмеялся:

— Понял! — воскликнул я. — Конечно!

Взгляды с Гесса переметнулись на меня.

— Или, — добавил я, — это так же, как Можайский, сующий бутылку с керосином в мой камин!

— Вот! — обрадовался Вадим Арнольдович.

Удивленные, растерянные, недоверчивые выражения на лицах сменились усмешками: как по мановению волшебной палочки. Вроде бы и ясности — на словах — больше не стало, но в то же время всё и объяснилось!

— Да, господа, — вновь, но уже повеселевший, заговорил Гесс. — Это было настолько выбивающим из колеи, что я действовал даже не как в тумане: никакого тумана и не было. Я вел себя даже не машинально. Я попросту отключился: мое сознание, мой разум ушли куда-то и там, в глубине, притаились, исполненные изумления, а место их заступила обреченность происходившим!

— Ладно! — заявил тогда Можайский. — Так что же дальше было? Как вам показались огурчики Молжанинова?

Теперь уже Вадим Арнольдович ответил в тон:

— Огурчики и впрямь оказались великолепными! Пожалуй, я в жизни не ел подобных огурцов! Они были и крепкими, и буквально тающими во рту одновременно. А соли в них, соли было ровно столько, чтобы, не возбуждая излишней жажды, служить отличной приправой. И как только я распробовал первый огурец, как только выпил первую рюмку, мир перед моими глазами принял более естественные формы, оставаясь, впрочем, по-прежнему ненормальным. Но это был уже не мир кошмара, а мир… Алисы в волшебной стране[18]!

Вадим Арнольдович по-детски улыбнулся.

— Да, — повторил он, — мир Алисы в волшебной стране! И это было тем более впечатляюще, что напротив меня, похрумкивая огурцом, сидел убийца, а рядом — тут же, в паре шагов от моего кресла — лежало тело застреленного Брута.

«Ну-с, — тоже выпив, заговорил Молжанинов, — у нас, я полагаю, есть полчаса — час: вряд ли кто-то явится раньше. Пользуйтесь моментом, Вадим Арнольдович! Задавайте свои вопросы. Ибо уже через час такая возможность ускользнет от вас навсегда!»

Я — залпом — выпил вторую рюмку.

«Скажите, — начал я, соображая с чего же лучше начать и решив, что лучше всего — с начала. — Скажите, это ведь вы поставляли Кальбергу клиентов?»

Молжанинов на мгновение-другое задумался, глядя на меня проницательно и все же с долей сомнения — сомнения в отношении своих собственных выводов.

«Давайте так, — наконец, ответил он. — В двух словах обрисуйте мне общую картину: что вообще вам известно?»

Это меня немного удивило, но я тут же припомнил два обстоятельства. Первое — обращенные к Бруту заверения Молжанинова в том, что нам — полиции то бишь — неизвестно ровным счетом ничего. Второе — его, Молжанинова, а заодно и Брута явный испуг… да что там — испуг! Явны ужас, почти панический, охвативший их, едва речь зашла о пожарах и массовых убийствах.

До меня — возможно, уже не впервые: в первый раз нечто подобное я ощутил еще раньше — начало доходить: здесь не только что-то не так, а нет так вообще всё! И тогда я решился: выложил всё без утайки…

— Вот черт!

— Юрий Михайлович?

— Ничего-ничего… — Можайский махнул рукой. — Продолжайте!

— Я рассказал Молжанинову всё. Разумеется, насколько мог сжато, потому что время нас и впрямь поджимало. Вот-вот должны были явиться люди Зволянского, а то и сам он лично, а я не питал никаких иллюзий о последствиях для самого себя.

«Ну, что же!» — Молжанинов, выслушав мой рассказ, покивал головой. — «Этот Сушкин — удивительно прозорливый человек: вынужден отдать ему должное. А вот вы все… как бы это сказать помягче? Так, чтобы никого не обидеть?»

«О чем вы?» — спросил я.

Молжанинов ладонью взъерошил свою шевелюру, приведя и без того не очень послушные кудряшки в совершенный беспорядок.

«О вашей удивительной близорукости, о чем же еще!» — заявил он с прямой непосредственностью.

«В чем же она?» — настаивал я.

«Во всем. Но давайте по порядку».

Я согласился.

«Прежде всего, — начал загибать пальцы Молжанинов, — удивительно, как вы не заметили очевидное: в каждом из подмеченных вами — или Сушкиным — деле фигурируют люди Кальберга, а вовсе не мои. Далее — мой с Кальбергом разлад: вы так и не доискались до его причины…»

«У нас не было времени…»

«Да, — неожиданно легко согласился Молжанинов, — начали вы лихо! Пара дней, и вот уже Кальберг в бегах, его люди… а что, кстати, с его людьми?»

Это уже был вопрос, относившийся к ходу следственных мероприятий, поэтому отвечать на него я отказался.

«Понимаю, — Молжанинов снова легко согласился с моими доводами. — Но лично я полагаю, что все они тоже разбежались! Вот увидите, что я прав».

Я пожал плечами: мое доверие к коллегам было непоколебимо.

— Спасибо на добром слове! — в голосе Чулицкого, еще вот только что говорившего с необыкновенной теплотой, вновь появился едкий сарказм.

Гесс подметил его и сказал просто:

— Но это — правда, Михаил Фролович. И вы же видите: ошибся не я, а Молжанинов!

Чулицкий тут же переменил гнев на милость:

— Шучу, Вадим Арнольдович, шучу… да! — повысив тон, тут же добавил он. — Да! Недооценил нас Молжанинов. Всех в тюфяки записал. А вот поди ж ты: и студенты у нас, и пожарные… вот только…

Чулицкий замолчал, но все мы поняли, о чем именно он не договорил: об исчезнувших то ли жертвах, то ли заказчиках преступлений — то ли исчезнувших просто и невесть куда, то ли зачем-то переправленных в Италию. И, конечно, обо всех этих валившихся на нас со всех сторон всё новых трупах: о Мякинине-старшем, покончившем с собою прямо в кабинете его сиятельства; о Некрасове-старшем, найденном зарезанным в подвале гимназии Видемана; о неопознанных обгорелых трупах в морге Обуховской больницы…

А если ко всему этому добавить еще и чрезвычайно странные сопутствовавшие обстоятельства — вроде некрасовской записки генералу Самойлову, — то похвальба Чулицкого, равно как и уверенность Гесса в коллегах, оказывались не слишком уместными.

Михаил Фролович понял это безошибочно и, нахмурившись, отстранился от нас: подобрал стакан и бутылку и — чуть ли уже не на правах отставного — отказался участвовать в дальнейшем обсуждении. Впрочем — вы читатель, увидите это позже — хватило его ненадолго.

Вадим Арнольдович, между тем, продолжал:

— Я не стал возражать Молжанинову на его безапелляционную уверенность в нашей общей беспомощности, ограничившись пространным «посмотрим». Молжанинов, услышав это, согласился со мной уже в третий раз и при этом, как и прежде, без всякого сарказма:

«Да, конечно, — сказал он. — Раньше времени и говорить не о чем!»

«Тогда…»

«Вернемся к нашим баранам. — Молжанинов показал мне два пальца. — Стало быть, — пояснил он, — два обстоятельства вы уже проморгали, а точнее, одно проморгали, а до причин второго не доискались… хорошо, пусть из-за недостатка времени: допускаю. Но как…»

Он загнул третий палец.

«…вы вообще объясните мое участие во всем этом?»

Я изумился:

«Но позвольте! — воскликнул я. — Именно вы и должны мне об этом рассказать!»

Молжанинов, однако, покачал головой:

«Нет, — возразил он. — Вижу, вы — на самой верхушке айсберга, истинные подоплеки происходившего вам неизвестны вовсе. Не обессудьте, Вадим Арнольдович, но при таком положении дел я не могу вдаваться в определенные подробности. Это не от меня зависит. Хотя мне-то, уж вы поверьте, скрывать совершенно нечего!»

«Вот так поворот!» — протянул я. — «О чем же тогда я могу вас спрашивать?»

Тогда Молжанинов усмехнулся:

«Н, первый-то свой вопрос вы уже задали, Вадим Арнольдович!»

«О поставщике?» — уточнил я.

«Вот именно!» — подтвердил Молжанинов.

«И вы честно на этот вопрос ответите?»

«Конечно!»

«Ну так что же?» — я слегка наклонился вперед. — «Это вы поставляли Кальбергу клиентов?»

«И да, и нет».

«То есть?» — не понял я. — «Как такое может быть?»

«Очень просто, Вадим Арнольдович, очень просто!» — Молжанинов залпом выпил третью рюмку и закусил. — «Я, разумеется, принимал самое непосредственное участие во всех этих… гм… аферах…»

«Аферах?!» — не удержавшись, вскричал я. — «Вы это называете аферами?»

Молжанинов ничуть не смутился:

«Да, — улыбнулся он, — я называю это аферами, так как на то у меня есть свои основания. Вы можете называть происходившее иначе: у вас тоже на то имеются свои основания. Просто, Вадим Арнольдович, мы с вами разговариваем на разных диалектах одного языка. Вроде слова по отдельности похожи, а общий смысл от нас ускользает. Заметьте при этом, Вадим Арнольдович, не только от вас, но и от меня тоже!»

Я вопросительно выгнул брови.

«Это просто, — пояснил Молжанинов. — Вы не понимаете меня, потому что не видите картину в целом, а я не могу вам ее показать. Я же не совсем понимаю вас, потому что ваше представление о происходящем лежит в настолько другой плоскости, что вы поневоле говорите загадками. В сущности, многое мне приходится домысливать, чтобы понять хоть что-то и — одновременно с тем — не выдать тайны, выдавать которые я не имею права».

«Ничего не понимаю!»

«Вот видите!»

«Но как же нам быть?»

«Давайте я вам вот что скажу… даже, пожалуй, не скажу, а расскажу. Возможно, вы поймете намеки, раз уж прямой разговор у нас не получается!»

«Хорошо, — немедленно согласился я, — но прежде…»

Я кивнул на Брута.

«Ах, он…» — Молжанинов оглянулся на старика, по-прежнему находившегося в кабинете, но стоявшего безмолвной тенью.

Это меня спровоцировало еще на один вопрос:

«А он-то кто?»

Старик, поняв, что этот мой вопрос касался его собственной персоны, вышел вперед и поклонился:

«Талобелов» — представился он.

Фамилия странного старика показалась мне очень знакомой. Что-то зашевелилось в моей голове. Замелькали какие-то воспоминания. Но это был такой хаос, что я никак не мог понять: что же мне напоминает фамилия «Талобелов»?

Старик, верно поняв мое затруднение, поклонился еще раз:

«Да, сударь, вы еще сравнительно молоды, чтобы помнить наверняка. Но вы обо мне читали».

«Читал?» — с сомнением переспросил я. — «Как — читал? Где? По какому поводу? Разве о вас писали?»

На губах старика появилась сухонькая улыбка. Это не улыбка даже была: его губы лишь чуточку искривились — намек на улыбку!

«Да, сударь, — подтвердил он, — обо мне писали».

«Но где?»

«В пособии».

Я удивился еще больше:

«В каком еще пособии?»

Старик оперся на спинку моего кресла, отчего поза его — старика, разумеется — намекнула на доверительность сказанного далее:

«Для соискателей полицейских классных чинов».

И тут в моей голове взорвалось, да так, что я подскочил из кресла, буквально вытолкнутый из него поразительной силой:

«Талобелов! — почти закричал я. — Лавра[19]

Старик опять — на этот раз не без очевидной гордости — поклонился.

«К вашим услугам, сударь!» — сказал он.

Я схватил его за руку:

«Так вы, — я продолжал едва ли не кричать, — тот самый Талобелов?»

«Тот самый, сударь».

«Невероятно!»

— Вадим Арнольдович!

Гесс повернулся в сторону Инихова.

— Да, Сергей Ильич?

— Вы уверены, что вас не разыграли?

Можайский:

— Это впрямь очень странно! Талобелов? Тот самый? Да быть такого не может!

Чулицкий:

— Я слышал, его давно… э… ну, в общем…

Поручик:

— Господа, господа! Вы о том Талобелове?

Монтинин:

— Нет, господа, этого решительно не может быть! Я справлялся о его дальнейшей судьбе — уж очень поразительная история! — и пусть никто не мог сказать что-либо определенное, но все сходились в одном: Талобелов давно мертв. А не сходились только во мнении, когда именно он умер.

— Точнее, — опять Чулицкий, — когда именно его убили!

— Да, — согласился Монтинин, — когда его убили.

Похоже, в этой гостиной все знали, о ком рассказал Гесс: все, кроме меня. Даже Митрофан Андреевич — совсем не полицейский, — и тот задумчиво и недоверчиво поглаживал свои усы, поглядывая то на Вадима Арнольдовича, то на Чулицкого, то на Инихова, то на Можайского. Даже он, полковник, вставил, наконец, свое слово:

— Вообще-то я слышал иное!

Все обернулись на Митрофана Андреевича и чуть ли не хором воскликнули:

— Иное? Что?

— Он заживо сгорел в пожаре на Гутуевском острове[20]!

— Господа! — решительно вмешался я. — Что здесь происходит? Кто такой этот Та… Тала…

— Талобелов.

— Да! Кто он такой? И почему известие о нем вас так взволновало?

Чулицкий:

— О, Сушкин! Неужели вы — при всех ваших вездесущести и прозорливости — ничего о нем не знаете и даже не слышали о нем?

— Нет.

— Вы меня удивляете…

— Я вас умоляю!

Чулицкий едва уловимо пожал плечами:

— Хорошо, хорошо… Талобелов — легенда нашего сыска!

Я посмотрел на Михаила Фроловича недоуменно:

— Легенда? Сыска?

— Да!

— Не может быть! Если бы…

— Еще как может! — перебил меня Чулицкий. — Но его история началась и… гм… закончилась тому назад вот уже добрых…

Чулицкий начал прикидывать в уме, но его опередил Инихов:

— Ровно двадцать пять лет, — сказал он. — Талобелова раскрыли в самом начале марта тысяча восемьсот семьдесят седьмого года.

— Раскрыли? — я. — Кто?

Чулицкий:

— Иваны[21].

Я заморгал:

— Его внедрили к ворам? Но как?

Чулицкий усмехнулся:

— Не было ничего проще: он и сам был вором!

У меня голова пошла кругом:

— Но Михаил Фролович! Вы же только что говорили, что он был полицейским! Легендой сыска! Я решил…

— Вы правильно решили, Сушкин: он и был полицейским. Полицейским надзирателем[22].

— Ничего не понимаю!

Чулицкий вновь усмехнулся:

— Вы, полагаю, слышали о так называемых осведомителях?

— О преступниках, ставших информаторами полиции?

— Да.

— Слышал.

— А в случае с Талобеловым всё было ровно наоборот: он, будучи полицейским, стал осведомителем уголовных. Сначала тех, что помельче, а после и до Иванов дорос. Его очень ценили: информация из его рук оказывалась невероятно полезной. Благодаря этой информации неоднократно срывались полицейские облавы. Благодаря ей же, крупные… как бы это сказать?.. авторитеты не раз ускользали из расставленных ловушек. А несколько раз именно Талобелов, имея доступ к сведениям определенного характера, помог Иванам провернуть очень крупные операции. В общем, — Чулицкий от удовольствия даже зажмурился на мгновение, — Талобелов стал целиком и полностью своим человеком в уголовной среде!

Я не верил ни своим ушам, ни своим глазам:

— Вы радуетесь тому, что полицейский — ваш, можно сказать, коллега — оказался… предателем?

Чулицкий едва ли не заурчал — как кот перед блюдцем сметаны:

— Еще бы! Ни до, ни после не было такого человека! Вы только вдумайтесь: простой надзиратель, а талантов, гения — на всё начальство вместе взятое! Впрочем, с непосредственным начальством ему крупно повезло…

— Постойте! — воскликнул я. — Это ведь при Путилине было?

— При нем, при нем: при Иване Дмитриевиче!

— Но он-то, — невольно вырвалось из меня, — как ухитрился прошляпить такое предательство?

Михаил Фролович, безусловно, подметил это мое невольное «он-то» — не слишком, говоря по правде, лестное для самого Михаила Фроловича, — но от замечаний воздержался, да и от обиды, похоже, тоже.

— Да как же вы все еще не понимаете? — спросил он.

— Да что, в конце концов, я должен понять?

— Всё, что делал Талобелов, делалось из соображений общественного блага! Этот удивительный человек никого не предавал.

— Но как же тогда, — я продолжал недоумевать, — выходило так, что его сведения оказывались настолько полезными для уголовных? Разве смысл внедрения в уголовную среду заключается не в том, чтобы эту среду… хоть как-то разредить? Вывести на чистую воду заводил, отправить их на каторгу, поспособствовать облаве на рыбу поменьше? А вы что говорите? С ваших слов получается, что этот — как его! — Талобелов действовал ровно наоборот: помогал преступникам уходить от сыска, прикрывал их операции, выдавал им полицейские планы…

— А еще, — Чулицкий — не в силах сдерживать переполнившее его чувство восторга — оскалился. — Еще он и сам начал выходить «на дело». И сам планировал операции, к которым — мало-помалу — стали подключаться не абы кто, а крупнейшие люди!

— Крупнейшие люди?

— Из уголовного мира, само-собой…

Я было кивнул — мол, понял, — но Чулицкий тут же поправил самого себя:

— Хотя — бывало — и не только уголовного!

Мой взгляд стал вопросительным.

— Помните, — тогда спросил меня Михаил Фролович, — некоего Невзлина? Действительного статского советника?

Это дело я, разумеется, помнил, хотя тогда мне было лет двенадцать или тринадцать: не запомнить его было невозможно!

Невзлин — крупный чиновник Министерства народного просвещения — попался на попытке вывезти заграницу две дюжины редчайших рукописей, за полгода до того украденных из Публичной библиотеки[23]. Разразился невероятный скандал. В конце концов, Невзлин признал, что он не только явился заказчиком преступления (рукописи были похищены в один из неприсутственных дней), но и лично принимал участие в операции: якобы он сам должен был видеть, что брать, а что — нет! Но и этого мало. Спустя неделю или около того — от ареста я имею в виду, — Невзлин, выпущенный до суда под честное слово (вот уж странность, не правда ли?), был взят с поличным на попытке убийства некоего — фамилию, хоть убейте, не вспомню — сомнительного дельца, по информации полиции связанного с уголовной средой и специализировавшегося на торговле крадеными предметами искусства! Разумеется, Невзлина тут же снова скрутили и отправили в крепость, откуда он вышел уже по этапу.

— Громкое было дело, ничего не скажешь, — признал я. — Но причем тут Талобелов?

— Как — причем? Это он всё и организовал!

Я опешил:

— Как — он? Невзлин!

— Нет, — Чулицкий опять не то расплылся в улыбке, не то заурчал подобно коту. — Невзлин был вором, положившим глаз на рукописи. Человеком он был небогатым, а за рукописи можно было выручить очень большие деньги. Вот он и решился. Но всю операцию разработал Талобелов: именно к нему и обратились Иваны, с которыми, в свою очередь — или прежде всего? — связался Невзлин. Каждому полагалась доля. Невзлин получал больше всех — собственно рукописи. Иваны — стойте крепко! — участие в прибыли одного не слишком дотоле известного товарищества, подвизавшегося на почве оказания библиотеке кое-каких услуг… кажется, речь шла о строительстве нового корпуса, но…

— О строительстве корпуса! — воскликнул я. — О каком корпусе вы говорите[24]?

— Я и говорю: кажется. Но все же, пусть и кажется, речь шла именно о строительстве.

Прозвучало это как-то… слишком туманно.

— Ерунда какая-то! — заметил я.

— Не совсем, — оспорил мое заявление Чулицкий. — Дело в том, что всюду, где проявлялась рука Талобелова, возникали самые невероятные, порою — фантастические, комбинации! Поэтому речь — чтобы Иваны заинтересовались — действительно могла идти о строительстве. Вы понимаете, все такие работы финансируются Казначейством, а где оно, там и…

— Да… — протянул я.

— Вот именно[25].

Мы немного помолчали, но затем я спросил:

— А Талобелов?

— Он получал пятнадцать тысяч рублей.

— Ого!

— Да. Но это — пустяки в сравнении со стоимостью рукописей и возможными присвоениями выделенных на строительство корпуса средств.

— Гм… — я решил зайти с другой стороны. — Но отчего же вы полагаете, что в этом… деле проявилось… как вы сказали? Служение Талобелова общественным интересам?

Михаил Фролович покачал головой:

— Вы все больше меня удивляете, Сушкин! Ведь то, о чем вы спрашиваете, очевидно!

— Да как же? — я действительно не понимал.

— Случай Невзлина не был первым. Другие не были настолько же громкими, но они были! Ценные экземпляры утрачивались библиотекой и ранее. И каждый раз они — ведь это понятно! — исчезали не сами по себе. Их воровали. Но кто? И как? Вот такие стояли вопросы. Иван Дмитриевич[26] пытался найти ответы, но безуспешно. И тогда свой план предложил Талобелов. План был дерзок и прост одновременно. Не стану вдаваться в его подробности, тем более что всех подробностей я и сам не знаю — откуда? — но из того, что мне известно, скажу следующее: Талобелов хотел подтолкнуть Иванов к розыску лица — достаточно влиятельного для того, чтобы провернуть через него выгодную аферу с расхищением государственных средств, и одновременно с тем — достаточно падкого на заработок воровством. Тут, очевидно, было много нюансов: во всяком случае, мне так представляется. Но теперь уже никто о них не расскажет, если только…

— Если только?

— Если только не тот старичок, которого вы встретили у Молжанинова. Не могу поверить, но вдруг он и вправду — сам Талобелов?!

— Да нет, — Инихов, — не может быть!

— Вот и я о том же…

— Господа! — оборвал я вновь зазвучавший скептический хор. — Господа! Но почему же Невзлина взяли только спустя полгода?

Чулицкий:

— Но ведь и это очевидно! Дмитрий Иванович ждал, желая выследить всю цепочку. Было понятно, что Невзлин не сможет извлечь прибыль из предприятия, не продав рукописи. Но кому он собирался их продать?

— Он же повез их заграницу!

— Да.

— Значит…

— Значит, покупатель был именно там.

— Но…

— Вас удивляет, зачем Невзлина задержали до времени?

— Именно!

Чулицкий развел руками:

— Обычное головотяпство. Правая рука не знает, что делает левая.

— То есть — случайность?

— Да.

— То есть — операция сорвалась?

— Верно.

— А скупщик? Скупщик тут причем? Тот, которого Невзлин пытался застрелить?

Чулицкий кивнул:

— Хороший вопрос!

— Вы что же, — изумился я, — сами не знаете ответ на него?

— Не знаю!

Я онемел.

Инихов:

— Видите ли, Никита Аристархович, Невзлин так ни в чем и не признался: кроме, разумеется, того, что сам — как он полагал — организовал кражу из библиотеки, а также лично участвовал в ней. Когда его взяли, он был перепуган до полусмерти, и первое, о чем он попросил, — обеспечить ему охрану!

Я ожил, но посмотрел на Сергея Ильича с сомнением:

— А вы откуда знаете? Вы ведь тоже еще… не служили?

Инихов утвердительно — и немного иронично — взмахнул сигарой:

— Куда там! — согласился он. — Мне было всего ничего… да так же, как и вам, наверное!

— Тогда откуда вы знаете такие подробности?

Теперь Инихов хитровато улыбнулся:

— Слухами земля полнится!

— Сергей Ильич!

Сигара Инихова снова пришла в движение:

— Хорошо, хорошо… это — тоже легенда. Я услышал ее года три-четыре тому назад, когда… впрочем, неважно: мы вели следствие по одному довольно щекотливому делу, и я целыми днями засиживался в кабачке у Сенной…

Нечто подобное я уже слышал и потому невольно улыбнулся:

— Опять в кабачке!

Инихов — уже без хитринки — улыбнулся в ответ:

— Что поделать? Это не я такой: работа у меня такая!

— Ну так что же? — «посуровел» я, а точнее — выплеснул свое нетерпение.

— За бутылкой и картами познакомился я с одним примечательным малым — большим знатоком истории… не книжной, вы понимаете, а вполне себе уголовной. И вот, среди прочего, рассказал он мне и такую легенду: однажды Иванов серьезно обманул человек оттуда… — Инихов потыкал сигарой в направлении потолка. — Обещал участие в дележе казначейских денег, но обещания не сдержал. И даже хуже того: не собирался данное Иванам слово держать, так как никакого дележа — из-за отсутствия финансирования — не предвиделось вообще. Но долю свою он получил! И чем бы вы думали? — книжками!

Инихов сделал эффектную паузу, словно сам был историком.

— Да, — уже естественным тоном продолжил Сергей Ильич, — услышав такое, я изрядно удивился. Но уже в следующее мгновение припомнил: ну конечно — Невзлин! А так как с именем этого чинуши было связано и имя Талобелова, я насторожился… точнее, нет: не насторожился, а вдвое против прежнего развесил уши. Уж очень хотел узнать подробности. И за подробностями дело не стало! Рассказал он мне всё от начала и до конца, но наиболее поучительным вышел конец: мол, еще никто безнаказанно не обманывал Иванов! Получалось, что Невзлин, хапнув свои рукописи, полгода после этого прятался по разным углам…

— Минутку! А как же его служба?

Инихов описал сигарой полукруг, что, вероятно, должно было значить, что вот тут-то он ничем не может мне помочь, так как и сам знает не больше моего:

— Служба, служба… — почти проворчал Сергей Ильич. — Да кто же теперь восстановит такие подробности? Моего собеседника такие детали не волновали, да и меня тогда, признаюсь, тоже… Ну, так вот. Примерно полгода — так выходило со слов историка — Невзлин провел в глубокой, как сказали бы наши друзья — французы, конспирации. Иваны объявили его во что-то вроде — только не смейтесь! — всероссийского розыска…

Я и не думал смеяться. Наоборот: по моей спине пробежали мурашки — настолько живо перед моим мысленным взором предстала жутковатая картина… Ночь, метель, Невзлин, вглядываясь, в почти непроницаемую завесу падающего снега, перебежками — от одного фонарного пятна к другому — продвигается по проспекту и не видит, как за ним, почти по пятам, но оставаясь вне поля его зрения — как и вне поля зрения городовых — крадется страшная фигура с ножом наготове…

— Смею вас заверить, Сергей Ильич, мне совсем не до смеха!

Инихов понимающе кивнул головой:

— Да, мне тоже было бы не смешно, если бы и за мной… вот так… представляете? Ходите вы и не знаете, где и как, а главное кто вонзит вам лезвие под ребро или перережет горло!

— Такое действительно бывало? В том смысле, чтобы Иваны объявляли на кого-то охоту и… доводили ее до конца?

Невзлин снова кивнул, но теперь его кивок выражал не понимание, а утверждение:

— Да, конечно, — ответил он. — Бывало. И не раз.

— Я уже готов пожалеть этого Невзлина!

— И есть за что!

— Так что же с ним приключилось?

Инихов помусолил сигару, выпустил клубы дыма…

— Иваны объявили его в розыск и назначили награду тому, кто либо выдаст место его проживания, либо сам доставит его к Иванам…

— Живым?

— Поначалу — да. Но когда история затянулась, в условиях появилась поправка: можно и мертвым. А можно и не доставлять: только голову!

— Кошмар!

— Еще бы!

— И Невзлин об этом знал?

— Мир не без добрых людей: очевидно, кто-то ему донес о действиях Иванов и о том, что за его голову объявлена награда. Вот он и впал в панику.

— И попытался бежать заграницу?

— Нет, не думаю.

— Но…

— Там у него, скорее всего, была и впрямь назначена встреча с покупателем, потому он и выжидал, потому же и отправился в поездку. А его паника выразилась в том, о чем я уже говорил. Едва его прихватили, он бросился умолять о защите и о том, чтобы его ни в коем случае не содержали с уголовными!

— И просьбу его, как я понимаю, выполнили?

— Да, вполне.

Я насторожился:

— Что значит — вполне?

Инихов нахмурился:

— Мне кажется, в этом вновь проявилась рука Талобелова.

— То есть?

— Невзлина вообще отпустили из-под стражи! Под самое обычное честное слово явиться на суд. Даже без письменного обязательства… а это не странно даже, а очень, очень странно!

— Действительно!

— А потом… ну, вы помните.

— Да: он попытался убить скупщика краденого.

— Что-то вроде того.

И снова я насторожился:

— Что-то вроде?

На этот раз Инихов просто пожал плечами:

— Напомню, что против торговца, к которому неожиданно явился Невзлин, не было ничего, кроме подозрений. А его роль во всей этой истории и вовсе осталась непроясненной.

— Ах, вот вы о чем!

— Да.

— А потом?

— А потом Невзлина судили уже по нескольким обвинениям, включая и покушение на человекоубийство. И приговорили, если мне память не изменяет, к лишению состояния[27] и к десяти годам каторжных работ. С каторги он так и не вернулся.

— Иваны?

— Именно!

— Достали и там?

— И даже легче, чем где бы то ни было еще.

— Так Невзлина убили?

— Не просто убили, а замучили до смерти!

Меня передернуло. По спине опять побежали мурашки.

— М-да… — только и смог я проговорить.

— Точно! — так же кратко отозвался Инихов.

Мы немного помолчали, а затем я спросил:

— А что же Талобелов?

Инихов пожевал сигару, вынул ее изо рта и сказал так:

— Талобелов продолжал работать. Несмотря на неудачу — с точки зрения Иванов — дела с ограблением библиотеки, доверия он не только не лишился, но и напротив — доверие к нему укрепилось еще больше. Ведь свою-то сторону договора он выполнил блестяще! Операции проводились за операциями, Талобелов — в глазах уголовных — заматерел настолько, что его начали посвящать в такие дела, о допуске к которым постороннего — да еще и полицейского, напомню! — прежде и речи быть не могло. Насколько мне известно — это-то как раз и является самой большой загадкой, — всё шло к тому, что Талобелов готовился завершить то, ради чего он приложил столько усилий и на что потратил столько лет своей жизни. Говоря попросту, он собирался нанести удар по организации Иванов. Такой удар, после которого никто из них уже не смог бы оправиться. Больше того: такой удар, который поставил бы под сомнение саму возможность создания новой воровской иерархии в России!

— Во всей России?

— Да, во всей России, — подтвердил Инихов. — Тут нечему удивляться: воровской мир связан повсеместно; связующие ниточки тянутся из Петербурга в Москву, из Москвы — в Ростов и в Одессу; оттуда… да это и неважно! Важно лишь то, что у Талобелова ничего не получилось.

Я — еще вот только что стоявший на позиции того, что Талобелов — предатель — вздохнул:

— Его раскрыли!

— Да, раскрыли.

— Но как?

— Кто и как — неизвестно. В один ужасный день Талобелов просто исчез. Иван Дмитриевич выждал неделю или около того — мало ли: вдруг самому Талобелову было так нужно, а связаться с начальством он по какой-то причине не мог, — а потом приступил к поискам. Перевернули всё: и лавру, в одном из флигелей которой Иваны держали штаб, и всевозможные притоны, и… ну, всё короче! Когда поиски живого человека результата не дали, Иван Дмитриевич начал искать хотя бы его тело. Тогда сетями и бреднями прочесали канали, реки и прочие водоемы… на Неву надежды не было — течение, — но даже ее пропустили сквозь частый гребень! И… тоже без всякого результата!

— Значит, и тело не нашли?

— Не нашли.

— А…

— Да-да, — Инихов быстро подтвердил ту самую мысль, которую я не успел высказать вслух, — народ с пристрастием опрашивали тоже. Ведь кто-то же должен был что-нибудь знать! Но и это ничего не дало. Редкий, удивительный случай: даже информаторы держали языки за зубами! Очевидно, произошедшее с Талобеловым — начиная от его внедрения к Иванам и до провала — настолько выходило за рамки и было настолько вопиющим, что…

Недоверие вернулось ко мне:

— Но постойте! — воскликнул я. — А почему вообще Путилин решил, что имел место провал? Вдруг…

Я, оглядываясь на вдруг насупившихся полицейских, запнулся.

Инихов отрицательно мотнул головой:

— Нет, Никита Аристархович, того, о чем вы думаете, быть никак не могло. Талобелов не мог переметнуться!

— Почему?

— Во-первых, не такой он был человек…

По моим губам скользнула скептическая усмешка.

— …а во-вторых, в этом не было никакого смысла.

Вот это уже меня заинтересовало:

— Почему? — спросил я.

— Потому что, — ответил Инихов, — вся ценность Талобелова для уголовных была неразрывно связана с его работой в полиции. Вне этой работы, конечно, тоже открывались те или иные возможности — для такого-то умного и изобретательного человека! Но… это могло быть интересно ему самому, однако самим уголовным — нет. Они бы его — окончательного, если можно так выразиться, перебежчика — просто не приняли бы. Это было бы и неразумно, и опасно.

— Гм…

Я задумался.

В словах Сергея Ильича была определенная логика, но все же безупречной она не выглядела. Кроме того, если тот старик, которого Гесс встретил у Молжанинова, и в самом деле был Талобеловым, то всё, сказанное Сергеем Ильичом в его оправдание, и вовсе теряло смысл.

— А что с пожаром? — поворотился я к Митрофану Андреевичу. — Вы говорили, что Талобелов сгорел?

Митрофан Андреевич — от неожиданности вопроса — вздрогнул, но ответил тут же:

— Да, мне рассказывали именно так. Но вы понимаете: ручаться я не могу. Это было еще до моей службы в пожарной команде.

— Понимаю, Митрофан Андреевич, — согласился я, — а все же?

Полковник пальцами обхватил подбородок, помассировал его как будто в задумчивости — наверное, так оно и было — и коротко поведал:

— В пожаре на Гутуевском острове — дело было изрядное — нашли человеческие останки. Опознать их, конечно, возможности не было, но кое-какие косвенные признаки указывали на то, что сгоревший — именно Талобелов.

— Какие же признаки могли сохраниться в огне?

— Вообще-то, — Митрофан Андреевич улыбнулся, — редко бывает так, чтобы пламя уничтожило всё без остатка. Поэтому знающие люди — знающие, разумеется, что и как искать — почти всегда находят те или иные свидетельства разного рода. А в случае с человеческими останками на Гутуевском острове осматривавших заинтересовали две специфические детали. Первая — перстень. Простенький, стальной, но именно это уберегло его от плавления[28]. Сама простота перстня привлекала к себе особенное внимание: люди редко носят такие… да что там — редко: практически никогда. Золото, серебро, другие металлы — да. Но сталь… Среди тех, кто осматривал находки, нашелся человек, припомнивший: такую или подобную ей вещицу видели у Талобелова, а ему, в свою очередь, ее подарил сам Иван Дмитриевич. Отправились к нему. Иван Дмитриевич осмотрел перстень и признал в нем собственный подарок.

— Аргумент! — был вынужден согласиться я.

— Да.

— А вторая деталь?

— Бумажник.

Я так и подскочил, не веря собственным ушам:

— Что? Бумажник?

Митрофан Андреевич повторил:

— Да, бумажник.

— Но это-то как возможно?

— Кожа, — пояснил Митрофан Андреевич, конечно же сгорела, но под кожей находились — опять же, стальные — пластины, скрепленные подвижными элементами.

— Не понимаю!

— Ну… дайте-ка свой!

Митрофан Андреевич протянул руку, а я, достав из кармана свой собственный бумажник, подал его полковнику.

— Смотрите… — Митрофан Андреевич, поворачивая бумажник так и эдак, принялся показывать мне всевозможные швы. — Видите? Ваш бумажник тоже — как и мой, как, очевидно, и Талобелова — вовсе не состоит из цельных кусков кожи. Напротив: каждая из его поверхностей состоит из двух, как минимум, частей — лицевой и внутренней. Лицевая — выделки тонкой, внутренняя — грубее. А между ними… распороть?

Я выхватил бумажник из рук Митрофана Андреевича:

— Не стоит! — воскликнул я, опасаясь, что полковник мог немедленно перейти от вопроса к действиям.

Митрофан Андреевич ухмыльнулся:

— Не стоит, так не стоит! Тогда поверьте на слово: между этими поверхностями есть вставки, придающие бумажнику общую форму. Так вот: обычно эти вставки делают из толстой прессованной кожи, а в дешевых бумажниках — из картона. Но у Талобелова они были стальными.

Я понял, но удивился еще больше:

— Господи! Зачем? Ведь это должно быть страшно неудобно!

И снова Митрофан Андреевич ухмыльнулся:

— Спросите у Михаила Фроловича! Или у Сергея Ильича. Или у Юрия Михайловича. Или…

— Стойте, стойте!

Чулицкий:

— Это совсем просто, Сушкин! — Михаил Фролович полез во внутренний карман и вынул свой собственный бумажник. — Держите!

Я взял. Бумажник оказался тяжелым и… непроминаемым. Тогда меня осенило:

— Пуля!

— Верно. И нож — тоже.

Я повернулся к Можайскому:

— И у тебя такой?

Можайский кивнул.

— И у вас?

Вадим Арнольдович тоже кивнул.

— Видите ли, Сушкин, — продолжил Митрофан Андреевич, когда я вернул Чулицкому бумажник, — такая штуковина у сердца — неплохая защита от выстрела даже в упор, не говоря уже об ударе ножом!

— Значит…

— Значит, и найденный на пожарище бумажник, а точнее то, что от него осталось — пластины, принадлежал полицейскому. Нетрудно было сложить одно с другим: стальной перстень, «полицейский» бумажник… Талобелов!

Воцарилась тишина.

— Но кто же тогда, — ожил, наконец, Чулицкий, — тот странный старик? Зачем он выдал себя за Талобелова? Что скажете, Вадим Арнольдович? У вас есть какие-нибудь мысли по этому поводу?

Гесс, не менее других пораженный рассказом Митрофана Андреевича, выглядел растерянно и все же — упрямо:

— Я все-таки склонен считать, что это и есть Талобелов, — заявил он к всеобщему нашему изумлению.

— Да ведь я говорю вам… — начал было Митрофан Андреевич, но вдруг замолчал.

Это внезапное молчание было настолько красноречивым, что не оставляло никаких сомнений: полковник до чего-то додумался!

— Ну! — воскликнул тогда Чулицкий. — Ну? Что вы хотите сказать?

Митрофан Андреевич помялся, лицо его немного побледнело. Он словно собирался сказать какую-то крамолу — так не хотел и одновременно с тем горел желанием высказать зародившееся в нем подозрение.

— Митрофан Андреевич!

— Да, господа, да… — полковник пришел в себя. — Мне вот что подумалось: а если Сушкин прав?

— Сушкин?!

Вскрик — совершенно неприличный! — Чулицкого заставил меня поежиться.

— Да, именно Сушкин! — настаивал Митрофан Андреевич. — Разве не мог Талобелов и в самом деле переметнуться?

— Не мог!

— Но посудите сами! — Митрофан Андреевич вскинул на руке три пальца. — Первое: тела, кроме неопознанных де-факто останков, нет. Второе: напротив, опознанный перстень Талобелова. Третье — бумажник. И перстень, и бумажник можно было подбросить. А чей-то труп… да мало ли у такого человека, как Талобелов, было возможностей организовать и труп тоже! А вот качественное, натуральное опознание устроить у него возможности не было никакой! Что же получается? Если мы примем как данность то, что Талобелов не умер — не был убит, — мы легко объединим все факты воедино, считая и факт старика. Если же мы стоим на своем, мы ничего объяснить не можем!

Загудели взволнованные голоса. Мнения разделились. Но все же большинство отвергало выдвинутую мной (а теперь и Митрофаном Андреевичем) идею. Как оказалось впоследствии, мы с Митрофаном Андреевичем были правы, а большинство — нет. Впрочем, и наша с Митрофаном Андреевичем правота… ах, да: прошу прощения! Ведь был еще и Гесс, который с самого начала стоял на той же самой позиции… Так вот: правота нашей троицы — моя, Митрофана Андреевича и Гесса — также была неполной. Но об этом, дорогой читатель, позже!

Сейчас же — время вернуться в кабинет Молжанинова.

Как водится во многих спорах, ни какому единому мнению спорщикам прийти не удалось, и поэтому они — мы все — просто махнули рукой на предмет разногласий и попросили Вадима Арнольдовича продолжить рассказ.

Вадим Арнольдович продолжил.

— Но разве вы не погибли? — спросил я старика, заявившего, что он — тот самый Талобелов.

Старик сухонько — и не сказать, что приятно — захихикал:

— Как видите, нет, — сказал он, отсмеявшись. — Известия о моей смерти были несколько преувеличены.

— Но как же так вышло? Почему вы пропали и никому не давали о себе знать?

Старик качнул головой, пышный парик на его голове тоже пришел в движение и — вы не поверите! — с него посыпалась пудра. Мелкою такою крошкой, почти пыльцой или пылью. Эта пыль легла на стол, и старик — или Талобелов — тут же аккуратно смахнул ее салфеткой.

— А вот это, сударь, — ответил старик, — такие вопросы, ответить на которые я не могу. Не вправе, если быть точным.

— Но почему? — воскликнул, ничего не понимая, я.

— Ровно потому же, почему Семен… Семен Яковлевич, — тут же поправил себя старик, — не может рассказать о многом из того, что вы желали бы знать и что могло бы всерьез изменить ваше мнение не только насчет самого Семена Яковлевича, но и насчет всего происходящего.

— Вы говорите загадками!

— Такова уж наша, призраков, привилегия!

Старик опять неприятно захихикал и отошел от стола.

Молжанинов наблюдал за всем этим с улыбкой, но в целом его лицо было совсем не весело.

Я опомнился и вновь указал на тело Брута:

— А он-то что? Вы обещали рассказать!

— Нет, — улыбка на губах Молжанинова стала шире, а его лицо — озабоченней, — я обещал рассказать не о нем, а… просто одну историю. Сделать намек. Об Аркадии я ничего не обещал рассказывать.

Тут же была выпита очередная рюмка. Захрустел очередной огурец.

Я тоже выпил.

— Как же так… Семен Яковлевич? — я и сам не заметил, как начал величать Молжанинова по имени-отчеству, а потому, все-таки заметив, спохватился и оборвал себя. — Как же так?

— А вот так! — Молжанинов продолжал улыбаться.

— Но…

— Нет-нет, Вадим Арнольдович! Даже не пытайтесь! Ничего из того, о чем я говорить не вправе, я и не скажу. Вы только зря теряете время. А его, времени этого, у вас все меньше и меньше. Близится минута, когда вот в эту дверь, — Молжанинов ткнул пальцем в дверь кабинета, — войдет Зволянский и… тогда уже — всё!

Я невольно оглянулся на дверь. Она была приоткрыта. С моего места сквозь щель отчасти был виден тот самый коридор, по которому еще каких-то четверть часа назад я бежал за Брутом, помчавшимся предупредить своего хозяина о моем визите.

Молжанинов был прав: если я хотел узнать хоть что-то, следовало поторопиться.

— Хорошо, — был вынужден согласиться я. — Рассказывайте то, что считаете нужным!

Молжанинов кивнул, подхватил еще один огурчик и, прежде чем приступить к рассказу, этот огурчик задумчиво прожевал. Одна была радость: водку он больше не пил… мое замечание может показаться странным, но дело было в том, что миллионщик, несмотря на свое крупное телосложение, уже начал заметно пьянеть. Его глаза блестели по-прежнему живо, язык не заплетался, но некоторые признаки все более захватывавшего Молжанинова опьянения были несомненны. И это стало еще одной причиной, которая заставляла поторапливаться.

— Ну же! — потребовал я. — Оставьте вы эти огурцы! Рассказывайте!

Молжанинов бросил на меня лукавый взгляд, за которым, впрочем, я без труда подметил что-то вроде неприязненной озабоченности:

— Ладно, ладно… дайте начнем!

Я наклонился вперед и отодвинул от Молжанинова его тарелку.

Молжанинов хмыкнул:

— Однако…

Но затем он откинулся на спинку кресла, величественно сложил руки на животе и, слегка склонив к плечу голову…

— Ну, вылитый князь!

Гесс вздрогнул и быстро обернулся.

Можайский — я увидел это — тоже вздрогнул.

— Что? — спросил Гесс.

— Остроумно! — заявил Можайский.

Однако никто не признался, что это сказал он. Очевидно, и самому шутнику, ляпнувшему без раздумий, шутка сразу же показалась глупой. А ведь так и было в действительности: привычка Можайского машинально наклонять голову к плечу вряд ли была подобающей темой для насмешек!

Не дождавшись ответа на свой вопрос, Вадим Арнольдович пожал плечами и вернулся к рассказу:

— Значит, Молжанинов откинулся в кресле, сложил руки на животе и… начал свое — предупреждаю сразу — весьма туманное повествование.

«Прежде всего, — заговорил он, — пару слов о моем положении, Вадим Арнольдович. Вы знаете меня как преуспевающего дельца, миллионщика…»

«Ничего подобного! — перебивая, не удержался я. — Я знаю вас как преступника, убийцу и отъявленного негодяя!»

Как ни странно, Молжанинов согласно кивнул:

«Да, — без всяких протестов согласился он, — и в таких ипостасях, разумеется, тоже. Но это — не суть. А суть вот в чем: каким бы вы меня ни знали сейчас, всего лишь несколько лет назад я был совершенно другим. Я был… ну, как бы это сказать?.. а, вот: был человеком, над которым судьба занесла сразу три лезвия — total bad luck[29], безденежья и пылкого романтизма. А это, поверьте, страшное сочетание. Нищий романтик…»

«Нищий? — вновь не удержался я. — Вот так совсем и нищий?»

«Совершенно», — подтвердил Молжанинов.

«Ну-ну…» — пробормотал я, припоминая то, что Молжанинов вообще-то происходил из очень обеспеченной семьи, а также и то, что его отец оставил ему более чем солидное наследство.

Правда, припомнил я и то еще обстоятельство, что Петр Николаевич из Анькиного[30] утверждал, будто Молжанинов сильно задолжал и даже был вынужден заложить свою фабрику: ту самую, которая впоследствии сгорела. Но все же, и это не очень вязалось с заверениями самого Молжанинова в его полной некогда нищете.

«Вы напрасно иронизируете, — упрекнул меня Молжанинов или, наверное, даже не упрекнул, а безыдейно попенял мне: в том смысле безыдейно, что ему было решительно все равно, верю я ему или нет. — У меня действительно не было ничего… кроме головы, конечно!»

«А семейные капиталы?»

Молжанинов передернул плечами, а по его лицу пробежала гримаса:

«Семейные капиталы! — почти с ненавистью воскликнул он. — Да знаете ли вы, на каких условиях они перешли ко мне?»

Я удивился такой постановке вопроса, как, впрочем, и самому вопросу:

«Откуда же мне знать? А что: были какие-то… условия?»

Молжанинов скривился совершенно:

«Папаша мой — чтоб ему икалось на том свете! — не видел во мне преемника, способного поддерживать семейное предприятие. Он считал меня рохлей, тюфяком, художником…»

«Художником?» — еще больше удивился я.

«Да! Художником!»

«Вы что же…» — я было начал говорить, но Молжанинов внезапно и резко наклонился к своей стороне стола и взметнувшимися с живота обеими руками ухватился за выдвижной ящик.

Я тоже резко наклонился вперед, а в моей собственной руке немедленно оказался молжаниновский револьвер:

«Что вы делаете?»

Молжанинов какие-то мгновение смотрел на меня с изумлением, а потом поднял руки ладонями ко мне:

«Успокойтесь! — заявил он. — Я всего лишь хочу кое что вам показать!»

«Это «кое что» находится в ящике стола?»

«Именно!»

«Доставайте, — разрешил я. — Но медленно и без резких движений!»

Молжанинов кивнул.

Послышался мягкий шелест обрезиненных колесиков ящика по безупречным направляющим: не то, что у нас в участке, господа — всё перекошено, скрип, ничего не достать и не сунуть…

— Не отвлекайтесь!

— Прошу прощения… Значит, Молжанинов открыл ящик и — к моему немалому удивлению — достал из него альбом для рисования. Но самое примечательно заключалось в том, что это был не парадный, если можно так выразиться, альбом — из тех, какие можно увидеть на прилавках дорогих магазинов или в салонах, — а самый обычный, дешевый, едва ли не для школьников из неимущих семей: сероватая бумага, неровные обрезы…

«Вот, — Молжанинов подвинул альбом через стол, — посмотрите!»

Я взял альбом и раскрыл его: пользовались им часто, все листы оказались заполненными.

Сказать, что я был поражен увиденным, не сказать ничего! С первого же листа на меня воззрились удивительные фигуры: чего — или кого? — там только ни было! Я даже опешил: никогда не только не видел ничего подобного, но и представить себе не мог, чтобы в человеческой голове могли зародиться подобные образы!

Нет, что-то подобное в истории, конечно, встречалось. Чтобы вы лучше могли представить, о чем я говорю, вспомните порталы некоторых церквей: украшенные… гм… или, скорее, изуродованные жуткими сценами на сюжеты Страшного суда. Бесноватые всех видов и родов, фантастические животные, иные из которых пригодны только на то, чтобы ими детей до икоты пугать, невозможные горгульи, химеры и отвратительные чудовища непонятного происхождения!

Вот что в первые мгновения припомнилось и мне, но почти сразу я понял: никакого отношения к религии — ни к одной из религий — рисунки в альбоме Молжанинова отношения не имели.

«Что это?!» — невольно отстраняя от себя альбом, вскричал я.

Молжанинов расплылся в улыбке — на этот раз без двойного дна, без притаившейся за нею тревоги или неприязни:

«Неужели не узнаете?» — спросил я.

«Как это можно узнать?»

«Помилуйте! — совершенно искренне удивился Молжанинов. — Неужели вы ничего не знаете о динозаврах?»

«О дино… ком?» — изумленно переспросил я.

«О динозаврах!»

Я покачал головой.

«Ну и ну! — поразился моему невежеству Молжанинов. — Стало быть, вам ничего не говорят и такие имена, как Бакленд[31], Мантелл[32], Оуэн[33]

«Нет».

«Но хоть о допотопных животных вы слышали?»

Об этом я, разумеется, слышал. Да и все вы, господа, конечно же, тоже: гигантские кости, с глубокой древности то и дело находимые повсеместно, и прочее подобное… Римляне и греки считали их останками героев и великанов — титанов, гекатонхейров[34]… Но мыслимое ли дело, чтобы эти останки увязывать с невероятными по своему облику животными?

— Отчего же нет? — Инихов. — Или по-вашему, Вадим Арнольдович, сторукий и с пятью десятками голов Бриарей[35] — существо более реальное?

Гесс, не ожидавший такого возражения, растерялся:

— Ну… — протянул он, — на мой взгляд, всё это — просто подделки.

— Что, — спросил Инихов, — по всему известному миру?

Гесс не нашелся с ответом и поэтому просто вернулся к рассказу:

— Как бы там ни было, я Молжанинову ответил утвердительно: да, мол, о допотопных животных слышал, но считаю их вздорной выдумкой. Тогда Молжанинов обернулся к Талобелову и попросил его достать какой-то справочник, при ближайшем рассмотрении оказавшийся сведенной под один переплет подшивкой статей из самых разных и на самых разных языках изданий. Впрочем, преобладали статьи на английском и французском языках, что сильно облегчило знакомство с ними.

Представьте себе, все они были об одном и том же. Их темой был единственный предмет — классификация давно исчезнувших представителей фауны в непосредственной связи с фауной существующей. Говоря проще, авторы статей спорили друг с другом, к каким родам, отрядам и прочему следует относить всяких ящериц, птиц, рыб и прочую подобную живность, обитавшую миллионы лет тому назад и, как правило, внешне очень сильно отличавшуюся от современного нам животного мира.

Имена спорщиков ничего не говорили мне, но звучали они солидно: профессора университетов, доктора, академики, члены различных научных обществ… вот только иллюстрации к их спорам — картинки в статьях — вводили в изумление: неужели эти явно почтенные люди всерьез ломают копья над немыслимыми чудовищами?

Одно из таких чудовищ я сразу же узнал: оно почти как две капли походило на рисунок самого Молжанинова.

«Простите, — воскликнул я, — вы своего ящера отсюда срисовали?»

Я показал на рисунки в альбоме и в статье.

Улыбка Молжанинова стала… самодовольной!

«Нет, — ответил он, — я сам реконструировал облик аллозавра! А то, что этот облик оказался настолько близок к описанному Маршем[36], свидетельствует лишь о том, что наши мысли имели параллельное направление».

Я поразился:

«Вы сами… что?»

«Реконструировал облик!» — повторил Молжанинов.

Я не верил своим ушам:

«Вы это серьезно говорите?»

«Конечно!»

Молжанинов сделал знак Талобелову, и тот принес откуда-то внушительного вида кость.

Кость, несмотря на мои попытки отбиться, была немедленно вручена мне, и я начал растерянно ее осматривать…

«Ну, что скажете?»

«Что это?»

«Но вы же видите: кость!»

«Что кость, — возразил я, — я действительно вижу. Но чья она? Из какого рагу вы ее извлекли?»

Молжанинов расхохотался:

«Из рагу! — слезы гомерического смеха так и хлестали из его глаз. — Рагу! Это вы очень удачно пошутили!»

Я же, напротив, не видел в ситуации ничего смешного, о чем и не преминул заявить:

«Не понимаю, что именно вас так рассмешило!»

Молжанинов — тыльной стороной ладони — вытер слезы:

«Прямо сейчас, — торжественно заявил он, — вы держите в руках останки одного из самых свирепых хищников, какие когда-либо населяли нашу планету! Того самого аллозавра, познакомиться с которым вы только что имели случай!»

Я перевел взгляд на рисунки — в статье и в альбоме:

«Вот этого?»

«Точно!»

Очевидно, мое лицо скривилось в гримасе презрения, потому что Молжанинов вдруг сделался очень серьезным. Больше того: к нему вернулась та самая надменность превосходства, с какою он встретил меня при моем появлении в кабинете:

«Не верите?» — сухо спросил он.

«Нет!» — прямо ответил я.

«Ну и черт с вами!»

Талобелов, словно по данному ему знаку, тут же подскочил ко мне и отобрал у меня чудную кость.

Молжанинов налил себе и выпил.

Я, признаюсь, последовал его примеру.

«Теперь я понимаю, что имел в виду ваш родитель», — сказал я после непродолжительного молчания.

В Лице Молжанинова к надменности добавилась строгость:

«Не сомневаюсь», — только и ответил он.

«Значит, — продолжил я, — наследство досталось вам не без оговорок?»

Молжанинов смотрел на меня холодно и так же холодно подтвердил:

«Не без оговорок — это еще мягко сказано».

«И в чем же они заключались?»

«Я не мог ничем распоряжаться. Все операции с имуществом должны были проходить через управляющего. И он же, каналья этот, должен был определять, сколько и когда выдавать мне средств. Но самое паршивое заключалось даже не в этом. В конце концов, дела семейной фабрики меня и впрямь не очень волновали. Хуже было то, что управляющий оказался вправе вообще ничего не давать мне, буде он сочтет, что мое исправление невозможно!»

«Как так? — совершенно искренне поразился я. — Совсем ничего?»

«Вот именно: совсем ничего!»

«Но… разве это законно?»

Выражение лица Молжанинова немного смягчилось, а его взгляд чуточку потеплел. Вероятно, мое искреннее сочувствие нашло отклик в его сердце:

«Представьте себе, Вадим Арнольдович, я тоже было решил, что такое завещание законным быть не может. Я даже пытался его опротестовать! Но…» — Молжанинов обреченно, как будто вновь переживал прошедшее, махнул рукой. — «…без всякого результата. Суд принял сторону моего покойного отца, а не мою. И я в одночасье остался без средств к существованию! Можете себе представить, каково это? — быть в шаге от миллионного состояния и вдруг оказаться ни с чем! И это — при моем характере, при моих привычках… при моей мечте!»

Я покачал головой:

«Да, могу представить… а что за мечта такая?»

Молжанинов вздохнул:

«Думал я в Америку поехать. В Южную. Экспедицию хотел организовать… да куда там!»

И тут меня осенило:

«Постойте! — прищурился я. — Так вот почему вы связались с Кальбергом!»

Молжанинов тоже прищурился:

«Отчасти — да».

«Отчасти?»

«Именно: отчасти. На Кальберга я вышел еще до того, как… нет, — сам себя оборвал Молжанинов, — этого я вам сказать не могу: извините. Но все же правда в вашем предположении есть: я действительно связался с Кальбергом отнюдь не из лучших побуждений и, в принципе, в полной уже готовности творить не самые хорошие дела. Я — вы понимаете? — верил, что иного выхода у меня нет. Меня, как я полагал, само безумное устроение нашего общества толкнуло на преступный путь. С чего бы вдруг я стал жалеть это общество? Но уже вскоре всё круто изменилось».

Я внимательно смотрел на Молжанинова и видел, что он не лгал. Но что он имел в виду, говоря о каких-то изменениях?

«Что вы имеете в виду?» — спросил я.

Но Молжанинов только головой опять покачал:

«Этого я не могу сказать».

«Но, — воскликнул я, — получается, вы вообще ничего не говорите! А ведь обещали!»

«Я, — возразил Молжанинов, — обещал обрисовать свое положение, и — так мне кажется — свое обещание выполнил. Пусть и несколько по-другому: не так, как мы с вами, Вадим Арнольдович, предполагали… не рассказом то бишь о моих бедствиях и приключениях, а…»

Молжанинов замолчал, но я его понял: он имел в виду нашу странную беседу о допотопной живности.

«Но этого мало!» — мой тон стал требовательным, однако это на Молжанинова не произвело ровно никакого впечатления.

«Говорю же вам, — спокойно ответил он, — не в моей компетенции рассказывать вам то, что вы хотите узнать. Пусть даже это именно то и есть, что могло бы для вас прояснить ситуацию».

Я посмотрел на часы.

«Время уходит!»

«Да», — согласился Молжанинов, — «времени у нас уже почти что нет!»

«Тогда ответьте хоть вот на что: как получилось, что Талобелов оказался у вас?»

Старик и Молжанинов обменялись взглядами.

«Нет, — сказал Молжанинов, — этого я тоже раскрыть не могу».

«А Брут? Брут как-нибудь связан…»

Я запнулся: в моей голове закрутилась лихорадочная мысль.

Молжанинов насторожился:

«Связан с… чем?» — спросил он, этим своим «чем» после паузы невольно себя выдавая.

«Не с чем, — тогда воскликнул я, — а с кем!»

Губы Молжанинова сжались.

Талобелов сделал шаг ко мне.

Я невольно вжался в спинку кресла. По моей спине уже в который раз побежали мурашки. Рука сама опустилась в карман, пальцы нащупали револьвер.

Молжанинов пододвинул к себе тарелку с огурцами.

«С кем, говорите…» — пробормотал он, покручивая тарелку на столе. — «С кем…»

Талобелов сделал еще шаг.

Внезапно Молжанинов схватил тарелку таким движением, словно собирался швырнуть ее в меня, и, очевидно, так оно и было! Но тут раздался резкий звонок. Тарелка замерла. Огурцы полетели с нее — назад, на самого Молжанинова.

Молжанинов чертыхнулся, поставил тарелку обратно на стол и принялся обмахивать себя салфеткой.

Талобелов снял трубку внутреннего телефона.

«Да?» — спросил он. — «Понял!»

«Ну?» — Молжанинов.

«Зволянский явился».

Я почувствовал облегчение.

Молжанинов кивнул и поднялся на ноги. Талобелов же засобирался прочь:

«Негоже, чтобы Сергей Эрастович меня увидел!»

Я, вполне уже придя в себя, изумился:

«Да ведь я-то вас видел!»

Талобелов усмехнулся:

«Эка невидаль! Не обижайтесь, сударь, но вы — птица полета невысокого. Мало ли что вам могло померещиться? Да и клекот ваш вряд ли когда-нибудь достигнет вышних слоев атмосферы… по крайней мере, — любезно поправился он, — не сегодня и вряд ли завтра. Может быть, через несколько лет. А тогда это уже будет неважно!»

«Да что неважно-то?!»

Я выкрикнул это настолько в сердцах, что и Талобелов, и Молжанинов вздрогнули. На мгновение мне показалось, что оба они готовы были что-то мне пояснить, но наваждение сердечности исчезло так же быстро, как и охватило их.

«Нет, сударь, нет! — Талобелов сделал быстрый полупоклон и заспешил к двери. — «Прощайте!»

Молжанинов вышел из-за стола и встал примерно посередине кабинета.

Послышались шаги.

Дверь в кабинет, оставленная слегка приоткрытой ушедшим Талобеловым, решительно распахнулась.

«Здравствуйте, Семен Яковлевич!»

На пороге стоял Зволянский — собственной свою персоной, не узнать каковую было невозможно: практически лысая голова, большой, выпуклый лоб, решительный росчерк бровей над умными, цепкими глазами… лихие усы с завитыми кончиками а ля Дон Кихот и аккуратная короткая борода.

За Сергеем Эрастовичем маячили еще два человека. Их я тоже узнал: оба они были чиновниками для поручений при Департаменте полиции.

«Здравствуйте, Сергей Эрастович!» — живо откликнулся на приветствие Молжанинов и даже сделал шаг вперед.

«Вижу, сегодня свели нас с вами печальные обстоятельства?»

Молжанинов бросил на меня стремительный взгляд, впрочем, голову ко мне не повернув:

«Очень, очень печальные, Сергей Эрастович!»

Зволянский наклонил голову и обратился уже ко мне:

«Вадим Арнольдович Гесс?»

«Так точно!»

Зволянский быстро прошел в кабинет (оба чиновника — за ним следом) и, подойдя ко мне, энергично пожал мне руку:

«Наслышан, наслышан!»

Это могло показаться весьма лестным, ведь он, Зволянский, не только первым пожал мне руку, но и вообще не пожал ее Молжанинову, хотя тот какое-то мгновение и простоял с протянутой для рукопожатия рукой! Но очень быстро я сообразил: это лестное действо было призвано отвлечь мое внимание — искренность в нем если и была, то занимала далеко не первое место.

«Ну, показывайте!» — это Сергей Эрастович обратился ко мне, по-прежнему как бы обходя Молжанинова стороной.

Я указал на тело Брута.

«Сергей Эрастович!» — заговорил тогда Молжанинов.

«Потом, всё потом!» — перебил его Зволянский, подходя к трупу и присаживаясь подле него на корточки. — «Это…»

Опять ко мне.

«…и есть тот самый человек, которого на ваших глазах застрелил Семен Яковлевич?»

Я понял, что фарс начался.

«Да, — ответил я, и сделал это достаточно прохладным тоном. — Он самый и есть».

«Кто он?» — Зволянский явно подметил холодок в моем голосе, но постарался сделать вид, будто ничего не случилось. — «Судя по виду, секретарь?»

«Сергей Эрастович!» — мне стало противно.

Зволянский от трупа обернулся на меня, в его умных глазах промелькнуло сожаление. Именно промелькнуло, потому что тут же глаза Сергея Эрастовича вновь стали просто умными — без какого-то особенного выражения:

«Ах да, — сказал он тогда, — а ведь и я его знаю! Это же, — он отвернулся от меня и посмотрел на Молжанинова, — и вправду ваш секретарь, Семен Яковлевич… как бишь его… Аркадий… Аркадий…»

«Васильевич», — «подсказал» Молжанинов.

«Верно: Васильевич!» — Зволянский поднялся и встал во весь рост. — «У него еще какое-то странное прозвище было… Цезарь?»

«Брут».

«Ну да, конечно! — фарс продолжался. — Брут!»

«Сергей Эрастович!»

«Да, Вадим Арнольдович?»

«К чему всё это?»

«О чем это вы?»

«Да ведь мы же оба знаем…»

Зволянский круто повернулся к Молжанинову:

«Знаем?» — спросил он с непередаваемой, но, как мне показалось, грозной акцентуацией. — «Что знаем

По видимости вопрос был обращен ко мне, но на деле — к Молжанинову, и Молжанинов, разумеется, поспешил на него ответить:

«Помилуйте, Сергей Эрастович! Я в такой же растерянности, как и вы!»

«Ах, вот как!» — Зволянский вновь повернулся ко мне. — «Не понимаю вас, Вадим Арнольдович: о чем вы говорите?»

«Я, — мой голос задрожал, но я постарался взять себя в руки, — говорю… — пауза, — что вы, Сергей Эрастович, зачем-то принимаете меня за дурачка!»

Решительно очерченные брови Зволянского выгнулись еще более решительной дугой:

«Вам плохо, Вадим Арнольдович? Вижу, Можайский совсем вас загонял… вот что, мой дорогой, давайте поступим так: прямо сейчас вы отправитесь в участок…»

«Вы хотите избавиться от меня?»

Зволянский — другого слова не подберешь! — вперился в меня своим взглядом и вдруг — и снова лишь на мгновение! — во взгляде этом опять промелькнуло сожаление. Даже, сказал бы я, смесь сожаления и смущения: Сергей Эрастович явно стыдился того, что вынужден был делать!

«Вадим Арнольдович, — четко, но не грубо произнес он. — Я понимаю: дело, по которому вы ведете следствие, важно чрезвычайно. Настолько важно, что и слов-то подходящих нет на то, чтобы ими это дело описать. И важность эта давит на вас, заставляет вас говорить и поступать… необдуманно. И все же: постарайтесь понять».

Зволянский так и сказал: «постарайтесь понять» — без уточнений того, что именно я должен был постараться понять. Но я его понял и сам немного устыдился: нелепо ведь думать, что директор Департамента полиции только из вредности характера станет разыгрывать комедию перед младшим чиновником! Раз уж Зволянский вел себя именно так, значит, у него на это были особые причины. Уважительные, а не склочные. Расчетливые, а не мелочные.

Я, повторю, устыдился:

«Прошу меня извинить, Сергей Эрастович», — не без смущения пробормотал я и засобирался прочь.

«Пустяки!» — немедленно отозвался Зволянский. В его глазах появилась улыбка.

«Я вам точно больше не нужен?»

«Совершенно».

Я пошел к двери, но, почти дойдя до нее, остановился: меня осенила новая мысль:

«Только один вопрос, Сергей Эрастович! Вы позволите?»

Я указал рукой на Молжанинова, показывая, что вопрос будет обращен к нему, а не к самому Сергею Эрастовичу.

Зволянский и Молжанинов обменяли быстрыми взглядами.

«Что за вопрос?»

«Фабрика. Почему сгорела фабрика?»

— Подождите! — Чулицкий. — Так вы узнали причину пожара?

— Да.

— Так что же вы нам головы морочили?

Гесс слегка пожал плечами:

— Нет, Михаил Фролович, не морочил. Просто не договаривал.

— Но почему? Мы тут предположения разные делали, а вы, оказывается, всё это время знали истинную причину!

Гесс вновь едва уловимо пожал плечами:

— Хотел дождаться своей очереди!

Чулицкий посмотрел на Вадима Арнольдовича с изумлением. И вдруг рассмеялся:

— Ну и педант! Можайский! Как только ты с ним работаешь?

Можайский тоже пожал плечами:

— Нормально работаю.

Гесс, ничуть не обидевшись на откровенный намек на его немецкость, просто спросил:

— Так мне говорить о причине пожара?

Чулицкий усмехнулся:

— Да уж, сделайте милость!

— Так вот, — продолжил тогда Гесс, — уже у двери меня осенила идея, и я, чтобы ее подтвердить или опровергнуть, решился задать вопрос.

«Почему сгорела фабрика?» — спросил я.

Зволянский наморщил лоб, соображая, противоречит каким-то его интересам или же нет, если на этот вопрос будет дан правдивый ответ. Молжанинов же широко ухмыльнулся и ответил даже лучше, чем если бы сказал это прямо:

«Долго же до вас доходило!»

«Так значит, это — правда?» — воскликнул тогда я. — «Заклады и распря с Кальбергом тут ни при чем?»

«Нет, конечно!»

«Господа!» — вмешался Зволянский. — «Что это за… беседа?»

«Да полно вам, Сергей Эрастович! — Молжанинов. — Уж в этом-то ничего секретного точно нет!»

«Но ваша репутация…»

«Да какая, к черту, репутация? Я в глазах Вадима Арнольдовича — убийца, мошенник и плут. Подумаешь — фабрика!»

«Тьфу ты!» — сплюнул тогда Зволянский. — «Ну, говорите уж!»

«Да вы же видите: Вадим Арнольдович и сам догадался!»

Зволянский посмотрел на меня из-под легкого прищура:

«Точно?» — спросил он.

«Полагаю, да», — ответил я.

«Ну?» — спросил он.

«Обычная месть: отцу и управляющему», — ответил я.

Зволянский улыбнулся:

«Да уж, Вадим Арнольдович! Эк вы его раскусили, мстительного нашего!»

Я тоже невольно улыбнулся. И знаете что, господа? Почему-то вдруг Молжанинов стал мне симпатичен! Это же надо: спалить собственную фабрику! Не из меркантильных каких-то соображений, а просто ради того, чтобы отомстить за несправедливые решения…

— Если, — Чулицкий, — каждый будет так мстить, Митрофану Андреевичу придется туго!

— Не то слово! — как и Чулицкий, не поддержал моего энтузиазма Митрофан Андреевич.

— А все же, — не отступился я, — есть в этом что-то… величественное!

— Да бросьте, Вадим Арнольдович! — Можайский. — Что может быть величественного в принципе «не доставайся же ты никому?» И потом…

— Что?

— Причину-то поджога вы прояснили, но кое-какая мелочь из вашей памяти выскочила!

— Какая мелочь? — не понял я.

— Страховое возмещение, — напомнил Можайский. — Страховое возмещение за сгоревшую фабрику!

— Но…

— Ваш совсем не меркантильный Молжанинов оказывается на деле куда более рассудительным, чем вам кажется, Вадим Арнольдович! Судите сами: по завещанию он всего лишь не мог распоряжаться делами фабрики, однако сама фабрика, тем не менее, оставалась в его собственности. Управляющий зачем-то ее заложил: возможно дела пошли хуже, а может, понадобился дополнительный оборотный капитал. И вот тогда-то Молжанинов и нанес удар! Заметьте: не раньше, а ведь и раньше — много раньше! — он с тем же успехом мог спалить эту злосчастную фабрику. Если бы, разумеется, он был бескорыстным человеком. Но нет! Пожар возник только после залога! Догадываетесь, почему?

Гессу явно стало не по себе, он даже поежился:

— Неужели…

— Именно, Вадим Арнольдович! Получить в свое распоряжение фабрику он не мог. Но на предмет возмещения за фабрику в завещании не было сказано ничего!

— Боже мой! — Гесс схватился за голову.

— Выходит, — Можайский совсем добил своего помощника, хотя и без всякой задней мысли, — вас и в этом провели, Вадим Арнольдович. Вам выдали кусочек правды, и вы…

— Я, — как эхо, отозвался Гесс, — ушел.

— Да: вы ушли.

Тишина.

Я смотрел на Гесса и меня не покидало ощущение какой-то недоговоренности. Более того: это ощущение крепло с каждым мгновением, проходившим под тиканье напольных часов и дробный стук оледеневшего дождя в оконные стекла.

За минувшие с начала нашего собрания часы слов нагромоздилось столько, что уже сам черт мог бы сломать в них шею, а я-то уж точно давно потерял бы всякую нить, если бы у меня под рукой не находились исписанные блокноты. Я начал сверяться с записями и вскоре обнаружил: да, действительно — Гесс не раз и прямо говорил, и давал различные намеки на то, о чем ныне — в его собственном рассказе — либо не было и помину, либо это обходилось стороной. Странно.

— Вадим Арнольдович! — заложив пальцем одну из страниц блокнота, обратился я к Гессу. — Неужели вам совсем нечего добавить?

Гесс посмотрел на меня тревожно, с какой-то потаенной мольбой во взгляде:

— О чем вы, Никита Аристархович? — спросил он и голос его дрогнул.

Я засомневался: вправе ли я лезть со своими вопросами к человеку, который явно желает что-то утаить? Однако репортерский дух взял верх над соображениями морали. Кроме того, на помощь совести тут же подоспело и соображение о долге: раз уж я вызвался честно и до конца осветить страшные события, о каком еще снисхождении к рассказчику могла идти речь? Гесс, конечно, человек хороший, но истина важнее[37]!

— Я, — тем не менее, осторожно выбирая слова, начал подступаться я к Гессу, — говорю о том, что вы, Вадим Арнольдович, не раз на протяжении вечера давали нам различного рода подсказки, причем большинство из них — если не все вообще — выходят далеко за пределы того, о чем вы нам только что поведали. Получается — вы только не поймите меня превратно! — будто вы не то утаили что-то, не то… я даже не знаю, как и сказать! В общем, Вадим Арнольдович, я в полной растерянности!

Гесс слегка покраснел, но продолжал стоять на своем:

— И все же, Никита Аристархович, я не понимаю, о чем вы говорите!

— Ну как же! — я начал более решительный приступ. — Например, вот это: вы говорили, что со слов самого Молжанинова вам известно о производстве на его фабрике проекторов нового типа — тех самых, посредством одного из которых мучали несчастного Некрасова-младшего!

— А ведь и правда! — это уже вмешался Саевич, которого, как вы, читатель, несомненно подметили, хлебом было не кормить — дай поговорить о технических чудесах! — Я тоже это прекрасно помню! Вы говорили…

— Разве я это говорил?

Вопрос прозвучал откровенно нелепо. Все — уже не только я и Саевич — воззрились на Гесса с явным подозрением. Можайский так и вовсе подошел к своему помощнику и, взяв его за локоток, требовательно сказал:

— Ну-ка, ну-ка, Вадим Арнольдович! Что это вы впотьмах от нас утаить стараетесь?

Краска на лице Гесса стала гуще:

— Юрий Михайлович! Я…

— Уж говорите, как есть!

— Я…

— Ну!

Гесс понурился и, предварительно бросив на меня укоризненный взгляд, выговорил словно через силу:

— Юрий Михайлович! Если вы будете настаивать, мне придется сознаться в поведении… недостойном чиновника и дворянина!

Можайский — это было очевидно — опешил. Он явно не ожидал ничего подобного:

— Сознаться в недостойном поведении? О чем вы, черт побери?

Гесс принялся топтаться, живо напоминая собою проштрафившегося гимназиста перед лицом директора.

— Ну же, Гесс! — настаивал Можайский. — В чем дело?

— Понимаете, Юрий Михайлович, — залепетал Гесс, алея совсем уж наподобие кронштадтского гюйса[38], — я… я…

— Ну же, ну!

— Я не сдержал слово!

— Какое еще слово? — не понял Можайский.

— Данное Зволянскому.

И снова Можайский ничего не понял

— Вы дали какое-то слово Сергею Эрастовичу?

— Да.

— И что же вы пообещали?

— Вернуться в участок и…

— И?

Улыбка в глазах Можайского заполыхала так, что невольно поежились все. Но сам Можайский, казалось, вдруг начал понимать, что именно последует дальше и даже, перехватив руку с локтя, схватил Гесса за плечо, сжав это несчастное плечо так, что Гесс из красного мгновенно стал зеленым.

— Ай! — вскричал Гесс.

— Простите! — спохватился Можайский и отпустил плечо Вадима Арнольдовича.

Гесс — с гримасой на лице — помассировал себя.

— Вадим Арнольдович!

— Да-да…

— Что именно вы пообещали Зволянскому?

— Не вмешиваться в дальнейшее.

— Но, говорите, вы не сдержали слово?

— Увы!

Можайский обхватил Гесса с груди и развернул его под яркий свет электрической люстры:

— Что вы сделали? Как именно вы нарушили слово?

Гесс — на этот раз сам — осторожно освободился от хватки Можайского:

— Я, — уже смелее пояснил он, так как до него дошло, что никто осуждать его не собирается, — из кабинета-то вышел, но из дома — нет.

— Так вы не ушли! — вскочил на ноги Инихов, отшвырнув сигару.

Чулицкий тоже вскочил. Он, Инихов и Митрофан Андреевич окружили Гесса, так что мне, стоявшему чуть поодаль, стало ничего не видно.

— Господа! — попросил я, тоже приближаясь к общей группе. — Расступитесь!

Прозвучало это дерзко, но уместно: Можайский, Инихов, Кирилов и Чулицкий отступили на шаг.

— Вот так хорошо! — одобрил я и приготовился записывать, косясь, однако, на Вадима Арнольдовича.

Гесс, окончательно поверив в то, что в глазах коллег он не только не упал со своим нарушением слова чести, но и ровно наоборот — вознесся, вернулся к своему обычному для этого вечера состоянию: мрачноватому, неудовлетворенному общим ходом дела, оказавшемуся совсем не таким, как то ожидалось загодя, даже неудовлетворенному своими собственными поступками, нарушившими запланированное течение следствия, но, по крайней мере, лишенному очевидных самокопательства и плясок с шаманским бубном в попытках изгнать утвердившегося в сердце беса.

— Да, — ответил он на вопрос Инихова, — я не ушел.

— Рассказывайте[39]!

И Гесс рассказал.

— Распрощавшись с Сергеем Эрастовичем, я вышел из кабинета, оставив в нем как самого Зволянского, так и двух его чиновников для поручений, чье вообще появление по-прежнему было для меня загадкой. Разумеется, оставался в кабинете и сам Молжанинов. Последнее, что я услышал, прикрывая за собой дверь, были как раз его слова:

«Ну-с, — сказал он, обращаясь явно к Сергею Эрастовичу, — теперь мы можем поговорить!»

«Эх, — подумал я, — как бы и мне услышать?»

И вот тут-то меня осенило: да кто же мне может помешать? В коридоре — никого. Закрывать дверь так, чтобы из кабинета не доносилось ни звука, совсем не обязательно. Но главное, архитектура дома — вы помните, господа? — была такова, что я мог не опасаться внезапного появления посторонних свидетелей! Этаж, на котором находилась квартира Молжанинова, был напрочь отрезан от других этажей, имея только один доступ — через лифт и, далее, гостиную.

Быстро оглядевшись по сторонам, я вновь приоткрыл дверь — самую малость: так, чтобы щелочка не привлекла внимания находившихся внутри — и юркнул за стоявшую тут же огромную китайскую вазу. Видеть из своего убежища я ничего не мог, но слышать — слышал абсолютно всё.

И вот, я приготовился внимать, как вдруг…

— Что еще?

Гесс легонько усмехнулся:

— Меня тронули за плечо.

«Тише, сударь, не кричите!» — зашелестел мне на ухо знакомый голос.

Я вздрогнул и точно едва не закричал.

«Тише!»

Я поднял взгляд и, к своему удивлению, обнаружил, что надо мной склонился невесть откуда взявшийся Талобелов.

«Вы!» — шепотом воскликнул я.

«Да!» — таким же шепотом ответил он. — «Вижу, уходить вы не собираетесь?»

Я помедлил с ответом, но Талобелов только кивнул:

«Ладно-ладно, — констатировал он, — тогда аккуратно выбирайтесь отсюда — ваза стоит целое состояние! — и следуйте за мной».

«Куда?» — с опаской спросил я.

«Увидите», — ответил Талобелов и, не прикладывая силу, потянул меня за рукав.

Сами понимаете, господа, мне оставалось только подчиниться: не в том я находился положении, чтобы спорить!

Мы — Талобелов впереди, я — за ним — прошли по коридору, но совсем недалеко: уже через несколько шагов мой спутник толкнул неприметную дверь, и мы оказались в крохотной комнатушке, которая — это выяснилось сразу — примыкала к кабинету.

«Располагайтесь», — любезно предложил мне Талобелов, указывая на табурет напротив… я глазам своим не поверил! — прозрачного стекла.

Я говорю «прозрачного», но это было не совсем так. Сначала я не понял, что за странные разноцветные линии испещряли буквально всю его поверхность, но затем меня осенило: это — картина!

— Картина? — поручик.

— Да, Николай Вячеславович, картина! Я припомнил, что видел на стене кабинета огромное — метров пять на три — полотно, изображавшее эпическую сцену: морскую баталию непонятно кого и с кем, так как флагов на сражавшихся кораблях не было. Картина еще тогда — при первом же взгляде на нее — показалась мне аляповатой, но общий ее вид — размеры, пышность, даже варварская роскошь — вполне увязывались с общей обстановкой чудовищного богатства, и я перестал обращать на нее внимание.

Как оказалось, напрасно! Эта картина была и не картиной вовсе, а тщательно замаскированным обзорным стеклом, причем все линии на нем — все эти «корабли», «волны», «пороховые дымы» и прочее — были нанесены так, чтобы находящийся по другую сторону наблюдатель мог видеть совершенно беспрепятственно и даже лучше того: чтобы сетка из линий перед его глазами скрадывала искажения[40]! Помимо этого, в стекле было проделано множество мелких отверстий, в буквальном смысле превращавших это стекло в настоящий дуршлаг. И эти отверстия, позволявшие наблюдателю еще и слышать все, что говорилось в кабинете, были замаскированы не менее искусно, чем всё стекло целиком!

Загрузка...