Я в толк не мог взять, как у литературного агентства может быть такой криминальный е-мэйл, и почему номер телефона — рязанский?
Наталья говорит, значит, в Рязани у них филиал. А адрес, интересуюсь я? Они что, не только литературные агенты, но и убийцы по найму?
Наталья жмет плечами, но все равно говорит, звони, ссылка-то была на агентство.
Делать нечего, звоню в Рязань, филиал не то агентов литературных, не то убийц наемных. Выяснилось, это домашний телефон некоей Елены Перепелкиной, тоже писательницы, которая сама ищет адрес этого агентства, и потому разместила там невразумительную информацию и свои координаты. А невразумительную потому, что сама она понятия не имеет, что такое Интернет, и по ее просьбе сын-лоботряс составил текст для паутины, да, видно, что-то напутал, и адрес этот дебильный тоже его.
Делать нечего, стали разговаривать. Вернее, я только слушал, потому как у нее, видно, наболело, и она слова не давала мне сказать.
Оказывается, дело было вот в чем. Она написала книгу «Тайна Высшего Разума» (тема — эзотерика), и тоже в Питере нашла издателя, который заплатил ей две тысячи долларов, и пропал. И она, Елена эта, поносила всячески своего издателя, утверждая, что он переиздал ее книгу уже пять раз, а сам от нее скрывается, чтобы, значит, не выплачивать положенные проценты. И, дескать, она написала вторую книгу, продолжение, и потому ищет литературного агента, чтобы книгу продать порядочному издателю.
И здесь она подтвердила истину о том, что каждый творческий человек пусть в глубине души, но твердо убежден в неповторимости и исключительности своего таланта. Она совершенно серьезным голосом сказала, что «эта вторая ее книга вообще тянет на Нобелевскую».
Я повесил трубку с улыбкой, пообещав, что обязательно пришлю ей адрес «Гумен и Смирновой», как только найду.
Обещание сдержал. Нашел, отправил. Не знаю, влюбились ли там в ее текст или отфутболили, как меня. Хотя — кто знает. Может быть, уже мантию сидит шьет или что там, не знаю, чтобы было в чем на вручение Нобелевской премии явиться.
В московском отделении «Лимбуса» работали люди сплошь творческие. Да так, наверное, везде. Человек пишущий, чтобы не помереть с голоду, должен сидеть в редакции и обрабатывать чужой текст, потому как на свои тексты не проживешь.
Фомина Виктория, редактор вроде бы, но, оказалось, что и она пишет. Подарила мне (вернее, тьфу ты, продала) свою книжку «Полковнику никто не пишет», вышедшую в московском издательстве «Подкова».
Черноволосая, очень приятная женщина Татьяна Николаевна, которая, встречая меня, всегда предлагала чашку кофе, оказалась замечательной русской писательницей Татьяной Набатниковой. Чтобы убедиться в этом, достаточно прочесть ее книжку рассказов «День рождения кошки». В «Лимбусе» она тоже выполняла что-то вроде редакторской работы, приезжая на синей «десятке».
Люди славные, и даже бухгалтер, забыл, как ее зовут, хотя и морочила голову мне несколько месяцев, прежде чем, наконец-то, выдала несчастный гонорар. И то не триста долларов, а двести пятьдесят вроде, полтинник вычли на налоги разные, в фонд пенсионный, чтобы старость обеспеченная, и все такое. А что такое двести пятьдесят долларов? На телефонные междугородные разговоры и на поездки в столицу и обратно больше истратил. В лучшие дни за ужин в ресторане с девушкой столько платил.
Да и не нуждался я особо в этих деньгах. Но одно дело — легкие деньги, заработанные нелегальной продажей осетинского спирта, и совсем другое — гонорар за вымученную, выстраданную книжку.
В «Лимбусе» я познакомился со Светланой Сачковой, тоже автор молодой, тоже принесла свои тексты, и потом мы вышли из «Лимбуса» и она привела меня в какой-то огромный книжный магазин, где показала свою продававшуюся книжку «Одна жирафья жизнь, или Женщина детородного возраста».
Наверно, так просто книжки не показывают, и я купил себе экземпляр. Правда, забыла она книжку подписать и автограф поставить.
Потом мы отправились куда-нибудь посидеть, и она искала, чтобы кафе было с кондиционером, потому как лето было, жара, и нашли какое-то полуподвальное помещение, но внутри было красивое: стены грубые, темные, шершавые, словно грот. В стенах ниши выдолблены под светильники, столы двойные, а под стеклом небрежно насыпаны монеты старинные, ракушки и еще разные забавные вещицы.
Света рассказала, что закончила философский факультет Нью-Йоркского университета, живет в Москве, а родители — в Америке.
Мне похвалиться было нечем, и я предложил ей меню, которое принесли. Она выбрала суп с какими-то потрошками, я заказал себе пиво. Она рассказала, что написала новую книгу, и ищет издателя. Оставила рукопись в «Лимбусе», но ей сказали, что, скорее всего, будет отказ. Еще рассказала, что с мужем в разводе и одна воспитывает сына. Я сообщил, что тоже один воспитываю сына, с первой женой разошлись, и ребенка она великодушно оставила мне, хотя, если быть точным, матери моей, потому как все заботы о воспитании на ней и лежали. А мы, родители, жили порознь и в свое удовольствие.
Потом со Светой мы какое-то время созванивались и переписывались, и я запомнил в одном письме такую фразу: «Сидим с подругой, пьем пиво и мечтаем о большой любви…» А еще как-то встретились, когда я был в Москве, зимой. Встречу назначила она мне в центре, забыл и метро, и улицу, потому как был на машине, и приехал намного раньше, чтобы не опоздать и не затеряться в пробках.
Ориентиром мне служили кафе «Шоколадница» и рядом японский ресторанчик, и пришла Света не одна, с другом. Маленьким лысым толстячком по имени Валера. Тоже писатель, на вид свирепый, но в общении какой-то жеманный и женственный. Потом Света написала мне, что Валера голубой и печатает в какой-то газете (название забыл) порнографические рассказы. Живет на папину пенсию.
Рядом проходила книжная ярмарка, и в «Шоколадницу», где мы заняли столик, стали стекаться люди. Дарью Донцову я сразу узнал, узнали ее и Света с Валерой, и многие стали посматривать на невозмутимую Королеву Детектива. В короткой дорогой шубке, с серьгами бриллиантовыми, она оказалась намного выше ростом, чем я предполагал. С ней был спутник, молодой предупредительный человек, в костюме, при галстуке, с портфелем солидным. По возрасту то ли сын, то ли любовник.
Я изъявил желание пойти взять у Донцовой автограф, но Валера страшно заволновался и стал меня отговаривать. Света поддакнула ему, что, действительно, неудобно.
Я отказался от своей затеи, и все мы, разговаривая, то и дело посматривали в сторону Донцовой, было интересно: что закажет, как ест.
Валера цитировал Достоевского, Свету Достоевский не интересовал. Ее почему-то занимала книжка Григория Чхартишвили (настоящая фамилия Акунина) «Писатель и самоубийство». Я книгу читал. И почему-то подумал, что неужели она примеряет это к себе, мечтая попасть в список? Автор Фандорина талантливо и скрупулезно собрал по миру данные не только об известных писателях, покончивших с собой, но и совсем безвестных, прославившихся если не своим текстом, то способом ухода. И еще он, Чхартишвили, в конце книги предлагал присылать информацию о тех, кого в свой список не внес. Так что попасть в список и прославиться шанс есть. Достаточно написать несколько рассказов и выбрать поизощреннее способ.
А повод, если посудить, у Светы был. В «Лимбусе» книжку ее отклонили, и в других издательствах, где предлагала ее, тоже. И, сказала она, начала писать новую, но стимула нет, потому как старую еще не опубликовала, да и о любви большой продолжает мечтать.
Ни я, ни тем более Валера не могли подарить ей это волшебное чувство. Он — гомик, а у меня в родном городе и без того было баб навалом, и без того одни от них неприятности.
Донцова и ее спутник, выпив то ли по коктейлю шоколадному, то ли по мороженому съев, ушли. И я еще раз подивился, что она совсем не маленького роста, как я ожидал.
Мы тоже стали закругляться. На прощание я подарил Свете свою книгу, вышедшую не так давно в «Лимбусе», и я заметил, как завистливо блеснули глаза Валеры. Завидовать было чему. Обложка стильная, листы белоснежные, пахнут свежей типографской краской. И пусть сам из провинции приехал, Тмутаракани, зато на машине приличной, и живу не на папину пенсию. Да и не педик, наконец.
Было у меня еще несколько запомнившихся мне встреч с писателями.
Самая первая произошла, конечно, с Костей С. В его журнале напечатали первую мою повесть, и поначалу, приходя в редакцию, я не знал, что он тоже пишет. Но потом выяснилось, что пишет и не один, в соавторстве с супругой Анной, и публикуют свое совместное творчество под псевдонимом Юрий Самарин. Мы как-то сразу сблизились, нашли много общего, он в свое время тоже помыкался, прежде чем стали печатать, тяжело далась и издательская деятельность, и еще запомнилось мне вот что. Я называл ему имена в нашем мордовском издательстве, к которым питал лютую неприязнь за то, что получал от них пинки. Костя был постарше, и пинки получал, соответственно, от других товарищей. Но поразило, когда в числе прочих он назвал имя Ивана П. Того самого, который бессовестным образом украл стихи и рассказы моей матери. Я Косте не стал рассказывать ту историю, но узнал от него, что тот писатель какое-то время был важной шишкой в литературной жизни нашей республики, и когда касалось дело молодых дарований, рецензию написать или отзыв дать, попросту рвал и метал, не желая давать молодым дорогу. Досталось от него и Косте.
Странно, правда? Выдать однажды без зазрения совести чужие тексты за свои, а потом, спустя годы, изгаляться над молодыми авторами, обвиняя в штампах и плагиате. Нелепее трудно что представить.
Еще запомнилась встреча в редакции «Странника» с московскими гостями, на которую меня пригласили в числе других саранских авторов. Приехали тогда важные, солидные, Владимир Е., главный редактор «Литературной России» и писатель, Вячеслав О., его заместитель и критик, и лохматый и бородатый поэт Т. Все дородные, прилично одетые, мясистые, как сказал бы Лимонов, и мы вокруг — разношерстная провинциальная публика, бедолаги. К тому же О. — вылитый саранский авторитет по кличке Калека. И манера разговаривать, и жесты, и очки темные той же формы, что любит носить Калека. Калеку я знал, потому так и хотелось подойти к московскому гостю и сказать: «Кончай дурака валять! Ты-то что тут делаешь?»
Мы смотрим московским гостям в рты, лица у них сытые, довольные, и они нас потчуют столичными новостями: кто исписался, кто конъюнктурщик, а кто и вообще бездарность, несмотря на то, что издает книжки стотысячными тиражами.
Похвалились перед нами своей изданной недавно на троих одной книжкой: тощий сборник, по-моему, стихов так и назывался «На троих».
Дело ясное: друзья неразлучные. Отправляют сами себя в творческую командировку от жен подальше, путешествуют по российским просторам, собирая вокруг себя юродивых, вроде нас, а вечером в гостинице соображают на троих. Месяц пробухали, без жен вдохновились с музами почасовой оплаты, а там, глядишь, сборник созрел. «На троих». Глупое название. Да и женам сразу ясно, в каких творческих командировках рождаются подобные книжки.
Тем, кто, прочтя о себе, попытается найти в этом тексте что-то неблаговидное и оскорбительное, скажу еще раз: господа, не волнуйтесь, повода для беспокойства нет. Ничего личного. Я просто собираю осколки.
Еще была такая встреча. В Москве, на Люберецком авторынке. Нервный бутлегерский бизнес, дружба со шпаной, и вот я несколько месяцев скрываюсь от недругов в Подмосковье, снимаю квартиру и бездельничаю, раскатывая на машине. Дома осталось еще одно авто, и два друга моих, тайно сняв его в родном городе с учета, пригнали мне, чтобы продать.
Денег с собой почему-то оказалось столько, что едва хватило заплатить, чтобы на рынок заехать. И бензина в «шестерке» нашей в обрез, а — зима. Даже в туалет платный не на что сходить, но мы не расстраиваемся. Двигатель не заводим, бензин экономим, потому как, если машину не продать, еще и обратно ехать. Печка не работает, естественно, если двигатель выключен, стекла замерзают, сидим и мерзнем за тонированными стеклами, бумажку с ценой на лобовом стекле то и дело меняем — цифры уменьшаем. Но и это не помогает, клиента нет. Тогда вывешиваем еще одну бумажку, информируя всех, что недорого продадим четыре колеса — резина, диски, в сборе, они у нас в багажнике лежат. На колеса желающих тоже нет.
Чтобы погреться, по очереди вылезаем из машины и прогуливаемся по рынку, разглядывая «Мерседесы» и «Фольксвагены». Мне всюду недруги мерещатся. Время послеобеденное, скоро темнеть начнет, быстро, по-зимнему, и потому звоню зятю — мужу сестры, добрейшему и безотказному человеку, чтобы приехал и денег на бензин привез. Сами обратно вряд ли дотянем.
Снова сидим в машине, мерзнем, и тут видим его. Строгое черное пальто, штиблеты узконосые, модные, со шпорами, рубашка белая, галстук, цельная норковая шапка на голове, вид, словом, у мужчины солидный, респектабельный, и не можем взять в толк, что он так на машину уставился? Уверенный взгляд, спокойная и серьезная кавказская внешность. Он не был похож на человека, приценивающегося к бэушной «шестерке». Глядя на этого человека, можно было предположить: или хозяин этого авторынка, или присматривает дорогую свежую иномарку.
Но, оказалось, мы ошибались. Он вернулся, стал прицениваться, с ним еще один кавказец, но одет небрежно, горластый. Тот, первый, говорит тихо, не перебивая, с хрипотцой. Пока разговаривали, пока горластый торговался, пока другой вел себя сдержанно и в разговор практически не встревал, приехал зять, выпивши, не сам приехал, товарищ его привез. А зять мой книгочей, каких поискать, любитель боевиков, детективов, ширпотреба разного, и вот он, пьяненький, увидел нашего покупателя и полез к нему обниматься: «Заур Магометович! Дорогой!» — словно друга старинного встретил. И: «Я вас сразу узнал!»
И выяснилось, что покупатель наш — Заур Зугумов, автор книги «Бродяга», где он рассказывает о молодости, жизни воровской, о двадцати или тридцати годах, проведенных за решеткой, о побеге, о камере смертников, в которой провел несколько месяцев, прежде чем приговор смягчили. Начинал карманником, добился заслуженного уважения в среде шпаны и уголовников, и водил дружбу с самим Пашей Цирулем, хранителем воровского российского общака, ныне, правда, давно покойного. Теперь вот, книжки пишет.
Видя, что его рассекретили, Заур и сам стал потихоньку разговариваться. Рассказал, что сам он из Дагестана, из Махачкалы, но, когда приезжает в столицу, нужна машина, чтобы в издательство ездить, туда-сюда, пояснил он. А горластый — родственник его, дрожжами торгует на рынке, и в машине у него не продохнуть. Рассказал, что книжки его выходят в издательстве «АСТ», что у «Бродяги» уже есть продолжение, и что недавно ездил во Францию делать операцию — удалили часть легкого, изъеденного туберкулезом.
Зять нарадоваться не мог: Заур и расписался ему где-то в блокноте и телефон мобильника оставил, и жалел, что книжки с собой нет, иначе непременно подарил бы.
Мне Заур как-то сразу внушил симпатию: не наглый, умеет слушать. Мне это понравилось, и, может, именно поэтому он старался построить разговор между нами двоими. Пока его горластый родственник, обходя машину, отыскивал на кузове изъяны и громко о них сообщал, Заур шепнул мне: «Что с него взять? Торгаш. Разговаривать с людьми вообще не умеет».
Мы умели. И общение умели ценить. Сбросили Зауру цену, хотя он не просил. И колеса в багажнике оставили, и дорогую магнитолу, хотя и планировали не отдавать ее вместе с машиной, и это был не развод, не сделка себе в убыток. Просто я и товарищи мои были такие же скитальцы по жизни, такие же бродяги, не умевшие ценить материальное, легко расстававшиеся хоть с автомобилем, хоть с рубахой последней. Покупатели тоже хороши — какие-то царапины горластый на кузове отыскал, а под капот они даже не заглянули.
Пока на рынке же нам печатали договор купли-продажи, мы сидели в небольшом кафе. Заур пил водку, хотя перед этим сказал, что пить ему категорически нельзя. Зять тоже пил, и все восторгался, что ему довелось встретиться с самим Зауром Зугумовым. Остальные пили чай.
Я тоже был рад встрече: как же, писатель, книжки в «АСТ» выходят. Заур опять много рассказывал, мы слушали, а мне хотелось уточнять: какой за книгу получил гонорар, есть ли публикации за рубежом, да и вообще хотелось похвалиться, что у меня тоже книжка вышла и тоже получил гонорар. Двести пятьдесят долларов. Но ни зять, ни друзья не знали, что я давно и безнадежно занимаюсь сочинительством, и посвящать их в это именно сейчас — не хотелось.
Договор напечатали, Заур отсчитал мне деньги, я вручил ему ключи. Он сел за руль, сказав, что давно не ездил, мы распрощались. Немного отошли, а он из машины кричит: «Юра, подойди!» Я подошел, Заур говорит: «Не трогается машина! Не едет». Я сел за руль, проверил, все нормально. Отвечаю: «Брат, ты педали перепутал, дави на газ, а не на тормоз».
Тронулся, машина, дергаясь, поехала. Горластый родственник пошел к своей машине с дрожжами. Мы стоим, смотрим Зауру вслед, удивляемся: стемнело, гололед, педали путает, водки вдобавок выпил. Как доедет?
Наверно, доехал. Однажды в Интернете я прочитал интервью министра внутренних дел Дагестана, возмущавшегося, что бывший уголовник, а ныне писатель Заур Зугумов, разъезжая по родной Махачкале, специально нарушал правила дорожного движения, провоцируя инспектора на взятку. Всем дал денег, всех переписал, а потом сочинил об этом беспределе статью. И датировано это было временем, когда он купил у нас машину. Марка машины, в которой Заур нарушал правила, не была указана, но я подумал: не та самая ли «шестерка»?
В детстве, помню, меня всегда возмущало, что практически в любом разговоре, с родственниками ли, с соседями, да и с посторонним человеком мать всегда почему-то старалась сказать обо мне, хотя говорить, в принципе, было нечего, учился плохо, лоботрясничал. Я этого не мог понять, меня это злило, теперь, спустя годы, понимаю: происходило все это потому, что у нее, матери, больше ничего в сущности и не было.
Муж, отец мой, который бил ее, издевался, да и то не она мне это сказала, потом — родственники. Приносил вино, садился на кухне пить, а одному скучно, и потому она, уставшая за день, работа и дети, должна была еще покорно сидеть и смотреть, как он напивается. Однажды, она была беременная мной, отец разбил ей голову. В другой раз, тоже родственники рассказали, он отобрал меня, младенца, у матери, отправился гулять. Ночь, зима, пьяный. Мать отшвырнул и вернулся, одеяло развернутое, ножки у меня, заходившегося в крике, торчат посиневшие. С тех пор, опять же родственники сказали, я стал часто болеть, простывать.
Я не испытываю к отцу ненависти, я его совсем не помню, чтобы осуждать, и даже поставил ему новый надгробный камень, потому как мать всегда вспоминала о нем только хорошее, и всегда на родительский день и 23 августа, когда он погиб, ходила на кладбище прибираться, и я с ней. И еще рассказывала, что он был первым сталеваром Мордовии, личность известная, и что его портрет долго висел в местном краеведческом музее. Я всему этому верил, но мне хотелось понять: неужели в супружестве святым всегда достаются демоны?
Если бы я задался целью составить свое генеалогическое древо, лучшим для этого временем была бы холодная осень 2006 года, когда мать, больная, тихая, но еще встававшая, чтобы покушать и в туалет, лежала на своей кровати. Я садился на диван напротив, и она, радовавшаяся единению с любимым сыном, потому как раньше поговорить всегда некогда, всегда дела, — рассказывала, рассказывала…
Пеняя на дырявую память, жалею, что не записывал. Теперь вся надежда на осколки.
Родители моего отца, дед и бабка, историю любви и трагедии которых можно положить в основу какой-нибудь мелодрамы. Сороковые, война, тыл, у деда бронь, он на заводе военном работает, бабка (странно это писать и произносить сейчас — «бабка», ей в то время было двадцать с небольшим, младше меня была намного и она, и дед) медсестра в госпитале. Дальше помню плохо, но что-то связанное с работой — то ли технику на заводе разгружали, то ли придавило чем, но у деда завороток кишок. Его в больницу, как раз в дежурство жены, а единственный хирург пьяный, и он, дед, на руках жены и умирает. Она идет домой, целует сына Альберта, отца моего, дочку Галю, ему три годика, ей на год меньше, идет опять в больницу, выпивает что-то из склянки и умирает возле своего мужа. Хоронят их вместе, а отца моего потом усыновила баба Дуня, Галю — другие добрые люди.
Сухо, скупо, но, если пофантазировать, можно дополнить все это художественными подробностями: лампочки больничные, врач пьяный, молодая женщина в белом халате бредет по грязи и холоду домой, чтобы попрощаться с малышами своими, глаза детей, яд в склянке.
Теперь родители матери. Ее мать, бабушка моя святая, родилась в 1910 году, и матери лишилась очень рано, воспитывала ее мачеха, а мачехи — дело известное. Рано вышла замуж, а отца ее раскулачили и с семьей отправили в Сибирь. Она с мужем осталась, деревенька в Старошайговском районе Мордовии. Первая дочка, Соня, умерла малышкой, потом родились еще трое, Ваня, Коля и Таня, мать моя. Когда война в сорок первом началась, мужа Федора, деда моего, забирают, но в середине войны приходит, не то израненный, не то больной. Выбрасывают его провожающие на повороте, а до деревни сорок километров. Мелкими шажками бредет домой, по грязи, опять же по холоду. Неделю идет эти сорок километров, и одному Богу известно, где он ночевал и что ел. А потом, когда почти дошел, кто-то из деревенских увидел его и сообщил бабушке. Она лошадь в колхозе взяла, запрягла, и встречать бросилась, а он уже сам почти пришел. Мать вспоминала, что он еле ноги передвигал, сидел подолгу на лавке и вздыхал, чувствуя, что стал обузой, потому как и работать не мог, и лечить некому. Той же осенью и повесился в сенях. Матери шесть лет было, и она хорошо запомнила покачивающиеся в сенях ноги своего отца.
Вот такая грустная наследственность, такие неразвившиеся ветки на древе, срубленные в самом соку.
Рассказывала мать о себе, и там тоже было мало веселого. В войну вечно голодные, ели хлеб из лебеды, а бабушка в колхозе работает за палочки и лишь бы зерна горсть детям принести или картошку мерзлую из земли тайком выковырять. Такой выбор был: или укради малость, или с голоду помирай.
В восемь лет мать отправили в Казань нянькой работать. Сидела с девочкой годовалой. Год там пронянчилась, но назад привезли, не заплатив ни копейки. Саму кормили, и то ладно.
В четырнадцать поехала с подругами под Свердловск, на разработки торфяные, матери и братьям помогает, здесь — платят, шлет каждый месяц посылки с крупой и сахаром. Потом в колхозе своем — дояркой.
А дальше в жизни то же самое — тяжкий непосильный труд, бескорыстная помощь родственникам, знакомым. Сорок почетных грамот, значки отличия, медаль «Ветеран труда». И записи в трудовой книжке, которую я впервые листал, когда оформлял ей первую группу инвалидности.
«Стаж работы по найму до поступления в строительное управление № 2 один год». «Принята в строительное управление № 2 разнорабочей 3 разряда». «Переведена землекопом 1 разряда». «Переведена асфальтоукладчиком 3 разряда». «Уволена по собственному желанию». «Принята в ремонтно-дворовый цех дорожной рабочей 3 разряда». «Уволена». «Принята». «Присвоен 3 разряд бетонщицы». И последнее место работы: «Центролит, стерженщица». И потом уже записи о присвоении повышенного разряда, объявление благодарности, констатация выдачи грамот и денежных премий.
Так и хотелось возмущенно воскликнуть: «Погодите, погодите! Какой землекоп, какой асфальтоукладчик, какая бетонщица? Это же моя мама, маленькая, хрупкая! Неужели для нас, убогих, нет в этой жизни ничего хорошего?»
По всей видимости, да, ничего нет.
Но так думаю я, мать так не думала, никогда не жаловалась на судьбу, не роптала.
И даже заболев, смиренно терпела все, что судьба преподносила. В поликлинику несколько месяцев проходила, жалуясь на недомогание, на похудение внезапное, а врач участковый посмотрит анализ крови и мочи и говорит: «Все в порядке».
Потом приступ боли, врачи из «скорой» брать не хотят — не аппендицит и не температура, а мать уже вещи в больницу собрала, надеялась, что помогут. Врачи брать отказались, она и не спорит, руки опустила, сидит на кровати молча, рядом сумка с вещами, ложкой, бокалом для больницы.
Я и Наталья поругались с ними, и тогда забрали, я тоже поехал. В приемном покое народу было много, и, помню, двое милиционеров привели мужика в наручниках, а он так бездарно притворялся, ойкая и держась за живот, что и больные, и даже врачи смеялись.
Мать не смеялась, сидела скромно с сумочкой своей на кушетке, грустная. Быстро взяли анализы, просветили рентгеном, и молоденький совсем врач испуганно и тайком, чтобы мать не слышала, сказал мне: «Ей в онкологию надо».
Мы поехали обратно, она все поняла, но я еще почему-то надеялся.
И вот на другой день с утра мы в онкологическом диспансере, в который я протаскался почти два десятка лет, пока стоял на учете. В регистратуру — не протолкнуться, заняли очередь, выстояли, на втором этаже мать встретила знакомого, тоже грустного, сидел с карточкой возле кабинета.
«Товарищ отца, — пояснила мать. — Когда квартиру получили, он дополнительные секции батарей установил».
«Пусть теперь приходит и доплачивает», — пошутил я. На днях приходили из домоуправления и считали, у кого сколько секций: если лишние — доплачивай!
Быстро сделали ФГС, и, когда мать вышла из кабинета, зашел я.
— Рак желудка четвертой стадии, — сказала мне врач.
И все, больше можно было не спрашивать. Год назад умер дядя Ваня, тоже от рака желудка, хотя у него была вторая стадия, и операцию делали. А здесь — четвертая. Консилиум принимал быстро, зашел — вышел, кто на операцию, кто домой помирать. Я зашел вместе с матерью.
— Опухоль неподвижная, — сказал хирург, пощупав ей живот, и стал мыть руки.
Мать вышла, а я остался. Хотелось услышать что-нибудь обнадеживающее, но не услышал. Только домой, потому как оперировать нет смысла, опухоль проросла на соседние органы, и химиотерапию при опухоли желудка тоже не делают.
— Что-нибудь? — сказал я. — Лекарства какие-нибудь, средства народные?
— Ничего, — ответил мне.
Помню один сон незадолго до того, как мать заболела. Строгое, как на иконах, лицо Иисуса Христа, и он мне говорит: «Только цифра 2 имеет значение».
Я сначала не мог сообразить, что за смысл таится в этих словах, потом, много позже, сообразил: два месяца всего прожила мать после того, как поставили диагноз.
Подробности ее кончины, наверно, не стоит описывать, и действительно, зачем? Страшные мучения, ужасное зрелище. Сестра, приезжавшая, чтобы устроить очередную истерику, чтобы закатить скандал. И в день похорон, и на поминках она не могла себя сдержать, — намерения вроде благие, но ее словно раздирало от злости и ненависти. И еще обвинения, что это я — причина смерти матери. Бестолковое, скандальное существо. Я любил мать.
Хотя и холодными ноябрьскими теми ночами желал своей матушке только одного — скорой смерти. Побыстрее отмучиться.
Все отдал бы, чтобы ее вылечить, ходил в церковь, заказывал обедни за ее здравие, ездил к знахарке, привозил от нее водичку наговоренную, как когда-то она мне, но смысла в этом не было. И я думал, что ничего ужаснее не бывает, что хорошо умирать чинно, а тебе внуки и дети подносят что-нибудь вкусное, но здесь было не так. Под конец она не могла и воду пить. Маленький глоток сделает, и обратно непрестанный поток крови, сгнивших внутренностей, запах, страх. Запах, запах. Племянницы мои, внучки моей матери, приехали, чтобы ухаживать за любимой бабушкой, а иной раз подойти к ней боятся. Тазик убрать, выпростать, полотенце пропитанное поменять. «Сидите, я сам». И так целыми днями, ночами.
Сестра привезла книгу примет и совала ее мне: «Посмотри, что написано? Хорошие люди умирают легкой смертью, а негодные мучаются. Чем негоднее человек, тем дольше мучается».
Господи, зачем она это говорила? Зачем притащила эту книгу? Да и где было набраться ей, матери, за свою серую однообразную жизнь грехов, чтобы расплачиваться таким страданием?! Всю жизнь для других, всю жизнь в труде тяжком. Но я от бессонных ночей и всего этого ужасного соображал плохо и послушно листал книгу, подумывая: может, действительно стоит прорубить потолок?
И еще запомнилось в той книге утверждение, что цветок в комнате, где умирает человек, тоже погибает. Это не так, уверяю. Год с лишним прошел, а материнский цветок из комнаты живет, расцвел и дал отростки. Не стоит обманывать себя суевериями, они от слова всуе, пустое, значит… И необязательно человек расплачивается за старое, даже если оно есть, страшное, мерзкое, потому как Бог есть любовь, но не месть. Как сказал мне знакомый священник, мучениями человек прокладывает себе дорогу к Богу. А мать — вовсе святой человек… За один день тех нечеловеческих страданий она заслужила место на небесах, а было их — два месяца.
Вечером 27 ноября 2006 года моя несчастная матушка, отмучившись, умерла.
До этого поумирало еще много знакомых, родственников, соседей. Умер от рака крови Рашид, прицеплявший наши санки к своему «Минску». Умер еще парнишка из нашего подъезда — от рака кишечника. Учительница начальных классов из соседнего дома — от рака крови. Алкаш Гена, носивший на плече кошку Моську, как пират попугая, захлебнулся блевотиной. Бабушка Дуня, приемная мать отца моего и которая очень меня любила, умерла в восемьдесят третьем или в восемьдесят четвертом, — родственники сообщили много позже, оправдываясь, что пусть она останется в нашей памяти такой, как при жизни. Возможно, они правы. Умерла она от рака. Умер дядя Ваня, годом раньше — дядя Коля. Нюраха умерла в приюте, доме для престарелых, потому как детей у нее не было, муж умер раньше, а те, кто купили ее дом, вывезли с чердака целый грузовик барахла — сапоги, шубы… Спилась и разбилась насмерть, свалившись с балкона, одноклассница Светка Калачева. Колька Шмелев, одноклассник, хороший и веселый парень, повесился. И еще, наверное, умерли многие, те, о ком не знаю.
Моя жизнь мало изменилась. Пишу, отсылаю, потом жду. Раньше заглядывал в почтовый ящик на двери, теперь — в электронный.
Мне сорок почти лет, но я все не могу привыкнуть, что рядом со мной нет моей горячо любимой мамочки, которую при жизни никогда так не называл — стеснялся.
И последнее. Если бы я мог вернуться в прошлое, чтобы навсегда там остаться, я хотел бы, чтобы это был солнечный весенний день, когда бабушка в очках с резинкой вместо дужек вяжет носки, за окном ручьи, сестру не помню, мать приходит с работы с гостинцами от лисички. На матери под дешевеньким пальто кримпленовое платье в розовых цветах, которое ей очень к лицу, и она сама еще молодая, красивая.
На кухонном столе сливки в стеклянной бутылке, полосатая крышечка из фольги, в пакетике полиэтиленовом пряники шоколадные или печенье овсяное.
А я, покачиваясь на стуле, занимаюсь книгоедством.