Мне было семь лет, когда на мою долю выпала большая честь, заметно поднявшая меня в собственных глазах. После долгих обсуждений и внутренней борьбы, барон и баронесса решили взять меня в товарищи игр к своему единственному отпрыску, — из всех дворовых ребятишек избрав именно меня, Ээди, сына кладовщика! В один пригожий день горничная позвала мать «наверх» — так называли у нас господский дом. Вернувшись «вниз» — так именовались людские — мать вытащила меня из дождевой лужи за домом и сказала дрожащим от волнения голосом:
— Пойдём-ка, сынок, я тебя вымою. Будешь играть с молодым барином, — слышишь, с молодым барином!
В сущности я ничего не имел против божьей водички, пока она смачивала мне нижние конечности или доходила хотя бы до подмышек, но мыть лицо и шею, особенно последнюю, — тем более, когда пускали в ход мыло, каждый раз щипавшее глаза, — это было для меня хуже смерти, против этого восставали все мои чувства. И вот между матерью и мной началась, как обычно по утрам, отчаянная борьба, которая, к сожалению, кончилась победой более сильного, а таковым оказался не я. Вскоре я очутился лицом в тазу, рот и глаза набились мыльной пеной, а мать тёрла и скоблила меня так, будто у ней в руках был не я, а молочная кадушка или крынка для сливок. На мой вой и протесты не обращали никакого внимания — напротив, меня угостили несколькими шлепками по предназначенному для этого природой месту, так что пыль поднялась столбом.
Затем последовал торжественный обряд расчёсывания волос грубой щёткой, сделанной отцом. Так как мои волосы были, как обычно, спутаны, то было очень больно, и вой превратился в рёв. Немного утихомирило меня и вознаградило за муки лишь то, что мать, в конце концов, одела меня в лучший праздничный костюм.
Между тем пришёл отец, и я узнал из разговоров родителей, почему барон и баронесса, после долгих размышлений и сомнений, избрали в товарищи своего единственного сынка именно меня, Ээди, сына кладовщика, предпочитая всем другим дворовым ребятам.
Я, мол, понравился барыне своей опрятностью. У приказчика детей не было, а лица и руки у ребят садовника и кучера всегда запачканы. Мои же щёки и ногти всегда чистенькие. (Увы, если бы баронесса знала, как я боялся мытья, и что я только из-за этого старался не пачкать лица и рук!) Во-вторых, дескать, мой нос никогда не был, в отличие от других… как бы выразиться литературнее (моя мать, к сожалению, говорила на простонародном вируском наречии) — у меня под носом ничего не напоминало оплывающую сальную свечку… (Видно, баронесса не разглядела моих рукавов!) Наконец, мол, я не такой «дурень», как другие дети, а больше играю в одиночку, это же означает — как, бишь, она выразилась? — это означает немецкий дух, благородный дух, или чорт его знает, какой ещё. Мне такой дух был совершенно незнаком, и я чуял, что баронесса тут даёт маху: это предчувствие вскоре оправдалось.
Отец, конечно, был тронут не меньше матери. Гордясь «благородным духом» своего сына, оба наперебой принялись давать полезные наставления, поучая, как следует обращаться с молодым барчуком. Мне запрудили голову целой кучей нравоучений, но должен признаться, что большинство из них вошло в одно ухо, а вышло в другое. Помню лишь одно: я должен был снимать шапку перед маленьким бароном, звать его не просто по имени «Вилли», а титуловать «молодым барином», исполнять все его приказания, ему же приказывать я не смел. Мне нельзя было вступать с ним в драку, бить его, толкать. Вообще, я не смел делать так много, что, право, не знал, что же собственно мне было разрешено.
— А если он меня побьёт или толкнёт? — спросил я у матери.
— Стерпи, — возразила мать, — ведь он барин.
И, увидев мои удивлённые глаза, она поспешила добавить:
— Господские дети не бьют и не толкаются, они хорошие дети, — и ты будь умником, тогда получишь от барыни что-нибудь в подарок.
Затем мать повела меня за руку к подъезду господского дома. Тут в присутствии барона и баронессы меня поставили «лицом к лицу» с молоденьким барчуком.
Это был красивый черномазый мальчуган, приблизительно моих лет, но выше меня ростом и тоньше. Мы стали осматривать друг друга, распознавать, изучать, впились друг в друга глазами. До этого я видел его только издали, на большом расстоянии; теперь же он стоял так близко от меня, что его тёплое дыхание касалось моих щёк. Помню ясно, какие мысли в тот момент вертелись у меня в голове.
Сам мальчуган нравился мне меньше, чем его одежда. Я посмотрел на него, потом на себя и мне стало как-то стыдно. Начал я сравнивать снизу: его ноги и мои!. У него блестевшие на солнце полуботинки с блестящими серебряными пряжками; у меня смазанные дёгтем да свиным салом русские сапоги, голенища которых так грустно обвисли. На нём тонкого сукна матросский костюм в синюю полоску, с золотыми якорями, с сияющим белизной воротником на шее и на плечах; на мне домотканные полушерстяные синие штаны и розовый ситцевый армяк, без воротника, без якорей, одетый поверх рубашки. На нём совершенно новая, с двумя шёлковыми лентами матроска-бескозырка, на околыше которой золотом сияют большие буквы; на мне купленный в Раквере у купца Кондивалу двадцатикопеечный картуз, с оборванного козырька которого сыплются куски картона, — картуз, первоначальный цвет которого я даже больше не помнил.
К ещё более плачевному выводу пришёл я при виде бесчисленных игрушек, разбросанных на ступеньках подъезда. Какие они были красивые, жёлтые и блестящие все эти тележки, тачки, лопаты, топорики, пилы, молотки! Была там и лошадка-качалка с настоящей шкурой, гривой и хвостом, с красным седлом — хоть садись да скачи! Я подумал о своих игрушках — и опять сердце захлестнула волна печали. Ведь всё моё достояние составляли самодельная некрашенная деревянная лопата, маленькая тележка, которую мне смастерил сынишка садовника, — и то без кузова, одни колёса без спиц, — затем сломанная ивовая свистулька — подарок пастушонка Юри, — да ещё сделанный мной из купыря водяной насос.
— Ээди, поздоровайся же с молодым барином и шаркни ножкой! — пробудил меня от мечтаний резкий голос баронессы.
Я не знал, как надо расшаркиваться, и поэтому лишь доверчиво протянул барчуку руку. При этом я забыл снять шапку и, не поняв произнесённого шопотом напоминания матери, был посрамлён: мать собственноручно сняла мне шапку и её надели снова лишь с милостивого разрешения барыни. Барчука же не заставили ни расшаркиваться, ни обнажать головы, удовлетворившись тем, что он нехотя дотронулся своей маленькой белой ручкой до моей ладони.
Немедленное проявление чувств было отличительной чертой моего характера, потому я сразу обратился к матери:
— Смотри, какая красивая одежда, какие игрушки у барчука! — сказал я, сделав особое ударение на последнем слове и вложив в него упрёк, отлично понятый матерью.
— Ну да, — ответила мать всё ещё шопотом, — ведь он барин.
— Почему же мы не баре?
— Глупенький, потому что мы — челядь.
Я нисколько не стал умнее и продолжал было расспросы, но мать закрыла мне рот рукой, кончиком передника утёрла мне нос и велела итти играть с барчуком. Баронесса подробно указала, где мы должны играть и как далеко можем уходить от господского дома; подходить к пруду, находившемуся за строениями, нам, к большому огорчению обоих, строго-настрого запретили.
Первый день совместной игры прошёл в общем удачно. Правда, я не находил, чтобы господские дети были особенно хорошими, чтобы они никого не били и не толкали — ничего подобного я в баронском отпрыске не заметил. Уже через полчаса он стал бросать лопатой песок мне в глаза, норовил попасть своей тачкой по ногам так, что я падал на четвереньки, и для развлечения таскал меня за волосы. Следуя наставлениям матери и надеясь на «прекрасные подарки» баронессы, я проглатывал слёзы боли и вытерпел всё, воздерживаясь от мести. В награду за страдания я получил вечером от барыни тоненький ломоть шафранной булки.
Вы поймёте, что я был немного разочарован, и потому барчуку на другой день повезло меньше. Когда он снова стал забрасывать меня песком, я ему ответил тем же; он ударил меня по ногам тачкой — я опрокинул его своей лопатой; он схватил меня за волосы — я оттаскал его за уши, волосы-то у него были слишком коротко острижены, чтобы запустить туда руку, а уши были в самый раз. Мальчуган при этом поднимал адский шум, но, к счастью, его родителей не было дома, так что жаловаться на меня было некому.
На третий день случилось нечто, положившее внезапный и трагический конец моему «блеску и славе» — быть товарищем игр молодого барина. Барчука мучило непреодолимое желание пойти к пруду и поплавать по нему — что нам ведь строго было запрещено. Однако, раз барчук, этого хотел, а я, следуя наказу матери, должен был исполнять его желания, — да и сам был не прочь отправиться туда, — то у меня не было причины препятствовать этому.
К тому же предприятие было, по-моему, вполне безопасным, потому что вода в пруде была глубиной всего с фут, всё остальное была сплошная тина, кишевшая пиявками. Как тут утонуть! Я сам сколько раз на «корабле» вдоль и поперёк изъездил всю эту лужу, названную прудом. «Кораблями» мы, дети, дворовых, называли старую пропитанную водой дверь и такую же крышку от большой винной бочки, которые мы общими силами вытащили из винокурни в пруд, чтобы на них отталкиваясь шестами, совершать морские путешествия.
Вскоре барчук и я очутились на кораблях — он на двери, я на крышке от бочки. При помощи шестов плавание шло прекрасно, и если бы Америка не была уже открыта, мы обязательно открыли бы её. Но «океан» оказался слишком мал для подобных нам героев; скоро он был пересечён по всем направлениям и мы устремились в поиски за новыми увлекательными сторонами жизни моряка. Открыл их первым барчук. Орудуя шестом, он начал брызгать на меня водой. Мальчик выказал такую ловкость, что мой лёгкий ситцевый армячок совершенно промок и запестрел от грязи.
— Ты жаждешь морской войны — пусть будет война, — подумал я про себя, привёл свой корабль в боевую готовность и давай палить из пушек.
Маленький барон сначала был поражён моей смелостью, затем стал звать на помощь, и, наконец, попросил перемирия. Я согласился. Но кто нарушил мир, кто предательски не сдержал слова? Всё тот же барчук. Он причалил свой корабль бок о бок к моему — мы как раз остановились у берега — и прежде чем я успел разгадать его тайный замысел, шестом сбил у меня шапку, упавшую в воду, и так больно ударил меня по голове, что у меня посыпались искры из глаз.
Эта проделка взывала к мести. С яростью раненого льва я вырвал из рук вероломного противника оружие, прыгнул на его корабль и тут началась рукопашная схватка, описать все ужасы которой перо отказывается.
Помню лишь, что устойчивая почва под нашими ногами вдруг заколебалась, что чёрные, как смоль, густые волны замкнулись над нашими головами — на момент наступило гробовое молчание.
Когда мои глаза стали опять различать окружающее — стоило отчаянных усилий добиться этого — я увидел, что в ногах у меня что-то барахтается в глубокой грязи. Да как ещё барахтается! Так извивается существо в смертельной опасности. Этим существом оказался наш бедный барчук…
Сердце мне подсказало, что случилось что-то неладное. С быстротой молнии я схватил барахтающегося барчука за голову — во всяком случае я предполагал, что это была голова — и стал его изо всех своих богатырских сил вытаскивать на берег. Мой несчастный противник молчал, как пень. Неудивительно — его рот был полон грязи.
Мои спасательные усилия увенчались полным успехом. Вскоре маленький барчук был на суше и мог стать на ноги. Но, ей богу, такого «рыцаря печального образа» я видел впервые в жизни. Этот жалкий, сокрушённый человечек, стоявший предо мной, напоминал скорее ощипанного собакой, вытащенного из тины воронёнка, чем нашего молодого барина. Его башмаки с серебряными пряжками, его тонкого сукна матросский костюм с золотыми якорками, его сияющий белизной воротник — всё выглядело так, будто его окунули в котёл с варом, матроска же с золотыми буквами плыла по чернеющей поверхности пруда в сторону Америки — вперегонку с моей двадцатикопеечной шапкой с прилавка Кондивалу… Что и моя наружность оставляла желать многого, что мой розовый армячишко и синие штаны пропитались грязью и отяжелели — этого я в пылу сострадания не замечал.
Началась вторая стадия обработки самаритянином покрытого грязью маленького вояки. Я стал ему выковыривать грязную тину из носа, глаз и ушей. О, если б я догадался оставить его рот закрытым! Этот рот стал моей гибелью, ибо с первым же вздохом он испустил крик, напоминающий сирену корабля, — крик, подобный звуку трубы, повалившей иерихонские стены. Вся мыза, вся окрестность имения на три версты огласилась этим рёвом, собаки на мызе и в деревне завыли, люди, бледнея, остолбенели.
И вот на тихих берегах пруда вдруг закипела жизнь. Сбежалось, кажется, всё имение и половина волости. Впереди всех бежали, заламывая руки, барон и баронесса, за ними гуськом экономка, лакей, горничные, повар и поварёнок в белых колпаках и фартуках, первый с длинным ножом, другой с черпаком в руке; затем неслись беспорядочной толпой приказчик, сыровар, садовник, кучер и шталмейстер с почтенными супругами и дочерьми, за ними все конюхи, огородники, гусятники, свинопасы, толпа батраков и крестьян. Целое войско спешило на подмогу несчастному барчуку, на лицах всех было такое выражение, будто молодому барину по крайней мере снимают голову тупым ножом.
Излишне прибавлять, что среди спешивших на выручку были мои отец и мать; если я с перепугу их и проглядел, то они вскоре очень заметно дали знать о своём присутствии. Барин с барыней и мои родители первыми окружили нас. Обе матери, увидев своих детей, с криком отшатнулись, затем баронесса, всхлипывая, прижала к груди своего сына, превратившегося в негритёнка. Моя мать собиралась сделать то же самое, но остановилась на полпути — её прервал сердитый голос помещика:
— Во всём, конечно, виноват твой озорной сынишка, кладовщик! Надеюсь, ты всыпешь ему хорошенько! — приказ, который отец обещал в точности выполнить.
Затем мы покинули место происшествия, окружённые толпой провожающих, — я в качестве несчастного узника между отцом и матерью. Как я после узнал, молодого барчука тотчас же посадили в горячую ванну, затем уложили в постель в тёплые одеяла и подушки, кучера поспешно отправили в город за врачом. А меня ожидал дома военный суд. За этим строжайшим судом, который не принял во внимание никаких оправдывающих обстоятельств, последовало тяжёлое и постыдное наказание.
До сих пор меня наказывала лишь мать — редко, и то лишь слегка, как наказывают первенца и единственного ребёнка; никогда она ещё не секла меня по обнажённому телу. Сегодня же очередь была за отцом, и он начал с приготовлений, от которых у меня волосы стали дыбом. Со двора принесли громадный пучок розог, окна открыли настежь, чтобы мой крик донёсся до господского дома, и стащили с меня синие штаны. Что затем последовало, — на это, дорогой читатель, разреши опустить стыдливый покров и удовольствуйся тем, что я, сетуя, шепну тебе на ухо:
— Отец меня сегодня одарил первыми «полосатыми»! Тёплыми, в красную полоску!