как общедуховного, так и эстетического порядка, когда меня стала заинтересовывать возможность по любому вопросу выискивать в себе подсказку моей личной совести или моего личного вкуса, когда я стал ко многому относиться так, как относились полюбившиеся мне писатели и, далее, когда наступил тот возраст, когда под влиянием Дюма, Вальтер Скотта, Купера я возомнил себя и д'Артаньяном, и Жозефом Бальзамо, а то и Бонапартом или Робеспьером, а еще немного позже, начитавшись вперемешку романами Тургенева, Евгения Сю, Альфреда де Виньи, Гофмана и т. д., и т. д., я стал увлекаться самоанализом, что вело к «любованию глубиной своих душевных переживаний», то из ласкового ребенка, из нежного обожателя папы во мне стал вырабатываться «протестант». И этот протестант стал с идиотской предвзятостью усматривать во всем, что говорил или что делал папа, нечто для себя неприемлемое, а моментами даже «возмутительное». К этому прибавились еще нелады между нами из-за моего небрежного отношения к учению или из-за наших ночных засиживаний с друзьями. Моя дружба с Марией Карловной {в 1884—1885 годах), которая вследствие своих артистических замашек, вследствие своего нежелания считаться с «предрассудками», была в натаем патриархальном быту не на очень хорошем счету и, в особенности, то, что я почерпал из общения с ней и с ее, подчас очень циничными обожателями, усугубляли эту размолвку, этот антагонизм в стиле тургеневских «Отцов и детей». И вот к этому «покаянию» прибавляются ныне чувства жгучей досады. Мне досадно, что я как-то недостаточно «использовал папочку», не взял от него всего, чем бы он мог со мной поделиться; в частности, я не использовал его громадного художественного опыта. Но тут, пожалуй, виноват не один я, но и он; точнее, тому помеша-ии какие-то педагогические навыки, какая-то манера быть папочки, привитая ему Академией (Академией 20-х и 30-х годов). Ведь тогда в полной силе был принцип, согласно которому ученик должен был принимать на веру и «не рассуждая» все, что ни скажет учитель.

Не могу тут же, именно «у гроба дорогого папочки», еще раз не вспомнить о роли мамы в моем воспитании. К этому воспоминанию меня нудит чувство беспредельной благодарности. Конфликты между мной и отцом грозили не раз принять довольно-таки уродливые формы. Я, начиненный идеями, характерными для XIX в., исполненный стремлением к «свободе», принимая на веру все, чему учили те либеральные времена, я с негодованием относился ко всякого рода насилию, и особенно меня возмущало в папе то, что он в своей манере быть унаследовал от суровых николаевских времен. На типичного николаевского служаку, сухаря-формалиста наш мягкий, добрый, отзывчивый отец, разумеется, вовсе не был похож, но все же он верил, что какая-то дисциплина в воспитании детей необходима и что это можно достичь посредством (часто напускной) строгости. И вот, чем менее естественной, чем более напускной становилась в нем эта строгость, тем более бурные протесты она встречала во мне, доводя меня подчас и до весьма предосудительных слов и поступков. Тут мудрость и удивительная тактичность мамы подсказывала ей те

Загрузка...