Это самое тяжелое, что мне довелось пережить. Проходит пара дней, и я возвращаюсь назад, к тому, что случилось, и думаю — что же будет через пять лет. Один знакомый, переживший суицид близкого, сказал мне, что боль постепенно притупляется, но я не знаю. Это, пожалуй, мое самое тяжелое переживание. Это моя собственная, личная катастрофа.
Часть эмоциональных переживаний близких самоубийц кратковременна, другие продолжаются долгие годы. Некоторые же остаются навсегда, настолько сильными бывают отголоски суицида. Не удивительно, что под тяжестью этого стресса жизнь близких принимает новые формы.
То, что совершают люди, чтобы справиться с происшедшим суицидом, мы называем сделками. Они позволяют чувствовать себя чуть комфортнее в этой ситуации. Они дают возможность жить. Мы называем их сделками потому, что в их основе лежит обмен. Человек отказывается от чего-то в обмен на более приемлемое эмоциональное положение. Так он платит определенную цену и получает что-то взамен. Например:
Поиск «козла отпущения»
В этой сделке близкий самоубийцы находит одного или несколько людей, которые, по его мнению, ответственны за смерть покончившего с собой. Сосредоточившись на «козле отпущения», близкий направляет свой гнев не на самоубийцу или самого себя, а на тех, кто «мог бы» остановить его или «был причиной» его смерти. Интенсивное преследование «козла отпущения» мешает близким погибших вести естественный образ жизни.
Сделки защищают людей, переживших самоубийство близких, от слишком болезненных чувств и мыслей, с которыми те иначе не справились бы. Но они же обусловливают возникновение у них измененных форм поведения. Таким образом, можно сказать, что сделки имеют свои плюсы и минусы. Минусы не всегда очевидны. В случае поиска «козла отпущения», например, неосознанность гнева не проходит без последствий, ведь это чувство не исчезает. Оно просто скрыто. И поскольку человек не принимает его как часть реального Я, он не дает себе возможности поговорить о нем и избавиться от груза. Гнев остается с ним, глубоко спрятанный, и источает свой яд. Если этот человек проведет оставшиеся дни, преследуя «козлов отпущения», то большая часть его жизни окажется бесполезной: он будет испытывать постоянную горечь, которая искалечит его личность.
Сделки, кроме того, мешают людям ощущать положительные стороны их существования: заключать (или сохранять) хорошие браки, знакомиться с новыми людьми, получать удовольствие от работы — и в этом их вред. Преимущество же от сделки состоит в том, что «убийство» негативного чувства позволяет дальше развиваться тому, что осталось. Но если «убивается» слишком большая часть личности, приносится слишком большая жертва, то сделка не дает никаких позитивных результатов. Человек продолжает испытывать психическую боль — хотя она скорее порождена уже не невыносимостью чувств, а «застреванием» на них.
Какие еще формы поведения можно назвать сделками? Как вы увидите дальше, они различны; мы назвали их в соответствии с некоторыми их особенностями. Вот несколько кратких примеров. В последующих главах мы дадим более детальную картину того, как суицид приводит к сделкам.
Прощание
Вместо того, чтобы продолжать жить, некоторые люди, пережившие самоубийство близкого, тратят годы на прощание с умершим. Налицо непрекращающийся траур, без невыносимой боли, но и без всякого движения вперед.
Вина как наказание
Вместо того, чтобы найти «козла отпущения» вовне, люди выбирают на эту роль себя. Они чувствуют ответственность за происшедший суицид. Они превращаются в жертв и надолго остаются в этой роли, глубоко погрузившись в скорбь.
Соматические проблемы
Вместо того, чтобы калечить себя психологическими переживаниями, близкие суицидентов могут отдаться соматическим проблемам. Они уверены, что сосредоточение на проблемах здоровья сможет отвлечь их от суицида. Но это не срабатывает.
Самоограничение
Они могут не позволять себе, чтобы в жизни случалось хоть что-то хорошее. В итоге их семьи распадаются, дело доходит до разводов, снижается половое влечение или теряется работа. Дети не могут вести себя спонтанно, как свойственно детям, они теряют чувство свободы. Один из психологов установил, что мужья и жены, которые потеряли супругу(а) после самоубийства, часто повторно вступают в брак с человеком, который способен вновь разочаровать их — появляется еще один способ быть отверженным миром, еще один путь через наказание.
Суицид
Самая скорбная сделка из всех — это та, которая кончается суицидом человека, пережившего самоубийство свого близкого.
Бегство
В этом случае человек постоянно меняет — одну работу на иную, одни взаимоотношения на другие. Делается все что угодно, лишь бы не остаться лицом к лицу со своими внутренними чувствами. Это приводит к отказу от многих положительных сторон жизни — от тех вещей, которые можно обрести только остановившись и разобравшись в них — включая эффективные взаимоотношения с новыми супругами, приносящую удовольствие работу или добрых друзей.
Есть и другие сделки, о которых мы расскажем в следующих главах.
Очень трудно определить, какой была бы жизнь людей, если бы не самоубийство их близкого. Страдали бы они депрессией? Развелись бы, стали алкоголиками, потеряли бы работу, имели бы желудочно-кишечные проблемы, разочаровались бы в детях — не будь в их жизни суицида? Знать этого, естественно, нельзя, но из историй членов семей и друзей самоубийц становится ясно, что их формы поведения действительно драматичны. В целом, как группа, эти люди являются жертвами. Для них, по-видимому, характерны более сильный гнев, чувство вины и скорбь, чем для остальных людей. И сделки, которые они заключают, как формы адаптации явно невыгодны.
Названия, которые мы дали сделкам, — это путеводная нить к пониманию форм поведения, лежащих в их основе. Как и все психологические феномены, сделки накладываются друг на друга или пересекаются. В конечном итоге, рассмотрение сделок через рассказанные истории является лишь одной из точек зрения на жизнь людей, перенесших суицид близкого.
Анализируя их, мы пришли к выводу, что гнев, по-видимому, играет исключительно важную роль. Именно гнев, который чувствуют близкие по отношению к умершему человеку, усложняет их жизнь. Он имеет тройное происхождение:
Во-первых, это ярость на то, что их отвергли, бросили или бесчеловечно обвинили.
Затем, он возникает от того, что человек отвергается близким, не посчитавшим его столь значимым, чтобы ради него остаться в живых; он чувствует себя брошенным тем, кого он любил, и ощущает обвинение, будто умерший показывает на него пальцем, говоря: «Ты недостаточно сделал для меня».
Далее, человек, перенесший самоубийство близкого, не знает, как ему быть с этим ужасающим гневом, который пугает, вызывает чувство вины, заставляет думать о себе плохо. Если мы внимательно вглядимся в чью-нибудь сделку — мы обязательно обнаружим гнев.
К счастью, сделки не всегда постоянны. Конечно, неудачливые люди «застревают» в них и, чтобы справиться с жизнью в мире (и с самоубийством), длительное время практикуют формы поведения, вредные для себя, семьи или друзей. Однако если им повезет или они сумеют найти помощь, заключенные ими сделки могут со временем измениться. В историях многих людей, описанных в настоящей книге, можно увидеть потенциал для изменений.
Понятно, что с самого начала многие сделки помогают. Несмотря на неосознанный гнев, депрессию или вину, многие, перенесшие самоубийство близких, способны справиться со сложившейся ситуацией. Иными словами, посттравматическое стрессовое расстройство или длительное горе после суицида необязательно приносит постоянный вред. В этой книге уделено много внимания обсуждению пагубных сделок, которые заключаются с жизнью, для того, чтобы озвучить общие для многих переживания, а не показать жизнь этих людей хуже, чем на самом деле. Многие люди чувствуют, что назвать переживания означает в какой-то степени овладеть ими. Поэтому в третьей части книги лицам, пережившим самоубийство близких, предлагаются некоторые техники, способные облегчить вызванную этим боль.
У большинства людей нет возможности попрощаться с человеком, совершившим самоубийство. Внезапность, порождающая удивление, — одна из самых общих особенностей переживаний близких самоубийцы. Поэтому некоторые из их сделок заключаются в попытке попрощаться с ушедшим. К сожалению, это означает нескончаемые и безуспешные усилия, которые держат близкого в плену у умершего. (Очевидно, прощание «примешивается» у близких самоубийцы к каждой «сделке» с жизнью.) Ее преимущество состоит в том, что если вы все еще прощаетесь, то умерший еще не совсем ушел — и потому можно отложить переживание полной потери, еще не нужно выражать гнев, чувство вины или стыд. Плата за эту сделку— сложности в освоении других дел в своей жизни.
Она обычно сопровождается чувством изоляции. Умерший ушел, вырвав какую-то вашу часть, и вы, по сути, уже не тот человек, что раньше. Если бы можно было вернуться к прежнему состоянию, попрощаться, тогда вновь ощутилась бы целостность.
Часть сделки Руфь проявляется в потребности продлить прощание (хотя прошлые суицидальные попытки Бесс и давали ей возможность подготовиться к нему). Она чувствует необходимость удерживать образ дочери при себе, например, кроме всего прочего, она сделала спальню Бесс своим кабинетом: «Там мне очень удобно. Все осталось так, как было при ней. В комнате хранится память».
Ивен сохраняет очень близкие отношения с Руфь и ее семьей. Он часто заходит к ним, они вместе обедают, и снова и снова возвращаются в разговорах к самоубийству Бесс.
ИВЕН: Думаю, что в каком-то смысле я все последние три года прощался с ней. Но с другой стороны, я так и не сделал этого до конца.
И сейчас я все еще стараюсь удержать ее в живых. У меня сохранилось много ее фотографий. Каждый день я думаю о ней; даже если у меня не хватает времени, я нахожу его. Я продолжаю ходить сюда. И в большой степени чувствую себя членом этой семьи. Я сплю в ее постели, как делал это раньше. Иногда замечаю, что разговариваю с ней.
Важно подчеркнуть, что в чувствах и поведении Ивена нет никакой патологии. Люди, пережившие суицид близкого, имеют право — и потребность — выражать свои чувства, как им хочется. Но каковы последствия того, что Ивен не прощается и старается удержать Бесс в живых? Умертвил ли он что-то в себе? Отдает ли он часть своей жизни взамен ее смерти? Есть ли у гнева, который он, вроде бы, не испытывает по отношению к Бесс, какой-то выход? Возможно, он гневается на себя?
ИВЕН: Я попал в серьезную автомобильную аварию и думал, что погибну. Машина перевернулась прямо на шоссе. Что меня больше всего поразило, так это отсутствие беспокойства при мысли о смерти; я очень хорошо помню, что подумал: «Ну что же, вот настал и мой час, теперь я увижу Бесс». Может, это должно было взволновать меня больше. По-моему, уже то хорошо, что последние пять месяцев я чувствую, что моя скорбь о Бесс прошла ряд состояний. Может, еще наступит то время, когда я не захочу удерживать ее в живых, как сейчас. Мне кажется, что, если моя машина опять перевернется, я приложу больше усилий, чтобы остаться в живых.
Я сейчас на распутье, мне нелегко принимать решения из-за моего отношения ко всему: «Какое это имеет значение?» Но я знаю, что решать все равно нужно, так как когда-нибудь это приобретет значение. Поэтому я время от времени прилагаю усилия. И надеюсь, что если окажусь по своей оплошности в неблагоприятной ситуации, то смогу разрешить ее.
Помню, как давно, когда наши отношения только начинались, мы не чувствовали уверенности. Когда стало ясно, что мы много значим друг для друга, то часто говорили, кто из нас первым прервет отношения. Каждый был уверен, что это сделает другой. Больше всего меня печалит, что теперь я не смогу, к сожалению, прожить с ней жизнь, ведь, по-моему, мы оба были необычными людьми и подходили друг другу. Бесс первая порвала наши отношения.
Ивен и Руфь говорят о том, что они «верны истине». Они открыты в своих чувствах по отношению к случившемуся. В некотором смысле они хорошо переживают последствия самоубийства. Они организовали похороны Бесс и не растерялись. В проявлениях их эмоций не было беспомощности. Но они оба все еще сражаются с проблемой, как отпустить Бесс, попрощаться с ней.
Есть много способов продлить прощание. Мы уже писали о Шоне, представляя интервью с его матерью в конце первой части. У него была другая точка зрения на многочисленные суициды и реакцию матери. Вот некоторые из его мыслей о прощании.
ШОН: Для нее это было почти постоянным трауром. Она постоянно поощряла нас к беседам на эту тему и сама почти не переставала говорить. Я имею в виду, что все хорошо в свое время, у нее же это было похоже на вечную скорбь. Эрнест сказал, что у него с ней испортились отношения в связи с этим. Однажды, придя к нему домой, она вспомнила вновь об одном из умерших близких, и он сказал: «Господи, ну почему же ты не оставишь их души в покое?!» И я чувствую то же самое. Я чувствую, что хотел бы продолжать свою жизнь. Вот вам пример. В тот же день, когда по желанию матери крестили моего сына, она заказала поминальную службу по моему старшему брату. Ей было непонятно, почему никто не хочет принять в ней участие. Для меня это пример смешения радости настоящего и боли прошлого.
Может быть, смерть просто въелась в нее. Везде и всегда она ходит на поминки. Я был свидетелем, как она отказывалась от многих приглашений в гости. Это хороший показатель ее мыслей. Она ловит больший кайф от поминок, чем от хорошей вечеринки.
Гнев Шона на частые суициды в семье обращается на мать (как мы увидим в следующей главе), но есть и доля правды в том, что они убили у нее часть радости жизни и она продлевает прощание с ушедшими.
У некоторых из близких уходит много энергии на предотвращение повторных приступов гнева. Поэтому их прощание и становится одной из многих попыток справиться с яростью. В результате их жизнь, наполненная виной, гневом и одиночеством, часто отрывается от жизни других. Аманде бывало очень трудно с дочерью, когда та была жива. Но теперь она вспоминает о ней как о человеке, с которым ей никогда не хотелось расставаться. Она ищет ответы на свои вопросы. Этот поиск звучит даже в интонациях ее речи, голосе, дрожащем и пронзительном. Во время беседы ее лицо бледнеет, волосы растрепаны, и, закончив говорить, она устало откидывается на подушку.
АМАНДА: Никто не любит меня так, как любила дочь. Это факт. Теперь я совсем одна. У меня нет родных, разве что двоюродная сестра, которая только и рассказывает мне о проблемах своей дочери. И с посторонними я не могу найти контакта.
Ничего не забывается. Люди говорят, что потом станет легче, но это не так. Я ощущаю, что мне постоянно чего-то недостает и это чувство останется со мной навсегда.
Я не попрощалась с ней. Большинство из нас не попрощались.
Она была очень красивой девушкой — быть может слишком прекрасной — от ее красоты дух захватывало. Я чувствую себя виноватой перед ней. Я потратила двенадцать лет, избавляя ее от наркотиков, и создавалось впечатление, что в конце концов мне удастся сделать это.
Как я могу сердиться на нее, если она так мучилась ?
И в самом деле — как? Это и есть та дилемма, которая стоит перед большинством переживших самоубийство своих близких: они действительно сердятся на умершего человека, одновременно испытывая вину за свой гнев. «Как я могу сердиться на нее, если она так мучилась?» Противоречие снимается тем, что они гонят свой гнев с глаз долой. К сожалению, он никуда не уходит, и это помогает понять причину тех мук, которые испытывают эти люди, например Аманда. Если бы только она могла лучше думать о дочери, создавшей ей столько сложностей при жизни.
АМАНДА: Конечно, у нас были проблемы. У меня не было сил проводить с ней круглые сутки. И у бедняжки жизнь была ужасной, но потом она пыталась бросить наркотики, она старалась сделать это.
Я хочу прижать ее к себе; хочу испытывать счастье заботы о ней — три месяца, три года, сколько угодно, только бы не было так, как случилось. Боже мой, ну почему я не погладила ее по головке, не обняла, не дала ей выплакаться? Вина не дает мне покоя.
Как уже говорилось, все рассматриваемые сделки имеют как положительные, так и отрицательные стороны. Многие из них, если не большинство, являются формой борьбы с той накапливающейся злостью, что возникает до или после суицида — злостью на человека, который умер. В целом, отрицая гнев и оставаясь на плаву, человек приобретает контроль над ситуацией. Но он же и проигрывает, не осознавая своих чувств. Застывшее горе может длиться очень долго.
В проигрыше остается прежде всего тот, кто пережил самоубийство близкого, но у него ведь еще есть взаимоотношения с другими людьми. Человек портит жизнь не только себе, но и другим.
ЭРИК: Мой сын Альберт совершил самоубийство немногим более года назад. Ему ставили диагноз шизофрения, и он болел ею пять лет. Два раза он предпринимал попытки покончить с собой. Однажды на мосту он снял с себя одежду, хотя был ноябрь, и собирался прыгнуть в реку, но его остановил проезжавший мимо мотоциклист. После курса лечения в больнице его выписали.
Семнадцатого января, в четверг, был сильный снегопад, и я остался дома. Примерно в четыре часа дня Альберт сказал моей жене, что ему плохо и он хотел бы вернуться в больницу, чтобы его посмотрел врач, который лечил. Я спросил, в чем дело. Он сказал, что слышит «голоса».
Человеку, который рассказывает эту историю, Эрику, шестьдесят лет с небольшим. На протяжении всей беседы его голова остается опущенной, голос приглушен, настроение подавленное. Он почти на грани нервного срыва. Он работает учителем в большом городе. У нас возникает чувство, что свою историю таким образом он рассказывает уже много раз. Только когда речь доходит до врачей в больнице, его голос повышается, наполняясь презрением и гневом.
ЭРИК: Поговорив с Альбертом пять минут, врач позвал меня в кабинет. Я спросил: «Альберт рассказал Вам, что слышит голоса?» «Ну, — сказал врач, — он просто галлюцинирует». — «А он сказал Вам, что они приказывают ему совершать ужасные вещи?» — «Это ничего, я дам ему таблеток». Мне хотелось, чтобы врач оставил его в больнице, и это было бы совершенно правильное решение. Вместо этого он отшутился и сказал: «Ему нужно принимать таблетки». У меня до сих пор сохранился тот флакон. Я подал в суд на врача и больницу потому, что он велел мне забрать Альберта домой.
На следующий день Эрик пошел на работу. А его сын залез на крышу небоскреба и бросился вниз.
Та женщина позвонила охраннику и сказала, что Альберт собирается прыгнуть вниз, но тот отказался снять его. Альберта можно было спасти.
Я отец, я ничего не забыл. Просто не могу выбросить все это из головы.
На этом месте Эрик снова опускает голову и смотрит вниз. Его голос становится тише.
Вот и вся история.
Позже мы узнали, что Эрик подал в суд также на владельцев здания за то, что его сыну не помешали броситься вниз, не спасли.
В Эрике необычно не то, что он подавлен смертью сына или сердится. Исключительно то количество энергии, которое он тратит, во-первых, на поиски «козлов отпущения», виновных в самоубийстве сына, и, во-вторых, на поощрение собственной боли. Позже во время нашей беседы он сказал:
После того, как мой сын покончил с собой, я сказал, что должен вернуться к работе в школе. Я буквально заставил себя и худо-бедно справлялся с ней, но когда наступил июнь, мне просто захотелось умереть. Я сильно заболел, физически и душевно. Да, я чувствовал вину за смерть сына. Я был уверен, что врач просто убил его, и мне хотелось отомстить ему тем же.
Высказывание о вине Эрик отбрасывает, как будто оно вырвалось случайно, но гнев на врача остается очень сильным. А что с гневом на умершего сына?
У меня никогда не было ненависти к сыну. Я любил его. Я не гневаюсь на него. Я сержусь на себя.
Сделка Эрика состоит в стремлении навсегда сохранить воспоминания о смерти сына. («Я никогда не забуду».) Он «убивает» в себе гнев, который мог бы испытывать по отношению к нему, и испытывает жгучую ярость к себе и «козлам отпущения». Ценой, которую он платит, является плохое телесное и психическое самочувствие («Я тяжело заболел физически и душевно»).
Но погодите, ведь можно возразить: что плохого в том, что человек сердится на врача, халатно отнесшегося к своему пациенту? И разве не верно подать в суд на владельцев здания? Эрик имеет право на восстановление справедливости и те переживания, которые испытывает. Но это не только чувства или борьба за справедливость — здесь сделка, которую заключил Эрик. И он сам говорит или демонстрирует нам, что в ней плохого. Прежде всего, он скрывает от себя и не осознает чувства сильнейшего гнева на сына. А проявление ярости в адрес окружающих не приносит чувства удовлетворения. Он физически и морально страдает.
Это же, видимо, можно сказать и об Аллане, человеке несколько старшем по возрасту, чем Эрик. Он начинает свое повествование с того, какой чудесной была дочь. Он не таит на нее никакого зла и отвергает точку зрения, что она сама в ответе за свою жизнь. Хорошо образованный, со свойственной интеллигентам правильной речью, этот пожилой, сломленный жизнью человек, повышая голос, привлекает внимание к наиболее значимым моментам рассказа.
АЛЛАН: Она любила жизнь, веселье и людей. Она была очень общительной и преуспевала в работе. С ней ни когда не было проблем, ни в детстве, ни в подростковом возрасте. У нее был очень деструктивный брак; мы ее умоляли, уговаривали, просто на коленях просили, чувствовали, что она не переживет этого. Мы убеждали ее: «Брось его».
Они обращались за помощью, получали семейные консультации, но ее муж оказался удивительно упрямым человеком. Он сопротивлялся всему, что говорили. Как будто он знал все лучше, чем консультант, и слушал только себя. За двадцать пять лет она пять раз уходила от него и вновь возращалась. Их жизнь становилась все хуже и хуже. Если раньше она никогда не страдала эмоциональными расстройствами, то примерно за год до трагедии я впервые заметил, что она выглядит очень подавленной. Она не понимала, что что-то явно не в порядке с человеком, который испытывал патологическую склонность к ссорам и дракам. Мы вновь умоляли ее: «Брось его». Во всем остальном она была очень умна. А тут не видела, что он попросту болен.
Так или иначе, она почувствовала себя настолько плохо, что попала в больницу. Она не была бойцом и не могла справиться с постоянными скандалами и криком. Она говорила врачу: «Мой дом — настоящее поле боя, я не могу вынести этого». Через какое-то время ее выписали домой, назначив поддерживающее лечение. Дома она пробыла десять дней. А после этого...
Дочь Аллана умерла, отравившись алкоголем и наркотиками. Как и Эрик, он говорил об этом тихо, напряженным голосом. Несколько раз он принимался плакать. Вот еще одно напоминание, что кто-то другой в ответе за смерть самоубийцы. И в этом случае поражает сила гнева. Но человека, покончившего с собой, нельзя винить. И все же отец тоже страдает, как физически, так и душевно.
Я был совершенно сломлен физически. Попал в аварию. После перенесенной операции я всегда хожу с тростью. У меня очень больное сердце.
В этот момент кто-то сказал Аллану, что его боль станет меньше, что, возможно, ему удастся совсем забыть ее. В гневе он отвечает: «Я не хочу ее забывать!»
Вот в чем заключается его сделка: ему никогда не освободиться от испытываемых страданий. Но зачем же он заставляет себя так страдать? Дело, по-видимому, в том, что он испытывает вину за то, что не сделал чего-то для дочери.
АЛЛАН: Когда я читаю о самоубийстве чьих-то сыновей или дочерей, я говорю себе: «Наверное, было время, когда отец или мать чего-то не сделали для ребенка, поэтому у него не хватило сил выжить, и это при сложившихся обстоятельствах привело к такому исходу». При этой мысли меня просто преследует чувство вины. Чего я не сделал раньше для ребенка, чтобы дать ему силы для преодоления трудностей, дать желание жить? Пожалуйста, скажите мне, если можете.
Кто-то поспешил утешить, что он не виноват, что ему не в чем себя винить, что его дочь была взрослой женщиной, имевшей собственную волю. Было также высказано предположение, что тяжелый брак не мог быть единственной причиной самоубийства. «Не убивают же себя только из-за неудачного замужества», — сказал кто-то. На это Аллан ответил гневным тоном: «У нее не было других проблем!» И в течение нескольких следующих минут он старался уйти от вопроса, могло ли что-то зависеть и от него. Возможно, чувство вины стало слишком сильным и он не мог с ним совладать.
Кто-то сказал: «В вас столько гнева!» И Аллан ответил: «Чертовски много! Потрясающе много! Когда случается такая катастрофа, все мы сердимся; мы гневаемся на окружающих за то, что они мало поддерживают нас. Вы знаете, сколько вокруг идиотов? Близкие друзья, которые говорят: «Прошло уже семь месяцев, а ты все еще плачешь?» Разве можно не сердиться на них?» Таким образом, в сделку Аллана входит гнев на мужа дочери, на «идиотов», говорящих, что ему следовало бы лучше себя чувствовать, на тех, кто не поддерживает его, и вполне определенное чувство вины за то, чего он не сделал. Но дочь, которую он идеализирует, не в чем винить. И он будет вечно хранить память о своей боли, даже если самоубийство дочери искалечит его навсегда.
Здесь, вероятно, следует коснуться одного типичного варианта выбора «козлов отпущения»: ими часто бывают врачи-психиатры. Почти все, с кем мы встречались, гневно отзывались о врачах. Это лишь кажется оправданным, ведь врачи обманули надежды близких, не предотвратив суицид. Даже те, кто неплохо справляются с происшедшим самоубийством, сердятся на врачей.
Возьмем, например, Шона: У меня с братом одинаковое чувство: что психологи почти никчемны и приносят пользу, если люди не нуждаются в реальной помощи, а хотят только «быть в форме». Ну, а в государственных учреждениях вообще психологи просто паразитируют. Вот моя сестра — ее напичкали лекарствами, но напряжение так и не прошло; меня все это возмущает.
Или случай с Амандой. Прошло пять лет после смерти дочери, но чувство скорби не изменилось, также как и двойственное отношение к психотерапии.
АМАНДА: Я не могу смириться с тем, что жизнь моей дочери была столь несчастливой. Когда она обращалась к врачам по поводу передозировки наркотиков, ей говорили: «Что, опять ты здесь?»
Девяносто девять процентов психиатров, с которыми я встречалась, были просто отвратительны. Но к одному я иногда обращаюсь и теперь. Последнее время я хожу к нему чаще. Может быть, он и не самый лучший. Но знаете, как часто бывает, в основном врачи говорят: «Вы должны делать то-то и то-то», но при этом совершенно не сочувствуют. А он, по крайней мере, добрый, внимательный и, как мне кажется, компетентный. При нем я могу позволить себе визжать, кричать, стонать.
Гнев на врачей характерен для очень многих из близких самоубийц, но самым ярким примером его использования для сделки — чтобы избежать ярости, которая возникает на умершего человека — было высказывание одной женщины, у которой близкая подруга погибла два года назад. Мы пришли взять у нее интервью вместе с несколькими друзьями погибшей. Она сказала: «Один из вас психолог, правда?» Потом добавила: «Знаете, все мы плохо относимся к ним; мы сердиты на врачей». На вопрос «Почему?» она ответила: «Ну, надо же на кого-то сердиться».
Следует уточнить, что, конечно, существуют психиатры, не справляющиеся со своими обязанностями по отношению к пациентам и их семьям, проявляющие халатность и/или некомпетентность. Но такие люди, как Милдред, заставляют нас поверить, что они сами знают о сокрытии своего гнева на самоубийц и направлении его на «козлов отпущения».
МИЛДРЕД: Больше всего я злюсь на медиков. Может, так я вымещаю свой гнев. В больнице были врачи, которые по отношению к Одри просто совершали глупости. Дважды ей отменяли все медикаменты. И тогда она становилась совсем безумной. Ее помещали в комнату с мягкой обивкой и все такое прочее. Я сама совершенно сходила с ума. Как они могли с ней так поступать? Она и так очень страдала. После чьей-то смерти уже ничего нельзя поделать, но я же пыталась сохранить дочь в живых. А они работали против меня. Я говорила им: «Если вы не будете ей давать литий, я вас засужу».
Я много гнева выместила на медиках.
Поиск «козлов отпущения» частично характерен даже для тех, кто хорошо справляется с последствиями самоубийств, — он помогает им уменьшить интенсивность накапливающегося внутри гнева. Хорошими примерами этого являются Руфь и Ивен.
ИВЕН: В течение прошедших трех лет у меня действительно был один вполне определенный «козел отпущения» — подруга Бесс по колледжу.
РУФЬ: У нее была очень эмоционально беспорядочная дружба с одной женщиной, и мы все еще возвращаемся к ней. Если бы они не встретились, если бы она не поступила в тот колледж, она была бы жива. Это были очень странные, мучительные для обеих взаимоотношения, природу которых мы до сих пор не понимаем. И первая суицидальная попытка Бесс была связана с этой подругой, которая внезапно отвернулась от нее. Это непосредственно спровоцировало ее поступок.
Как и все, чья сделка заключается в поиске «козлов отпущения», Ивен и Руфь испытывают определенное облегчение от того, что чувствуют гнев на постороннего, а не на умершего человека. Но в других случаях их информация свидетельствовала, что этот скрытый гнев становился серьезной помехой в жизни.
Во второй главе мы писали, какое сильное чувство вины испытывают люди, пережившие самоубийство близкого. Сейчас мы остановимся на переживаниях тех, кто воспринял это чувство вины как справедливое наказание. Они не сражаются с ним. Их жизнь вращается вокруг него и взятой ими ответственности за случившуюся смерть, независимо от того, сколь абсурдным это может показаться стороннему наблюдателю. Эта сделка помещает их в безопасное положение жертвы. Естественно, будучи виновными, они не осознают испытываемый гнев. И поэтому в значительной степени теряют контроль над своей жизнью.
Мы уже встречались с Руфью и Ивеном. Несмотря на неплохую адаптацию к ситуации самоубийства и открытость в разговоре, Руфь постоянно говорила о своем чувстве вины.
РУФЬ: Мне очень тяжело, потому что из всех детей (а их у меня четверо), единственным ребенком, с кем у меня возникали трения и конфликты или, во всяком случае, отношения не отличались гладкостью, была Бесс. Чуть ли не с момента рождения. Теперь мне трудно убедить себя, что это не имело никакого отношения к ее смерти. Когда мне легче, я умом понимаю, что это одно не могло ее убить — что у многих дочерей бывают и худшие отношения с матерями, но они не кончают самоубийством — но все же большую часть времени я чувствую себя очень, очень виноватой. Ведь я была ее матерью!
ИВЕН: Мои чувства меняются день ото дня. Есть такие ситуации в прошлом, которые мне хотелось бы переделать, но, в основном, я чувствую, что очень ее любил, и мне кажется, она знала об этом. И даже если когда-то я сделал что-то, о чем мог потом пожалеть... Все равно я уверен, что она знала о моей любви и понимала, что ради нее я был готов на все.
Может быть, в этом-то и была часть проблемы.
РУФЬ: Ты уже и раньше говорил, что, возможно, был для нее неподходящим человеком: слишком сильно любил ее... Если хочется найти вину, это всегда возможно. [Очень тихо] Наверное, ты любил Бесс больше, чем я.
ИВЕН: Это не так.
РУФЬ: Возможно, ты мог бы винить меня.
ИВЕН: Многие люди винят себя.
РУФЬ: Смерть от самоубийства отличается от любой другой. Из-за того, что она убила себя, я до ужаса сосредоточена на ее смерти, на моих проблемах и на ее детстве; есть много воспоминаний о плохих моментах в наших отношениях, а я стараюсь думать о том, как нам порой прекрасно было вместе. Но это очень, очень трудно; и я ужасно боюсь, что если мне потребуется все больше времени, чтобы возвращаться к ее жизни, то в конце концов я совсем забуду о ней, и все, с чем я останусь, будет: «Что мы делали неправильно?», «Что мы могли сделать?». Я почти одержима этими мыслями, хоть и знаю, что им не следует поддаваться. У меня бывают и моменты, когда я вспоминаю что-то хорошее или представляю, что она умерла, например, от лейкоза. Это просто прекрасно. Но потом я возвращаюсь к плохим чувствам. Таково наследство самоубийства.
Точнее говоря, это было наследством, которое оставил Руфи суицид дочери, потому что не все вспоминают только о плохом или «вытравливают» хорошее; не все осознают полноту своей «ответственности». Мы попытались выяснить, не связано ли чувство вины у нее с гневом, который теперь она направляет на себя.
РУФЬ: После первой ее попытки самоубийства я так сердилась, что готова была уничтожить ее. Это же надо совершить такую глупость! Так поступить в отношении меня. Как можно было так надругаться над собой и надо мной? Ну а во второй раз внешние обстоятельства были вообще просто невероятными: она собиралась уехать и беспокоилась о том, как лучше упаковать вещи! Я была просто в ярости на нее. Хотя и понимала, что она серьезно больна.
Но на сей раз я не могу вызвать у себя гнев. Я чувствую только очень сильную скорбь. Может, мне бы помогло, если бы я рассердилась.
Но она не сердится. Она ощущает «облегчение». В сочетании с гневом, который она испытывала, пока Бесс была жива («я просто готова была убить ее»), это может объяснить навязчивое чувство вины, от которого Руфь теперь не может избавиться. Сделка помогает ей не осознавать гнев (который заставил бы ее испытывать еще худшие чувства в отношении себя), но в то же время приводит к тому, что она отбрасывает хорошие и живет с плохими воспоминаниями. Таким образом, она становится жертвой своей собственной вины.
С Марией мы встретились в группе самопомощи, которая собиралась в церкви. Почти десяток людей приходил туда каждый месяц, чтобы поговорить о тех, кого они потеряли вследствие самоубийства. Она говорила о пережитом тихим напряженным голосом, периодически всхлипывая. Было видно, что она чувствовала сильную боль. Но казалось не совсем ясным, почему она ее испытывала; внешне у нее не было серьезных оснований брать на себя такую тяжесть из-за смерти своего двадцатилетнего племянника. И все же не оставалось сомнений, что она жила с очень сильным чувством вины, вины, которую она разделяла с другими родственниками, но воспринимала очень лично. Ее вина делала невозможным гнев, она была не в состоянии сердиться на юношу, трагически ушедшего из жизни. Дрожащие губы, слезы на глазах — все свидетельствовало, как глубоко Мария потрясена случившимся.
МАРИЯ: Я потеряла племянника четырнадцать месяцев назад. Он взял ружье и выстрелил себе в голову. Он сделал это дома. Мои родители жили на первом этаже, а брат с невесткой и двумя детьми — наверху. Брат услышал выстрел, но, когда вбежал в комнату, было уже поздно. У него в доме хранилось незарегистрированное ружье, племянник собрал его и застрелился.
До того, как это произошло, не было никаких предостерегавших признаков — депрессии или раздачи им своих вещей.
С тех пор в доме воцарился кошмар. Брак моего брата и раньше не ладился. Случившееся вовсе разрушило его. Невестка с сыном уехали из дома. А мой брат живет с переполняющим его чувством вины, он считает, что раз ружье принадлежало ему, то он за все в ответе. Моя невестка со своей стороны не упускает случая упрекнуть его в том, что в доме находилось ружье. Мои родители опустошены горем. Я испытывала особо теплые чувства к племяннику. Случившееся особенно тяжело потому, что мы не знаем, зачем он совершил это. Я все время думаю: «Что же мы такое сделали или, наоборот, упустили? Почему он был столь несчастлив, что свел счеты с жизнью?»
Существование чувства вины и взаимных обвинений в этой семье очевидно. Однако почему именно Мария чувствует себя виноватой, полагает, что она «что-то упустила»? Ответа мы не знаем. Но можно считать, что эта реакция на смерть племянника — часть сделки, которая заставляет ее постоянно обвинять себя и, как она сама признает, мешает ей жить дальше.
Проявления роли жертвы могут быть весьма разнообразными, например символическая смерть вместе с умершим человеком. Даже обладающие большим самоосознанием по сравнению с большинством опрошенных нами лиц попадают в ловушку этой сделки. У Анны-Марии было ужасное детство. Ее мать болела шизофренией и постоянно лечилась в психиатрической больнице. Ее отец, которого она никогда не знала, также был психически болен. Брат вырос в детском доме, но ему все же удалось стать преуспевающим юристом. Потом, в возрасте сорока с небольшим лет, он заболел паркинсонизмом. Тогда пришлось продать свое дело и поменять работу. А между тем болезнь прогрессировала.
В говоре Анны-Марии слышен отчетливый бруклинский акцент. Она живет неподалеку от того места, где родилась. Во время рассказа она испытывает растерянность и боль. События, о которых повествуется, случились недавно.
АННА-МАРИЯ: Продав дело, он все больше уходил в себя. Я постоянно слышу, как он говорит: «Я так одинок, так одинок». Был обычный день. Он временно жил у меня, так как невестка уехала отдыхать во Францию. За ночь он дважды вставал. Во второй раз он сказал, что хотел бы поговорить со мной. И мне казалось, что я его успокоила. Потом в дверь позвонил полицейский.
Брат Анны-Марии выбросился из окна спальни.
Я поймала себя на том, что разговариваю с ним: «Почему ты не пришел ко мне? Почему ты не позвал меня? Я же была в соседней комнате».
Я жалею, что не послушалась своего инстинкта. Я же психолог. Я его слышала, но не слушала. Последнее время я читаю книги, учебники и все, что попадает под руку, о самоубийствах и постоянно спрашиваю себя: «Зачем я это делаю? Ведь он мертв. Чего я ищу?»
Я просто парализована.
Но какова же сделка Анны-Марии? Это выясняется, когда она рассказывает о гневе на брата за то, что он ее оставил.
Я кричу, ору, глядя на это окно, я смотрю вниз и почти шиплю, задыхаясь от злости: «Как же ты мог сделать со мной такое? У нас ведь нет родителей, как ты мог взять и бросить меня? Ты же знал, что я совсем одна». Временами я вымещаю злость на вещах, у меня появилась ненависть к невестке, сильная ненависть. Обычно я пассивный человек и никогда сильно не сержусь. За всю мою жизнь я никогда так не злилась, как сейчас. Даже на своих родителей я не была так сердита за то, что их у меня не было. Это очень фрустрирует. Я ведь жила с мыслью, что у меня, по крайней мере, всегда был брат... Не знаю... Он выбросился из окна в моем доме. Почему он так поступил со мной? Зачем он это со мной сделал?
Анне-Марии, естественно, кажется, что сделанное братом совершено по отношению к ней, поскольку он выбрал именно ее дом, чтобы покончить с собой. Но вместо того, чтобы позволить себе и дальше сердиться, она колеблется в проявлении этого чувства и в конце концов переходит к чувству вины: начинает обвинять себя.
Вместе с братом они пережили серьезную травму — психическую болезнь родителей. Они вдвоем вынесли очень тяжелое детство. Создается впечатление, что их выживание чуть ли не зависело от их единения. Теперь, когда он ее оставил, она, естественно, не понимает почему. По крайней мере, временно Анна-Мария ставит себя на его место. Это она подвела его, а не он. Отождествляя себя с ним, чувствуя его вину, она, возможно, сохраняет иллюзию, что не потеряет его навсегда.
В этом состоит ее сделка. Она достаточно сложна, но ее главная ценность для Анны-Марии в том, что она позволяет ей уйти от гнева, когда она чувствует необходимость этого — от гнева, который может отнять у нее брата навсегда.
Не всегда жизнь людей, переживших самоубийство близкого, можно уложить в четкие рамки. Далее описываются разнообразные сделки, центральная тема которых — самоограничения, «выхолащивание» своей жизни. Но сфера самоограничений в конкретных случаях различна. На свой гнев люди реагируют широким спектром ограничений своего опыта или переживаний. В способах самоограничений, избираемых для борьбы с гневом или виной, присутствует некая мучительная острота. Читатель может извлечь из дальнейших рассказов немало поучительного.
Брат Бернис умер от отравления наркотиками ровно за одиннадцать лет до нашей беседы. Когда мы встретились с ней, она работала в центре, распространявшем информацию о различных группах самопомощи. Незадолго до встречи ее психотерапевт уехал из города, оставив Бернис без необходимой поддержки. Полтора года назад она сама совершила попытку самоубийства и была госпитализирована в лечебницу, где у нее выявили биполярный аффективный психоз. Бернис положительно отнеслась к беседе, охотно рассказывая о себе. Нас поразило, насколько Бернис была отделена от своих чувств, и она согласилась с нашим мнением.
БЕРНИС: Когда умер мой брат, родители не хотели, чтобы мы обсуждали эту тему. Мне не позволили пойти на похороны, поэтому я не смогла проявить горе в полной мере. Собрав всех нас, отец сказал, что смерть Сэма является «божьим наказанием» за наши грехи.
Мой отец — настоящий, как говорят, трудоголик. Он работал не менее восемнадцати часов в сутки, включая выходные дни. Моя семья была очень религиозной, и это сыграло большую роль в том, что произошло после самоубийства Сэма. Он принимал наркотики и считался позором и проклятием семьи.
Я любила брата и, когда он умер, почувствовала себя заброшенной. После начала маниакалъно-депрессивного психоза у меня появились сильные чувства вины и подавленности. В этом состоянии я приняла большую дозу медикаментов, чтобы отравиться, но не провела никаких аналогий между моей попыткой и самоубийством брата.
Как-то психотерапевт сказал мне, что я держусь за смерть Сэма. Но самое странное в том, что я никогда не упоминала о смерти Сэма на сеансах психотерапии до тех пор, пока терапевт не собрался уезжать. У меня действительно не было никаких чувств в отношении смерти Сэма до той поры, пока он не сказал, что уезжает. И вот тогда-то возникло чувство потери. Я догадываюсь, что у меня нет связи со своими чувствами, я как бы отделена от них и они возникают самопроизвольно.
Мы спросили Бернис: работая в организации, связанной с группами самопомощи, не участвовала ли она сама в одной их них, предназначенной для лиц, переживших самоубийство близких? Это помогло бы ей открыться после одиннадцати лет отгораживания от чувств, связанных с потерей брата.
БЕРНИС: Я опасаюсь быть в группе, боюсь дать выход эмоциям в чужом окружении.
Знаете, когда я лежала в больнице, я общалась с многими больными наркоманией. До того я испытывала облегчение, что мой брат умер, я думала, что так для него лучше. Но встретив этих людей в больнице, поняла, что им можно помочь и что они, в своей сути, неплохие люди. И теперь я чувствую себя виновной в том, что испытывала облегчение от смерти Сэма.
Мы уже приводили в главе 5 мнение Шона о своей семье, в основном касаясь его чувств относительно нежелания матери попрощаться. Ниже приводится его рассказ о том, как он и его семья реагировали на частые суициды близких. Шон работает в магазине, торгующем автомобилями. Он худощав. Не так давно его предки жили в Коре, и ирландский акцент до сих пор слышится в его речи, особенно если он заговаривает о своих чувствах.
ШОН: Ну, я повидал много такого.
Если я что-то и чувствую, то прежде всего пустоту. Наверное, плохо, что я не знал отца, но вряд ли я могу винить кого-то в его смерти. Когда-то я думал, что, возможно, сам в чем-то виноват. Помню, когда был маленьким, нам доставляло удовольствие снимать семейные любительские фильмы. Мать орудовала кинокамерой, а отец старался задержать меня в кадре. Я отталкивал его локтями. Когда позже я смотрел этот фильм, то думал: «Боже мой, что я делал с отцом?» Но это было в далеком детстве.
В 1962-63 годах у меня был психоделический период, когда вместе со старшим братом мы стали приниматъ сильные наркотики. Тогда у меня не было воли и желания жить. Я думал, что если повезет, то смогу дотянуть до двадцати. В то время влияние брата было очень сильным. Я очень уважал его.
Позднее я был очень зол на отца за то, что именно он заварил всю эту кашу. После двадцати лет я часто сердился на него. Я и до сих пор считаю, что его смерть способствовала разрушению нашей семьи. Гнев был так силен, что мне было трудно называть его отцом. Часто в глубине души я чувствую по отношению к нему едкую горечь. Во многом он не был мне отцом. Конечно, он обеспечивал меня, хотя и не виделся со мной. В этом смысле я уважаю его, но все же думаю, что он мог бы сделать и еще что-то.
Я злился на мать за то, что она не обеспечила брата поддержкой. Она должна была сообразить, что я ему нужна помощь: ведь он был болен. Меня возмущало, что она не имела ни малейшего понятия о том, насколько он болен и нуждается в стабильной жизни. В том возрасте он мог бы обойтись без борьбы. Ему был нужен товарищ, тот, кто мог заменить отца. И она имела возможность повторно выйти замуж. Это, конечно, обеспечило бы определенную стабильность.
Какое-то время мы оба употребляли наркотики, однако Фрэнк втянулся в это дело сильнее меня. Это его и убило. В ту свою последнюю ночь он находился в состоянии наркотического и алкогольного опьянения. Страховая компания отказалась платить пособия. Они сочли случившееся самоубийством. Что-то весьма странное произошло и в отношениях между нами; в некотором смысле я виню себя в его смерти (не полностью, конечно. Я был уверен, что он когда-нибудь доиграется, как, впрочем, и я сам). Мы были очень близки. Тогда я встречался с девушкой, которую любил, но далеко не все было идеальным в наших отношениях. Мне кажется, что он заметил это. Защищая мои интересы, он старался вбить между ней и мной клинья, вероятно, для моей же пользы. Но мне это не нравилось. Однажды, хорошо набравшись водки, я сказал ему какуюто гадость, что именно — не помню. Он никогда не вспоминал об этом, но месяц после этого мы были уже как чужие, а еще спустя месяц он умер. Я считаю, что этот случай способствовал его смерти. Не думаю, что человеку можно сказать нечто, что убьет его, по крайней мере в буквальном смысле, но все-таки интересно: что же такое я сказал ему? Что могло так его ранить?
Как видно, Шон по меньшей мере двойственно относился к своей ответственности за смерть брата. Гнев, который он мог бы испытывать на бросившего его брата, с которым он был очень близок, по-видимому, превратился в чувство вины, вероятно, лишившее Шона некоторых потенциально продуктивных сторон его личности.
ШОН: Я думаю, что не использовал все свои потенциальные возможности. Я имею в виду, что сразу после школы у меня не было уверенности, чем заняться. Я хотел годик подождать. Но меня заставили поступить в колледж. И поэтому я тоже недоволен матерью. Три года я проучился в Фордхеме, прослушал теологию, английский — ну и что с того? В то время я думал, что хорошо бы заняться каким-то делом в сфере финансов или стать инженером. Если и в пятьдесят пять лет мне придется работать там, где сейчас, вряд ли я буду удовлетворен.
Мэй и ее муж Ральф — жертвы не одного самоубийства. Их отцы покончили с собой, когда они были детьми, их братья свели счеты с жизнью тридцать лет спустя. Мы уже встречались с ними раньше (в главе 1 Мэй описывала Рождество, когда ее отец совершил самоубийство). Теперь, в шестьдесят с небольшим, болезнь мышц приковала Мэй к инвалидной коляске. Их брак с Ральфом несомненно был счастливым, и, по-видимому, они прекрасная пара в отношении взаимной поддержки. В то же время она вспоминает о многих случаях своей жизни, когда чувства брали верх, и о ряде ситуаций, когда она отрезала себе пути к более продуктивной жизни. У Мэй недюжинное самообладание. Какое бы страдание она ни испытывала, это не отражается в ее голосе или на лице.
МЭЙ: После самоубийства отца мы больше месяца почти не видели мать. Она была в плохой физической форме, сломлена морально, и какое-то время мы жили у друзей. На похоронах два мои брата и я были вместе, а потом, не помню, как это произошло, нас разлучили, и, мне кажется, это-то и было ужасно. Наверное, братья остались вместе, а я уехала с друзьями семьи, собравшимися вскоре меня удочерить. Но мама сказала: «Нет, довольно!» — и забрала нас к себе. В прежнем доме мы прожили еще где-то полгода, а потом уехали оттуда насовсем. Мама много говорила со мной о случившемся. Эта тема обсуждалась и с братьями, конечно, не так часто, поскольку они были еще малы. Позже, подростками, мы почти не возвращались к ней. Потом старший из братьев тоже покончил с собой, и с оставшимся мы, естественно, обсуждали случившееся гораздо больше.
Моя мать прошла, очевидно, через все возможные этапы переживания вины: винила его, обвиняла себя, осуждала всех вокруг. Не помню, было ли у меня чувство вины, что в тот вечер я не осталась с отцом. Не помню, возможно, и было.
Снова и снова мама возвращалась к тому, что ей следовало бы сделать иначе, и что он сотворил с ней, и какой была их жизнь — вначале он был для нее самым лучшим человеком в мире, а потом — самым худшим. Когда она плохо говорила об отце, я начинала глухо ненавидеть ее. В душе осуждала ее. Но никогда вслух. Она была очень сильной и агрессивной женщиной. Я никогда с ней не конфронтировала и не обсуждала ее отношение к отцу.
Но между тем меня не оставляла уверенность, что в случившемся виновата именно она. Со своей стороны, сердилась и на отца: это же понятно, ведь он бросил меня. Я всегда была его любимицей, почему же он оставил меня ? И потом, почему он сделал так, что именно я нашла его?
Я не думаю, что он ушел из жизни специально, чтобы причинить мне боль. В это я не верю. И я не защищаю его. Думаю, у него были финансовые проблемы, и, кроме того, он серьезно переживал отношения с другой женщиной, которая создавала ему трудности. Он и раньше совершал попытки к самоубийству, и мы знали об этом. Мы это видели.
После случившегося я прошла через множество перемен в себе. Я стала очень религиозной. Посещала многие церкви, очень активно искала именно ту религию, которая бы удовлетворила меня. Наконец, я прекратила поиски, в основном из-за физических, трудностей, иначе я продолжала бы ходить. Ведь для меня это был поиск пути в жизни.
Отец часто снился мне и продолжает сниться до сих пор: лишь недавно я вдруг поняла то, что касалось ужасной череды снов, которые видела долгие годы — снов о том, что я нахожусь в доме со множеством дверей, и, бродя из одной комнаты в другую, боюсь чего-то. Что-то страшное находится за дверью — именно так и случилось со мной на самом деле. Но мне понадобилось очень много времени, чтобы осознать, что означает этот сон. В нем я все время открывала дверь. Прошло очень много лет — ведь мне уже шестьдесят один год — но лишь пару лет назад я все поняла.
Страхи? О да. У меня всегда было чувство, что любой мужчина, с которым я была связана, может оставить меня, и теперь я осознаю, что через какое-то время я сама начинала его отталкивать. И до сих пор, когда Ральф уходит на яхте и не приходит вовремя домой, мне кажется, что он уже не вернется. До сих пор я думаю именно так.
Как бы мне теперь хотелось пройти после случившегося курс психотерапии. Думаю, что тогда бы я была... Наверное, моя юность сложилась бы более счастливо. А так я была несчастной девчонкой. Очень одинокой. Ничего не делала, только запоем читала книги. Я полностью уходила в это, иногда я проглатывала по две или три книги в день. Думаю, что я была очень несчастливым ребенком.
Мэй говорит, что очень сердилась на отца, но тут же «поправляет» себя, отмечая, что у него были финансовые и супружеские трудности. Возможно, у него не хватило сил помочь себе. Ее несчастливое детство отчасти являлось результатом того, что она вынуждена была примирять в себе эти противоречивые чувства, прятать от посторонних глаз, хоронить свой гнев.
Некоторые сделки исправимы и открыты изменениям. Они, по-видимому, не доставляют особых хлопот близким самоубийц. Но и эти «удачливые» на первый взгляд люди тем не менее идут на жертвы в своей жизни, чтобы превозмочь гнев.
Ванда, семейный психотерапевт лет тридцати, во время наших бесед достаточно открыто выражала свои чувства. От нее исходила жизненная энергия, и чувствовалось, что ее эмоции все на поверхности. Казалось, что она в значительной степени контролирует свои чувства, говоря о самоубийстве. Тем не менее она свидетельствовала, что в ряде жизненных ситуаций она не могла поступать так, как ей того хотелось. На суицид своего отца она все-таки ответила одной-двумя сделками.
ВАНДА: Стоял август — год и четыре месяца тому назад. И до сих пор случившееся для меня не совсем реально. Отцу было семьдесят лет. Он жил один, но у него была заботливая подруга (у этой пожилой пары были хорошие отношения). Каждый имел свой собственный дом, но они находились близко друг от друга. Я была самой младшей в семье, любимой дочерью, и он всегда трогательно заботился обо мне. У нас были достаточно близкие отношения, однако в них не было места тем доверительным разговорам, какие он вел со старшим братом.
В то время случилось сразу несколько семейных потрясений: умер его старший брат, что явилось для него тяжелым ударом. В тот же самый день ему сделали операцию на сердце. Он всегда был очень активным, деятельным человеком, увлекался теннисом, и для него эта операция была тяжелой прежде всего морально. Кроме того, одна женщина больше года досаждала отцу, настаивая, чтобы он продал ей дом. Отец один жил в нем. Но до этого вся наша семья жила там больше трети века. Отец был очень доброжелательным человеком, сказал ей, что назначит за дом низкую цену. Он не хотел продавать сразу, однако она настаивала и, думаю, она буквально водила отца за руку, заставляя подписать документы. Все родственники советовали ему избавиться от дома, кроме меня, как он сказал во время нашего последнего разговора. Так или иначе, как-то утром перед работой я позвонила ему (мы давно не говорили по телефону) и по голосу поняла, что он очень напряжен и подавлен. Он сказал: «Я продал ей дом, но теперь намерен расторгнуть контракт. Хотя я не знаю, что мне делать, ведь она не соглашается. Мне просто хочется наложить на себя руки». Это звучало странно и было совсем на него не похоже. Нечего и говорить, что, чуть не упав со стула от потрясения, я сразу позвонила брату. В нашей семье было принято недооценивать серьезность происходящего. Брат поговорил с отцом, потом я снова перезвонила брату и он принялся отрицать, что дела у отца обстоят так уж плохо. Я, в свою очередь, подумала, что это просто глупо — решиться на такое!
Тем не менее, в тот вечер я вновь поговорила с отцом, напомнив ему о его словах, что он хочет покончить с собой, и сказав: «Папочка, я не хочу, чтобы ты уходил от меня». Он ответил: «Ну, хорошо, я не сделаю это только ради тебя». Потом он сказал: «Я не хочу переезжать». И я ответила: «Я тебя хорошо понимаю и не виню, ты ведь так долго прожил в этом доме». Я помню до сих пор — ведь это оказался наш последний разговор — он сказал: «Ты единственная, кто меня понимает».
Потом я поговорила с дядей, не стоит ли мне приехать домой, но не приехала. Ну почему же я не сделала этого, если знала, что отец в беде? Я могла бы что-то предпринять, и, даже если это было бы безуспешным, я по крайней мере знала бы, что сделала все от меня зависящее. Теперь же мне придется жить с этой мыслью, с этим вопросом, нависшим надо мной. На следующий день мне позвонили, что отец покончил с собой. Он задохнулся в машине. Его нашел мой старший брат. Думаю, что отец не спал всю ночь — наступил день, когда он окончательно должен был покинуть дом, но не сделал этого. Он был загнан в угол и не знал, что делать. Он не имел сил выехать, а эта сука не соглашалась освободить его от обязательств.
Долгое время я ужасно сердилась на отца. Помню вечер того дня, когда это случилось. Пришли мои друзья, и я от гнева чуть не пробила кулаком насквозь стену ванной комнаты. Я в самом деле едва не сделала это. Помню, как я остервенело била изо всех сил в стену. Я была в неслыханной ярости на него за то, что он не подождал.
Моя злость на него длилась не более двух месяцев. Но и сегодня у меня все еще остается глубоко скрытый (от себя) гнев на старшего брата. Он был самым близким для отца человеком и, очевидно, мог бы поступить иначе, чем действовал. Я не говорила ему об этом и, наверное, никогда не скажу. Ведь позже я узнала, что отец подавал много предостерегающих сигналов, которые брат не принимал всерьез. Отец говорил ему: «Если бы у меня было ружье, я бы застрелился». Я этого не знала.
Со времени самоубийства отца меня тревожит мысль, что в семье кто-то еще может совершить подобное. Во мне до сих пор сидит эта тревога, усиливающаяся, когда кто-то чрезмерно расстраивается из-за происходящего, например брат.
Сделки Ванды являются незначительными: она выбрала «козла отпущения» («суку», которая хотела купить отцовский дом), и она продолжает скрывать сохраняющийся, не очень значительный, гнев и чувство вины в отношении членов своей семьи, включая умершего отца. Короче говоря, она отграничивает, «отрезает» себя от ряда своих чувств, чтобы продолжать повседневную жизнь. В целом же ее сделки производят впечатление скорее позитивных, чем негативных.
Но иногда человек, переживший самоубийство близкого, совершенно явно давит в себе или отгораживается от тех эмоций, которые могли бы сделать его жизнь более естественной и спокойной. Барбара, женщина лет пятидесяти, разведенная, жалующаяся на свое здоровье и воспитывающая трех детей-подростков, осознает эту сделку в своей жизни и чувства, которым нет выхода.
Но ей очень трудно измениться; самоубийство отца оставило ее наедине с очень травматичными дилеммами. Из-за почти беспрерывного курения Барбара говорит охрипшим голосом. Она строит длинные предложения, соединяя их звуками «э-э-э». Во время разговора она редко смотрит на собеседников, и создается впечатление, что, говоря о настоящем, она все время уплывает в прошлое.
БАРБАРА: Моя мать умерла в 1968-м, а Эми, моя дочь, родилась в 1969-м. Потом, в 1970-м, родился второй ребенок, и, кажется, спустя четыре месяца после его рождения мой отец совершил самоубийство. У меня есть еще третий ребенок, который родился в 1972-м. И вот что лежит в основе всех моих чувств: я очень зла на отца.
Ему было около шестидесяти четырех, он выглядел очень подавленным, был замкнут и скрытен. Он был очень близок духовно с моей матерью, поэтому, когда она умерла, мы понимали, что он потерял то, что связывало его с реальностью. Для него просто не имело смысла продолжать жить.
Я очень злилась тогда. И продолжаю сердиться сейчас. Все происходило не так, как хотелось: дети у меня появились после сорока, к тому времени почти все родственники умерли, и у них никогда не было близких. Я была просто в ярости на него. Думаю, что поступок отца сильно испугал брата — он испытывал немало сложных переживаний, связанных со случившимся, которые не проработал, поскольку не хотел ни с кем о них разговаривать. Он стал подавленным, затем от всего отрешился. С ним стало трудно общаться, и мы боялись, что он становится похожим на отца. Его жена серьезно беспокоилась из-за этого поведения. Она часто говорила об этом со мной, и я, в свою очередь, навещала его, стремясь разговорить, но так и не смогла до него достучаться. Вскоре он умер. У него внезапно развилась опухоль мозга.
У меня было очень сильное чувство гнева, и я использовала его, чтобы отгородиться от остальных эмоций. Тогда же я осознала это и подумала, что, может, это и хорошо, ведь мне нужно еще воспитывать детей. В то время у меня не ладились отношения с мужем, я не исключала, что наш брак может распасться и мне придется детей воспитывать одной. Поэтому тогда я чувствовала, что не могу позволить себе, в некотором смысле, роскошь проявить другие эмоции. Потому-то я и использовала гнев, давала ему свободу выхода, временами почти неограниченную, и, мне кажется, эффективно подавляла остальные переживания.
Какие же чувства она не признавала?
Ну, наверное, чувство потери! Для себя.
Все было бы иначе, если бы у меня не было детей и не требовалось исполнять ту роль, которую я тогда играла. На самом деле, я была совсем одна. И вся моя жизнь состояла только из физических действий. Заботясь о детях, я очень уставала. И мне кажется, первые семь лет у меня не было ни минуты даже подумать о своих чувствах.
Барбара производит впечатление очень умной женщины. Она осознает, что «запечатала» от себя собственные чувства, и понимает, что не позволила себе переживать потерю или испытывать гнев «от своего лица». Она испытывала их только «ради своих детей». Но она, по-видимому, не представляет, какой ценой удерживает все это внутри. Она мучается физически и страдает эмоционально. И замужем она оставалась дольше, чем стоило (по ее же словам), не осознавая гнева, которого заслуживал ее супруг. Она полагает, что сохранять равновесие в семье было бы еще труднее, позволь она себе испытать все свои чувства. Казалось бы, осознавая сделку, она почти целиком игнорирует ее последствия.
Очевидно, что у меня появятся другие чувства, когда дети вырастут и я смогу уделить себе время. А пока мне нужно поддерживать эту карусель. Если бы я была совсем одна, все выглядело бы гораздо сложнее.
На самом же деле Барбара сделала ситуацию не менее, а более сложной, «отрезав» от себя свои чувства и настаивая на необходимости этого непростого действия по установлению душевного равновесия. Она и сама подозревает, что со сделкой не все в порядке.
Я знакома с одной учительницей, очень организованной женщиной, приверженной суровой дисциплине, дочь которой покончила с собой. Этим поступком вся ее организация была напрочь сломлена, и она не смогла продолжать жить как раньше. В этом есть кое-что поучительное для меня. Человек, который был дисциплинирован всю жизнь, сломался от одного несомненно трагического случая. Она полностью погрузилась в свое горе, настолько, что не может ни на чем сосредоточиться или собраться. Я имею в виду, как же мне удалось отставить в сторону все свои чувства, когда дело касалось моего отца? Что произошло с моим горем?
САРА: Я все-таки хочу узнать, почему она покончила с собой?
ФРЭНК: Финал один. Она просто умерла.
САРА: Но почему именно тогда? В ту ночь. Я хочу это знать!
Почему? Это часто первое слово, звучащее из уст близких самоубийцы. Оно может оставаться с ними долгие годы, часто навсегда. Его можно услышать с момента случившегося суицида: «Почему он это сделал?», «Зачем она меня оставила?», «Что заставило его подумать, что нам все равно?», «Почему, почему, почему?» Это естественная, но бесконечно фрустрирующая задача. Естественная, потому что близкие нуждаются в своего рода успокоении, в действенном способе, позволяющем исключить возможность того, что именно они явились причиной самоубийства. Фрустрирующая, поскольку лишь умерший человек имеет ключ к настоящей причине совершенного им. Все остальное — это только допущения, догадки, самообвинения или осуждение других. И все же большинство близких самоубийц вновь и вновь перебирают различные возможности.
Почему? — этот вопрос задают не только родственники самоубийц. Психологи, психиатры, социальные работники, облеченные властью ответственные лица, представители общественности — все они спрашивают: почему? Множество книг и статей, диссертаций и монографий было написано о том, почему люди совершают самоубийство или почему они решаются на суицидальные попытки.
Можно дать вполне определенные ответы: депрессия, маниакально-депрессивный психоз (биполярное аффективное расстройство), психологический стресс, враждебность к члену семьи, агрессия по отношению к себе, шизофрения, старость, алкоголизм и т.п.
И все же, судя по бесконечным повторениям этого вопроса близкими самоубийц — многие из которых слышали или читали о причинах суицидов — эти «ответы» не удовлетворяют их. Человек может понимать: «У моей сестры была депрессия», но при этом упорно повторяет: «Почему она сделала это?» Другой утвердительно заявляет: «Папа был зол на весь мир», но остается в недоумении: «Я не понимаю». Семья может прекрасно осознавать: «Мы были враждебно настроены друг к другу», не прекращая в то же время спрашивать: «Почему? В чем же действительная причина?»
Отчасти это происходит в силу того, что вопрос «Почему?» можно перефразировать иначе: «Что сделало жизнь любимого мною человека столь невыносимой? Был ли я хоть частично в ответе за это? Что мог я предпринять, чтобы сделать его хоть немного счастливее? Способен ли я был удержать его от смерти?» Короче говоря, вопрос «Почему?» может быть концентрированным выражением чувства вины.
Мария, чей брат покончил с собой за три месяца до нашей встречи с ней, относится к людям, для которых вопрос «Почему?» является особенно важным. Она неутомима в поисках причин его смерти.
Я читаю книги, хожу по книжным магазинам. Я читаю все, даже учебники, все, что только могу, постоянно спрашивая себя: «Зачем я это делаю? Он умер. Чего же я ищу?»
Люди, пережившие самоубийство близких и тратящие нескончаемые часы на поиски ответа, могут вполне искренно спрашивать: «Почему он это сделал?» Но они же порой избегают обсуждения переживания вины и гнева, видимо подсознательно понимая, что это усилит их отрицательные чувства. Поиски, предпринимаемые Марией, на самом деле могут быть поисками способа отменить то, что случилось. Однако, к сожалению, это невозможно. Поэтому она упирается в вопрос «Почему?».
Существуют люди, для которых вопрос «Почему?» остается актуальным навсегда. Они используют любые средства и ищут ответ где только возможно. Неотступно, фанатично, бесконечно тратят гигантские усилия, стремясь разгадать тайну. Был ли совершенный поступок связан с биохимией? С генетикой? Имел ли на то муж (жена, сын, отец, племянница) основания? Какие? Можно ли их выяснить? Была ли оставлена записка? Есть ли в ней объяснения? Проблема бесконечного поиска ответа на вопрос «Почему?» заключается прежде всего в том, что он занимает неадекватно много времени. Становясь основным делом жизни, он мешает развитию иных значимых взаимоотношений и препятствует дальнейшей продуктивной жизни.
Естественно, желание выяснить, был ли специфический пусковой момент — то, что привело к окончательному решению совершить самоубийство — не противоречит здравому смыслу. Правомерно спрашивать, заставило ли человека умереть скрытое разочарование или какое-либо непреодолимое препятствие. Вполне приемлемо даже представить себе (хотя это и может фрустрировать), какая именно личная катастрофа привела человека к самоубийству. Но неразумно и болезненно продолжать эти изыскания всю оставшуюся жизнь, ставя вопрос «Почему?» во главу угла, неся его и связанный с ним поиск впереди себя, как миноискатель.
Человек, который неотступно ищет ответ на вопрос «Почему?», по-видимому, не желает признать, что, возможно, не было никакой рациональной причины суицида. И поиск помогает ему скрыть свой страх, чувства вины или стыда. Поиск причин, превращаясь во всепоглощающую страсть, становится укрытием, но таким, которое обрекает жизнь человека на фрустрирующие и бесплодные искания.
Часто из-за суицида разрушаются семьи. И очень жаль, что это именно так. Как раз тогда, когда люди особенно нужны друг другу, удар, нанесенный случившимся, убивает большую часть любви и уважения, которые они испытывали, заменяя их горечью и гневом. В наших беседах мы неоднократно слышали об обвинениях, о гневе, разводах, требованиях возмещения убытков. Анна-Мария, брат которой покончил с собой у нее в доме, считает, что воссоединение с невесткой и племянницей, которую она очень любит, почти невозможно.
АННА-МАРИЯ: Она больше со мной не разговаривает. Я потеряла свою племянницу. Я жду, кажется, подходящего момента, чтобы возобновить отношения с ними. Но неужели меня оттолкнет даже ребенок? Что такого она ей сказала? Ведь всегда приходится стоять на чьей-то стороне. Я приняла сторону дяди в денежных вonросах. А почему? Из-за любви. Он помог мне окончить колледж; забрал брата из детского дома, воспитал его, помог стать юристом. Любил его. И вдобавок к этому, он ходит к матери в больницу уже сорок три года.
Ну скажите мне, какое она имеет право ставить меня в такое положение? Она ведь всех обвиняет.
Но когда разрушаются прежние взаимоотношения, бывает очень трудно создать новые.
ВАНДА: Я обнаружила, что не могу заводить новых отношений с людьми. Перед смертью отца я начала встречаться с одним человеком. После случившегося он неоднократно старался возобновить отношения. Но я не могла сойтись с ним ближе, прощаясь с отцом.
МЭЙ: Я считаю, что меня никогда не покидало чувство, что любой мужчина, с которым я нахожусь в близких отношениях, оставит меня, и я сознаю, что через определенное время сама начинала его отталкивать.
САРА: У меня есть серьезные трудности в установлении взаимоотношений с другими... подругами, например. Я настроена очень скептически к другим людям. Я полагала, что хорошо знаю свою мать, но так и не смогла понять, что она собирается свести счеты с жизнью тем вечером, когда она это сделала. Что же я могу тогда знать о совершенно постороннем человеке?
При ближайшем рассмотрении некоторые рассогласования и трудности в семейных отношениях оказываются ничем иным, как сделками людей, переживших самоубийство близких. Суицид в своей сути является ультимативным отвержением, и нередко в последующем, чтобы нас вновь не отвергли, мы сами спешим отвергнуть другого человека. Это весьма невыгодная сделка для человека, потому что она завершается тем, что мы в конце концов остаемся одни — в любом случае чувствуя себя отвергнутыми.
Но сделка может иметь еще худшее влияние, чем просто ограничение новых взаимоотношений, которое вводится для контроля над возможным отвержением. Есть мужья и жены, которые после самоубийства супруга выбирают нового партнера с явно нездоровыми личностными качествами: злоупотребляющего алкоголем, избивающего жену или даже еще одного самоубийцу. С детьми дело может обстоять еще серьезнее. Если отец или мать насильственно покидают их вследствие самоубийства, то как, вырастая, они могут вновь научиться доверять близким? Они полагают, что лучше отвергнуть всех: тогда меньше риск, что отвергнут их. Становясь взрослыми, они снова и снова обрывают значимые взаимоотношения, которые могли быть полезными и целительными, поскольку их так и не научили доверять людям.
Существуют и такие люди, для которых неспособность устанавливать новые взаимоотношения связана не со сделкой, а с всепоглощающим характером скорби и горя. Они кажутся просто физически оглушенными самоубийством своих сыновей, дочерей, близких друзей или братьев. Их тела прежде времени сгибаются не от старости, а от горя. Многие из них страдают телесными заболеваниями. Они говорят тихим, приглушенным голосом, безутешно рыдают, каждый раз вновь творя заупокойную службу по умершему и повторяя одни и те же факты без каких-либо перемен изо дня в день. Они оказываются убиты, заморожены, поглощены своей скорбью. Порой кажется невозможным, чтобы они нашли новые созидательные взаимоотношения в своей жизни.
Когда умирает родитель, дети часто становятся совершенно беспомощными, неспособными отразить удары, которые судьба может нанести им в будущем. Парадоксально, но одновременно с этим они могут чувствовать, что были инициаторами смерти (подробнее об этом мы поговорим в главе 16).
Одним из результатов этого переживания является стремление детей чрезмерно контролировать свою жизнь и чувства, так, будто они могут противостоять случившемуся несчастью после того, как оно произошло. Дэйв, которому ко времени самоубийства матери было девять лет, может быть неплохим примером. С того момента он удивительно преуспел сначала в контроле своих чувств, а затем и поведения в целом.
Когда мы встретились с ним, ему было уже двадцать пять. Он успел потратить на удивление много энергии, изучая механику и электронику — предметы, позволяющие ему «контролировать» и «налаживать» окружающий мир — и мы, естественно, обратили внимание, как часто в беседе Дэйв подчеркивал необходимость контроля, описывая свои чувства после случившегося. Но, конечно, никто не может «наладить» или отменить смерть его матери.
ДЭЙВ: Моя мать покончила с собой, отравившись выхлопными газами автомобиля. Она вышла, припарковала машину, прикрепила к выхлопной трубе шланг, конец которого завела через окно в салон. Мне кажется, я узнал, как она покончила с собой, на следующий день. Помню, я думал: что скажут мне люди, что я отвечу им.
В течение следующих нескольких недель я много времени проводил в одиночестве. Друзья никогда не затрагивали эту тему. Они боялись говорить о случившемся. В свою очередь, я почти не говорил об этом с братом и сестрой. Когда им хотелось чем-то поделиться, я сидел и слушал, не сообщая никакой информации и не задавая вопросов.
Я как бы выдавливал из себя эмоции по каплям, мало плакал, позволяя себе думать о том, что чувствую, понемногу. Я разрешал себе думать об этом маленькими порциями, ровно такими, чтобы суметь справиться. Одно чувство я очень хорошо запомнил: это та боль, которую причиняли мне открытки с соболезнованиями, посланные нам, естественно, с самыми наилучшими намерениями. Я совершенно не хотел думать о случившемся. Когда в школе мои учителя и одноклассники вручили такую открытку, мне показалось это совсем ненужной тратой времени и усилий.
Я бы сказал, что у меня была депрессия, но большая часть чувств проявилась лишь три года спустя; именно тогда мне стало ее особенно не хватать, я стал думать, насколько разными были летние каникулы до ее смерти и после, о том, что вот я катаюсь на лыжах, а ее рядом нет.
Порой мне кажется, что я в чем-то являюсь уникальным человеком, например в том, как я справился с ситуацией, выдавливая из себя чувства по каплям.
Дэйв сейчас работает управляющим большого жилого комплекса. Его отец был учителем физики, мать работала с психически больными детьми. Сделка Дэйва ограничивает его в сфере интеллектуальных способностей, чувств и в значительной части его личностного потенциала. В своих усилиях контролировать свою жизнь он утратил ряд ее ценных возможностей.
Он никогда не чувствовал, что достиг многого. Каждый день для него был символом очередной неудачи.
Джереми, преуспевающий физик-экспериментатор, говорит о своем отце, юристе, нажившем довольно большое состояние в двадцатые-тридцатые годы, практикуя сначала в области уголовного, а затем — гражданского права. Ко времени самоубийства матери Джереми в конце тридцатых, отец уже был владельцем дома с шестью спальнями, построенного на участке в семь акров в фешенебельном районе города, а также владельцем большой юридической конторы. Однако после самоубийства все изменилось.
ДЖЕРЕМИ: Вначале он выглядел просто подавленным. Потом однажды в субботу (он обычно работал по выходным) он сказал, что оставляет юридическую практику. Мы удивились, потому что считали, что он является специалистом высокого класса, и не могли понять, зачем ему менять работу. Конечно, мне было только семь лет, а сестре девять, поэтому, естественно, такие вещи нас не очень заботили.
Вскоре он стал работать в организации, специализирующейся на разработке изменений законодательства, касающегося несовершеннолетних правонарушителей. Спустя много лет я узнал, что за первый год работы ему уплатили только один доллар. И тем не менее для него было важно выполнять именно эту работу! Их деятельность состояла в том, чтобы изучать, как обращаются с делинквентными подростками и затем устанавливать, нет ли в этом связи с уровнем преступности среди взрослых. У папы была сумасшедшая идея, что можно ликвидировать преступность, обнаружив причину, заставляющую подростков становиться правонарушителями, а затем изменить соответствующие законы (если дело было в них) или ликвидировать способствующие этому социальные факторы (если причиной были они).
У него не хватало ни времени, чтобы побыть с нами, ни денег на покупки для семьи. Он всегда был в офисе, стремясь спасти малолетних преступников. Теперь, конечно, у меня к этому двойственное отношение. С одной стороны, я вижу добро, которое он творил, например, разработав закон, в соответствии с которым детей до шестнадцати лет не разрешалось помещать в тюрьму вместе со взрослыми преступниками. Но в то время я был зол на него, ведь он совсем не уделял нам времени.
Его отношение к окружающему миру было достаточно странным. Помню, когда я учился в выпускном классе школы, у меня появилась возможность подать заявление на работу, выполняя которую можно было съездить в Европу. Это казалось очень заманчивой перспективой, и я стремился к ней изо всех сил. Но однажды отец, отведя меня в сторону, сказал: «Не слишком-то надейся. Знаешь, мир не всегда вознаграждает тех, кто этого заслуживает». Я возразил, что, по-моему, все равно имеет смысл подать заявление. В ответ он только покачал головой, как бы говоря: «Насколько глупа молодежь». А вслух сказал: «Я лишь хочу, чтобы ты был готов к худшему».
У меня также было отчетливое впечатление, что он никогда не бывал удовлетворен своими делами. Каждый раз, когда ему удавалось провести новый закон или привлечь общественное мнение к проблеме делинквентного поведения подростков, он недооценивал себя и свой вклад. Всего этого, казалось, было недостаточно. Наконец, через десять лет он оставил и эту деятельность.
Затем он стал работать в организации, связанной с гражданским правом, и собирался искоренить расизм в Америке. Мне кажется, он действительно верил в это. И тем не менее, он никогда не считал, что в чем-то достиг успеха, даже когда оспорил дело в Верховном Суде — и выиграл!
Вдобавок, он еще и начал пить. Много. Думаю, что у него был алкоголизм. Помню, как я пытался поговорить с ним об этом. Он был разъярен на меня. Сказал, чтобы я не совался не в свое дело. Но все-таки было видно, что он не удовлетворен своей жизнью. И при этом самое странное состояло в том, что все, что он делал, у него чертовски хорошо получалось! Однако ему всегда казалось, что он сделал далеко не все.
Конечно, со своей точки зрения, отец Джереми недооценивал себя. Его целью было возместить, компенсировать смерть жены. Он не смог удержать ее от самоубийства, поэтому он решил изменить мир. Во всяком случае, он думал, что в состоянии сделать это.
Приведенный случай не является единственным. Альберт Кэин и Айрин Фаст, психологи, занимавшиеся исследованиями психологических реакций лиц, переживших самоубийство своих близких, выявили, что в группе супругов, чьи мужья или жены покончили с собой, чувство отверженности, вызванное решением умершего человека оставить их и мир в целом, иррациональное чувство вины, испытываемое супругом, оставшимся в живых, молчание, нависающее над самоубийством, отсутствие поддержки или даже обвинения со стороны друзей и родственников — все эти феномены ведут к появлению целого ряда личностных проблем, среди которых наблюдается и стереотип «спасителя мира». Эти исследователи подчеркивают, что такой человек как будто стремится компенсировать смерть супруга такими достижениями, как реализация грандиозных экономических программ, открытие способов лечения рака, обнаружение исключительных путей в сфере религиозного опыта, создание вакцин против психических болезней, изготовление продуктов питания из особых веществ, способных накормить все человечество, и тому подобное... Эта деятельность, все более расширяющаяся, в конце концов, становится единственным стремлением в жизни, почти фанатическим, она наносит вред другим интересам и видам деятельности человека, выполнению им обязанностей и его профессиональной репутации.
Эти цели превращаются в недостижимые фантазии, которые способны только разочаровать человека, сделав его или ее мир болезненно пустым и бессмысленным.
Менее глобальный характер, но близкий к фантазиям о спасении мира, носит описанное Кэин и Фаст вступление после самоубийства супруга в повторный брак с хронически больными людьми и инвалидами, чем предпринимается очевидная попытка сыграть роль «спасителя» или любящего спутника жизни. Оставшийся в живых муж или жена стремятся принести в жертву свое счастье, пытаясь показать, какие они «хорошие», и «облегчить» несчастье другого человека, чтобы «исправить» вред, нанесенный человеку, совершившему самоубийство.
ДЖЕРЕМИ: Третий брак моего отца, длившийся семь лет, был с женщиной, которая страдала наркоманией. Мы неоднократно спрашивали его, почему он не разведется, ведь между ними нет ничего общего. Но он упорно твердил: «Мне жаль ее. Я подожду, пока она встанет на ноги, и тогда расстанусь с ней». Но тем временем его пьянство усиливалось, как и ее злоупотребление наркотиками.
Иногда потребность заключить брак с человеком, в котором супруг самоубийцы может проявить всю свою «добродетель», возникает не только от испытываемого чувства вины, но и в силу дополнительного груза — будто и так недостаточно — возложенного близкими и родственниками, утверждающими, что он «довел» супругу до самоубийства. Это предвзятое мнение окружающих долгим эхом слышится на протяжении всей жизни близких самоубийцы, накладываясь на собственное чувство вины, с которым они и без того живут, молчание, которое они навязывают себе и другим, и так и не разрешившийся процесс горя. Мало того, что человек потерял мужа или жену, ему еще приходится выносить обвинения родственников или соседей в случившемся. И все же такое нередко происходит.
Что можно сказать о сексуальной активности среди лиц, переживших самоубийство своего близкого? Видимо, лишь то, что у них отмечается тенденция к ее «захоронению», наряду с другими чувствами и видами деятельности.
Лори была пышущей здоровьем женщиной двадцати с небольшим лет, когда ее отец внезапно заболел раком. По мере прогрессирования болезни становилось ясно, что она неизлечима. После семейного совета с женой и старшими детьми («Они считали, что я слишком молода») отец принял большую дозу снотворного. Это «рациональное самоубийство» было признано семьей и близкими друзьями необходимым, но Лори оказалась сражена им: «Как он мог так бросить меня?» После случившегося она впала в депрессию, ее гнев обратился внутрь. После сеансов психотерапии и участия в группе самопомощи она возвратилась к работе, внешне выздоровевшей. «Но я умерла сексуально. Даже тот мужчина, с которым я встречалась, больше не привлекал меня. Никто больше меня не интересовал». Естественно, депрессия вскоре вернулась.
Сделка, заключенная Лори, позволила ей продолжать жить, но она лишила себя сексуального удовольствия, которое раньше было частью ее личности.
ТИМОТИ: По-моему, нет такого человека в мире, которого я мог бы полюбить. Когда я знакомлюсь с женщиной, она мне кажется совершенством. Мы встречаемся несколько раз, в сексуальном плане все чудесно, а потом я внезапно теряю к ней интерес.
Это явление нельзя назвать необычным, если говорить о некоторых юношах, только становящихся взрослыми. Но Тимоти уже за тридцать и описанная ситуация повторяется множество раз в течение длительного времени. Его сестра покончила с собой, когда ей было девятнадцать, а Тимоти четырнадцать лет.
Мы не были слишком близки из-за естественной разницы в возрасте. Она уже начала встречаться с парнями, когда я был еще в начальных классах школы. Когда я перешел в среднюю школу, сестра поступила в колледж. И тогда она внезапно покончила с собой. Никто не знал, почему она сделала это. Родители не могли или не хотели говорить об этом. У меня в школе случались сильные вспышки ярости, и меня часто за это наказывали. Временами мне ее не хватало. Хотя мы и не были близки, но любили друг друга. Как-то она пообещала пойти со мной на двойное свидание, когда я поступлю в колледж.
Тимоти хорошо учился в колледже, потом специализировался в экономике и сразу после выпуска получил престижную работу на Уолл-Стрит. Внешне он высокий и интересный мужчина, какие обычно привлекают противоположный пол.
Не в этом дело. Я нравился многим женщинам, но мне так и не удалось найти ту, в которую я мог бы влюбиться, и после двух-трех встреч я становился импотентом... это было ужасно стыдно. Каждый раз все начиналось необыкновенно, мы чудесно проводили, время, а потом у меня вдруг исчезали все сексуальные чувства. Наверное, я встречался с сотней девушек — и со всеми разорвал отношения.
Сами по себе болезни не обязательно являются сделками, но нередко составляют их важную часть. Люди, пережившие самоубийство близких, выявляют самый разнообразный спектр медицинских проблем. Многие исследователи находили у них алкоголизм, наркоманию, психосоматические расстройства. Нам рассказывали о головных болях, желудочно-кишечных нарушениях, сердечных приступах и многом другом. Некоторые психологи полагают, что люди реагируют таким образом не только на смерть любимого человека, но и на свое чувство вины. Телесные и психические заболевания становятся способом самонаказания за смерть близкого или отождествления с ним. Если человек испытывает очень сильный гнев, он может наказание обратить на себя.
Многие из этих людей остро осознают, что их здоровье расстроилось в результате самоубийства близкого человека. Примерами этого являются Эрик и Аллен (глава 6). Но даже они не понимают, что их инвалидизирующее заболевание обусловлено гневом, который они не в силах осознать. Тело реагирует на подавленные эмоции, даже если о них не догадывается сознание.
Проведенные нами беседы оставляют мало сомнений, что неблагоприятные реакции организма людей, переживших самоубийство близких, являются частью сделки, заключенной с жизнью.
Те, кто остаются в живых, переживают тройную потерю: смерть близкого, отвержение и утрату иллюзий... самоубийство крадет у человека чувство своего достоинства, ценности и уникальности. Все эти обстоятельства усиливают у скорбящего потенциал враждебности, и опасность того, что он может обратить ее на единственно доступную или наиболее подходящую цель — на себя.
Почти не существует людей, переживших самоубийство своих близких и избежавших подобных мыслей и чувств. В каком-то смысле они являются худшим кошмаром этих людей. Смерть любимого человека заставляет близкого чувствовать себя никчемным и вызывает страх, что он, в свою очередь, тоже может совершить самоубийство. Факты подтверждают, что многие так и поступают. Это является самой печальной из сделок.
Существуют статистические данные, что частота суицидов среди близких самоубийц на 80-300% выше, чем в среднем по населению. Наши изыскания показали, что примерно в одной трети семей, с которыми мы говорили, было более одного самоубийства в разных поколениях. Если за самоубийством члена семьи следуют мигрени, алкоголизм, желудочные заболевания и различные психологические проблемы, то же самое можно сказать и о самом суициде.
Достаточно ясно, что иногда встречается своеобразный суицидальный стереотип в семьях, но не совсем понятно, каким образом можно прогнозировать, кто именно из близких последует печальному примеру, став истинной жертвой умершего человека, а кто не сделает этого. Вероятно, каждый такой случай имеет особенности и у каждого человека на то есть свои причины. Для одного умершая являлась кумиром и он стремится последовать за ней; другой без отца, которого он и при жизни-то недостаточно знал, чувствует себя растерянным и подавленным; иной наказывает себя; кто-то еще страдает тем же заболеванием; и так далее. Если бы только мы могли поговорить с этим человеком и спросить его: «Почему вы решили во что бы то ни стало стать жертвой самоубийства другого человека?»
Разнообразные факторы могут подталкивать к самоубийству, но у нас так и нет достоверных сведений, какой из них является решающим. Страдал ли родственник, подобно самому самоубийце, биполярным аффективным расстройством? Снабдило ли самоубийство сестры остальных членов семьи своего рода «разрешением» поступить аналогичным образом? (Пользующийся авторитетом человек отважился покончить с собой; теперь это могут сделать и другие.) Если нам доступно избавляться от гнева на умершего человека, находя козлов отпущения, то мы можем также обратить гнев и на себя. И действительно, многие специалисты полагают, что близкий самоубийцы постоянно изменяет направление гнева и враждебности, испытываемых к умершему человеку, обращая их на себя. Вина, депрессия — и суицид — могут часто являться звеньями одной цепи. Мы можем даже создать идеальный образ умершего человека, отождествить себя с ним и захотеть быть во всем на него похожими, вплоть до самого самоубийства.
Дочь Руфи, Бесс, оставила после себя записку, очень похожую по форме и содержанию на ту, которая была написана ее тетей, ушедшей из жизни двенадцать лет назад.
РУФЬ: Она была близка с тетей больше, чем нам казалось. После того, как моя невестка умерла, мы попросили Бесс приехать, чтобы помочь брату с детьми поскорее закончить домашние дела, связанные с их выездом. Мы с ней готовили еду. Он хотел сразу избавиться от ее одежды, и Бесс помогала мне разбирать ее вещи. Тогда она и прочитала записку. Позже мы узнали, что Бесс переписала текст для себя, и впоследствии я нашла несомненное сходство между предсмертными записками Бесс и ее тети. Это событие настолько впечатлило ее, что в сочинении во время вступительных экзаменов в колледж она писала о том, чему ее научило самоубийство тети.
По мнению матери, оно научило Бесс считать суицид правомерной альтернативой, и в беседе с нами Руфь выражала сожаление, что допустила это.
Это рикошетом ударило по нам. Я отнеслась к смерти невестки с пониманием — она болела шизофренией — и старалась хорошо объяснить, что из этого следует, в частности, то, что каждый имеет право на подобный поступок. Естественно, когда Бесс впервые предприняла суицидальную попытку, я сказала: «Теоретически все это так, но не для тебя, и, поскольку ты мое дитя, я сделаю все, что в моих силах, чтобы удержать тебя в живых». Но самоубийство уже было узаконено. Она видела, что другой человек его совершил. Она прочла о суициде все, что было возможно. Она была одержима этой идеей.
Утром того дня, когда Руфь беседовала с нами, ей позвонила сестра из Калифорнии. Шестнадцатилетняя племянница Руфи в тот день пыталась покончить с собой.
Ральф — муж Мэй, ему шестьдесят лет. Его отец застрелился, когда сыну было три года. Спустя сорок лет брат Ральфа также покончил с собой.
РАЛЬФ: Мой брат был врачом. В колледже он считался своего рода баловнем судьбы: второй по успеваемости в классе по инженерной специальности, подполковник ведомства подготовки офицеров резерва, председатель — словом, «большая шишка». У него была блестящая армейская карьера, а потом он решил стать врачом, переехал на запад США. Думаю, что медицинская практика продвигалась не так быстро, как он надеялся, и, кажется, имея слишком высокие запросы, он стал снимать возникавшее эмоциональное напряжение медикаментами, которые были в его распоряжении. По крайней мере, так он говорил об этом. Закончилось тем, что у него возникла зависимость от многих препаратое, и в итоге он покончил с собой. Он был не просто подавлен, как случается иногда с каждым. Он испытывал настоящую депрессию. Когда у него забрали ружья, которые у него хранились, он заколол себя ножом.
По превратности судьбы или по несчастному совпадению, в которое очень трудно поверить, брат Мэй также покончил с собой.
МЭЙ: Я не прекращаю думать и горевать о нем. Я была очень близка с братьями, и мне его очень не хватает. Ему исполнилось, должно быть, столько же лет, как и отцу, тридцать девять-сорок. Когда он совершил самоубийство, у него было шестеро детей. В то время он столкнулся с финансовыми трудностями и сложными отношениями с другой женщиной, все как у отца. И ушел из жизни он тем же способом — повесившись.
Это не первая и далеко не последняя история такого рода. На Ратджеровской конференции, где мы присутствовали, одна участница рассказала следующее:
Мой брат совершил самоубийство, когда ему исполнилось тридцать девять лет. У меня был дедушка, который тоже покончил с собой где-то в сорок пять лет. Именно брат и нашел его. Брата назвали в честь дедушки. Они оба застрелились из пистолета, сидя за кухонным столом.
Здесь сходство сразу бросается в глаза: один вид смерти, сходный возраст, одинаковые имена.
Для Шона несомненно, что именно суицид отца стал причиной смерти Фрэнка.
ШОН: Я не думаю, что другие самоубийства или болезнь сестры были чем-то предопределенным от рождения. В каком-то смысле, это как теория домино. Я вижу это достаточно ясно: мой брат Фрэнк и наш отец были очень близки. После его смерти Фрэнк так и не стал прежним, каким был раньше. В последние годы у него определенно не было воли к жизни. Он старался как мог, но что-то внутри убивало его. Он выглядел измученным человеком и яростно ненавидел мать. В ссорах они вымещали друг на друге злобу и ярость и создавали в доме беспокойную обстановку. Думаю, что это повлияло на сестру. Понимаете, у брата были очень теплые отношения с отцом, и он постоянно обвинял мать: «Ты виновата в смерти отца, ты просто убила его». Эта мысль необычайно цепко сидела в нем.
И когда ему было двадцать семь, он все еще продолжал сражаться с матерью, обвинять ее. Он был просто раздавлен поступком отца.
Потом было еще одно самоубийство.
Мой младший брат покончил с собой рано утром; накануне он поссорился со своей девушкой. Он работал барменом, обычно допоздна. Своему ближайшему другу он сказал, что очень переживает смерть отца и Фрэнка. Сожалел, что он никогда не знал отца по-настоящему: это причиняет ему невыносимую боль. Незадолго до этого Мак купил пистолет и повыбивал пулями все окна в своем доме. Это было определенным сигналом о его намерениях. Друг послал к нему своего соседа по комнате, и Мак немного успокоился; затем у него произошла еще одна бурная сцена с объяснениями с девушкой. Он взял свой пояс и повесился. Ему исполнилось двадцать три.
Марджори — женщина, которая перенесла более чем достаточно различных болезней. Врачи ей сказали, что из-за одной из них у нее никогда не будет детей; другая едва не парализовала ее на всю жизнь. Все же она поправилась, у нее появилась семья, родилось двое детей. Однако одним из последствий ее болезней стало сознательное решение никому не жаловаться на свою боль, какой бы нестерпимой она ни была. Рассказывая свою историю о суициде дочери, случившемся за два года до нашей беседы, Марджори дала понять, что считает свое молчание очень важным моментом в смерти Рэйчел. Дочь, как оказалось, тяжело переживала самоубийства двух своих подруг. Слушая Марджори, мы понимали, что имеем дело с самым полным отчетом о суициде человека, пережившего самоубийство близких, из всех, с которыми нам приходилось сталкиваться в ходе наших бесед.
Едва ощутимый иностранный акцент делает речь Марджори очень экзотичной. Концы ее темных волос высветлены. Она сидит, откинувшись, в шезлонге и иногда морщится от заметной физической боли, о которой мельком упоминает.
МАРДЖОРИ: Когда Рэйчел была маленькой, она как-то спросила меня: «Мамочка, а сколько тебе лет?» И я, шутя, ответила: «Выбирай сама; мне столько, сколько ты захочешь». — «Ну хорошо, тогда тебе двадцать семь». И я подумала: вот здорово, мне теперь никогда не придется врать. И каждый год на мой день рождения она посылала мне открытку, поздравляя с двадцатисемилетнем. (Мой день рождения был ровно за две недели до ее.) Два года назад я получила от нее последнюю открытку: «Мамочка, только представь себе, через две недели мы станем ровесницами». Она умерла в свой двадцать седьмой день рождения.
Это не совпадение, я не верю в них. И она тоже говорила, что не верит в совпадения.
На протяжении десяти лет мы знали, что у нее имеются саморазрушающие стремления; она никогда не совершала попыток к самоубийству, но почти убивала себя работой. Не переставая, она работала днем и ночью. Это началось еще в средней школе. На летних каникулах перед выпускным классом она провела месяц в музыкальном лагере. Там она очень близко подружилась с двумя сестрами. А где-то через месяц после возвращения домой одна из них совершила самоубийство. Девочке было только семнадцать лет, и это произвело на Рэйчел ужасное впечатление, она рассказывала нам об этом. Потом она стала чаще закрываться у себя в комнате, изолируя себя от нас (прежде она никогда не делала этого); мы видели, что она очень подавлена, но не знали причины. И теперь она не делилась с нами.
Мы начали ходить в церковь, при которой был театральный кружок. Там ей предложили сыграть роль в пьесе «Дверь на сцену». Ей дали понять, что она может претендовать на главную роль, и она согласилась попробовать. Однако главную роль ей не дали, а предложили сыграть роль женщины, совершающей самоубийство. Этого я не знала. Не сказав мне, она согласилась на эту роль.
После премьеры спектакля все говорили: «Рэйчел сыграла потрясающе хорошо! Она была действительно лучше всех». А мне просто хотелось кричать, слыша все это. С тех пор она больше стала думать о самоубийстве. Это было заметно, когда еще она была на сцене. И в то же время — очень странно, потому что раньше все в ее жизни было ярко и прекрасно. Она была нашим солнышком, с самого раннего детства. Мы ее так и называли.
Как-то раз ее ближайшая подруга обратилась ко мне: «Я должна поговорить с Вами. Я очень боюсь за Рэйчел». Я ответила, что тоже за нее беспокоюсь. И рассказала ей, что, по-моему, все началось с прошлого года, когда погибла ее любимая подруга. Тогда она сказала: «Ой, миссис В., она потеряла не одну, а двух подруг. Ведь оставшаяся сестра совершила самоубийство месяц спустя». Оказалось, что именно с того времени она стала замыкаться. И ее дверь была все чаще закрытой. Это причиняет мне сильную боль — я чувствую себя виноватой. Она отлично научилась оставаться наедине со своими проблемами, не говоря о них. Естественно, научилась от меня.
В колледже она работала, работала и работала. Она специализировалась в области романских языков. На степень бакалавра она написала самую лучшую в колледже работу.
После его окончания она подыскала работу в юридической фирме. Там она была персоной номер один. Трудилась больше всех. Однажды она проработала тридцать шесть часов подряд без сна. Я была просто в ужасе. «Рэйчел, ты играешь со своим здоровьем». Я сама хорошо знаю, что значит здоровье, ведь мне приходилось следить за ним с самого детства. «Ой, мамочка, не тревожься, не стоит волноваться, все будет в порядке». Она всегда говорила, что с ней «все будет хорошо».
Я никогда не думала, что ее проблемы были связаны с самоубийством тех двух сестер. Рэйчел всегда выглядела такой нормальной и хорошенькой. За исключением разве того, что я достаточно хорошо понимала: она всегда играла роль. Особенно в последние годы.
Вначале я обвиняла в тяжелой работе юридическую фирму. Но оказалось, что Рэйчел делала это по своей воле. Каждый раз, когда появлялась работа, которую никто не хотел на себя брать, именно она соглашалась. Затем она решила поступить на юридический факультет. Она едва не заболела в тот год. Ее брат преподавал в школе и предложил ей подрабатывать там же. Она преподавала почасово и одновременно занималась юриспруденцией. «Ой, мамочка, не волнуйся, мне это нужно, чтобы понять менталитет преподавателей». И мой муж к тому времени тоже был в ужасе. «Пожалуйста, — говорил он, — брось это все». В конце концов она подготовила там прекрасную студенческую работу, потому что все, что она делала, было прекрасно.
Вскоре она стала работать в школе на полную ставку. Ответственная за обучение иностранным языкам готовила Рэйчел к тому, чтобы она замещала ее на период отпуска. Если существует человек, которого мне очень трудно простить, — в принципе, у меня нет сильного гнева, но это единственный человек, на которого я сержусь — так это именно та женщина, ведь она использовала Рэйчел в своих целях. Она хотела, чтобы Рэйчел замещала ее на должности преподавателя, ответственного за обучение иностранным языкам, пока она на целый год уходила в отпуск. Рэйчел, естественно, боялась брать на себя эту ответственность, одновременно преподавая французский и испанский языки.
Письма, которые мы получали от ее учеников и их родителей, были чудесными. Все считали ее образцом: «...Моя дочь хочет стать похожей на нее». А тем временем все учителя видели, что она больна, катится под откос, но никто, даже мой сын, который был с ней близок, не отдавал отчета, насколько это серьезно. Он говорил нам: «Вы же знаете, какая она. Уж если что решила сделать, удержать ее никто не сможет». И добавлял: «То же самое было в юридической фирме и в колледже». Именно тогда я как-то связала все воедино и оторопела. Мы ничего не могли сделать. Она действительно себя убивала и видела в этом свою цель. Она часто не могла спать; и ей никто не мог помочь.
Ее друзья и учителя школы беспокоились о происходящем. За день до ее смерти трое из них долго обсуждали между собой, нет ли какого-то способа госпитализировать ее в психиатрическую больницу. Но, знаете, это было бы большой ошибкой, ведь она оставила такие прекрасные письма, полные любви и тепла, она осталась нашим другом, и теперь я могу спокойно общаться с ее душой. Теперь, после своего ухода, она стала мне гораздо ближе, чем когда она была физически здесь, и в то же время душевно мертвой. А если бы мы поместили ее насильно в лечебницу, это означало бы конец нашим отношениям, потому что она не простила бы нас никогда, а с этим я не смогла бы жить. Я не могла бы терпеть, если бы она сердилась на меня за причиненную боль.
Как бы там ни было, у меня существует твердое убеждение, что она не могла пережить свой двадцать седьмой день рождения. Это избавляет меня от волнений и самообвинений, касающихся того, что «могло бы быть иначе». Я не хожу на все эти собрания родителей, старающихся разобраться, что они могли бы сделать для предотвращения случившегося. По-моему, это просто должно было произойти.
Она вскрыла себе вены. Странно, но моей первой мыслью было: «Наконец она обрела покой и больше не страдает». Позже, когда я стала понемногу все вспоминать, то поняла, что приняла происшедшую трагедию с тем же душевным настроем, с которым отнеслась к своему кровоизлиянию в спинной мозг, после которого долгое время не могла ни ходить, ни говорить. Я приняла это как должное, и тем самым позволила Богу помочь мне. Ведь если бы я восстала и злилась, то повредила бы самой себе. Мое принятие было благословением, и я признаю это.
Я вспоминаю о довольно странном случае примерно за шесть недель до смерти Рэйчел. Я говорила с ней по телефону. Все в семье знают, что я обычно ни на что не жалуюсь. Не помню, что я тогда сказала ей, но, вероятно, тон моего голоса был подавленным. Она очень бурно отреагировала на это, заявив: «Я терпеть не могу, когда ты себя жалеешь». Это и было предупреждением: она не будет себя жалеть.
У нас была заупокойная служба по ней; в течение десяти дней после ее смерти, просыпаясь, я слышала ее голос, ее слова. Собрав ее мысли, я составила свою речь, и она шла из уст моей девочки. Я знала, что у очень многих людей было немало причин, при желании, чувствовать себя виноватыми перед ней: у детей, не делавших уроки; у ее коллег, беспокоившихся и знавших, что ее жизнь приближается к концу (она очень сдала, похудела). Но она скрылась за маской; она перехитрила абсолютно всех. Рэйчел так хорошо умела маскироваться.
Молчание не излечивает болезнь. Наоборот, оно ее ухудшает.
Никто в семье не хочет говорить об этом. Приходится притворяться, что ничего ужасного не произошло.
Когда случается несчастье, то в семьях обычно говорят: «Что нам теперь делать?», «Как это случилось?», «Почему это произошло именно теперь?». Обсуждение происшедшего является естественным и полезным. Оно дает выход психической боли, скорби, гневу и фрустрации, которые мы чувствуем, когда с нами происходит что-то непоправимое. Смерть, как и любое другое несчастье, требует обсуждения — времени, необходимого для того, чтобы мы могли выразить свои чувства. Действительно, траур был бы незавершенным, если бы у нас не было возможности выразить, что мы чувствовали по отношению к умершему человеку, если бы не могли поплакать или проявить гнев, чувство потери, боль, связанные с его или ее кончиной.
Но людям, пережившим самоубийство близких, трудно высказать свои мысли о случившемся. В отличие от обстоятельств естественной смерти, друзья и родственники часто не хотят говорить о событиях, связанных с самоубийством. Они прячутся за разнообразными мифами, верят, что смерть была несчастным случаем, убийством, тайной, чем угодно. Причин нежелания обсуждать истинную природу смерти немало. Но одной из них безусловно является то, что члены семьи не желают выражать имеющиеся у них вину и обвинения в адрес других членов семьи. Разрываемые этими чувствами, они не могут вынести их. Молчание становится попыткой не дать выхода ужасным обвинениям — в отношении себя и других.
Короче говоря, в то время как большинство сделок являются для индивида способами разрешения проблемы появления сильных чувств после суицида, сделка молчания является для семьи в целом способом разрешения проблемы существования гнева, взаимных обвинений, а также чувства вины по отношению к себе. К сожалению, это сделка приводит к страшным последствиям. В предыдущей главе мать Рэйчел кратко говорила о своем чувстве вины за то, что научила дочь «оставаться наедине со своими проблемами, не обсуждая их». Нам кажется, что она весьма недалека от истины: часть оснований для совершения самоубийства Рэйчел может состоять в молчании, которое она избрала после самоубийства двух подруг.
Кэин и Фаст ярко описывают природу этого молчания и его серьезные последствия; стоит привести полностью цитату из их работы. Как мы уже упоминали в главе 9, их исследование касалось мужей и жен, чьи супруги покончили с собой. Они отмечают, что у этих людей встречались разнообразные проблемы и что они не хотят распространять свои выводы на всех людей, чьи близкие совершили самоубийство, однако считают «заговор молчания» типичным для многих из них.
Стыд и чувство вины обычно приводят к чрезмерно преувеличенному избеганию обсуждения всех аспектов, касающихся суицида, что в свою очередь фактически препятствует проработке горя. Отрицание, утаивание, отказ или неспособность говорить о суициде способствуют замораживанию или задержке развития горя на самых ранних стадиях и дают ему лишь незначительную возможность естественного, хотя и тяжелого, течения. Заговор молчания, который быстро возникает вокруг суицида, серьезно ограничивает возможности катарсиса, действенной проверки искаженных фантазий относительно реальных фактов, развенчания разнообразных ложных концепций, а также осознания и разрешения иррациональных чувств вины и, особенно, гнева к совершившему самоубийство человеку у того, кто остался в живых.
Таким образом, Главной Сделкой является молчаливое соглашение заинтересованных людей не обсуждать суицид или вызванные им чувства.
Это молчание представляет собой чрезвычайно эффективный способ разрешения проблем вины и взаимных обвинений, бушующих после самоубийства. Это выглядит как «джентльменское соглашение» ни в коем случае не давать воли этим невыносимым обвинениям. Но зато какой ценой! И какой вред оно приносит естественному завершению процесса горя. Молчание — это враг. Оно усугубляет отрицательное влияние суицида.
Так или иначе, большинство из нас осведомлены об этом. Есть немало свидетельств, относящихся к другим травмирующим событиям в жизни человека, указывающих, что обсуждение проблем помогает. Не нужно быть психологом или экспертом, чтобы понять, что это действительно так. Опереться на плечо друга, пожаловаться, поговорить о своей боли, наконец, поплакать: все это дает поддержку. Если я ушибу палец молотком, то могу выругаться, закричать, увидев, что он посинел, или пожаловаться на то, как болит ушибленное место. Если мой отец погибнет от сердечного приступа, я буду открыто горевать, рассказывать другим о том, как я его любил, у меня есть возможность поплакать на плече жены, я выслушаю соболезнования друзей во время заупокойной службы. Когда же случается самоубийство, многие люди не обсуждают своих чувств; часто отказываются от заупокойных церемоний и не произносят речей. Более того, вдобавок появляются подозрения со стороны полиции, неодобрительные взгляды соседей, осуждение священников, сохраняются обвинения из могилы и молчание людей, испытывающих слишком сильный гнев, вину или страх, чтобы обсуждать случившееся. Будь то сам близкий самоубийцы, который не в состоянии говорить, или его друзья, не желающие обсуждения, факт остается фактом: во многих случаях сохраняется поистине смертоносное, предательское молчание.
Конечно, нельзя сказать, что нам бывает легко говорить о том, что мы чувствуем. Тот, у кого был подобный опыт, знает об этом. Один из лидеров группы самопомощи обнаружил, что даже через несколько месяцев совместной работы участники группы весьма печалились, когда их фамилии публиковались в газете. Они все еще не могли поведать соседям правду о случившемся в своей семье. А некоторые люди никогда так и не говорят об этом.
На самом деле для семьи молчание является в известной мере решением серьезной проблемы. Ее члены испытывают гнев на умершего, злость на тех, кто предпринял «недостаточные» усилия для предотвращения суицида, чувство вины за свои собственные «упущения», фрустрацию, ощущение невосполнимой потери, страх за будущее. Сохранение молчания, по крайней мере, помогает им держать эти чувства в узде, сохранить свой имидж и престиж семьи, сохранить корабль семьи на плаву. И при этом не имеет значения, что гнев на умершего может быть вполне понятен и правомерен — его выражение представляет слишком большую угрозу для всех.
Но сохранение молчания далеко не всегда является продуктивным решением; оно не дает выйти психической боли. Скрытые чувства продолжают существовать в глубине, и результатом этого часто является неспособность эффективно жить в дальнейшем. Тела и психика людей все равно находят пути выразить гнев и вину иными способами, если запрещено их явное, словесное проявление. В этом и состоит психологическая суть сделок. И — с течением времени — недостаток общения между членами семьи оказывает свое опустошительное действие на ее жизнедеятельность.
В главе 8 мы уже встречались с Бернис. В дальнейшем она рассказала, как в ее семье вели себя после смерти старшего брата.
БЕРНИС: Он покончил с собой одиннадцать лет назад, приняв большую дозу наркотиков, ему было восемнадцать. Самым худшим стал двойной обман. Родители утаивали правду от нас, трех младших детей, сказав, что он умер от «рака легких». Истину я узнала потом от своих старших братьев и сестер. Родители не имели об этом представления, поскольку практически не общались с нами и не разрешали обсуждать эту тему.
Кончилось же все тем, что я совершенно перестала верить людям.
Мне не позволили пойти на похороны, так что практически мне не удалось погоревать. Я даром прожила одиннадцать лет, все время сидя на своих чувствах, не давая возможности им выйти наружу.
В семье Бернис результатом молчания, как видно, стали серьезные нарушения физической и психологической жизни детей. Как уже упоминалось выше, сама она страдает биполярным аффективным расстройством и в прошлом пыталась совершить самоубийство. Ее старший брат отличался повышенной агрессивностью («Он все время попадает во всякие переделки и драки. Напивается, а потом ходит и ищет на свою голову неприятностей»). У ее сестры отмечается хроническое желудочно-кишечное, а у младшего брата — частые респираторные заболевания. В семье есть и другие проблемы, которые, в основном, порождаются ненормальным молчанием. После нашей первой беседы Бернис сообщила, что ее семья намерена собраться вместе в день Св. Патрика, который совпадал с годовщиной самоубийства брата. Оно произошло одиннадцать лет назад, но она была уверена, что никто так и не заговорит об этом событии. Так и случилось.
Все выглядело просто странно. Тему смерти моего брата избегали изо всех сил. Было видно, что родные искали способа пораньше уйти. Никто не думал говорить о чем-либо неприятном. А я сидела и чувствовала себя виноватой за то, что поделилась случившимся с вами. Наверное, я вообще не должна была ни с кем говорить об этом. Я как бы застряла на точке зрения, что это — позор. Мой отец, видимо, чувствует, что, если об этом заговорить, случившееся может повториться. С одной стороны, нельзя же все время это скрывать. А с другой — ни с кем в моей семье невозможно поговорить о том событии. Они, конечно же, принялись бы выяснять: «чья это была вина?».
В том-то все и дело. Сделка заключается в том, что пока вы не обсуждаете случившееся, вы не имеете дела с «виной». Гнев и чувство вины не выходят наружу. И как жаль, что семья Бернис не понимает, насколько невыгодной является их сделка.
В беседах с людьми о самоубийствах, происшедших в их жизни, часто встречается расхожее мнение, что, очевидно, лучше дать ранам затянуться молча, чем говорить о случившемся.
Ральф страдал от молчания, нависшего над смертью отца, случившейся, когда ему не было и четырех. Ясно, что и вся его семья серьезно переживала, как вы помните из прошлой главы: его брат тоже покончил с собой спустя лет сорок после отца. Ральф говорит, что не знал о самоубийстве отца до двадцати с лишним лет, хотя его старшие братья, конечно, были осведомлены. Но трудно поверить в то, что у него не было ни малейших подозрений, если учесть, насколько откровенны бывают дети друг с другом, а также то, что взрослые часто обсуждают серьезные семейные проблемы в присутствии детей, как будто малыши не смогут ничего понять. Ясно одно: что старшие члены семьи не хотели, чтобы Ральф знал правду.
РАЛЬФ: Я был удивлен тем, насколько мало мы общались друг с другом. Однажды я прямо спросил мать о том, как умер мой отец, и она сказала, обманув меня, что он болел раком.
Это произошло, когда моим братьям было по семь и девять лет, но самоубийство никогда не обсуждалось. Помню, что, когда, наконец, мы стали говорить об этом, самый старший брат рассказал, что, когда его забирали из школы после случившегося, дядя не сказал, как умер наш отец, но вернувшись в школу, он услышал от одноклассников: «Ага, а твой папа покончил с собой!». Вот так он узнал о происшедшем.
Последний рассказ очень ярко иллюстрирует один из весьма опасных аспектов молчания: правда обычно так или иначе раскрывается, но часто неподходящим и травматичным образом — в данном случае через сверстников, которые отнеслись к случившемуся как к чему-то постыдному.
Позже, когда старший брат Ральфа ушел из жизни, то средний отказался рассказать своим детям о самоубийстве как отца, так и брата. По словам Ральфа, они просто «предпочитали» не говорить об этом, но, судя по всему, тоже заключили Главную Сделку. Упорное молчание было насильственно навязано и следующему поколению.
Иногда, когда в семье случается более одного суицида, кто-то начинает осознавать, насколько пагубным является молчание. Руфь, чья дочь Бесс отравилась, рассказывает о своей свекрови и о самоубийстве тети Бесс, Алисы.
РУФЬ: Думаю, что немало положительного можно извлечь, говоря правду, признавая слабость. Ведь тогда вам удается обнаружить, что существуют и другие люди с аналогичными трудностями и сходными слабостями. Когда вы делитесь своими переживаниями, то одновременно помогаете другим в их проблемах. Перед тем, как совершить самоубийство, Алиса лечилась в больнице. Но моя свекровь скрыла это от всех. Алиса, видимо, страдала от молчания. Эту ситуацию нельзя было обсуждать, и она вынуждена была жить с различными воображаемыми представлениями о себе.
Свекровь до сих пор думает, что друзья не знают правды об Алисе. Когда Бесс впервые совершила суицидальную попытку, она сказала друзьям, что у Бесс пневмония. Потом, когда Бесс умерла, она очень расстраивалась: что же говорить людям — и мы с братом, рассердившись, сказали ей в глаза: «Бесс совершила суицид, в этом и состоит правда. Это плохо скажется на вас? Да, возможно. Это печально отразится на мне? Да, конечно. Но это факт, и от него никуда не денешься».
Тот факт, что Руфь могла говорить и подолгу обсуждала самоубийство Бесс ценится ею высоко, поскольку это, несомненно, помогло ей удержаться «на плаву». Ей также повезло с друзьями и родственниками, которые охотно выслушивали ее бесконечные излияния на тему «почему?».
Мы вновь и вновь возвращались к этим рассуждениям. Просто удивительно, сколько раз повторялось одно и то же, и ни у кого из нас не иссякало терпение! Они слушали и слушали. Сидели и охотно это обсуждали.
Но встречаются и такие люди, которые просто не в силах этого делать. Не имеет значения, друзья это или родственники. Обсуждение причиняет им слишком сильную боль, и они избегают этой темы.
АМАНДА: Я знаю женщину, чей ребенок умер одиннадцать лет назад. Второго ребенка она видит постоянно, но никогда не говорит о происшедшем. Они очень близки друг другу, тем не менее, она не желает это обсуждать. Как-то я разыскала свою кузину, которую не видела двадцать лет. Она один раз выслушала исповедь о моем несчастье, и никогда больше этот разговор не повторялся. Когда она видит, что я со слезами на глазах хочу вернуться к нему, то говорит: «Ой, ой, ой, не надо». Я успокаиваю ее: «Я больше не буду плакать, все нормально». Она просто не хочет ни о чем подобном знать.
Один из наиболее ярких и болезненных рассказов о подобного рода молчании касается мужчины, чьи шестидесятипятилетние родители, договорившись, совершили двойное самоубийство. Никто из окружения не хотел говорить с ним о случившемся — из-за ошибочного стремления пощадить его чувства, возможно, из-за страха или стыда — он не знал почему. Вскоре священник, старый друг семьи, посетил их город. С радостью этот мужчина ожидал встречи с ним; наконец, думал он, можно будет облегчить душу, поговорив о происшедшем. Но первое, что он услышал от гостя, было: «Я бы не хотел говорить о смерти твоих родителей». Сын сказал: «Но я очень хочу разобраться в случившемся». Но священник был неумолим: «Я против этого разговора не ради тебя, мой мальчик. Я избегаю его ради себя».
А Барбара (глава 8) молчит прежде всего ради себя самой. И давление, оказываемое молчанием, сказывается на ней. Она никогда не обсуждала со своими детьми самоубийство их дедушки.
БАРБАРА: Я никогда не рассказывала им об этом. Я часто разговариваю с ними о своей матери, но, вероятно, все еще слишком сержусь на отца, так как стараюсь вообще не упоминать о нем. Но я собираюсь когда-нибудь все им рассказать. В этом году у учительницы, с которой хорошо знакомы мои младшие дочери, двадцатилетняя дочь совершила самоубийство. Об этом рассказали по телевизору — они видели эту передачу и мы говорили о ней позже. И я подумала, что они уже достаточно взрослые для того, чтобы говорить с ними о людях, каковы они на самом деле... Раньше мне казалось, что просто нет подходящего случая... который помог бы обратиться к этой теме... какого-то факта, примера, с которого можно было бы начать разговор.
Нам было очевидно, что страдания Барбары, как телесные, так и психические, отчасти были связаны с тем, что она не признавалась в своем горе ни себе, ни своим детям. Она не разрешала себе говорить о суициде. Послушайте, что она рассказывает, когда, наконец, во время беседы с нами она решается выразить свои чувства.
Я чувствую грусть, правильнее, сильную печаль. Я только что вспомнила, как он последний раз приезжал в гости. Он гулял с моим сыном, он был у нас, когда дочь выписалась из больницы. Он гостил около месяца, и, что самое печальное, я уверена, именно тогда решил покончить с собой. Помню, в день отъезда он стоял на лестничной площадке и напевал песню, которую, бывало, пел раньше, когда мать была жива. Он часто пел ей. И в тот раз я услышала что-то популярное из репертуара 20-х годов, где говорилось что-то вроде «когда ты вспоминаешь меня, думай обо мне молодом и веселом...». Вспоминайте хорошее обо мне, вот что, очевидно, он имел в виду. В то время он уже расстался с жизнью, реальностью, со значимыми взаимоотношениями, с детьми; казалось, его уже ничего не удерживало в этом мире — он уже удалялся от него. Он пел так, будто, прощаясь, говорил это моей матери. Когда я думаю о том, каким человеком он был, я чувствую печаль, этот образ трогает душу, мне действительно очень и очень грустно.
Но тем не менее я продолжаю его осуждать. Я злюсь на жизнь. И конечно, все это ужасно.
Мы все рано или поздно нуждаемся в открытом обсуждении, чтобы проработать свои чувства, связанные с переживанием горя. Ванда, например, говорит о потребности страдать открыто, о том, что семья старалась ее ограничить в этом, и только друзья и сотрудники позволили ей излить свои чувства. Вы, вероятно, помните, что отец Ванды умер, отравившись выхлопными газами, год назад. Ванда в то время была далеко и теперь чувствует вину, что ее не было рядом. Она также очень сердита на него, что он ее оставил.
За что мне бывало немного стыдно, так это за интенсивность своего горя. Это было большой проблемой и для моей семьи. Помню, как я приехала домой на Рождество после смерти отца. Прошло уже четыре месяца. Я оставалась на ногах, я «функционировала», но я была больна. Помню, старший брат встретил меня в аэропорту. Он подошел ко мне сзади и сказал: «Б-y-y-y!», а я расплакалась. Все Рождество я оставалась в доме брата и проводила много времени играя на пианино и читая книги. Я чувствовала себя очень подавленной, мне не хотелось ни с кем общаться. Мои братья и невестка стали ворчать на меня, что со мной совсем неинтересно. Помню, как-то невестка сказала на кухне, в мамином доме: «Слушай, с тобой всегда так весело, а в этом году ты совсем другая», и мне просто захотелось свернуть ей шею. Так и нужно было сделать, нужно было стукнуть ее. Я сказала: «Я тоскую об отце». Я не знала, как еще можно это выразить. На меня было оказано давление, чтобы я вела себя как обычно.
Мама тоже хотела раньше времени заставить меня молчать о моей скорби. Мы как-то ужасно разругались с ней по телефону, и это, наверное, было полезно для наших отношений. Я сказала ей: «Я должна делать это. Мне плохо и грустно, и мне не поможет, если ты постараешься закрыть мне рот». И тогда она стала рассказывать мне об отношениях со своей матерью на похоронах ее отца. Она стала плакать, а мать сказала ей: «Ш-ш-ш!» Ее мать, значит, тоже заставляла ее молчать. И, рассказывая об этом по телефону, мама стала плакать. Это было хорошо, очень хорошо. Старший брат не мог со всем этим справиться. С его точки зрения все должно было быть гладко, тихо, прикрыто, я чувствовала себя плохой. Средний брат, когда я говорю ему, что чувствую себя виноватой, отвечает что-то вроде: «В чем же тебе себя винить?» Он никогда не говорил мне, что тоже чувствует вину, но его друзья говорят, что он выглядит усталым, углубленным в себя.
Мне приходилось бороться, чтобы не быть «хорошей девочкой», мне приходилось бороться, чтобы не бояться расстроить людей своим горем. Это было труднее всего. И думаю, потому что смерть отца была так важна для меня, мне удалось сделать это. Оказывается, для меня есть настолько важные вещи, что мне наплевать, кого я расстраиваю. Но очень трудно было не сказать: «Со мной все в порядке». Я как-то говорила с клиенткой, которая чувствовала себя виноватой за свое горе и гнев по поводу самоубийства, случившегося в ее семье, и я сказала ей: «Это, возможно, единственный случай в вашей жизни, когда можно полностью отдаться чувствам, раскрыться, пожалуйста, не пропустите его», и я представила это как возможность для нее заглянуть поглубже в себя.
Таким образом, сделка молчания является решением одной проблемы, но создает другие. Мы предположили, что это — главная сделка, она покрывает многие другие сделки и предоставляет им укрытие для действия. Мы уже говорили, что многие физические и психологические проблемы близких суицидентов порождаются таким молчанием, что те последствия суицида, которые мы обсуждали в предыдущих главах, получают свою силу, если не существование, от молчания.
Были ли мы в ответе за самоубийство? Был ли это действительно суицид? Как именно близкий покончил с собой? Если, в результате невозможности или нежелания говорить, мы не имеем возможности полностью испытать чувства и сравнить свои фантазии с реальностью, — облегчение просто не наступает.
Психоаналитики называют трансформацию переживаний при психотерапии «прорабатыванием», и что-то в этом роде может происходить и в повседневной жизни. Каждый раз, когда вы говорите о болезненных переживаниях, происходит небольшое изменение. Переживания чем-то напоминают калейдоскоп: каждый поворот позволяет элементам поменять позицию. Если поворот допускается, происходит какая-то реорганизация, какое-то движение вперед, наступает некоторое облегчение. Происходят крошечные трансформации. Вы обретаете возможность перейти в более комфортную модальность, чувствуете меньше отчаяния при той же реальности.
Молчание замораживает скорбь. Чем дольше мы сопротивляемся разговорам с самыми близкими людьми, тем труднее ее разморозить. Независимо от того, насколько глубоко захоронены наши чувства, мы в конце концов страдаем от их последствий.
Могут быть и другие причины, по которым люди сохраняют заговор молчания. Среди них бытует печальная вера в то, что они каким-то образом сохраняют близость к умершему человеку, сохраняя молчание. Это один из способов единения с любимым человеком, который, понятно, тоже молчит.
Другая причина того, что люди продолжают молчать, — понимание невозможности общения с единственным человеком, с которым им по-настоящему хотелось бы поговорить, — с человеком, совершившим самоубийство. Это чувство прерванного разговора очень сильно после суицида. Последнее слово остается за умершим человеком, и мы ничего не можем с этим поделать. Не удивительно, что нам не хочется говорить. Ничто из того, что может быть сказано, не изменит факта смерти любимого нами человека, и ничто, что мы можем сказать, не донесет до него невысказанных (или недосказанных) нами слов: «Не уходи, я люблю тебя».
Сделки являются и другом и врагом человека, пережившего самоубийство своего близкого. Каждая из них предоставляет способ ухода от болезненного, разрушительного гнева, но каждая ведет его по тропе к колючим зарослям проблем. Как покажут последующие главы, мы считаем, что главный путь к разрешению всех проблем такого человека — это нарушение молчания. Молчание — настоящий враг.
Облегчение в растерянности, депрессии, гневе, чувстве вины зависит от его нарушения, от обучения тому, как говорить о суициде.
Для родителя суицид сына или дочери-подростка — ужасная трагедия. В приведенной ниже истории можно видеть страхи и гнев, чувство вины, боль, сделки и продолжающуюся скорбь, которые преследуют многих близких суицидентов, особенно родителей молодых людей, совершающих самоубийство. Но история Элизабет — также переход к третьей части настоящей книги, которая касается способов совладания с трагедией. Ее сын, Чарльз, покончил с собой около четырех с половиной лет назад, и она теперь начинает видеть будущее в несколько другом свете, чем в предыдущий период. Несмотря на свою скорбь, сделки, чувство вины, Элизабет постепенно примиряется с самоубийством сына.
Голос Элизабет делает ее старше; можно закрыть глаза и представить себе женщину лет шестидесяти. Она говорит охотно, но в голосе чувствуется напряжение. Слова сыплются одно за другим. После суицида она сильно прибавила в весе.
ЭЛИЗАБЕТ: В 1974 году мы переехали в этот дом. У нас было двое родных детей (мальчик и девочка). В следующем году был крах во Вьетнаме и мы усыновили нескольких вьетнамских детей. Сначала Фреда, затем Чарльза и Джоан — они брат и сестра. Их мать умерла за год до этого, и отец позволил нам их усыновить. Он живет в США, и Чарльз с Джоан часто виделись с ним. [Все приемные дети Элизабет называют родного отца Чарльза и Джоан отцом, а Элизабет и ее мужа — мамой и папой.] Затем усыновили Ларри. Чарльз умер четыре года назад, шестнадцатого апреля. Это было до так называемой эпидемии подростковых суицидов. Он пробыл с нами семь лет.
Моим единственным прежним опытом суицида был случай с соседом, в детстве. Мне было около четырнадцати лет. Я была последним человеком, видевшим его в живых. Помню, мне пришлось ходить с полицейскими и его искать. Они нашли его. Он прыгнул в яму, из которой добывали глину. Потом и его сын совершил самоубийство, много лет спустя.
Как это случилось
Я операционная медсестра. Меня пару раз оперировали несколько лет назад, и после этого я решила, что хочу стать медсестрой, сказала об этом моему хирургу, доктору Р., и он стал для меня вроде наставника. Мне было тридцать восемь лет.
Случилось так, что я была на работе в больнице, когда мне позвонили из полиции о Чарльзе. Я повернулась к старшей по смене и сказала: «Скажите д-ру Р.» За эти несколько секунд, когда ноги у меня просто подгибались, у меня все же хватило ума повернуть вентили на аппарате для наркоза. Я спустилась этажом ниже в сестринскую и сказала: «Мой сын умер» (у меня было предчувствие, что он уже мертв); я удивлялась, почему все они стоят. Спросила: «Почему же вы ничего не делаете?» Но его даже не привезли еще в больницу.
Чарльз завел машину в гараж, закрыл дверь и подсоединил выхлопную трубу к салону шлангом. Фред в этот день пришел из школы раньше — прогулял урок — и нашел тело. Он открыл дверь гаража, выключил мотор и сделал Чарльзу искусственное дыхание.
Он сделал все, что в человеческих силах, и позвал на помощь.
Первое, что захотели сделать на работе, это ввести мне большую дозу валиума, но у меня не было истерики. Я сказала, чтобы позвали доктора Р.; старшая сестра знала, что я была его бывшей пациенткой и одной из любимиц. Странно, что он в это время как раз пришел в больницу и она сразу нашла его. Он сам расплакался, когда услышал новость, но заставил себя успокоиться, прежде чем идти ко мне. Он сказал мне слова, которые поддержали меня, а может быть, и сохранили мне жизнь. Помню, я сказала: «Том, почему, почему, почему?» и «Как я могу сказать это его отцу?». Том сказал: «Ты должна сообщить его отцу». — «Почему же он это сделал? Он недавно получил стипендию в одиннадцать тысяч долларов в Принстоне и стипендию в другом колледже». И Том сказал: «Элизабет, лучшим его колледжем была ты». Какие прекрасные слова.
Доктор — чуткий, прекрасный человек. Несколько месяцев он каждый вечер звонил мне, чтобы узнать, как у меня дела.
Реакции
Я не перестаю спрашивать почему. Но, думаю, реакции каждого члена семьи были различными. Примерно год назад, на третью годовщину, я была не в духе, и помню, как мой муж: закричал: «Я ненавижу Чарльза». Я не поверила, что он может такое сказать. А он добавил: «Чарли забрал у меня жену». Тогда я поняла, что случилось: я не могла теперь быть такой открытой, как была раньше; мне придется скрывать часть своих эмоций.
В тот вечер, когда он умер, я пригласила к себе двух подруг. Одна из женщин потеряла ребенка из-за несчастного случая, вторая понимала, как я себя чувствую. Мне нужны были они, а не священник, который не понимал, каково мне. Одна из подруг сказала мне: «Как ужасно поступил с тобой Чарли». Я тогда не поняла, что она имеет в виду, но теперь знаю.
Я никогда не сердилась на него, может быть, поэтому я и не могу до сих пор оправиться. Фред рассердился в первый же вечер, он поднялся на второй этаж и разнес комнату Чарли. «Почему он это сделал? Как смел он так поступить с отцом? Как смел он так поступить с мамой и папой? Почему, почему, почему?»
Чарли был очень необычным ребенком, возможно, он был мне ближе всех остальных детей. Каждый старается нарисовать картину в розовом цвете после чьей-то смерти, но я не преувеличиваю. Мне никогда не приходилось добиваться от него дисциплины. Другим детям я говорила: «Неужели мне судьбой предначертано слушать рок-н-ролл всю оставшуюся жизнь?» Но этот ребенок играл на фортепиано — Моцарта, Бетховена — о чем мечтает каждая мать. Это был ребенок, которому никогда не приходилось говорить: «Иди учи уроки». Он был своего рода сыном из мечты. Конечно, в каждом ребенке есть что-то свое, отличающее его от других, но Чарли все же был особенным.
Чувство вины
Я была первой по успеваемости в своей группе в медицинском училище. Мне было тридцать восемь. Учеба отняла у меня много сил и отняла многое у семьи. Все то время, что я провела вне дома. Все обвинения. Я много думала — если бы, если бы, если... Если бы я могла больше быть дома. Если бы я не попросила его выгладить мою униформу предыдущим вечером. (Все дети имеют свои обязанности. Чарли чудесно гладил.) Я приняла все случившееся так близко к сердцу, и все же я знаю, что он любил меня. Я знаю это.
В городе меня называли Супермама. Я не только усыновила четверых детей, но десятки других детей из самых разных стран жили у нас в разное время.
Сразу после смерти Чарли я обратилась к психиатру, и этот человек чуть не убил меня. Если бы у меня была более старая машина, я могла бы свалиться на ней с моста. Он сказал: «Вас оказалось недостаточно». Ни одной матери не захотелось бы услышать, что ее недостаточно. Я платила ему семьдесят пять долларов, чтобы получить возможность немного поспать после разговора с ним. И он говорит мне, что меня оказалось недостаточно! Мне нужно было совсем не это. Думаю, что я совершенно правильно сделала, когда вырвалась из его рук, он бы меня просто уничтожил. Конечно, меня оказалось недостаточно, чтобы удержать Чарли в живых. Никто не смог этого сделать. Но можно же было сказать это так; а не «Вас было недостаточно».
Что я почувствовала? Что дети хороших матерей не совершают самоубийства!
Родной отец Чарли очень хорошо к нам отнесся. Он дал нам свой самый драгоценный дар. А я принесла ему всю эту боль. Как бы мне хотелось освободиться от этого чувства!
Моя собственная мать никогда не могла сказать, что она виновата. Ни в чем. Мне кажется, что слова «я виновата» очищают душу. Я так и делаю в операционной. «Я забыла». Или: «Я не могла заставить себя это сделать». Я стараюсь всегда брать на себя ответственность, когда я неправа.
Я могу вам с уверенностью сказать, что недостатка любви с моей стороны, конечно, не было. Помню, когда я вышла из кабинета психиатра во второй раз, я закричала: «Ты думаешь, мы тебя не любили? Ты думаешь, мы тебя не любили? Ну, посмотри на нас теперь, если ты где-нибудь, откуда можешь видеть нас». И какая-то часть меня знает, что он должен был знать, что мы его любим. Но дело не в любви, разве не так? Одной любви недостаточно...
Мой муж через пару лет сказал, что он думал о случившемся, думал и решил, что он ничего не мог сделать, чтобы предотвратить смерть Чарли. Так что он будет жить дальше.
У Чарли было большое чувство юмора; он старался, чтобы последнее слово всегда оставалось за ним.
И в этом случае последнее слово осталось-таки за ним. Ребенок, который никогда не причинял мне боли при жизни, причинил мне самую сильную боль. Эта боль никогда не утихнет. Ну, может быть, она немного ослабела. Я теперь могу целых пятнадцать минут не думать о ней. Боже мой, это прогресс! Это действительно прогресс.
Соседи и друзья
Люди говорят ужасные глупости. Я отошла от людей и потеряла многих друзей. У меня есть близкая подруга, живущая неподалеку, — она осталась хорошей подругой. Но есть и много людей, которые не могут прийти и поговорить со мной. Не могут справиться с разговором. Одна соседка присутствовала, когда Чарли пытались вернуть к жизни, и каждый раз, когда я ее после этого встречала, она отворачивалась. Через пару месяцев я шла мимо ее дома в школу, и она не могла на меня смотреть.
Однажды я проходила по улице и другая соседка вышла ко мне и спросила: «Чарли покончил с собой потому, что не поступил в Гарвардский университет?» Я ответила: «Чарли не пытался поступать в Гарвардский университет. Он не хотел туда поступать».
Как-то на улице я встретила еще одну женщину. Мне сказали потом, что мне не следовало ей отвечать, но я ответила. Она спросила: «Чарли совершил самоубийство из-за того, что он был гомосексуалистом?» Я сказала: «Не знаю, был ли Чарли гомосексуалистом или нет, а если был, то знал ли он сам об этом или нет. Но вот что я вам скажу: я бы предпочла живого сына-гомосексуалиста мертвому гетеросексуалу». И я действительно так думаю. Тогда я подумала: как глупо! Меня поразило, что кто-то мог такое сказать.
Думаю, что люди нуждаются в ответах.
В нашем квартале был риэлтер, который, показывая людям дома, говорил: «Вон дом самоубийцы».
Мой муж нашел, что ответить на это: он сказал, что наш дом видел столько хороших времен, что теперь может принять и трагедию.
Мы заказали частную похоронную службу, потому что отец Чарли буддист, и следовало провести определенные ритуалы. Для него было очень важно как можно скорее произнести определенные молитвы, поэтому мой муж, он и я пошли в помещение для гражданской панихиды и нас провели в подвал; он читал свои молитвы, мой муж стоял все это время рядом с ним и плакал, полтора часа мы стояли, пока произносились эти молитвы, а рабочие ходили вокруг, стучали и смотрели на нас. Это было просто ужасно. Потом мы поднялись из подвала и он был кремирован при нас. Никого из других детей мы туда не взяли. Но на следующий день, в воскресенье, мы заказали заупокойную службу на дому, и я пригласила его друзей и наших ближайших друзей. Мне всегда казалось, что самый разумный способ проводить похоронные службы — на дому. Я не люблю эти специальные помещения, в которых люди по очереди подходят к гробу и говорят: «Прости». Я рад, что это случилось не со мной — так и кажется, что они это говорят.
Страхи
Прошел целый год, пока я смогла зайти в гараж. И тогда я заставила себя осмелиться сделать это. Ровно через год после его смерти.
Всегда остается страх, что случится еще что-то. Как-то мы были все вместе на Рождество. В четверть одиннадцатого вечера Ларри ушел, чтобы побыть со своей девушкой (у нее были проблемы). Через некоторое время мы спросили: «Где Ларри?» Никто не знал. Вы себе представляете, чего нам стоило выйти на улицу — с мыслями, что с ним что-то случилось — пойти с фонариком в гараж, искать его, думая — не мог ли он повеситься? Была мокрая, снежная ночь. Я позвонила домой к его девушке в четверть второго.
Думала, что, может быть, я побеспокою ее мать, но она меня поймет. И девушка сразу взяла трубку и сказала: «О, нет, его у нас нет». Я сказала ей: «Если ты увидишь его, отправь его домой». Потом я выключила свет и прилегла. Я смотрела на часы. Сказала себе, что в половине третьего позвоню в полицию. В два двадцать девять он вошел в дверь. Я спросила: «Где ты был?» — «Ну, я был нужен Шарон, пришлось побыть с ней». Я сказала: «Если бы ты сказал мне, я бы отвезла тебя туда на машине». Мы не спали до четырех часов утра, я рассказывала ему, что он заставил меня пережить. «Разве ты не видишь, что тебя любят? Почему ты так поступаешь со мной?» Я старалась показать ему, как жестоко так себя вести.
Фреду двадцать лет. Он хотел научиться летать. Я написала ему записку: «Не делай этого». Он ушел. Я сказала мужу: «Если он погибнет, я не пойду на его похороны. Я уеду в отпуск. И это будет для вас всех большим конфузом!». Тогда Фред сказал: «Нельзя же так поддерживать свои страхи». Я ответила: «Я похоронила одного сына, и этого довольно. Я не собираюсь больше никого из вас хоронить. Не собираюсь этого делать. С меня хватит».
Сделки
После смерти Чарльза я хотела умереть. Одним жарким летним вечером я пришла домой с работы и налила себе холодного чаю; дома никого не было. У нас гостила девушка из Дании, и она поставила на сушилку ножи лезвиями вверх, хоть я всегда учила детей ставить их лезвиями вниз. Я доставала что-то с полки над сушилкой и сильно порезала руку, пошла кровь. Это было несколько месяцев спустя после смерти Чарльза, в июне или июле. Я не могла остановить кровь — это я-то, операционная медсестра — и сказала себе: «Ну и что, если я умру? Это будет только к лучшему». Я просто стояла и смотрела, как идет кровь. Мне было все равно. Я видела, как люди истекают кровью, это не так уж страшно. Но потом я сказала: «Нет, я не хочу умирать». Наложила повязку, и все обошлось.
Помню, сразу после смерти Чарли моя любимая племянница выходила замуж во Флориде. Я ненавижу летать на самолете, но в тот раз я полетела к ней и сказала: «Мне безразлично. Если я умру, я увижу Чарли. А если не умру — тоже ничего».
Мне кажется, я стала роботом. Я гораздо больше работала, просила дополнительного времени дежурств, работала по выходным, потому что не могла заставить себя приходить домой, особенно в послеобеденное время, которое я обычно проводила с Чарли. Именно тогда я переутомилась и мне потребовалась помощь. Человек не осознает, что делает с собой.
Как с едой. Я набрала восемьдесят фунтов со времени смерти Чарли. Я стараюсь сейчас над этим работать, потому что тучность тоже причиняет страдания. Но знаете, я думаю, что это вид самоубийства. Переедание вредно, во всяком случае, поправка до такого веса. Но похоже, что мне нужно было наказать себя.
Некоторые люди морят себя голодом. Я сделала наоборот.
Молчание
Мне бы хотелось, чтобы муж когда-нибудь сам завел разговор на эту тему. Если у него есть какие-то воспоминания — просто чтобы протянуть мне руку. Он очень нежный, любящий человек, но этой черточки в его поведении недостает. Если бы он мог сжать мою руку и сказать: «Это напоминает мне о Чарли». Вероятно, вначале щадишь других, размышляешь: «Думает ли он о том же, о чем и я?», и если нет, то не хочется, чтобы он испытывал такую же боль, какую сама испытываешь. Если у него не возникло воспоминания, вызванного песней или чем-то еще, если в этот раз его это миновало, я не хочу причинять ему боль, вызывая это воспоминание. То же самое с детьми.
Я уже не знаю, что чувствуют другие дети. Мы об этом не говорим. Чувствуют ли они вину? Надеюсь, что нет. Фред сделал все, что мог, чтобы спасти Чарльза. То же сделала полиция. Но я действительно не знаю, что они чувствуют. В разговорах об этом есть что-то, что вызывает у всех неловкость.
Траур и горе
Я нашла в городе магазин принадлежностей для вязания, и он стал для меня чем-то вроде клуба. Люди, которые приняли меня такой, какая я есть, и позволили мне оставаться самой собой. Это позволяет мне полностью поменять обстановку после работы.
У меня все еще бывают тяжелые минуты. Раз в месяц я дежурю по чрезвычайным вызовам. Вечером в День Поминовения зазвонил телефон. Обед был на столе, а я должна была мчаться в больницу. Туда попал молодой человек, который стрелял в себя, и больной с перфоративной язвой желудка. Я уже собралась домой, когда по телефону сообщили о мальчике, который повесился. Я должна была спуститься в реанимационную, и мы вскрыли ему грудную клетку для открытого массажа сердца. Два суицида в одну ночь. Мы были в той же комнате, куда привезли и моего сына. Девочки в реанимационной не делали прежде открытого массажа сердца и радовались, что я на работе и знаю, что делать. Вошел хирург (он очень нечуткий человек) и сказал ехидно: «Что же должно найти на человека, чтобы он такое с собой сделал?» И я подумала: какие ужасные слова он говорит при мне.
Во мне есть часть, которая не желает преодолеть горе. Я имею в виду, что преодолеть-то горе хочется, но при этом хочется сохранить в памяти эти семь лет. Я не хочу забыть этого ребенка.
Его родная сестра подошла ко мне и спросила: «Теперь, когда вам так больно, вы хотели бы, чтобы его у вас никогда не было?» И я сказала: «Нет!»
Понимаете, это почти как сказать: «Я не хочу отпускать тебя. Я не хочу, чтобы ты отступил в моей душе на задний план и хранился на задворках памяти, как испанский язык, который я когда-то учила».
Муж всегда говорит мне, что он на мне женился потому, что я крепкая. Его мать крепкая, сестра крепкая, я крепкая. Если кто-нибудь сможет все пережить, так это я. Но сама я не хочу, чтобы меня воспринимали как скалу. Я хочу, чтобы меня считали слабой.
Моя жизнь не была обычной. Когда я поступила в медучилище в тридцать восемь, мой отец (ему в следующем месяце будет восемьдесят) сказал: «Ну, что ты на этот раз задумала?» Когда я брала к себе нового ребенка: «Что ты задумала на этот раз? Кто теперь живет в твоем доме?» Когда умер Чарли, к нам приехала мать с сестрой и ее мужем. Отец не захотел приехать. Он никогда не говорил мне: «Бетти, извини». Наверное, я искала себе отца. Думаю, что любая дочь всегда хочет, чтобы он обнял ее — не как муж, а как отец — и сказал: «Извини». Ближе всего к этому был врач, о котором я рассказывала. В нем была какая-то искра. Что-то особенное.
Недавно я стала работать на полставки, трижды в неделю; я осознала, что нет смысла убивать себя. Моя работа требует много сил, не только физических, но и моральных. И я получаю удовольствие от того, что опять дома. Мне нравится готовить еду и делать многое другое, а иногда сходить куда-нибудь на обед. Быть немного легкомысленнее. Это пришло само по себе. Но теперь я чувствую себя виноватой. Мне не следует получать удовольствие. Я не заслужила этого.
Потому что дети хороших мам не совершают самоубийств.
Получение и оказание помощи
Родители моего зятя сказали мне: «Это самый худший день в вашей жизни. Никакой день не будет хуже этого». И это правда. Что бы ни случилось, уже не может быть хуже. Это была моя собственная зона военных действий.
Полтора года я ходила на беседы со священником. Я очень много работала, и однажды в операционной доктор Р. увидел, что я не справляюсь. Он сказал, что мне обязательно нужно обратиться за консультированием. И, слава Богу, я так и сделала.
Потом была еще группа самопомощи для близких суицидентов.
Я думаю, что среди тех, кто это пережил, есть какая-то общность. Тот мальчик, который покончил с собой в ту ночь — на День Поминовения — как много мне хотелось сказать его родителям.
Я чувствую, что моя миссия еще не окончена. Еще очень много нужно сделать. Я думаю, у всех нас, кто пережил все это, есть многое, что мы можем предложить тем, кто проходит через все это сейчас. Потому что они испытывают такую изоляцию. Если бы я не позвонила тогда по телефону (в группу самопомощи) и если бы в операционной не было супервизора, который увидел мое состояние... — я имею в виду, что эти люди буквально спасли меня.
Под «миссией» я подразумеваю, что хочу участвовать в чем-то. Как те люди, которые поддерживают больных, перенесших удаление молочной железы. Или группы самопомощи больных раком. Чтобы помогать людям, у которых случилось такое же горе.
Мне бы хотелось кое-чем с вами поделиться. Вчера я была в больнице и там было три операции. Последней я боялась. Это была маленькая девочка пяти лет. Два года назад я была в операционной, когда ее оперировали по поводу рака. Она прошла курс химиотерапии и теперь поступила снова. У нее в животе нашли какое-то образование. Она плакала и отбивалась. Не хотела идти в операционную, звала маму. Я постаралась поговорить с ней и объяснить, что с ней будут делать, а она спрашивала, почему ей нужно делать операцию, и будут ли ей делать уколы, и будет ли больно — все это было ужасно. Потом хирург сделал разрез, и мы увидели, что у нее только киста и она доброкачественная. И он послал меня в приемную сообщить об этом ее матери и отцу. Они встали, когда увидели меня, и я видела по ним — чего они ожидают. Я сказала: «Все хорошо. Это только киста. И она доброкачественная». Они мне не поверили. «Вы нам правду говорите? И это все?» Я кивнула. Они переспросили: «Вы уверены?» И я ответила: «Да, я уверена».
Вот такие дни дают мне силы для продолжения жизни.