Я расставлю слова
В наилучшем и строгом порядке —
Это будут слова
От которых бегут без оглядки.
Юрий Одарченко
В последние годы всё чаще приходится иметь дело с поэтами, забытыми «не просто так»: создается впечатление, что многих забыли намеренно. Но если и речи нет о том, чтобы грязный рассказ Катаева начала 1950-х годов мог чем-то повредить нынче уже всемирной славе Волошина[305], или мерзость, сказанная Маяковским незадолго до самоубийства, нанесла ущерб еще более несомненной славе Цветаевой[306], то над многими писателями, похоже, «казнь забвением» пусть отчасти, но всё же состоялась. Среди них — представитель «южно-русской плеяды», один из самых виртуозных русских поэтов века минувшего Марк Тарловский. Судьба свела его с десятками писателей, чьи имена сияют теперь в литературе как звезды и первой, и второй величины — от Багрицкого, Олеши и ниже. Между тем имя самого Тарловского жизнь всё время старалась аккуратно спрятать в тень этих имен. Он сумел выжить, но не дожил до лучших времен, «до себя», а поскольку судьба его не была ни «маяковскоцентрична», ни «мандельштамоцентрична» (список можно продолжить, но лишь имен на десять-пятнадцать — «пропущенные страницы» начали замечать сравнительно недавно), почти не интересовались им и по смерти.
*
Марк Ариевич-Вольфович Тарловский (по еврейской традиции были, видимо, у него и другие имена) родился 20 июля (2 августа) 1902 в Елисаветграде — городе, где бывали Пушкин и мицкевич, где в 1847 дал концерт Ференц Лист (среди слушателей был никому тогда не известный молодой гарнизонный офицер Афанасий Фет), где родились Генрих Нейгауз, Аминадав Шполянский (он же Дон-Аминадо), Юрий Олеша, а немного позже — Арсений Тарковский, собрат Тарловского по перу как в поэзии, так и в поэтическом переводе.
Двоюродный брат Тарловского — еще один уроженец Елисаветграда Абрам Маркович Гольденберг (1897–1968), известный под псевдонимом «Арго» (позднее «А. Арго»), соавтор Николая Адуева. Дуэт «Адуев — Арго», работавший в легком жанре (куплеты, тексты к опереттам и т. п.), упомянут Михаилом Булгаковым под прозрачным «дважды псевдонимом» в «Роковых яйцах»:
В Эрмитаже, где бусинками жалобно горели китайские фонарики в неживой, задушенной зелени, на убивающей глаза своим пронзительным светом эстраде куплетисты Шрамс и Карманчиков пели куплеты, сочиненные поэтами Ардо и Аргуевым:
Ах, мама, что я буду делать
Без яиц?..
— и грохотали ногами в чечетке.[307]
Старший брат Арго, Яков Гольденберг (1890–1963), писавший под псевдонимом «Куба Галицкий» (позднее Яков Галицкий), вошел в историю литературы прежде всего как автор первого варианта (1940) текста песни «Синий платочек» (мелодия написана Ежи Петерсбурским на готовый текст)[308]. Словом, «южнорусская плеяда», до сих пор толком не изученное, но важнейшее явление в русской литературе первой половины XX века, изрядно получила и от семьи владельца типографии Марка Гольденберга, и от семьи типографского служащего Ария-Вольфа Тарловского.
В 1912 семья Тарловских перебралась в Одессу, где через год юный Марк поступил в мужское среднее учебное заведение Ведомства МНП Л.П. Ковальчука. В V классе, учась уже в знаменитой Одесской гимназии Н.Ф. Черткова, учрежденной Н.К. Илиади, — той самой, в которую Ильф и петров «отправили учиться» Остапа Бендера! — отличился «за благонравие и отличные успехи» и получил премию I-ой степени. В мае 1920, сразу же по окончании гимназии, Тарловский поступил на службу в статистико-экономический отдел Особой Одесской Губернской Военно-Продовольственной Комиссии (Опродкомгуб), а в сентябре был зачислен в Одесский институт народного образования.
Сочинять, насколько известно, юный Марк начал в 1910. От первых пяти лет творчества остались одни названия — их Тарловский сохранил в списке литературных работ, составленном в 1945-м, неведомо для каких надобностей: «1910 — басни; 1911 — „Погром“ (пьеса); „Иван Сусанин“, „Под сенью Бога“ (отрывок поэмы), „Моисей“ (отрывок поэмы), „Евреи“; 1914 — „Погром“ (поэма), „Европейский пожар“, „Вильгельм II“, „Слава Бельгии“, „Позор Германии“»[309]. Тематика более чем ясна, а в остальном, надо полагать, была это обычная ювенилия. Перебираясь вместе с родителями в 1922 году в Москву, Тарловский довольно тщательно разобрал свой архив: всё написанное ранее 1915, деликатно говоря, похоронил, а от периода 1915–1919 оставил считанные стихотворения такого рода:
Сладка людская кровь — она густа и дымна –
Безумной похотью народы пламеня,
Она для жизни их как масло для огня,
Как солнце для цветов, как музыка для гимна. <…>
1919[310]
Думается, не случайно они так и не пошли в печать: в конце 1919 и в поэтике, и в дальнейшей судьбе Тарловского наступил коренной перелом, ибо на жизненном пути возникли два человека. Первый — царь и Бог «южнорусской плеяды» Эдуард Багрицкий (1895–1934); второй — переехавший из Харькова «параболистый бард, источник бертолетового света» Георгий Шенгели (1894–1956). С обоими отношения «учитель — ученик» постепенно переросли в дружеские, но если первого Тарловский боготворил до конца своих дне (кстати, успел побывать товарищем председателя — Ю. Олеши — одесского «Коллектива Поэтов», основанного Багрицким в апреле 1920), то со вторым в начале 1940-х просто разошелся во взглядах на поэтический перевод, а в 1948 был вынужден «расквитаться», выступив в неблаговидной роли обличителя. Не потомкам, живущим в другую эпоху, его судить. Но, как бы то ни было, предельная раскованность Багрицкого и предельная же отточенность Шенгели суть основные компоненты гремучей смеси по имени Марк Тарловский, и заглавие «(Техника) x (Чутье)» гораздо больше подходит ему самому, нежели его одиозному стихотворению.
В апреле-мае 1922 Тарловский, научный сотрудник Одесской публичной бибиотеки, впервые оказался в Москве — в командировке за обязательными экземплярами — почти сразу перебрался туда насовсем, как и многие другие из «южнорусской плеяды», о чем он подробно (хотя и в духе своего времени) расскажет в стихотворных мемуарах «Веселый странник». Из Одесского института он перевелся на этнолого-филологическое отделение (с 1923 Отделение литературы и языка Факультета общественных наук) Первого Московского Государственного Университета; в 1924 году окончил курс секции русской литературы. В 1925 числился аспирантом Института языка и литературы, однако научной карьеры не сделал.
С 3 апреля 1923 Тарловский — корреспондент журнала «Огонек», где появились его первые публикации; до отъезда в Фергану (1 мая 1930) сотрудничал во множестве журналов и газет одновременно. В литературу, по крайней мере в журналистику, молодой поэт как будто вживается. Но чем была коммунальная Москва тех лет, хорошо известно по очеркам Михаила Булгакова и Сигизмунда Кржижановского, природных киевлян; тот же Булгаков в «Собачьем сердце» всё сказал о царившей в стране разрухе. Как писала в эти годы (в эмиграции) Марина Цветаева: «Быт. Тяжкое слово. Почти как: бык»[311] Отдельными квартирами в те годы могли похвастаться разве что вымышленные профессора Преображенские (читай — Вороновы, а Самуил Воронов жил в те годы во Франции). Вот как описан Тарловским собственный быт:
<…>
3. Размер занимаемой жилплощади 16 кв. арш. (22,78 кв. м., по тем временам большая комната. — Е.В., В.Р.)
4. Количество комнат 1
5. Количество членов семьи, проживающих на означенной жилплощади Двое (отец и мать, живущие рядом и занимающие 32 кв. арш.)
6. Имеется ли дополнительная площадь нет
7. Жилищные условия крайне неблагоприятны для литературной работы: 1) комната проходная; 2) от проживающих в квартире многочисленных соседей не изолирована; 3) с кухни доносится беспрерывный шум; 4) маленькие дети соседей (5) шумят под самыми дверьми в коридоре; 5) водонапорные моторы (квартира — в шестом этаже, и лифт, кстати, прочно бездействует в течение ряда лет) оглушительно гудя с раннего утра до поздней ночи с небольшими лишь перерывами и т. д. — всё это, вместе взятое, заставляет работать по ночам, что непроизводительно и крайне вредно для здоровья.[312]
«Быт. Тяжкое слово». Куда тяжелее, чем любой бык. Римские императоры, кстати, принимали ванны из крови молодых быков, надеясь обрести сексуальную мощь и продлить молодость, но, как известно, не помогало. Не дождался помощи и Таровский; иные семьи жили в таких комнатах и через тридцать лет, причем умещалось на «16 кв. арш.» по шесть-восемь человек. в этой квартире (Козицкий пер., д. 2, кв. 271) Тарловский остался до конца 1940-х, не считая времени, когда была возможность уехать из Москвы в командировку.
В 1926–1928 стихи Тарловского довольно широко печатались в литературных сборниках и периодике, а в апреле-мае 1928 вышла в свет его первая, совершенно зрелая книга стихов «Иронический сад». Вышла чуть ли не с единственным исправлением: не понравилось корректору ударение «украинкам», он и «поправил» строку.
Это был последний «год свободы»: еще могли более-менее безнаказанно выходить такие книги, как «Форель разбивает лед» М. Кузмина, «Кротонский полдень» Б. Лившица или «Столбцы» Н. Заболоцкого (в начале 1929), мог печататься в «Сибирских огнях» харбинский эмигрант Арсений Несмелов. Но Главное управление по делам литературы и печати (Главлит), возрожденное в год переезда Тарловского в Москву, в 1927 окончательно оформилось как монопольный аппарат цензуры, а почти одновременно с выходом «Иронического сада» начало набирать силу партийное руководство цензурой, при котором что бы то ни было ироническое уже не подразумевалось. Строфа, вынесенная Тарловским в эпиграф к дебютному сборнику, обернулась для него горькой иронией: сколько солист ни утопай в руладах, страшные розы, на глазах распускавшиеся в советском ироническом саду, только и могли кивать невпопад, ибо гармонии не понимали.
*
Проведя июль-август 1929 в Крыму — в основном, конечно, Коктебеле у М. Волошина, — Тарловский сразу по возвращении в Москву, «по горячим следам», сдал в набор второй сборник под названием «Почтовый голубь». Чудом сохранившаяся первая корректура, выправленная не только автором, но и бдительным редактором, — в сущности, всё, что осталось от сборника в его аутентичном виде. В начале 1930 «Почтовому голубю» подрезали крылья.
То ли Тарловский понял, что запахло не столько жареным, сколько паленым, то ли чистосердечно решил «перестроиться» (вполне возможно, если все его высказывания по этому поводу принимать всерьез), но — после поездки в Среднюю Азию и четырех месяцев (с 1 мая по 1 сентября 1930) каторжной работы преподавателем русского языка и заведующим кабинетом русского языка в Узбекистанском высшем педагогическом институте г. Ферганы — из-под го пера начало появляться нечто в русской поэзии уникальное: идеологически выдержанные, актуальные, порой кощунственные — словом, советские стихи… с виртуозной отделкой и типично «южнорусским» (если угодно, жлобским) прищуром — наследство Шенгели и Багрицкого, неискоренимое в Тарловском. Три таких стихотворения в виде заключительного раздела были приторочены к изуродованному до неузнаваемости «Почтовому голубю» — и 27 мая 1931 с издательством «Федерация» был заключен договор на сборник «Бумеранг» (с Багрицким в роли редактора).
В конце февраля 1932 «Бумеранг» вышел в свет. И через некоторое время стало ясно — «заветное наследство» Багрицкого и Шенгели вышло Тарловскому боком: в разраставшемся ироническом саду соловей начинал превращаться в насекомое, а розы — собратья-литераторы, члены Российской ассоциации пролетарских писателей (РАПП) — в хищные растения.
17 апреля 1932 на производственном совещании поэтов РАПП тов. Л. Авербах, говоря о коммунистическом перевоспитании попутчиков, о борьбе с халтурой и чуждыми влияниями, заявил по поводу «Бумеранга»: «<…> здесь есть две строчки, которые приводят меня в состояние бешенства. Когда он говорит о Средней Азии, он пишет следующее:
“Это — фабрика гор, где б казался Казбек
Лишь кустарным бугром от садовых мотык,
Где себе на потребу ломает узбек
Благородный тургеневский русский язык.”
Вот такая великодержавная шовинистическая сволочь лезет из этих строк. Если бы в Грузии или Армении кто-либо вышел с таким заявлением, то, я думаю, товарищи проработали бы его в несколько раз сильнее, а у нас такие вещи сходят. Это — безобразие. Это показывает, что мы недостаточно внимательно относимся к национальным вопросам <…>»[313].
На второе производственное совещание (20 апреля) РАПП пригласил самого Тарловского; стенограмма его выступления (см. в Приложении) вряд ли нуждается в комментариях. 23 апреля в «Литературной газете» появился отчет о выступлении Л. Авербаха и «реакционной» речи Тарловского, получившей «отповедь» от имени президиума в лице тов. А. Селивановского. Тем же число датируется Постановление Политбюро ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций», согласно которому Ассоциацию пролетарских писателей надлежало ликвидировать, а «всех писателей, поддерживающих платформу Советской власти» — объединить в единый союз советских писателей. Однако Тарловский не успокоился: 2 июня он направил в редакцию «Литературной газеты» открытое письмо (см. в Приложении), о публикации которого, разумеется, не могло быть и речи.
Остается гадать, осознавал ли Тарловский грозившую ему опасность, объяви он войну бывшим РАППовцам. Но едва ли по случайному совпадению на третьем и последнем сборнике Тарловского «Рождене родины» редактором обозначен Алексей Сурков, председательствовавший на злополучном совещании и усмотревший в заглавии «Бумеранг» «намек на инициалы одиозного поэта». Часто цитируется ответ Тарловского: «Если бы я назвал книгу иначе — “Лязг”, “Мозг”, “Вдрызг”, то, может быть, сказали бы, что это — Зинаида Гиппиус». В подобной глоссолалии можно далеко зайти (в названии «Болт», или, скажем, «Гвалт» легче легкого увидеть инициалы Льва Троцкого). Сурков тогда не ответил — повел себя осторожнее других, поскольку знал, что, во-первых, кадры высокой квалификации полагается беречь (не зря же некто узнавал у Пастернака, «мастер» Мандельштам или нет: советская власть никогда не чувствовала себя столь неколебимой, чтобы разбрасываться своими воспевателями) и, во-вторых, доводить дело до ареста затравленного писателя — верный путь к тому, чтобы самому пройти по тому же делу (а сам Сурков мастером не был никогда). Этого не знали другие, кто был готов разорвать Тарловского на части: ни отвественный секретарь РАПП тов. Авербах, расстрелянный в 1937 (или покончивший с собой, или погибший в лагеря в начале 1940-х), ни ведущий критик РАПП тов. Селивановский, расстрелянный годом раньше (или умерший в тюрьме). Знал Сурков и о том, что Тарловский уже достаточно широко печатается как переводчик, знал, как верно выбираются им для перевода идеологически выдержанные произведения.
*
История Тарловского в 1930-е — сплошная череда неосуществленных проектов, причем не только оригинальных, инициированных им самим, но и переводных, делавшихся по прямому заказу. Опять из области гаданий: неужели с головой ушедший в переводы Тарловский был настолько наивен, что надеялся в 1930-е издать книгу, соответствующую авторскому замыслу, но при этом хотя бы на йоту (пожертвовать которой он, видимо, был неспособен) уклоняющуюся от заданного партией и правительством курса?
19 сентября 1931 Тарловский по поручению Всесоюзного объединения зверобойной промышленности и хозяйства «Союзморзверпром» (Наркомснаб) и редакции «Голос рыбака» отправился в двухмесячную командировку на Черноморье «с целью изучения и описания дельфиньего промысла в наших водах, а также организации рабкоровских бригад из среды черноморских зверобоев»[314]. По результатам поездки была написана прозаическо-очерковая книга «В созвездии Дельфина». Дельфиний промысел давно запрещен, что соблюдается даже не особо свободолюбивыми режимами; нашим современникам, привыкшим смотреть на дельфинов как на приматов моря, эта книга — всё равно что кулинарное пособие антропофага.
В предисловии к ней Тарловский проговаривается о своих истинных намерениях: «…я старался построить свою книгу так, чтобы ее можно было читать не как беллетристическое произведение (непременно по порядку), но и отдельными главами, вразбивку, как сборник стихов»[315]. Другими словами, Тарловский пытался хотя бы таким способом опубликовать некоторые из «зарезанных» стихотворений «Почтового голубя». Чуть выше он говорит об этом прямо: «…я представил здесь материал двух родов: стих, которым беседую с самим собой, который читатель как бы невольно подслушивает (такой стих разбросан по всей книге), и стих, которым беседую с особого вида читателем, пытаясь быть для него максимально понятным. Таким стихом написана последняя глава книги — “Проза в хореях”. Читатель, на которого рассчитана эта книга <…> черноморский зверобой, во-первых, и школьник, во-вторых. Последний (в Москве, в Крыму и на Кавказе) потребовал от меня, чтобы стихи мои были не ломаные, “гладкие” и легко запоминающиеся. Для зверобоя я вплел в эти стихи производственные пени». Вот так: мол, заказец нате, а сокровенного не трожьте. Договор на книгу с издательством «Федерация» заключался дважды — 17 марта и 28 ноября 1932, однако рукопись не дошла даже до набора.
С «Послесловием» к «Дельфину» связан забавный случай. В фонде Тарловского лежат черновики стихотворения-монолога от лица дельфина. По ним никак не удавалось восстановить последний вариант ключевой строки — фразы, бросаемой дельфином автору. Поначалу как будто должно было стоять: «Ты двести страниц написал под копирку». Только при сквозном просмотре материалов удалось установить, что «Послесловие» к книге «В созвездии Дельфина» и есть искомое стихотворение. Окончательный вариант загадочной строки оказался, как и вся книга, чудовищным: «Ты новую книгу пропел под копирку». Это ли не символ советской поэзии с конца 1930-х до 1980-х? но стихи приходится публиковать. В конце концов, современная наука убедительно доказала, что наши предки
Тарловского выявил затесавшуюся среди совсем не художественных материалов книгу «В созвездии дельфина»: книгу о дельфиньих промыслах Черного моря, о заготовке дельфиньего мяса, дельфиньего жира; нашим современникам, привыкшим смотреть на дельфинов как на приматов моря, чей промысел давно запрещен и соблюдается даже не особо свободолюбивыми режимами, эта книга всё равно что кулинарное пособие антропофага. Однако и ее Тарловский набил стихами о Черном море («Керченские косы», «Ираклийский треугольник» и т. д.). И вот здесь-то и отыскалось стихотворение «В ночном забытьи, у виска набухая…». Лучше бы не отыскивался, но что есть, то есть. И «Пение под копирку» — это ли не символ советской поэзии с конца 1920-х по конец 1980-х? Тут лучше опустить занавес. Но стихи приходится опубликовать. В конце концов, современная наука довольно убедительно доказала, что наши предки-кроманьонцы не просто истребили, а именно съели всю расу своих дальних генетических родственников — неандертальцев. С дельфинами, само собой, еще недавно и вовсе не церемонились.
Подобно «Дельфину» не дошло до читателя и составленное Тарловским в 1933 избранное «Из трех книг» дл «Библиотеки “Огонек”» (состав см. в Приложении). Характерно, что третья книга самим фактом «присутствия» в избранном заявлена как готовая, хотя к тому моменту она если и существовала, то в рукописи, причем далеко не в окончательном варианте.
*
Требовалось найти «отхожий промысел». И в 1932 Тарловский вступает на путь профессионального поэта-переводчика. С детства легко ловивший языки (что свойственно жителям Новороссии), сдавший в университете экзамены по польскому и французскому, Тарловский в пору своего пребывания в Фергане если не выучил, то прилично разобрался в узбекском, следом целенаправленно изучал казахский. Знание двух-трех тюркских языков делает человека потенциальным носителем всех остальных, не мешали бы работать. И разумеется, не следует забывать о подстрочно-поточном методе, без которого освоение великой многонациональной литературы народов СССР было немыслимо.
Переводы Тарловского из той самой литературы по тому самому методу, на протяжении 1932–1934 появлявшиеся в газете «Правда», журналах и альманахах, легли в основу поистине чудовищной авторской антологии «Поэты Сталинской эпохи». К счастью, заявка на нее была отклонена. К счастью, уцелела рукопись (можно издать, да желания нет), позволяющая, например, полностью расшифровать загадочный раздел переводов в сборнике «Рождение родины» (состав см. в Приложении) — настолько загадочный, что современный критик написал о нем так:
Половину «Рождения Родины» составляют «переводы». Беру обозначение жанра в кавычки, потому что большинство этих вещей подозрительно смахивает на мистификации. Ну, хотя бы тем, что они… анонимны: в подзаголовке просто указано «с якутского», «с татарского» или «с узбекского» <…> Расчет Тарловского строился, вероятно, на том, что в пору официально поощряемого увлечения культурным строительством многонационального «союза нерушимого» на такую мелочь едва ли кто обратит внимание. И можно, ничем не рискуя, приписать строчки:
В глубинах грез ты, как безглазый крот,
Глядел на жизненный круговорот, —
безымянному якуту, который сроду кротов не видал…[316]
О причинах, по которым стихотворения напечатаны анонимно, сейчас речи нет, но якут (как и все прочие), оказывается, отнюдь не был безымянным. Одуор Моруо, он же Илиадор Дмитриевич Тимофеев, в 1930–1931 выпустил в соавторстве с Георгием Устиновичем Гермогеновым-Эргис первый самоучитель якутского языка. Если он и не видел живого крота, то, надо полагать, как филолог знал, что это за животное. Да и необязательно видеть живого крота, чтобы упомянуть его в своих стихах. Кстати, «старым кротом» называет Тарловский К. Маркса в стихотворении «Мыслитель», не допущенным ни Багрицким в «Бумеранг», ни Сурковым в «Рождение родины». Сурков знал, чем кончаются попытки бежать впереди паровоза, потому и прожил чуть не 84 года, пережив не то что Сталина — даже Брежнева. А Тарловский, хорошо изучивший нравы восточных деспотов, знал, что в стране не бывает больше одного падишаха, потому и подал в Гослитиздат на имя А.П. Рябининой (оставившей по себе в издательстве добрую, без кавычек, память) заявку на книгу «Поэты Сталинской эпохи».
От характеристики оригинальных стихотворений «Рождения родины» лучше воздержаться, тем более что Тарловский прекрасно осознавал, какая участь ожидает его по выходе этого сборника. Он приложил некоторые усилия, чтобы сделать свое детище более… человечным. В письме в Гослитиздат от 15 января 1935, униженно прося расширить сборник на пять стихотворений, он резюмирует: «Эти вещи необходимы в моей книге, потому что без них центр тяжести сместится в сторону имеющихся в ней переводов, а это мне невыгодно как самостоятельному автору, и я этого, наконец, просто не хочу. Пусть это несколько “трудные” вещи, но они нужны, потому что без них книга станет слишком легковесной, отчасти даже газетной, а для автора с таким литературным прошлым, как мое, это — зарез, это чревато обвинением в приспособленчестве. Моя книга целиком составлена из вещей, написанных на общественно-политические темы. Это сделано сознательно. Но известно, какие книги выпускал я раньше. Пусть же читатель видит, что ломка во мне идет органическая, а не приспособленческая, пусть видит, что на такие темы, где, к сожалению, до сих пор царит еще газетный шаблон, я пишу не шаблонно, что этими темами я овладеваю не по линии наименьшего сопротивления. А для того, чтоб он это видел, надо включить в книгу прилагаемые здесь стихи, и об этом я прошу»[317].
Всё правильно. Всё он понимал, даже если переоценивал роль, которую могли сыграть в сборнике так и не включенные в него пять стихотворений. Всё понимали и его адресаты — ответственный редактор сборника тов. Сурков, политредактор Госиздата тов. Румянцева, уполномоченный Главлита при Гослитиздате тов. И.М. Рубановский. «Зарез», наступивший для поэта Марка Тарловского с «Рождением родины», был куда страшнее того, которого он боялся.
*
Летом 1935 Тарловский предложил редакции журнала «Красная новь» поэму «Веселый странник» — стихотворные мемуары об Эдуарде Багрицком. Рукопись вернули, для приличия предложили доработать. 8 октября 1935, перед очередной командировкой в Алма-Ату, Тарловский сдал доработанный вариант, сопроводив его письмом, в котором, кстати, писал следующее: «В моей “воспоминательной поэме” взаимодействуют вообще два начала — ирония и пафос. Между этими началами в поэме, по-моему, установлено равновесие. Ирония спасала меня от чрезмерного возвеличивания персонажей (главным образом, окружавших Багрицкого), а пафос, наоборот, — от чрезмерного снижения этих персонажей (главным образом, самого Багрицкого). Всем, когда-либо читавшим мои стихи (а вы их читали), должно быть известно, что это взаимодействие между пафосом и иронией вообще присуще почти каждой моей работе. Поэтому пусть не смущается тов. Митрофанов наличием этой особенности в моей поэме, наоборот, — пусть он видит в этом ее достоинство»[318]. Судя по тому, что поэма осталась неизданной тов. Митрофанов А.Г. (1899–1951), консультант «Красной нови», смущаться не перестал.
По возвращении из Алма-Аты, 28 ноября 1935 Тарловский подал заявку на новый сборник стихотворений «Борение иронии» (состав см. в Приложении), включив в него и «Веселого странника». 13 из 45 стихотворений, обозначены в составе, либо не сохранились, либо не поддаются идентификации. Но если судить по остальным стихотворениям, можно не сомневаться: будь сборник поставлен в план, он мог бы вернуть Тарловскому-поэту доброе имя. Именно по этой причине план обошелся без Тарловского. Ироническому саду уже давно было не до него.
Наконец, 23 ноября 1938 Тарловский предложил Госиздату авторскую книгу, посвященную «Слову о полку Игореве» (с предисловием А.С. Орлова). Книга включала введение, стихи о «Слове о полку Игореве», статью о Баяне и Джамбуле (!), статью личности автора поэмы, стихотворный перевод-пересказ с предисловием, комментарий. Заявка не прошла, хотя перевод все-таки был опубликован полностью в том же году. Более Тарловский собственных проектов не предлагал.
*
В целом судьба переводного наследия Тарловского мало чем отличается о той, что постигла его оригинальное творчество: вышло в свет несравнимо меньше того, что было сделано, и большинстве своем не то, что выдерживает проверку временем. Судьба следовала правилу — под копирку: старайся не старайся — всё равно ничего не издашь. Множество авторов, дошедших до русского читателя в переводах Тарловского, ныне кануло в Лету вместе с эпохой, к которой принадлежало. И все-таки об одном из них, чье имя стало нарицательным для метода поточно перевода «великой и многонациональной», нужно сказать особо.
В середине 1930-х Тарловский решил ориентироваться на Казахстан. Он совершенно добросовестно и полностью перевел эпические поэмы «Кобланды-батыр» (отд. изд. — Алма-Ата, 1936), «Кыз-Жибек», «Козы-Корпеш и Баян-Сулу» (всего около 8.000 строк). Но Советскому Казахстану понадобился живой классик, и в 1936 сверху поступило распоряжение к первой декаде Казахстана в Москве: найти акына, такого же старого как лезгинский ашуг Сулейман Стальский (1869–1937). В итоге Тарловский оказался одним из множества хороших, но отчаянно одинаковых переводчиков бессмертного, как Кощей, Джамбула Джабаева (1846–1945).
Началась война — чем не повод для Кощея Бессмертного запеть в полный голос? Видимо, кто-то в верхах оценил пластику и мастерство «переложений» Тарловского (не следует забывать, что подстрочник ему не требовался ни в каком смысле) и сотворил то, что не назовешь, перефразируя Кольриджа, иначе как «чудовищное чудо»: в 1941–1943 Тарловский находился при Народном Акыне Джамбуле на должности русского секретаря и основного переводчика его произведений. В неопубликованной автобиографии Тарловский скромно записал: «Перевел на русский язык большую часть песен Джамбула периода Великой Отечественной войны (30 из 35-ти), в том числе — “Ленинградцы, дети мои!”, “Москва”, “В новогодний торжественный час», “Советским гвардейцам», “Песня весны”, “Сказание о большевистской правде”…»[319] Так и хочется процитировать знаменитую многостраничную поэму «Ленинградцы, дети мои» — похоже, Тарловский предвосхитив грядущие заветы Ивана Кашкина, действительно переводил не то, что автор сказал, а то, что хотел сказать. Более чем вероятно, что поначалу акын Кощей вообще ничего не сказал, но Тарловский сумел выбрать правильную идеологическую линию, а другие секретари Бессмертного, казахские, воссоздали его невоплощенную мысль (это и называют «джамбулизация») — и диада «поэт — переводчик» породила то, что хорошо (читай: чудовищно) по-русски, замечательно (читай: кошмарно) по-казахски, но отрицать высокие художественные достоинства этого ужаса невозможно:
Не затем я на свете жил,
Чтоб разбойничий чуять смрад;
Не затем вам, братья, служил,
Чтоб забрался ползучий гад
В город сказочный, в город-сад;
Не затем к себе Ленинград
Взор Джамбула приворожил!
А затем я на свете жил,
Чтобы сброд фашистских громил,
Не успев отпрянуть назад,
Волчьи кости свои сложил
У священных ваших оград.
В самом деле, кому и петь о костях, как не Кощею Бессмертному?
Однако в 1943 году Джамбул стал совсем плох, и стало ясно — долго не протянет. 1 октября от «должности» Тарловский был освобожден — и мигом отступил на подготовленную линию обороны: теперь он держал путь в Бурятию, взыскуя договора на эпос «Гэсер» и прочие переводы бурятской поэзии. Здесь у него дело пошло хуже: насквозь пронизанная буддизмом культура Бурятии буквально ни в чем не сходилась с привычной Средней Азией. Одного Джамбула не миновать, а двум, конечно, не бывать. Копирка судьбы начала стираться.
*
«Лирическая производительность» Тарловского-поэта снизилась почти до нуля: за двадцать лет он написал меньше, чем раньше выходило за год. Всё оставалось при нем: в 1940-е — 1950-е, окончательно перейдя к «писанию в стол», он создавал настоящие шедевры, пусть и немногочисленные, но жизнь — советская, тяжкая как слово «быт» — кончалась. Болело сердце, поднималось давление (свидетельство Нины Манухиной, вдовы Г. Шенгели). Обладай Тарловским иным здоровьем, всё наверняка пошло бы иначе: в 1950-е и позже еще можно было «начать сначала» (что и сделали не очень любившие Тарловского С.И. Липкин и А.А. Тарковский, да и не только они). Но для тех, кто ушел из жизни в начале 1950-х, — например, для Александра Кочеткова, поэта сходной судьбы, — «воз и ныне там».
Тарловский работал пока хватало сил: один из последних договоров на перевод (с киргизского, стихи Аалы Токомбаева) датирован 19 марта 1952. Но только Джамбулы умирают на сотом году жизни, Тарловским бывает отпущена разве что половина. По воспоминаниям Нины Манухиной и поэта-переводчика Вильгельма Левика, 15 июля 1952 Тарловский упал на Тверской возле бывшего (и будущего) Елисеевского магазина, прямо напротив своего дома — известного небоскреба Нирнзее в Большом Гнездиковском переулке, от жары у него случился гипертонический криз. Поэт лежал под палящим солнцем, не мог говорить и лишь показывал на нагрудный карман рубашки (там лежал билет Союза Писателей). Люди проходили мимо — принимали за пьяного. Когда появилась вызванная милицией скорая помощь, было уже поздно. Всего нескольких дней не дожил Тарловский до своего пятидесятилетия. Годом позже ушла из жизни (по слухам — добровольно) его вдова, Екатерина Александровна, поэтесса и переводчица Лада Руст, ныне совсем забытая, и следует еще разобраться — насколько справедливо.
*
Не хочется и вспоминать те причины, по которым стихи Тарловского за три с лишком десятилетия так и не удавалось издать: сперва говорили, что он «сидел», потом — что «слишком мало сидел» (откуда эта легенда, о которой пишет М.Л. Гаспаров?), потом — что «вовсе не сидел, а у нас очередь из тех, кто сидел»; был и невероятный аргумент, как «не сто ит, не надо: с Тарковским будут путать, а тут имидж нельзя менять, релевантность упадет…». В XXI веке на смену таким аргументам пришел последний: «издавайте сами, у нас наконец-то полный Бродский (вариант: Набоков) выходит».
…Имя Тарловского выплыло из небытия лишь в 1977, когда один из авторов этих строк, Евгений Витковский, затеял в самиздате небольшую серию «БДП» — «Библиотека Для Поэта». «Эрика», понятное дело, брала четыре копии, и один экземпляр оставался у составителя, другой шел в подарок учителю — Аркадию Штейнбергу, еще два уходили в самиздат и размножались уже сами по себе, в арифметической или геометрической прогрессии (если вообще не экспоненциально) — в зависимости от того, что насколько приходился поэт по душе читателю. Разбираться, что кому выпало, тут не место, но Тарловский появился в планах «БДП» едва ли е по приказу Штейнберга: «Старик, почему я не вижу у вас в планах имени Марка Тарловского?! Это был невообразимый мастер!» Конечно, «Иронический сад» и спустя пять десятилетий после издания оставался для библиофилов культовой книгой, но что именно поэт оставил помимо нее, понять было невозможно. Надо было, как обычно, идти в ЦГАЛИ (ныне РГАЛИ), где хранился его архив, судя по отсутствию подписей на листах использования, никого в ту пору не интересовавший.
О научно подготовленном издании тогда и мысли не было. Цель стояла другая: поколение поэтов-переводчиков примерно 1950 года рождения нуждалась в свежем воздухе, в новой ступени мастерства, а откуда ей было взяться? «Иронический сад» явно говорил о том, что «за бортом истории литературы» остался виртуоз русского стиха. Штейнберг же, знакомый с Тарловским еще по Одессе, только подливал масла в огонь: «Вы в его архиве не удивляйтесь — он совершенно иначе, нежели общепринято, строил прилагательное. Вместо “клопиный”, “холопский”, “звериный” он писал “клопий”, “холопий”, “зверий”; это не ошибка, это его принцип. Зарифмовать он умел такое, что нынешние наши <некорректный поименный переход на личности > могу сперва <некорректное предложение противоестественного действия >, потом взять веревку и удавиться от зависти». Никто вроде бы не удавился, но то, что совсем не нынешние, а прежние поколения поэтов брали у Тарловского его поэтические находки и объявляли их своими, — этот факт место имел не раз и не два. Не хотелось бы здесь приводить имена этих и по сей день уважаемых людей.
Через несколько месяцев Штейнберг, получив двухтомник Тарловского, листал переплетенную машинопись и радостно находил запомнившиеся ему, но так никогда и не опубликованные стихотворения: «Вот тут каждый раз повторяется дважды одна строка… Должен быть более поздний вариант — я убедил его от повтора отказаться…» Речь шла о стихотворении «Но поговорим по существу…». Вариант с «отказом» — превращением пятистиший в четверостишия — так и не нашелся.
К сожалению, «самиздатский» двухтомник содержал огромное количество неверных прочтений и иных погрешностей. «К сожалению» — потому что мелкие публикации 1990-2000-х годов в периодике и антологиях скрупулезно воспроизводят все эти погрешности, прибавляя к ним новые. Как писал Сальвадор Дали: «Блаженны подражатели — им достанутся наши недостатки». Подражатели, горе-публикаторы, быть может, и блаженны, а вот читатель остался в большом накладе. Нам пришлось воспользоваться «самиздатом» лишь в двух случаях — от безвыходности (см. комментарии).
Нынешнее издание Марка Тарловского — страшный памятник Сталинской эпохе, в которой у поэта могла быть одна альтернатива — либо выжить, либо перестать быть поэтом. Кончился век, кончилось тысячелетие, кончилась советская власть; наконец, что совсем невероятно, даже Кощей Бессмертный (Джамбул) с большим трудом сумел умереть. А Тарловский с середины 1930-х всё больше становился анахронизмом: его поэзия погибала, его не захотели принять потомки, начисто забыв пленительную красоту «Иронического сада» и многих более поздних стихотворений.
Да, писались книги о спасении советского народа от недоедания с помощью введения в его рацион огромного объема дельфинопродуктов. Да, была широкомасштабная джамбулизация всей страны плюс химизация и многое другое, столь же никому не нужное, от чего остались только слова. Однако Марк Тарловский как мало кто другой умел расставить любые слова в наилучшем порядке.
Вечная память поэту — и вечное ему прощение.
Евгений Витковский
Владислав Резвый