– Плывут! Плывут! Английский консул объявил. На Кордоне уже даже лавочки закрывать начали! Если нам не верите, спуститесь и спросите сами. Рыбаки, плывшие мимо Лесбоса, видели корабли. Некоторые уже сейчас сидят на мешках и узлах. Завтра утром, еще затемно, корабли войдут в залив! Теперь уж точно!
Когда Ставрос с другими местными мальчишками прибежал, запыхавшись, на Псомалани, Хлебную площадь, Панайота с подружками прыгала через скакалку перед низкой стеной возле полицейского участка. По мальчишкам видно было, что они мчались со всех ног от самой набережной. Язык наружу, щеки розовые, в глазах – безумный огонек. Панайота взглянула украдкой на Ставроса. С висков на раскрасневшиеся щеки у него стекали струйки пота.
– Слышали? Плывут! – прокричал он недавно сломавшимся голосом.
А мальчишки позади него, как попугаи, повторяли:
– Плывут! Плывут! Слышали? Плывут! Как пить дать – завтра будут здесь!
Последнюю фразу они прокричали по-турецки. А затем принялись перечислять названия греческих броненосцев, которые знали с детства наизусть, как какую-нибудь считалку.
– Патрис, Темистоклис, Атромитос, Сириа… Они уже у Лесбоса!
Солнце уже скрылось, и только зеленые луга вдали, где проходила железная дорога, еще оставались освещенными. Мужчины в кофейне, увлеченные игрой в кости, мальчишек даже не заметили. Женщины, которые по своему обыкновению беседовали друг с другом, высунувшись из окон, тоже не прервали своей болтовни. Лишь беззубые старухи, перебиравшие чечевицу сидя на вынесенных из дома стульях, поцокали да головой покачали. Все вокруг было в пыли, но весь квартал окутывал свежий запах зацветших лимонов. Однако ж мать Нико внесла свою нотку: выложила перед дверью рыбные очистки, и в тот же миг крыши ожили – все кошки, с обеда гревшиеся на черепице, помчались на улицу Менекше.
Даже через разделявшее их расстояние Панайота чувствовала исходивший от кожи Ставроса резкий запах соли и пота, и от этого запаха в животе у нее как будто кувыркался котенок. Одет Ставрос был в голубую рубашку с коротким рукавом, и руки его, хотя всего май был, уже загорели. А волосы ближе к кончикам побелели – наверное, от морской соли. Значит, они опять вдоволь наплавались с ребятами. В сердце у Панайоты заныла тоска по всему тому, что она никогда не делала и вряд ли сделает в этой жизни, так как родилась женщиной. До чего, должно быть, прекрасно запрыгнуть в трамвай и ехать куда глаза глядят, а еще лучше залезть в море на первом попавшемся пляже и без устали плыть к горизонту.
Девочки купались только во время пикников, которые устраивали возле бань Дианы, но и здесь они не могли показать всем, что умеют плавать. Им позволялось лишь стоять на мелководье и брызгаться. Пикники эти все равно были одним из любимых летних развлечений Панайоты, и они стали еще веселее, после того как кирья Эфталья в прошлом году купила на улице Френк походную спиртовку. Теперь на пикник женщины несли не только зонты и покрывала, но и полную корзину с кофе, сахаром, туркой, ложками и чашками.
Новая привычка варить кофе на пикниках больше всего была на руку девочкам. В момент, когда их матери, собравшись вокруг крошечной горелки, помешивали кофе, они прямо в платьях, толкаясь, плюхались в воду. И матери, которые до этого то и дело предупреждали непокорных дочек, чтобы те не намочили волосы и одежду, наконец-то – что уж поделаешь? – оставляли их в покое. Вот уж когда можно было наокунаться всласть!
Правда, в конце прошлого лета мать сказала Панайоте:
– Этот год – последний, когда вы так купаетесь. Следующей весной будете уже сидеть рядом с нами, как и подобает девушкам.
Панайота зло сверкнула глазами. Мальчишки-то чуть поодаль за мысом прыгают с валунов!
Теперь прошлое лето казалось Панайоте таким далеким. Уж очень многое изменилось за осень и зиму в мире и в ее собственной душе. Завершилась мировая война – Османская империя проиграла. Некоторые мужчины в их квартале встретили эту новость с радостным волнением, но отец Панайоты, бакалейщик Акис, лишь с тревогой погладил усы.
Впрочем в их дом поражение пришло намного раньше, в Рождество тысяча девятьсот пятнадцатого года, когда в трудовом батальоне погибли ее старшие братья. Эта потеря была настолько велика, что после уже не имело никакого значения, кто в этой войне выиграл, а кто проиграл. В то время как жившие в Смирне выходцы из Европы и местные христиане праздновали вступление в город английских солдат, Акис и Катина поужинали при свете газовой лампы фаршированными баклажанами да пораньше легли спать. Пусть городом управляет кто хочет. Ни одна новость в мире больше не заставила бы ее родителей улыбнуться. Даже спустя четыре года после того страшного известия окна в доме были все еще завешены черной тканью, а Катина продолжала носить траур. И снимать не собиралась. Не было им с Акисом никакого дела ни до победивших в войне, ни до проигравших, ни до судьбы города.
И пока они в безнадежности, тенью повисшей над их душой, проживали день за днем, Панайота верхом на безудержной лошади, подхлестываемой гормонами, стремительно неслась из детства в юность. Прошлым летом в бани Дианы приехала одна немецкая семья. Женщины купались с голыми ногами, да еще и на виду у мужчин. Толкающиеся в воде девочки, мальчишки по ту сторону скалы и даже их матери – все не могли оторвать глаз от длинных белых ног европеек, привольно прыгавших в воду, словно их никто не видел. В тот день Панайота и заметила, что Ставрос, взобравшийся на высокий валун на другом конце пляжа, смотрел не на раздетых женщин, а на нее: на ее красные от солнца плечи и выбившиеся из косы черные завитки волос. Как рыбак, он сидел с голой грудью, без рубашки. Возможно, конечно, что он просто задумался и взгляд его упал на Панайоту случайно, но тогда почему, когда глаза их встретились, он тут же отвернулся? В тот момент Панайоте показалось, что она увидела что-то, что не должна была видеть.
И с тех самых пор сердце ее оказалось в плену чувств, подобных которым она раньше не знала, и при каждой встрече со Ставросом ей чудилось, будто за ней наблюдают. Но и сама она постоянно искала его взглядом: днем у выхода из школы, вечером на площади, воскресным утром в церкви, и в пекарне, и у мороженщика на набережной. Возвращаясь из школы домой, она находила предлог, чтобы сделать крюк и пройти через район Керасохори – там отец Ставроса держал мясную лавку. Иногда – очень редко – парень помогал в лавке отцу или же на велосипеде отвозил мясо какому-нибудь особо важному покупателю.
Но если в результате всех своих стараний и уловок Панайота все-таки встречала по пути Ставроса, она просто отворачивалась и делала вид, что не замечает его. Конечно, ее подружки Эльпиника и Адриана обо всем знали. Если двое, выросшие в одном квартале, вдруг переставали даже здороваться друг с другом, то причиной была либо обида, либо любовь. Либо и то и другое. Но судя по тому, что Панайота постоянно смотрела на свое отражение в витринах и окнах, тут дело было вовсе не в обиде. Эльпиника тоже уже давно вздыхала по сыну рыбака Нико. А Минас Блоха не сводил глаз с Адрианы. Оставалась только Панайота. Вот теперь и она влюблена в смельчака Ставроса.
– Корабли вчера вышли из Кавалы. Сегодня они останутся на ночь в Митилини. А завтра утром, еще затемно, будут в Смирне. Они плывут спасти нас! Они везут нам свободу! Слушайте, слушайте все!
Панайота как ни в чем не бывало продолжала крутить скакалку. И снова горячей волной к вискам поднималось чувство, как будто она стоит в центре мира и все взоры обращены к ней. Она выпрямилась и подняла повыше подбородок. Все, кто той весной видел Панайоту, удивлялись, как она так быстро вымахала. За зиму выросла, как будто кто-то за уши тянул, сделалась на голову выше сверстников. Даже пальцы ее стали длиннее, не говоря уже о руках и ногах, которые она раньше не замечала, а теперь вдруг не знала, куда деть. Эти внезапные изменения доставляли ей неудобства, но по тому, что старухи, например тетушка Рози, при виде ее трижды сплевывали – тьфу-тьфу-тьфу, – а мать прикрепляла к ее одежде изображения Богоматери, синие глазки-амулеты и треугольные обереги-муски с написанными молитвами, Панайота понимала, что изменения эти коснулись не только роста, но и кое-каких других частей ее тела. Об этом же говорили, конечно, и взгляды Ставроса.
– Хватит этой чепухи! – крикнул один из сидевших в кофейне стариков со сморщенным лицом, продолжая при этом перебирать четки. – Сколько уже месяцев они нас спасают. А никто их и в глаза не видел.
– Какие там месяцы, вре? Скоро полвека стукнет, а мы все ждем. Ха-ха-ха!
– Клянусь, они плывут. Мы это от англичан слышали. На набережной все только об этом и говорят. А рыбаки даже видели корабли. Правда, педья[27]?
Мальчишки так и замерли в центре площади, недоуменно переглядываясь. Они-то думали, все в квартале будут эту новость праздновать. Почему же никто не вскочил на ноги и не бросился обниматься со слезами радости на глазах?
– Сынок, Ставраки му! – издалека окликнула Ставроса мать. Она поливала из кувшина красные розы в их крошечном садике перед домом. После целого дня под палящим солнцем земля жадно впитывала влагу, а воздух пах розмарином, как будто после дождя. Их одноэтажный дом выходил на площадь; по беленным известкой стенам разрастались бугенвиллеи, уже раскрывшие свои пурпурные цветы. – Эла, иди сюда, я тебе рубашку сменю. Ты весь вспотел.
Ставрос посмотрел на нее с негодованием. Нашла время рубашку менять! Панайота закусила губу, чтобы не рассмеяться. Не сводя глаз с прыгавшей Адрианы, Минас, в расстройстве оттого, что их известие не вызвало ожидаемого интереса, вышел вперед остальных мальчишек и принялся выкрикивать, тряся при этом колокольчиком, как глашатай:
Его выкрики подхватили и другие мальчишки. Беззубые старухи опять закачали головой, как будто в такт какой-то красивой песне, а девочки подталкивали друг друга и хихикали.
Адриана, прыгая, запуталась в скакалке и чуть не упала.
– Пропала ты, сестрица! – прокричала сидевшая на стене Тасула, младшая сестра Адрианы. – Пропала, втюрилась по уши!
И она запела песню, которую тут же подхватила и сидевшая рядом Афрула, сестра Эльпиники.
Пропаду я от любви, ох, от любви,
Посмотри ты на меня, ох, посмотри,
Солнце ясное мое, ох, ты мое,
Не пройдет моя любовь, ох, не пройдет.
Эльпиника отшвырнула скакалку, подбежала к стене и принялась щипать сестру за ноги.
– А ну, замолчите! Не то я вам покажу!
– Кита, кита[30], сестрица, твой толстячок-то в самом хвосте идет! Солнце ясное Нико му! Ай-ай-ай! Ладно-ладно, молчу. У меня все ноги в синяках, видишь? Вечером покажу маме, посмотрим, как ты это объяснишь.
На этом новом этапе жизни, когда всем правили чувства, Панайота чувствовала себя очень ранимой и одинокой. Иногда девчонки бывали даже более жестоки, чем мальчишки. Что с ней случилось? Проснувшись одним утром, она вдруг заметила, что те песенки про любовь, над которыми она сама всегда потешалась, теперь отзываются болью в сердце. Иногда она даже не могла определить, что именно она чувствует: радость или грусть. Вот они с Эльпиникой и Адрианой покатываются со смеху, и вдруг на глаза набегают слезы. А по утрам ее мучило непреодолимое желание спуститься на набережную и долго-долго смотреть на морскую синеву.
Девочки снова начали прыгать. А мальчишки тем временем, как солдаты, выстроились в колонну и, размахивая вперед-назад руками, двинулись маршем с одного конца площади на другой. От их шагов в воздух поднималась пыль. Не прекращая скандировать, они прошли мимо кофейни, где сидели мужчины и смотрели на них кто безразличным взглядом, а кто и с улыбкой; мимо пекарни, откуда пахло свежевыпеченным белым хлебом; мимо торговца халвой, дремавшего перед питьевым фонтаном на другой стороне площади. Помощник хозяина кофейни выплеснул перед навесом ведро воды. Ставрос в середине колонны тоже вместе со всеми выкрикивал лозунг во славу Венизелоса. Когда они уже поворачивали на улицу Менекше, на которой стоял дом Панайоты, раздался рык:
– Что это, черт побери, за безобразие тут творится?
Голоса мальчишек резко оборвались. Один только Нико, возлюбленный Эльпиники, шедший позади всех, еще пару раз выкрикнул: «Зито, зито!» – но тут же умолк. Скакалка выпала из рук Панайоты, и прыгавшая в тот момент Эльпиника чуть было не упала. Она выругалась, а Тасула и Афрула захихикали сверху. Старухи снова покачали головой.
Панайота ничего этого не заметила.
Она во все глаза смотрела на отца, который на своих длинных ногах быстро надвигался на мальчишек. Черные густые брови Акиса, доходившие чуть ли не до глаз, нахмурились, полные щеки надулись, губы, обрамленные усами, скривились, как у обиженного ребенка. Мальчишки отступали, но возле фонтана он их нагнал, схватил за плечи Минаса, шагающего впереди, и снова прорычал:
– Прекратите галдеж! Бесстыдники!
Панайота хотела сквозь землю провалиться от стыда. Позабыв про скакалку и подружек, она бросилась как можно дальше от отца, в сторону кофейни, рядом с которой сидели старухи: кто на вытащенных из дома стульях, а кто прямо на ступеньках. Одна из них, тетушка Рози, одетая, как и остальные, во все черное, увидев смущенную Панайоту, позвала ее:
– Эла, эла, коритси му[31]. Иди садись рядом со мной. Хочешь мандарин?
В тот момент Ставрос, растолкав мальчишек, вышел вперед к Акису. Ростом бакалейщику он уже не уступал. На его загорелых руках и ногах виднелись тонкие длинные мышцы, и на фоне остальных он выглядел сильным. Но рядом с бакалейщиком все равно казался тростинкой. Акис был высоким и крупным, и в молодости он немало занимался борьбой. Одна его рука в обхвате была как обе руки Ставроса. Хотя ему уже стукнуло пятьдесят, на голове его не было ни единого седого волоска. И брови, доходившие до самых глаз, и волосы, и густые усы, огибавшие губы и поднимавшиеся к щекам, были черные и блестящие, как у лоснящегося вороного коня.
– Кирье Акис, к нам плывут греческие корабли. На этот раз новость из надежного источника. Сам консул об этом сообщил. Мы только что услышали от англичан возле клуба «Спортинг». Говорят, корабли собственными глазами видели и рыбаки возле Лесбоса.
Налетел ветер. Площадь вмиг окутал аромат жасмина, долетавший из Борновы, и смешался с запахом свежего хлеба из пекарни. Старухи закрыли глаза, как будто в молитве. Тетушка Рози, втягивая носом воздух, пробормотала:
– Дождь будет. С моря прохлада идет, я лицом и руками чувствую.
А Панайота чувствовала тяжесть в животе, как бывало, когда она украдкой лакомилась сырым тестом, только что раскатанным матерью в тончайшие слои. Опустив голову, она взглянула на свои розовые атласные туфли, которые были куплены в магазине Ксенопоуло на улице Френк в начале месяца, когда старые перестали налезать на ее вдруг сильно выросшие ноги. Пока еще чистые-пречистые туфли. С черными ленточками и на маленьком каблучке. Но какая от них сейчас польза? Никакой. На душе у нее скребли кошки. Она шумно вздохнула. Тетушка Рози очистила еще один мандарин – это были остатки урожая того года – и протянула ей. Ни слова не сказав, Панайота взяла его, длинными тонкими пальцами убрала оставшиеся белые прожилки и стала медленно жевать яркую мякоть.
Все, кто был на площади, ждали, затаив дыхание, что скажет Акис. Как будто если уж и он поверит, то греческие корабли в самом деле приплывут. Мужчины в кофейне, игравшие в нарды, перестали бросать кости и посмотрели в ту сторону, где стояли мальчишки; Афрула и Тасула забыли про семечки; никто больше не перебирал четки и не курил кальян. Даже торговцы, разгуливавшие с товаром посередине площади, оставили свои подносы и кувшины у фонтана, а сами ловили каждое слово из разговора Акиса и мальчишек.
– Ну, плывут они, и пусть плывут. Вам-то что? С чего такой шум подняли? Неужто думаете, они плывут, чтобы умереть ради вас?
В один миг площадь загудела, как пчелиный улей. Раз Акис не назвал все вздором, значит, может быть, корабли действительно прибудут.
Тут, оттолкнув Ставроса локтем, вперед снова вышел Минас. Он еще не вытянулся, и голос его еще не начал ломаться. Такого низенького и худенького, его вполне можно было принять за младшего брата Ставроса, хотя они были ровесниками. Ребята дали ему прозвище Блоха. Подвижный, маленький и юркий, он был звездой футбольных матчей, устраиваемых между кварталами. В прошлом месяце благодаря ему они одолели мальчишек из Армянского лицея. А на следующей неделе будут играть с учениками Английской школы, что в Борнове. Все надеялись на него, и это придавало Минасу уверенности: в последнее время он даже стал в открытую увиваться за красавицей Адрианой, казавшейся его старшей сестрой.
– Не ради нас – они плывут, чтобы умереть ради Великой Греции![32]
В розовом вечернем свете Панайота даже с другого конца площади поняла, что отец вышел из себя, да так, что у него даже щеки покраснели от злости. Когда он был в ярости, над его черноволосой головой поднимался зеленоватый дымок, но видели его только Панайота и Катина. А та как раз была на балконе на верхнем этаже их дома: она стряхнула хлебные крошки со скатерти, положила на оконную раму подушку и теперь, опираясь на нее грудью, как и все, наблюдала за разворачивающейся сценой. В ее обычно рассеянном взгляде читалась легкая насмешка. Панайота сначала было рассердилась, а потом повернулась к тетушке Рози, как бы прося помочь. Но тетушка Рози лишь улыбнулась беззубым ртом и протянула ей еще один мандарин. Старухе не было дела до повисшего на площади напряжения.
– Олухи! – прорычал Акис. – Вот олухи! Какая еще Великая Греция, вре? Вы сами-то себя слышите? Свобода?! Да как бы не так! Если они что-то нам и принесут, то только беду!
– Кирье Акис, не говорите так! Мы ведь с ними одной крови! – попытался возразить Ставрос.
– Ага, родственнички, вот только дальние, если уж не очень-то и спешим увидеться, – сказал кто-то в кофейне.
Все захохотали. Налицо Ставроса легла вечерняя тень, и у Панайоты все сжалось внутри. У игравших в нарды мужчин проснулось любопытство – не выпуская из рук кости, они перешли на другую сторону площади. Вокруг Акиса и мальчишек потихоньку собиралась толпа.
Акис посмотрел в лицо каждому из мальчишек и заговорил тихим голосом:
– Сынок, одумайтесь же. Не суйтесь вы в эту игру ради какой-то там Великой Греции, не губите себя. В подобные игры играют взрослые, а пешками всегда становятся вот такие молодые парни, как вы. Вы живете в лучшем городе на земле и горя не знаете. Какая разница, у кого власть? Вот станем мы частью Греции, ты что же, думаешь, будет у нас такой достаток, как сейчас? Если не верите мне, поезжайте в Афины да посмотрите сами, могут ли они хоть как-то сравниться с нашей Смирной и ее изобилием. А после возвращайтесь домой и благодарите Бога.
Падавшая на костлявое лицо Ставроса тень придавала ему еще более жесткое выражение. Его чуть раскосые зеленые глаза сверкали в вечерних сумерках, как у кошки. В животе у Панайоты будто моторчик затарахтел. Несмотря на бурлящую в венах кровь, Ставрос ответил бакалейщику мягким, уважительным тоном:
– Кирье Акис, как вы можете такое говорить? Вы что же, забыли, что случилось в тысяча девятьсот четырнадцатом? Не помните, какие притеснения пришлось терпеть нашим братьям? Может, нам здесь и грех жаловаться на жизнь, но как же другие? Неужели мы будем закрывать глаза на их мучения? Вы же понимаете: если сейчас ничего не сделать, однажды очередь дойдет и до нас. Вон ваших сыновей уже…
Он умолк, увидев, как лицо Акиса исказила боль. Панайота невольно прикрыла рот рукой и бросила тревожный взгляд на балкон их дома. Но мать с умиротворенной улыбкой смотрела на луну, медным кругом поднимавшуюся из-за крепости Кадифекале. Слава богу, последние слова Ставроса она не слышала.
Тот понял, что нанес удар ниже пояса, и тут же заговорил о другом:
– Времена изменились, Кирье Акис. Империи больше нет, вы же знаете. Младотурки свою партию распустили. Султан стал марионеткой в руках англичан. Эти земли непременно разделят. Или вы хотите, чтобы Смирна отошла итальянцам? Сотни лет мы жаждали свободы, и вот она наконец у дверей. Теперь землями будет управлять живущий там народ. Сам американский президент это сказал. А если так, то Смирна, конечно, станет частью независимой Греции. Разумнее решения и не придумаешь.
Акис горько улыбнулся. Так значит, то, что султан превратился в пешку англичан, эти дети видели, а кто дергал за ниточки Венизелоса, им было невдомек. Внезапно на него навалилась невыносимая усталость. Воспоминание о сыновьях, сгинувших в трудовом батальоне, отзывалось в нем не злостью, а чувством вины. Если бы только он, как другие, спрятал их на чердаке, если бы только нашел способ переправить их в Грецию… Знай он, что эта проклятая война продлится четыре года, ничего, он бы и четыре года их прятал. Другие прятали же. Старший брат Ставроса, к примеру, четыре года прожил на чердаке, как мышь летучая, но ведь прожил. И выжил, и сейчас вон разгуливает по улицам и бегает на набережную встречать солдат Венизелоса. А сыновья Акиса умерли в анатолийской степи, в каком-нибудь бараке хуже помойной ямы. Вина поднималась в нем, как кофейная пенка.
На другом конце площади Панайота, доедавшая последнюю дольку мандарина, с облегчением выдохнула. Зеленоватый дымок злости, нимбом окружавший голову отца, рассеялся. Почтительность Ставроса усмирила его гнев. Да и что поделаешь с тем, что эти мальчишки, которых он знал с пеленок, были такими вот мечтателями? А видеть у власти итальянцев он и сам, конечно, не хотел. Гнев его, впрочем, всегда напоминал лишь короткую вспышку.
Прежде чем уйти в кофейню, он похлопал своей огромной рукой по худощавому плечу Ставроса и пробормотал:
– Будьте осторожны, сынок. Будьте осторожны. Не верьте всякому слову этих европейцев. Не суйтесь в их игры. Они сделают пешкой, наживкой и вас, и нас.
От прежних радости и возбуждения у мальчишек не осталось и следа. Поддевая носками ботинок камни и пыль, они пошли в сторону Английской больницы. Из домов веяло запахом жареных овощей. Тонкий женский голосок напевал ту же песню, что чуть раньше пели Афрула и Тасула.
Пропаду я от любви, ох, от любви,
Посмотри ты на меня, ох, посмотри.
Вдалеке прогудел пароход. С палкой в руках на площади появился фонарщик и зажег лампы. За горами рокотал гром. Панайота поднялась со своего места. Она пообещала помочь маме пожарить скумбрию, которую утром им принес рыбак Йорго. И хлеба надо купить. Она поцеловала тетушку Рози и подождала, пока та трижды перекрестит ее голову, чтобы защитить от дурного глаза. Панайота так выросла, что теперь ей приходилось наклоняться перед тетушкой чуть ли не до земли.
Держа руки в карманах и попинывая камешки, Ставрос все еще стоял на той стороне площади, что была ближе к Английской больнице. Панайота замедлила шаг. Быть может, по пути в пекарню они перекинутся парой слов? Минас и некоторые другие мальчишки – но не Ставрос – засвистели ей вслед. Когда же Панайота, прежде чем свернуть на улицу Менекше, взглянула на тот конец площади и ее глаза встретились с зелеными глазами Ставроса, она почувствовала, как внутри поднимается волна, горячая, как ветер в пустыне.
Держа под мышкой свежий теплый хлеб, край которого она уже, не удержавшись, отгрызла, с сердцем, охваченным неясными чувствами – то ли боль, то ли наслаждение, она нырнула в синюю дверь сбоку от бакалейной лавки и вприпрыжку поднялась по деревянной лестнице в дом. От копчика по всему телу расходились искры радости, и хотелось плакать. Пока она шла от пекарни до дома, Ставрос, вспотевший, с растрепанными волосами, стоял как вкопанный на той стороне площади и не сводил с нее глаз. Косы, шея, лодыжки – все, чего касался его взгляд, теперь пульсировало.
На кухню, где Катина обваливала рыбу в муке, она вошла оглушенная собственными чувствами. Даже зная, что мать разозлится, все равно начала насвистывать. А ведь только что ей хотелось плакать. Ах, скорее бы наступило завтра – завтра она снова встретит Ставроса! Вот только… Вот только если греческий флот и правда завтра прибудет, а отец запретит ей выходить из дома, ей придется ждать целый нескончаемый день, чтобы увидеть его. От этой мысли стало как будто нечем дышать, и она издала стон.
– Что случилось, кори му? Кала исе?[33]
– Говорят, манула[34], завтра приплывут греческие корабли. Ты слышала?
– Да, яври му[35]. Боже, помоги нам.
– Учитель говорил, что, когда этот великий день настанет, мы всем классом пойдем их встречать. Завтра я оденусь во все белое. И вечером надо сделать лавровый венок. Давай вынем из сундука тот флаг, который мы вместе шили.
Катина вытерла о фартук испачканные в муке руки и повернулась к дочери. Когда она прищуривала свои и без того маленькие глаза, она становилась похожа на китаянку. Миниатюрную китаянку с рыжими волосами и веснушками.
– Отец не хочет, чтобы ты завтра шла в школу.
Панайота этого ожидала, но все равно удивилась, что отец успел обговорить с матерью этот вопрос.
– Мана му! Умоляю! Весь класс пойдет, а я что же, дома буду сидеть? Боже милостивый! Поверить не могу! Ну почему?
– Доченька, там может быть опасно. Времена сейчас не самые благополучные. Турки собирают силы. Говорят, они даже заключенных из тюрем выпустят. И как мы тебя туда отпустим одну?
Панайота давно привыкла к напрасному беспокойству матери. Катина и раньше легко поддавалась тревоге, а после гибели сыновей стала трястись над дочкой пуще прежнего. На пустом месте начинала переживать. Девушка зло глянула на мать:
– А с чего это я одна буду? Мы на набережную всей школой пойдем. И у Кентрикона дочки идут. И Эльпиника с Адрианой. Даже самые младшие будут. И сыновья Евангелики. Да все пойдут. Мы будем спускаться к Кордону, словно древнегреческие богини. Будем осыпать наших солдат розами. Мамочка, умоляю тебя, нас столько месяцев готовили к этому самому важному дню! Как же я его пропущу? Поговори с отцом. Пусть он разрешит. Се паракало манула му![36] Пожалуйста!
Катина вручила дочке миску с обваленной в муке рыбой, а сама лучиной разожгла угли в топке.
– Эла, давай, ты жарь рыбу, а я пока на стол соберу. Я еще артишоки приготовила. Нарежь укропу и посыпь немножко. Кажется, дождь будет. Поедим внутри.
Она уже почти была у двери в коридор, но вернулась и подошла к дочери, которой теперь доставала только до плеч.
– Панайота му се паракало, пока все за столом, доченька, будь добра, не хмурься, договорились? Ты же знаешь, у нас сердце кровью обливается, когда ты ходишь грустной. Не расстраивай своих бедных родителей, хорошо, моя родная? Нам и без того мучений хватает.
Оставшись на кухне одна, Панайота сердито топнула ногой. Во всей Смирне, кажется, только ее отец был роялистом, а все остальные горячо поддерживали славного греческого премьер-министра Венизелоса. И в первую очередь Ставрос.
Ставрос… Ах, Ставрос! Она не увидит его до завтрашнего вечера. У нее снова перехватило дыхание.
Чтобы проверить, нагрелась ли сковорода, она положила на нее и тут же подняла хвост одной из рыбин – раскалившееся масло весело зашипело. Всё, кроме тех моментов, когда они со Ставросом дышали одним воздухом, теряло для Панайоты значение. Укладывая одну за другой рыбу на сковороду, она пожелала про себя: «Пусть бы они вообще не приплыли и не нарушили наш покой», хотя и знала, что Ставроса это расстроит.
Уже тогда она начала ревновать его к мечте о Великой Греции.
Рано утром пятнадцатого мая, когда Акис закрыл дома плачущую дочь и вынужденную беспомощно смотреть на нее жену, а сам спустился в кофейню, Эдит испуганно распахнула глаза, лежа в своей кровати под белым тюлевым пологом. Ей приснился кошмар. В нем она куда-то убегала. Она кого-то убила, и остаток жизни ей придется провести спасаясь от правосудия. Она была на вокзале, пыталась успеть на поезд, который увезет ее в далекую страну, а за ней гнались османские жандармы в баклажанового цвета фесках и с золотистыми лентами.
Поезда снились Эдит часто, потому что дом, который оставил ей Николас Димос, ее родной отец, стоял рядом с ведущей в Айдын железной дорогой. По утрам она обычно просыпалась от гудка поезда, прибывающего на маленький вокзал в Будже. Пожилой машинист Козмас Долговязый уже на подходе к станции начинал возвещать о прибытии. И протяжный жалостный гудок не смолкал до тех самых пор, пока машинист не выпрыгивал из кабины локомотива. А ночью Эдит порой не давал спать грохот вагонов, в которых везли в порт грузы, прибывшие из Анатолии. Вагоны ехали по рельсам конных трамваев, и в эти минуты окна в доме номер семь на улице Васили дрожали, как при землетрясении.
Но тем утром Эдит разбудил вовсе не гудок машиниста Козмаса и не тяжелый стук колес. Завернувшись в пахнущий лавандой пододеяльник, она старалась вспомнить свой сон. Кого же она убила? Эти сны о побегах и погонях снились ей все чаще. В комнате было зябко. Поезд на вокзал еще не прибыл, значит, восьми еще нет. Может, ей удастся немного поспать? Но откуда этот холод? Почему не горит печь? Где Зои? Обычно она приходила намного раньше и к этому времени успевала затопить и печь, и хаммам.
Зои, работавшая у Джульетты Ламарк еще юной девушкой, давно уже вышла замуж и теперь жила со своим мужем (он был родом с острова Хиос) и маленькими дочками неподалеку от улицы Васили, в районе Керасохори. Каждое утро она приходила ни свет ни заря, разжигала печи и хаммам и принималась за завтрак для Эдит. За одиннадцать лет она ни разу не опаздывала. Что же случилось сегодня?
Эдит уже потянулась к стоявшему у изголовья колокольчику, как вдруг раздался грохот, от которого задрожали стекла. Мощный взрыв. Бомба? Что-то… что-то вроде взрыва… Что?
Ее словно окатили холодной водой – она очнулась, села на кровати и потерла себя руками, чтобы согреться. Снова взрыв, следом еще один. Звук шел со стороны залива. Кричали люди. Это на набережной?
Ну точно – город обстреливают!
Она зажала рот руками, сдерживая вопль. Но кто? Кто? Англичане? Нет, невозможно. Значит, немцы. Нет, их броненосцы уже давно не стоят у входа в залив. Кто тогда? Итальянцы?
В волнении вскочив с кровати, она накинула халат. Грохот стоял непрестанный, стекла того и гляди выскочат из рам. Турки? Греки?
Ровно в эту секунду протяжный гудок возвестил о прибытии поезда. Кутаясь в халат, Эдит босиком вышла в коридор и ошеломленно огляделась: на мгновение ей показалось, будто она очутилась в каком-то другом доме. Несмотря на дребезжание стекол, несмотря на гром пушек, доносящийся с залива, было непривычно тихо: вместо обычных утренних стуков, шепотков и глухих смешков вокруг царило тревожное безмолвие.
Хотя слуги и пытались выполнять свои утренние обязанности так, чтобы не потревожить госпожу, но только сейчас, в этой звенящей тишине, Эдит поняла, что каждое утро они устраивали немало шума. За те годы, что она жила здесь, она привыкла слышать живые звуки, наполняющие дом, пока лежала под пологом с закрытыми глазами. Хлопанье дверей, шаги управляющего Христо на террасе, приглушенное хихиканье служанок, подметающих пол в библиотеке, тихий нагоняй от Зои кому-то, голос повара Мехмета родом из Болу, доносящийся из кухни до самых спален на верхнем этаже, его шутки и хохот помощников, скрип деревянных ступеней… Сегодня утром ничего этого слышно не было – зато грохотали пушки.
Когда они смолкли, раздались гудки кораблей, и в ответ – крики толпы на набережной. К шуму города добавился колокольный звон. Эдит слышала от Авинаша, что в колокола в церквях так настойчиво бьют в особых случаях – чтобы привлечь внимание стоящих в заливе иностранных броненосцев. Этот неистовый звон был для христианского населения города и его союзников условным знаком опасности, своего рода паролем. Вне всяких сомнений, происходило что-то ужасное.
Ступая на цыпочках по темно-коричневому паркету, она шла по коридору и одну за другой открывала двери комнат. Библиотека, гостиная, еще одна гостиная. Весь дом состоял из комнат, которыми Эдит не пользовалась, но этим утром он казался как никогда пустым, покинутым. Никакого движения, кроме танцующих пылинок в льющемся через окна свете.
Эдит вошла в ванную в конце коридора и закрыла дверь. Вода в раковине-курне была ледяная. Умыв лицо, она присела на прохладный фарфор. Дыхание у нее участилось, а под мышками, несмотря на холод, взмокло. От кожи исходил странный запах.
За все тридцать один год своей жизни она ни разу не просыпалась в пустом доме, хотя в последнее время жила одна, без опеки семьи и мужа. В отцовском особняке – особняке Шарля Ламарка – под одной крышей собрались три поколения семьи, да еще была целая армия слуг. В школе во Франции она делила спальню с двадцатью девочками. И с первого дня, как она перебралась в этот дом, подаренный ей Николасом Димосом, в комнате слуг на нижнем этаже всегда кто-то был. А управляющий Христо и Зои, ставшая ее камеристкой, приходили задолго до ее пробуждения.
Впервые она осталась одна в доме, где не слышалось ни звука, ни дыхания.
Это испугало ее больше, чем разрывы бомб за окном, но страх был ей чужд, и даже теперь, когда его запах исходил от самой ее кожи, она не признавала его. Подобно тому как Джульетта Ламарк побеждала печаль и отчаяние гневом, так и Эдит в минуту страха прибегала к шуткам, выбирая самые острые из них. Страх? Это чувство было запрятано в самый далекий уголок ее естества.
Выйдя из ванной, она окинула подозрительным взглядом пустые комнаты, которые, казалось, принадлежали к другому времени. Паркет холодил босые ноги. Она снова обхватила себя руками. Быть может, она перепрыгнула в другое измерение, как в тех теориях о времени и пространстве, что любил излагать месье Ламарк, когда они в сумерках гуляли в саду их особняка в Борнове? Или, может, пока спала, она перенеслась в другую точку во времени? Или это было кругосветное путешествие, как те, о которых они с Эдвардом Томас-Куком, лежа бок о бок, читали в романах Жюля Верна? Прежний дом, прежняя Эдит, но все остальное исчезло. А вдруг она выглянет сейчас в окно и увидит мир следующего века?
Прищурившись, она подняла голову к потолку.
Нет, цыганка Ясемин не выдумывала и не преувеличивала. Эдит действительно пристрастилась к гашишу. Она не только не могла заниматься любовью на незатуманенную голову, но и уснуть не могла без своей трубки, и, даже прежде чем выйти в свет, непременно делала пару затяжек. Мало того, она еще и оправдывала свою зависимость: «Люди такие идиоты, Авинаш, что иначе их нудную болтовню я просто не вынесу». Редко когда она была не под дурманом, и теперь, настороженно бродя по пустому дому, точно чужак, и размышляя о возможности путешествия во времени, она не могла понять, происходит ли это наяву или в ее фантазиях. Никто не знал, что подмешивала Ясемин в заветные травки из своего мешка, но сознание Эдит всегда, даже в минуты ясного ума, окутывала дымка грез.
К дребезжащим окнам она подходить не стала, а вместо этого начала спускаться по деревянным ступеням, стараясь не скрипеть. Взрывов больше не слышалось, но теперь до нее доносились другие звуки. Кажется, где-то играет музыка? А эти крики? Они не похожи на вопли страха. Вдруг она заметила кое-что, от чего у нее заколотилось сердце. Внизу, у двери, кто-то был. За цветным витражом виднелся силуэт. Какой-то мужчина в шляпе ломился в дом. Она чуть было не потеряла равновесие и не скатилась с лестницы. Но успела ухватиться одной рукой за перила. Мысль, которая с самого пробуждения то появлялась в ее подсознании, то исчезала, наконец обрела четкость.
Ну конечно! Греческая армия! Узел внутри немного ослаб. Значит, это все-таки был прежний мир. И реальность, и время тоже прежние.
Вчера перед ужином Авинаш заходил к ней и сказал, что теперь уже официально известно, что греческий флот идет к Смирне. Английские генералы сообщили об этом губернатору Иззет-паше. Он будет ждать греческих военных в своей резиденции – с тем чтобы передать власть в их руки.
В этот момент служанки, которые, прижав ухо к двери столовой, подслушивали их разговор, завопили от радости, даже не боясь, что их услышат. Эдит, вышедшая в коридор, чтобы их отчитать, увидела, как они в слезах обнимаются.
И все-таки… И все-таки она не ожидала, что это случится так скоро, на следующий же день. По правде говоря, встревоженность Авинаша она не приняла всерьез. Слухи о высадке греческих войск ходили по городу уже с конца войны.
На ужин шпион-возлюбленный остаться не смог: в консульстве их ждала работа до самого утра. Он спешно поцеловал Эдит и, уже выходя, сказал ей неожиданно приказным тоном:
– Запри двери и окна, закрой ставни. Управляющего сегодня домой не отпускай, пусть здесь с вами ночует. А Мехмета и Зои отправь прямо сейчас, и завтра пусть тоже не приходят. Сама ни в коем случае из дома не выходи, дождись меня.
Эдит терпеть не могла, когда кто-то другой указывал ей, что делать, поэтому первым делом она выпроводила своего управляющего Христо, а после поужинала в одиночестве за огромным столом, накрытым служанками, которые оживленно щебетали на кухне. Повар Мехмет и Зои, как обычно, отправились по домам сразу после заката. Начинался дождь, но ставни она закрывать не стала.
Звучный голос колокольчика, висевшего у входной двери, раздался в прихожей, точно выстрел. По позвоночнику Эдит красной искрой пробежал разряд. Перед глазами предстала сцена, которой она всегда боялась, хотя и не давала страху волю: в городе творится беспорядок, и грабители, воспользовавшись временным безвластием, нападают на дома богачей.
Подобно всем детям в семьях европейцев, Эдит выросла на страшилках о том, как разбойники, спустившиеся с гор, грабят особняки и имения, а пираты с острова Хиос крадут детей ради выкупа. Да даже ее собственного брата Жан-Пьера однажды схватили и чуть было не забросили на повозку – хорошо, что подоспел их управляющий Мустафа. А всего несколько месяцев назад Этхем Черкес утащил в горы сына бывшего губернатора и освободил его, только когда богатенькие англичане, жившие в Борнове по соседству, собрали выкуп в пятьдесят три тысячи золотых монет.
Уже сколько лет и мать, и Авинаш настаивали, чтобы в доме появился сторож с ружьем, и вот теперь грабители, как будто доказывая их правоту, выбрали первой целью именно ее дом.
Моп dieu!
Эдит сбежала по лестнице. Судорожно дыша, открыла шкаф рядом с дверью и схватила некогда принадлежавшее Николасу Димосу охотничье ружье. Она не знала, заряжено ли оно, но стрелять умела: научилась на охоте, куда выезжала вместе с отцом и их соседями из Борновы. И прежде чем колокольчик снова зазвенел, она распахнула дверь и наставила дуло прямо между глаз разбойника.
Оправившись от первого изумления, Авинаш Пиллаи рассмеялся. Возлюбленная стояла перед ним в белом шелковом халате, с босыми ногами, с неприбранными волосами, которые теперь нимбом топорщились во все стороны, как будто наэлектризованные, и с ружьем, казавшимся в ее тонких ручках пулеметом.
Опуская двустволку, Эдит отступила на два шага, с трудом подняла голову и посмотрела на Авинаша. Ее черные глаза, обрамленные густыми ресницами, были широко раскрыты, а розовые губы ярко выделялись на бледном лице.
Индус ждал, что сейчас Эдит осознает курьезность ситуации и тоже засмеется, но вместо этого она неожиданно прильнула к нему дрожащим как лепесток телом.
– Ах, Авинаш, это ты? Слава богу! Слава богу! Что происходит?
Ружье выпало у нее из рук, но Авинаш успел его подхватить. За одиннадцать лет впервые он видел, чтобы его возлюбленная боялась. Вдруг он понял, как, оказывается, ему не хватало возможности защитить ее. Эдит всегда оставалась спокойной и смелой. Во время войны, когда англичане готовились бомбить Смирну, все соседи уехали из города, и одна только Эдит осталась на опустевшей улице Васили. Лишь изредка, когда они возвращались с летней прогулки подвыпившими, она разрешала ему остаться с ней на ночь, в остальное же время с ней в доме ночевали только служанки. Она была из тех женщин, которые не позволяют мужчинам их защищать. Эта ее особенность, поначалу привлекавшая Авинаша, со временем стала для него мучительным недостатком в их отношениях. Но впервые так отчетливо он это осознал только сейчас, в тот момент, когда Эдит в исступлении, напоминавшем истерические приступы ее матери, бросилась в его объятия.
В заливе снова прогремели пушки. Эдит еще сильнее прижалась к Авинашу. Задрожали цветные витражи в двери. Сверху донесся звон посуды. Не отнимая рук от ее талии, он завел ее внутрь, закрыл входную дверь и приставил ружье к стене. Эдит все еще дрожала, и Авинаш обернулся, ища взглядом кого-нибудь из слуг, чтобы попросить стакан воды.
Но не было видно ни молодых служанок, которые – по-прежнему – в каждый его приход едва заметно улыбались, ни управляющего Христо – а уж он-то всегда бывал в прихожей. Это что же, они с Эдит в доме одни?
Авинаш взял руки женщины в свои.
– Пришел греческий флот. Войска высаживаются на берег.
Эдит уткнулась лицом в его плечо. Дрожь прекратилась. Голос ее звучал глухо:
– Кого они тогда атакуют? Зачем обстреливают город? Это итальянцы? Или турки пошли в контрнападение?
– Да нет же, дорогая моя. Никто никого не атакует. Корабли в порту просто дают праздничные залпы. Так вот почему ты…
Авинаш крепко, как ребенка, обнял Эдит своими смуглыми руками. Он подумал о том, не заняться ли им любовью в одной из тех комнат, где они еще этого не делали, или на кухне, или в чулане, а может, и прямо здесь, в прихожей, пока нет вечно дежурящего Христо.
– Значит, все в порядке, волноваться не из-за чего?
– Да, кажется, все спокойно. Солдаты расходятся по разным районам. Пока никакой опасности. Если хочешь, я провожу тебя до Кордона. Христиане заполнили всю набережную. Ты бы только видела, они просто потеряли голову от радости. Устроили на Кордоне настоящий праздник.
– Что, мой генерал, на улицу выходить уже можно?
Авинаш догадался, что она припомнила ему вчерашний приказной тон. Значит, потихоньку приходит в себя. А управляющего Христо она вчера, видимо, сразу отправила домой.
Не выпуская ее из рук, он попытался заглянуть ей в глаза. Но Эдит не поднимала головы от его плеча.
– Представляешь, некоторые греческие солдаты даже не знали, куда они плывут. Им сказали, что будут учения в каком-то украинском порту. Только утром, когда вошли в залив, они поняли, что оказались в Смирне.
– Даже глухой султан слышал об оккупации, а они не слышали?
Авинаш удивился тому, каким тоном она это произнесла, но промолчал. Несмотря на ее обычную язвительность в голосе, Эдит с непонятной даже для нее самой нежностью продолжала льнуть к Авинашу. Руки мужчины сами собой пробрались под шелковую ткань халата и нашли маленькие груди. Эдит издала звук, прося то ли остановиться, то ли продолжить.
– Где Христо? И где Зои и служанки?
– Не знаю. Когда я проснулась, никого уже не было.
– Наверное, тоже на набережной, – пробормотал Авинаш, даже не задумываясь о том, каково было проснуться в пустом доме для его любимой женщины, которую он уже столько лет обожал, чьим капризам потакал, чьи тайны разгадать он якобы отчаялся, но которую, как он сам полагал, знал весьма хорошо.
Отношения Авинаша и Эдит длились уже одиннадцать лет. Ранними зимними вечерами в неверном свете приглушенной газовой лампы или же весной в послеобеденные часы они курили дурманящий кальян, лежа на кровати Эдит, или же получали удовольствие от занятий любовью, или дремали, когда пахнущий морем ветерок шевелил тюлевые занавески и обдувал их вспотевшие тела. Но прежнего желания уже не было. И сейчас, когда их потянуло друг к другу с той же жадностью, что в первые годы, они хотели насладиться этим моментом до последней капли… Хотели – да, но из страха, что в любой момент может вернуться управляющий или кто-то из слуг, они так и стояли, прильнув друг к другу, в прихожей и продолжали разговор о мире по ту сторону двери.