Молнии в ночи

Не говорите мне: хватит, мол, через край,

Описывая Русь, великий братский край.

Что Русь полна величия — не ложь,

Что мощь — ее отличие, — не ложь![1]

Фуркат.

I

Мирхайдара разбудил хриплый шепот соседа — старого шорника, невольного товарища по несчастью:

— Гончар!.. Рассветает.

Мирхайдар сел, взглянул вверх — круглое отверстие было затянуто плотной тьмой. Нет, до рассвета еще далеко. Но старик снова беспокойно забормотал:

— Гончар, слышите?.. Идет Байтеват. Вставайте!

Мирхайдар прислушался — ни звука. Приложил ухо к земляной стене — тишина, никаких шагов. Да и что тут делать, в ночную-то пору, тюремщику, носящему свирепую собачью кличку — «Байтеват». Видать, старик просто бредил. Ну, да! Вот он опять отрывисто, лихорадочно зашептал:

— Глядите, веревка! Осторожней, прольется… Дайте мне отхлебнуть… Пить… Пить…

Уж какую ночь старик своим бредом сбивал с толку Мирхайдара: гончар начинал до рези в глазах всматриваться в темное отверстие наверху, ловить каждый шорох. Но слышно было только, как сам старик во сне скрежетал зубами, причмокивал, словно силясь что-то проглотить, да шелестело тряпье, которое он, ворочаясь, стягивал к себе.

На всякий случай Мирхайдар отодвинул подальше от старого шорника глиняный кувшин, стоявший посередине ямы. Прислонясь спиной к стене, прижавшись ртом к сцепленным кистям рук, уставился в темноту…

Весь мир погружен в сон. И только он не спит, томимый горькими мыслями и несбыточными мечтами. О, будь он птицей — взмахнул бы могучими крыльями и унесся на волю! Да что там птицей — он согласен превратиться в крысу: прорыл бы в земле тайный ход и выбрался наружу. Гончару вспомнилось древнее предание, как по велению царя змей огромная змея, просунув хвост в глубокую яму, куда был брошен Юсуф — Иосиф Прекрасный, вызволила узника из мрачной темницы. «Выходит, змеи-то помилосерднее наших беков!» — усмехнулся про себя Мирхайдар.

До него снова донеслось бормотание старика:

— И Абдунаби завершил свой земной путь… И другие мои друзья. Все, все умрут!.. И коротышка домулла, и гассал[2] Халфа… Все, все!..

Мирхайдар пододвинулся к старику, натянул ему на плечи сползшее ветхое одеяло. Тот ненадолго успокоился, замолк. А потом вновь забредил:

— Пейте, гончар… Ваша очередь. Пейте… Сытость ищет наслаждений, голод — траву. Слава богу, еще день прошел…

Мирхайдар сжал кулаки, плечом уперся в стену. О, обладай он силой богатыря Рустама, разворотил бы эти стены, вырвался на волю, раздобыл девяностопудовую палицу, обрушил бы ее на голову тирана! И со всех узников сбил бы кандалы!

Он взглянул вверх — нет, еще темно. Там, наверху, в зиндане, кто-то погромыхивал кандалами — тоже не спал. Кромешная тьма вокруг… Мертвая тишина. И тоскливый звон кандалов.

Сколько уже месяцев он в этой яме?[3] Все о нем забыли. А не забыли, так забудут. Его сосед, старый шорник, томится здесь уже восемнадцать лет, сделался прозрачным, как привидение, — кожа да кости. Кто о нем помнит? Он для всех давным-давно умер.

Правда, даже он на что-то надеется. На чудо? «Даст бог, придет и наше время», — шепчет он иногда. Все ждет — вот опустится в отверстие веревка, чтобы вытянуть его отсюда. И тогда он займет денег у приятеля — ремесленника из махалли Конкус, и вернется к шорному делу. И каждый день будет есть кашу из маша и риса. Мирхайдар возражал: тоже, еда! Но старик упрямился: что вы понимаете, нет на свете пищи вкусней и полезней, чем каша из маша и риса!

Бедняга!.. Спорит о том, какая еда лучше, а сам унижается перед усачом Байтеватом из-за лишней ложки вонючей бурды, которой их кормят. Мечтает о воле — а сам уже полумертвец, угасающий светильник. И живет одними молитвами. За кого он только не молится! О святых уж и говорить нечего — всех перебрал. Восславил в молитвах ханов и беков, погибших и здравствующих, жертв и убийц. А теперь еще, как услышит от Байтевата о чьей-либо смерти, так принимается молиться за покойного, прося для него у бога места в раю. Попади они все в рай — то-то была бы драка! Шорник даже в честь Байтевата произносил длиннющие молитвы, в надежде, что ему перепадет от тюремщика лишний глоток воды. А Байтевату плевать на его молитвы — зачем ему помирающий старик?

Проклятый тюремщик! Да попадись он в руки Мирхайдару, тот уж вытряс бы из него душу! Но сейчас Мирхайдар бессилен. Он — узник. И уже начал свыкаться со своим бесправным положением.

Поначалу, когда его бросили в эту зловонную яму, ему казалось, что он и дня тут не выдержит. Голод еще можно было терпеть, но от спертого воздуха его мутило, он задыхался. И еще была пытка — блохи. Гончар хотел уже было покончить с собой. Но, видно, крепок духом человек. Вынослив. Прошло время, и Мирхайдар ко всему привык: к голоду, к оскорблениям, к блохам. Он, как поверженная башня, сутками недвижно лежал возле стены и словно кошка мясом — питался запахами подземелья.

Он — узник. Его удел: забвение и гибель.

Правда, пока его навещали и сыновья, и престарелая мать. Они через тюремщика передавали кое-какую еду. Эти посещения терзали его сердце. Мать! Всю жизнь провела она в горькой нужде. И вот одряхлела, а ему нечем ее порадовать, он лишен возможности помогать ей, не может даже принести в дом воды на коромысле, натершем ее старые плечи… Она же пешком одолевает несколько километров со скудной передачей для сына, часами, до обморочной желтой бледности, просиживает у входа в зиндан. И плачет, плачет — засыпая и просыпаясь…

Мирхайдар часто вспоминал и о жене, Шахринисе, о сыновьях. Словно живой, возникал перед его мысленным взором старший сын, Мирсаид. Он уже давно начал работать вместе с отцом, уверенными толчками ноги вращал гончарный круг. Теперь на нем — вся семья. А рядом с Мирсаидом гончар видел младшего, Миръякуба. Этот, правда, беспечней, но, наверно, помогает старшему брату…

На Мирсаида можно положиться. Парень крепкий, рослый, плечи — косая сажень. На слова скуп, зато готов принять на себя самую трудную часть работы. Крутил ручную мельницу, размельчая свинец, поддерживал огонь в печи для обжига гончарных изделий. Размешивал, очищал от посторонних примесей глину так искусно, что в ней не оставалось и камушка. Чуял, сколько надо добавить в нее пуха от рогоза. Умелец!

Миръякуб, хоть и уступал ему в силе и богатырской стати, но в работе старался от него не отставать. Жаль только — не увлекало его гончарное дело. У него была иная страсть — лошади. В Аччиабаде проживал их дальний родственник, Авлиякул-амаки. Старый, опытный наездник, он принимал участие во многих козлодраниях. Одно из них кончилось для него худо: вывихнул кисть. Сейчас он служил старшим конюхом в Урде, у бека. Вот к нему-то, тайком от домашних, частенько удирал Миръякуб. Он мог целыми днями крутиться возле Авлиякула-амаки, с восхищением глядя, как тот с лихим возгласом: «О, святейший Камбар!»[4] — вскакивал на коня, без устали слушая его рассказы о легендарном иноходце Дульдуле, любуясь конем бека Карчигаем — Ястребом. Юношу дурманил запах сена, ему нравилось наблюдать, как кони с мягким хрустом жуют клевер, — он и сам сглатывал слюну и жадно впивался зубами в лепешку.

Раз в месяц он выезжал на арбе, нагруженной гончарными изделиями, на Ишан-базар. Он любил эти поездки и проявлял в торговых делах сноровистость и смекалку.

Мысли Мирхайдара вернулись к старшему сыну… Он собирался на будущий год женить Мирсаида. Теперь уж этому не сбыться. Мирхайдар усмехнулся. О чем жалеет!.. Говорят, снявши голову, по волосам не плачут. Ему припомнилось, как за три дня до ареста у их козы вздулся живот. Он хотел вылечить ее — воткнул в живот нож, чтобы выпустить газы. А коза возьми да сдохни…

Все же воспоминания о доме немного утешили его. Дети, дети!.. Родители — уши, дети — рога. Хоть рога появляются позднее ушей, но быстро обгоняют их в росте!

Мирхайдар растянулся на своем бердоне,[5] расстеленном на земле у стены, положил голову на тощую, грязную подушку и уснул.

И опять его разбудили вздохи, чмоканье старика. Не поднимаясь, Мирхайдар посмотрел вверх — круг был светлый. Он перевел взгляд на старика — тот сидел на куче тряпья, поеживаясь, кутаясь в лохмотья. Увидев, что Мирхайдар проснулся, шорник обнажил в слабой улыбке редкие щербатые зубы:

— Вставайте, гончар, светает. Слышите?.. Наверху уже звенят цепями. Зашевелились. Скоро и Байтеват явится.

— Ночью вы бредили, ата.

— Неужто? А мне такой славный сон снился… Будто я птица и пролетел через семь небес и увидел ангелов, перебирающих четки. Я заплакал и говорю богу: прости прегрешенья раба своего. Я плакал, и ангелы плакали вместе со мной. Хороший сон. К добру.

Мирхайдар давно уж заметил, что старик тронулся умом. Да тут, от постоянных раздумий, недолго и совсем спятить. Сам он здесь уже около года. Проторчит еще восемнадцать лет, в безмолвье и мраке — тоже потеряет разум. И сгниет заживо.

Старик шорник рассказывал, что первое время его проведывали родные, заботились о нем, передавали ему через тюремщика одежду и еду, даже пытались вызволить из тюрьмы, но все попытки оказались тщетными, и они стали все реже приходить к нему в зиндан, а потом словно в воду канули, и ныне в целом свете нет никого, кто бы думал о нем.

Мирхайдар знал, что его ждет такая же участь. Уж лучше бы ему отсекли голову, разом избавив от земных мук!..

А еще старик говорил, что прежде врагов государства — салтаната, бросали в подземелье, а спустя несколько дней выволакивали оттуда и закалывали в тюремном дворе или вешали публично на городской площади, в утеху и назидание толпе. Так было с Тангрикулом и Сангином — таджиками из Уратюпе. Так было с золотых дел мастерами — их обвинили в том, будто бы они подмешивали в золото медь.

А ныне зиндан забит не преступниками, не ювелирами, а мятежниками. Всех их тоже повесят.

Что ж?.. Мирхайдар предпочел бы казнь этому медленному, томительному ожиданию смерти.

Он сел, сгреб в кучу тряпье, которым укрывался ночью, взглянул наверх — Байтеват что-то опаздывал. Старик шорник, видно, обессилел — больше не произносил ни слова. Они полили на ладони друг другу остатки протухшей воды — вроде бы и умылись. Шорник, выгнув шею, по-птичьи, одним глазом косился наверх. Наконец, истомившись ожиданием, решил помолиться. Он повернулся лицом к выемке в стене, опустился на колени. Еще восемнадцать лет назад ему сказали, что эта выемка показывает направление на «киблу»,[6] ее выдолбил в давние времена некий Лутфулла-ходжа, просидевший здесь долгие годы и перешедший из этого бренного мира в вечность.

Едва старик склонил голову, коснувшись лбом бердона, как сверху донеслись тяжелые шаги. Шорник резко выпрямился — до молитвы ли, когда принесли еду! Байтеват на веревке спустил узникам воду, черствые лепешки, немного пшеничной каши. Старик засуетился, ловко слил воду из ведра в кувшин, разложил на лагане лепешки и кашу, радушным, хозяйским жестом пригласил Мирхайдара к трапезе:

— Угощайтесь, пока не остыло.

Но над ними снова закачалась веревка с привязанным к ней узлом. Тюремщик рявкнул сверху:

— Гончар! Это тебе от сыновей. Лепешки и еще кое-что. Велели сказать — твоя мать молится за тебя.

У Мирхайдара просветлело лицо, он вскочил, прокричал в ответ:

— Передайте им привет! Скажите, пускай не унывают, их отец жив и здоров, вверяет их заботам дом и семью, а их самих — заботам бога.

В отверстии показалась голова Байтевата. Шевеля огромными усищами, он тихо, так, чтобы не слышали окружающие, прохрипел:

— Эй, гончар! Я скажу им, что их отцу нужны три-четыре теньги, ладно?

Мирхайдар, подумав, ответил:

— Много с них не берите, им и без того туго.

Тюремщик ушел.

День, как и все тюремные дни, тянулся бесконечно долго. Но вот светлый круг наверху стал темнеть, и скоро совсем погас: наступила ночь. Старый шорник завернулся в свое тряпье, забылся беспокойным сном, а Мирхайдар все сидел, поджав колени к подбородку, думал о семье, о друзьях… Неожиданно раздался могучий, раскатистый грохот. Шорник проснулся, кивнул наверх:

— Похоже, гроза, а, гончар?

Оба прислушались. До них донесся глухой, рокочущий шум ливня. Время от времени круг наверху ярко вспыхивал — словно полная луна на миг появлялась над ними. И снова все погружалось в темноту. Старик возбужденно бормотал:

— Молния… Ах, славно!.. Дождь, видно, вовсю зарядил. Добрый дождь!..

Мирхайдар не отрывал глаз от круга, который то загорался, то потухал.

— Глядите, ата, будто светает… Для молнии нет преград — она дотянулась даже до нашей ямы. Эх, ударить бы ей в тюрьму — разрушила бы стены, разбила ворота, и мы вырвались бы на волю и побежали под дождем, босиком по мокрой траве!..

Старик, прислушиваясь к раскатам грома, вздохнул:

— А на что мне воля?.. Ноги-то совсем слабые, и шагу не смог бы ступить. Нет, гончар, там, наверху, я сразу отдал бы душу богу. Видно, судил мне всевышний доживать мой век в этой яме.

Гроза неистовствовала. Молнии вспыхивали одна за другой, освещая подземелье, пушечные удары грома сотрясали все вокруг, а промежутки между раскатами грома заполнял ровный, глухой рокот ливня. Мирхайдар, жадно следя за вспышками молний, шептал одними губами: громче греми, гром, яростней шуми, дождь, ярче сверкайте, молнии!

II

Утром наверху раздался отчаянный вопль — похоже было, что кричал молодой паренек. У Мирхайдара похолодело под сердцем — он вспомнил о своих сыновьях. Может, кого-нибудь из них втолкнули сейчас в зиндан?.. Старик шорник, поняв его беспокойство, объяснил, что, наверно, кому-то набили на ноги кандалы. Но тревога не покидала гончара. Он боялся за сыновей. Каждый раз, когда они приходили в зиндан с передачами, он мысленно проделывал с ними весь обратный путь, словно провожая их до самого дома.

Как-то, в молодости, он брел по этой дороге с отцом, ныне покойным. Они шли в кишлак Хумсан через Урду, и отец сказал: «Видишь — вон холм Гунгтепа? Позади него страшное место, зиндан, там день и ночь мучаются рабы, проклятые богом». Мирхайдар с любопытством и страхом смотрел в ту сторону, куда показывал отец. Мог ли он тогда предположить, что придет время — и он сам очутится в одной из ям этого зиндана! Вот ведь какие коленца откалывает судьба…

А началось все с того, что обвалился крепостной вал между воротами Чигатай и Кокча. По приказу правителя Ташкента — Алимкулибека на восстановление вала было согнано все окрестное население, от мала до велика. Мирхайдар вместе со своим старшим братом, тоже гончаром, Тухтабаем, замешивал глину.

Работа продвигалась медленно. Оторванные от своих основных дел, люди складывали стену торопливо, кое-как, лишь бы отбыть повинность. Когда уже был уложен верхний слой глинобитной стены, глина стала оползать. Обливаясь потом, задыхаясь от жары, подгоняемые нагайкой элликбаши,[7] люди по бревнам втаскивали на стену все новые и новые глиняные комья, утаптывали их, но они давили на нижние, непросохшие слои глины, — стена продолжала оседать.

Миновало лето. Люди все с большей неохотой выходили на восстановление проклятой стены — наступила осенняя страда, дома забот было по горло. Многие ударились в бега. Однажды не вышел на работу и Тухтабай.

Мирхайдар в глубокой яме возился с глиной, когда услышал громкие крики: «Гончара ведут! Ведут Тухтабая!» Мирхайдар обмер… До него донесся властный голос элликбаши: «Аллах велик — начинайте!» До сих пор звучит у него в ушах этот повелительный возглас. Он бросил лопату, выбрался из ямы — нечеловеческий вопль пронзил ему душу. От страшной картины, представшей перед ним, у Мирхайдара подкосились колени, волосы зашевелились на голове… Брата, у которого руки были связаны за спиной, окружали сарбазы.[8] Придавив беднягу к стене, они заваливали его тяжелыми глиняными комьями. Он кричал, исступленно, истошно, а они молча делали свое страшное дело, и при каждом их движении длинные сабли вспыхивали на солнце. Мирхайдар хотел закричать, ринуться на помощь брату — крик застрял в горле. Он почувствовал, что не может шевельнуть пальцем. Сарбазы уложили последние комья — Тухтабая замуровали в стене!.. Мирхайдару, наконец, удалось скинуть с себя оцепенение. С вытаращенными глазами, с криком: «Убийцы! Убийцы!» — он рванулся вперед, к элликбаши. Тот что есть сил хлестнул его плетью по голове — гончар без сознания рухнул наземь.

На другой день его приволокли к мингбаши и отвалили семьдесят плетей. Эти семьдесят плетей были лишь халвой — по сравнению с тем, что ждало его после.

Власти все круче расправлялись с непокорными. Эта жестокость преследовала две цели: прежде всего — запугать горожан, отбывавших трудовую повинность, отбить у них всякую мысль о бегстве. А к тому же из Ак-мечети,[9] где шли бои с русскими войсками, поступали плохие вести, и нужно было держать народ в крепкой узде.

Наказание плетьми не прошло даром для Мирхайдара — он слег. А когда выздоровел, то возле Чигатая нос к носу столкнулся со своим заклятым врагом — элликбаши. Бешено вращая глазами, с криком: «Смерть убийце!.. Волка убивают не за то, что он волк, а за его кровожадность!» — гончар выхватил нож и бросился на злодея. Сопровождавшие элликбаши миршабы[10] схватили Мирхайдара. Но казий, судья, зная, как любят гончара в городе, и побаиваясь народного гнева, отпустил его на все четыре стороны.

А потом…

В месяц рамазан между жителями Себзара и Сакычмана из-за какого-то пустяка вспыхнула ссора. Толпа, собравшаяся возле медресе Бегларбеги, забурлила в яростной потасовке — даже миршабы оказались не в силах разнять дерущихся.

В самый разгар драки над толпой прогремел сильный голос, и такая в нем была властность и боль, что люди, только что свирепо тузившие друг друга, притихли, обернулись к говорившему. На большом камне стоял пожилой мужчина, с усами, подковой огибавшими подбородок, и, раздирая ногтями грудь, видневшуюся из-под белой рубахи, исступленно взывал к толпе:

— Братья! Остановитесь! Что вы делаете?! Уж лучше меня бейте. Избейте меня до смерти — я не боюсь смерти!.. Душа моя пресытилась страданиями. Моего брата заживо замуровали в крепостной стене. А меня избили плетьми, смололи в порошок мои крепкие кости! — он стянул с себя рубаху, спрыгнул с камня, полуобнаженный, вошел в толпу: все его тело было покрыто вздувшимися, посиневшими рубцами. Он шел, и все, кто теснился на площади, поворачивали вслед ему головы, а он продолжал: — И не совестно вам?.. Ну, из-за чего вы сцепились, как бешеные псы? Что ж это будет, если братья начнут убивать друг друга? Уж коли у вас так чешутся руки — бейте меня. Нате, бейте!.. Я — гончар Мирхайдар.

Толпа расступалась перед ним, люди прятали друг от друга глаза, они уже стыдились своей недавней слепой ярости. Вид иссеченного плетьми тела гончара рождал в их сердцах иной, праведный гнев — против истязателей, против кровавых палачей бека.

Задержавшись возле одного из себзарских парней, гончар схватил его за плечо:

— На кого руку поднял, сынок? На своих братьев!..

Парень, глядя в землю, виновато пробурчал:

— Ладно уж, Мирхайдар-амаки, не тяните душу, — и обратился к своим товарищам: — Пошли, ребята. Все.

Толпа начала расходиться.

После этого случая имя Мирхайдара стало пользоваться в народе еще большим уважением. Его уже называли Мирхайдар-палван. И этот все возрастающий авторитет гончара напугал его палачей. По ложному доносу гончара объявили врагом салтаната и заточили в подземелье…

…Истошный крик оторвал Мирхайдара от воспоминаний. Вздрогнув, он открыл глаза, вопросительно уставился на старого шорника, старательно вылизывающего миску. Тот отложил миску в сторону, участливо покачал головой:

— Ох, сынок… Вы уж простите, гончар, что я вас так называю, я ведь старше вас на два мучала…[11] Все-то вас тревожит, все вы принимаете близко к сердцу. Поберегли бы себя. Все думаете, думаете… А думы иссушают тело и душу.

Крик повторился, сопровождаемый звоном цепей. Старик равнодушно заметил:

— Видать, бьют кого-то из новеньких…

А Мирхайдар опять забеспокоился о своих сыновьях. Как-то вчера они добрались до дома, не попали ли в какую переделку?.. Младший-то горяч нравом — огонь!.. Когда Мирхайдара уводили в зиндан, сыновья бросились на миршабов — ради отца они были готовы на все… Мирхайдар остановил их: «Спокойней, дети мои!.. Миршабы лишь выполняют приказ». Сыновья проводили его до тюрьмы. Там он простился с ними, ободряюще сказал: «Не плачьте, родные. Вы мои дети — слезы вам не к лицу. Я верю, справедливость восторжествует. Скоро я вернусь домой…»

Нет справедливости в этом мире! Вот уж почти год, как он истлевает в тюремной яме, вместе со стариком шорником, и не видно конца их мучениям.

Когда-то, по словам шорника, ему спускали сыромятную кожу, и он мастерил из нее уздечки и подпруги. Потом его лишили и этого занятия. Правда, не так давно Байтеват раздобыл алычовое полено, бросил его в яму. Старик и Мирхайдар, стараясь, чтобы не пропало даром ни щепочки, выстругивали из полена зубочистки и передавали их тюремщику. За это жестокий и грубый Байтеват вовремя снабжал их водой и пищей.

Так коротали они время.

III

Говорят, мертвым снится, что, пока они лежат в могилах, живые лакомятся халвой. Уж кому-кому, а Мирхайдару хорошо известно, какова эта «халва»!.. Сладкая жизнь не для бедняков, кем бы они ни работали.

Был у Мирхайдара родич — тоже гончар. Как ни бился, все не мог вылезти из нужды. Он часто вспоминал присловье: мол, гончару вовек не разбогатеть — он, видно, проклят богом за то, что жжет землю. В конце концов, родич этот бросил гончарное дело. Продав все свое добро, он арендовал четыре танапа[12] земли и переселился в старый город. Но и земля не смогла прокормить его большую семью. Он стал еще беднее, чем раньше. Однако, самолюбие и стыд не позволили ему вернуться к прежнему ремеслу, к прежним друзьям. Проклиная судьбу, он влачил жалкое существование чайрикера — издольщика.

Как-то он принес Мирхайдару кукурузные лепешки. Передавая их Байтевату, с горечью проговорил: «Скажите моему племяннику — не нашел я счастья. Что ремесло, что земля — один толк!»

И Мирхайдар, задумавшись над этими словами, представил себе дехкан, варящих листья травы — исмалака, от которой они опухали, ремесленников, живущих впроголодь… Он знал, что его домашние заполучают у кожевников кусочки мяса, содранные с мездры свежих кож, поджаривают их — этим и питаются.

Весь народ бедствует — и гончары тоже. Когда брюхо сводит от голода — людям не до глиняной посуды.

Но Мирхайдар не знал, что эти бедняки предпринимали отчаянные попытки выручить его из беды. В пятницу, после намаза, сакычманцы и себзарцы, среди которых были и родичи Мирхайдара, собрали немного денег и отправились в Урду для переговоров с бекскими чиновниками. Ушли они ни с чем: оказалось, что гончара невозможно освободить за взятку. Его судьба зависела не только от бека, но и от представителя Кокандского ханства. Как врага ханства Мирхайдара намеревались повесить.

Эта весть взбудоражила друзей гончара.

Однажды утром в тюрьме поднялся переполох. Слышался топот тяжелых, кованых сапог — это стража и тюремщики бежали к воротам. Волнение передалось заключенным. До Мирхайдара и старика шорника доносились беспорядочный звон кандалов, возбужденные разговоры. Оба узника вскочили на ноги, напряженно прислушиваясь к шуму.

— Уж не ворвались ли в Ташкент бухарцы? — настороженно предположил старик. — Бухарский-то эмир посильней нашего хана, у него и войска, и пушек побольше… Или это русские подошли?

Обоих тревожило, что так долго не появляется Байтеват.

К полудню шум стал стихать. Отверстие обступили вооруженные сарбазы, они смотрели вниз, в яму, перешептываясь о чем-то. Показалась, наконец, и голова Байтевата. Он не отвечал на вопросы узников, враждебно, зло наблюдал за Мирхайдаром. От прежней его снисходительности не осталось и следа.

Мирхайдар долго не мог узнать, что же в это утро происходило там, наверху, за тюремными стенами. Среди заключенных ходили самые разноречивые слухи. Сперва говорили, будто бек не поладил с военачальником Кушбеги и бросил его в одно из подземелий зиндана; население Ташкента поспешило ему на выручку, толпа окружила зиндан, но сарбазы оттеснили ее. Потом распространилась другая версия: будто узником, расправа над которым всколыхнула весь город, был не Кушбеги, а один знатный ташкентец, мударрис[13] из медресе Кукалдош, — потому-то в толпе было так много молодежи. Лишь позднее выяснилось, что в действительности толпа состояла из ремесленников: гончаров, медников, кузнецов — жителей махаллей Джар-арык, Кургантаги, Себзар и Сакычман, и хотели они освободить какого-то гончара, сидевшего в самой глубокой яме. В помощь тюремной страже из Урды подоспели сарбазы, саблями разогнали толпу, которую возглавляли гончары Тухтамурад и Камбарали, ловкий и лукавый парень, известный всему городу сорвиголова. Несколько человек было ранено, в том числе и Камбарали. Позднее стало известно и имя гончара, из-за которого заварилась вся эта каша: Мирхайдар.

С этой поры заключенные, находившиеся наверху, в зиндане, то и дело с любопытством заглядывали в яму, где пребывал легендарный гончар Мирхайдар. В их представлении он был не простым ремесленником, а народным вождем, поднявшим людей на хана!

Это внимание других узников, вести о самоотверженности друзей, о ранении Камбарали взволновали Мирхайдара до глубины души. Он с воодушевлением рассказывал старому шорнику о храбрости и смекалистости Камбарали, о своих товарищах по ремеслу. На что бы он только ни согласился — лишь бы исцелить тех, кто ранен из-за него!.. Если бы знаменитый лекарь Лукмон-Хаким сказал: «Хочешь, я превращу твою плоть в бальзам, заживляющий раны?» — он без раздумий пожертвовал бы собой ради спасения друзей, пошедших на жертвы — ради его спасения…

Хотя толпа, прихлынувшая к зиндану, ничего не добилась — одно сознание, что товарищи, земляки (а среди них наверняка были и его сыновья!) не забыли о нем, — влило в Мирхайдара отвагу и силу, его не страшили ни зиндан, ни сабля, ни виселица!

Старик шорник, изумленный событиями этих дней, смотрел на своего соседа с тайным благоговением, словно в облике гончара к нему явился легендарный пророк Хызр. И в то же время его грызла ревнивая зависть. Чтобы поубавить пыла у Мирхайдара, он ворчливо сказал:

— Когда меня бросили в зиндан, тоже началась заваруха. Земляки хотели меня освободить. Да что толку — лишь головы полетели с плеч у этих освободителей. С тех пор земляки боялись и приближаться к зиндану…

Мирхайдара покоробили эти слова, но он смолчал — в душе он жалел старого шорника. Старик походил на журавля с подбитым крылом, отставшего от стаи. Зиндан сделался его домом, его бытом. Старик привычно довольствовался молитвами, водой и пищей, которые ему спускали на веревке и, казалось, уже и не мыслил себе существования вне этой ямы. Он и подземелье словно слились в одно целое: и зиндан без старика — не зиндан, и старик без зиндана — ничто. Если бы какой-либо властитель вспомнил о нем и порешил выпустить из тюрьмы, он задохнулся бы на вольном воздухе, как рыба, выброшенная на песок.

— Воля для меня — это смерть, — говорил старый шорник. И с покорной горечью пересказывал легенду о лекаре Лукмоне: получив долгожданную свободу и выбираясь по лестнице из зиндана, тот сутками отсиживался на каждой ступеньке. Ступеней было сорок — и лишь спустя сорок дней Лукмон увидал, наконец, белый свет.

Старик не то что потерял всякую надежду на освобождение — он просто не помышлял о нем, хотя жадно интересовался всем, что происходило «наверху». Свобода… Это было для него чем-то далеким, нереальным, потусторонним.

Байтеват, после взволновавших всех событий, в течение трех суток не появлялся в зиндане. Старый шорник и Мирхайдар давно съели лепешки, выпили воду из кувшина. На третий день к вечеру старик занемог. Он лежал на тряпье, уставясь вверх невидящим взглядом и тихо стонал. Мирхайдара опять охватило чувство безнадежности. Их яма — это тюрьма в тюрьме, их беда — мрак среди мрака! Гончар подолгу сидел в обычной неподвижной позе, привалясь к стене, прижавшись сухим ртом к сцепленным пальцам рук. Голова кружилась от голода и смрада, от дум и воспоминаний. За последнюю неделю зиндан пополнился новыми узниками: из Ташкента и его окрестностей. Одного из них, обвязав веревкой, спустили в подземелье, вслед ему сбросили палас, одеяло с подушкой, узелок с сухими лепешками. Коснувшись ногами земляного дна, узник оцепенел — словно бы в ожидании или беспамятстве. Казалось он ничего не видел вокруг. Тюремщик нетерпеливо крикнул сверху: «Эй, заснул, что ли? Отцепи веревку!» Узник отвязал веревку, змеей обвивающую его поясницу, завороженно следил, как она уползала вверх — это была последняя нить, связывавшая его с волей. Он не сразу освоился в подземельной темноте: поначалу, видно, решил, что он здесь один, и испуганно вздрогнул, услышав хриплый кашель старого шорника.

— Не бойтесь, — успокоил его старик, — мы такие же несчастные, как и вы. Эх-хе… Значит, и вам судил господь попасть в эту яму, и вам уготовлена горькая участь.

Узник молчал. Словно вспомнив о чем-то, он вскинул голову, долго смотрел на отверстие, через которое его только что спустили в яму. Немного свыкнувшись с темнотой, он разглядел своих соседей. Подошел к ним, поздоровался со стариком, пожал руку Мирхайдару. Гончар показал ему, где он может расположиться. Расстелив палас возле свободной стены, узник уселся на нем и, по просьбе Мирхайдара и старого шорника, приступил к рассказу о происходящем «на воле». Но только он успел поведать, какая в Ташкенте погода, как у отверстия опять появились тюремщики — спустили в яму еще одного горемыку. Старик шорник невесело рассмеялся.

— Вот, гончар, какая у нас теперь теплая компания. Не соскучишься!

Их новый товарищ по несчастью забился в угол, молча улегся на своей убогой постели. Утром его вытащили наверх. И вновь раздался дребезжащий смешок старого шорника:.

— Бедняга, оказывается, он спускался сюда переночевать…

Постель его так и осталась возле стены, в яме. Никто не успел даже рассмотреть его как следует. И голоса его не услышали. Позднее обитатели ямы узнали, что его переместили в другое, самое мрачное подземелье, где он и был зарезан. Эта весть потрясла Мирхайдара и нового узника.

Утром «новичок» продолжил свой рассказ. По его словам, в Ташкенте — беспорядки, прибывший из Коканда представитель хана с особыми полномочиями руководил их подавлением. А кокандский хан, Худояр, бросил свои войска в Туркестан и к Алма-Ате.

Поняв, что перед ним человек сведущий, Мирхайдар присмотрелся к нему повнимательней. На «новичке» — длинный, наглухо застегнутый темно-коричневый бешмет, ичиги с кавушами, бархатная темно-зеленая тюбетейка. Ему около пятидесяти лет. Строен, сухощав, и лицо — худое, бледное, с аккуратной бородкой клинышком. А взгляд острый, проницательный. Гончар с уважением спросил:

— Сами-то откуда, мулла-ака?

— Я ташкентец, из махалли Дегрез. Да только давно покинул отчий дом. Учился в Самарканде, в медресе Улугбека. Потом побывал во многих городах. Занимался торговлей, служил писцом в Урде. Да, видно, прогневил бога — меня схватили и сунули в зиндан. Мое имя Абдувахаб, а отца звали Абдурахман, он оставил наш бренный мир семь лет назад. А вы кто будете?

— Меня звать Мирхайдар, я гончар. Вот уж одиннадцать месяцев, как я в этой яме. А этот старик — шорник. Он тут уже восемнадцать лет.

— За что же вас? — тихо спросил Абдувахаб.

Старик смиренно вздохнул:

— Все в воле божьей! Я бухарец, попал сюда из-за вражьих происков. Как-нибудь на досуге я поведаю вам свою историю…

Абдувахаб печально усмехнулся уголком губ: старик еще говорит о досуге! Видно, он тут — как дома. К чему ни привыкает человек! И ему понравилось, что гончар ответил на его вопрос злей и непримиримей:

— Меня сперва выпороли плетьми. Да, видать, мало им этого показалось. Арестовали как врага салтаната.

— Выходит, у нас с вами схожие судьбы! — вроде бы даже обрадовался Абдувахаб. — Я тоже «враг салтаната», государственный преступник. А началось все с моих путешествий… Довелось побывать и в Северном государстве. Большое впечатление произвели на меня прогрессивные идеи русских. Я стал пропагандировать их в народе. Писал газели, высмеивал зло, разъедающее, как моровая язва, наш край. Вот и угодил в зиндан! — Старый шорник и Мирхайдар молча слушали Абдувахаба. — Да, дорогие мои, разгорается беспощадная битва между добром и злом, правдой и кривдой. Правда провозглашает: все люди равны, все обязаны трудиться, и всякий труд должен быть достойно вознагражден. А кривда нашептывает: твоя доля, бедняк, работать до седьмого пота, терпеть нужду и лишения, выращивать пшеницу, собирать ее, перемалывать в муку, из муки печь хлеб… А есть его — богатым. Эти две силы и вступили в смертельный, долгий бой.

За беседой узники не заметили, как наступила ночь.

На другое утро раньше всех проснулся Абдувахаб, за ним — Мирхайдар. Шорох их бердонов разбудил старого шорника.

Байтеват спустил им полное ведро воды. Узники разлили ее по кувшинам, каждый набрал полную пригоршню теплой влаги, прополоскал рот, умыл лицо. После завтрака Абдувахаб принялся наводить порядок в своем «углу», а шорник и гончар — выделывать зубочистки из остатков алычового полена.

— Гончарным-то делом тут не займешься, — усмехаясь, сказал Мирхайдар, — вот я и обучился новому ремеслу.

Абдувахаб молчал, погруженный в раздумья, — лишь изредка, медленно поглаживая бородку, вздыхал и возносил хвалу богу — «Худоги шукур, худоги шукур!..»

Шли дни, он все больше привыкал к своим соседям и однажды прочел им короткую газель — оруз:

О, горе мне!.. Не для меня небесный светится чертог.

Фазана счастья я схватил — но приручить его не смог.

Хотел за ворот взять — ушло!.. Иль за подол поймать — ушло!..

О, за какие же грехи меня наказывает бог?

Моя семья — в нужде, в тоске. Душа моя — в крутой тоске.

Я светлым утром одинок, и в злую полночь одинок.

Рыданьями заполнил мир, страданьями заполнил мир.

И солнцу страшно заглянуть в мою беду, за мой порог…

Газель тронула старика и Мирхайдара. Гончар благодарно произнес:

— Пусть аллах дарует вам счастье!.. Если вы еще раз прочтете эту газель, я выучу ее наизусть, запомнив на всю жизнь.

Воодушевленный похвалой, Абдувахаб сказал:

— Послушайте-ка лучше вот эту:

Хаджи неправедным слывает, хоть он и в Мекку сделал хадж.

Осел останется ослом, хотя бы божьим шел путем.

Завидев этого осла — не зри в нем божьего посла!..

В мечеть собака забредет — уйдет оттуда тем же псом.

Мирхайдар от души расхохотался, не удержался от смеха и старый шорник.

— Как, как? — сквозь смех переспрашивал гончар, — Хаджи — и осел, и собака?.. Ну, мулла-ака, разделали вы их под орех!

— Они ведь из тех, кто упрятал нас в зиндан, — пояснил Абдувахаб.

— Мулла-ака, а у вас есть псевдоним?

— Мой псевдоним — Шаши,[14] — когда Абдувахаб говорил, у него дергалась левая бровь. — Но хоть я и родился в Ташкенте — большую часть жизни провел на чужбине. Все искал истину. А вернулся в родные края, и вот — тюрьма. Так-то, мой друг.

— Шаши… — взволнованно повторил Мирхайдар. — Я слышал ваши газели. Их пели хафизы.

То, что он видит перед собой Шаши, ученого и поэта, и запросто с ним разговаривает, казалось гончару чудом: все равно, как если бы он нашел редкостную, драгоценную траву — тутие. Старый шорник тоже с немым восхищением смотрел на Абдувахаба Шаши. За всю свою жизнь он не прочел ни одной книги, но любил слушать песни.

IV

Чем больше Абдувахаб Шаши узнавал своих соседей, тем щедрей сам раскрывался перед ними. Поглаживая бородку, пожевывая кончики усов, — такая уж была у него привычка, — он говорил:

— Хоть мы и томимся в темной, мрачной яме, но сердца наши там, на воле, с нашими близкими и друзьями. Ведь они чисты, как алмазы, — наши сердца. Сколько бы пыли ни вздымалось в небо, небо от этого не помутнеет, оно — безбрежно…

А потом он рассказывал своим новым друзьям о событиях, свершающихся в мире, о своей пестрой кочевой жизни, о службе в Урде, долголетних скитаниях, о пребывании в Варшаве и Петербурге. Он настолько полюбил Россию, что даже подумывал о переходе в русское подданство, но любовь к отчему краю оказалась сильней. Родина притягивала, как магнит.

В Петербурге ему довелось побывать дважды. Первая поездка была связана с торговыми делами: по поручению купца Салихбая он закупал в России тонкое сукно, минеральные — «каменные» — краски. Ему помогло знакомство с богачом Сорокиным, частенько приезжавшим в Ташкент за хлопком и каракулем. Вторично Шаши попал в Петербург, сопровождая купца Турахана Зайбухана. С ними, на деньги, собранные единомышленниками-ташкентцами, ехали Абдурахманбек, Ходжа Юнус, Нигматджан-аксакал и еще несколько знатных ташкентцев. Они везли тайное послание русскому царю с жалобой на кокандского хана, с предложением расширить торговлю между Ташкентом и Россией, и с просьбой принять Ташкент в состав России.

По пути из Нижнего в Москву они потеряли тайный документ, что доставило им немало лишних забот. К царю попасть не удалось. Царское правительство, не доверяя им, запросило необходимые сведения у русского ученого, орнитолога Николая Алексеевича Северцова, хорошо знавшего обстановку в Туркестане. Северцов, письмом, ответил, что Абдурахманбек с друзьями были у него, подробно рассказали о предполагаемом выступлении бухарского эмира против Ташкента, о положении в городе, о настроениях ташкентцев, об их настойчивом требовании — или вернуть в Ташкент Алимкулибека, который после первого похода на Ташкент полковника М. Г. Черняева был отозван в Коканд, или принять их в российское подданство и разрешить свободную торговлю. Все это и было изложено в утерянном тайном послании.

К сожалению, у посланцев Ташкента кончились деньги, и им пришлось, не завершив своей миссии, вернуться домой.

После возвращения из Петербурга Абдувахаб устроился в Урде мирзой, секретарем у бека. Он много писал — о развитии культуры и науки в России, о русском телеграфе и русских писателях, о тяге русских к книге, о широком гостеприимстве, с каким встречает Петербург представителей других стран. Он выступал с рассказами о России и перед народом — его слушали с жадным вниманием. Обо всем, что он видел в России, Абдувахаб сообщил Насриддинбеку, Асадуллахану, Хаким-ходже и другим высокопоставленным лицам. Он предложил открыть в Ташкенте школу — по типу русских школ, призывал учиться у России…

Внезапно его арестовали как «шпиона» — на все его благие помыслы и намерения была накинута тугая петля. Виновником его бед оказался находившийся с ним в родовой вражде Насриддинбек, правая рука Алимкулибека. За три дня до ареста Шаши узнал от знакомого мирзы, что Насриддинбек состряпал на него донос и вручил эту грязную клевету Алимкулу.

— Вот так-то, дорогие, — закончил он рассказ о своих злоключениях. — В мире полно новостей. А мы, узбеки, как во тьме. Весь наш край — словно в глубокой яме. Наши ханы и беки дни и ночи проводят в разврате и кутежах, а стоит им очнуться от пьянства — их отравленная кровь вскипает, и начинается междоусобная резня. Страдает же от этого народ, угнетенный, невежественный… Но мало нам своих тиранов — над нами занесена плеть английских захватчиков! Англичане в Индии собрали большое войско, чтобы захватить Среднюю Азию. Англия, как змея, подбирается к нашим краям, а наши правители словно и не замечают ее разверстой пасти! Боже, какая слепота! Какой позор!

Путешествия обогатили Абдувахаба Шаши жизненным опытом, мудростью, знаниями. Он был прекрасно осведомлен о том, что происходит в мире, и всем, что было известно ему самому, охотно делился с гончаром и шорником. Особенно жадно внимал его рассказам Мирхайдар. Каждый такой рассказ был для него откровением. Он, например, впервые узнал о коварных замыслах английских империалистов, стремившихся проникнуть в Азию.

Между генерал-губернатором Индии англичанином Оклэндом, индийским раджой Ранжит Сингхом из Лахора и бежавшим из Афганистана шахом Шуджа было заключено «трехстороннее соглашение», с ближайшей конкретной целью — помочь Шудже снова занять афганский трон. Ему должны были оказать поддержку отряды Сингха — от Ост-Индской компании. В дальнейшем англичане намеревались использовать Афганистан как плацдарм для наступления на Среднюю Азию — сначала на Хивинское ханство. В их планы входило также привлечь на свою сторону правителя Келата, входившего в Бухарский эмират, Мехрабхана: через Келат английским войскам было бы удобней всего продвигаться в Среднюю Азию.

Развязав войну в Афганистане, англичане за короткое время заняли города Кандагар, Газну и Кабул. Шах Афганистана Достмухаммад бежал.

Спустя несколько месяцев в Пешаваре англичане заключили с Достмухаммадом мирный договор, обязались уважать территориальную неприкосновенность Афганистана, а взамен афганский шах поклялся быть другом их друзей и врагом их врагов.

Однако, соглашение между Англией и Афганистаном, подтвержденное позднее специальной конвенцией, разрешавшей англичанам свободный доступ в отдельные афганские районы, было не орудием мира, а копьем, направленным против России и других стран. Так, связав афганцам руки, англичане смогли бросить военную силу на подавление народного восстания в Индии.

Поощряемый англичанами, Достмухаммад совершал грабительские набеги на Гиндукуш, где существовали раздробленные узбекские ханства — маленькие феодальные вотчины. Англия снабжала афганского шаха деньгами и оружием, лелея далеко идущие планы: с помощью афганцев, враждовавших с узбекскими ханами, захватить узбекские и таджикские земли на левом берегу Амударьи и отсюда напасть на владения бухарского эмира.

Во исполнение этого плана, многочисленное войско под командованием афганского военачальника Мухаммадхана перевалило через Гиндукуш, разбило узбеков под Сайханом и овладело Балхом — главным городом одного из узбекских ханств. Укрепив свои позиции в Балхе, Мухаммадхан ринулся на Аксу — после ожесточенных боев кишлак пал.

А узбекские ханства в это трудное для них время терзала междоусобица. С наступлением афганцев она не затихла, а, наоборот, усилилась. Ханы готовы были перегрызть друг другу горло. Это было только на руку англичанам. В 1863 году, переправившись через Амударью, они захватили Бадахшанскую землю, а потом и город Майману.

Россия настороженно следила за действиями англичан. И, стремясь опередить их, прилагала немалые усилия — чтобы взять под свою руку южно-казахские и среднеазиатские земли. Часть русских войск окружила Ак-мечеть. Русские отряды вели также наступление на Ташкент — от Пушкака и Кушнака.[15]

Обо всем этом Абдувахаб Шаши читал или слышал. Его страшили грабительские замыслы английских захватчиков. Хотелось во весь голос кричать о приближающейся опасности — дабы весь народ узнал, понял, что ему грозит!.. Даже сейчас, попав в зиндан и не надеясь выйти живым из этой гнилой ямы, Шаши не сложил оружия.

— Ей-богу, друзья мои, — говорил он с легкой усмешкой, — не будь здесь вас, я бы, наверно, беседовал на волнующую меня тему сам с собой, внушал бы свои мысли этим вот стенам. Недаром же говорится, что у стен есть уши. Возможно, стены были бы повнимательней к моим словам, чем наши правители. Но, слава богу, у меня нашлись благодарные слушатели! И вот что я вам скажу: я счастлив, потому что познал истину. И я не вправе скрывать ее от народа. Скрою — так завтра тайное все равно станет явным: солнца от людей не спрячешь! А истина, друзья мои, в том, что нам надо немедленно прекратить междоусобицу, установить добрососедские отношения с Россией или присоединиться к ней!.. А еще необходимо вывести народ из пустыни невежества на дорогу культуры. И ради этого опять-таки следует обратиться к помощи и опыту России, чаще посещать ее, перенимать у нее все лучшее.

Старик шорник уже спал, вытянувшись на своем тряпье, как покойник: он все чаще засыпал среди разговора. Мирхайдар же весь обратился в слух. Видно, оценив его внимание, Абдувахаб порылся под подушкой, вытащил оттуда книгу.

— Я ухитрился пронести ее, завернув в одеяло. Пронес и тетрадь — вот только чернил нет. Раздобыть бы чернила — я бы тогда начал писать мемуары, — он раскрыл книгу. — Это сочинение моего ученого коллеги, почтенного Мушрифа-мавлоно из Коканда, оно называется «Ансабул салотан» — «Жизнеописание султанов», а повествуется в нем о драках между нашими правителями. Алчность, сластолюбие, жадность толкают их на раздоры. А англичане меж тем не дремлют. Ханы и не заметят, как Англия проглотит их — со всеми их богатствами. Не почитать ли нам что-нибудь из этой назидательной книжки?

— Прочтите, мулла-ака, с удовольствием послушаю! — готовно и признательно откликнулся Мирхайдар.

И с тех пор, в течение целой недели, Абдувахаб Шаши читал своим соседям книгу Мушрифа-мавлоно — историю кровавой резни, склок, междоусобиц в Кокандском ханстве. Порой он останавливался на самом интересном месте, объявлял, что продолжит чтение на следующий день, и начинал рассказывать о тайных интригах, разгуле, скандалах и зависти, царящих в Урде. Больше всего его возмущала эта постоянная вражда между узбекскими правителями. Очень тревожили колонизаторские планы англичан. С наибольшим же дружелюбием и восхищением он говорил о России.

В последние дни ему все чаще приходилось прерывать чтение, чтобы дать покой старому шорнику, которому становилось все хуже и хуже. Он потерял аппетит, без конца пил воду, впадал в беспамятство, иногда целыми днями лежал, не шевелясь. Абдувахаб и Мирхайдар, взявшись за концы развернутых бельбохов, веяли ими над больным стариком, разгоняя спертый воздух, — но бедняге, видно, ничего уже не могло помочь: зиндан сделал свое дело.

V

Как мы знаем, все попытки вызволить Мирхайдара из неволи потерпели неудачу. Прошения о помиловании, поданные земляками гончара сначала верховному казию Хаким-ходже, а затем самому Алимкулибеку, были оставлены без внимания. Помиловать «преступника» мог только его величество кокандский хан. Возмущенную толпу, собравшуюся у ворот зиндана, рассеяли сарбазы, вооруженные саблями.

Однако, народ не смирился и не успокоился. В сердцах друзей Мирхайдара пылал огонь мщения. Имя гончара переходило из уст в уста. Даже хаджи с улицы Казыкчи и ювелиры с улицы Туклыджаллоб, жившие в уютных домах среди сладкого запаха цветов и убаюкивающего журчания арыков и не принимавшие участия в походе к зиндану, с уважением произносили имя прежде безвестного обитателя Кургантепа: «гончар Мирхайдар». Правда, толки о нем ходили разные. Абакахар-ходжа, прозванный Юродивым и кичившийся тем, что он племянник знатнейшего ташкентского богача Саидкаримбая, кричал на всех перекрестках, что гончар спутался с бандитами, потому и угодил в зиндан. А себзарец Камбарали утверждал: «С Мирхайдаром-ака поступили несправедливо: его посадили в яму лишь за то, что он прекословил беку, а перво наперво за то, что его любит народ». Но так или иначе, а весь город говорил о гончаре, брошенном в зиндан.

Старший сын Мирхайдара, Мирсаид, был вместе с толпой, осадившей зиндан. Он вернулся домой мрачный, подавленный. Шахриниса-хола, глядя на него, сострадающе вздыхала. Она понимала, что его обуревает одно желание — освободить отца. Зато ее не на шутку тревожила судьба младшего сына Миръякуба. Он находился в Урде, а, по мнению Шахринисы-хола, это было все равно, что находиться в пасти дракона. «И что его туда понесло? — рассуждала она сама с собой. — Сидел бы себе дома, занимался, как отец и брат, гончарным делом… Неужто страсть к лошадям совсем его ослепила?»

Заглянув ненадолго домой, Миръякуб постарался успокоить мать: нечего за него бояться, он ведь под началом Авлиякула-амаки — старинного друга отца, их родича, а гончарное ремесло не по нему. Да и подработать в Урде можно куда больше… Мать не нашлась, что возразить сыну, проводила его до калитки, благословила и попросила беречь себя.

Миръякуб поспешил обратно, в Урду. Миновав медресе Бекларбеги, пройдя запутанными проулками, улицей, по обеим сторонам которой теснились мелкие лавчонки, он вышел к мосту через Анхор. Перейдя его, Миръякуб чуть задержался перед главными воротами Урды — крепости, где помещался дворец бека.

Сколько уж раз вступал он в Урду через эти ворота!.. Возле них постоянно стояли два стражника с саблями на боку. За воротами простиралась широкая площадь — ее обступали здания, занимаемые различными должностными лицами, там же корпели над бумагами мирзы-писцы.

Справа от площади, за аккуратным глиняным дувалом, высилось одноэтажное здание, сложенное из квадратного кирпича. Одно его крыло — просторный айван, другое — комнаты Алимкулибека. На айван поднимались по каменной лестнице в восемь ступеней — тут снимали кавуши и по ковровой дорожке шли во внутренние помещения.

Вокруг айвана благоухали цветники, особенно нежно — тонко и сладко — пахли розы.

Айван обнесен узорчатой решеткой, потолки айвана и комнат затейливо выложены разноцветными изящными полукруглыми брусьями. Комнаты устланы роскошными коврами, посреди одной из них — широкий стол на низких ножках.

От ворот Урды к внутреннему двору, где красовалось это здание, вела тополиная аллея, вымощенная кирпичом.

В восточной части Урды самым приметным зданием был арсенал, где хранились оружие и порох. На площади перед арсеналом проводились военные учения: стрельба из лука и кремневых ружей, рубка лозы на полном скаку. В дальнем углу тянулась длинная конюшня: там содержались кони военачальников и сарбазов.

Слева от Урды, по ту сторону Анхора, находилась тюрьма — зиндан.

Урду окружала высокая глиняная стена.

Миръякуб вошел в ворота, свернул к конюшне.

Юноша был одним из пятнадцати конюхов, подчинявшихся военачальнику, сарбазу Султанмухаммаду. Старшим над ними сарбаз поставил Авлиякула-амаки. Конюхи, в основном, ухаживали за лошадьми военачальников. Миръякубу достался горячий, как огонь, черный, как пиявка бекский карабаир Карчигай. Парень души в нем не чаял, для него вся красота мира воплотилась в этом коне, и ему доставляло наслаждение мыть, чистить, кормить Карчигая. Сам сарбаз говорил, что Миръякуб о коне заботится больше, чем о себе.

Когда юноша седлал Карчигая, его подозвал к себе Султанмухаммад. У парня затрепетало сердце, подобно кеклику, настигнутому охотником. Он боялся, как бы с ним не заговорили об опальном отце, о волнениях, связанных с его именем.

— Сынок… Твой отец все еще в зиндане, — сказал сарбаз, пристально глядя на Миръякуба, и было непонятно — то ли вопрос, то ли сочувствие таились в его словах.

Миръякуб стоял перед ним, бледный, с понуренной головой. Некоторое время оба молчали. Сарбаз вздохнул:

— Да простит его аллах!.. Иди, сынок, займись конем.

Красавец карабаир нетерпеливо переступал стройными ногами.

В этот вечер Миръякуб пришел домой, расстроенный, раздираемый противоречивыми чувствами. Он любил отца, его тревожила участь Мирхайдара. Но не меньше беспокоила Миръякуба собственная судьба. Если бек прознает, что он сын государственного преступника, то больше не подпустит его к Карчигаю. Хуже того: совсем прогонит. И тогда конец всем его мечтам и надеждам. А Миръякуб мечтал — не за страх, а за совесть послужив беку, завоевать его благосклонность, а потом, изучив военное дело, при милостивой поддержке бека, заполучить должность либо стражника, либо десятника. Возиться с глиной, как брат и отец, было не по душе Миръякубу. Его манили пышность и великолепие бекского двора.

Мирсаид сидел за гончарным станком. Миръякуб подошел к нему, глянул на расставленную неподалеку готовую посуду, подумал без зависти: в отца пошел, такой же умелец! Мирсаид, хмуро покосившись на брата, принялся еще быстрей вращать круг.

С тех пор как Мирхайдара заточили в зиндан, дом покинула радость. Все, чем прежде жила семья гончара, заботы, связанные с предстоявшей женитьбой Мирсаида, предсвадебные хлопоты — все отошло далеко-далеко… В доме царил давящий сумрак, словно нависла над ним тяжелая туча.

Вот и сейчас — вся семья, кроме Мирхайдара, была в сборе, и все молчали, погруженные в невеселые думы.

Первым нарушил молчание Мирсаид. Он посмотрел на брата, строго сказал:

— Бросил бы ты таскаться в Урду — нечего тебе там делать! В городе неспокойно.

Миръякуб не отвечал. Шахриниса-хола, сидевшая у арыка, поддержала своего старшего:

— И правда, сынок, не место тебе там. Бог с ними, с деньгами, как-нибудь проживем. Посуда-то нынче хорошо расходится. Не любо гончарное дело? Так конюхом-то быть тоже невелико счастье. Не по душе мне, что ты якшаешься там со всякими военными. Не доведет это до добра.

— Есть и среди них хорошие люди, — упрямо возразил Миръякуб. — Вот Султанмухаммад-амаки. Он ко мне — как к сыну… Я хочу через него попросить бека, чтобы он простил отца. Бек мной доволен. Дважды меня хвалил, даже потрепал по плечу…

Шахриниса-хола в душе одобрила намерение сына — кто знает, может, бек и смилостивится над ними. Мирсаид же только усмехнулся и мотнул головой:

— Нашел, чем гордиться! Не очень-то я верю в доброту бека. Мы вон от трех махаллей подавали ему прошение, а что толку? В небесах, братец, витаешь.

— Ты у нас мудрец! — отпарировал Миръякуб. — Устроили заваруху — а чего добились? Пораскинь-ка мозгами: у бека три тысячи воинов, сила! Да собери ты к зиндану хоть все махалли — сарбазы перерубят половину, тем все и кончится.

Мирсаид, более спокойный и уравновешенный, чем брат, не стал продолжать спора — ему не хотелось огорчать мать, которая тяжело переживала их ссоры.

На рассвете Миръякуб, как на крыльях, умчался в Урду…

VI

Оседлав Карчигая, Миръякуб вывел его на главную площадь Урды. Он с волнением ждал, когда из калитки внутреннего двора покажется бек. Конь нервно переступал на месте, храпел, рыл землю передними копытами. Сбруя сверкала на солнце, как серебро. Находившиеся на площади работники, воины восхищенно глазели на Карчигая. Миръякуб, чувствуя общее внимание, то ласково похлопывал своего любимца по шее, то окидывал его озабоченным взглядом — не осталось ли на нем пылинки. И незаметно он посматривал то на калитку, откуда должен был появиться бек, то в сторону ворот, где джигиты бека уже замерли возле своих коней.

Наконец, из калитки вышли двое — бек и Султанмухаммад. Миръякуб застыл, сжав в левой руке поводья, — правую он приложил к груди и низко поклонился беку. Приблизившись к юноше, бек ласково потрепал его по плечу — так недавно сам Миръякуб похлопывал Карчигая…

Парень совсем растерялся. Обычно бек подходил к нему насупленный, ни на кого, кроме Карчигая, не глядел, молча вспрыгивал на коня. А сейчас он приветливо смотрел на своего конюха и улыбался ему. В эту минуту он был для Миръякуба воплощением доброты. Неужели же бек не простит отца?.. Простит! Отдаст, кому нужно, короткое распоряжение, и отец выйдет на свободу. Надо только набраться смелости и сказать ему… Но у Миръякуба отнялся язык, он боялся даже поднять глаза на грозного бека.

Алимкулибеку было в то время лет пятьдесят. Он носил черный распахнутый халат, под халатом — светло-желтый бешмет, сильно стянутый в талии широким кожаным поясом, украшенным выпуклыми круглыми бляхами. На ногах сапоги на высоких каблуках. На голове летом — черная бархатная тюбетейка, зимой — каракулевый островерхий тельпак. Высокий, черноусый, с очень узкими, раскосыми глазами, он всегда выглядел неприветливым — наверно, потому что редко улыбался. Большую часть своей жизни он провел в боях и сечах. Любил охоту, особенно с ястребом. А вот к книгам, в отличие от других правителей, не притрагивался, поэзией не интересовался и не выносил нудных святош — имамов и ишанов. В последнее время он все меньше считался с Кокандом и благоволил к тем своим приближенным, которые ратовали за независимость Ташкентского бекства. Особым его расположением пользовались Насриддинбек, сарбаз Султанмухаммад, из баев — Салихбай и Саидкаримбай.

Бек, правда, порой подтрунивал над Султанмухаммадом, отпускал по его адресу соленые шутки, прозвал «петушьим султаном» (Насриддинбек ходил в «лягушках»), и все же он безгранично доверял своему сарбазу. Только при нем да при Насриддинбеке он позволял себе поиздеваться над невежеством Худоярхана, откровенно порассуждать о положении в Коканде. А вот при Асадуллахане, ханском родственнике, тоже занимавшем в Урде высокий пост, бек держал язык за зубами, подозревая в нем кокандского агента. Бек даже пытался удалить Асадуллахана из Ташкента, но это ему не удалось, и он сказал сарбазу: «Видно, за его спиной есть еще спина».

Перед Султанмухаммадом заискивали другие сарбазы. Этого воина с острым ястребиным взглядом, всегда ходившего с опущенной головой, побаивались и приближенные бека. Они на все лады расхваливали сарбаза перед Алимкулом, а когда бек, находясь в хорошем расположении духа, добродушно подшучивал над Султанмухаммадом, этим «Абу-Муслимом»,[16] — все готовно подхватывали его шутки и смеялись вместе с ним.

Ташкентским правителем назначил Алимкулибека Худоярхан, по совету своего визира кушбеги Мусульманкула. За время правления бек сумел настолько упрочить свой авторитет, что удержался на месте и после того как казнили Мусульманкула.

Урдинцы величали его: Святейший, военные — Полководец, горожане — Главнокомандующий.

Среди сарбазов и ополченцев о нем шла слава как об искусном воине. На его поясе неизменно торчала исфаганская сабля в красных ножнах, а слева — подаренный Худоярханом пистолет иностранной марки. Несмотря на полноту, он ловко, одним махом вскакивал на коня, а в рубке лозы не было ему равных.

Глядя на Миръякуба, бек все улыбался, к недоумению окружающих. Потом спросил:

— Усердно ли ухаживаешь за лошадьми, парень?

Голос у него низкий, глуховатый. Миръякуб, запинаясь, пробормотал:

— Я… я стараюсь, ваша светлость.

— Как Карчигай? Хорош, а? Любишь его?

— Как же не любить такого красавца! — пылко откликнулся Миръякуб.

Бек с улыбкой повернулся к Султанмухаммаду: — Этот парень за коня жизнь отдаст. Потому он мне и приглянулся. Обучи его военному делу, сарбаз. Хорошенько поднатаскай. Помнишь, что я тебе говорил?.. Нам нужны умелые воины. Главная наша забота — укреплять войско.

Сарбаз согласно кивнул. А Миръякуба так обрадовали слова бека, словно угадавшего его сокровенное желание, что он забыл обо всем на свете. Насчет отца Миръякуб даже не заикнулся.

А бек все так же благожелательно проговорил:

— Твое счастье, что у тебя есть я. Служи мне преданно, не забывай о боге, и ты будешь вознагражден за свое усердие.

Миръякуб промямлил что-то в ответ, Султанмухаммад яростно зашептал ему на ухо:

— Скажи, паршивец, желаю вам вовек быть здравым и невредимым, и да приумножатся ваши чины и титулы! Ну! Говори, негодяй: я раб ваш, будь у меня не одна, а тысяча жизней, всеми бы пожертвовал для вас…

Миръякуб, как в полусне, повторил за сарбазом эти слова. Когда бек садился на коня, юноша бережно поддержал его за сапог. Он готов был, в порыве благодарности, щекой прильнуть к этому сапогу!..

В сопровождении десятка сарбазов, в том числе и верного Султанмухаммада, бек выехал со двора. Осмотрев крепость Ниязбек, он к полудню возвратился в Урду. Передав Миръякубу коня, поднялся на айван, велел позвать Насриддинбека и Султанмухаммада. Пронюхав каким-то путем о предстоящем совещании, к беку сунулся было и Асадуллахан. Бек встретил его с преувеличенным радушием, но дал почувствовать, что тот здесь лишний, и при нем никакого важного разговора все равно не состоится. Асадуллахану пришлось уйти.

Насриддинбек заложил под язык насвай. Алимкулибек тотчас потребовал чилим. Слуга принес роскошный чилим в латунных узорах, раскурил его и, сделав пару глубоких затяжек, почтительно передал беку. Пуская сизые клубы дыма, Алимкулибек сказал, желая поддеть сарбаза:

— Что молчите? Языки проглотили? Так только лягушки пялятся на людей…

— Это вы про кого, ваша светлость? — непонимающе спросил сарбаз и покосился на Насриддинбека. — С одной-то лягушкой я дружен…

Бек расхохотался; глаза у него совсем закрылись:

— Что-то вы раскукарекались, петуший султан! Какую победу празднуете? Или наклевались навоза моего Карчигая?..

Султанмухаммад не остался в долгу:

— Кукарекать-то мы кукарекаем, да что толку? Гребешок-то, корона-то у вас на голове, а не у нас. Вот если бы мы забрались на горб нашего большого верблюда, — он намекал на самого бека, — да оттуда заголосили — нас бы услышал весь Ташкент!

— Ишь, петуший султан, — усмехнулся бек, — шпоры-то у вас, гляжу, острые. Хотел бы я полюбоваться на вас в петушином бою.

— Ха-ха, мы сами только и мечтаем о бое! Надоело нам клевать зерна вместе с мокрыми курицами, расплодившимися у вас при дворе. Рубим не головы, а лозы — дровосеками заделались!..

— Что ж, погляжу, как вы умеете драться.

— Большой-то верблюд драку и издалека увидит. А вот как быть с господином Лягушкой? — сарбаз кивнул на Насриддинбека. — Подскочит поближе — того гляди, раздавят. Может, посадить ее в пиалу с водой, пусть оттуда смотрит?..

— Ха-ха-ха! — бек в восторге ударил себя по коленям и обратился к Насриддинбеку. — Что молчите, словно кислого молока в рот набрали? Отбивайтесь!

Но Насриддинбек только беспомощно улыбался — он не владел оружием аскии.

Бек, посерьезнев, сказал:

— Ладно, шутки в сторону. Вы знаете, когда мы отдали Ак-мечеть, бои перекинулись в Туркестан и к Алма-Ате. А сейчас враг приближается к Ташкенту. И сила у него немалая. Наше войско, посланное в степь, разбито и вернулось обратно. Военачальники Садман-додхох и Сарымсак-додхох болтаются здесь, боясь показаться в Коканде, — их дни сочтены. Нам предстоит укрепить войско. Я пригласил к себе баев — они дадут деньги. А вы должны спешно готовить джигитов. Твоя правда, петуший султан, — хватит вам клевать зерна с курами. И курам, и перепелам, и соколам, и ястребам, всем — оружие в руки! И вот еще что… Пока над нами висит опасность, надо быть поласковей к людям. Задобрим их подарками — пусть это возьмут на себя баи. Я говорил с верховным казием, посоветовал ему проявлять больше милосердия… пока. Думаю, следует отобрать из заключенных кто поздоровее, и пополнить ими войско, — бек скривил губы. — Удивляюсь я его величеству хану — опасность у ворот, а он закатывает пир за пиром! Нашел время для кутежей! И этому болвану Асадулле тоже все трын-трава, занят интригами да пьянством.

На лица собеседников бека легла тень озабоченности. Они знали о приближении врага, но не представляли себе размеров опасности, которая им угрожала.

— На следующей неделе я с войском отбываю в Туркестан, — сообщил бек. — Да поможет нам аллах!..

Насриддинбек, почтительно слушавший Алимкула, проговорил:

— В народе волнения. Вы предлагаете этих оборванцев брать лаской… Плохо вы их знаете! Недаром говорится: дай бедняку потачку — он начнет топтать грязными башмаками наши ковры… Нет, их надо держать в страхе. Я уже послал Асадуллахана с навкарами для усмирения самых злостных смутьянов, ремесленников из махаллей Кадват, Кургантепа и Джар-арык.

— Все это нам известно, дорогой, — с досадой сказал бек. — И все же рубить сплеча сейчас неразумно. Проявим терпение и мудрость. Народ — стадо. Куда мы его направим, туда он и потащится. Вы же знаете — вся отара бежит за козлом.

— Золотые слова! — вмешался в разговор Султанмухаммад. — Ваша светлость, народ называет вас Главнокомандующим. Ваша воля для него закон, он всюду пойдет за вами.

— Спасибо, сарбаз.

Насриддинбек поспешил поправиться:

— Я ведь только так, к слову… Уважаемый сарбаз высказал то, что и у меня на сердце.

Бек покачал головой:

— Любите вы пороть горячку!.. Следуй мы вашим советам, так сразу обрушили бы свой гнев на этого скорпиона, Абдувахаба Шаши, — упустили бы его. Он бы напугался, сбежал и продолжал сеять смуту в народе. А мы его потихоньку взяли под ноготь… Вот так-то, уважаемый. Души врага ватой! Да, кстати, об Асадуллахане… Он плетет тайные интриги и только и поджидает удобного момента, чтобы захватить власть в свои руки. С ним надо быть настороже. Передайте от моего имени начальнику стражи Ишанча-халфе: пусть приставит к Асадулле тайного осведомителя, который бы через день доносил мне о каждом его шаге. Нужно также тщательно проверять все письма, отправляемые в Коканд.

Насриддинбек, кашлянув, повел глазами в сторону Султанмухаммада. Бек сказал:

— Мы ничего не скрываем от сарбаза. Если вам не удастся выполнить мои указания — этим займется сарбаз. — Заметив, что Насриддинбек потемнел лицом, он дружелюбно добавил: — Вы, дорогой, сарбаз да еще несколько верных людей — вот моя опора. Что бы я делал без вас?

Насриддинбек наклонил голову:

— Я все понял, святейший. Ваша мудрость равна мудрости Афлотуна. Нет, самого султана Темирмирзы![17]

— Значит, договорились? — Бек припал к чилиму, потом протянул его Султанмухаммаду. — К народу — только с лаской. А война… Она вроде азартной игры: сегодня проиграл, завтра выиграл. Перед своим отъездом я хочу открыть вам карты. — Только все, что вы услышите, должно остаться между нами!.. Так вот. Если враг осилит нас и наше войско откатится к Чимкенту и Ташкенту, вы от моего имени прикажете Ишанча-халфе, чтобы он немедленно отправлялся в Шейхантаур, на Бозори-шаб,[18] и вручил лавочнику-индусу, английскому подданному, мое письмо. Все это необходимо сохранять в строжайшей тайне, прежде всего, от Коканда. У нас имеется договоренность с англичанами: если русские начнут брать верх, генерал-губернатор Индии двинет нам в помощь свои войска.

Насриддинбек и Султанмухаммад слушали «святейшего» с разинутыми ртами — настолько неожиданным было для них его сообщение. Бек ухмыльнулся:

— Можете быть спокойными — при таком обороте событий все мы останемся на своих местах. А может, и возвысимся!..

— Да-а… — с восхищением протянул Султанмухаммад. — Я считал вас, святейший, первым среди воинов. Но, оказывается, никому не дано сравниться с вами и в государственной мудрости!

— Повторяю: обо всем, что я говорил, никому ни слова! Повесьте на свои уста замки покрепче.

— Клянемся, святейший! И если нарушим клятву — наши головы под вашей саблей.

Все трое поднялись с мест, спустились с айвана. Остановившись возле цветника, они намеренно громко, так, чтобы их слышали находившиеся поблизости урдинцы, заговорили о вчерашних военных учениях, о конях, о погоде на завтра…

VII

Дома Миръякуб подробно рассказал, как бек похвалил его, пообещав, что вознаградит своего конюха за усердную службу. Он заверил мать и брата, что сумеет вымолить у бека прощение отцу — бек был к нему так добр…

Рассказ Миръякуба обрадовал Шахринису-хола, да и в душе Мирсаида затеплилась надежда. Он, правда, знал, что брат и соврет — недорого возьмет, но сейчас склонен был верить Миръякубу — ведь дело касалось отца, а тут любой обман был бы кощунством. И как знать, если уж бек так расположен к брату, может, он и уступит его просьбам.

Мирсаид по-прежнему с утра до вечера трудился за токарным станком, ему подсоблял двоюродный племянник, Ядгар. Шахриниса-хола, жалея сына, молила: «Отдохни хоть немного, совсем ведь измучился!» Он с лаской оглядывался на мать — лицо у нее пожелтело от забот и горя — и вращал круг еще быстрее. Надо было кормить семью…

Невеста Мирсаида, Назира, переставшая посещать их дом после того как забрали Мирхайдара и свадьба расстроилась, — с некоторых пор снова к ним зачастила. Она старалась помочь Шахринисе-хола по хозяйству.

Однажды, прихватив с собой кукурузные лепешки, завернутые в дастархан, Назира пришла к соседям, отдала лепешки Шахринисе-хола, вышла во двор. Мирсаид сидел за станком. Назира поздоровалась с ним, и оба покраснели… Чтобы чем-то занять себя, девушка стала вместе с Ядгаром подносить к станку сушившуюся во дворе глиняную посуду. Но вот она задержалась возле станка, и Мирсаид почувствовал на себе ее нежный, сочувственный взгляд. Он робко поднял глаза на девушку — и уже не мог их отвести. Как она похорошела!. Волосы разделены на сорок черных, блестящих косичек, шелковое цветастое платье — с модными сборками над упругой грудью, шея — светлая, нежная… Совсем смутившись, Мирсаид опустил голову, принялся с преувеличенной сосредоточенностью подравнивать ножом глиняную чашку. Назира, тоже потупясь, спросила:

— А где Миръякуб-ака?

Мирсаид ногой остановил станок:

— Где ему быть? В Урде!.. Сколько ни твердим ему: не место тебе там, — как горох об стену!

Он подозвал Ядгара и спровадил его в дом — «отдыхать». Назира продолжала расспрашивать:

— Мирхайдара-амаки видели?.. Как его здоровье?

— Как его увидишь? К нему не подпускают. Только через тюремщика и узнаем, как он там. Вроде, держится молодцом.

— Мы с отцом и бабушкой каждый день за него молимся, — Назира легко коснулась руки Мирсаида. — Я верю, Мирхайдар-амаки скоро вернется к вам. Ведь в месяце — пятнадцать ночей темных, пятнадцать — лунных…

— А как ваш отец, Назира? Как его здоровье? Кланяйтесь ему от нас.

— Спасибо, — Назира с заботой и участием смотрела на Мирсаида. — У вас такой усталый вид, Саид-ака…

— Что поделаешь, приходится много работать. Да нам-то грех жаловаться. Отцу куда хуже!..

Из дому вышла Шахриниса-хола:

— Сынок! У нас бабушка Назиры. Идите в комнату, выпейте чаю.

Казалось, загорись у нее в груди светильник, и тот не смог бы высветлить исхудавшее, измученное лицо. Но она ласково улыбалась будущей невестке…

— С бабушкой-то мы нынче виделись, — ответил Мирсаид. — Вот если бы Ядгарджан принес чайник во-он к той супе, мы бы там и почаевничали.

— Ладно, сынок, я скажу ему.

— Назира, идите к супе…

Когда девушка удалилась, Мирсаид слез с бревна, на котором сидел верхом, вращая гончарный круг, отряхнулся, умыл в арыке лицо, грудь, шею, вытерся бельбохом и тоже направился к супе, примостившейся в тени виноградника.

Шахриниса-хола уже разостлала на супе дастархан, сшитый из пестрых лоскутьев, поставила на него чайник, пиалы, положила две кукурузные лепешки — подарок Назиры. Ядгар принес полный лаган тутовых ягод.

— Через неделю они будут еще слаще, — сказал Мирсаид, выбирая из блюда листья и соринки. Сняв с одной из ягод золотого жука, он бережно опустил его на свою широкую, твердую ладонь.

— Вы хлопочете об освобождении Мирхайдара-амаки? — спросила Назира.

— Хлопотать-то хлопочем, да все впустую. Подали прошение беку, несколько махаллей его подписали, — нас и не удостоили ответом… Целой толпой ходили к зиндану, опять ничего не добились. Может, Миръякубу удастся что сделать — он ведь в любимчиках у бека…

Не отрывая взгляда от жука, Мирсаид тихонько поглаживал его пальцем: лети, друг, лети! Но жук лежал на ладони недвижно, как мертвый; крылья его отливали золотом под солнечным лучом, проникшим сквозь листву виноградника.

— Похоже, что ни шумом, ни просьбами делу не помочь, — продолжал Мирсаид. — Только золото всесильно! — он и Назира поглядели на жука. — Сын Саидкаримбая пырнул ножом своего приятеля — и вышел сухим из воды. Отцовское золото выручило.

Только он это произнес, как жук расправил крылья, взлетел с ладони. Мирсаид проследил за его полетом, усмехнулся:

— Видите? Вот уж он и на воле. Потому что — золотой…

Назира, улыбнувшись, разломала лепешку, налив чаю в пиалу, подала ее Мирсаиду. Мирсаид с аппетитом уплетал лепешку, кидал в рот тутовые ягоды. Девушка, стесняясь, только прихлебывала чай.

— Ешьте ягоды, — Мирсаид пододвинул к ней лаган. — Эти уже спелые. Попробуйте-ка их вместе с лепешкой — объедение!

Назира осторожно, тонкими изящными пальцами взяла несколько ягодинок, они, и правда, оказались вкусными. Она кинула на Мирсаида благодарный взгляд.

Улучив минуту, когда они остались на супе совсем одни, девушка быстро передала Мирсаиду маленький узелок, который прятала в рукаве:

— Это вам, Саид-ака… Я тоже хочу помочь освобождению Мирхайдара-амаки.

Мирсаид развязал узелок — перед ним сверкнули два золотых браслета. Он торопливо протянул их обратно Назире, протестующе воскликнул:

— Нет, нет, я их не возьму!

Назира смотрела на него умоляющим взглядом:

— Не возьмете — обидите меня.

Разглядывая браслеты, горевшие у него на ладони, там, где только что покоился золотой жук, Мирсаид покачал головой:

— Чудеса да и только! Толковали о золоте — и нате, вот оно!.. Прямо чудеса.

— Хватит вам ахать, — сердито сказала Назира. — Поговорите с кем надо и вручите эти браслеты. Да не тяните, Саид-ака, ваш отец не должен томиться в зиндане ни одного лишнего дня!

Мирсаиду ничего не оставалось, как принять щедрый дар Назиры. Отвергнув его, он нанес бы глубокую обиду не только ей, но и всей ее родне… Когда девушка ушла, Мирсаид передал браслеты матери. Шахриниса-хола долго не отрывала от них взгляда, зачарованная их блеском, на ее глаза навернулись слезы:

— Знаю я эти браслеты, сынок. Они достались Назире от ее матери, покойной Мастурахон. Все-то ее богатство… И как это девочка решилась расстаться с ними?.. Сынок, надо вернуть их Назире.

Но когда на другой день Шахриниса-хола принесла Назире браслеты, у той от обиды побелели губы. Чуть не плача она сказала:

— Мама! Как вам не стыдно? Зачем мне золото? Пусть пойдет на доброе дело.

Они обнялись. Шахриниса-хола, вернувшись домой, отдала браслеты сыну:

— Не взяла — да буду я ее жертвой! Какое же у нее доброе сердце. Ты, сынок, поговори с Миръякубом — он-то, небось, знает, кому там надо позолотить ручку… Ох, может, аллах и сжалится над несчастным, избавит его от мучений!..

Вечером оба брата и Шахриниса-хола долго обсуждали, через кого добиваться освобождения Мирхайдара.

— Думаю, лучше всего поговорить с Насриддинбеком-ака, — солидно произнес Миръякуб. — Он не откажется от такого подарка.

— А, может, сперва посоветуемся с Камбарали и Тухтамурадом? — предложил Мирсаид. — Послушаем, что они скажут?

— Они мастера поднимать галдеж! — с пренебрежением бросил Миръякуб. — Шумели, шумели, а отец до сих пор в зиндане. Нет, раз у нас в руках золото — нам нет нужды ни в чьих советах. Золото — отец и мать всему на свете.

Мирсаид рассердился.

— Не смей так говорить о наших друзьях! Они за отца под сабли пошли. Тебя бы посадили — никто бы о тебе и не вспомнил…

— Сынок, сынок!.. — Шахриниса-хола дернула его за рубаху. — Раскипятился! Лучше подумаем, что с браслетами-то делать?

— А что тут думать? — самоуверенно заявил Миръякуб. — Давайте их мне, я пойду к Насриддинбеку, и он выпустит отца из зиндана. Самого-то бека нет — уехал в Чимкент.

— Ладно. Бери! — согласился, наконец, Мирсаид; вид у него, однако, был угрюмый. — Только действуй с умом. Вещь-то дорогая. И гляди: если твой Насриддинбек попробует нас провести — пусть я сяду в яму к отцу, но этому жулику не поздоровится! Кишки из него выпущу. Так и знай.

VIII

Старый шорник целыми днями брюзжал, все было не по нему, и почему-то он считал виноватым в своей болезни Абдувахаба Шаши. Лежа с лихорадочно горящими глазами, он ворчал:

— Раньше-то я мог и сидеть, и вставать… А как вы тут появились, так силы меня покинули, лежу и лежу…

— Я-то при чем, ата? — примирительно улыбался Шаши. — Если бы это от меня зависело, я бы не оставался здесь ни минуты!

Мирхайдар тронул Абдувахаба за локоть:

— Не принимайте его слов близко к сердцу, мулла-ака, — и шепотом добавил, — болезнь совсем помутила его разум…

А старик все бормотал, обращаясь к Абдувахабу:

— Все для вас плохи! Вы хулите его величество Худоярхана, в своих богопротивных речах оскорбляете самого пророка Мухаммеда! Может, вы домулла из евреев?

Абдувахаб только развел руками:

— Боже, что он говорит, этот несчастный!..

Гончар, сделав предостерегающий знак, подсел к старику:

— Лежите спокойно, ата… Вам нельзя волноваться.

Но старик разошелся:

— Глаза б мои не видели этого богохульника! Гончар, скажите Байтевату, пусть уберет его от нас. Как нам славно было вдвоем… А теперь вы целыми днями шушукаетесь, жужжите, как пчелы! Вы в зиндане, а не у себя дома.

Мирхайдар и Абдувахаб во всем шли навстречу старику. Чтобы не раздражать его, они часами молчали, возясь с зубочистками, и лишь когда он засыпал — переговаривались тихим шепотом. Мирхайдар попросил Байтевата передать домашним, чтобы они принесли немного тутовых ягод: гончар знал, что это любимое лакомство старого шорника. Тот чуть не каждый день справлялся, не поспели ли ягоды тутовника, расхваливал их на все лады, уверял даже, что их любил сам пророк Мухаммед и его сподвижники. Спустя несколько дней Байтеват спустил в яму лаган с тутовыми ягодами — у него хватило совести не взять себе ни одной. Старый шорник обрадовался угощению, как ребенок. Он возносил хвалу богу, молился за семью гончара. Повеселел, приободрился и настолько смягчился духом, что даже попросил прощения у Абдувахаба за все свои недобрые слова.

Однако, через неделю недуг дал себя знать с новой силой — старик, хрипя, корчился на своем тряпье, на губах у него розовела пена, — вскоре он, не приходя в себя, скончался.

Мирхайдар и Абдувахаб обмыли покойника, подвязали ему платком подбородок, завернули в ветхий халат… Они свершили над ним похоронный обряд, а утром тюремщики на веревках вытащили тело старика наверх.

В течение нескольких дней узники читали поминальные молитвы, они забыли об оскорблениях, которыми порой осыпал их старик, ничего не было в их сердцах, кроме скорби и жалости к этому бедняге, даже в зиндане молившемуся за Худоярхана! Он был мертв еще при жизни — слепой и покорный судьбе…

Мрачные мысли и чувства овладели узниками. Однажды Мирхайдар спросил:

— Как вы думаете, мулла-ака, выберемся мы когда-нибудь из этой ямы, или так и сгнием здесь, как старый шорник?..

— Друг мой, никогда не теряйте надежды! — сказал Шаши. — Надежда — луч в кромешной тьме. Мы с вами, как два зерна: пробьем землю, дадим ростки, одарим людей хлебом насущным… Я верю — палачам не удастся сгноить нас заживо, мы вырвемся на свободу, к солнцу, к людям!.. — Он задумался. — Одного я никак в толк не возьму. Ну, почему меня сюда упрятали — понятно: сильным мира сего не по нраву пришлись мои мысли о развитии просвещения в нашем крае, о дружбе с великим северным государством. Молчать же я не мог. Если бы даже мое тело разорвали на сорок кусков, я бы не отрекся от своих идей. Я сын своего народа, уста, и готов на любые жертвы ради его блага. Ну, а в чем ваша-то вина перед беком?.. Таких, как вы, простых тружеников, мужественных, честных, прямодушных, — несчетное множество. Уж тогда весь наш народ надо посадить в зиндан. Впрочем… для народа ханство и так — огромный зиндан:

— Мулла-ака, а Россия сильная?

— Это великая, могучая держава. Там такие чудесные города, какие вам и во сне не снились. Фетербур, Москов, Фсков…

Долго еще рассказывал Шаши гончару о России, пока не пришло время спать.

А утром наверху поднялся переполох — гремели кандалы, слышались суматошные голоса, тюремщики бегали взад и вперед.

Абдувахаб и Мирхайдар напряженно-вопросительно смотрели друг на друга.

— Как вы думаете, мулла-ака, что там стряслось?..

Абдувахаб Шаши, глянув вверх, пожал плечами:

— Ума не приложу!.. Вот уж с неделю в тюрьме неспокойно, — он пожевал кончики усов, наморщил лоб, левая его бровь подпрыгнула. — Ну-ка, пошевелим мозгами… Когда меня арестовали, наши войска под Ак-мечетью потерпели поражение и откатились назад. Так… Хан приказал Алимкулибеку задержать неприятеля в Туркестане, не пускать его дальше. По моим сведениям, такой же приказ получил и казахский бек Султан Садык. Но приказы приказами… Может быть, бои идут уже под Ташкентом?

Прошло еще два дня. Утром у отверстия появился Байтеват. Опустившись на колени, заглянул в яму:

— Что нового? — крикнул Шаши. — Что там происходит?

— А то и происходит… — мрачно буркнул тюремщик. — Освобождаем заключенных.

Абдувахаб вскочил на ноги, ликующе воскликнул:

— Да за такую весть вас надо бы облачить с ног до головы в новые одежды!

— Погодите радоваться, господин поэт, — ухмыльнулся Байтеват. — Вы пока остаетесь в нашем дворце. А вы, гончар, собирайтесь. Я сейчас схожу за веревкой, подниму вас, и скатертью дорога!.. Ступайте домой к жене и сыновьям.

Мирхайдар был так ошеломлен этой вестью, что долго не мог опомниться… Наконец, до его сознания дошло: он свободен. Свободен! Радость охватила его сердце, ему почудилось, будто в яме посветлело, даже мрачный Байтеват со своей недоброй ухмылкой казался ему в этот миг безобидным и безгрешным, как роза…

Он посмотрел на Абдувахаба — тот стоял, понурив голову. Но, поймав взгляд гончара, шагнул к нему и крепко, дружески обнял:

— Рад за вас, друг мой. Я знал, что так будет. От души поздравляю с освобождением!

В его голосе звучала искренняя радость, а лицо было печальное, бледное…

— Спасибо, мулла-ака, — как-то виновато произнес Мирхайдар. Велика милость аллаха — вы тоже выйдете отсюда. Чует мое сердце, скоро эта мрачная темница совсем опустеет. Правда одолеет кривду!

— Да исполнятся ваши слова.

— Видно, всевышний вселил милосердие в души тиранов…

— Милосердие!.. — невесело усмехнулся Абдувахаб. — Не хочу сказать ничего плохого о беке — я и скорпиону не желаю зла, но думаю, дело тут не в милосердии. Просто тюбетейка стала ему тесна, обстоятельства вынуждают его проявлять «доброту». Но как бы там ни было, а свобода — всегда свобода, и нет ничего светлей ее света! Прошу вас, окажетесь на воле, зайдите ко мне домой, скажите, что я жив, здоров и бодр духом.

В отверстии снова показался силуэт Байтевата. В яму стала опускаться толстая веревка. А Шаши продолжал напутствовать гончара:

— Вытащите вашего Миръякуба из Урды, этого вертепа палачей. И отплатите добром за добро, самопожертвованием за самопожертвование всем тем, кто думал, заботился о вас, кто не жалел своей жизни ради вашего спасения. Это ваши братья. Нет на свете ничего дороже дружбы, братства! Я имею право на советы — я ведь старше вас на один мучал. Если вам удастся, разыщите Абдурасула сахоба,[19] он живет на Чорсу, за медресе Кукалташ. Передайте ему от меня привет. Он тоже сочиняет газели, его псевдоним — «Андалиб». Достойный человек! Он торгует книгами — спросите у него «Хазойинул маоний» Алишера Навои. Если вы принесете мне эту книгу, буду благодарен вам по гроб жизни.

— Обязательно принесу, мулла-ака! — взволнованно пообещал Мирхайдар.

— Да, если у него есть избранный диван Хафиза и «Куллиёти» Бедиля, тоже прихватите.

— Хорошо, мулла-ака.

Конец веревки уже свернулся в клубок на земляном полу. Байтеват поторапливал гончара. Абдувахаб, нервничая, то и дело поглядывал на веревку. Достав из-под подушки тетрадь, он передал ее Мирхайдару.

— Тут несколько моих газелей. Отдайте Мавлоно Андалибу, он знает, что с ними делать. — И огорченно добавил: — Кабы знать, что вас сегодня освободят, я бы еще кое-что подготовил!..

— Несчастный всегда поддержит несчастного, мулла-ака. Я выполню все ваши поручения. И буду навещать вас.

— Спасибо, друг мой Самой большой радостью было бы для меня, если бы вы познакомили народ с моими газелями. Возьмите у Абдурасула-сахоба баяз,[20] где помещены мои газели, почитайте их своим друзьям. Всегда будьте вместе с людьми, гончар! Смотрите на себя как на неотделимую частицу народа. И тогда никому не удастся сгноить нас в тюрьме!..

Нетерпеливый окрик Байтевата прервал его речь. Гончар и поэт обнялись. Уже обвязавшись веревкой, Мирхайдар отдал Шаши круглую табакерку из тыквы, с насваем. Показал на сложенное у стены тряпье — весь свой немудреный скарб:

— Это я оставляю вам, мулла-ака. Подложите под свою постель, все будет мягче, и сырость не так почувствуете…

Абдувахаб, в свою очередь, заботливо предупредил:

— Берегите себя, друг мой. Придете домой — не очень-то налегайте на еду. Первый месяц старайтесь есть понемножку, только то, что легко переваривается. До поры остерегайтесь и солнца. Если, не дай бог, заболеете, покажитесь табибу[21] Юнусхану, он живет за Шаршишем. Большой знаток «Ал-кануна»![22]

Байтеват вытянул гончара из ямы. Тот с трудом взобрался на край отверстия, некоторое время сидел там, отдыхая. Потом крикнул вниз, Абдувахабу: «До свидания, мулла-ака!.. Даст бог, скоро свидимся!»

Мирхайдара затолкнули в тесную камеру, где уже находилось пятнадцать недавних узников.

— Лежи тут, пока не стемнеет. Как стемнеет, отправишься домой.

Вскоре к узникам, валявшимся в томительном ожидании на бердонах, пришел стражник-есаул, объяснил, что они освобождены по высочайшему повелению его светлости бека. И еще он сказал, что на них наступают неверные, и каждый истинный мусульманин должен быть готовым защитить родину от гяуров. Когда он ушел, Мирхайдару вспомнились слова Абдувахаба о «милосердии» бека: похоже, что и вправду тюбетейка сделалась ему тесной…

Как только начало смеркаться, всех пятнадцать, в том числе и Мирхайдара, выпустили из зиндана.

Очутившись за его стенами, Мирхайдар немного постоял, всей грудью вдыхая свежий, прохладный воздух, жадно вбирая взглядом звезды, смутные купы деревьев, призрачные тени домов, лежавшие на мостовой… Свобода!

Медленной походкой гончар двинулся в направлении махалли Корягды. Миновав площадь Хадру, свернув к мечети Джома, он узкими, извилистыми улицами зашагал к Джар-арыку, с непроходящей ненасытной жадностью глядя по сторонам. У гончара кружилась голова, его до краев переполняло ощущение свободы — он осязал ее как нечто конкретное, каждой частицей души и тела.

Подойдя к своему дому, он постучал в калитку, — тихо, осторожно, чтобы не переполошить родных. Ему открыл Мирсаид, с минуту, как вкопанный, стоял перед отцом, словно тот явился с того света, а потом бросился ему в объятия. Шахриниса-хола, увидев мужа, заплакала. Гончар грубовато утешал ее:

— Ну-ну, старая… Что теперь-то реветь?

— Целый год… Целый год… — сквозь слезы бормотала Шахриниса-хола.

— Видно, на роду мне написано — пройти через тяжкие испытания.

Мирхайдар произнес эти слова с горьким вздохом… Но все страшное уже осталось позади, он снова в кругу семьи. И гончар жалел сейчас лишь о том, что с ними не было Миръякуба: тот утром ушел в Урду.

На следующий день во двор гончара потянулись соседи, земляки, друзья, знакомые и незнакомые.

Все радовались его благополучному возвращению в родной дом.

IX

Лишь Миръякуб и ведать не ведал, что отец уже не в зиндане, а дома.

Среду, четверг и пятницу он провел с матерью и братом, а субботним утром, в день, когда освободили гончара, отправился в Урду. Из дому он прихватил самсу для Авлиякула-амаки. У старого конюха при виде самсы загорелись глаза, он тут же отправил одну в рот, прожевывая ее, справился о здоровье домашних, спросил и про отца… Миръякуб заварил чай. Старик принялся за чаепитие, а парень пошел побродить. Вокруг стояла мертвая тишина, словно Урду затопило водой. У ворот дремал стражник. Очнувшись, он обвел Миръякуба мутным, ленивым взглядом и снова уронил голову на грудь. Миръякуб потоптался возле бекского айвана — и тут ни души. Он вернулся в конюшню, зашел в каморку Авлиякула-амаки — тот все еще уплетал самсу, запивая ее чаем.

Миръякуб, поджав ноги, уселся на супу, застеленную старым одеялом, задумчиво проговорил:

— Где-то сейчас Карчигай?.. Ох, и конь! Стоит только беку обнажить саблю — летит вперед, как стрела! — Старик согласно кивнул, а юноша, как бы про себя, продолжал. — На дворе — будто в пустыне. Не видно ни Султанмухаммада, ни других сарбазов.

Авлиякул, с набитым ртом, сказал:

— Все на военных учениях. Сдается мне, неладно под Чимкентом — туда отправился Асадуллахан с сотней навкаров. В Урде один лишь светлейший Насриддинбек — только что приехал, я сам принял у него коня.

— Мне бы надо поговорить с ним.

— Ему не до разговоров, и без тебя хватает забот.

— А я зайду к нему с чилимом.

— Ладно уж, иди, коль приспичило.

Миръякуб выскочил во двор. В помещении, где обычно находились мирзы, разыскал чилим, набил его свежим табаком и, захватив спички, прошел через айван в комнату Алимкулибека. Там, в одиночестве, лежал на богатых шелковых курпачах, навалившись грудью на подушки, Насриддинбек. Увидев Миръякуба, он повернулся на бок, равнодушно процедил:

— А, конюх… Что тебе нужно?

Миръякуб снял у дверей кавуши, поклонившись мирзе, опустился возле него на колени, запалил чилим; сначала, по примеру здешних слуг, он затянулся сам, потом, обтерев платком, перекинутым через плечо, камышовый мундштук, передал чилим Насриддинбеку. Тот подождал, пока в чилиме как следует проклокочет вода, сделал несколько глубоких затяжек. Некоторое время, окутанный клубами дыма, он лежал неподвижно, лицо его налилось синевой… Он тихо пробормотал:

— Одурманило…

Миръякуб кинулся к нише, взял веер из павлиньих перьев, принялся размахивать им над мирзой. Немного погодя Насриддинбек блаженно вздохнул:

— Прошло…

Он завалился на спину, положив руки под голову, сказал, глядя в потолок:

— Давно я к тебе приглядываюсь — парень, вроде, толковый. Это ты ухаживаешь за Карчигаем?

— Так точно, светлейший.

— Да-а… И бек тебя хвалит, — он помолчал. — Твой Карчигай сейчас на поле брани. Аллах велик — он дарует нам победу! И все наши печали отлетят от нас, как дым из этого чилима…

Во время этого разговора Миръякуб все тискал в кармане золотые браслеты. Но только собрался извлечь их, как в комнату ввалились Султанмухаммад и с ним еще несколько сарбазов. Пришлось пока уйти ни с чем…

Ночевал Миръякуб в Урде. И на следующее утро снова понес чилим Насриддинбеку. Мирза смекнул, что парень хочет о чем-то поговорить с ним. Может, ему известно что-нибудь о происках Асадуллахана? Он усадил конюха на курпачу напротив себя, испытующе глядя на него, сказал:

— Сдается мне, неспроста ты сюда повадился. Есть ко мне разговор?

— Да, светлейший.

— Говори. Слушаю.

Миръякуб, побледнев, дрожащим голосом произнес:

— Светлейший! Простите моего отца!.. Он… Он в зиндане. Выпустите его оттуда!

С этими словами он достал из кармана и положил на ковер перед Насриддинбеком один из золотых браслетов. Бек оценивающе посмотрел на браслет, сверкавший посреди ковра, как звезда, перевел взгляд на юношу, усмехнулся:

— Так… Как зовут твоего отца?

— Мирхайдар.

— Чем он занимался?

— Он гончар.

Насриддинбек, словно припоминая что-то, задумчиво пожевал губами, в его глазах мелькнул хитрый огонек:

— Так, так… Значит, гончар Мирхайдар? Слышал, слышал, — и к радостному изумлению Миръякуба он твердо отчеканил: — Так вот. Мы прощаем вину твоего отца. Считай, что он уже на свободе.

Юноша так и взвился:

— Спасибо! Спасибо, светлейший!.. Всю жизнь буду помнить вашу доброту.

Насриддинбек, которому эта доброта ничего не стоила, ощупывая ястребиным взором браслет, подозрительно спросил:

— Золото настоящее?

— Браслет из чистого золота!

— М-м…

— Клянусь, светлейший!

— Ладно. Я верю тебе, — Насриддинбек сгреб браслет в ладонь, — никто не видел, как ты ко мне входил?

— Вроде, нет.

— И ты никого не предупреждал, что собираешься… м-м… поговорить со мной?

— Нет, светлейший.

— Хорошо. Теперь слушай внимательно. Ты должен будешь кое-что сделать для меня. Как говорится, услуга за услугу.

— Я ваш раб, светлейший.

— М-да… Ты знаешь Ибадуллахана?

Миръякуб утвердительно кивнул.

— Это племянник Асадуллахана. Так вот, незаметно прислушивайся к разговорам Ибадуллахана, Каюмхана, Рустама-байваччи и их приспешников. Ну, что они там толкуют про меня, про Султанмухаммада и особенно про Алимкулибека. Понял? Время от времени будешь докладывать лично мне обо всем, что тебе удастся услышать.

— Хорошо, светлейший.

— И чтоб держать язык за зубами!.. Авлиякулу-ата ни слова о нашем разговоре. Проболтаешься — пеняй на себя. А теперь ступай. Пока никуда не отлучайся из Урды. Твой же отец не сегодня-завтра вернется домой.

— Спасибо, светлейший!

Миръякуб, кланяясь попятился к двери.

На другой день Насриддинбек сам, через слугу, вызвал молодого конюха. Тот со всех ног помчался на главную площадь Урды, где его ждал мирза, временно замещавший бека. Вокруг мирзы теснились сановники, они с хмурым любопытством смотрели на бегущего конюха, которого отличил Насриддинбек. Миръякуб застыл перед ним в почтительной позе. Насриддинбек приказал:

— К вечеру подготовь моего коня. Я еду на свадьбу, — и, обращаясь к окружающим его сановникам, похвалил Миръякуба. — Парень — отчаянный лошадник. Все мы в молодости увлекались конями, а этот души в них не чает. — Он снова повернулся к Миръякубу: — надо бы дать моему гнедому звучное имя.

— Мы зовем его Лочин — Сокол.

— Лочин? Отлично! Он не хуже Карчигая?

— О, Лочин — это такой конь! — горячо отозвался Миръякуб.

— Надеюсь, ты и обращаться с ним будешь не хуже, чем с Карчигаем. Да, к вечеру надень новый халат — поедешь с нами на свадьбу к Саидкаримбаю, он выдает замуж свою дочь. Присмотришь там за Лочином. — Насриддинбек отвел Миръякуба в сторону, что-то шепнул ему на ухо. Все решили, что он дает конюху дополнительные наставления насчет своего коня. На самом же деле мирза предупредил Миръякуба, что на свадьбе будут Ибадуллахан и Рустам-байваччи, и он глаз с них не должен спускать!.. Миръякуб мотнул головой: будет исполнено, и отправился на конюшню.

Вечером он умылся, приоделся и вывел к урдинским воротам оседланного Лочина. Подсадив на коня Насриддинбека, он последовал за пышным сановным кортежем к дому Саидкаримбая.

По обеим сторонам ведущей туда улицы толпились люди Саидкаримбая. Склонив головы, скрестив на груди руки, они приветствовали знатных гостей. У самых ворот Насриддинбека встретил сам хозяин, торжественно провел всех во двор. Там, на айванах, уже восседали группами почетные гости, сановники, городские баи. При появлении Насриддинбека все встали — ведь он был правой рукой светлейшего Алимкулибека!..

Звучала музыка, пели хафизы. Гостям, одно за другим, подавали изысканные блюда.

Самых высоких гостей: главу духовенства — шейха-ул-ислама, верховного судью, Насриддинбека и других Саидкаримбай пригласил на просторный айван с причудливо разрисованным потолком. Насриддинбек с удовлетворением отметил про себя, что «кокандцев», Ибадуллахана и Рустама-байваччи, поместили на другой айван, попроще. Об этом, видимо, позаботился хозяин, державший сторону Алимкулибека, а значит и Насриддинбека.

Через некоторое время на «главный» айван поднялся старый бай, вступил в общий полушутливый разговор. Зная, что Асадуллахан выехал вслед за беком в Чимкент, мечтая о славе и титуле «борца за веру», Саидкаримбай, смеясь, спросил:

— Что там слышно о нашем «борце за веру»?..

Насриддинбек оценил его иронию, но сам ответил серьезно:

— Пока — никаких известий. Но мы надеемся, что наши войска отбросят противника. Главнокомандующий, наверно, уже получил приказ его величества: держаться до последнего.

Бай подсел поближе к Насриддинбеку, он был под хмельком, к тому же полагал, что на айване находятся лишь свои люди, приближенные бека, и можно дать волю языку. Наклонившись к Насриддинбеку, он сказал:

— Пока во главе наших войск Святейший — в Коканде могут спать спокойно. Его величество без Алимкулибека — котенок перед бухарским эмиром!..

Верховный судья с опаской оглянулся по сторонам:

— Осторожней, почтенный бай! И у стен есть уши. Как бы эти речи не дошли до Коканда.

— О, они сильно подорвали бы престиж верховного правителя! — ухмыльнулся Насриддинбек.

Гостям подали шашлык из джейраньего мяса, они запивали его сухим вином. Бай ненадолго покинул айван — вернулся с сыновьями, которые несли парчовые халаты. Хозяин облачил в халат сперва Насриддинбека, потом других именитых гостей. Гости, ублаготворенные, продолжали пир — яства, появляющиеся на дастархане, исчезали в мгновение ока, беседа становилась все шумней и оживленней.

В самый разгар веселья на ступенях айвана выросла фигура тощего, босоногого, бедно одетого старика. Он вытащил из-за пазухи какую-то бумагу, судя по всему, жалобу, и, размахивая ею, обращаясь к Насриддинбеку, стал несвязно излагать ее содержание. Насриддинбек никак не мог уразуметь, что хочет от него старик, но рассвирепел — ему сейчас было не до жалоб. Недовольный тем, что какой-то бедняк отвлекает его от веселого застолья, он в гневе отвернулся. Тотчас к старику кинулись байбаччи, схватили его за руки. Старик вырывался, взывал к доброте Насриддинбека — равнодушное молчание было ему ответом. Байбаччи выволокли старика за ворота. Саидкаримбай, подозвав их к себе, сделал им выволочку: где у них были глаза, как они допустили, чтобы во двор проник нищий бродяга?.. Таким не место на байских пирах!

Свадьбу праздновали в течение целой недели.

В один из этих дней, когда Насриддинбек, Султанмухаммад, верховный судья и Саидкаримбай, попивая муссалас, играли в шахматы в балахане — верхней комнате для гостей, прибыл гонец из Чимкента. Он уже побывал в Урде, оттуда его направили к Саидкаримбаю. Пройдя в балахану, он вручил Насриддинбеку послание от Главнокомандующего.

Прочитав письмо, Насриддинбек испытующе взглянул на сарбаза, на бая, хмуро молвил:

— Плохие вести.

Он торопливо попрощался с хозяином, давя сапогами шахматные фигуры, валявшиеся на ковре, прошел к выходу, спустился вниз и на Лочине помчался в Урду.

Вечером он собрал у себя своих приближенных, дабы до возвращения в Ташкент Асадуллахана обсудить план обороны города. Но больше всего Насриддинбека волновало другое: как бы, если Святейший впадет в немилость и его отзовут в Коканд, самому занять его место… Предстоящее возвращение Асадуллахана было совсем не ко времени: он мог перебежать дорогу мирзе, ведь он из рода Худояра…

Когда Насриддинбек осторожно высказал свои опасения, Султанмухаммад ободряюще заявил:

— Все, кто предан беку, встанут на вашу сторону. В вашем распоряжении будут две тысячи сабель, сотни ружей, семь пушек.

Насриддинбек обласкал сарбаза благодарным взглядом:

— Спасибо на добром слове. Вы — моя правая рука, — он задумался. — Враг приближается к Ташкенту. Похоже, нам придется вести бой под городскими стенами…

X

Двор Мирхайдара, прославившегося не меньше, чем легендарный Рустам, ни на минуту не оставался пустым. Слух об освобождении гончара достиг самых отдаленных махаллей — к Мирхайдару шли и шли люди. А собратья по ремеслу, гончары Тухтамурад, Камбарали, Гаибназар, Абдумумин наведывались чуть не каждый день. Они помогали Мирсаиду, а тот учился у них: ведь о каждом из них можно было сказать — золотые руки! Тухтамурад мастерски обжигал посуду: когда он вынимал ее из печи, на ней не оказывалось ни единой царапинки. Камбарали славился ловкостью и проворством: при наличии глины он мог за день наделать тысячу мисок — таваков, да еще несколько десятков горшков для кислого молока. С Гаибназаром же никто не мог тягаться в разрисовке посуды.

Всех этих умельцев связывала крепкая, как обожженная глина, дружба. Мирхайдар и Тухтамурад находились в дальнем родстве. Но каждый из гончаров был для других роднее всякой родни. Когда у джарарыкцев кончался свинец или серая глина, их выручал Абдумумин. Мирхайдар, в случае нужды, готовно делился с себзарцами и сакычманцами дефицитной ляпис-лазурью. С ташкентскими гончарами поддерживали постоянный контакт ремесленники из кишлаков Хумсан, Риштан, Газалакент.

Сейчас эта дружба служила Мирхайдару лучшим подспорьем и лекарством. Тюрьма подточила его здоровье, первое время он лежал дома, ослабевший, худой, — глаза ввалились, мясо прилипло к костям, как мякоть к косточке обсосанного персика.

Он сильно тосковал по младшему сыну, тревожился за него. Подождав Миръякуба три дня, он послал за ним в Урду, — там сказали, что конюх уехал на байскую свадьбу. Оставалось ждать, когда ему разрешат вернуться домой.

Через неделю Мирхайдар встал с постели. Он прошелся по двору, постоял возле Мирсаида, без устали вращавшего гончарный круг, потом вместе с сыном дотошно осмотрел станок. Тут же месил глину Камбарали, да так проворно, что гончары, лепившие посуду, не поспевали за ним. Мирхайдар присел рядом на бердон. Он любовался работой гончаров и завидовал им. С какой радостью присоединился бы он к друзьям, замешивал глину, шлифовал посуду! Зиндан высосал из него всю силу…

Шахриниса-хола принесла горячий чайник. Когда гончар переливал чай из пузатого чайника в пиалу и обратно, во двор вошла группа людей.

— Салам алейкум, гончар! Мы только-только узнали, что вы на воле, и сразу к вам!

Мирхайдар поставил пиалу на бердон, поднялся навстречу вошедшим:

— Спасибо, спасибо, дорогие! — он тепло поздоровался с гостями, обнялся с толстяком, сиявшим, как начищенный самовар, и с тощим, словно жердь, стариком. Старик прослезился:

— Сынок!.. Вот и довелось свидеться…

— Как здоровье, Кузибай-ата? Как семья?

— Слава богу, слава богу… — Старик вытер слезы уголком бельбоха.

Мирхайдар провел гостей на айван, где уже был расстелен дастархан. Мирсаид оставил свой станок, чтобы ухаживать за гостями; разломал лепешки, разлил по пиалам кок-чай. Не успели выпить по пиале, как появились новые посетители — друзья Мирхайдара из Назарбека. Один из них незаметно сунул гончару узелок с лепешками, тихо сказал: «Это от твоих братьев. Не возьмешь — обидишь». Мирхайдар поблагодарил со слезами на глазах. Вскоре пришли еще два друга — лавочники из Чорсу. На айване стало тесно и шумно. Гости наперебой справлялись о здоровье, о делах Мирхайдара, гончар рассказывал, какие муки перенес он в зиндане… Но ему тяжело было вспоминать об этом, и он перевел разговор на другое — поведал друзьям, с каким замечательным человеком, поэтом, ученым и правдолюбцем, посчастливилось ему познакомиться. Потом обратился к лавочникам:

— У вас в Чорсу должен быть один книготорговец… Абдурасул. Может, знаете?

— Есть такой, — прихлебывая чай, кивнул один из лавочников. — Его лавка как раз напротив моей.

— У него псевдоним «Андалиб», и он пишет газели?

— Точно. Скромный такой… Образованный. Окончил «Мадрасаи шердор» в Самарканде. Мы покупали у него кое-какие книги: «Абомуслим», «Ахмад-Замчи»…[23] Он сам их переплетал — отличные переплеты.

— У меня к нему дело. Это друг Абдувахаба Шаши.

И Мирхайдар рассказал о поэте. Оказалось, что находившиеся здесь себзарцы хорошо знали Шаши, они с особым вниманием и почтением слушали гончара:

— Мудрости его — нет границ… Где только он ни побывал на своем веку, чего только ни довелось ему испытать! Он видел многие города — в России, Индии… Глаз у него зоркий, мысль острая. Это, видать, и перепугало наших владык, упрятали его в зиндан…

Слушатели качали головами:

— Неужто и таких ученых людей бросают в ямы?..

— Страдания — спутник мудрости, — сказал гончар. — У нас все честные люди терпят гнет и притеснения. Мавлоно Абдувахаб говорил, что распри между беками и ханами, грызня между Кокандом и Бухарой довели наш край до полного упадка. Мы живем в непроглядной тьме, но так к ней привыкли, что принимаем ее за свет. А истинный свет идет из России. Это могущественная, просвещенная держава! Мавлоно считает, что нам надо, по примеру киргизских манапов, положить конец кровопролитию, объединив свои войска с русскими. Не то сюда придут англичане и мы, как Афганистан, окажемся под их властью. Войска англичан стоят наготове, и если мы не договоримся с русскими военачальниками, бог знает, что нас ждет!..

Все, о чем говорил Мирхайдар, волновало каждого ташкентца. Вот уж месяц, как Алимкулибек с отрядами ташкентских и кокандских навкаров направился к Чимкенту, и с тех пор о них ни слуху ни духу.

Когда гости уже начали расходиться, в калитку вбежал Миръякуб. Ему, видно, сказали, что отец дома, — он бросился в отцовские объятия, и долго они стояли так — щека к щеке… Потом Миръякуб поздоровался с гостями. Его поздравили с возвращением отца под родной кров. Парень был бледен, возбужден — но не только из-за встречи с отцом. Задыхаясь, он сообщил, что войска Алимкулибека потерпели поражение, враг близко, жестокие бои идут уже на берегах Чирчика, в Урде паника, Насриддинбек приказал запереть городские ворота и всему народу готовиться к священной войне против гяуров.

— Спокойней, сынок, — со сдержанной досадой оборвал его Мирхайдар. — Ишь, даже губы трясутся. Передохни малость.

Он проводил гостей. Под вечер, закончив работу, ушли Камбарали и Тухтамурад. На айване остались лишь Мирхайдар, Шахриниса-хола и оба их сына.

Мирхайдар обратился к младшему:

— Вот теперь рассказывай. Алимкулибек в степи?

— Да. И с ним чуть не весь его двор. В конюшне почти не осталось добрых коней — все на войне. В Урде голову потеряли, носятся, как ошпаренные. А Насриддинбек и Асадуллахан вот-вот совсем передерутся. Прямо не знаю, чем все это кончится.

— Для народа — добром не кончится! Беки грызутся — страдает народ.

В разговор вступил Мирсаид:

— Верно, отец. В городе дороговизна. Да ничего и не купишь. Купцы из-за этой войны поприпрятали товары. На мучном базаре — шаром покати, одна ячменная мука, и за ту дерут втридорога. А посуду никто не берет…

— А я был у Саидкаримбая, — не к месту похвастался Миръякуб, — там свадьба, вот уж целую неделю — пир горой.

Мирсаид усмехнулся:

— На то он бай! Ему что — может хоть целый месяц пропировать, его от этого не убудет. А народ голодает.

— Саидкаримбай надел на Насриддинбека парчовый халат.

Мирхайдар жалеюще посмотрел на младшего сына, вздохнул, после некоторого молчания проговорил:

— Сынок!.. Полегчает немножко — я сам подарю тебе хорошего коня. Только оставь Урду. Не ходи туда больше. Скажи Авлиякулу-ата — мол, дома нужен. Будешь помогать Мирсаиду. А, сынок?

Миръякуб, не отвечая, набычившись, прихлебывал чай. Его упрямство огорчало Мирхайдара. После всего, что ему пришлось пережить, он вправе был ждать от сына заботы и послушания. Но недаром молвится, что как бы ни кусал ребенок грудь матери — ей не больно. Мирхайдар все готов был простить своему любимцу. Заметив, как недобро уставился на брата Мирсаид — вот-вот цыкнет на него гневно, — гончар умиротворяюще покачал головой: не трогай его! И завел речь о гончарных делах. Мирсаид с готовностью поддержал этот разговор:

— Как Тухтамурад-ака работает — залюбуешься! Медленно, да верно. А Камбарали обжигает посуду, ну точь-в-точь как вы это делаете!

— Видел бы, как гончарил покойный Тухтаназар-ака!.. Дело спорилось в его руках. Помню, твой дед сидел вот за тем станком, за которым ты работаешь, а Тухтаназар за другим. Я мешал для них глину, поддерживал огонь в печи. Вы в то время были совсем еще крохами…

И при этом воспоминании слабая улыбка забрезжила на лице Мирхайдара.

XI

Прошли осень, зима — наступила весна 1865 года.

В Ташкенте с каждым днем становилось все голодней. К тому же не хватало воды. Деревья только-только начали зеленеть, а уже грянула необычная для весны, иссушающая жара. Арык Кайковус, воды которого не вмещались в берега, пересох, превратился в жиденький ручеек, а скоро и ручеек исчез — только глубокое, в трещинах, русло напоминало о том, что когда-то здесь шумели буйные волны. Высох и Анхор — вода задержалась лишь в редких впадинах, горожане вычерпывали ее оттуда ведрами. С усилением жары и от этих водоемцев остались только грязные, тухлые лужицы. Жажда мучила людей… Никто и не помышлял о севе — где уж там поить влагой поля, самим бы напиться. Вокруг хаузов, затянутых тиной, толпились стар и млад. Многие отправлялись за водой из центра города к окраинным родникам. Болели плечи, стертые тяжелыми коромыслами…

Пыль тучами стояла над городом.

К Ташкенту уже подступили русские войска — город готовился к отпору.

Особое место в обороне Ташкента занимала крепость Ниазбек. Сдать ее — значило вручить противнику ключи от города. Бек, уже вернувшийся в Ташкент, распорядился намертво запереть ворота крепости. У бойниц крепостного вала он разместил стрелков с луками и фитильными ружьями. Они день и ночь вели наблюдение за подходами к городу.

В начале мая Алимкулибек вывел из города в степь тридцатитысячное войско, в том числе две тысячи конных сарбазов, две тысячи горожан-чернохалатников, а также навкаров, присланных в подкрепление из Коканда, и расположил его под Сарытепа. На правом фланге находились кокандские навкары, часть ташкентских сарбазов и чернохалатников и три пушки. Военачальником здесь был Асадуллахан, он восседал на коне, важный, надутый, в окружении своих приближенных. Левый фланг составляли навкары из крепости Ниазбек с восемью пушками и конные сарбазы. Один их отряд затаился в засаде. Во главе их стояли Насриддинбек и казахский танап — Султан Садык-сардар. В центре — костяк войска: всадники, копьеносцы, стрелки с луками и ружьями, выстроенные в восемь рядов чернохалатники-есаулы. Тут же, одна к другой, восемь пушек. Впереди, на холме, гарцевал на верном Карчигае Главнокомандующий, Алимкулибек. Вокруг сгрудились Султанмухаммад, Иноят-мирза и другие вельможи и сановники. Они напряженно, из-под ладоней всматривались вдаль — там виднелось множество палаток и замершие в пешем строю солдаты: сверкали примкнутые штыки, мундиры перекрещены белыми лентами.

Но вот штыки заколыхались — русские двинулись вперед. Не доходя примерно версты до войска Алимкулибека, они остановились. От них отделились два всадника, поскакали к холму, где находился бек. Оружия при них не было, и ташкентцы сразу поняли: парламентеры. Приблизившись к Алимкулибеку, всадники натянули поводья. Бек смотрел на них мрачно, выжидающе… Один из всадников, офицер, заговорил по-русски, сильным, звонким голосом. Его спутник, татарин-толмач, перевел:

— Господин офицер говорит, что его послал полковник Черняев. Он предлагает вам сдаться во избежание ненужного кровопролития.

Алимкулибек, пронзив всадников бешеным взглядом, повернулся к Султанмухаммаду, не спускавшему с него глаз, прищурясь, протянул:

— Слышали, сардар?

— Да, светлейший.

— Так ответьте им!

— Как?.. — растерялся тот. — Мне… ответить?

— Не тяните, сардар! Они ведь ждут ответа, — бек показал глазами на саблю, висевшую на поясе у Султанмухаммада. Сардар понял своего повелителя — пришпорив коня, подал его впереди, выхватив из ножен саблю, обрушил ее на офицера. Тот замертво свалился на землю, перепуганный конь умчался в степь. Увидев, какой «ответ» дал бек черняевскому парламентеру, толмач повернул коня и стрелой понесся прочь к русскому войску. Офицер остался лежать на земле, залитый кровью…

Кто-то из навкаров тихо проговорил:

— Как же так, парламентер — лицо неприкосновенное…

Но его никто не поддержал, все боялись за свои головы.

Не успел еще татарин-толмач достичь русского войска, как Алимкулибек, окинув взглядом фланги, воздел руки в напутственной молитве — «фатихе». Сарбазы, застывшие в боевой готовности по бокам и сзади, тоже подняли руки и после заключительного возгласа: «О-омин!» — понукая коней, ринулись вперед. Густая пыль заклубилась за ними… Вслед за кавалерией двинулись навкары, рассыпавшись по степи, как муравьи.

Сарбазов встретил дружный ружейный залп. Скакавшие впереди попадали с коней. Залп гремел за залпом, степь устилали трупы конных и пеших воинов. Девятый залп остановил бекское войско, не сумевшее одолеть и половину расстояния между исходными рубежами и позициями русских. Правый фланг дрогнул, начал выгибаться назад, оторвался от войска — сарбазы и чернохалатники позорно бежали с поля боя. Залп, еще залп. Алимкулибек, словно переломившись, сполз с коня на землю… Карчигай рухнул на подогнутые ноги, завалился набок, и больше уже не поднялся. Двое сарбазов, соскочив с коней, подхватили Алимкулибека под мышки, взвалили его, как хурджун, на коня, поскакали к городским воротам…

Асадуллахан со сроими сарбазами удирал что есть мочи от русских пуль.

Русские, сомкнутыми рядами, с неотвратимостью морского прилива надвигались на остатки бекского войска.

Последними не выдержали и повернули назад сарбазы, возглавляемые Насриддинбеком и Султан Садыком. Они устремились к крепостным стенам, тяжелые ворота закрылись за ними. В степи, из всего ташкентского войска, остались только раненые и убитые.

Это произошло во вторник. В среду русские начали осаду города.

Оттуда помчались гонцы через Зангиата в Коканд.

В четверг скончался тяжелораненый Алимкулибек. В пятницу его, как погибшего за веру, похоронили на кладбище Шейхантаура.

Связаться с англичанами он не успел…

В разгар сарытепинского сражения был убит конь под Миръякубом. Оглушенный падением и ружейной пальбой, юноша некоторое время неподвижно лежал среди убитых, потом осторожно поднял голову, оглянулся, встал и побежал по направлению к городу, но тут его схватили русские солдаты. Ему и еще нескольким пленным навкарам связали руки и повели к полковнику Черняеву.

Полковнику было на вид лет сорок пять. На лице выделялись тонкий, с горбинкой, нос и черные усы. Глаза сердитые, острые…

Он сам тут же, в степи, сидя на ящике из-под патронов, провел допрос. Спрашивал быстро, отрывисто. Переводчиком служил тот же татарин, который сопровождал офицера-парламентера.

— Полковник спрашивает — вы все из Ташкента?

— Я кокандец, — ответил высокий сарбаз, — а остальные ташкентские.

— Полковник спрашивает — сколько ворот в Ташкенте, много ли стрелков на крепостном валу. Ну, быстро, говорите!

Кокандец замялся:

— Откуда нам знать?.. Ворот… вроде, тринадцать.

— Стены мощные?

— Толстенные!

Черняев, окинув пленных, стоявших перед ним с опущенными головами, быстрым, внимательным взглядом бросил несколько слов толмачу и, поднявшись, удалился.

— Господин полковник сказал: если вы поклянетесь, что больше не будете участвовать в боях, а мирно разойдетесь по домам, — он дарует вам свободу.

Пленные с минуту ошеломленно молчали, потом вразнобой загалдели:

— Клянемся!.. Клянемся!..

— Тогда ступайте, подобру-поздорову.

Им развязали руки. Один из навкаров протянул переводчику свою саблю, но тот, поймав знак офицера, наблюдавшего за пленными, только отмахнулся:

— Сабли можете забрать с собой. Вы же поклялись!

Навкар вложил саблю в ножны и вместе с товарищами широким, торопливым шагом направился через степь к городу.

Миръякуб то и дело оборачивался, не веря своему счастью; губы его шевелились в благодарной молитве.

Так как все ворота, выходящие в степь были закрыты, недавние пленники, обогнув крепостную стену, зашагали к воротам Камалон.

Очутившись дома, Миръякуб долго не мог отдышаться. Шахриниса-хола, иссохшая от тревоги за сына, при его появлении обомлела от радости: плюнув себе за пазуху, возблагодарила бога, вернувшего ей сына целым и невредимым, и сказала, что посвящает святому Бахавиддину-Балогардону одиннадцать лепешек.[24]

Отца и брата дома не было. Миръякуб жадно выпил пиалу воды и, с саблей на боку, вышел на улицу. Улица словно вымерла, горожане затаились в своих домах, замкнувшись на крепкие засовы. Миръякуб поспешил в Урду. Там его тоже встретила тревожная, неуютная тишина — народу было немало, но все молчали и старались не глядеть друг на друга…

Юноша заглянул в конюшню. Авлиякул-амаки, стоя возле одной из лошадей, прикладывал к ее раненому боку тлеющую кошму. Заслышав шаги, он обернулся, лицо его просияло:

— А, сынок!.. Жив-здоров?

— Чудом выбрался из этого пекла.

— Только-только твой отец заходил, спрашивал о тебе.

— А я как раз из дому — не застал его там. Светлейший бек, говорят, тяжело ранен?..

— Все в воле божьей, сынок! — вздохнул старый конюх.

— Как же теперь?

— Поживем — увидим. Может статься, Алимкулибека заменит Насриддинбек.

В дверях появился навкар, сказал, что Насриддинбек требует коня. Миръякуб схватил за поводья Лочина, вывел его к воротам, где нетерпеливо прохаживался Насриддинбек. Остановившись против Миръякуба, он проговорил:

— Пуля тебя миновала, парень?

— Хвала аллаху — цел остался!

— Так… Пока никуда не уходи, можешь понадобиться.

Он вскочил на коня и с группой сарбазов умчался в сторону ворот Камалон.

Спустя несколько дней после смерти Алимкула должностные лица собрались у Насриддинбека. Асадуллахан не присутствовал на этом совещании: во время отступления он упал с коня и теперь отлеживался дома. Собравшиеся возложили руководство обороной города на Насриддинбека, Султан Садыка и Рустамбека. Позднее Коканд согласился с этим решением.

Однако, ташкентцам не понравилось, что бухарский эмир, пообещав им помощь, поспешил вмешаться в их дела и назначил правителем города своего приближенного — Искандербека.

Даже война не смогла положить конец междоусобным интригам, драке за власть!

XIII

В Ташкенте — мертвая тишина…

На базарах, в торговых рядах — ни души, лавки закрыты, завешены чиями — шторами из камыша.

Город походил на пустой двор, лишь изредка кто-нибудь пробегал по проулку с коромыслом на плечах да бесшумно сновали по улицам, тянувшимся от Чорсу к воротам Кукча, Чигатай, Камалон, бекские навкары.

На городских стенах денно и нощно несли караул навкары с луками и фитильными ружьями.

Из-за отсутствия воды Мирхайдару пришлось временно прекратить работу. Но хотя его гончарный станок бездействовал, к Мирхайдару все равно каждый день приходили Камбарали и Гаибназар: они уже привыкли к этому дому.

Мирхайдар сердито жаловался им на младшего сына: бог спас его от гибели, так он снова потащился в Урду, поближе к беде…

Как только гончар стал выходить на улицу, он разыскал книготорговца на Чорсу и отнес в зиндан книги, о которых просил Абдувахаб Шаши. После этого он, несмотря на слабость, еще несколько раз посетил Мавлоно Андалиба — книготорговец, возмущавшийся жестокостью и невежеством правителей, почувствовал в гончаре единомышленника, они подружились. Андалиб восхищался мудростью и образованностью Абдувахаба Шаши, он говорил, что если такой человек в подземелье, значит, сама правда — под землей. Он сочинил и прочел гончару сатирическое стихотворение о произволе и лишениях, которые терпит народ, о чванливости властолюбивых беков…

В субботний полдень, как всегда, собрались во дворе гончара собратья по ремеслу. Тухтамурад выложил на дастархан четыре кукурузные лепешки, которые притащил в бельбохе, одну из них отнесли в дом Шахринисе-хола. Мирсаид разливал чай. Мирхайдар рассказывал о своих встречах с Мавлоно Андалибом.

В это время во двор, пошатываясь, вбежал Каратай, племянник гончара Абдумумина из Чакара. Его лицо бледное, как мел, было залито слезами… Мирхайдар устремил на него тревожный, вопросительный взгляд. Парень, захлебываясь от рыданий, проговорил:

— Утром… дядю повесили!

Все затихли. Мирхайдар с болью переспросил:

— Как?.. Абдумумина-ака?.. За что?..

— Он… Он забрал своих сыновей из бекского войска… и спрятал дома… За это… Насриддинбек приказал, — голос у парня дрожал, он еле выговаривал слова. — Их схватили, потащили на Чорсу и там… повесили… Дядю, его сыновей и еще трех человек… Я сам видел… Никогда не забуду… Как они кричали! — голова его бессильно упала на грудь. — Они и сейчас там…

Мирхайдар вскочил на ноги:

— Что же это творится, великий боже!.. Где предел жестокости и несправедливости?! — он сжал виски ладонями, потом отнял их, выпрямился, глаза его сухо, жарко блестели. — Больше терпеть нельзя! Ты, Мирсаид, ты, Тухтамурад, ты, Камбарали… и ты, и ты… Пошли! Я страшусь только бога, а неправедных его рабов не боюсь! За мной, друзья!

Он сильным толчком распахнул калитку и вышел на улицу. За ним — остальные. Шахриниса-хола, почуяв недоброе, босиком выбежала к калитке, простерла вслед уходящим руки — да так и застыла, не решаясь удерживать мужа…

Мирхайдар, заметив в руке Мирсаида нож, который тот в суматохе схватил со стола, коротко, строго приказал:

— Брось!

Мирсаид кинул нож за дувал, нагнал отца… Гончар шагал молча, мрачный, решительный, со стиснутыми зубами, — ничто сейчас не могло бы его остановить!.. Глаза его горели — казалось, в них отсвечивало пламя, полыхавшее у него в груди. Это пламя словно перекинулось и на остальных: они не отставали от гончара, лица их дышали бесстрашием и решимостью.

Время от времени Мирхайдар поднимал кулаки, страстно восклицал:

— Я стою за правду. Правду нельзя повесить!..

По дороге к ним присоединялись ремесленники, мелкие торговцы, ребятишки, повыскакивавшие из домов. Юноши, тащившие воду, ставили ведра на землю и примыкали к идущим.

Не все понимали, куда и зачем ведет их Мирхайдар. Но людей, словно магнитом, тянуло к гончару и его товарищам: ведь это были уважаемые мастера и уж, наверно, знали, что делали, и поступь у них — уверенная, твердая, и мрачный огонь в глазах…

Привлеченные уличным шумом, к калиткам ковыляли старики, провожали толпу испуганными взглядами… В осажденном затаившемся городе люди привыкли к настороженной тишине. И вдруг — глухо ропщущая толпа на улицах! Старики у калиток покачивали головами, шепотом переговаривались друг с другом: куда это они?.. Уж не посходили ли с ума? А узнав в вожаке Мирхайдара, услышав его возглас: «Правду не убьешь!» — преисполнились еще большей тревоги: ведь это тот самый гончар — бунтовщик, поднявший руку на элликбаши! От него всего можно ждать. Опять, видно, баламутит людей. Только почему все без оружия? Что они задумали?

Когда толпа поравнялась с медресе Бегларбеги, оттуда высыпали муллабаччи, кинулись следом за идущими. Возле женской мечети Мирхайдар снова выкрикнул:

— Мы за правду! Правду не повесишь!..

За мечетью Джома от толпы отделились Тухтамурад, Гаибназар, Камбарали — побежали в свои махалли, сзывать земляков к площади Чорсу.

За Мирхайдаром шло уже около сотни горожан. Когда они приблизились к Чорсу, путь им преградили два конных сарбаза. Какой-то парень схватил коней под уздцы, оттянул в сторону, пригрозил сарбазам: «Эй, не играйте с огнем, не то не миновать беды!» Конники так и остались торчать поодаль, ошалело хлопая глазами…

На мосту через Бозсу, на виселице с длинной перекладиной, покачивались шесть трупов. Толпа обтекла виселицу, остановилась перед медресе Кукалташ. Она стала еще полноводней, вобрав в себя ремесленников, сбежавшихся со всех махаллей… Всадники, арбакеши задерживались, словно в ожидании какого-то зрелища. Горожане, копавшие рвы поперек улицы, бросив лопаты, спешили туда, где толпа обступила Мирхайдара.

Гончар, бледный от волнения, взобрался на ступени, ведущие к медресе Кукалташ, громко, горячо заговорил:

— Друзья!.. Глядите — вот повешены люди, не пожелавшие драться с русскими. Но правду никому не повесить! Правду не убьешь! Послушайте меня. — Он чуть прикрыл глаза. — Меня не страшит виселица: я уже побывал в аду, в зиндане, лицом к лицу со смертью, и меня ничто не страшит!.. И я говорю вам: оставьте свои лопаты, не ройте рвы, не возводите преград на пути русского войска! Глядите — улица в рвах, как в ранах. Не мучьте ее! Откроем ворота — и встретим русских, как братьев. Ради чего нам проливать кровь? Вы слышали про бой в степи — сколько там полегло наших земляков!.. Воевать с русскими — гибель для нас. Не пора ли объединиться с ними — к нашему общему благу?!

Толпа завороженно слушала гончара, люди подхватывали его слова, передавали их дальше… Мирхайдар сорвал платок, которым была обмотана его голова, вытер лицо, открытую грудь и продолжал:

— Нам надо испить полную чашу страданий. Так пусть же наши дети и внуки живут в дружбе и в мире. Пусть в страданиях и муках родятся покой и благоденствие! — Он сам не замечал, что говорит словами Абдувахаба Шаши. — Если же мы не подружимся с Россией, то на веки вечные останутся с нами все наши беды: тиранство и междоусобица, войны и голод, зиндан и казни… Я ташкентец, простой гончар. Люблю свое ремесло, и свой город люблю, как собственную душу. Мое счастье — в мирной жизни. И я говорю вам, не слушайте кровожадного бека, не ройте рвы и окопы, распахните настежь ворота перед русскими!..

Оказавшийся поблизости конный стражник-есаул попытался было пробиться сквозь толпу к Мирхайдару, но толпа плотно сомкнулась перед ним, не давая проезда. Он схватился за саблю — кто-то крикнул:

— Эй, заберите у него игрушку! Бей его!..

И толпа набросилась на есаула.

Мирхайдар, спустившись со ступеней, окинул толпу призывным взором и зашагал по направлению к воротам Камалон. Все, кто был на Чорсу, хлынули за ним.

На город уже опустилась вечерняя мгла. На западе, над высоким тополем, отвесно стоял ржавый месяц.

А толпа все росла. Она до краев заполнила улицу, ведущую к воротам. Перед ней выросли конные сарбазы — толпа оттеснила их и в темноте, в безмолвии полилась дальше. Слышался лишь быстрый шорох шагов, да лаяли собаки из подворотен.

Миновали кладбище. За низкой каменной оградой смутно виднелись надмогильные купола, каменные надгробья… Казалось, кто-то накинул на кладбище темное прозрачное покрывало.

Темнота… Безмолвие…

Мирхайдару подумалось, что такого леденящего безмолвия не было даже в зиндане. Вспомнив о зиндане, он вспомнил и о томившемся там Абдувахабе Шаши. И прибавил шагу — скорее, скорее к воротам! Пусть войдут русские — они освободят поэта!

Неожиданно ударил громовой раскат. Впереди, в небе словно блеснула и погасла зарница.

У Мирхайдара трепетно дрогнуло сердце. Молнии — молнии в ночи!

Он поднял голову: небо усыпано алмазными звездами. Ни тучки…

Но вот опять небо осветилось быстрой, широкой вспышкой. Новый удар грома сотряс все вокруг. Содрогнулись стены домов, с крыш посыпалась глина. Тряское эхо, словно спотыкаясь, покатилось вдаль…

Мирхайдар вспомнил, как он слушал грозу в подземелье зиндана. Тогда тоже была ночь, и в ночи сверкали молнии, шумел ливень, раскатисто гремел гром, а старый шорник радовался грозе, и душа Мирхайдара полнилась восторгом и надеждой… Проливной дождь досыта напоил поля. В ту осень хорошо уродились и ячмень, и пшеница…

И сейчас Мирхайдар с восторгом и надеждой смотрел в небо, озаряемое отблесками орудийных залпов. И как тогда, в зиндане, шептал одними губами: «Ярче сверкайте, молнии, громче греми гром!..»

Эта сокрушительная гроза сулила в будущем свежее, чистое небо над головой.

Толпа уже приближалась к воротам Камалон. Навстречу ей от ворот скакали сарбазы. Толпа, открывая им путь, отжалась двумя потоками к стенам домов. Снова прогремели залпы, затрещали выстрелы. Из-за угла выскочил еще отряд сарбазов, растаял в сумраке, окутавшем город…

И люди, которых привел сюда Мирхайдар, увидели перед собой разбитые ворота, зияющие бреши в крепостной стене…

XIV

Месяц поднялся уже высоко — он не плыл, как лодка, по небесной глади, а висел торчком, — это считалось в народе хорошей приметой: непокойный месяц в небе — покой на земле.

Но горожанам, напуганным грозными событиями последних дней, трудно было оставаться спокойными…

В эту ночь они не могли уснуть, их била дрожь, как после землетрясения. Старики сидели в комнатах, молча, с тоской глядя друг на друга. В городе продолжалась перестрелка, грохотали пушки.

В предрассветной мгле группа конных сарбазов во главе с Насриддинбеком вырвалась из города через ворота Бешагач и Коймас и устремилась в направлении Коканда. Ветер поражения гнал их прочь от Ташкента.

Среди молодых сарбазов находился и Миръякуб, печальный, подавленный… До сих пор, подчиняясь воле беков, он покорно плыл по течению — и вот оно вынесло его из родного города в неизвестность.

Насриддинбека трудно было узнать: он обрюзг, опустился, скакал, затравленно озираясь, исподлобья бросая острые, подозрительные взгляды на своих спутников, бессмысленно бормоча про себя: «Все в воле божьей, все в воле божьей!..»

К восходу солнца они достигли кишлака Зангиата. Бек что-то приказал выехавшему им навстречу юзбаши, и продолжал позорный путь.

Когда они перебирались через высокий холм, Лочин, попав копытом в рытвину, оступился и упал на землю. Бек успел вовремя соскочить с него, нервно рассмеялся:

— Ну, и конь!.. Из скольких схваток вышел целым и невредимым, и на тебе — споткнулся на ровном месте!.. — он обернулся к сарбазам, сошедшим со своих коней. — Это мне напоминает человека, которого ни одна хворь не брала, а пролился ему на руки горячий халвайтар,[25] и он отдал богу душу! — Сарбазы не знали, смеяться им или нет, лишь немногие подхихикнули беку. Тот взмахнул плетью. — Ничего, сейчас этот осел снова станет Лочином!

Он изо всей силы хлестнул Лочина — конь с трудом поднялся, запрыгал, прихрамывая… Бек критически оглядел его, ищуще зашарил глазами вокруг — джигиты молча отворачивались, никому не хотелось уступать беку своего коня. А Насриддинбека подгонял страх. Взгляд его задержался на гнедом иноходце, которого держал под уздцы Миръякуб. Бек пальцем поманил юношу:

— Поди-ка сюда. Ты ведь конюх — осмотри Лочина. Перевяжи ему ногу.

Миръякуб, подошедший со своим гнедым, передал поводья сарбазу, который стоял рядом с беком, постегивая нагайкой по сапогу. Тщательно ощупав ноги Лочина, Миръякуб вытянул из-под халата бельбох, которым была подпоясана рубаха, встряхнул его, развертывая, — и замер в ужасе. Из бельбоха выпал на землю блестящий предмет, покатился к ногам бека… Это был золотой браслет, из той пары, которую пожертвовала ради спасения Мирхайдара невеста Мирсаида. Бек уставился на браслет, потом поднял тяжелый взгляд на юношу:

— Так… Значит, один ты все-таки припрятал?..

Лицо юноши из красного, как свекла, сделалось белым, как мел… Бек тогда сам его обманул — но не вступать же с ним в спор!.. Миръякуб растеряно забормотал:

— Ей-богу… Просто из памяти выскочило… А когда вспомнил, все не было случая… передать вам…

Никто из окружающих не понимал, о чем у них речь. Бек рукой властно указал на браслет:

— Вот тебе и случай. Подними и отдай мне.

— Сейчас, светлейший… Сейчас…

Миръякуб суетливо бросился к браслету, отер его от пыли, согнувшись в поклоне, вручил беку. Бек не смотрел на него. У Миръякуба засосало под ложечкой… Он отошел к Лочину, сложил бельбох, собираясь перевязать ему ногу. В это время Насриддинбек незаметно подал знак стоявшему рядом сарбазу, — тот шагнул к юноше, схватил его за ворот, рванул к себе:

— Хватит возиться с этой падалью!

Миръякуб увидел прямо перед своими глазами багровое, хищно оскаленное лицо сарбаза. В отчаянии закричал:

— Что вы делаете?! Не на…

И не докончил фразу — сарбаз, уже успевший вытащить из-за голенища сапога длинный нож, с силой воткнул его в бок юноше и повернул там три раза. В горле Миръякуба что-то клокотнуло, он повалился на землю, трепеща всем телом, как прирезанная курица, и покатился под уклон, в арык, поросший осокой и колючим янтаком…

Все в оцепенении молчали. Бек жестко ухмыльнулся:

— Говорят, снявши голову, по волосам не плачут… По коням! Игра еще не кончена. Мы продули Ташкент — отыграемся в Коканде.

Сарбаз, убивший Миръякуба, снял с Лочина сбрую, оседлал гнедого, оставшегося без хозяина, поддерживая бека за сапог, помог ему взгромоздиться на коня.

Беглецы снова тронулись в путь.

Старый, седобородый сарбаз, невольный свидетель происшедшей трагедии, шепнул на ухо всаднику, ехавшему рядом:

— Есть у степного суслика такая повадка: детенышей он греет своим телом, а как почует опасность, так загрызает их и сжирает одного за другим…

Его спутник молча кивнул.

Желтая пыль клубилась за удалявшимися сарбазами.

XV

Султанмухаммад, не зная, что Насриддинбек бежал из города, сражался у ворот Кукча с одним из русских подразделений. В ожесточенной перестрелке обе стороны несли большие потери. Не в силах сдержать натиск русских, сарбазы отступали к центру города.

Это был один из последних боев.

17 июля 1865 года верховный судья Хакимходжа и аксакалы всех четырех частей Ташкента отправились к Черняеву, расположившемуся в Урде, в бывшей резиденции бека, чтобы официально заявить о капитуляции города.

Городскую делегацию принял сам Черняев, только что получивший звание генерал-майора. Он стоял со своей свитой посреди главной площади Урды, стройный, подтянутый, радостно-возбужденный. По знаку верховного судьи Салих Ахун и Саидкаримбай подали генералу на подносе, покрытом бархатом, двенадцать золотых ключей от города. Взяв ключи, генерал вместе с верховным судьей поднялся на бекский айван, застланный большим красным ковром, и произнес речь, в которой подчеркивалась необходимость поддержания в городе полного спокойствия и порядка, рекомендовалось продолжать учение в школах и медресе и предлагалось немедля открыть все базары и лавки.

После этого обеими сторонами было подписано и скреплено печатями мирное соглашение. Ташкентцев особенно поразил один из его пунктов, на котором настояли русские: этот пункт категорически запрещал работорговлю.

Представители города в начале церемонии держались скованно, но под конец приняли важный, торжественный вид… Генерала Черняева не покидало приподнятое настроение.

Когда соглашение было подписано, генерал нацепил на грудь верховного судьи золотую медаль, надел на него бархатный халат. Почетные халаты и ценные подарки получили также муфтий, Саидкаримбай и городские аксакалы.

На другой день верховный судья дал обед в честь генерала и офицеров. Перед тем, как отправиться в дом Хакимходжи, генерал Черняев, в сопровождении ташкентских сановников, побывал в Шейхантуре, на могиле Алимкулибека, а также посетил медресе Бегларбеги, где наблюдал за занятиями муллабаччи.

А еще через день генерал заявил, что необходимо подтвердить в официальном документе добровольную сдачу Ташкента. Он подчеркнул: добровольную.

Аксакалы и городская знать замялись. Тогда генерал сказал верховному судье, что хочет поговорить с городскими ремесленниками. Ему, Черняеву, известно, что местные ремесленники, кустари и часть торговцев выступают за присоединение Ташкента к России. Кстати, не слышал ли верховный судья о гончаре Мирхайдаре из махалли Чигатай?..

Подивившись про себя осведомленности генерала, Хакимходжа с деланным огорчением пожал плечами: нет, он и слыхом не слыхал ни о каком гончаре, и что там болтают ремесленники — тоже не знает.

Генерала раздосадовал этот ответ, и он повторил свое пожелание: раз аксакалы уклоняются от подписания документа о добровольной сдаче города, пусть решающее слово скажут представители ремесленников и торговцев.

На среду в Урду было вызвано около семидесяти наиболее уважаемых кустарей — владельцев мастерских, лавочников, ремесленников. В их числе — Мирхайдар, Камбарали и Тухтамурад. Это вынудило и верховного судью с шейх-ул-исламом и всеми четырьмя аксакалами тоже поспешить к генералу.

Генерал Черняев, выйдя к собравшимся, снял белые перчатки и поздоровался со всеми — с кем за руку, с кем кивком головы. Всех подкупили его обходительность и дружелюбие, к тому же многие уже слышали, что он побывал на могиле Алимкулибека и в медресе — это подогрело доброжелательный интерес к нему.

Он пригласил всех к столам, расставленным на бекском айване и ломившимся от угощения. Сам сел рядом с верховным судьей. Повернувшись к толмачу-татарину, сказал ему что-то. Тот крикнул ремесленникам, теснившимся за дальними столами:

— Есть среди вас гончар Мирхайдар?

— Вот он! — отозвался Камбарали, показывая на своего соседа. — Вот наш Мирхайдар!

— Господин генерал просит его подойти.

Мирхайдар, выбравшись из-за стола, косолапой походкой направился к Черняеву. Генерал оценивающе, с любопытством смотрел на него: широкие, крутые плечи, белая рубаха, открывающая темно-медную, волосатую грудь, двойной бельбох, из-за голенища сапога торчит нож… Вид бравый — и не поверишь, что целый год просидел в яме! Генерал поднялся навстречу гончару, пожав ему руку, сказал:

— Я много слышал о вас. Слышал, что вы пострадали от произвола здешних властей. Знаю, как сердечно говорили вы о России. Нас очень радует, что многие ташкентцы уже давно выражают желание присоединиться к России. И мы ценим тех, кто действовал и действует во имя этой цели.

С такими словами он взял из рук поспешившего к нему офицера серебряную медаль и прикрепил ее к рубахе Мирхайдара. За столами закричали:

— Поздравляем, гончар!

Мирхайдар, смущенно откашлявшись, сказал, обращаясь к Черняеву:

— Рахмат, рахмат, господин правитель… Только таких, как я, много! Которых и плетьми пороли, и в ямах гноили… А то и вовсе голову с плеч! А к русским у нас всегда душа лежала… Мы, ремесленники, имели дела с русскими купцами, покупали у них ткани, краски, мыло, самовары… Нам рассказывали о России люди, которым довелось там побывать. Мудрые, ученые люди! И мы не верим, что русский народ может нам желать худа. Только вот что я скажу: друзьям-то негоже приходить с огнем да мечом!.. Мы, трудовой люд, мирный люд. Мы любим нашу родину. И об одном мечтаем: чтобы никогда на нашей земле не проливалась кровь! Вот ради мира, дружбы… Ради счастья наших детей… мы готовы встать под руку России. Кто со мной не согласный, пусть скажет!..

— Молодец, гончар! — донеслось от столов, занятых ремесленниками. — Верные слова говоришь!

Генерал Черняев, слушая нескладную, но искреннюю речь гончара, задумался… Не все ему понравилось в этой речи. Однако он и вида не подал, что чем-то недоволен: тепло улыбнувшись Мирхайдару, спросил:

— Может, у вас будут какие-нибудь пожелания?

Мирхайдар еще раз поблагодарил за награду и, помявшись, сказал, что есть у него одна просьба. Генерал приготовился слушать. А верховный судья и шейх-ул-ислам зло зашептались между собой: «Что этот голодранец может попросить? Денег?.. Или корову? Вот уж воистину, бесцеремонный народ: с ними как с людьми, а они сразу же клянчить! Недаром говорят, что площадь без кизяка не бывает…»

На них никто не обращал внимания: все взоры были устремлены на ташкентского гончара и русского генерала.

— Вот о чем я прошу как о великой милости, — смело, открыто глядя в лицо Черняеву, проговорил Мирхайдар. — В зиндане ни за что ни про что сидит один хороший человек — его еще при беке туда бросили. Достойный, образованный. Газели сочиняет. Нам всем далеко до него!.. Это он и рассказывал мне о России. Его имя — Мавлоно Абдувахаб Шаши.

Верховного судью бросило в пот; скрывая злобу, он недвижным взглядом уперся в стол. Генерал через толмача-татарина поговорил с судьей и удовлетворенно кивнув, сообщил Мирхайдару:

— Ваша просьба будет исполнена. С сегодняшнего дня человек, за которого вы ходатайствовали, свободен.

Мирхайдар просиял.

— Вот спасибо! Да исполнись десять других моих желаний, я бы не был так рад!


На документе, подтверждающем добровольную сдачу Ташкента, от лица ремесленников поставил свою подпись гончар Мирхайдар.

Когда приспело время расходиться по домам и гончар через площадь направился к воротам Урды, его остановил русский солдат, широколицый, седоусый… Подозвав толмача-татарина, он оживленно заговорил с Мирхайдаром:

— Так ты, братец, гончар? А я плотник. Вот оно как. Выходит, одного поля ягоды, верно?.. Значит, нечего нам промеж собой делить. Сам бог велел нам жить одной семьей. А что кровь пролилась… Так тут не наша с тобой вина, верно? Да и то сказать, дружба родилась великая! А без мук да крови роды-то не обходятся…

— Верно, брат! — взволнованно ответил гончар. — Одна у нас дорога. Не объединись мы с Россией, наши земли заняли бы англичане.

— Точно!

— Эх, — мечтательно молвил Мирхайдар, — верю я, соберутся когда-нибудь вместе наши дети, и порадуются дружбе своей, и вспомнят о нас, и скажут — рахмат, спасибо, вовремя побратались! Что ж, обнимемся по-братски!..

И на виду у всех узбекский гончар и русский солдат крепко обнялись.

На другой день весь город говорил об этом братании. Верховного судью корчило от таких разговоров. Будь его воля, он бы укоротил всем языки! Но, говорят, можно завязать сотню мешков — а народу язык не завяжешь, рот не заткнешь.

Вся ташкентская знать в бессильной злобе кляла этого «голодранца» — гончара.

А Мирхайдар, надев чистую белую рубаху, вместе со своими друзьями поспешил к мечети Бегларбеги. Там их уже поджидали ремесленники из махаллей Кодват, Сакысман, Себзар и Кукчи. Заполнив всю улицу, они двинулись к зиндану. Впереди шагал Мирхайдар, торжественно, уверенно, смело. По обеим сторонам улицы толпились прохожие, лавочники, арбакеши. Всем хотелось получше разглядеть прославленного гончара.

Вот и зиндан. В тюремном дворе, на бердоне, сидел, понемногу приходя в себя, Абдувахаб Шаши, накануне вытащенный из ямы. Мирхайдар бросился к нему, стиснул в объятиях. Поэт от слабости еле стоял на ногах, лицо у него было серое, как земля… И все же — словно освещенное изнутри. Снова опустившись на бердон, он благодарно поздоровался со всеми пришедшими.

Тюремщики будто куда-то попрятались, один Байтеват бесцельно слонялся по двору. Камбарали, увидев его, схватился было за нож — Шаши удержал его за руку, мягко сказал:

— Не троньте его. Он и сам узник зиндана. Должность тюремщика кормит его — вот он и привык к ней, и к этим мрачным стенам привык… Отпусти его на все четыре стороны — он уже не уйдет, незримая цепь приковала его к этому месту. Не будет зинданов — не будет и Байтеватов.

Во двор въехала арба, молодые парни подняли Абдувахаба Шаши под руки, бережно усадили на арбу.

Толпа тронулась в обратный путь. Впереди опять шел Мирхайдар, с просветленным лицом, высоко поднятой головой. На арбе, медленно следовавшей за ним, в чалме, с книгами под мышкой, сидел Абдувахаб Шаши и с ненасытной жадностью, как когда-то сам гончар, смотрел по сторонам. Пылкий, каленый ветерок бил ему в грудь, солнце кутало его в свои лучи, словно стараясь возвратить тепло, высосанное из его тела зинданом. Он смотрел с арбы на Мирхайдара, который вел на поводу коня: гончар казался ему выше всех ростом, ни дать, ни взять легендарный богатырь Рустам, который мог свернуть горы… Он смотрел на друзей гончара, простых тружеников, умельцев, — они шли плечом к плечу, могучие, отважные, жизни не жалеющие ради друга, — чистые, благородные души! Он смотрел на деревья — тяжелая их зелень лениво шевелилась под ветром, на искристо-голубое небо, и в груди его пело: свобода, свобода!..

Книги, которые он не выпускал из-под мышки, жестко упирались ему в бок.

Книги… А в них правда, которую не убить, не сгноить ни в каких зинданах.

Правда — непобедима.

─────
Загрузка...