– Все это я отлично видел и слышал, – рассказывал Генрих своей дорогой матушке, когда они в первый раз получили возможность побеседовать наедине. Произошло это лишь в Париже, хотя Жанна присоединилась к королевскому двору, едва только он пустился в обратный путь. – И знаешь, мама, что мне кажется? Альба заметил меня. Зелень в камине была недостаточно густая, я задевал за ветки, они шевелились.
– Он мог подумать, что это ветер. Неужели он бы тебя не вытащил оттуда?
– Другой бы так и сделал, но не этот испанец. Видел я его лицо, не человек он! И если бы он счел нужным, так просто ткнул бы в листву своей шпагой и спрашивать бы не стал, кто там прячется. Но для этого он слишком надменен, да и потом, он был уверен, что ничего нельзя разобрать, когда говорят так тихо. Нет! – воскликнул Генрих, заметив, что Жанна хочет возразить ему. – Для меня – не слишком тихо! Я твой сын, потому я и понял, что они против тебя замышляют.
Жанна взяла руками его голову и прижалась щекой к его щеке.
– Люди не прочь прихвастнуть даже постыдными деяниями.
– Люди, но не чудовища! – отозвался Генрих горячо и нетерпеливо. – А уж до чего оба смешные! – Он вдруг вырвался из рук матери и, передразнивая Альбу, сначала торжественно прошествовал по комнате, а затем проковылял, переваливаясь, как Екатерина. «У него прямо дар подражания», – отметила про себя Жанна; все же она не рассмеялась, и сын понял, что его рассказ заставил ее призадуматься.
Потом она так устроила, что им обоим удалось покинуть двор и бежать. Действовала она столь осторожно, что даже Генрих ни о чем не догадывался. Началось это с поездки в одно из ее поместий. Поездка завершилась вполне безобидным возвращением. И лишь второе путешествие, предпринятое Жанной вместе с сыном по нескольким провинциям, где у него были земли, кончилось бегством на юг. Был февраль, когда они приехали в По, принцу Наваррскому шел четырнадцатый год, и тут он получил первые наставления, как управлять государством и как вести войну, что, впрочем, одно и то же.
Жанна обращалась с собственными подданными словно с врагами, ибо в отсутствие королевы они взбунтовались против истинной веры, и вот нежная Жанна превратилась на время в свирепую повелительницу. Она отправила против бунтовщиков своего сына, при нем многолюдный штаб из дворян и пушки, и приказала отомстить за одного из убитых единоверцев; солоно пришлось тогда мятежникам.
Вскоре после того ее родственник Конде задумал ни много ни мало как напасть на короля Франции и его двор. Медичи сочла, что сигналом к новым волнениям на севере и на юге послужило бегство ее подружки Жанны; и, как обычно, когда обстоятельства складывались не в ее пользу, она решила поторговаться. Мадам Екатерина послала к Жанне одного сладкоречивого царедворца, носившего к тому же звучное имя; но сколько тот ни ораторствовал, Жанна понимала, что ее хотят снова заманить ко двору и прибрать к рукам.
Поэтому она напрямик потребовала для своего сына наместничества над всей Гиеннью, обширной провинцией с главным городом Бордо; до сих пор Генрих носил только титул наместника. Но так как Екатерина и теперь ничего не пожелала дать ему, Жанна поняла все. Тогда Колиньи и Конде немедля продолжили поход. Жанна подозревала, что враги хотят теперь силой завладеть принцем Генрихом; особенно кардинала Лотарингского она считала способным на все. Он был опаснее, чем королевский дом, который уже держал власть в своих руках. Гиз еще только вожделел к ней, а Жанна д’Альбре знала по себе, что это значит.
Поэтому она решила переехать в ту местность, где находились главные протестантские твердыни, местность называлась Сентонж и лежала к северу от Бордо, на побережье океана. Генрих был радостно взволнован, тогда как мать мучили сомнения.
– Почему ты плачешь, мама?
– Потому что я не знаю, что хорошо и что дурно. Вечно Сатана старается помешать всякому благому начинанию, и, как бы я ни поступала, я боюсь, что действую по его наущению.
– А Бовуа говорит, что я уже большой, могу идти на войну и сражаться.
– Да кто такой сам Бовуа? Разве Сатана никогда не говорил через него?
– Сейчас он пользуется устами господина де ла Мот Фенелона. – Это был посланец Екатерины. – А я сразу же узнаю голос Лукавого! – воскликнул Генрих.
На это Жанна промолчала. Она была счастлива, – пусть хоть четырнадцатилетний мальчик знает, что хорошо и что нет. Когда она смотрела на его полудетское решительное лицо, она начинала презирать окружавших ее господ, не советовавших ей порывать с двором, – ведь сами они были либо светскими щеголями, либо просто слабыми душонками. В такие минуты она уже не опасалась нашептываний Сатаны и заранее торжествовала победу. Ее сын достаточно подрос, чтобы держать в руках оружие, а это главное.
Она спросила только для очистки совести:
– За что же, сын мой, ты будешь сражаться?
– За что? – переспросил он, удивившись, ибо совсем позабыл о цели борьбы, радуясь, что сможет наконец схватиться с врагом.
Жанна не настаивала, она подумала: «Поймет! Коварство врагов, особенно же коварство судьбы, подскажет ему ответ. Мысль о том, что он сражается за истинную веру, будет каждый раз придавать ему силы. Да, наверное, и кровь заговорит: ведь дядя Конде ему более близкая родня, чем любой из католических князей. А кроме того, королевство ждет умиротворения через нашу победу, – про себя добавила Жанна, вспомнив о своих высших обязанностях. – Но главное, – вернулась она опять к прежней мысли, – это служение Богу. Вся жизнь моего милого сына должна быть как бы отлита из одного куска, и эту цельность ей даст вера».
Так ошибалась королева Жанна, предсказывая будущее своему веселому драчуну. Она знать ничего не хотела о ногах принцессы Марго, хотя собственными глазами видела, насколько он занят ими, когда стояла у окна со своей подружкой Екатериной. Забыла она и о том, что в монастырской школе Генрих все-таки отрекся от своей веры и пошел к обедне. Правда, он некоторое время мужественно сопротивлялся, но что может сделать ребенок, когда все на него наседают? Что может сделать даже взрослый, если ему хочется иметь друзей и наслаждаться жизнью, а не разделять участь мучеников? Королева Жанна принадлежала к числу тех, кто, несмотря на все пережитые испытания и гнусные козни врагов, сохраняет до конца своей жизни душу доверчивую и простую. Зато, даже старея, они еще способны любить и верить.
Генрих знал Жанну лучше, чем она знала его; поэтому он редко просил у нее денег. Он пристрастился к игре, любил попировать, добывая себе средства тем, что нежданно-негаданно посылал людям на дом долговые расписки. Расписку либо возвращали обратно, либо присылали денег; но от матери он эти проделки тщательно скрывал. Только война может погасить его долги, решил наконец молодой человек. Не только возвышенные и бескорыстные побуждения заставляли его желать междоусобной войны: он был в таком же положении, как и другие голодные гугеноты. Но это шло на пользу дела, которому он служил, ибо тем горячее и убежденнее он говорил и действовал.
Жанна тронулась в путь вместе с ним; по дороге к протестантской крепости Ла-Рошель они опять замешкались, встретив того же самого посланца французского короля. Он осведомился у Генриха, почему принц стремится во что бы то ни стало в Ла-Рошель, к своему дяде Конде.
– Чтобы не тратиться на траурную одежду, – тут же нашелся Генрих. – Нам, принцам крови, надо умереть всем сразу, тогда ни одному не придется носить траур по другому.
Этот господин, видно, считал Генриха дураком, иначе он не стал бы восстанавливать его против родной матери. Не называя ее имени, он завел разговор о поджигателях междоусобной розни.
– Довольно одного ведра воды, – воскликнул тут же Генрих, – и пожару конец!
– Как так?
– Пусть кардинал Лотарингский вылакает его до дна и лопнет! – А если господин придворный не понял, значит он менее смышлен, чем пятнадцатилетний мальчишка. Жанна больше всех умела ценить находчивость Генриха. Она была так поглощена сыном, что не слишком спешила и чуть не попалась в лапы к Монлюку, который опять следовал за ней по пятам. Но все же мать и сын благополучно достигли укрепленного города на берегу океана, и какая это была огромная светлая радость – наконец увидеть вокруг себя только лица друзей. Потому-то и блестели их взоры – плакали они или смеялись. Колиньи, Конде и все, кто уже был в Ла-Рошели и тревожился за них, праздновали встречу с такой же сердечной радостью.
А это немало – город, полный дружелюбия и безопасности, когда позади целая страна ненависти и гонений! Сразу исчезают недоверие, осторожность, забота, и на первых порах избегнувшему беды достаточно того, что он свободен, что он вольно дышит. Обо всем, что тебя мучило и терзало, можно рассказать вслух, а остальные смотрят на тебя и словно говорят твоими устами. Ты уже не одинок и знаешь, что тебя окружают только те, кого тебе не нужно презирать. Избави нас от лукавого! Проведи через все опасности тех, кого я люблю! И вот мы здесь!
Он стоял у самого моря. Даже во мраке ночи Генрих мог, не боясь нападений, ходить в гавань и на бастионы. Мощно катились перед ним морские валы, сшибаясь, переваливаясь друг через друга, и в их реве слышался голос дали, его не знавшей, а в морском ветре он ощущал дыхание иного мира. Его дорогая мать уверяла, что если сердце в груди бьется уже слишком сильно, то это – Бог. А сын ее, Генрих, опьянялся мыслью о том, что не перестанут водяные громады греметь и катиться, пока не домчатся до неведомых побережий нового материка – Америки. Рассказывают, что она дика, пустынна и свободна; свободна, думал он, от зла, от ненависти, от принуждения верить либо не верить в то или другое, смотря по тому, придется ли за это пострадать или удастся получить власть. Да, по ночам, окруженный морем, стоя на камнях, залитых пеной, юный сын Жанны становился таким же, как его дорогая мать, а то, что он называл Америкой, было скорее царством Божиим. Временами звезды поблескивали между мчавшихся, почти незримых облаков; так и душа пятнадцатилетнего мальчика, подобная облаку, мгновениями пропускает свет. Позднее это будет ей уже не дано. Земля у него под ногами будет становиться все плотнее и вещественнее, и к ней прилепится он всеми своими чувствами и помышлениями.
Принц Наваррский торопил стариков с началом похода. Не нужно никаких совещаний, никаких речей. Представителям города на их приветствия он отвечал:
– Я так хорошо говорить не умею, а сделать сделаю кое-что получше, – да, сделаю.
Наконец-то увидеть врага, рассчитаться с ним, наконец-то вкусить наслаждение местью!..
– Это же вопиющее дело, мамочка, французский король прибирает к рукам все твои земли, его войска покоряют нашу страну. Я хочу сражаться! И ты еще спрашиваешь – за кого? Да за тебя!
– А письмо судебной палате в Бордо моя подружка Екатерина ловко состряпала. Оно должно лишить меня всех моих владений, я будто бы здесь в плену, а разве она сама не замыслила того же? Нет, тут убежище, а не темница, хоть и нельзя мне выезжать из города и пользоваться моими угодьями. Но да будет эта жертва принесена Богу! Иди и порази его врагов! За него сражайся!
Она сжала виски сына своими иссохшими руками. И формой головы, и чертами лица он был очень похож на мать: те же высокие узкие брови, те же ласкающие глаза, спокойный лоб, темно-русые волосы, волевой маленький рот; все в этом худощавом юноше, казалось, расцветает, и этот расцвет словно в обратном порядке отражал увядание матери. Он был здоров и строен, его плечи и грудь становились все шире. Однако он не обещал быть высоким. Нос был длинноват, хотя пока его кончик лишь чуть-чуть загибался к губе.
– Я отпускаю тебя с радостью, – заявила Жанна тем низким и звучным голосом, какой у нее бывал, когда она будто поднималась над собою. И лишь после его отъезда она дала волю слезам и расплакалась жалобно, точно ребенок.
Немногие плакали в городе Ла-Рошель, глядя, как войско гугенотов выступает через городские ворота. Напротив, люди радовались, что близится час господень и победа его. У большинства воинов семьи остались в стане врага, были оторваны от отцов и мужей, и солдаты крепко надеялись отвоевать их у противника. Ведь это несказанное облегчение – идти на такую войну!
И все же поборники истинной веры были разбиты. Два тяжелых поражения нанесло им католическое войско, хотя численность их была не меньше: по тридцать тысяч стояло с обеих сторон. К протестантам приходили подкрепления с севера Франции и с юга. Кроме того, они могли рассчитывать на поддержку принцев Оранского и Нассауского и герцога Цвейбрюкенского. Ведь для истинной веры нет границ между странами и различий между языками: кто стоит за правду – тот мне друг и брат. И все-таки они дважды потерпели тяжелое поражение.
А вышло это потому, что Колиньи слишком тянул. Следовало гораздо стремительнее пойти на соединение с иноземными союзниками и перенести войну в сердце Франции. Вместо того Колиньи позволил врагу напасть на него врасплох, в то время как протестанты еще очень мало продвинулись вперед; тогда он призвал на помощь Конде и пожертвовал принцем крови, лишь бы спасти свое войско. Под Жарнаком, от пули, посланной из засады, Конде пал. В армии герцога Анжуйского была великая радость, труп положили на ослицу и возили повсюду, – пусть солдаты глядят на него и верят, что скоро вот так же прикончат всех протестантов. Но Генрих Наваррский, племянник убитого, решил, что он лучше знает, в чем воля господня. Теперь пришел его черед, вождем стал он.
До сих пор Генрих скакал на коне перед войском, только и всего; но разве не таился в этом глубокий смысл – мчаться навстречу врагу, когда ты невинен, чист и нетронут, а враг погряз в грехах и должен быть наказан? Впрочем, это его дело, тем хуже для него, а мы целый день в движении, по пятнадцать часов не слезаем с седла, мы великолепны, неутомимы и не чувствуем своего тела. Вот Генриха подхватывает ветер, он летит вперед, глаза становятся все светлей и зорче, он видит так далеко, как еще никогда, – ведь у него теперь есть враг. А тот вдруг оказался не только в ветре, не только в дали. Он возвестил о себе, пролетело ядро. Звук у выстрела слабый, а ядро в самом деле лежит вот тут, на земле, тяжелое, из камня.
В начале каждого боя Генриха охватывал страх, и приходилось преодолевать его. «Если бы мы не ведали страха, – сказал ему один пастор, – мы не могли бы и побеждать его во славу Божию». И Генрих делал над собой усилие и становился на место того, кто падал первым. Так же поступал его отец, Антуан, и пуля попала в него. В сына пули не попадали, страх исчезал, и он мчался со своими людьми окружать вражескую артиллерию. Когда это удавалось, Генрих радовался, словно то была веселая проказа.
Теперь дядя Конде погиб – и беззаботному мальчику пришлось стать серьезным, возложить на себя бремя ответственности. Его мать Жанна поспешила к нему, сама представила войскам нового вождя, – сначала кавалерии, потом пехоте. А Генрих поклялся своей душой, честью и жизнью всегда служить правому делу, и войска восторженно приветствовали его. Зато теперь ему приходилось не только нестись верхом навстречу ветру, но и заседать в совете. Довольно скучное дело, если бы не смелые шутки, которыми он развлекался. Огромное удовольствие доставило ему одно письмецо к герцогу Анжуйскому. Так именовался теперь второй из здравствующих сыновей Екатерины, – раньше он был просто монсеньором: его тоже звали Генрих, один из трех Генрихов былых школьных лет в Париже. А теперь они шли друг на друга войной.
И вот этот самый Генрих-монсеньор обратился к Генриху Наваррскому с высокомерным и нравоучительным посланием о его долге и обязанностях перед государством. Это бы еще куда ни шло, но как ужасен был витиеватый, напыщенный слог!.. Либо секретарь, должно быть иноземец, потея от натуги, постарался сделать его возможно цветистее, либо сам монсеньор уже не знал, что и придумать повычурнее да пожеманнее: точь-в-точь его сестрица Марго! Принц Наваррский в ответном письме высмеял всю эту достойную семейку. Писавший-де выражается так, точно он из другой страны и простой разговорной речи обыкновенных людей не знает. Ну а правда, конечно, там, где правильно говорят по-французски!
Генрих ссылался на язык и стиль. Но при этом не смог скрыть и своих погрешностей, не доходивших до его сознания: ведь и сам он родом был бог весть откуда и тоже говорил вначале несколько иначе, чем парижане. Потом он научился речи придворных и школяров, а под конец – речи солдат и простого народа, и их язык стал ему всего ближе. «Своим языком я избрал французский!» – воскликнет он позднее, когда снова отдаст себе отчет в своем происхождении. Однако сейчас ему хотелось верить, что этот язык для него был первым и единственным. Он нередко спал на сене вместе со своими солдатами, не снимая платья, как и они, умывался едва ли чаще, и пахло от него так же, и так же он ругался. Одну гласную Генрих все еще произносил иначе, чем они, но этого он не желал замечать: он забыл, как некогда на школьном дворе два других Генриха, подталкивая друг друга, презрительно улыбались тому, что он употреблял слово «ложка» в мужском роде. Он до сих пор так говорил.
Иногда Генрих отчетливо видел военные ошибки, которые допускал Колиньи. Это бывало в те минуты, когда жажда жить и мчаться вперед на коне не захватывала его целиком. Обычно ему казалось, что важнее биться, чем выигрывать битвы, – ведь жизнь так долга и радостна. А адмирала, старика, нужно почитать, он хорошо изучил военное дело; только поражения, победы и опыт многих лет дают такое знание. Но этому воплощенному богу войны с трагической маской статуи Генрих не поверял своих сомнений, он делился ими лишь с двоюродным братом Конде, сыном убитого принца крови, которого Колиньи принес в жертву.
Они сходились в том, что обычно сближает молодежь: старик-де отжил свое. Теперь ему все не удается, и – раз уж мы заговорили об этом – скажи, когда он брал верх? Впрочем, не будем грешить: однажды – все старики это помнят – он спас Францию во Фландрии, при… ну, как бишь его? Тогда Гизы еще затеяли войну против нашего исконного врага, Филиппа Испанского. Но дело было давным-давно, в незапамятные времена, кто теперь помнит все это? Господин адмирал отсоветовал начинать поход, в последнюю минуту предотвратил поражение, самолично засев в неукрепленном городе; а кто получил награду? Не он, а Гизы, хотя они были виновниками войны. Это еще хуже, чем если бы он… а! – вспомнил, Сен-Кан… так называется эта дыра… – чем если бы он сразу же отдал ее испанцам. Уж кому не повезет…
Что правда, то правда, – в свое время он отнял у англичан Булонь. Это всем известно. Он командовал французским флотом, и, когда я с камней в Ла-Рошели смотрел в ту сторону, где лежит Новый Свет, мне думалось, что господин адмирал Колиньи первый из французов попытался основать французскую колонию. Четырнадцать эмигрантов и два пастора отплыли в Бразилию, но, конечно, ничего из этой затеи не вышло. Старика постигла та же участь, что и большинство людей: он все поставил на карту и проиграл. Если уж не везет…
Колиньи нередко побеждал, верно; но ведь то были победы над королем Франции, которого он всего-навсего старался помирить с его подданными – протестантами и вырвать из рук Гизов. Поэтому господину адмиралу приходилось без конца подписывать дутые договоры, а потом война начиналась сызнова. Адмирал хотел доказать своей умеренностью, что он в конце концов не мятежник против короля, и все-таки однажды сделал попытку даже захватить в плен Карла Девятого, и тот ему никогда не мог простить, что вынужден был бежать. Либо ты, во имя Божие, мятежник против короля, либо не наступай с войском на Париж, а уж если наступаешь, то не давай водить себя за нос, вместо того чтобы взять приступом столицу королевства, разграбить ее и стереть с лица земли весь королевский двор! И вот, как только двору угрожает опасность, король выпускает эдикт, обещающий протестантам свободу вероисповедания, а на другой же день эдикт нарушается. Да если бы и соблюдался, что выиграли бы наши братья по вере? За двадцать миль приходится ехать или бежать гугеноту, когда он хочет присутствовать на богослужении, – нам разрешают иметь слишком мало молитвенных домов! Нет? Не нравится мне побеждать без толку.
Конечно, он превосходный полководец и поборник веры. Ведь ревнителей истинной религии меньшинство, и если нас боятся, так лишь потому, что боятся господина адмирала, и если посылают к нам посредников для переговоров, те спрашивают: знаете ли вы, что для двора вы звук пустой, все дело в господине адмирале? А теперь взгляни на него, что же осталось ему от всех его успехов, от жизни, полной самых благих усилий? Говорят, до той давнишней победы под Сен-Кантеном, которая для него обернулась так несчастливо, а для его врагов – Гизов – так удачно, он был всемогущим фаворитом. Еще царствовал ныне покойный король, он любил Колиньи, озолотил его, мадам Екатерина еще пикнуть не смела, а ее сын Карл был еще дитя. Это времена его славы, мы их не застали. Теперь и мы здесь, что же происходит вот в эту самую минуту, когда мы с тобой беседуем? Враги в Париже распродают с молотка его мебель из Шатильонского замка, который они предали огню. Колиньи приговорен к удушению и повешению на Гревской площади, как мятежник и заговорщик против короля и королевской власти. Имущество его конфисковано, дети объявлены бесправными и лишенными честного имени, и тому, кто выдаст его – живого или мертвого, – обещана награда в пятьдесят тысяч экю. Мы, молодые, всегда должны помнить: господин адмирал пошел на все ради истинной веры и унизился ради величия господня. Иначе это было бы непростительно!
– Он убил старого герцога Гиза, – единственное, что он сделал ради самого себя, и мне, говоря по правде, это понравилось больше всего. Мстить нужно, – заявил молодой Конде. А его двоюродный брат Генрих ответил:
– Я не выношу убийц, – да господин адмирал и не убийца. Он только не остановил убийцу.
– А что говорит его совесть?
– Что тут есть разница. Совершить убийство – мерзко, – возразил Генрих. – Подсылать убийц – недопустимо. Не удерживать их – пожалуй, можно, хотя не хотел бы я оказаться перед такой необходимостью. А все-таки следовало бы заставить кардинала Лотарингского вылакать полную бочку воды. Только он и его дом виноваты во всех несчастиях, постигших Францию. Они предают королевство в руки Филиппа Испанского в надежде, что он посадит их на престол. Они одни вызывают к нам, протестантам, ненависть короля и народа. И они хотели убить Колиньи, они первые начали, он только опередил их. Может быть, ему не надо было это отрицать. Я лично верю, что Господь оправдает его.
Конде заспорил, он думал не только об убийстве герцога Гиза, но и о своем отце, принесенном в жертву адмиралом и павшем под Жарнаком.
– Господин Колиньи не любил моего отца за то, что у него было слишком много любовниц, иначе он бы не погубил его. Но господин адмирал умеет договариваться со своей совестью, а ты, видно, учишься у него, – заявил юноша вызывающим тоном.
– Смерть твоего отца была необходима для победы истинной веры, – мягко пояснил Генрих.
– И для твоей тоже! С тех пор ты стал у нас первым среди принцев.
– Я был им и до того по праву рождения, – быстро и с внезапной резкостью отозвался Генрих. – Увы, это бесполезно, если нет денег, но есть могущественные враги и если сражаешься как беглец, которого стараются поймать. А что мы делаем, чтобы все это изменилось? Разве мы наступаем? Я – да! Двадцать пятого июня – этого дня я никогда не забуду – это был мой день и моя первая победа! Но разве я могу похваляться перед стариком моей первой победой?
– Да и схватка-то была пустячная. Адмирал ответил бы тебе, что хоть ты и порезвился под Ла-Рош-Абелью, а все же нам пришлось засесть в укреплениях и ждать немцев. А когда рейтары наконец явились, помнишь, что было? – Голос Конде звучал громко и гневно. – Тогда мы поспешили отправить как можно больше войск королеве Наваррской, чтобы они очистили ее страну от врагов. И теперь за это расплачиваемся.
– Ничем ты не расплачиваешься, – сказал Генрих. – У тебя что ни день, то новая девчонка.
– И у тебя тоже.
Оба подростка выпустили из рук поводья, остановились и в упор посмотрели друг на друга. Конде даже погрозил кулаком. Но Генрих не обратил на это внимания; напротив, вдруг обвил руками шею двоюродного брата и поцеловал его. При этом он подумал: «Немножко завистлив, немножко слаб, но по крайности все же мне друг, а если нет – так должен стать другом!»
Обнял кузена и Конде. Когда они опустили руки, глаза у него были сухи, а у Генриха влажны.
Все же посылать войска в Беарн стоило, ведь они там побеждали. Господам в Париже придется над этим призадуматься, решил сын Жанны, и мадам Екатерине тоже, пожалуй, станет душновато под ее шубой из старого жира. Мы стоим с большей частью нашей армии в Пуату, на полпути к столице королевства, и мы его завоюем любой ценой! Вперед!
Оба потребовали свидания с адмиралом, и Колиньи принял их, хоть и трудно было ему придать своим чертам выражение решимости и непоколебимого упования на Бога: уж слишком много ударов обрушил на него Господь за последнее время! Однако старый протестант выказал себя твердым в несчастье, он знал, что ему предстоят суровые испытания. Ведь никому нет дела до того, какая тоска овладевает им в иные часы ночи, когда он остается один и даже к Всевышнему уже не находит пути. Все же он выслушал взволнованных подростков с полным самообладанием.
Двоюродный брат был необузданнее Генриха. Без всяких учтивостей он потребовал, чтобы Колиньи шел на Париж. Бросил ему упрек в робости за то, что старик не предпринимает решительных шагов, – осадил Пуатье, и ни с места, никак взять его не может. Враг же этим пользуется и собирает свои силы.
Адмирал задумчиво смотрел на обоих, на того, кто кипел, и на того, кто молча ждал. Умудренный опытом, старец отлично понимал, чью именно волю и мысль выражает этот юноша; потому и ответ свой обратил не к Конде, а к Наварре. Колиньи объяснил: позиции врага на пути к Парижу слишком сильны, и не остается ничего иного, как искать соединения с войсками, отосланными на юг; кроме того – тут он многозначительно поднял палец – ему ведь надо позаботиться и об иноземцах: они должны получить свое жалованье. Иначе они сбегут. Сам он уже пожертвовал фамильными драгоценностями, не допустив, чтобы наемники самочинно добывали себе вознаграждение. Но об этом он умолчал: христианину не подобает кичиться своими жертвами, и человеку гордому – также. Колиньи предоставил молодому принцу Генриху разглагольствовать и предъявлять ему незаслуженные обвинения.
– Вы позволяете им грабить страну. Я, правда, молод, господин адмирал, и воюю не так давно, как вы. Но я никогда не думал, что чужеземцы, вместо того чтобы сражаться бок о бок с нами, будут жечь наши деревни и пытать наших крестьян, вымогая у них последние крохи. Деревенские жители убивают мародеров из вашего войска, ибо это хищные звери, мы же расправляемся все ужаснее с людьми, которые говорят на нашем языке.
– Они не признают нашей веры, – отозвался протестант, трагически насупившись. Генрих стиснул зубы, иначе у него вырвались бы слова – он с ужасом слышал, как они уже звучат у него в душе, – слова возмущения против религии.
– Не может быть, чтобы все это совершалось по воле Божией! – воскликнул он.
Колиньи решительно отрезал:
– В чем воля Божия, это вы узнаете, мой принц, в конце похода. Но Господь Бог, видно, хочет еще сохранить меня для угодных ему деяний – стража опять поймала убийцу, подосланного ко мне Гизами.
Про себя он решил держать этого молодого критика как можно дальше. Перед битвой под Монконтуром, которую адмиралу опять было суждено проиграть, он отправил обоих принцев, ради их безопасности, в тыл, хотя один бушевал, а другой горько плакал. Потом снова появилась Жанна д’Альбре, и они стали держать совет. После нового поражения протестантское войско лишилось еще трех тысяч солдат, и не осталось ничего другого, как отвести его на юг, не ожидая, чтобы его меньшая часть присоединилась к нему на севере.
Жанна, как обычно, привезла с собой своих пасторов. Она втайне совещалась с Колиньи, и после этих совещаний павший духом старик еще раз стал победителем. Ибо та внутренняя победа, которую мы одерживаем в своей душе, это главное, военная победа идет за ней по пятам: так верила Жанна. После совещаний ее пасторы запевали псалмы, а войско и его полководец чувствовали себя опять благочестивыми и сильными.
И вот войско двинулось форсированным маршем, и обе его разобщенные части действительно соединились. Протестанты прошли через всю страну, вплоть до графства Невер. И отсюда они стали угрожать Парижу. Двор сейчас же зашевелился. Колиньи еще продвигался вперед, а госпожа Екатерина и Жанна уже торговались. Войско еще наступало, а мир был уже подписан, и лишь тогда оно остановилось. Этим договором протестантам была дана свобода вероисповедания.
Генрих радовался вместе с матерью – он видел, что она счастлива. И даже сам чувствовал себя счастливым, пока ни о чем не задумывался. Однако во время наступления он заболел, ему пришлось застрять в каком-то городе, и тут, на досуге, он припомнил все ужасы этой войны и навсегда запечатлел их в своей памяти. А может быть, он и заболел от злодейств, совершенных протестантским войском, как некогда свалился будто в оспе лишь потому, что его принуждали сделаться католиком.
Генрих не скрыл от адмирала мучивших его сомнений. Он сказал:
– Господин адмирал, вы и вправду верите, будто свободу совести можно предписать всякими соглашениями и постановлениями? Вы великий полководец, вы ушли от врага и угрожали королю Франции в его столице. А народ в тех провинциях, куда мы принесли бедствия войны, все равно будет твердить о мятежниках, которых называют гугенотами, и не даст нам спокойно молиться там, где мы только что грабили и убивали.
Но победитель Колиньи отвечал:
– Принц, вы еще очень молоды, кроме того, вы лежали больной, когда мы пробивались вперед. Люди скоро все забывают, и только Господь будет помнить, на что нам пришлось пойти ради его святого дела.
Генрих не поверил: но если это правда, думал он, то тем хуже, что самому Господу Богу, а не только ему, Генриху, пришлось увидеть, как несчастных людей подвешивают, чтобы они показали, где у них спрятаны деньги, а под ногами разводят огонь! Боясь сказать лишнее, он отвесил победителю поклон и вышел.
За этим последовало недолгое время, когда Жанне и Генриху могло показаться, что они живут на мирной земле, без ненависти, без коварства. Жанна управляла своей маленькой страной, он – обширной провинцией Гиеннь. Ей уж не надо было карать, ибо ее подданные снова сделались добрыми протестантами. Генрих же от чистого сердца представлял короля Франции. В самом деле, почему он должен быть исконным врагом королевского дома? Нет, столь глубоких корней поучения матери в нем не пустили. Молодому человеку иногда следует и позабыть о честолюбии. Поэтому, когда Генриху исполнилось восемнадцать лет, он в течение нескольких быстро пролетевших месяцев твердил: «Довольно я сделал для жизни! Женщины так прекрасны, и искать их благосклонности – занятие более увлекательное, чем война, религия или борьба за престол!»
Он разумел молодых женщин и те мгновения, когда они словно уж и не человеческие существа, а скорее богини – до того прекрасно их торжествующее тело. Каждый раз, когда он познавал их и убеждался, что они из плоти и крови, они все же продолжали казаться ему созданиями другого мира, ибо воображение и желание тотчас снова их преображало. К тому же это были все новые женщины, так что он не успевал в них разочаровываться. Генрих слишком часто их менял. Поэтому он еще не догадывался, что в их восхитительных телах, вместо владевших им возвышенных чувств, чаще всего живут лишь расчет да ревность. И если одна начинала ненавидеть его, то он был способен полсуток мчаться верхом без отдыха, чтобы за свою пылкость добиться награды от другой. И та ждала его – ее взор сиял, лицо ее было ликом вечной любви. Он падал к ногам какой-нибудь новой возлюбленной и целовал край ее одежды, наконец достигнув блаженной цели после долгой, бешеной скачки. Слезы туманили ему глаза, и сквозь их пелену женщина казалась ему вдвое прекраснее.
Однако, в то время как Генрих жил для молодых женщин, несколько более зрелых дам без его ведома занимались его судьбой. И первая – Екатерина Медичи. Однажды утром в Лувре она удостоилась высочайшего посещения своего сына Карла Девятого. Карл был еще в ночной сорочке – так спешил к матери этот рыхлый молодой человек. Не успев прикрыть за собою дверь, он воскликнул:
– Я же говорил тебе, мама!
– Твоя сестра впустила его?
– Да. Марго спит с этим Гизом, – сердито подтвердил Карл.
– А что я тебе говорила? Потаскуха! – выразилась мадам Екатерина с той точностью, какой требовали обстоятельства.
– И вот вам благодарность за то, что ей дали хорошее образование, – гремел Карл. – Знает латынь: уж такая ученая, что даже за обедом читает! Танцует павану, хочет, чтобы ее воспевали поэты, – перечислял он, горячась все больше, – завела позолоченную карету, на головах лошадей – плюмажи шириной с мою задницу! Но я знаю, что она проделывает: я подсмотрел! С одиннадцати лет эта дрянь такими делами занимается!
– Ты же и сводил ее, – уточнила Екатерина. Но Карл не дал прервать себя. Он знал всех любовников сестры и, бранясь, перечислил их. Потом вдруг обмяк, умаялся от своей ярости, – при его комплекции подобные волнения были очень вредны. Лицо Карла побурело, задыхаясь, он с размаху повалился на кровать матери, так что взлетел пух от подушек; потом пробурчал:
– А мне-то какое дело? Горбатого могила исправит, так и будет путаться либо с Гизом, либо еще с кем-нибудь. Плевал я на нее.
А мать смотрела на него и думала: «Всего несколько лет тому назад у него был такой благородный вид – прямо портрет на стене. А сейчас – еще немного, и будет просто мясник, а не король. Как это я так маху дала! Да ведь не я, а все эти паршивые Валуа. Кровь рыцарей-варваров сказывается вновь и вновь, и вот опять видишь этакого, из той же породы», – рассуждала дочь Медичи, – но лишь потому, что ее малоизвестные предки жили в удобных покоях, а не в конюшнях и военных лагерях.
Она сказала своим однообразным, тусклым голосом:
– Коли твоя сестра так ведет себя, мне скоро придется, пожалуй, назвать Генриха Гиза зятем. И кто тогда, мой бедный мальчик, возьмет верх – ты или он?
– Я! – прорычал Карл. – Я король!
– Божией милостью? – спросила она. – Одно тебе пора бы уже зарубить себе на носу: каждый король должен сам помогать этой Божией милости, или ему не удержать престол. Сейчас ты король, мой сын, потому что я, твоя мать, еще жива!
Все это она сказала особым тоном, знакомым Карлу с детства: слыша его, сын невольно вставал. Он и сейчас поднялся с кровати, где сидел в одной сорочке, из-под которой выпирали жирная грудь и живот; он стоял перед маленькой толстой старухой, готовый выслушать ее волю.