Поэт

Вторая поездка Петра Негоша в Россию так решительно не походила на первую. Вынужденный покинуть голодную, истерзанную недородом, налогами, турецкими набегами Черногорию тайком, без согласования с русским консулом в Дубровнике, вынужденный затем унизительно долго дожидаться в Вене визы на въезд в Россию, вынужденный, наконец, несколько недель томиться в Пскове, пока официальный Петербург составит своё мнение о наплодившихся вокруг имени черногорского владыки политических сплетнях, Пётр Негош, пользуясь первым же удобным случаем, спешит из Пскова в Святогорский монастырь, чтобы отслужить панихиду у могилы любимого поэта.

Он неутешен. Всё, что он сделал у себя на родине в память о русском гении, такая малость сравнительно с тем, что ему хотелось бы сделать. Да, он откроет свой сборник народных песен «Зерцало сербское» стихотворным посвящением «Тени Александра Пушкина». Да, в цетиньском альманахе «Горлица» будут перепечатаны два пушкинских стихотворения из «Песен западных славян» — «Бонапарт и черногорцы» и «Песня о Георгии Чёрном». Да, он переведет несколько отрывков из «Слова о полку Игореве» — древнерусской поэмы, которая, знает он, была предметом особой любви Пушкина, его неустанных филологических разысканий.

Но двух поэтов связывает неизмеримо большее: любовь ко всему славянству, к сокровищам народной поэзии; верность героическому началу жизни; взгляды на поэта, как на существо, вдохновлённое свыше:

…ибо там твой гений зачат

и мирром искусства помазан;

оттуда заря разлилась над природой.

Оттуда ты к нам прилетел,

счастливый певец народа великого…

(«Тени Александра Пушкина»)

Подлинный поэт не может прожить отражённым светом, пусть и исходящим от гения. Но как заговорить о поэтической личности самого Петра Негоша? Такое сегодня — дело почти невозможное, Негош-поэт слишком мало известен современному русскому читателю. Правда, у нас имеется (в давнишнем переводе М. Зенкевича, в новых переводах А.Шатилова и Ю.Кузнецова) его самое знаменитое произведение — «Горный венец». Но это то же самое, как если бы мы знали Пушкина только по «Евгению Онегину», не имея совершенно никакого понятия ни о его лирике, ни о поэмах, ни о «Борисе Годунове», ни о переписке, наконец. Кто бы взялся внушить и самому доверчивому читателю, что такой вот «неизвестный» Пушкин не менее гениален, чем автор «Онегина»?

А как внушить читателю, что Негош — создатель эпической поэмы «Свободиада», фантастической поэмы «Луч микрокосма», стихотворной исторической драмы «Степан Малый», автор больших и малых лирических стихотворений, таких, например, как «Черногорец в плену у вилы», — что этот Негош если не превосходит автора «Горного венца», то разнообразнейше его дополняет?

Не возьмусь, вослед дореволюционному биографу Негоша П. А. Лаврову, подробно пересказывать, за неимением до сих пор стихотворного перевода, содержание «Черногорца в плену у вилы». Сюжет вроде бы прост: юный поэт, увлекаемый вилой на гору Ловчен, оказывается внутри пещеры и становится зрителем грандиозного исторического действа, в котором перед его глазами проходят трагические судьбы создателей древнего сербского государства, а затем и деяния новейших вождей и героев, в том числе «сербского Марса» — Георгия Чёрного… Вила — мифическое существо сербского эпоса. Но, в отличие от певцов-гусляров, Негош в своей Виле-посестриме видит, скорее всего, музу — спутницу поэта, помогающую ему заглянуть в иные века, заново пережить самые грозные часы в истории многострадального народа.

Не эта ли муза подвигла его и на создание «Свободиады»? В десяти песнях эпической поэмы он последовательно восстанавливает кровавую летопись борьбы черногорцев против Стамбула в XVIII веке. Но начинает рассказ всё же с XIV столетия, с Косовской битвы, потому что черногорцы, напомним, считают себя, как и все сербы, родом с Косова поля. Оттуда — счёт их унижений и славы. Вот как об этом в добросовестном лавровском подстрочнике-пересказе: «Сербское царство погибло на Косовом поле, но слава и доблесть проявились во всем блеске; тому свидетелем кровавый меч Обилича, который заставил Амурата испить на Косовом поле горькую чашу смерти».

Ещё труднее дать понятие о содержании также, увы, не переведенного у нас «Луча микрокосма». Поэма написана в середине сороковых годов, в пасмурные для поэта времена разочарования в делах государственных, когда ему порой казалось, что многолетние труды — устройство в деревнях складов и магазинов, прокладка дорог, укрепление границ, попытки примирения с соседями-мусульманами, создание типографии в Цетинье, заботы о просвещении детей, — всё идет прахом. Словно во сне видит свои дела человек, и все эти дела несовершенны, как он сам. Смешны его порывания к земному счастью, потому что нет ничего более зыбкого, ненадёжного. «С какой стороны ни посмотри на человека, как хочешь суди о человеке, человек один другому самая великая загадка». И всё же, всё же! «Человек, избранное создание Творца! Если восток рождает светлое солнце, если земля не призрак, то душа человеческая бессмертна, человек искра в тленной пылинке, луч света, объятый тьмой!»

В «Луче микрокосма» позднее обнаружили влияние «Потерянного рая» Мильтона и осмысление опыта новейшей европейской поэзии с её космическим визионерством. Но всё же поэму эту мог написать только черногорец. Только человек, которому космос открывался ежедневно — не в виде умозрения, мыслительной головоломки или математической схемы, а лицом к лицу, глаза в глаза, когда поэт остаётся один на один с этой беспокойно сверлящей душу безмерностью звёздного неба, говорящего то ли о Боге, то ли о хаосе.

И «Горным венцом» своим он тоже обязан был Ловчену (где частично и происходит действие драматической поэмы), обязан черногорским своим вилам, покровительницам воинов и певцов. События разворачиваются в конце XVII века, когда Черногорией правил предок поэта, первый владыка из рода Негошей — Данило. Тяжелейшее испытание выпало на долю молодого Данилы. В его земле прочно обосновались потурченцы — единоплеменники, перешедшие в ислам. Даже в самом Цетинье маячат уже минареты, и, кажется, последняя на Балканах пядь свободной от ига земли обречена. Данило, как и все его единоверцы, с ужасом думает о возможности позорного исхода многовековой борьбы за свободу. Но его христианская совесть противится и тому, что предлагают народные вожаки. Нельзя ненавистью отвечать на ненависть, это измена заветам Христа. И лишь тогда, когда изгнание потурченцев начинается стихийно, то есть как бы по верховной воле, а не по человеческому наущению, Данило твёрдо благословляет народ на борьбу. О труднейшем, поистине мучительном пути владыки к такому решению, о драме его совести, может быть, лучше всего скажет следующий монолог:

Азия крушит мечом тяжёлым

храмы, осенённые Распятьем.

Алтари в святой крови дымятся,

в дымный прах развеяны киоты.

Земля стонет, небеса безмолвны…

Полумесяц, крест — два страшных знака,

на гробницах царство их почиет.

Если плыть по их реке кровавой

на плоту великого страданья, —

значит, быть неверным или верным.

Но хула на наш киот священный,

потурченцев молоком вскормивший, —

это дух мой превращает в тартар.

Сук не нужен стройному побегу,

а кресту страданья — полумесяц,

ни к чему бельмо зенице солнца.

Сирота ты, истинная вера!

О славянство, ты когда проснёшься?

Что один, что никого — едино,

это только муки продлеванье.

Отовсюду злая сила давит.

Хоть бы брат был где-нибудь на свете,

пожалел бы, уж и тем помог бы.

Надо мною тьма царит ночная,

солнце от меня скрывает месяц.

Мысли, мысли… Ох, куда заплыл я?

Младо жито, пригибай колосья,

твоя жатва подошла до срока.

Жертвы благородные несметны

пред высоким алтарем народа;

плач родные горы сотрясает.

Все на службу имени и чести!

Непрестанной пусть борьба пребудет,

пусть пребудет, чего быть не может,

пусть нас ад поглотит,

дьявол скосит!

На погосте вырастут деревья

для иных, далеких поколений.

(Перевод Юрия Кузнецова)

Не только «Горный венец», все творения Петра Негоша должны когда-нибудь зазвучать по-русски!


И ещё одна страничка его поэзии. Самая, быть может, неожиданная, трогательная и сокровенная.

Личный секретарь владыки в воспоминаниях о своём господине рассказал, что в 1848 году, когда они находились в Боке Которской, произошёл следующий случай: «Владыка, по обычаю своему, сидя в своей комнате, читал или писал что-нибудь; а в другом доме (через узкую улицу) была девушка, которая из любопытства или почему-либо другому заглядывалась на владыку: по всем вероятиям, владыка ей нравился; да и было поистине на что заглядеться, потому что владыка был красивейший из людей. И так она часто бросала свой взгляд на владыку, а этот — ещё в молодых годах и в полной силе, не пренебрегал этими умильными взглядами. В такие сладкие минуты, когда природа берёт верх надо всем, когда человеком овладевает чувство, а поэтическое вдохновение летит по высотам, — владыка, этот поэт, написал песню любви. Эту песню владыка постоянно носил за поясом и, когда воротились в Цетинье, прочитал её однажды своему адъютанту (Медаковичу). Песня эта отличалась от всех его песен; она представляла живую силу любви; в ней были все прелести и очарования, и она должна быть названа венцом его поэзии. Адъютант стал просить, чтобы он ему дал; а он улыбнулся и говорит: «Зачем тебе дать. Может быть, ты напечатаешь её в журнале?» — Она заслуживает быть напечатанною, где бы ни было, — ответил я. — «А как бы то было; владыка пишет песни любви? — Не дам». Опять адъютант просит, чтобы дать ему переписать, а владыка на то: «Нетьешь да дьяволю!» Смеясь, свернул песню и опять засунул её за пояс. Неизвестно, что он сделал с нею после, а по всем вероятиям, сжег».

Личный секретарь всё же ошибся: после смерти поэта стихотворение было обнаружено в личных его бумагах и опубликовано.


Стар и млад знают в Черногории, по всей Сербии это имя: Пётр Негош. Стар и млад знают наизусть его стихи и песни. Ни одна беседа не обходится, чтобы не прозвучали строки из «Горного венца», давно ставшие народными пословицами. В Цетинье стоит монастырь, в котором он жил, долгие зимние вечера коротал в кругу воевод, сельских старост, бродячих певцов, слушая рассказы о самых искусных ружейных стрелках, о пограничных стычках с арнаутами или босняками… Современники не знали толком, отчего всё же он заболел весной 1850 года, тридцати семи лет от роду. Одни настаивали на том, что болезнь была следствием злосчастного падения мальчика Раде с лошади. Ходил слух, что смерть последовала в итоге медленного отравления владыки. Третьи считали, что виной всему чахотка. Старый служка владыки, один из его «сенаторов», Новица Церович рассказывал, что однажды во время игры на биллиарде Пётр Петрович закашлялся, кровь показалась на губах, да так сильно полилась, что тот вынужден был лечь в постель. Врач, прибывший из Боки Которской, не нашёл лучшего средства, как прибегнуть к кровопусканию. И это ещё больше подорвало здоровье владыки.

Напоследок сложилось и такое мнение: причину смерти нужно искать в чисто нравственных переживаниях владыки, в семнадцать лет принявшего на себя такое тяжкое бремя двойной власти. А какие великие труды нужно подразумевать за его по наружности лёгким и стремительным восхождением на вершины европейской поэзии? Ведь он шёл почти без посторонней помощи, почти наугад. И вышел, не сбившись.

Он умер на мирном одре 19 октября 1851 года. Стали вспоминать и с удивлением обнаружили, что в этот именно день двадцать один год назад он сделался черногорским правителем. И что только не вспомнилось у его изголовья. И юнацкая его храбрость: семь лет назад он оказался под выстрелами во время боя черногорцев за остров Лесандру. Какой-то из своих воинов подошёл к владыке, чтобы, как положено, поцеловать у него руку.

Пётр Петрович обернулся на голос, и тут ядро, пролетев мимо него, наповал убило подошедшего черногорца… И о неколебимой его верности православию вспоминали: будучи проездом в Риме, владыка отказался встретиться с папой и целовать знаменитую католическую реликвию — вериги апостола Петра: черногорцы, сказал он, никогда цепи не целуют, а рождены, чтобы рвать их. И о том вспомнили, что любил он шутку: на первой книжке, изданной в цетиньской типографии, стояла надпись «просмотрено и допущено к печати цензором Драго Драговичем»; на самом-то деле никакого такого цензора в Цетинье не водилось, а имя Драго Драгович означало, как объяснял сам владыка, «пиши, што ти е драго».

После его смерти неделями лил беспрестанный осенний дождь, это помешало отнести его гроб на Ловчен. Просьба владыки была выполнена лишь спустя четыре года. Присутствующих умилило, что из Негушей приехал верхом столетний отец Раде и что, когда гроб извлекли из земли и приоткрыли, старик приблизился и поцеловал руку своего сына и своего владыки. Руку, написавшую «Горный венец».

Загрузка...