Недавно появился новый русский перевод знаменитой книги «О духе законов»1, автор которой — Монтескье — обнародовал ее впервые в 1748 г.
В этой старой книге, которая будила общественно-политическую мысль еще наших прапрадедов, может, думается нам, найти и ныне плодотворные указания тот, кто думает над общественными вопросами.
Многие из тех, развиваемых в трактате М., идей, которые были для читателей XVIII в. идеями новыми, дотоле им неведомыми или мало знакомыми, в настоящее время, правда, уже прочно утвердились в умах мыслящих людей, а сверх того получили в значительной мере и практическое свое осуществление. «Дух законов», — говорит М. М. Ковалевский в своей вступительной статье к русскому переводу книги М. (стр. I—II), — был первым серьезным призывом к восстановлению утраченной системы самоуправления сословий в обновленной форме английского конституционализма; он раскрыл глаза на преимущества представительного образа правления, солидарного и ответственного министерства; он указал на тот путь, каким правосудие может быть ограждено от вторжения политики; ему европейские общества обязаны в значительной мере установлением в своей среде суда присяжных и состязательного процесса. Равенство людей пред законом и судом, бесполезность и вред суровых наказаний, необходимость отменить пытку, ... призыв к упразднению крепостничества, рабства и питающего его торга неграми, совет братского общения между народами и государствами в мирное время и возможного сокращения неизбежных бедствий войны, раскрытие той тесной зависимости, в которой завоевательная политика стоит с подавлением народной свободы, а податные изъятия и хозяйственные монополии двух высших сословий с бесправием снизу и произволом сверху, — вот те истины, какие читатели XVIII в. могли найти в «Духе законов». — Современные нам читатели, конечно, не назовут этих истин новыми.
И все-таки книга М. имеет не одно лишь историческое, но и современное значение. М. был не только сыном XVIII столетия, — этого века, когда с такой силой были провозглашены и с такой глубиной развиты идеи, именуемые обыкновенно либеральными. Есть в в его книге несколько положений, и притом основных, которые даже в настоящее время не являются еще прочно укоренившимися, и вне проникновения которыми невозможно вместе с тем установить правильный взгляд на общественные вопросы.
Я не ставлю перед собою задачи сколько-нибудь полно исчерпать и осветить эти основные положения в настоящей краткой заметке. Я хотел бы только обратить внимание читателей на те из них, которые имеют отношение к науке о воспитании.
М. был глубоко убежден в том, что законосообразность явлений, существующая во всей вселенной, имеет место и в области общественной жизни. Уже в своих «Рассуждениях о причинах величия и падения Римлян» 1734 г. М. ясно и определенно высказывает эту мысль. «Не счастье, — говорит он, — управляет миром; об этом можно спросить римлян, которые одерживали непрерывный ряд успехов, когда следовали в управлении своем известной системе, и претерпели непрерывный ряд неудач, когда стали руководиться другою. Есть общие причины, нравственные и физические, которые действуют в каждом государстве, возвышают, поддерживают или разрушают его. Все события находятся в зависимости от этих причин, и если случайный исход сражения, т.-е. частная причина, погубил какое-нибудь государство, то за этим скрывалась общая причина, в силу которой государство должно было погибнуть вследствие одной только битвы. Одним словом, главное течение истории народа влечет за собою все частные случаи». Ту же мысль развивает М. и в «Духе законов». Более того: идея о законосообразности явлений общественной жизни проходит красной нитью чрез весь этот труд. «Я начал, — пишет М. в предисловии к своей книге, — с изучения людей и нашел, что все бесконечное разнообразие их законов и нравов не вызвано единственно произволом их фантазии. Я установил общие начала и увидел, что частные случаи как бы сами собою подчинялись им, что истории всех народов вытекали из них, как следствия, и всякий частный закон входил в связь с другим законом или становился в зависимость от другого, более общего, закона».
Тех «общих причин», или «общих начал», под влиянием которых слагаются «частные случаи» общественной жизни, М. насчитывал целый ряд: в «Духе законов» он старался показать, что общественные отношения властно определяются и политическим строем данного государства, и теми географическими условиями, при которых живет данный народ, и религией этого народа, и его численностью, и многими другими причинами. Но главное значение, как справедливо замечает М. М. Ковалевский в своем предисловии к русскому переводу «Духа законов» (с. XLII, XLIV, XLV и др.), М. придавал все-таки одной «общей причине», а именно политическому, государственному строю.
Устанавливая причинную зависимость между «устройством правления» и разнообразными явлениями общественной жизни, М. пытается, между прочим, выяснить и то влияние, которое «устройство правления» оказывает на «законы воспитания».
Прежде чем коснуться соображений М. относительно этого влияния, мы считаем однако необходимым сделать следующие предварительные замечания.
М. различает три образа правления: республиканский, монархический и деспотический. Сущность, или, как выражается М., «природа» республиканского правления заключается, по мнению М., в том, что верховная власть находится здесь в руках или всего народа (демократия), или части его (аристократия); при монархическом строе государством управляет один человек, но не иначе, как в согласии с установленными законами; и, наконец, в деспотии «все вне всяких законов и правил движется волей и произволом одного лица» (с. 12 и 24—25).
Такова различная «природа» трех основных образов правления.
Но республика, монархия и деспотия отличаются друг от друга, думал М., не только своей природой. Различны и те «принципы», те руководящие начала, которым должны следовать в своей жизнедеятельности государства республиканское, монархическое и деспотическое в видах утверждения и поддержания существующего политического строя.
Изучая историю древней Греции и древнего Рима, М. пришел к тому заключению, что демократические республики были крепки и сильны лишь тогда, когда их граждане были преданы всем своим существом интересам родины, самоотверженно любили отечество и его законы; но если, рассуждал М., эта «политическая добродетельность» граждан, эта беззаветная преданность их интересам политического целого является, как свидетельствует история Греции и Рима, лучшим залогом прочности и процветания демократически-республиканского государства, то отсюда вытекает, что силой, животворящей демократию, «принципом» демократической республики должна быть признана именно «политическая добродетель».
Та же история Греции и Рима, в соединении с историческими данными о средневековой Италии, навела М. на мысль, что для устойчивости аристократической республики политическая добродетельность граждан необходима уже в меньшей мере, чем для прочности демократии. В аристократических государствах, рассуждал М., вся верховная власть находится в руках знати; народная же масса устранена от участия в государственных делах, — пребывает, как выражается М., в состоянии «политического небытия»; нет, следовательно, для прочности аристократического строя, — никакой необходимости в том, чтобы эта, политически не существующая, народная масса обладала политическими добродетелями; здесь народ состоит из подданных, а не правителей, а от подданных требуется для прочности государственного строя — только повиновение законам. Другое дело — самая знать, т.-е. правители: они должны в аристократической республике обладать политическою добродетелью; иначе аристократия выродится в деспотическое государство со многими деспотами.
Что касается этого деспотического государства, то для выяснения его принципа М. обратился, главным образом, к историческим и современным данным относительно Турции и Персии, отчасти — Китая и Японии. Факты, собранные М., нарисовали перед ним картину ужасающего произвола восточных властителей, безграничного рабства их подданных и жестокого, ни перед какими муками людей не останавливающегося истребления лиц, признанных ослушниками воли деспота. И вот М. пишет, что «в государствах деспотических природа правления требует беспрекословного повиновения, и раз воля государя известна, все последствия, вызываемые ею, должны наступить с неизбежностью явлений, обусловленных ударом одного шара о другой». Здесь «человек есть тварь, повинующаяся твари повелевающей». «Здесь уже нельзя не заявлять своих опасений относительно событий, предвидимых в будущем, ни извинять своих неудач превратностью счастья. Здесь у человека один удел с животными: инстинкт, послушание, наказание». «Здесь ни к чему не послужит приводить в свое извинение чувства, внушаемые природой: уважение к отцу, любовь к своим детям и своим женам, законы чести, состояние здоровья: приказ объявлен, и довольно». Довести людей до такого состояния возможно, конечно, только чувством страха. Поэтому страх, принцип устрашения и является руководящим началом деспотий.
Чтобы понять учение М. о том принципе, которым должна руководствоваться монархия в видах сохранения своего строя, — таким принципом является для М. начало сословной чести, — необходимо вспомнить, что факты, которыми располагал автор «Духа законов» для выяснения принципа монархического уклада, сводились почти исключительно к данным из области государственной жизни Франции. Анализируя эти данные, М. пришел к тому заключению, что современная ему французская монархия представляет собою не воплощение, а извращение монархического принципа. В предисловии к «Духу законов» М. пишет, правда, следующие строки: «в природе моего ума нет склонности к порицанию; Платон благодарил небо за то, что родился во времена Сократа, я же благословляю его за то, что оно судило мне родиться при правительстве, под властью которого я живу, и повелело мне повиноваться тем, к которым внушило любовь». Но в том же трактате о «Духе законов» М., говоря о разложении принципа монархии и указывая причины, по которым она может погибнуть (с. 119—121), делает, несомненно, характеристику современной ему Франции. А в своих «Персидских письмах» 1721 г. М. еще яснее дает читателю понять, что французский государственный строй, созданный Ришелье и Людовиком XIV, проникнут духом произвола, а не началом законности. Вот в этом-то последнем обстоятельстве, — в том факте, что Франция XVII и XVIII веков решительно отклонилась от типа государства, управляемого одним лицом, но в согласии с установленными законами, в сторону такого типа государственного уклада, при котором, как и в восточных деспотиях, «все вне всяких законов и правил движется волей и произволом одного лица», — М. и усматривал главнейшее извращение монархических начал в государственном строе Франции.
Выясняя тот исторический процесс, на почве которого произошло это извращение, М. нашел, что оно развилось вследствие уничтожения политических прав государственных сословий. Средневековая сословная монархия, в эпоху которой французские короли совещались с так называемыми генеральными штатами и стремились найти опору, по мнению М., в сословиях и, прежде всего, высших — рыцарстве и духовенстве, представлялась для автора «Духа законов» более высоким типом монархического государства, тем Франция Ришелье и Людовика XIV, когда духовенство и знать были окончательно унижены, когда католическая церковь и феодальное дворянство были уничтожены, как политические корпорации, когда высшие сословия были лишены всякой власти и должны были проникнуться смиренным сознанием, что они — ничто в государстве, что государство — это король. В этой новой ступени развития французской монархии М. видел ступень к ее погибели. «Монархии разлагаются, — пишет М., — когда мало-по-малу отменяются прерогативы сословий и привилегии городов». «Власти посредствующие, подчиненные и зависимые, — рассуждал М., — образуют природу правления монархического, т.-е. такого, где правит одно лицо посредством основных законов... Эти основные законы необходимо предполагают существование посредствующих каналов, по которым движется власть, так как если в государстве нет ничего кроме моментальной и капризной воли одного, то в нем ничего не может быть устойчивого, а следовательно, и никакого основного закона. Самая естественная из этих посредствующих и подчиненных властей есть власть дворянства. Она некоторым образом содержится в самой сущности монархии, основное правило которой: нет монарха, — нет и дворянства, нет дворянства, нет и монарха. Но есть деспот».
Вот вкратце ход тех рассуждений, в итоге которых М. пришел к выводу, что истинно-монархический уклад может быть прочным и устойчивым в том лишь случае, если сословные корпорации и, прежде всего, дворянство и духовенство пользуются в государстве высоким, почетным положением, а так как это почетное положение сословий отражается в душе каждого из их представителей в форме высоко развитого чувства сословной чести, то М. и объявляет честь руководящим принципом монархического государства. «Правда, — замечает М., — что, с философской точки зрения, эта честь, двигающая всеми частями государственного тела, есть ложная честь; но эта ложная честь так же полезна для общества, как была бы полезна истинная честь для лиц, обладающих ею».
Нужна ли в монархиях политическая добродетель? спрашивает М. В современной ему Франции он не нашел примеров этой добродетели. Наблюдая придворную знать, он видел, что «черты ее характера» — «честолюбивая праздность, низкое высокомерие, желание обогащаться без труда, отвращение к правде, лесть, измена, вероломство, неисполнение всех своих обязанностей, презрение к долгу гражданина, страх, внушаемый добродетелью государя и, что хуже всего этого, вечное издевательство над добродетелью». Такова была знать. «Но, — думал М., — трудно допустить, чтобы низшие были честны там, где большинство высших лиц люди бесчестные, чтобы одни были мошенники, а другие довольствовались ролью обманываемых простаков». И вот у М. слагается горькое предположение, что во Франции нет истинных граждан.
Таково учение М. о принципах трех видов правления (см. стр. 12—34, 40, 63, 118 и др.). Считая принципом республики политическую добродетель, руководящим началом монархии — честь, а деспотии — страх, М. не хочет этим сказать, что во всякой республике граждане преданы своей родине, что во всякой монархии широко развито чувство сословной чести и что во всякой деспотии подданные терроризованы. М. желает выразить только ту мысль, что необходимым условием прочности и преуспеяния республики является преданность ее сограждан интересам отечества, что истинно-монархический порядок находит устойчивую опору в чувстве сословной чести, а что для утверждения и поддержания деспотического уклада настоятельно необходим правительственный террор.
После этих предварительных замечаний нам будет понятно то, что говорит М. относительно влияния государственного строя на постановку воспитательного дела (см. стр. 34—46; также 46—76, 314—323).
Еще Аристотель находил, что самое верное средство для охранения и прочности государстве заключается в воспитании юношества сообразно с духом правления. «К чему, — спрашивал Аристотель, — послужат самые полезные и одобряемые законы, если граждане не приспособлены к ним, если они не получили воспитания республиканского, чтобы жить в республике, или олигархического, чтобы жить в олигархии?» Так же думал и М. Он тоже полагал, что между руководящим началом жизнедеятельности государства, т.-е. «принципом образа правления», и принципами воспитания должно существовать определенное внутреннее отношение: всякое государство заинтересовано в том, чтобы подрастающие поколения были приспособляемы к потребностям данного государственного строя.
Выяснение этой зависимости воспитательного дела от характера политического уклада М. начинает с вопроса о воспитании в монархиях, при чем останавливается лишь на воспитании высших сословий; о народе М. ничего не говорит.
Те правила, в которых, по понятиям феодального дворянства, выражались руководящие для дворянина нравственные правила, были, как известно, проникнуты идеей о рыцарской чести. Выясняя содержание этой идеи, проф. Виноградов (Учебник всеобщей истории, ч. II, стр. 115—6) говорит: «Рыцарская честь прежде всего требовала от человека чувства собственного достоинства. Феодальный порядок слабо защищал человека от насилия — тем более каждый должен был защищать самого себя; рыцарь не должен был сносить унижения ни ради страха, ни ради выгоды, должен был отстаивать свои права, мстить за оскорбление, хотя бы ему приходилось бороться с превосходными силами. При таком мнении о себе, рыцарь высоко ценил свое слово и обещание, ему противна была ложь, коварство, измена, нападение из-за угла; верность слову и клятве имела особенное значение в этом порядке, основанном на вассальной присяге. Уважению к себе соответствовало уважение и внимание к другим; при рыцарских дворах вырабатываются правила вежливости, рассчитанной на то, чтобы избежать столкновений между людьми, сделать сношения между ними приятными. В этом мире сильных, воинственных людей слабые ищут покровительства и снисхождения; честь требует, чтобы хороший рыцарь заступался за слабых и несчастных и помогал им. Женщины, которые занимали такое ничтожное положение в древнем мире, теперь выступают вперед: рыцари преклоняются перед их красотой и грацией, посвящают им настоящий культ, совершают ради них свои подвиги».
С падением феодального дворянства и превращением его в сословие, пользовавшееся внешним почетом, но униженное в политическом отношении, пала, глубоко извратившись, и эта идея рыцарской чести. Не отнимая у дворянства той власти, которую оно имело, над народом, и тех привилегий, которыми оно пользовалось сравнительно с третьим сословием, щедро осыпая представителей высших сословий чинами, орденами и различными титулами, Ришелье и Людовик XIV превратили вместе с тем этих «благородных людей» в придворных слуг. И вот свойственное рыцарю чувство собственного достоинства заслоняется теперь какой-то амальгамой из раболепства перед высшими и кичливо-надменного отношения к тем, кто не принадлежал к составу знати. Чувство сословной чести заменяется личным тщеславием, напряженною страстью к внешнему блеску. Вот — та своеобразная «честь», велениям которой подчинялись в эпоху М. высшие сословия. И так именно понимаемую честь имеет в виду М., когда он делает следующую едкую характеристику воспитания в современной ему французской монархии.
«Здесь, — говорит М., — существенная часть воспитания получается не в публичных школах, где обучаются дети: настоящее воспитание начинается для человека лишь со времени его вступления в свет. Светская среда — вот та школа, воздействия которой оказываются здесь наиболее властными и могучими. Чему же учит эта светская среда? Она подчиняет поступки, чувства и мысли человека требованиям чести, — этого руководителя высших сословий. Основное веление чести,—так она понимается светом, — заключается в том, чтобы человек заботился прежде всего и больше всего о собственном своем величии; человек всегда должен помнить о том, что он — представитель высшей породы людей. Таким образом, все помыслы и думы человека сосредоточены здесь на нем самом и на том блеске, который должен окружать его личность в глазах других людей, никогда не тускнея. К интересам родины человек глух: он любит только себя и свое сияние. Политические добродетели чужды этим «людям чести». «Добродетели, примеры которых мы видим здесь, всегда говорят нам менее о наших обязанностях к другим, чем о наших обязанностях к самим себе: предмет их не столько то, что влечет нас к нашим согражданам, сколько то, что нас отличает от них. В поступке здесь ценят не хорошее чувство, вложенное в него, но его показную сторону, не справедливость, но широту размаха, не обдуманность, но необычайность». От истинных добродетелей здесь остается одна лишь внешняя оболочка, которою человек и одевает свои поступки, — если и поскольку эта оболочка является красивою, усиливающею блеск личности или поддерживающею его. Так, свет требует правды от речей человека. «Но из любви ли к самой правде? Совсем нет, а только потому, что человек, привыкший говорить правду, кажется смелым и свободным. И в самом деле, такой человек производит впечатление лица, достоинство которого зависит от его собственных дел, а не от мнения о нем других людей. По всему этому там столько же ценят прямоту подобного рода, сколько презирают прямоту народа, основанную лишь на простодушии и правдивости». Затем, свет требует известной учтивости в обращении. Но потому ли, что человек не должен оскорблять своих ближних? Нет. Не из уважения к ближним, «не из этого чистого источника происходит обыкновенно учтивость. Она порождается желанием отличиться. Мы учтивы из чванства: нам лестно чувствовать, что самые приемы нашего обращения доказывают, что мы не принадлежим к низшим слоям общества и никогда не водились с этой породой людей».
«Так, — говорит М., — вездесущее понятие чести сродняется здесь со всяким образом мыслей и способом чувствования и управляет даже принципами».
Обращаясь к вопросу о воспитании в деспотиях, М. отмечает прежде всего тот факт, что деспотическое воспитание должно быть проникнуто духом рабства. В монархиях человек заботится о том, чтобы сиять и блестеть. Здесь в деспотиях — каждый должен быть проникнут чувством своего ничтожества, лежать духом в прахе, отдать свою личность личности деспота. Ведь только таких людей — рабов духом — можно держать в беспрекословном повиновении. Второе обстоятельство, которое отмечает М., заключается в том, что деспотизму свойственно «стремление к разъединению». Отделить своих подданных глухой стеной от остального мира — очень хорошее средство для того, чтобы упрочить их духовное рабство. Поэтому самое лучшее положение для деспотического государства «будет то, при котором оно как бы существует одно на свете, когда оно окружено пустынями и отделено от других народов, которых оно будет называть варварами». И мы знаем, что деспоты стремились к подобному отделению своего государства от остальных «народов». Вместе с тем деспоты старались — и они поступали, с своей точки зрения, благоразумно — провести начало разъединения и среди собственных подданных, чтобы эти подданные не чувствовали своей связи друг с другом и с тем целым, которое называется всем народом; в деспотиях не должно быть места общественным чувствам; здесь полезны только трепетная боязнь за личное свое благополучие и благополучие семьи, а также страх оторванного от других людей существа перед всевластным владыкой — деспотом. «В деспотических государствах, — говорит М., — каждый дом — отдельное государство. Поэтому задача воспитания, заключающаяся главным образом в искусстве жить с другими людьми, там очень ограничена: все ее дело в том, чтобы в сердце вселить страх, а уму сообщить познание некоторых самых простых правил религии. Знание там было бы опасно, соревнование — гибельно, а что до добродетелей, то, по мнению Аристотеля, между ними нет ни одной, которая была бы свойственна рабам; все это очень суживает дело воспитания в этом строе. Таким образом оно там как бы совсем отсутствует. Надо лишить человека всего, чтобы дать ему нечто, и сначала сделать из него дурного подданного, чтобы потом выделать из него раба. Да и зачем стараться там воспитать хорошего гражданина, чуткого к общественным бедствиям? Любовь к государству ведь может увлечь его к попыткам ослабить бразды правления, и если это ему не удастся, то он погиб; а если удастся, то он рискует погубить и себя самого, и государя, и государство». Не граждане нужны здесь, а рабы, духовно оторванные и друг от друга, и от остального мира. И такие рабы воспитываются в деспотиях.
Что касается, наконец, республиканских государств, то для прочности и преуспеяния республики, а именно в форме демократии, требуется, как было уже упомянуто, широкое развитие политической добродетели среди граждан. Эта политическая добродетель является, по мнению М., чувством, а не рядом познаний. Заключается она в самоотверженной любви к отечеству, — любви, которая требует постоянного предпочтения общественного блага своему личному и которая лежит в основании всех частных добродетелей: все они представляют собою ни что иное, как это предпочтение. Такая любовь «ограничивает честолюбие одним желаньем, одним счастьем — послужить отечеству более важными делами, чем прочие граждане. Все не могут быть для него равно полезны, но все равно должны быть ему полезны. Они уже с самого рождения находятся в неоплатном долгу перед ним». Таким образом, самоотверженная преданность интересам целого, тяготение всем своим существом к задачам общественного порядка, внутренняя и немолчная потребность жить для своего народа и вместе с ним — вот что характеризует «человека политического блага», — человека, обладающего политическою добродетелью.
Вот какие люди нужны для республики. Поэтому воспитание — гражданственное воспитание — становится в республиках одним из важнейших и вместе с тем самых трудных дел. «Страх в государствах деспотических, — говорит М., — зарождается сам собою среди угроз и наказаний; честь находит себе опору в страстях человека и сама служит им опорой; но политическая добродетель есть самоотверженность — вещь всегда очень тяжелая».
Таковы главнейшие соображения М. о воспитании, высказанные им в «Духе законов».
Нам кажется, что в основу этих соображений положены следующие тезисы:
1. Между характером государственного строя и постановкой воспитательного дела в известной стране существует определенная внутренняя зависимость.
2. Эта зависимость выражается в том, что государство стремится насадить в душе подрастающих поколений и даже взрослых людей такие чувства, свойства и наклонности, в которых строй данного государства находит свою прочную опору, — которые нужны для него.
3. Так как эти, необходимые для прочности государственного строя, чувства, свойства и наклонности людей, живущих под властью известного политического уклада, должны быть существенно различны для существенно отличающихся друг от друга типов государства, то всякий основной политический порядок имеет тенденцию вырабатывать и свой особенный воспитательный уклад.
Можно, конечно, много спорить против тех выводов, которые делает М., когда он, развивая эти тезисы, характеризует постановку воспитания в монархиях, деспотиях и республиках, — хотя и нельзя, вместе с тем, не признать многие из соображений, высказанных при этом автором, совершенно справедливыми. Возможно, далее, представить возражения и против попытки М. объяснять различия в воспитательных системах различиями, главным образом, государственного строя. Но нельзя, думается нам, отрицать, что в изложенных выше тезисах М. заключается ключ к пониманию целого ряда явлений педагогической действительности — прошлой и настоящей — и несколько верных указаний для реформаторов воспитательного дела.