Часть II. Естественное чувство

Орган морали

Существует немало подлинно добродетельных людей, которые не могут объяснить,, что такое добродетель... Но власть предержащие с достаточным постоянством и согласованностью на деле пытаются воздействовать на людей, обладающих добродетелью, независимо от их мнения по этому поводу...

Ф. Хатчесон[154]

*

С чего начинается личность человека, имеем ли мы при рождении какие-либо задатки, которые в дальнейшем сделают нас плохими или хорошими? Математик и философ шестнадцатого столетия Готфрид Лейбниц утверждал, что наше знание морали, как и арифметики, является врожденным. Он писал, что «не вызывает большого удивления, если люди не всегда осознают все то, что таится в их душе, и не способны быстро уловить признаки естественного закона, который, согласно святому Павлу, Бог вложил в нашу психику. Однако, поскольку нравственность важнее, чем арифметика, Бог дал человеку инстинкты, которые без рассуждений ведут его в нужном направлении, отделяя его от требований разума»[155].

В книге «Числа» Моисей утверждал, что интуитивные представления о морально допустимом поведении были ниспосланы ему Богом. Господь повелел ему «препоясать чресла... убить своего ближнего... насиловать его женщин... обречь на голод его детей и присвоить его землю». И Дарвин, также изучив мудрые наставления Бога, утверждал следующее: «Человек, который не верит и не имел когда-либо оснований увериться в существовании своего личного Бога или будущей жизни, несущей возмездие или вознаграждение, в качестве правила жизни, насколько я могу судить, может только следовать своим импульсам и инстинктам, тем из них, которые оказываются самыми сильными или представляются ему наилучшими»[156]. Другими словами, без Бога, ведущего к свету, нет нравственного руководства.

Аналогия между языком и этикой обеспечивает другой и, по моему мнению, более информативный способ взглянуть на эту старую проблему. В главе 1 я упоминал, что первый шаг в понимании устройства морали, с психологической точки зрения, состоит в том, чтобы описать неосознаваемые и недоступные оценке принципы, лежащие в основе суждений зрелого человека относительно добра и зла. Здесь я использую современное знание, чтобы исследовать, как приобретаются принципы, руководящие нашими интуитивными суждениями, и как они обеспечиваются работой мозга. Я охарактеризую моральный орган, основываясь на некоторых увлекательных материалах, полученных при изучении младенцев, здоровых взрослых людей и лиц с психическими нарушениями. Такие данные интерпретируются как результат действия факторов природы и воспитания. Позже я покажу, как данная система — орган морали — порождает интуитивные представления в ситуации взаимодействия этих конкурирующих факторов.

Сначала несколько мыслей о том, что вызывает сомнение и что можно рассматривать как свидетельство «за» или «против» объяснения, которое я считаю наиболее приемлемым. Общепринятая стратегия психологических исследований в этом направлении состоит в том, чтобы документально подтвердить универсальность изучаемой черты и затем констатировать, что эта черта — творение матери-природы. Универсальность — один из признаков участия матери-природы, но есть потенциальные опасности, которые мы должны устранить прежде, чем довериться этой логике. Возьмите, например, тот факт, что ночь следует за днем. Природа не является источником этого представления. Оно возникает на основе того, что мы все подвергаемся действию этого правила с ранних этапов развития и, таким образом, регистрируем это явление в памяти. Информация приобретается и усваивается, независимо от того, кем вы являетесь или где вы живете. Однако приобретение знания в результате обучения не обязательно подразумевает, что все знание извлечено из опыта. Это предупреждение, которое заставляет нас при переходе от наблюдения универсальных явлений к выводам иметь в виду, что некоторые знания могут быть врожденными, поскольку являются частью «аппаратного обеспечения» мозгового «компьютера».

Второй из признаков действия матери-природы — раннее появление какой-то черты в развитии. Когда та или иная форма поведения появляется в раннем развитии, возникает соблазн заключить, что она имеет природную основу. Причина проста: если признак формируется быстро, то времени, за которое опыт, основанный на воспитании, определяет все детали, может оказаться недостаточно. Рассмотрим факт: новорожденные младенцы, не старше одного часа жизни, могут подражать выражению лица взрослого, высовывать язык или складывать губы в о-образную конфигурацию. Имитация — часть подарка природы. Это не то, что можно было изучить в течение первого часа после рождения, тем более что большая часть времени проведена у материнской груди. Воспитание, при котором ребенок, общаясь с глупцом, высовывающим язык, подражает ему, сомнительно. Без этого опыта, однако, ребенок не высовывал бы собственный язык. Мы действительно обладаем способностью, наблюдая чьи-то действия, затем воспроизводить их по памяти, используя воспоминание как руководящий принцип для создания точной копии. Но в некоторых случаях младенец на самых первых порах своей жизни способен выполнять некоторые действия, которые можно объяснить воспитанием. Такое случается, например, когда младенцы усваивают новые факты или названия для объектов, основываясь на однократной экспозиции.

Посмотрите на ребенка, который знает слова «утка» и «тележка» и использует их соответствующим образом, чтобы маркировать уток и тележки. Положите игрушечную утку и игрушечную тележку на стол рядом с новым предметом. Теперь попросите у ребенка этот предмет, допустим ключ от блискет-детектора. Он принесет вам новый предмет. Исключая уже знакомые игрушки и сопоставляя звучание слова со значением предмета, он может выучить название нового предмета и сохранить эту информацию в памяти. Таким образом, раннее появление поведения, связанного со словесным обозначением предметов, не нуждается в объяснении, которое включает природные факторы. Вероятно, все нормально развивающиеся дети от рождения способны сопоставлять звучание слова и его значение. Их родная [157] среда обеспечивает лексические компоненты для построения массивного словаря. Кроме того, черты, которые появляются в развитии поздно, не обязательно результат специального воспитания. Так, рост волос на лице у мужчин и грудных желез у женщин — вторичные половые признаки, которые появляются в результате созревания и достижения половой зрелости.

Если существуют моральные универсалии, т. е. присущие всем людям особенности, то должны быть соответствующие способности, которыми наделены все нормально развивающиеся люди. Снова используя параллели с языком, укажем, что имеются, по крайней мере, три варианта их возможного появления. На одном полюсе расположены нативисты, которые вкладывают конкретные моральные правила, или нормы, в психику новорожденного. Он рождается, зная, что убийство — это плохо, помощь — хорошо, нарушение обещаний — плохо, так же как и беспричинное нанесение вреда кому-либо. На противоположном конце спектра — представление, в соответствии с которым нашей моральной способности с рождения не хватает собственного содержания, но она начинает развиваться на основе некоего механизма, который обеспечивает приобретение моральных норм. Согласно этим представлениям, нет никаких врожденных правил и никакого специфического содержания, только общие процессы, которые создают условия для приобретения опыта, предоставляемого воспитанием. Между этими крайними позициями находится представление, по которому мы рождаемся с абстрактными правилами или принципами, а воспитание включается в ситуацию, чтобы установить параметры и привести нас к приобретению специфических моральных систем. Я разделяю именно это центральное представление. Оно оказывается наиболее близким к лингвистической аналогии. Оно делает очевидной точку зрения, согласно которой в мозге человека имеется нечто, позволяющее нам приобретать систему моральных норм. И это же представление с той же очевидностью объясняет, почему собаки и кошки, которые живут рядом с людьми, никогда не усваивают наших моральных норм, несмотря на то что они в той или иной мере испытывают их действие. Проблема заключается в том, чтобы охарактеризовать это исходное состояние, а также установить, что вносит каждая культура и какие ограничения существуют для диапазона возможных или невозможных моральных систем.

Представление о моральных инстинктах, которое я пропагандирую, не отрицает кросскультурной вариативности. Но подтверждение наблюдаемых различий не дает оснований для отрицания ограничений. Мы должны внимательно всмотреться в различия между культурами и задаться вопросом, является ли это разнообразие безграничным или оно ограничено какими-либо необычными способами? Общепринято, особенно в социальных и гуманитарных науках, обсуждать спорные вопросы о природных основах поведения человека, привлекая примеры из жизни небольших народов, живущих в регионах, не имеющих вообще или имеющих небольшой контакт с Западом. Так, философ Джесси Принз приводит примеры из работ антропологов, оспаривающих идею о том, что в этих сообществах существуют общие для всех них врожденные специфические нормы поведения, направленные против нанесения вреда и кровосмешения[158].

Например, обсуждая проблему вреда, Принз цитирует антрополога Колина Тернбулла, изучавшего образ жизни народности Ик из Уганды. Он отмечает, что молодые люди из этого племени искренне веселятся, когда изо рта старика вытаскивают еду или когда с радостным ожиданием наблюдают, как маленький ребенок тянется к тлеющим уголькам костра, не сознавая опасности. Принз также констатирует, что кровосмешение — явление намного более обычное, чем мы хотели бы признавать, доказывая это очевидностью половых сношений брата и сестры, встречающихся со времен древнего Египта. Эти случаи кажутся нам варварскими, странными и отвратительными. Однако мы должны помнить, что такие сценарии поведения не являются доминирующими для нашего биологического вида. С тем же успехом мы могли бы утверждать, что мать Тереза и Махатма Ганди являются символами человеческой природы, нашего решительного желания помогать другим. Тем не менее люди нередко причиняют вред другим и вступают в сексуальные контакты с родственниками. Но в пределах наших культур существуют ограничения на то, кому мы можем нанести вред и что считать запрещенным сексуальным взаимодействием. Именно эти детали представляют наибольший интерес, когда мы пытаемся понять природу нашей моральной способности.

Большие ожидания

Мы ожидаем, что родители будут заботиться о своих детях, друзья будут благосклонны и лояльны, члены команды или организации готовы сотрудничать, владельцы магазинов будут торговать по справедливым ценам, мошенники будут наказаны, а некоторые люди будут защищать свою собственность в борьбе с другими. В некоторых классовых обществах, включая английское общество девятнадцатого столетия времен Чарлза Диккенса, ожидалось, что представители низшего класса, такие как Пип, женятся на членах того же самого класса, даже если, подобно Пипу, они искренне полюбили девушку из высшего света, такую как Эстелла. В глазах многих заключать брак с представителем не своего класса неправильно, а если речь идет о низшем классе, то такой брак может привести к «загрязнению» или «инфицированию» представителей высшего класса, как будто все члены низшего класса заражены болезнетворными микробами. Когда отдельные лица нарушают эти образцы поведения или взаимодействия, мы нередко ожидаем, что другие ответят попытками восстановить общепринятые образцы, в некоторых случаях наказывая нарушителей. Когда одни лица действуют не в соответствии с ожиданиями, мы обычно считаем их действия неправильными. Когда другие лица действуют в направлении, которое совместимо с ожиданиями, мы считаем, что их действия правильны, даже если открыто не выражаем такой оценки. Конечно, отношения между ожиданиями и понятиями «правильно» и «неправильно» намного сложнее, чем сказано выше.

С точки зрения нормативных требований к поведению, ожидаемые действия тем не менее могут быть оценены как нравственно неправильные. Точно так же действия, которые являются неожиданными, могут быть оценены как нравственно правильные. Как и само понятие ожидания, понятия правильного и неправильного всегда формируются относительно некоторого стандарта, независимо от того, предложен ли он Богом, Дарвином или нашими юридическими системами. В колониальной Америке богатые люди, как ожидалось, должны были иметь рабов, а бедные безработные из Африки и с Карибских островов, как ожидалось, должны были быть рабами. Когда Авраам Линкольн и другие провидцы выступили против понятия рабства, они нарушили ожидания в продвижении нормативно-учредительной доктрины, устанавливающей, как следует обращаться с разными представителями нашего биологического вида. И, как я упоминал в главе 3, если бы белый, не являющийся рабовладельцем, после нескольких попыток убил бы белого рабовладельца, преследуя цель покончить с рабством, мы могли бы расценить этот акт как ожидаемый и нравственно допустимый.

Идея, которую я хочу здесь предложить, состоит в том, что нам следует размышлять о происхождении нашего чувства правильного и неправильного, начиная с процесса порождения ожиданий[159].

Прежде чем дети начнут бегать, карабкаться вверх, пользоваться вилкой, обсуждать свои впечатления и понимать юмор, они могут начать формировать ожидания тех или иных образцов поведения в окружающем мире. Проще говоря, ожидание — это представление о некотором будущем состоянии дел. Ожидания возникают, когда индивидуум использует свое знание предшествующих событий, чтобы предсказать возможность возникновения того же самого или подобных событий в будущем. В одних случаях человек будет осознавать свое ожидание. В других — ожидание неосознанно, но тем не менее оказывает влияние на поведение. Это чувство предвкушения близко связано с вероятностями событий, как в ситуации оценки шансов при виде выкатывающихся «глаз змеи»[160]или возгласа «блэк Джек», когда карта оказывается сверху туза.

Предвосхищение другого рода возникает в сфере нравственности, когда мы анализируем собственные ожидания по поводу действий других людей или своих собственных. Это нормативные ожидания, и они относятся к обязательствам, соблюдению требований и обещаний. Если ожидание не подтверждается, следует реакция. Когда действие или его последствия соответствуют ожиданиям, ответ часто положительный. Положительные эмоции полезны как вознаграждение и подкрепление реакций. Если действие нарушает ожидание, как правило, возникает отрицательная эмоция. Отрицательные эмоции — это, например, переживание отвращения. Я предполагаю, что одно из ответвлений корня наших моральных суждений может быть найдено в характере ожидания относительно действия. Это исследование требует понимания того, как мы строим ожидания, проводя различие между случайными вмешательствами и намеренными причинами, как отвечаем на нарушения ожиданий и устанавливаем отношения между ожидаемыми действиями и эмоциями[161].

Для того чтобы оценить потенциальную силу этой идеи, давайте начнем с простого примера, оставив в стороне лишние сложности, в том числе нашу психологию морали.

Физические законы описывают регулярно повторяющиеся явления природы. Ничто не может быть более однозначным и ожидаемым, чем тот факт, что два твердых тела одновременно не могут занимать одно и то же место и что неподдерживаемый предмет будет падать вниз, пока не столкнется с другой физической структурой. Первый принцип верен для всех объектов, в то время как второй — для всех предметов неживой природы и большинства живых существ за исключением летающих. Учитывая, что эти физические закономерности существуют с тех пор, как первые многоклеточные организмы появились на Земле, с эволюционной точки зрения, было бы целесообразно «встроить» эту информацию в механизмы мозга человека и разных животных. Если дело обстоит так, то их поведение должно обнаруживать психические проявления этих физических принципов. Эти организмы должны иметь ожидания, касающиеся физического мира, которые в совокупности составляют своего рода наивную теорию, или обыденные житейские знания. Эти обыденные знания большую часть времени хорошо служат, позволяя порождать надежные ожидания об объектах и действиях. Но в случае, когда что-то изменяется в окружающей среде, они оказываются несостоятельными. Индивидуумы допускают ошибки в поведении. Ошибки, если они искренние, информативны, поскольку также обеспечивают доказательство существования ожиданий. Повторные ошибки служат сигнальными признаками теории, которая является невосприимчивой к контраргументам; следствием такой теории выступает только один вариант ожиданий — и никаких альтернативных решений. Для того чтобы порвать с традицией, требуются попытки нового действия, которое будет противоречить ожиданию. Это требует разрыва с ортодоксальным следованием догме.

Новорожденные младенцы ограничены в способности к самостоятельному передвижению, могут только смотреть на мир и вступать с ним с контакт, крича и всхлипывая, наконец, они испытывают недостаток чувства юмора. Но под этой некомпетентностью скрыта изящная система восприятия, связанного с формообразующей базой данных, содержащих знания о мире. Эта система порождает ожидания о мире — как физические, так и психологические. Эти знания доступны им даже прежде, чем они смогут воздействовать на окружающий мир, научившись доставать предметы, манипулировать ими и говорить о своих переживаниях. Почему я могу быть настолько уверен в существовании такого знания, если не могу спросить о нем у этих неподвижных «шариков»? Позвольте мне убедить вас посредством волшебной уловки.

Цель фокусника состоит в том, чтобы нарушить физическую действительность, не обнаруживая сути трюка. Когда он тянет кролика из очевидно пустой шляпы, это чудо, потому что нечто не может возникнуть из ничего и потому что кролики слишком велики по размеру, чтобы скрыться внутри цилиндра. Когда фокусник скрывает добровольца из зрительного зала плащом и заставляет его исчезнуть, он нарушает принцип постоянства объекта: исчезновение из поля зрения не обязательно означает прекращение существования. Пиаже заметил, что для маленьких детей в возрасте до одного года предмет, исчезающий из поля зрения, перестает существовать. Если фокусник покажет младенцу своего волшебного кролика, тот постарается дотянуться до него. Если фокусник опять поместит кролика в цилиндр, младенец остановится. Никаких попыток достать его больше не будет: нет ожиданий объекта. Кролик вне поля зрения означает, что он исчез из сознания. Ребенок в этом возрасте не стал бы играть в прятки и не пытался бы искать вора, который только что скрылся за кустами. Отказ ребенка получить желаемый предмет говорит вам о его ожиданиях: скрытый предмет исчез.

Вскоре после первого дня рождения, когда у детей развивается способность искать скрытый предмет, вы можете играть с ними в различные игры. Покажите ребенку два непрозрачных экрана, А и В, и спрячьте игрушку за экраном А. Как только он успешно и неоднократно извлечет игрушку из-за экрана А, спрячьте игрушку за экраном В. Хотя характер игры остается тем же и ребенок знает, что игрушка, находящаяся вне поля зрения, продолжает существовать, сохраняясь в его сознании, он ищет ее позади экрана А, но не В. Эта ошибка поиска воспроизводится многократно. Экран А притягивает как магнит, привязывая ребенка к источнику прежнего успеха. Эта ошибка возникает у всех младенцев, независимо от социально-экономического фона или культуры. Это — ошибка, которая демонстрирует признаки развивающейся психики[162].

В процессе изучения описанной выше задачи, которая получила название «А — это не В», Пиаже сделал интригующее наблюдение, о котором впоследствии неоднократно сообщали и другие психологи, изучавшие развитие. В некоторых случаях сам ребенок, как обычно, тянется к экрану А, а глаза его обращены на экран В. Это выглядит так, как будто глаза ребенка демонстрируют включение одной системы знания, в то время как его действие свидетельствует о включении другой системы. Эти наблюдения привели некоторых исследователей к заключению, что структура, предложенная Пиаже для понимания познавательного развития ребенка, имеет недостаток. Пиаже считал, что, измеряя развитие системы действия, он получает представление о том, что дети знают. Однако он был не в состоянии учесть того, что знание ребенка значительно шире, с действием или без него. Есть много вещей, которые мы знаем, но не можем использовать в действии. В тех случаях, когда мы пытаемся использовать эти знания в действии, мы делаем это так некомпетентно, особенно по контрасту с глубиной нашего неосознаваемого и часто недоступного знания. Если это утверждение кажется знакомым, это не случайно: тот же самый аргумент я приводил в главе 1, когда упоминал исследования программ морального развития и Пиаже, и Колберта. Оба использовали устное описание и обсуждение, чтобы оценить, на какой стадии морального развития находится ребенок. Оба были не в состоянии учесть такую возможность: то, что дети говорят, не обязательно совпадает с тем, что они знают. И при этом они не рассматривали возможности, что знание детей, направляющее их суждения относительно нравственно соответствующих действий, является неосознанным, и, таким образом, любое моральное оправдание должно быть неполным и, вероятно, несвязным.

Психологи, изучавшие развитие, исследовали это новое теоретическое положение, используя магическую готовность ребенка рассматривать. Специалист в области психологии развития сне Байаржон показывала младенцам в возрасте от четырех до шести месяцев, т. е. тем, кто, согласно стандартам Пиаже, через месяц должен усвоить принцип постоянства объекта, твердый шар, расположенный рядом с твердой панелью (см. рисунок).

Затем с помощью экрана она закрывала нижнюю часть панели, весь шар и демонстрировала младенцам два разных действия: дном (результат см. на рисунке слева) она наклоняла панель таким образом, что та, достигнув шара, лежала на нем. В другом (см. на рисунке справа) она наклоняла панель так, что, казалось, та проходит сквозь шар. Младенцы дольше рассматривали экран при втором условии. Хотя шар был вне поля зрения, младенцы, должно быть, продолжали думать о пространственном местоположении шара. Чтобы обнаружить нарушение, чудесные дети должны были помнить, что шар лежит на пути наклоняющейся панели, поэтому он препятствует ее дальнейшему продвижению. Когда кажется, что панель проходит через шар, возникает ощущение нарушения, так как твердость — один из основных принципов существования объектов. Факт, что младенцы обладают таким знанием уже в начале жизни, предполагает, что это не выученный урок. Это знание возникает в развитии как компонент нашего стандартного видоспецифического обеспечения. Возвращаясь к Пиаже, подчеркнем: младенцы знают, что объекты продолжают существовать вне поля зрения задолго до того, как они могут оперировать таким знанием[163].

Это заключение подтверждает вероятность того, что знание, направляющее взгляд ребенка в раннем возрасте, отличается от знания, позднее управляющего достижением цели.

Если мы хотим охарактеризовать знания и ожидания младенцев, то не должны полагаться на образцы их действия или наблюдаемого поведения как на единственный источник сведений. Скорее мы должны обратиться к их способам рассматривания предметов как к другому и, возможно, более полному источнику информации о том, что они знают и ожидают. Этот момент уже был зафиксирован в двух предыдущих главах при обсуждении нашей моральной способности. Даже имея дело со взрослыми, мы стремимся проводить различие между тем, что индивидуум делает, и тем, как он или она судит о той же самой ситуации. То, что взрослые говорят, оценивая то или иное действие как нравственно правильное или неправильное, может отличаться от того, что они фактически сделали бы в такой ситуации. При этом и по поводу своих суждений, и по поводу своих действий они могут иметь лишь небольшое понимание основных принципов. Тот же способ, с помощью которого мы пытались провести различие между компетентностью взрослого и его действиями в сфере морали, противопоставляя оперативные принципы демонстрируемым, ту же логику изучения применим к нашему исследованию младенцев и детей.

АВС действия

Биология дала нам знание, благодаря которому мы можем выделить в окружающей нас среде объекты, которые могут двигаться самостоятельно, и объекты, которые не обладают такими возможностями. Это знание питает нашу моральную способность, поскольку оно устанавливает различия между объектами, которые могут нанести нам вред или помочь нам, с одной стороны, и объектами, которые этого не могут, — с другой. Используя продолжительность рассматривания как показатель познавательной деятельности, специалист по психологии развития Алан Лесли предъявлял младенцам несколько сюжетов с периодически возникавшим взаимодействием двух кубов — красного и зеленого. В каждой сцене младенцы наблюдали, как красный кубик перемещался и приближался к неподвижному зеленому кубику. Младенцы выказывали небольшой интерес, когда красный кубик сталкивался с зеленым, и затем зеленый начинал двигаться. Напротив, когда красный кубик резко останавливался перед зеленым, а затем зеленый кубик начинал двигаться, младенцы долгое время рассматривали его, их глаза сигнализировали о невозможном событии. В этой второй сцене красный кубик, казалось, обладал властью дистанционного управления, способного перемещать объекты, такие как зеленый кубик, без прямого контакта. Взгляд младенцев также заставляет думать, что они рассматривали зеленый кубик как неживой, неодушевленный объект, неспособный к самостоятельному движению, которое является характерным для живых существ[164].

В другой серии экспериментов девятимесячные младенцы сначала наблюдали, как зеленый куб начинал двигаться, как только красный куб останавливался; затем — во второй ситуации — зеленый куб начинал двигаться в то время, как красный продолжал приближаться к нему. Как только младенцы выражали скуку, наблюдая эти ситуации, экспериментатор показывал им ту же самую мультипликацию, только кубики менялись ролями. Взрослые испытуемые воспринимали вторую ситуацию в социальном контексте, интерпретируя красный куб как агрессора или преследователя, а зеленый куб как пассивного обывателя, убегавшего от своего врага. Первая ситуация или вообще не имеет социального содержания, или неоднозначна относительно распределения социальных ролей. Если младенцы также приписывают подобные роли этим объектам во второй ситуации и не приписывают в первой, то при перемене ролей кубиков во второй ситуации, когда зеленый куб преследует безответный красный, они должны это проявить. Младенцы смотрели дольше на перемену поведения кубиков во второй ситуации, как будто социальные роли имели для них значение. Существенно, что эта чувствительность к социальным ролям совпадает с тем, что психологи, изучающие развитие, называют девятимесячной революцией или чудом в социальной искушенности. В этом возрасте дети уже понимают, как осуществляется тройственное взаимодействие и что люди действуют согласно своим намерениям. Эти эксперименты и подобные им устанавливают то, что я называю первым принципом действия.

ПРИНЦИП 1: Если объект перемещается самостоятельно, это животное или часть его тела.

Прежде чем технология создала роботы и другие подобные им самодвижущиеся устройства, Земля была населена двумя видами объектов: животными, способными к самостоятельному передвижению, и всеми остальными. Живые организмы против неживой природы. Неодушевленные объекты могут двигаться, но только когда что-то или кто-то способствует этому. Действие без контакта невозможно. Большинство из вас, вероятно, никогда не думали об этом принципе, и все же вы подсознательно постоянно применяете его. Когда вы идете в универсам, то не боитесь, что арбуз спрыгнет с полки и ударит вас по голове. Но вас реально обеспокоит человек из соседнего прохода, который, решив сократить путь, быстро двинется в вашем направлении: он может случайно врезаться в вас. Иногда объект к моменту, когда мы фиксируем его, уже находится в движении, а иногда объект неподвижен. Даже не обращаясь к оценке самостоятельности движения, взрослые с легкостью способны установить, какие объекты являются животными, а какие нет. Но как? Что отличает животных от камней, плодов и искусственных устройств? Второй принцип действия основывается на первом, добавляя фактор направления движения.

ПРИНЦИП 2: Если объект перемещается в определенном направлении к другому объекту или месту, то эти мишени — объект или место в пространстве — представляют собой цель движущегося объекта.

В документальном фильме «Микрокосмос», который представляет мир глазами навозного жука, есть замечательная сцена, в которой жук неоднократно пытается передвинуть комочек экскрементов вверх по склону. Подобно Сизифу, он никак не может взобраться на него. Тем не менее мы немедленно определяем его цель: втащить комочек экскрементов на холм.

Теперь рассмотрите иллюстрацию, приведенную ниже. На рисунке слева шарик перемещается случайным образом, не обнаруживая своей траекторией движения никакой цели. На рисунке справа мы видим целенаправленную траекторию движения такого же шарика. Уверенность в правильности нашего вывода возрастает, если объект превращается в субъекта, активно продвигающегося к цели. Мы способны определить цель субъекта, даже если он никогда не достигает ее[165].

Возрастной психолог Аманда Вудворд проводила эксперименты с младенцами, чтобы установить, достаточно ли им видеть движение, направляемое целью, чтобы вызвать ожидания о целях движущегося объекта. Младенцы наблюдали, как рука экспериментатора появлялась на сцене из-за занавеса и затем дотягивалась до игрушки А, игнорируя игрушку В. После того как младенец наблюдал эту ситуацию много раз, экспериментатор менял местами эти две игрушки. Если экспериментатор стремился к той же самой позиции, но для игрушки В, младенцы рассматривали ситуацию дольше, чем если бы экспериментатор доставал игрушку на противоположной стороне. Этот образец рассматривания дает основания полагать, что, в то время как младенцы наблюдали повторявшиеся действия первого варианта, у них сформировалось ожидание: цель руки — достать игрушку А. Стремление достать игрушку В нарушило их ожидание. Когда Вудворд изменила этот эксперимент: палочкой или рукой просто похлопывала по объекту, не хватая его, различия в длительности рассматривания исчезали. Очевидно, пальцы рук, складывающиеся для схватывания, имеют определенную цель, а раскрытая ладонь и палочка такой цели не имеют. Субъект с определенными намерениями имеет руки, готовые достать и схватить.

Третий принцип действия, который основывается на первом и втором, утверждает следующее[166].

ПРИНЦИП 3: Если объект гибко изменяет направление движения, реагируя на другие объекты окружающей среды или на события, то это показатель рационального поведения.

Только объекты, управляющие собственным движением, могут самостоятельно изменять свое положение в пространстве с учетом продолжающихся или ожидаемых событий. Гибкость движения объекта — признак рационального поведения. Оно рационально в том смысле, что принимает во внимание существенные ограничения, имеющиеся в окружающей среде. Если лев преследует газель, то для газели и рационально, и разумно уклониться от льва. Газель, останавливающаяся, чтобы подкормиться, в тот момент, когда лев настигает ее, демонстрирует иррациональную негибкость — глупость, которую естественный отбор должен устранить. Если бегущая газель видит впереди валун и прыгает на него, чтобы уклониться от нападения льва, это действие также является рациональным. Если же газель подскакивает в отсутствие валуна, прыжок не имеет смысла. Приближаясь к концу своего первого года жизни, а возможно и задолго до этого, младенцы показывают, что третий принцип управляет их ожиданиями.

Специалисты в области психологии развития Гергель и Ксибра провели ключевые эксперименты, чтобы показать, что младенцы уже с рождения руководствуются третьим принципом, управляющим их ожиданиями. Как показано на иллюстрации, младенцы наблюдали компьютерную мультипликацию: два шара и барьер между ними. Маленький шарик, двигаясь, поднимался вверх, преодолевал барьер (гибкое изменение направления движения), достигал большого шара и останавливался. Младенцы наблюдали несколько повторных показов этой мультипликации. Затем экспериментатор предъявлял каждому младенцу два новых сюжета, включавших те же самые два шара, но уже без барьера. В одной мультипликации маленький шар следовал тем же самым маршрутом, немного катился вперед, затем поднимался вверх и, описывая дугу, опускался, присоединяясь к большому шару. Во второй мультипликации маленький шар катился прямо к большому шару. Если новизна сюжета, в котором маленький шар избирает новый маршрут, более интересна, то младенцы должны дольше смотреть эту мультипликацию. Напротив, если младенцы чувствуют необычность поведения маленького шарика, взбирающегося и скатывающегося по ничему, — энергетически затратное и негибкое движение, тогда (даже при том, что маршрут знаком) это причудливый выбор. Если младенцы в своих ожиданиях руководствуются третьим принципом, то маленький шарик избирает рациональную траекторию в первом сюжете и иррациональную — во втором. Отсутствие логики в поведении должно вызвать более пристальное рассматривание, чем рациональное поведение.

Младенцы дольше рассматривают ситуацию, когда маленький шар выбирает старый, знакомый маршрут. Основываясь на первом сюжете, они извлекают первый, второй и третий принципы: маленький шар перемещается самостоятельно, гибко и к цели. В отсутствие барьера не имеет смысла выбирать траекторию дуги. Рациональный объект должен был бы катиться прямо вперед. Ожидается именно этот вариант движения шарика. Траектория дуги неожиданна, т. е. нарушается третий принцип действия. Младенцы пристально рассматривают иррациональное действие, даже когда его выполняет безликий диск на экране.

Четвертый принцип добавляет фактор вероятности при быстром обмене действиями и ответными реакциями. В одной версии экспериментов Гергеля и Ксибры мультипликационный сюжет начинается с появления на экране маленьких и больших шаров. Эти шары время от времени раскачиваются, как будто они ведут непринужденный разговор. Если два шара находятся в разных точках пространства, мы — взрослые по крайней мере — не воспринимаем раскачивание большого шара как причину, побуждающую качаться маленький шар. Нам необходимо кое-что более интерактивное или социальное, даже при том, что объекты вообще не выглядят подобно живым существам[167].

ПРИНЦИП 4: Если действие одного объекта во времени сближено с действием второго объекта, действие второго объекта воспринимается как социально обусловленный ответ.

Эксперименты Сьюзан Джонсон указывают, что двенадцатимесячные младенцы учитывают условия для организации своего поведения при взаимодействии с людьми и неодушевленными объектами[168].

Младенцы наблюдали, как экспериментатор скрытно перемещал нечеткий коричневый объект, на поверхности которого выделялись один большой круг размером с надувной мяч и спереди меньший кружок размером с бейсбольный мяч. Если перемещение объекта было обусловлено действиями младенца, т. е. по времени совпадало с моментами, когда младенец начинал лепетать, или, если младенец двигался, объект освещался, тогда поведение младенца сообразовывалось с движениями объекта так, как будто младенец следил за направлением «взгляда» этого объекта, имитируемого расположением кружков на поверхности объекта.

Однако если объект двигался беспорядочно и нескоординированно с его движениями, младенец не показывал никаких признаков слежения за объектом. Для младенцев подобного поведения, зависящего от условий, достаточно, чтобы обусловить социально важное объединение поведения и внимания. Глядя туда, куда смотрит кто-то еще, младенец приобретает то же знание. Подобное поведение вызывает ощущение социального, чувство, что за объектом стоит разум, который намеревается вступить в общение.

Пятый принцип действия существенно приближает нас к области изучения морали, связывая действие с эмоцией.

ПРИНЦИП 5: Если объект целенаправленно продвигается и гибко реагирует на ограничения, имеющиеся в среде, то объект имеет потенциал, чтобы причинить вред или принести пользу другим объектам такого же типа.

Этот принцип появился в результате эксперимента Давида Примака и Энн Примак[169]. Его цель — понять, связывают ли младенцы эмоцию и действие, извлекают ли ее из особенностей действия даже с такими бесстрастными объектами, как геометрические формы на экране монитора.

Исследователи показывали младенцам различные мультипликационные сюжеты, которые взрослые воспринимали как разные варианты взаимодействия: с положительным акцентом (забота, помощь) или с отрицательным (удар, препятствие). В сюжете, изображающем заботливое поведение, темный кружок двигался по направлению к белому кругу, вступал с ним в контакт и вращался вокруг него. В сюжете о помощи темный круг перемещался через промежуток между двумя линиями, приближался к белому, занимал положение под ним, а затем начинал подталкивать белый круг, продвигая его через проход между линиями. В сюжете об ударе темный круг приближался к белому, коснувшись, изменял форму белого круга, преобразовывая его в эллипс. В сюжете о препятствии темный круг приближался к проходу между линиями и блокировал продвижение белого круга, двигавшегося к этому проходу.

Младенцы сначала наблюдали повторные показы одного из этих сюжетов, пока им не надоедало. Тогда им показывали другой сюжет. Если второй сюжет был эмоционально подобен первому (например, сначала забота, потом помощь), младенцы теряли интерес; если второй сюжет отличался по эмоциональному содержанию (например, сначала забота, потом нанесение удара), интерес младенцев восстанавливался, и они наблюдали за происходящим. Подобно взрослым, младенцы воспринимали эти формы как активно действующих участников и приписывали их взаимодействиям определенную эмоциональную окраску. Эти примитивные принципы действия (придание эмоциональной окраски и предпочтение одного, а не другого) способствуют развитию у ребенка нормальных социальных отношений. Созданиям Юма и Ролза они обеспечивают рано появляющуюся способность связывать эмоции и действия.

Тот факт, что младенцы смотрят дольше, когда эмоциональность сюжета меняется, еще не доказывает, что они воспринимают, классифицируют или переживают эти действия, опираясь на эмоциональную оценку происходящего.

Возможно, младенцы судят об этих показах просто на основе структурных принципов. Просматривая сюжеты, мы называем их «помощь» и «забота» и определяем их как допустимые, потому что они содержат одни и те же причины и следствия в виде двух кругов, соединяющихся и остающихся вместе. Запрещенные действия, напротив, включают агентов, которые встречаются и затем расходятся. Это описание того, как воспринимал бы ситуацию ролзианский младенец, и недавние эксперименты поддерживают эту идею[170].

Я привел пять принципов действия, принципов, управляющих детским пониманием мира, которые обеспечивают некоторые из стандартных блоков нашей моральной способности. Они активно действуют уже в конце первого года жизни. Их раннее появление — одно из свойств врожденной системы.

Целостность события

Смерть Джона Леннона была событием, которое многие люди оплакивали. Как событие, оно было похоже на смерть принцессы Дианы, но в то же время и отличалось от него. Однако оба эти события отличаются от событий типа ежегодного рождественского праздника, супербоула[171]или «Тайной вечери». Действия и события — сущности, которые мы опознаем и отличаем от других сущностей. Как сущности, они имеют свойственную только им определенность (т. е. идентичность)[172].

В отличие от идентичности объектов, идентичность событий связана со специфическим местоположением в пространстве и изменением с течением времени. Подобно объектам, действия и события имеют границы. Объекты имеют физические границы. Действия и события имеют пространственные и временные границы, которые мы обычно воспринимаем как начало и конец. Иногда эти границы нечеткие.

Подумайте на мгновение о таком событии, как убийство, и о действии, которое ведет к смерти человека. Вспомните, в частности, о примерах с трамвайным вагончиком из главы 3. Когда свидетель Дениз щелкает выключателем, ее действие заставляет вагон повернуть на боковой путь и травмировать человека, идущего по этому пути. Допустим, что этого пешехода срочно доставили в больницу, где через двадцать четыре часа после хирургической операции он умирает. Какие моменты времени можно считать началом убийства и его завершением? Можем ли мы сказать, что переключение тумблера убило пешехода? Вряд ли. Мы не можем утверждать, что переключение тумблера равно убийству, потому что фактически пешеход умер в другом месте. Имеется временная задержка. Свидетельствуя, мы могли бы сказать, что акт переключения начинается, когда рука Дениз прикоснулась к тумблеру, и заканчивается, когда тумблер переключен в другую позицию. Для некоторых начало может быть более ранним, уже в тот момент, когда Дениз только подумала положить свою руку на переключатель. Убийство в этом плане более неоднозначно. Мы воспринимаем действие Дениз как причину смерти пешехода, даже при том, что можем признать: это не было ее целью. Ее цель состояла в том, чтобы спасти жизни других пятерых людей.

Между действием — переключение тумблера — и смертью пешехода не происходит ничего, имеющего к ней отношение. Хирургическая операция доктора состоит из действий, которые составляют событие, но ни действия, ни событие в целом не играют никакой роли в заключительном результате. Доктор не убивал пешехода. Действия доктора имеют другую цель: спасти пешехода. Если бы доктор спас жизнь пешехода, мы все равно применяли бы то же самое определение к действию Дениз: переключение тумблера явилось причиной того, что вагон сбил пешехода. Мы не придаем большого значения времени, которое прошло между переключением тумблера и смертью пешехода. Мы чувствуем связь между актом и следствием. Большинство из нас судят о действии как о допустимом даже при том, что последствие действия — смерть.

Подобно предложениям, события состоят из множества компонентов и их зависимосвязей: действия, причины, последствия и их организация во времени. Когда мы слышим предложение, мы извлекаем значение целого. Мы сознательно не расчленяем предложения на слова, слова на слоги, слоги на фонемы. Если бы мы хотели, то могли бы сегментировать предложение на эти части. То же самое справедливо и для событий. Установить эти различия необходимо, потому что суждения о допустимых, обязательных и запрещенных действиях основываются, частично, на отдельных составляющих события. Особенно это важно, когда речь идет о понимании того, какая причина, к каким именно последствиям приведет и в каком порядке.

Следующий пример, который мы берем у философа Элвина Голдмана[173], который иллюстрирует один из способов произвести и обдумать аргументацию событий: "Джон сгибает палец, таким образом нажимает на курок, таким образом стреляет, таким образом убивает Пьера, таким образом лишает Пьера возможности обнародовать тайны партии, таким образом спасает партию от беды. Убивая Пьера, он толкает возлюбленную Пьера на самоубийство». Мы можем представить эту сложную историю с множеством субкомпонентов и большим числом действий как схему, на которой изображены и компоненты, и связи между ними.

Согнутый палец можно сравнить с фонемой. Просто согнуть палец — это действие, которое не имеет никакого реального значения. Согнуть палец, чтобы надавить на курок ружья, уже имеет значение — это намеренное действие. Надавливание на курок, как действие, имеет одно значение, если ружье заряжено, и другое, если в нем нет патронов. Оно имеет еще одно значение, если ружье заряжено и нацелено на что-то. Если это что-то — человек, цель действия отличается от того, если бы это что-то являлось набором мишеней в виде концентрических окружностей, приклеенных на стену. Мало того что цели отличны, но и последствия — также. Вилка в схеме является критической. Она показывает, что убийство Пьера Джоном имеет два следствия. Убийство удерживает Пьера от разглашения тайны и ведет к смерти возлюбленной Пьера.

Компоненты последовательности действий, или события, различны. Они могут иметь специфическое местоположение в пространстве, при этом компоненты появляются в определенной временной последовательности, а не внезапно. Футбольный матч состоит из периодов, которые мы воспринимаем как части целостной игры. В пределах этих определенных частей с ясно установленными началом и концом есть другие составляющие. Это комбинации бессмысленных действий, которые естественным образом смешиваются со значимыми действиями и событиями. Защитник бросает мяч принимающему игроку (защитник сжимает руки с мячом, поворачивает голову, чтобы найти принимающего игрока, затем вытягивает руки и посылает мяч, освобождая его из своего захвата), принимающий игрок ловит мяч (он бежит, поворачивает голову, чтобы видеть мяч, раскрывает руки, затем обхватывает ими мяч) уже в конечной зоне, и налицо тачдаун[174]

Игрок «закрепляет» мяч (поднимает руки с мячом вверх, затем быстро опускает вниз и наполовину освобождает от захвата), в то время как звучат приветствия болельщиков (они хлопают, вопят, свистят). Все эти составляющие разворачиваются в течение какого-то времени. Событие в целом кажется существенным, даже если мы никогда осознанно не воспринимаем и не понимаем отдельные его части. И то, каким образом мы расчленяем событие на составляющие, зависит от степени нашей осведомленности о нем[175].

Имеется ли у младенцев механизм, который позволяет им воспринимать действия с учетом их иерархии? Обладает ли этот механизм бесконечным потенциалом для бессознательного комбинирования и рекомбинирования бессмысленных действий е значащие действия и события? Небольшой шаг в направлении ответа на этот вопрос сделали возрастные психологи Дэр Болдуин и Джоди Бэрд. Они представили младенцам видеосюжет, в котором женщина идет на кухню: она готовится вымыть посуду, моет ее и вытирает[176].

Как часть этой последовательности они видели, что женщина уронила и затем подняла полотенце. После неоднократного просмотра этого видеосюжета младенцы смотрели на один из двух кадров, извлеченных из последовательности: законченное действие женщины, подхватывающей полотенце с пола, или неполное действие женщины, старающейся поднять полотенце, но останавливающейся на полпути, в наклоне. Младенцы дольше рассматривали ситуацию, когда женщина, казалось, застывала, согнувшись. Предполагается, что они расчленяли непрерывный поток действий на меньшие единицы, которые представляют промежуточные цели в пределах больших целей. Подобно пониманию речи, когда мы «скользим» по меньшим фонематическим единицам, чтобы достигнуть более высокого уровня восприятия слов и фраз, организовано восприятие события у младенцев.

Младенцы обладают способностью расчленять непрерывные события на отдельные составляющие — действия — и интерпретировать действия объекта в соответствии с пятью основными принципами. Хотя ни одна из этих способностей не является специфической для моральной способности, они «обеспечивают» младенцев другой существенной способностью — порождать ожидания об объектах. Младенцы классифицируют их как агентов, т. е. активных деятелей, приписывают намерения и цели таким агентам и предсказывают паттерны объединения действий, связанных с положительными или отрицательными эмоциями. В отсутствие этих способностей младенцы развивались бы в существа, которые сосредоточиваются только на последствиях. Они были бы не в состоянии отличить преднамеренный вред от предсказанного или случайно вызванного вреда. Они судили бы о всех действиях, ведущих к отрицательным последствиям для одного или более индивидуумов, как о запрещенных. Такие существа никогда не преуспели бы на поприще морали. Но, наряду с этими «мощностями», в развитии необходимы и другие. Классифицировать объекты как активно действующие фигуры — это одно дело. Классифицировать себя и других как субъектов в сфере морали с обязанностями, с пониманием собственности, с беспристрастностью и способностью сочувствовать — другое дело.

Отражение себя

Мы живем в культуре, одержимой красотой. Нас заваливают изображениями красивых мужчин, женщин и детей. Этот культ красоты соблазняет каждого из нас походить на нечто такое, чем мы на самом деле не являемся. Скрывая что-то в одних местах тела и «перекраивая» в других, вы можете соответствовать стандартам Голливуда или думать, что соответствуете им. В одних только Соединенных Штатах в 2002 году было проведено 7,3 миллиона косметических операций. В очень выразительном документальном фильме американской кабельной телевизионной сети (MTV) камера оператора прослеживает жизни трех женщин и одного мужчины, каждый из которых собирается делать операцию пластической хирургии. Двум женщинам чуть старше тридцати уже уменьшили животы, изменили форму бедер и увеличили груди. Теперь одна озабочена идеей усовершенствования носа, другая хочет уменьшить объем бедер. Мужчина с вялыми мышцами, недовольный формой икр на ногах, решился на операцию по установке имплантантов, увеличивающих их размеры и форму. Четвертый участник, тучная женщина, страдает из-за избыточного веса и неспособности реально его снизить. Она решилась на операцию пришивания желудка к брюшной стенке — радикальное вмешательство, которое приводит к выключению функций большой части желудка.

Скоро эти люди будут отлично выглядеть. Некоторые немного уменьшат размеры и форму беспокоившей их части тела, другие немного увеличат. Их тела и органы будут преобразованы. Каждый из этих людей решился на пластическую операцию, потому что он (или она) был уверен, что изменение улучшит его самочувствие, укрепит желание быть в форме.

Пластическая хирургия изменила не только внешний вид этих людей, но также и их самоощущение. Пластическая хирургия дала каждому обновленное чувство собственного достоинства, уверенности в себе и особое чувство самоконтроля. Самоконтроль и более общее представление о себе — существенные системы, имеющие отношение к моральной способности, хотя и не единственные. Многие моральные суждения связаны с проблемами ответственности человека. Активно действующим лицам, имеющим большие цели, наделенным умом и способностями их добиваться, как правило, свойственна ответственность за себя и за других. Однако не мало и таких индивидуумов, которые испытывают чувство вины за некоторые свои действия. Они страшатся достижений других и в то же время гордятся, если помогли кому-то в нужде или достигли некоторой большой цели. Они завистливы, когда видят, что другие имеют нечто такое, что им хотелось бы получить самим. Какова анатомия индивидуальной идентичности человека? Два человека никогда не могут абсолютно совпадать по своим личностным особенностям. Клонирование человека, если бы оно было возможно, никогда не дало бы точных копий. Различия между идентичными близнецами [177] которые отмечаются в случаях, когда они воспитываются отдельно друг от друга, подтверждают это положение[178].

По некоторым психологическим показателям, влияние окружающей среды на идентичных близнецов оказывается близким к нулю. Например, показатели интеллекта идентичных близнецов, воспитанных раздельно, и близнецов, выросших вместе, фактически одинаковы. Нельзя исключить того, что некоторые из выросших порознь близнецов после разделения пары были помещены в сходные условия среды, однако это вряд ли объяснит степень их внутрипарного сходства. Сотни близнецов из разделенных пар выросли в сильно различающихся условиях среды. Эти близнецы обнаруживают различное предпочтение некоторых пищевых продуктов, выбирают разные виды деятельности, разных друзей и возлюбленных. Суть заключается в том, что гены ограничивают диапазон этих различий. Возражая этому утверждению, подчеркнем, что применительно к личности человека гены представляют только один из нескольких компонентов, которые участвуют в формировании уникальных особенностей каждого индивидуума. Каковы другие необходимые компоненты? Что отличает, например, меня от вас?

Одним из таких компонентов служит непрерывность и преемственность личного опыта человека. Мой опыт может частично совпадать с опытом других, например когда речь идет о наблюдении, дегустации и обонянии одной и той же пищи, но это мои ощущения. Что позволяет мне оставаться тем же самым человеком на протяжении времени, хотя мои взгляды могут меняться? Это мой жизненный опыт, но именно этот опыт изменяет мои взгляды. Этот опыт принадлежит мне, даже если он навязан кем-то другим и даже если я не осознаю его в полном объеме. Эта характеристика самосознания присуща всем людям, она универсальна и устойчива, хотя другие аспекты личности обнаруживают межкультурные различия[179].

Проблема идентичности личности важна для нашего понимания самоконтроля в той же мере, как и проблема ответственности и ее связей с нашей моральной способностью.

Знание себя играет в некотором роде «профилактическую» роль[180]. Это своего рода «защитная оболочка», которая помогает избежать искушений, или, говоря житейским языком, она удерживает нас от опасности говорить и делать неправильные вещи в неправильное время. Знание себя позволяет нам выходить далеко за границы нашего собственного личного интереса. Оно заставляет нас признавать, что альтруистическое действие приносит пользу другим и что мы должны взять на себя ответственность за благосостояние некоторой части сообщества. Такое знание позволяет нам представить себя на месте другого человека, почувствовать его горе или радость. Оно позволяет нам создавать свой автобиографический «очерк», сохраняя воспоминания и используя их в управлении будущим поведением.

Судя по некоторым данным, самые первые проявления самосознания можно обнаружить у младенцев в возрасте приблизительно двух месяцев[181]. Однако это еще ни в коем случае не само рефлексивное чувство. Это его исток, который возникает по мере формирования способности младенца контролировать свои действия. Существа, едва обладающие сознанием, не способные еще управлять собственным телом, перемещая его с одного места на другое, благодаря чудодейственному вмешательству экспериментатора могут научиться причмокивать и бить ножками, чтобы зажечь свет и — как следствие — заставить двигаться игрушечных животных. Таким образом, они узнают, что их собственные действия могут влиять на поведение других вещей в их мире.

Дальнейшие доказательства существования самосознания появляются в результате исследований, использующих дилемму Нарцисса. Когда младенец смотрит на отражающую поверхность, что он видит: себя или другого? Испытание зеркалом было разработано, чтобы оценить, когда дети начинают делать различия между своим отражением и чьим-либо другим. Эта способность появляется в возрасте восемнадцати — двадцати четырех месяцев. Многие родители с удивлением воспринимают ее появление у детей. Однажды близкие друзья сказали мне, что их десятимесячная дочь узнала свое изображение в зеркале. Я, как правило, не обсуждаю научные проблемы со своими друзьями, далекими от науки. Однако в этом случае пришлось сделать исключение: «Ваша дочь пока еще не может узнавать себя в зеркале». Мои друзья засомневались в моей правоте. Тогда я сказал: «Давайте посмотрим, устроим проверку. Пусть Дебора пойдет и накрасит красной помадой губы, возвратившись, она поцелует Айону в щечку. Затем мы поставим перед девочкой зеркало и будем наблюдать за ее поведением». Когда мы посадили Айону перед зеркалом, она посмотрела на нас, улыбнулась, затем продолжила наблюдение за нами, начала смеяться. При этом не было никаких признаков того, что она узнала себя в зеркале. Если бы мы ждали восемь — четырнадцать месяцев, то дождались бы момента, когда, увидев себя в зеркале, она стала бы вытирать помаду со своей щеки и, наиболее вероятно, начала бы играть с ним. Дети в этом возрасте нередко используют зеркало, чтобы увидеть те части своего тела, которые обычно скрыты от них. Важно подчеркнуть, что и в случае с Айоной, и во всех других аналогичных опытах с младенцами наблюдается один и тот же факт. Дети, возраст которых меньше восемнадцати — двадцати четырех месяцев, узнают в зеркале знакомых людей и знакомые вещи. Увидев в зеркале, Айона узнала меня, мою жену, своего папу, свою маму. Но при ее возрастных возможностях тот ребенок в зеркале, с помадой на щеке, был чужим.

Тест с зеркалом ничего не может сказать нам о том, как ребенок двух лет воспринимает себя. Неизвестно, что думает ребенок, когда видит следы помады на своей щеке. Мы не знаем, как он расценивает эти красные метки, задается ли вопросом, откуда они там появились, кто в этом виноват и всегда ли они там есть? Некоторые ученые подчеркивают, что способность узнавать себя в зеркале возникает в развитии приблизительно в то же самое время, когда наблюдаются и другие проявления самосознания — выражение смущения, ранние формы сочувствия, игры с притворством. По этой причине тест с зеркалом действительно открывает больше чем простое зрительно-телесное ощущение или способность узнавать поведенческие реакции, обусловленные собственными действиями (когда я двигаюсь, также делает похожее на меня изображение в зеркале)[182].

Перечисленные выше особенности поведения детей, которые появляются приблизительно в одно и то же время, важны для понимания сущности представленного в главе 1 создания Юма. Такое существо — это ребенок, который смущается и переживает свою неловкость, находясь в центре внимания посторонних людей. Это ребенок, который способен сочувствовать. Он не только может узнать чужую боль или радость, но обладает способностью сопереживать чувствам других и затем действовать соответственно обстановке.

Убежденный сторонник взаимосвязи между знанием о себе и самосознанием, специалист в области сравнительной психологии Гордон Гэллап считает, что способность к идентификации своего изображения в зеркале требует осознания и понимания себя. Более того, успешность опознания себя в зеркале не только согласуется со способностью ребенка приписывать другим чувства и желания — способностью, в которой психологи находят истоки важного психического явления, называемого «моделью психического»[183](см. главу 5). Она также согласуется с клиническими данными. Способность узнавать себя в зеркале нарушается у детей с задержкой умственного развития, аутизмом и у некоторых пациентов с повреждением лобных долей мозга. Идея Гэллапа интересна, и если она верна, то позволила бы использовать процедуру с зеркалом как полноценный тест для оценки уровня самосознания ребенка.

Для того чтобы надежно обосновать такой тест, мы должны установить, насколько тесно связаны между собой центры мозга, отвечающие за самопознание и самосознание. Испытание идеи можно провести, наблюдая за больными, которые не могут узнать себя в зеркале. Однако такие больные, как правило, не испытывают никаких трудностей, когда необходимо признать, что другие люди имеют представления и желания, которые могут в той или иной мере отличаться от их собственных. Им не удается пройти испытание зеркалом, но они адекватно выполняют задания, связанные с представлениями о своих и чужих психических особенностях, с так называемыми «моделями психического»[184].

Эти индивидуумы страдают от расстройства, известного как прозопагнозия (prosopagnosia). Такие больные не только не в состоянии узнать свое лицо в зеркале, но они не в состоянии узнавать лица знакомых людей. Наряду с этим, они обнаруживают полноценную способность узнавать тех же людей по особенностям их телосложения, внешнего вида и по голосам. Характер собственного расстройства пугает их, в первую очередь из-за утраты чувства «себя» и осознания последствий этой утраты, понимания того, что это означает, и того, как абсолютно изменился мир вокруг них. Анализ особенностей психики таких больных показывает, что самопознание и самосознание не связаны неразрывно. Их можно отделить друг от друга. Индивидуум, который не в состоянии узнать свое зеркальное изображение, вполне может иметь довольно содержательное представление о себе. Поэтому испытание зеркалом не может служить критической проверкой сохранности самосознания.

При этом не очень существенно, что именно у таких больных происходит со знанием лиц знакомых: оно исчезает из хранилища долговременной памяти или остается недоступным? Возможно, информация была уничтожена, как если бы некто вошел в библиотеку и удалил все книги по биологии или серьезно повредил связь между знанием и системой, к которой посетитель получает доступ. Проще говоря, книги по биологии все еще находятся на полке, но карточки привилегированного доступа для этого отдела библиотеки отменены. Различие между этими двумя возможностями имеет значение для того, чтобы охарактеризовать фактический статус самопознания и степени, до которой оно влияет на восприятие и действие. Результаты нескольких последних исследований показывают: больные прозопагнозией имеют проблемы с доступом к информации, хранящейся в памяти[185].

Когда больные видят знакомое лицо, такой физиологический показатель, как потливость их ладоней, сильно возрастает по сравнению с ситуациями, когда им предъявляют незнакомое лицо. Это значит, что при виде знакомого лица по физиологическим показателям возбуждения они дают намного более сильный ответ. Когда такой больной встречает «шутника», который накануне держал в руке игрушечный вибрирующий звонок, чтобы при рукопожатии слегка «ударить» пациента, он не узнает этого человека, но откажется от рукопожатия с ним. Есть некоторое сходство между младенцами и больными прозопагнозией. Кажется, младенцы знают, что предмет продолжает существовать позади экрана, но они не стараются дотянуться до него, как только тот исчезает за экраном. Больные прозопагнозией подсознательно знают, что некоторые лица знакомы, а другие — нет, но они не могут сообщить об этой информации. Они не знают, что они знают. Это неосознаваемое чувство имеет другой смысл, отличный от того неосознаваемого ощущения, которое мы обсуждали до сих пор, говоря о принципах, лежащих в основе моральной способности. У здоровых взрослых знание собственного лица и лиц других доступно сознательному отражению. Поражение определенных отделов мозга не уничтожает это знани< только закрывает доступ к получению информации.

Иллюзия Капграса выдвигает на первый план различие межд узнаванием и эмоцией — двумя ключевыми особенностями создания Ролза и создания Юма[186].

Эти пациенты не испытывают никаких трудностей с узнаванием знакомых лиц, в том числе и своего лица. Но как тольк они узнают знакомое лицо, включая свое собственное отражени в зеркале, у них возникает ощущение ошибки. Когда человек, страдающий расстройством Капграса, видит знакомое лицо, на пример лицо матери, он узнает ее и называет «мама». Однако ту же начинает утверждать, что эта женщина, должно быть, самозванка. То же самое случается, когда такие больные видят собственное отражение. Это нарушение часто ведет их к тому, чтоб] удалить из дома все зеркала. Способность узнавания лиц кажется сохранной, но состояние больных напоминает нам чувства здорового человека, когда тот видит, что исчезает кто-то знакомые Это психическое расстройство показывает, что знание часто сс провождается чувствами. Уверенность в себе обусловлена н только тем, что каждый знает, но и тем, что он чувствует. Будуч. уверены в себе, мы в состоянии контролировать ситуацию. Когд мы контролируем ход дела, то, как правило, чувствуем себя хс рошо и позитивно оцениваем свои действия. У больных, страдающих расстройством Капграса, нарушены связи в системе обеспечивающей чувства. Без включения соответствующи чувств разум создает другую, альтернативную версию происходящего, чтобы объяснить то, что воспринято.

Отделы мозга, обеспечивающие «объяснение» воспринимаемого опыта, находятся под контролем человека. С их помощы он пробует найти смысл в том, что было им замечено без участи любых уместных эмоций. Взятые вместе, эти психические нарушения показывают, что самопознание и самосознание имею различные основания в работе мозга. У здоровых людей эти сис темы, как правило, работают согласованно, «рука об руку». Когд я вижу знакомых людей, я узнаю их. Как правило, я сознаю сво. наблюдения и те ощущения, которые они мне приносят. Я часто размышляю над тем, что я знаю об этих людях и что они заставляют меня чувствовать. Это знание и чувства, которые МОГУТ Появиться в результате него, играют центральную роль в наших действиях.

Именно самосознание — чувство «самости» — в конечном счете имеет решающее значение в контексте каждого конкретного политического режима, одобряющего индивидуальную свободу и автономию или уничтожающего их. В демократическом обществе индивидуумы должны иметь доступ к основным свободам. В своей теории, рассматривающей справедливость как честность, Ролз придает особое значение самосознанию человека, его представлению о себе. Это понятие приобретает статус политической концепции, наделенной двумя моральными полномочиями, которые утверждают приоритеты чувства справедливости и способности воспринимать добро. Властным структурам, определяющим политику государства, нужно обеспечить людям доступ к основным ценностям, которые делают жизнь человека достойной. Согласно Ролзу, свобода для каждого гражданина возникает на основе возможности выражать свои интересы и в той мере, в какой возможно, получать пользу от реализации поведения, соответствующего этим интересам. Предметом беспокойства органов власти должно быть угнетение индивидуального самовыражения. Однако рабство в Соединенных Штатах было отменено не потому, что отдельные рабы были способны получить пользу от требований индивидуальной свободы. Скорее это состоялось потому, что общество как политическое и юридическое «лицо» решило, что рабство было несправедливостью по отношению к индивидууму, к его самосознанию, ощущению его «самости»[187].

Справедливое общество признает, когда оно подавляет личность, лишая политического значения ее концепцию «самости».

Сердечные боли и кишечные колики

11 сентября 2001 года самолет, выполнявший рейс № 93 на Сан-Франциско, поднялся в воздух. Пассажиры не знали, что их самолет, ведомый террористами-смертниками, на самом деле направлялся к столице. Только одна особенность отличала этот самолет от двух других, которые врезались в Центр мировой торговли незадолго до этого. Некоторые из пассажиров, получив информацию о состоявшихся нападениях, были готовы действовать. Они решили, что преодолеют свои эгоистичные интересы и опасения и нападут на террористов, в чьих руках оказался самолет. Их план сработал. Хотя лайнер разбился и все его пассажиры погибли, они спасли жизни еще большего числа людей. Как и в случае описанных ранее проблем с трамвайным вагоном, эти пассажиры, возможно, решали, насколько нравственно допустимо рисковать жизнью всех пассажиров самолета, потому что гибель пассажиров — предсказуемое следствие попытки спасти потенциально намного большее число равно невинных людей. В глазах многих эти пассажиры стали героями, обычные смертные, действовавшие весьма необычным образом. Что заставило этих пассажиров так поступить? Это был, конечно, не беспечный импульс. Как следует из телефонных разговоров, которые вели некоторые из них со своими семьями на земле, был план. Но их эмоции, должно быть, были на пределе возможного: волнение с массой разнообразных оттенков, тревожное ожидание неизвестного, опасения, гнев. Возможно, во время полета было и рациональное обдумывание, и хладнокровное размышление. Но что именно подтолкнуло этих пассажиров осуществить свой план? Возможно, это были эмоции — чувства обязательства и лояльности друг к другу, волнения в надежде вернуть контроль над управлением самолета и, наиболее вероятно, волна ведомого тестостероном гнева, который двигал их к цели. У отдельных пассажиров в самолете, возможно, преобладал страх, препятствуя действию. Но у тех пассажиров, кто включился в выполнение плана, да и у подавляющего большинства нормальных людей эмоции вдохновляют действие. Эмоции действуют подобно хорошо спроектированным двигателям, продвигая нас в разных направлениях в зависимости от конкретной задачи. Иногда лучше двигаться, например в тех ситуациях, когда гнев мотивирует нападение. В других условиях предпочтительнее остановиться, например когда страх овладевает душой. Эмоции, таким образом, выступают в роли модулирующих факторов, которые действуют вместе с нашим восприятием запланированного или воспринимаемого действия. Они могут также работать против нас.

Пассажиры на борту этого самолета должны были доверять друг другу, надеясь, что никто не проявит слабость, что каждый согласится с планом. До фактического нападения на террористов, некоторые, если не все эти пассажиры, должно быть, думали об обязательстве, которое они только что приняли, о вине или позоре, который на них ляжет, если бы они в последний момент отступили. Некоторые, возможно, даже чувствовали презрение к тем пассажирам, которые застыли в страхе. Страх и гнев — основные эмоции, которые большинство ученых считает универсальными. В отличие от этого, не существует никакого согласия относительно универсальности таких эмоций, как презрение, вина и стыд, — эмоций, которые глубоко внедрены в наше ощущение себя и других. Например, в большинстве, если не во всех западных культурах индивидуумы переживают стыд, когда они нарушают норму и кто-нибудь узнает об этом. Напротив, в некоторых других культурах (например, в культуре Индонезии) индивидуумы испытывают стыд, если они находятся в присутствии более доминантного члена их группы. Стыд в этом, не западном, смысле не связан с каким-либо проступком и, в отличие от западного толкования, не связан с какими-либо унизительными чувствами[188].

Вспомните, в главе 1 я писал, что создания Юма решают моральные дилеммы, обращаясь к своим эмоциям. Эмоции лежат в основе суждений о добре и зле. Симпатия приводит к суждению о том, что помощь является допустимой, возможно обязательной. Ненависть вызывает суждение о том, что допустимым является нанесение вреда. Но, как Дэвид Юм полагал интуитивно, а невролог Антонио Дамасио подчеркнул позже, рациональная мысль нередко возникает на основе тесного взаимодействия с эмоциями. Для некоторых, в частности для философа-моралиста и прагматика Иеремии Бентама, наши эмоции играют центральную роль и в описательном, и в предписывающем анализе морального поведения: «Природа поместила человечество под управление двух верховных сил — боли и удовольствия. Они одни указывают нам, что мы должны делать, так же как определяют то, что мы будем делать в дальнейшем... Они управляют нами во всем, что мы делаем, во всем, что мы говорим, во всем, что мы думаем». Для других философов, таких как Сократ, привлечение эмоций в качестве источника, формирующего наше моральное чувство, неудачно выбранный путь: «Система этики, которая базируется на относительных эмоциональных ценностях, простая иллюзия, полностью вульгарная концепция, которая не имеет ничего содержательного и ничего истинного»[189].

Существенным, как я полагаю, однако, является не столько вопрос, играют ли эмоции некоторую роль в наших моральных суждениях, сколько вопрос, когда и какую роль они играют? Что такое эмоция, которая может влиять на наши моральные оценки? И что нам может дать попытка проанализировать результаты эмоционального переживания с точки зрения принципов описания (так, как есть) и предписания (то, что должно быть) ? Может показаться странным: зачем задаваться вопросом об определении эмоции? Очевидно, что эмоции являются переживаниями, которые мы испытываем, когда, например, наступаем на гвоздь, достигаем оргазма, смотрим фильм ужасов, легко общаемся на изящном званом обеде или пристально всматриваемся в глаза новорожденного ребенка. Но что это за переживания? Какова их сущность? Некоторые из этих переживаний связаны с событиями, происходящими внутри нас (нашего тела) и снаружи (на поверхности тел). Мы чувствуем удовлетворение после оргазма, отдергиваем ногу, когда в нее проникает гвоздь, и краснеем, когда метеоризм поражает нас в несоответствующий момент. Некоторые из этих переживаний являются универсальными и непроизвольными. Другие переживания вообще отсутствуют или приглушены в некоторых культурах и находятся под произвольным, сознательным контролем. Иногда что-то в нашем теле изменяется, побуждая нас действовать специфическим способом, несмотря на то что в тот момент мы не осознаем эти изменения (например, учащение сердцебиений, потливость ладоней, расширение зрачков). Внезапно мы понимаем — это страх. Иногда мы опознаем эмоцию у другого человека, которая в некоторых случаях может вызвать ответную реакцию с нашей стороны. Это может быть сочувствие или просто симпатия, ревность, ненависть, зависть или вожделение. Иногда вообще ничего не случается с нашими телами или в нашем непосредственном чувственном восприятии окружающего мира, но у нас может возникнуть мысль, Мы можем вспомнить какие-то моменты или задуматься о будущем важном событии. Эти мысли обладают способностью вызвать чувство горя, вины или волнения. Все в этом описании кажется хорошо знакомым.

Возможен ли жизненный опыт без эмоций? Можно ли представить себе жизненный опыт, ограниченный только эмоциональными переживаниями, без всяких размышлений? Если мы решаем, что выполняемое действие ошибочно, когда возникает эмоция — до момента появления суждения, в процессе порождения или по его завершении? Может быть, эмоция сопровождает все этапы принятия решения — или не возникает совсем? А плод в материнском чреве — имеет ли он эмоции, и если «да», то какие?

Если плод испытывает недостаток в эмоциях или ему не хватает некоторых эмоций из палитры взрослого, какие их варианты развиваются раньше других, обеспечивая гнев и страх? Нам приходится учить признаки эмоционального выражения или эта способность встроена в наши мозговые системы от рождения? Каким образом возрастающие способности детей понимать факты, взгляды и неопределенности жизненных обстоятельств совмещаются с их эмоциональными переживаниями, изменяя детские ценности и предпочтения? Многие из этих вопросов подпадают под то, что философ Джесси Принз называет «проблемой частей»[190].

Если кратко сформулировать содержание этой проблемы, то речь идет о противопоставлении эмоций и познания. Разделение, которое является столь же неудачным, как и противопоставление природы и воспитания или гуманитарных наук и биологии. Проблема частей, в изложении Принза, сводится либо к вычитанию, либо к сложению, в зависимости от того, откуда вы начинаете действие.

Рассмотрите последовательность мультипликационных изображений на рисунке, приведенном на с. 275. Начните с первого изображения слева. При виде этого изображения вы не испытываете никаких эмоций. Оно оставляет вас безразличным. Геометрические формы — не те вещи, которые вызывают чувства, если только они не имеют особого отклика в вашем прошлом. Например, это может быть ассоциация, связанная с вашим опытом изучения геометрии, который теперь заставляет вас любить окружности и ненавидеть треугольники. Первый рисунок мобилизует только восприятие и мышление в чистом виде. Теперь двигайтесь слева направо, последовательно рассматривая рисунки. По мере того как появляются в изображении новые части, образ преобразуется и наше восприятие меняется. У некоторых из нас, по крайней мере, возникают эмоции. Мы улыбаемся, как только понимаем, что перед нами мистер Картофельная голова. Это преобразование изменяет то, что мы видим, думаем и чувствуем. Описанная процедура объясняет проблему частей как операцию сложения. Предположим, что вы радостно улыбаетесь, когда видите мистера Картофельную голову. Что нужно было бы исключить из этого изображения, чтобы вы утратили эмоцию? В этом вопросе дана версия вычитания, представляющая ту же самую проблему частей. Проблема частей устанавливает тот факт, что некоторые вещи вызывают эмоции, а некоторые нет, и ставит вопрос, что именно в нашем опыте является источником эмоций?

Проблема частей также возвращает нас назад, к трем главным героям нашей пьесы о морали — созданиям Канта, Юма и Ролза. Кантианское создание принимает решения, не обращаясь к эмоциям. Или, если эмоции появляются, оно старается выбросить их за борт, чистоту логики ставя выше низменности чувства. Если бы мы спросили создание Канта, является ли нравственно допустимым уничтожить Картофельную голову, оно стало бы решать эту проблему, руководствуясь своим методом пятью шагов, сознательно рассуждая на каждом шаге, думая о релевантных принципах. Наконец, оно, возможно, ответило бы, что это является допустимым с точки зрения универсальной морали, потому что неодушевленные объекты не попадают в пределы морального круга, использовав, таким образом, подходящую фразу философа Питера Сингера.

Кантианское создание может идти далее, исследуя условия, при которых допустимо уничтожать неодушевленные объекты. Оно будет обсуждать юридические и религиозные вопросы, касающиеся собственности, редких произведений искусства и священных реликвий. В этом обсуждении не будет места для вмешательства эмоций.

Создания Юма, обсуждая ситуации, всегда пропускают их через сердце. Разрушение Картофельной головы нравственно допустимо, потому что оно не вызывает чувства проступка. Никто не должен чувствовать себя виновным в его разрушении, потому что неодушевленные объекты не наделены чувствами. Эта оценка может возникнуть без явного понимания того, что происходит. Картофельная голова не вызывает каких-либо особых эмоций, а если даже и вызывает, это не те эмоции, которые связаны с моральной сферой. Мы можем огорчиться по поводу его разрушения, но маловероятно появление у нас чувства, что наш акт был нравственно плох или запрещен. Обратите внимание, однако, чтобы заняться самоанализом и призвать эмоции вынести приговор действию, юманианское создание должно чувствовать или воображать это действие и либо сознательно, либо бессознательно опознавать особенности ситуации, включенных объектов и событий. Должна быть некоторая оценка, даже если это столь же просто, как опознание того, что целью действий является неодушевленный объект. Это опознание может случиться быстро и бессознательно, и таковой же может оказаться его связь с конкретной эмоцией.

Создания Ролза — оцениватели, но их оценки являются бессознательными и эмоционально сдержанными. Связь оценок с эмоциями двойственная: оценка может или вызвать чувство, или нет. Если оценка вызывает эмоцию, то это происходит прежде, чем возникает суждение. В противоположном варианте оценка вызывает суждение, которое, в свою очередь, уже вызывает эмоцию. Для ролзианского создания разрушение Картофельной головы — это преднамеренный акт, преследующий целью добиться физического изменения объекта. Целевой объект выпадает из сферы нравственно релевантных объектов, устанавливаемых путем обращения к пяти принципам действия. Хотя действие намеренное, оно никому не причиняет вреда и не имеет отрицательных последствий, потому что цель — не субъект, имеющий планы, убеждения и желания. Чтобы лучше понять значение этого пункта, представьте, что случится, если мы спрашиваем, допустимо ли разбить Картофельную голову с точки зрения морали, когда это подарок, только что полученный маленьким мальчиком в день его рождения? В этом случае мы немедленно определим это действие как нравственно недопустимое, без причины наносящее ущерб благополучию ребенка и не имеющее положительных последствий. Разумеется, и все наши герои — создания, представляющие разные взгляды на происхождение моральных суждений, одинаково осудили бы этот акт как неправильный. Изменение оценок определяется целями действия. Гибель Картофельной головы, оказывается, слишком близко затрагивает хрупкую психику маленького мальчика. В этой ситуации необходимо другое моральное исчисление. Для ролзианца последовательность действий, причины и последствия сводятся вместе, чтобы создать моральное суждение. Остается неясным, вмешивается ли что-нибудь, что мы хотели бы назвать эмоциональным влиянием, на пути к порождению суждения? Или все-таки в противоположность этому эмоция появляется как реакция на суждение? Возможно, мы подсознательно судим, что разбить Картофельную голову нравственно допустимо, а затем у нас возникает положительное чувство, которое подталкивает нас к этому действию? Или мы оцениваем действия и генерируем эмоции перед принятием решения, оправдывающего наше намерение разбить эту голову? Ответы на эти вопросы мы получаем в результате изучения развития ребенка, а также из исследований мозговых функций с помощью компьютерной визуализации активности мозга здоровых индивидуумов и группы больных с повреждением областей мозга, вовлеченных в обеспечение действия и эмоции[191].

В течение третьего триместра беременности, когда плод уже может слышать, он обнаруживает разную частоту сердцебиений в зависимости от того, похож ли голос говорящего на голос его матери или на голос другой женщины. Слушая голос матери, плод успокаивается, об этом свидетельствует замедление частоты его сердечных сокращений. С точки зрения некоторых ученых, это изменение уже представляет эмоцию, даже если мы не можем узнать, что это за переживание. Рождение разрушает этот научный тупик, по крайней мере частично. Новорожденные в течение первых нескольких часов своей жизни главным образом плачут в ответ на голод и боль. Вскоре после этого, по истечении нескольких недель, младенцы уже способны издавать разные звуки и гримасничать, изменяя выражение своего лица. Взрослые нередко интерпретируют эти гримасы как счастье, гнев, опасение, печаль и даже отвращение. Для многих это — основные эмоции, которые обнаруживаются во всех культурах и, очевидно, очень рано, вскоре после прощания с материнским Эдемом.

Раннее появление этих эмоций — свидетельство дополнительных доказательств врожденности системы, участвующей в их обеспечении. Возможно, наиболее социально релевантным является то, как младенцы уже в течение первых нескольких недель жизни переживают эмоции, которые, по-видимому, обеспечивают «стандартные блоки» для того, чтобы сформировать социальные отношения. Через несколько дней после рождения младенцы способны реагировать на поддразнивание. Они будут плакать в ответ на неоднократные действия экспериментатора, когда тот сначала дает, а потом сразу отбирает соску. Новорожденные, плача, могут фиксировать дискомфорт, сделав своеобразную «запись» этой информации в память, и уходить от неудобства, отворачиваясь от «шутника», когда тот пробует повторить все снова. В течение первых нескольких часов жизни новорожденные начинают плакать, услышав крик других младенцев. Возрастной психолог Нэнси Эйзенберг интерпретирует такое поведение новорожденного как свидетельство того, что мы рождены с готовностью к «элементарной форме сочувствия»[192].

Какова природа этих переживаний? Эмпатия начинает свое развитие, когда у индивидуума возникает способность опознавать специфические состояния другого человека. Какие состояния? По определению, это эмоциональные состояния, часто печаль или боль, но также и гнев. Так происходит, когда мы видим другого индивидуума, несправедливо обиженного, и затем чувствуем гнев по отношению к насильнику, который заставил жертву страдать. Оба варианта сопереживания — и печаль, и гнев — увеличивают шансы жертвы получить помощь. Цель этой помощи — уменьшить страдание жертвы или освободить ее, напав на правонарушителя. В каждом из этих вариантов первый шаг в оценке сопряжен с особенностями действий, их причин и последствий. Когда люди испытывают какие-либо чувства и стремятся их выразить, они делают это посредством действий, обнаруживая сопутствующие изменения лица, тела и голоса. Эти изменения во внешнем виде приблизительно отражают то, что происходит во внутреннем состоянии человека, как в сфере сознания, так и/или на бессознательном уровне. На ранних этапах развития, как считает Эйзенберг и другие исследователи, наблюдение за действиями другого может вызвать у младенца реакцию копирования того же самого действия. Эмпатия, таким образом, это совпадение эмоций того, кто их выражает, и того, кто их наблюдает. Эмпатия отличается от симпатии, при которой наблюдатель замечает действие или переживание кого-то другого, но при этом не испытывает тех же самых чувств и не повторяет того же действия. Эмпатия также отличается от особого состояния, когда человек переживает чужую беду как свою собственную. Это состояние, которое может возникать при виде чужого горя, его правильнее охарактеризовать как ощущения бедствия, но не как согласованный эмоциональный ответ. Различить эти три варианта сострадания — эмпатию, симпатию и переживание чужого горя как своего — можно по тому, как наблюдатель отвечает на переживания страдающего человека.

Говоря об особенностях эмпатии младенцев, мы должны отметить: чтобы эта форма сочувствия возникала в нужный момент, новорожденный должен иметь специфический механизм, который будет непроизвольно включаться при виде действия другого. Повторяя действие, новорожденный фактически повторяет эмоцию. Это утверждение требует, конечно, признать, что существует врожденная или быстро устанавливаемая в результате опыта связь между некоторыми действиями и некоторыми эмоциями. Например, когда младенец слышит крик другого ребенка, включаются пусковые механизмы копирования мышечных сокращений, которые обычно воспроизводят такой же звук, т. е. крик. Крик, в свою очередь, активирует эмоцию, связанную с жестом и звуком. Во внутреннем мире младенца-наблюдателя восприятие и действие сливаются воедино, настраивая «канал» для совместно переживаемых эмоций.

Если бы, повзрослев, мы сохраняли инфантильный тип эмпатии, то напоминали бы марионеток, послушно копирующих переживания всего своего окружения. Мы начинали бы плакать при виде любого плачущего человека. Мы шарахались бы от одной эмоции к другой, полностью управляемые переживаниями других людей и тем, что мы чувствуем за них. Такая перспектива помогает лучше понять недостаток идеи, соединяющей восприятие и действие. По-видимому, у взрослых есть механизм, который блокирует такую форму эмпатии или, при условии ее возникновения, тормозит ее поведенческое выражение. Этот гипотетический механизм должен включиться, чтобы приостановить действие. Возможно, должен измениться масштаб оценки происходящего, обесценивая значимость текущего состояния других и их потребности. Этот механизм должен отключить импульс, побуждающий к помощи.

Часть решения этой проблемы связана с размышлениями об эмпатии в свете нашего обсуждения моральных дилемм и конфликтов. Дилеммы, как я писал ранее, всегда представляют поле сражения между различными требованиями или обязательствами и, в классическом варианте, между обязательством по отношению к себе и к другим. Частично рефлексивный вызов эмпатии регулируется нашим самоощущением и личными интересами. Чтобы помогать, чувствуя сострадание к тем, кто нуждается, мы должны быть готовы к задержке вознаграждения. Мы должны отложить наши собственные экстренные потребности ради нужд другого.

По мере того как младенец развивается, самая ранняя форма сочувствия преобразуется в более сложное переживание. Параллельно с развивающимися представлениями о себе и о других у ребенка приблизительно двух лет появляется способность моделировать картину мира, в том числе воображая, что испытывают другие люди. Некоторые ученые описывают это изменение как переход от «чистого» сочувствия на основе восприятия к сочувствию на основе познания. Эмпатия ребенка больше не включается автоматически при виде кого-то, кто грустен или болен, потому что ребенок взял под контроль собственные действия и мысли. Ребенок постарше может вообразить ситуации, которые являются грустными, представить, каково это — быть человеком, испытывающим печаль, и затем обсуждать аргументы «за» и «против» помощи ему. Как писали Хоффман и Колберг, эта форма эмоционально окрашенной довольно хаотичной активности обеспечивает основание для развития в перспективе способности встать на позицию другого. Она нужна для того, чтобы научиться думать о том, на что это похоже — чувствовать то, что чувствует кто-то другой. Эта активность играет важную роль в развитии альтруистического поведения. Однако тем испытуемым, кто набирает высокий балл при тестировании эмпатии, эта активность может показаться скучной, они с большей вероятностью просто помогут тому, кто в этом нуждается[193].

Не означает ли все сказанное выше, что существо Юма — модель нравственного человека, созданная согласно теории Юма, благополучно здравствует и может быть основой развития нравственности? Нет, не означает.

Вспомните, что аналогичная модель Ролза не отрицает значения эмоций в моральном действии. Скорее ролзианские существа бросают вызов, допуская, что эмоции могут возникать дважды. Во-первых, эмоции могут возникать в начале создания морального решения, и, во-вторых, они могут следовать по пятам бессознательного суждения и определяться им. Вся работа над раскрытием сущности эмпатии, включая изучение ее неврологической основы, обнаруживает только то, что эмпатия влияет на альтруизм. Для обсуждения нашей проблемы существенно, однако, что есть различие между эмоциями, играющими роль в наших моральных суждениях, и эмоциями, влияющими на наше моральное поведение и наши фактические действия. Изучение эмпатии однозначно показывает, что наша способность учитывать чужую позицию влияет на наше поведение. Тем не менее возможно и другое направление анализа. Независимо от размышлений по поводу альтруистического акта наш моральный инстинкт определяет, что рассматриваемая дилемма требует, и может быть обязательно, альтруистического акта. Тогда наши эмоции исчезают, либо увеличивая вероятность того, что мы обязательно поможем, либо уменьшая ее. Еще не наступило время, чтобы окончательно решить этот спор. Я поднял здесь этот вопрос опять, чтобы удержать его в центре внимания, как и полемику между созданиями Юма и Ролза.

Гадость!

Если эмпатия — эмоция, которая с наибольшей вероятностью побуждает нас приближаться к другим, то отвращение — это эмоция, которая с такой же вероятностью заставляет нас бежать прочь. В отличие от всех других эмоций, отвращение имеет мощные пусковые механизмы, а также особые способности для обнаружения соответствующего объекта и мимической экспрессии. Отвращение рассматривается как самая мощная эмоция против греха, особенно по отношению к еде и сексу. Чтобы уловить основную идею, вообразите следующие сюжеты.

1. Использование умершего любимого домашнего животного в качестве пищи.

2. Сексуальное взаимодействие с родным младшим братом (или сестрой).

3. Потребление чьей-либо рвоты.

4. Сбор испражнений собаки голыми руками.

Я предполагаю, что эти четыре ситуации отвратительны для большинства, если не для всех читателей. Когда мы определяем нечто как отвратительное, отрицательная эмоция полностью управляет нашим поведением, пресекая любую, даже минимально возможную тенденцию действовать иначе. Это ограничение очень адаптивно. В отсутствие реакции отвращения мы могли бы легко убедиться, что удобно иметь секс с младшим братом или есть рвоту, а между тем эти действия имеют вредные последствия для нашего репродуктивного успеха и выживания соответственно. Люди без патологии могут испытывать отвращение в ответ на пищу, сексуальное поведение, уродство тела, сталкиваясь с болезнью и смертью. У нормальных людей, как правило, отвращение вызывают продукты жизнедеятельности организма, такие как испражнения, рвота и моча. Люди с некоторыми патологиями типа болезни Хантингтона испытывают недостаток типичной реакции отвращения. Им трудно опознать эту эмоцию у других, и, как правило, они с трудом классифицируют объекты, если стоит задача выделить среди них отвратительные как таковые[194].

Хотя существуют кросскультурные и возрастные различия в условиях, выявляющих отвращение, выражение лица при этой эмоции — типично. Оно включает сморщивание носа, широкое открывание рта и сокращение верхней губы. Такое выражение яйца легко распознается и свойственно только человеку. В совокупности эти наблюдения указывают, что отвращение имеет мощную природную основу. В результате эта эмоция может оказаться уникальной для человека как биологического вида, с одной стороны, и уникальной среди эмоций, которые испытывает человек, — с другой. Дарвин определил отвращение как «протест в первую очередь против вкуса, как фактически воспринимаемого, так и ярко воображаемого; и во вторую — против всего того, что вызывает подобное чувство через обоняние, осязание и даже зрение»[195].

Более чем сто лет спустя психолог Пол Розин[196] уточнил интуитивное определение Дарвина, предположив, что есть различные виды отвращения. Он выделил основное отвращение, которое сосредоточено на приеме пищи и опасности ее загрязнения: «Отвращение как перспектива попадания в рот отвергаемого объекта. Отвергаемые объекты — загрязнители, т. е. если они даже ненадолго входят в контакт с потребляемой пищей, они имеют тенденцию делать эту пищу неприемлемой». Особенно интересным взгляд Розина делает тот факт, что многое из того, что вызывает отвращение, не только отрицательно влияет на состояние нашей пищеварительной системы, но и нравственно отвратительно. Таким образом, как только мы оставляем проблему основного отвращения, мы вступаем в сферу действия концепции эмоций, которая оперирует их символическим значением. Эта концепция применима к объектам, людям или поведению, которые являются аморальными. С этих позиций рассмотрим особенности поведения отдельных людей. Люди, потребляющие некоторые «вещи» или нарушающие специфические социальные нормы, в определенном смысле отвратительны.

Вегетарианцы, которые не едят мясо по моральным основаниям, включая негуманные условия содержания животных на фермах, часто находят мясо отвратительным. Они смотрят свысока на тех, кто его ест, рассматривая их как безнравственных плотоядных варваров. Вегетарианцы, которые не едят мясо по причинам, связанным со здоровьем, не обнаруживают таких эмоциональных реакций и не навешивают моральных ярлыков на тех, кто наслаждается бифштексами на кости или цыплячьими грудками. Хотя, очевидно, что отвращение и нравственность тесно взаимосвязаны, неясно, что играет роль первоисточника. По сути, это еще один вариант известной проблемы «яйца и курицы», в отношении которых невозможно установить, что было раньше. И в нашем случае то же самое. Склонные к морализации вегетарианцы сначала испытывают отвращение при виде мяса и затем развивают морализирующую позицию по поводу мертвой красной плоти, лежащей на их тарелке? Или они сначала формируют моральное обоснование против потребления пищевого мяса и затем развивают чувство отвращения, воображая, сколько страданий имеет место на скотобойне? Отвращение — это причина или следствие? Отвращение первично или вторично?

Антрополог Дэниел Фесслер предложил простой способ ответить на этот вопрос. Проанализируйте наблюдение, суть которого в следующем: разные люди испытывают разное (слабое или сильное) чувство отвращения к разным объектам и особенностям поведения. Однако замечено, если человек бурно реагирует на одну категорию объектов, он так же бурно будет реагировать и на другие. Если вы думаете, что рвота чрезвычайно отвратительна, велика вероятность, что вы будете так же характеризовать фекалии и испытывать те же чувства отвращения при виде человека, который грызет ногти, или при виде открытой раны на лице. Если одна вещь с высокой вероятностью вызывает у человека интенсивное чувство отвращения, то и другие вещи могут также провоцировать отвращение.

Если отвращение — причина, тогда морализирующие вегетарианцы должны быть более чувствительными по отношению и к другим отвратительным вещам, если их сравнивать с вегетарианцами по здоровью или невегетарианцами. Напротив, если отвращение — следствие, то морализирующие вегетарианцы будут столь же чувствительны или, напротив, нечувствительны как вегетарианцы по здоровью и невегетарианцы. Фесслер не нашел никакой связи между чувствительностью к отвращению и причинами, по которым люди употребляют мясо в пищу или воздерживаются от этого. По-видимому, морализирующие вегетарианцы сначала занимают позицию неприятия мяса, а затем развивают у себя глубокое чувство отвращения к мясу и к употребляющим мясо. Отвращение в этом конкретном случае, по крайней мере, является вторичным, представляя следствие определенной моральной позиции[197].

Итак, рассуждение предшествует возникновению эмоции. Это значит, что создание Ролза управляет ответом юманианца. Отвращение имеет две другие особенности, которые делают его чрезвычайно эффективной социальной эмоцией. Оно обладает некоторой устойчивостью по отношению к осознанному восприятию, и оно заразительно, подобно зевоте и смеху, захватывая умонастроения других людей с поразительной скоростью. Чтобы увидеть, как это действует, ответьте на следующие вопросы.

Стали бы вы пить яблочный сок из совершенно новой больничной утки?

ДА □ НЕТ □

Стали бы вы есть шоколадную конфету, которая напоминает фекалии собаки?

ДА □ НЕТ □

Если бы вы, открыв коробку конфет, увидели, что кто-то уже надкусил каждую конфету, согласились бы вы съесть хотя бы одну?

ДА □ НЕТ □

Если бы мама украсила вашу любимую пищу стерилизованными мертвыми тараканами, согласились бы вы съесть это блюдо?

ДА □ НЕТ □

Большинство людей отвечает «нет» на эти вопросы. Если некоторые и отвечают «да», то делают это после заметной паузы. Если подумать, в этих ответах есть нечто странное. Нет ничего антисанитарного в яблочном соке, налитом в совершенно новую стерильную утку. И форма шоколадной конфеты не играет никакой роли в ее вкусовых качествах. Но наши сенсорные системы не знают этого. Изгиб утки для мочеиспускания и форма, похожая на фекалии, встречаются довольно часто. Наша психика тонко настроена, чтобы обнаруживать в окружающей среде признаки, которые причинно и последовательно связаны с болезнью.

Обнаруженный, сигнал поступает к системам мозга, которые отвечают за возникновение чувства отвращения. Если неприятный стимул был хотя бы однажды зафиксирован, система действия усваивает его, в дальнейшем организуя уклончивый ответ. Каскад процессов является настолько быстрым, автоматическим и мощным, что наш сознательный, хладнокровный, рациональный разум оказывается неспособным отвергать происходящее. Подобно зрительным иллюзиям, когда наши сенсорные системы обнаруживают нечто отвратительное, мы избегаем этого, даже если осознаем, что это иррационально и абсурдно. Отвращение организует последовательность действий, которая ведет к тактическому уклонению от неприятного объекта.

Вторая особенность отвращения — его способность распространяться подобно вирусу, «загрязняя» все, что встречается на его пути. Что бы вы почувствовали, если бы вам предложили поносить свитер Гитлера? Большинство студентов Розина в университете штата Пенсильвания оценили это предложение как отвратительную идею. Люди, которые так отвечают, думают, что Гитлер был аморальной личностью и что ношение его свитера могло бы передать некоторые из самых ужасающих его качеств.

Отвращение «берет приз» как самая безответственная эмоция — чувство, которое ведет к чрезвычайным внутрии межгрупповым разногласиям. Уловка отвращения проста: объявите тех, кого вы не любите, паразитами или вредителями. После этого легко думать о них как об отвратительных личностях, заслуживающих презрения и уничтожения. Все ужасающие случаи человеческого злоупотребления влекут за собой этот вид преступлений: от Аушвица до Абу-Грейба[198].

Хотя основное отвращение связано с отторжением пищи, его контекстное применение видоизменилось. Это понятие широко используется при анализе других проблем, в частности сексуального поведения. Вплоть до начала 1970-х годов в библии клинициста — Диагностическом и статистическом руководстве по психическим расстройствам (DSM)-III — гомосексуализм описывался как аномальное поведение. Наряду с этой классификацией, существовало убеждение, поддерживаемое многими культурами, что гомосексуалисты отвратительны. Разговоры о педофилии и инцесте вызывают почти такие же неприятные, до колик в животе, эмоции, сопровождаемые моральным негодованием. Сохранение инцеста представляет особый интерес, учитывая наличие универсального запрета на него — табу[199].

Антрополог Эдвард Вестермарк[200] утверждал, что «есть врожденное отвращение к половым сношениям между людьми, живущими рядом друг с другом с ранней юности, и что, поскольку такие люди в большинстве случаев связаны родственными узами, эти чувства обнаруживаются в основном как ужас перед половым общением близких родственников». Интуицию Вестермарка поддерживают многочисленные исследования израильских детей, воспитываемых в кибуцах, особенности заранее планируемых тайваньских браков и даже убеждения студентов американских колледжей[201].

Среди детей, воспитанных в кибуце, браки и половые сношения между братьями и сестрами чрезвычайно редки. Более того, существует лишь незначительный сексуальный интерес среди не связанных родственными узами детей, воспитываемых вместе, несмотря на то что сексуальные отношения явно не запрещены. В Тайване, когда девочка ребенком попадает в дом своего будущего супруга и дети воспитываются вместе, их браки впоследствии часто терпят неудачу, в основном из-за внебрачных связей. Среди американских студентов колледжа чувства отвращения к кровосмесительным отношениям более сильны среди студентов, имеющих братьев и сестер противоположного пола, которые проводили большую часть детства в своем домашнем кругу, чем у тех студентов, которые проводили много времени вне семьи. Таким образом, взаимное отталкивание, порождаемое слишком близкими отношениями, казалось бы, предполагает, что открытые, ясно сформулированные в культурах запреты, или табу, являются ненужными. Предотвращение кровосмешения вытекает из нашей биологии и биологии других животных. Механизм избегания межродственного скрещивания служит предотвращению вредных последствий такого скрещивания. Антрополог Джеймс Фрэзер[202], который работал приблизительно в то же самое время, что и Вестермарк, сформулировал точно: «...закон запрещает мужчинам делать только то, к чему склоняют их инстинкты; было бы лишнее для закона запрещать и наказывать за то, что сама природа запрещает и за что наказывает». Именно такую роль выполняет закон применительно к бракам между двоюродными братом и сестрой, т. е. в ситуации, в которой реакция отталкивания относительно слаба.

С глаз моих долой

Сюжет фильма Стивена Спилберга «Особое мнение» базируется на следующей предпосылке: можно не допустить тяжкого преступления, если установить намерения преступника до его проступка, буквально всматриваясь в будущее. В фильме прорицатели будущего — трое мутантов, которые могут ощущать зарождающиеся акты насилия прежде, чем у преступника появляется осознанное намерение. Когда они обнаруживают такие намерения, их тела физически реагируют на них. На экране появляются образы, и небольшой красный шар с именем преступника приводит в готовность подразделение предотвращения планируемого преступления. Используя базу данных образов, которую создали мутанты, это подразделение определяет местонахождение индивидуума и арестовывает его за агрессивное намерение.

Как и вся научная фантастика, сюжет фильма «Особое мнение» не является только вымыслом, и, подобно любой хорошей научной фантастике, фильм поднимает интересные этические вопросы. С определенной точки зрения, мы с вами похожи на этих мутантов. Хотя мы не можем видеть будущее, но часто делаем заключения о намерениях других прежде, чем те начнут действовать. Наши догадки о других — чему они верят и чего желают — часто являются правильными. Мы — «читатели» чужих мыслей, способные сформировать представления о мыслях человека, даже если мы с ним никогда не разговаривали и не наблюдали за тем, как он общается с другими. Мы видим кого-то в армейском френче, стрижка «ежиком» — и немедленно формируем некоторые представления об интересах этого человека, его целях и амбициях. Эти представления отличаются от представлений, возникающих у нас при виде людей, которых по особенностям их одежды и прически мы называем «хиппи» или «яппи».

Мы имеем внушительные неосознаваемые теории по поводу того, что думают другие люди. Хотя это не сформулированные теории, изложенные в личных записках или в периодических научных изданиях, но они, эти неформальные теории, часто включающие неосознаваемые верования и убеждения, позволяют нам эффективно прокладывать свой путь в социуме, получая выигрыш от одних желаний и сопротивляясь другим, потому что те могут причинить вред. Из сокровенных глубин нашей собственной психики мы моделируем мир других, вторгаясь в их интимные тайны.

Мы всегда будем сталкиваться с этической проблемой, которую представляет рассказанная выше история. Человек, замышляющий убийство другого человека, может рассказать об этом своим друзьям, может спланировать каждый свой шаг, выбрать оружие, даже представить мертвое тело и прибытие полиции, а затем вдруг остановиться — или его остановят — перед заключительным актом. Юрист Кларенс Дарроу однажды указал, что «нет такого преступления, как преступление мысли; есть только преступления действия». Мы обладаем доброй волей, способностью понимать, что хотим мы и чего хотят другие, и затем с учетом всего этого выбирать, как надлежит действовать[203].

В это заявление верят, по крайней мере, некоторые из нас. Те, кто не верит, вовсе не упрямые, тупые или необразованные. Эти индивидуумы — маленькие дети и взрослые с некоторыми формами повреждения мозга, которые испытывают трудности в понимании мотивов поведения других людей. Такие больные не в состоянии представить себе, что есть скрытые мысли и желания окружающих, которые определяют их открытые действия. Чтобы лучше понять, как наша способность отражать мысли и желания Других людей по мере своего развития взаимодействует с другой развивающейся способностью — выносить моральные вердикты по поводу того, что правильно, а что нет, давайте обратимся к сцене: герои пьесы — марионетки Панч и Джуди[204]

В шутливом, но глубоком эссе философ Дэниел Деннет просит, чтобы читатель вообразил классическое представление этих исторических марионеток. В очередной раз обругав Панча, Джуди хочет уйти, но случайно спотыкается и падает в коробку. Панч, видя возможность прекратить их оскорбительные отношения, собирается убрать Джуди со сцены, что неизбежно приведет не только к концу ее карьеры, но и лишит жизни. Замышляя свое убийственное действие, он уходит, чтобы найти какую-нибудь веревку. В тот момент, когда он поворачивается спиной, Джуди выбирается из коробки и неслышно, крадучись, уходит. Панч возвращается, завязывает коробку, выпихивает ее со сцены и радуется совершенному убийству.

В зависимости от вашей способности читать мысли или моделировать то, что происходит в головах Панча и Джуди, возможны две интерпретации этих событий. Панч верит, что Джуди в коробке. Когда он выталкивает коробку со сцены, он убежден, что убил ее, но он заблуждается. Если дети обращают внимание только на последствия, а такая позиция, с точки зрения Пиаже и Колберга, характерна для детей приблизительно до девяти лет, тогда они скажут: Панч не сделал ничего плохого, ведь Джуди в прекрасном состоянии. Если дети обращают внимание на планы и намерения, тогда они отметят, что Панч действительно сделал что-то не так. Его план потерпел неудачу, но это — не то, на что он рассчитывал, не то, во что он верил. Если включить детей различных возрастов в состав жюри, решающего эту проблему, как бы они стали голосовать? Чтобы ответить на этот вопрос, позвольте мне кратко описать возрастные изменения психического развития ребенка[205].

В конце первого года жизни младенцы способны судить о результатах действия, основываясь на исходном разделении одушевленных и неодушевленных объектов, и делать выводы об особенностях активности и ее целях, различая причинно обусловленное и случайное поведение движущихся объектов. В возрасте четырнадцати месяцев дети способны демонстрировать почти «хореографический» рисунок движений глаз, который отличается особой согласованностью с поведением других людей. Когда ребенок видит, что кто-то смотрит в определенном направлении, он смотрит туда же, кооперируясь с этим другим в акте объединенного внимания. Совмещение взглядов младенца и взрослого не только общий для них двоих момент восприятия, но также и узнавания, и чувствования, и, наконец, слияния мыслей. Эта способность позволяет детям оценивать знания других относительно их собственного знания и одновременно обеспечивать «платформу» для понимания соответствующих жестов, в частности указывания пальцем и произнесения слов. Например, когда дети этого возраста при виде нового объекта или незнакомца чувствуют себя неуверенно, они попеременно переводят взгляд с опекающего их взрослого на новый объект или незнакомого человека.

Всматриваясь в глаза опекуна и оценивая их выражение, ребенок получает необходимую информацию о мыслях взрослого. Эта информация обеспечивает мысленную связь между тем, что взрослый мог бы предпринять в ответ на то, что собирается сделать малыш. Объединенное внимание, однако, не является условием, необходимым для развития способности догадываться о том, что знают другие люди, и понимать значения слов. Слепые дети способны сформировать обе эти способности[206].

Потеря зрения или слуха почти невообразима для большинства из нас, но ее можно рассматривать как трагический естественный эксперимент. Данные, полученные с участием детей, лишенных зрения, позволяют установить, почему не следует считать, что конкретная сенсорная система существенна для того, чтобы понимать мысли, чувства и настроения других людей.

Через несколько месяцев после того, как у здоровых детей развивается способность объединять свое внимание с вниманием взрослого, в их поведении появляется другое новшество — игра, которая строится на удивительных особенностях воображения ребенка[207].

Игра, опирающаяся на воображение, обеспечивает уникальную возможность исследовать способность ребенка к выдумыванию альтернативной реальности. Когда ребенок начинает фантазировать, он делает первые шаги по пути психического моделирования, построения альтернативных миров. Его активность в этом направлении немного напоминает научную фантастику. Воображение обеспечивает существенный вклад в развитие моральной способности, несмотря на то что не является специфическим компонентом сферы морали. Чтобы участвовать в решении любой моральной дилеммы, необходимо уметь представлять себе две ситуации. В первой ситуации было предпринято действие, и надо представить, какие последствия оно имеет. Во второй ситуации, где никакого действия не было, надо оценить, какие последствия имеет бездействие. В результате перемены мест, которая позволяет ощутить контраст, дети могут сделать выводы, что является предпочтительным, а что допустимым, обязательным или запрещенным.

Играя, дети активно включают воображение. Они с готовностью будут болтать по игрушечному телефону с кем-нибудь из членов семьи, будут использовать ложку, чтобы кормить куклу, придумывать воображаемых друзей, причем без странных последствий, как у Джимми Стюарта и его друга кролика Харви [208]. Наконец, самое важное, что дети способны узнавать, когда кто-то притворяется или объединяется с ними для участия в игре. Комбинация произвольного внимания и воображения создает основу для следующего критического шага. Этот шаг связан с появлением способности делать надлежащие выводы о желаниях, мыслях и намерениях другого человека. У ребенка от двух до пяти лет эти способности значительно возрастают. Дети понимают, что мысли и убеждения могут вызывать эмоции (она верит, что пауки страшны, и именно поэтому их боится). Дети уже понимают, что можно видеть вещи такими, какими они действительно являются, или такими, какими они кажутся (молоко в действительности белое, но кажется красным, когда смотришь на него через кусочек красного стекла). Они знают, что действия могут быть преднамеренными или случайными (ребенок нарочно бросил кусок пирога кому-то в лицо или, напротив, на бегу подпрыгивая, случайно ударил кого-то куском пирога по лицу)[209].

Они понимают, что суть обмана в том, чтобы заставить кого-то верить в то, что ложно («У меня нет больше печенья в корзинке»). С началом пятого года жизни способности ребенка понимать мысли и чувства других переходят на еще более высокий уровень. Детям становятся доступны сложные цепочки взаимопонимания, которые включают нескольких участников. Например: «Гордон знает, что Дебора доверяет своим друзьям Марку и Лилан» и «Нэнси верит, что Джон считает, что хорошие документальные фильмы должны быть образовательными, даже если руководство телевизионной сети так не считает». Особый признак этого возраста состоит в том, что дети могут делать различие между своим знанием о реальном положении дел, в котором они уверены, и ошибочными представлениями других людей. Покажите ребенку пакетик леденцов и спросите у него, что внутри. Он ответит: «Леденцы». Откройте пакет и покажите, что конфеты заменили карандашами. Теперь спросите у ребенка, что скажет его мама, которая ждет на улице, о содержимом пакета. Пятилетние дети говорят: «Конфеты», показывая свое понимание факта существования заблуждения. Трехлетние дети, напротив, говорят: «Карандаши», будучи не в состоянии ухватить различие между их собственными текущими представлениями и более ранними представлениями, которые у них были перед тем, как экспериментатор показал им карандаши, и верой в то, что есть кто-то, кто не был посвящен в это изменение. Способность понимать мысли и чувства других людей развиваются еще некоторое время на пятом году жизни детей.

Очерченная выше траектория психического развития ребенка не так проста, как это может показаться. Столь же непростой и не до конца ясной остается ее связь с развитием способности к моральным суждениям. Позвольте мне ввести несколько усложняющих аспектов и объяснить, почему они имеют значение. Затем я постараюсь связать нашу способность проникать в мысли других с системой, которая выносит суждения о добре и зле[210].

Параллельно с формированием концептуальных систем, которые дети используют, чтобы судить о мыслях, желаниях и намерениях других людей, развиваются также и некоторые другие способности, имеющие решающее значение для объединения социальных понятий с моральным действием. Возможно, наиболее важным (благодаря роли в развитии нравственно релевантного поведения) является формирование способности ребенка затормаживать одни свои действия и давать свободу другим. Рассмотрим еще раз способность ребенка определять наличие заблуждения. Наряду с описанным выше экспериментом, использующим пакетик леденцов в качестве классического испытания особенностей умственного развития ребенка, возрастные психологи разработали задачу, которую назвали нежно и просто: задача «Салли — Энн». Она названа так по имени двух кукол, которые появились в исходных экспериментах[211].

Хотя существуют многочисленные варианты этой задачи, цель каждого из них — установить, почему дети преуспевают или терпят неудачу в конкретной ситуации. Основной сюжет выглядит следующим образом. Ребенок наблюдает, как Салли и Энн играют с мячом. Затем Салли кладет мяч в корзину и выходит из комнаты. В отсутствие Салли Энн достает мяч из корзины и кладет его в коробку. Затем Салли возвращается в комнату. Экспериментатор спрашивает ребенка: «Где Салли будет искать мяч?» Классический результат, сходный с результатами теста с леденцами, состоит в том, что трехлетние дети указывают на коробку и называют ее. А дети от четырех до пяти лет показывают и называют корзину. Старшие дети понимают, что Салли заблуждается. Она должна думать, что ее мяч находится в корзине, потому что это то место, где она его оставила, и она не видела, что Энн переложила мяч в коробку. Так как она не видела, что Энн переложила мяч, она не может знать или думать, что он находится в коробке. Не имея определяющего визуального опыта — наблюдения за тем, как Энн перекладывает мяч, — Салли испытывает недостаток в соответствующем умственном настрое: знании или предположении.

Психика детей в возрасте от трех до пяти лет переживает концептуальную революцию, которая похожа на революцию в науке, когда одна теоретическая парадигма сменяется другой[212].

Сталкиваясь с тем фактом, что Салли ищет мяч в корзине, а не в коробке, трехлетние дети получают доказательство, противоречащее их версии. Они предсказывают, что Салли будет смотреть в коробке. Их предсказание оказывается неправильным. В течение одного года концептуальная система детей существенно перестраивается, поскольку они усваивают одно из определяющих свойств человеческого разума. Иногда мы верим тому, чему не верят другие. Иногда другие доверяют тому, что, по нашему убеждению, является ложным.

В начале этой главы я упоминал, что, возможно, существует расхождение между тем, что ребенок знает, если судить по показателям его визуальной активности (перемещении и остановках взгляда), и тем, что ребенок обнаруживает в своей двигательной активности, когда старается дотянуться до объекта. В эпизоде «Салли — Энн» экспериментатор просит, чтобы ребенок указал или сказал, где Салли будет искать мяч. Он просит ребенка выполнить открытые действия, которые требуют очевидного знания. Возникает, однако, вопрос, куда ребенок направит свой взгляд прежде, чем выразит свое мнение в словах или в действиях? Чтобы ответить на этот вопрос, исследователи познавательного развития Венди Клементс и Джозеф Пернер провели тест «Салли — Энн» с трехи четырехлетними детьми. В дополнение к обычной процедуре, при которой ребенка просят указать и назвать место, где Салли будет искать мяч, они также отслеживали перемещение взгляда ребенка. Трехлетние дети обращали свой взгляд к корзине, затем указывали на коробку и называли коробку; четырехлетние дети, как и ожидалось, смотрели и указывали на корзину и называли корзину. Создается впечатление, что трехлетние дети обладают тем же знанием, что и другие — более старшие, но они не могут осознанно пользоваться этой информацией[213].

Что закрывает ребенку доступ к этому знанию? Ответ на данный вопрос очень важен, поскольку обеспечивает понимание связи между моральными нормами и представлениями о внутреннем мире другого человека. Подобно Одиссею, повстречавшемуся с сиренами, ребенок, как только понимает свою силу и слабость, может использовать это знание, чтобы преодолеть искушение или, по крайней мере, признать, когда он оказывается наиболее уязвимым.

Если мы используем указательные жесты или соответствующие им слова, то обычно для того, чтобы показать или назвать место, где что-то лежит. Однако, чтобы продемонстрировать понимание заблуждений Салли в кукольном представлении, ребенок должен указать на корзину, где нет мяча. Чтобы добиться успеха, он должен затормозить естественную, обычную установку указывать туда, где что-то имеется (в данном случае коробка). Вместо этого он вынужден указывать туда, где ничего нет. Однако, если экспериментатор, работая с трехлетними испытуемыми с помощью классического теста «Салли — Энн», просит, чтобы они просто наклеили полоску бумаги на соответствующий контейнер (коробку или корзину), дети преуспевают, помещая этикетку на коробку. В отличие от жеста, указывающего на предмет, наклеивание этикетки — непривычный для ребенка вариант действия. Мы можем наклеить этикетки везде, где хотим. Этот необыкновенно простой и умный эксперимент показывает, что маленькие дети могут понять факт заблуждения, но специфические особенности задачи не позволяют им проявить свои способности. Они также могут обнаруживать определенный уровень компетентности с опорой на неосознаваемые представления, даже если некоторые аспекты их деятельности или поведения скрывают эти представления.

На четвертом году жизни в способности ребенка понимать мысли и чувства других людей происходят изменения, которые можно рассматривать как достижения. Ограничивающие его способности тормозные влияния исчезают, и ребенок не только понимает, что представления могут быть верными или ложными, но может действовать с опорой на эти знания в широком диапазоне контекстов.

Теперь у нас есть все необходимое, чтобы вернуться к обсуждению проблем этики. Когда мы обвиняем человека за проступок или хвалим его за помощь, мы явно или неявно признаем, что человек действовал преднамеренно и с надлежащими побуждениями. Если я даю вам пощечину и вы плачете, ваше суждение об этом действии и его последствиях зависит от того, что вы думаете о причинах моего действия. Если я намеревался ударить вас и заставить плакать, то мое действие нравственно предосудительно. Если же я намеревался ударить вас, чтобы спасти от падения со скалы, то мой поступок нравствен и достоин похвалы, поскольку я спас вас от большей неприятности. Если же я намеревался дотронуться до стакана, но промахнулся и случайно ударил вас по лицу, я неуклюж, но мое действие не должно вызвать морального осуждения. Вы можете осудить меня за поступок, но что сделано, то сделано. Предположим, я намеревался взять стакан с полки, рядом с которой вы стояли, и случайно ударил вас по лицу. Я знал, что пол в этом месте скользкий, но мой удар был случаен, опрометчив или небрежен, смотря по обстоятельствам. В этом случае я должен был учесть вероятность того, что могу вас толкнуть, поэтому я мог заранее попросить вас подвинуться и только затем взять стакан. Мое действие должно получить моральную оценку. Вы должны признать меня ответственным за происшедшее и осудить мои действия.

Когда детям становятся доступны эти сложные психологические механизмы оценки намерений? Согласно Пиаже и Колберту, дети не имеют моральных суждений до тех пор, пока им не исполнится приблизительно девять или десять лет. Младшие дети просто смотрят на последствия поступка и оценивают происходящее с этой точки зрения. Если последствия поступка плохие (например, человек беспричинно ударил кого-то), то плох и человек. Если поступок хороший (например, человек помогает кому-то), то и человек хороший. Конечно, этот обусловленный возрастными особенностями диагноз ошибочен.

Исследования, начатые в 1980-х годах, показали, что четырехи пятилетние дети порождают разные моральные суждения, когда человек выполняет одни и те же действия, с одинаковыми последствиями, но с различными побуждениями. Причем имеются некоторые доказательства того, что дети склонны оценивать действие хуже, чем бездействие.

Дети проводят эти различия, даже если сами действия полностью нейтральны и не имеют никакой эмоциональной окраски или морального значения. Например, Билл включает поливальную машину, чтобы помочь матери полить цветы, в то время как Боб включает поливальную машину, чтобы размыть песчаный замок, сделанный его младшим братом. Или Джейн увеличивает температуру в духовке, чтобы помочь матери побыстрее испечь печенье, в то время как Джилл увеличивает температуру, чтобы печенье сестры подгорело. Или Джой во время дождя выносит на улицу единственное нарядное платье своей сестры, чтобы оно промокло, в то время как Джимми оставляет любимое платье своей сестры во дворе под дождем. Когда дети обсуждают эти события, они говорят, что Боб и Джилл плохие и должны быть наказаны. Они выносят эти оценки, несмотря на то что рассказчик никогда не объясняет, к какому результату привели действия участников ситуаций. Они также заключают, что Джой хуже, чем Джимми, показывая, что бездействие они оценивают более снисходительно, чем действие, даже когда последствия те же самые. Согласно нашей теории моральных инстинктов, они формулируют эти суждения на основе конкретных особенностей рассматриваемых событий (причины, действия, последствия) и делают так постоянно и независимо от конкретного содержания таких событий. Они достигают этого уровня компетентности, несмотря на то что их объяснения являются в значительной степени несвязными или, в лучшем случае, недостаточными, чтобы рассказать об отличиях своих оценок. Тот факт, что дети этого возраста делают подобные заключения в широком диапазоне ситуаций и применительно к действиям, которые сами по себе не имеют моральной ценности, предполагает, что они опираются на общие принципы в противовес правилам, существующим для определенных действий. Особый интерес представляет то обстоятельство, что появление этой компетентности почти совпадает с появлением хорошо развитой модели психического. По мере приближения к пятому дню рождения дети обретают способности оценивать не только мысли, желания и намерения других, но и то, что эти психические особенности играют роль в суждениях о том, хорош или плох тот или иной человек.

Это живое!

В чем заключаются различия между следующими событиями и их участниками: [214]

Не задумываясь слишком глубоко, можно ответить. Ситуации 1 и 2 не несут никакой моральной нагрузки, ситуация 4 такую нагрузку имеет, и ситуация 3 могла бы иметь. Почему? Ситуации 1 и 2 — несчастные случаи без психологических причин. Собака сдвинула камень, и это заставило его покатиться, но при данном описании собака, конечно, не имела цели убивать человека. Акт бросания камня шимпанзе осуществлялся намеренно, с определенной целью. Хотя шимпанзе весьма неловки при броске, посетители зоопарка, возможно, подвергались их нападениям, когда те бросали собственные фекалии на стеклянное окно, отделяющее обезьяну от человека. Шимпанзе и люди — субъекты, которые могут иметь намерения. Оба — и шимпанзе, и женщина — имели намерение бросить камень, но, возможно, у них не было намерения ни ударить, ни убить человека[215].

Бросок камня — действие, которое выполнялось преднамеренно и, возможно, для вступления в контакт с кем-то или чемто. Но из описания мы не знаем, намеревался ли шимпанзе или женщина наладить таким способом общение или его цель — убить человека. Все четыре случая имеют одинаково отрицательные последствия. Однако есть возможность провести различия между ними, опираясь на моральные основания. Это различия между намеренными и случайными действиями, мотивами, лежащими в основе намеренных действий, а также особенностями связи между предвидимыми и преднамеренными последствиями. Важную роль при этом играют характеристики действующего лица и его цели.

Ситуацию 4 характеризует относительно недвусмысленный моральный статус. Мы полагаем, что взрослые женщины, как и мужчины, несут ответственность перед другими людьми. Спорным при этом является вопрос о том, следует ли воспринимать детей как нравственно ответственных субъектов? Есть точка зрения, согласно которой дети квалифицируются как моральные «объекты воздействия», как «организмы», которые заслуживают нашей моральной заботы, даже если они не имеют никакого представления о добре и зле и не несут никакой ответственности перед другими. Как указывал философ Питер Сингер, обсуждая проблемы благополучия животных, и подтвердил специалист в области когнитивных наук Пол Блум, позже включившийся в дискуссию о проблемах детского развития, человек все более и более расширяет круг возможных объектов своей моральной озабоченности. Об этом свидетельствует переход от «себя самого» как единственного объекта такой заботы к широкому диапазону других биологических видов. Интересно, как и когда мы приобретаем способность находить различия среди множества объектов в окружающем мире? Когда и как развивается наша готовность к ответственности перед другими, наши пристрастия быть благосклонными к тем, кто внутри группы, и отчуждению от всех прочих? Когда и как формируется наша способность судить некоторые действия как нравственно релевантные, потому что они касаются тех, кто наделен правами?

И движение, и пантомимические реакции тела доступны зрительному восприятию ребенка, и он использует зрительные возможности, чтобы сформировать категории для классификации своих наблюдений. Ранние исследования детского развития и некоторые работы по философии предполагали, что представления о способностях младенца к классификации опыта практически сложились. Надо найти подходящие объекты и характеристики, разработать измерительные процедуры для оценки подобия и затем сгруппировать те объекты, которые обнаруживают наибольшее сходство. Например, ребенок видит малиновок, кардиналов, синих соек и пересмешников и, основываясь на этом списке, заключает, что все птицы имеют маленькие клювы, относительно короткие хвосты, перья, тонкие веретенообразные ноги и на них несколько, подобных пальцу на ноге, образований. Затем этот набор совпадающих признаков позволяет сформировать прототип, или представление о птице как таковой. Возникает, однако, проблема с выбором признаков для оценки подобия и уверенностью в правильности этого выбора. В зависимости от того, как рассматривается релевантный набор признаков, любые два объекта можно классифицировать как похожие. Синяя сойка имеет сходство с молотком, потому что оба подвергаются действию сил гравитации, весят меньше тонны, не способны к выполнению дифференциальных вычислений и не имеют никакого чувства юмора.

Как указывает возрастной психолог Франк Кейл, эти ранние представления о путях продвижения ребенка от визуальной к концептуальной классификации были заблуждением. Поскольку младенцы используют признаки, чтобы обеспечить некоторые аспекты классификации, предполагалось, что этим все и ограничивается. Иными словами, это все, что они используют. Но в процесс категоризации включено нечто большее, чем набор поверхностных признаков объекта и понятие прототипа.

В раннем возрасте дети уже знают, что микробы и платяные вши могут легко распространяться, несмотря на то что их нельзя увидеть. Оценка этих невидимых объектов формирует основание для того, чтобы понять: в окружающем мире существуют разные объекты, и некоторые из них неприятны. Эти интуитивно воспринимаемые невидимые признаки можно использовать как критерий категоризации и разделения индивидуумов на приятных и неприятных. В конечном счете, можно распространить этот критерий и на более сложные понятия, такие как добродетельный и порочный.

Психологи часто именуют некоторые из этих невидимых объектов как «сущности». Чтобы оценить их роль в размышлениях ребенка о категориях, познакомьтесь с замечательным экспериментом Кейла. Его цель — выявить, как различные виды преобразований могут изменить таксономию, используемую ребенком.

Кейл рассказал маленьким детям о скунсе, которого сбил автомобиль. Зверька доставили в больницу. В результате осмотра доктора обнаружили, что меховая шкурка пострадавшего скунса сильно повреждена. Так как в запасе у них не было шкуры скунса, они решили удалить весь поврежденный мех и заменить его мехом енота. Операция прошла успешно, и пациент был отпущен назад, в лес. Когда Кейл спросил детей, какое животное было выпущено в лес, большинство детей сказали: «Скунс». Таким образом, признаки, использованные при классификации, определяются внутренними особенностями, а не поверхностными, наружными характеристиками, которые напоминают другой биологический вид.

Из этих исследований вытекает, что дети, в том числе и самые маленькие, обладают врожденным неосознаваемым знанием биологического мира, которое позволяет им делать выводы, опираясь на недоступные прямому наблюдению свойства объектов.

Родная среда ребенка формирует ранние интуитивные представления о биологии, и они будут различаться в зависимости от особенностей этой среды. Они могут быть связаны с относительно небольшим набором организмов, если дети рождены в городе, или со сложной сетью флоры и фауны, если дети рождены в джунглях Амазонки. Эта начальная система представлений имеет только скелетную структуру с относительно общими, не уточненными понятиями жизни и смерти, болезни, роста и родства. Она базируется больше на фактах, чем на теориях, которые могут дать более широкие обобщения и прогнозы: кто и как умирает, заболевает и воспроизводится. Например, в фильме Дианы Китон «Небеса» героиня обсуждает с ребенком вопрос о том, возможно ли соитие мужчины и женщины в загробной жизни. Ребенок задумывается, направляет свой взгляд ввысь и затем спрашивает: «Если есть любовь на небесах, рождаются ли там мертвые младенцы?» Точно так же, когда я и моя беременная жена (по происхождению она с Кавказа) были в Уганде, местный мальчик спросил меня, будет ли наш ребенок, учитывая мое длительное пребывание в его стране, рожден черным? Я уверен, что он не ставил под сомнение верность моей жены. Эти вопросы являются признаками теоретически слабой системы представлений.

Позиции исследователей по поводу того, когда именно окончательно складывается теоретически более сложная система представлений и что конкретно способствует ее развитию, довольно противоречивы. Нормально развивающиеся дети приобретают такую систему приблизительно с десяти лет. Дети с синдромом Вильямса, психическое развитие которых нарушено, овладевают только примитивной системой биологических представлений[216]. Они способны произвольно комбинировать факты, что позволяет им классифицировать животных и делать некоторые элементарные предсказания или обобщения о поведении этих животных. Однако в основе и их суждений есть своя небольшая теория. Когда их спрашивают об умирающих животных и о смерти, они, наиболее вероятно, скажут, что мертвое животное не двигается и выглядит так, как будто оно спит. Они не обращаются к более содержательным теоретическим понятиям, которые будут называть нормальные дети, включая прекращение дыхания, отсутствие биологических потребностей и социальных отношений. Развитие этой, более богатой, системы представлений — существенная часть «группы поддержки» для нашей моральной способности. Это утверждение справедливо при условии, что наши суждения о многих моральных дилеммах: эвтаназии, аборте, детоубийстве (ограничимся этими, чтобы не увеличивать перечень) — опираются на такие факторы, как значение смерти и важность некоторых потребностей выживания.

Параллельно с накоплением примитивных биологических знаний ребенок также приобретает систему, которая обеспечивает ему возможность для бесчисленных дискриминаций большого числа социальных параметров. Эта система играет решающую роль в формировании восприятия признаков внутригрупповой принадлежности. В течение первых нескольких дней жизни новорожденные узнают лицо, голос и запах своей матери, отличая ее от других женщин. Затем ребенок встречает других людей, включая близких и дальних родственников, мужчин и женщин, друзей и недругов, молодых и старых, имеющих высокий и низкий статус, принадлежащих к одной или к разным расам.

Для некоторых из этих категорий психологи и антропологи провели такие же исследования, какие описаны для животных, и получили сходные выводы. Например, раса — понятие специфически человеческое, в отличие от классификации, которая «действует» в биологии. Многие вопросы, касающиеся расовых различий, составляют часть нашей эволюционной психологии. Раса — это система, объединяющая ключевые признаки, которые позволяют идентифицировать людей как принадлежащих к одной совокупности. Изучая особенности восприятия детьми расовых различий, антрополог Лоренс Хиршфелд получил интересные результаты[217].

Если вы покажете маленькому ребенку фотографии двух вероятных отцов, негра и белого, и затем дадите фотографию темнокожего ребенка, одетого в такую же одежду, как белый мужчина на фотографии, спросив при этом, кто отец этого мальчика, дети укажут на негра. Дети понимают, что цвет кожи — надежный прогностический признак. Точно так же они осознают, что белый ребенок, воспитываемый темнокожими родителями, останется белым. Эти эксперименты, однако, не дают оснований считать, что детское представление о расе столь же насыщено, а во многих случаях и нравственно отягощено, как это имеет место у взрослых. Эксперименты показывают, что дети достаточно рано проявляют чувствительность к характеристикам расы и понимают, что некоторые из этих, не всегда доступных прямому наблюдению, признаков нельзя изменить.

Одна из особенностей мышления, связанного с распознаванием сущности явлений и некоторых более широких аспектов классификации, заключается в том, что мы с готовностью развиваем стереотипы и предубеждения[218].

Стереотипы представляют одну форму категоризации. Применение стереотипов приводит к распределению людей на социальные группы и служит основой для нравственно неприемлемого поведения. Предубеждения представляют собой установки, которые мы формируем по отношению к этим группам, независимо от того, будут ли эти установки действовать на сознательном или на подсознательном уровне. Используемые нами способы формирования стереотипов и предубеждений непосредственно влияют на то, как наша моральная способность взаимодействует с другими аспектами психики, придавая соответствующую специфику и нашим суждениям, и нашему поведению. Когда какие-то народы или социальные группы пытались доминировать над другими народами или социальными группами, они использовали стандартный подход. Суть его заключалась в том, что народ или социальная группа объявляется изгоем и его лишают возможности даже приблизиться к прототипу человеческого существа. Для нацистов евреи были паразитами, иными, чуждыми человеку. Подобные атрибуты со времен античности богатые приписывали бедным. В «Эмиле», одном из наиболее длинных эссе о природе человека и его развитии, Жан Жак Руссо риторически вопрошает: «Почему короли безжалостны к своим подданным? Потому что они никогда не считали их людьми». Хотя ни класс, ни раса не являются биологическими категориями, наша психика, условно говоря, снабжена, как ЭВМ, «аппаратными средствами и программным обеспечением», чтобы выбирать ключевые признаки, позволяющие идентифицировать «иных», или Vautre, как писал европейский философ Эммануель Левинас.

Хотя мы можем обсудить альтернативные способы классификации людей и мира в целом, но мы не в состоянии стереть ограничения, которые наша психика налагает на восприятие, а они включают разделение человечества на доминирующих и подчиняющихся, черных и белых.

В I части я обсуждал проблему классификации в контексте преступлений страсти и, в частности, вопрос о том, как поступает средний или типичный человек, оказавшись в подобных ситуациях. Ключевая юридическая проблема в этом случае состоит в том, чтобы определить, какой вариант защиты может быть использован, когда правонарушитель (любовник) пойман на месте преступления, т. е. во время интимного свидания.

Жюри присяжных вместе с судьей должны охарактеризовать такой вариант поведения юридически. С этой целью необходимо выяснить, насколько оно типично и как будут поступать другие люди, оказавшись в подобной ситуации. Таким образом, возникает необходимость определить понятие прототипа личности человека с некоторым набором типичных эмоциональных ответов. Подобные проблемы появились в юридических делах, рассматривавших вопросы непристойного поведения. При рассмотрении этих дел судебные органы исходили из представлений о среднем человеке и эмоциональных переживаниях, которые он или она могли бы испытывать при возникновении непристойных ситуаций. В Соединенных Штатах эта проблема берет начало от постановления судьи Уоррена Бергера, который утверждал, что непристойность должна быть определена на основании того, вызывают ли рассматриваемые предметы отвращение в «среднем человеке, с учетом современных общественных стандартов»[219].

Использование понятия «прототипичность» (prototypicality) сопряжено с определенной проблемой, смысл которой состоит в том, что, подобно любому другому обобщению, это понятие может уменьшить нашу способность воспринимать огромное разнообразие людей, подсознательно заставляя формулировать предвзятые суждения. Фактически, как указывал в ряде работ социальный психолог Мазарин Банаджи, нередко мы судим о моральных качествах человека без понимания глубины собственных предубеждений[220].

Миллионы людей утверждают, что они не расисты, не сексисты и не эйджисты[221]. Однако, если добровольным испытуемым в быстром темпе предъявлять одну за другой фотографии разных лиц и при этом просить их определить, хороший это человек или плохой, испытуемые обнаруживают сильные предубеждения против всех маргинальных личностей и групп. Те, кто подбирает кандидатов на высокие должности, также часто обнаруживают предубеждения против этих групп, даже если их представители имеют прекрасные характеристики, которые далеко превосходят таковые их конкурентов. Многие из этих неосознаваемых или скрытых установок возникают по ассоциации в результате многократного повторения и накопления опыта; другие имеют чисто вербальный характер, и им не хватает эмпирической поддержки. Трудно представить себе более элементарное действие: однозначно связать частоту встречаемости набора личностных черт с определенной группой людей и построить карикатурное изображение или стереотип этой группы. Наши умы развращены возможностью формировать категории, превратив противоречивое разнообразие мира в организованное множество классов и утратив чувствительность к ветру перемен. Будучи сформированы, эти категории оказываются тесно связанными с нашими эмоциями. Положительные чувства адресуются лицам своей группы, а негативные — всем посторонним. И поскольку эти предубеждения спрятаны в глубинах неосознаваемого психического, их весьма трудно преодолеть. Каким образом можно вмешаться в предубеждения, которые вообще не осознаются?

Хотя мы формируем неосознаваемые установки по отношению ко всем «чужим» и такое предубеждение ведет к карикатурному искажению их образа, этот процесс не является специфическим для моральной способности или ключевым в сфере морали. Более спорный вопрос состоит в том, имеют ли эти предубеждения последствия для наших моральных суждений или компетенции? Хотя скрытые установки действуют на бессознательном уровне, основополагающие принципы вполне доступны для наблюдения. Их может уловить любой человек, внимательно изучив образцы собственных суждений. И как только мы узнаем о таких предубеждениях, становится возможным их преодоление. Вспомним идею Ролза и ролзианское создание. Если его характеристика верна, то, в отличие от вышесказанного, мы не имеем доступа к принципам, которые лежат в основе наших моральных суждений.

Награда за терпение

В «Словаре дьявола» Амброуза Бирса терпение определено как «не очень сильное отчаяние, завуалированное под добродетель». Рекламодатели ориентируются на эту слабость человеческой натуры, забивая наши головы утверждением: «Не жди — действуй!» Конкурентоспособный менталитет трудоголика подталкивает нас любой ценой стремиться к результату и в случае необходимости даже идти на обман.

Мы зарегистрировались в многочисленных программах, чтобы с помощью кредитной карточки купить то, что мы хотим и когда хотим. Понимая удобство кредитной карточки, некоторые из нас все же отклоняют пластмассу и используют наличные деньги. Мы оплачиваем быстрое питание всякий раз, когда нам требуется перекусить. Однако некоторые из нас из принципа отказываются от большой порции жареного мяса и двойного чизбургера в коробке из Макдоналдса, предпочитая неспешно приготовить дома карри, поставить стакан вина и свечи. Моральные системы, в конечном счете, рассчитаны на предусмотрительных индивидуумов, которые могут отклонить, для себя и для других, искушение немедленного следования эгоистическим интересам.

Эссеист восемнадцатого столетия Уильям Хэзлитт был совершенно прав, утверждая следующее: «...воображение, посредством которого один я могу предвидеть будущие объекты или интересоваться ими, должно перенести меня из меня самого во внутренний мир других (людей), будучи тем же процессом, благодаря которому я заглядываю вперед, как будто это и мое будущее, и я им интересуюсь»[222].

Способность ждать, проявлять терпение и противостоять искушению — основная часть «команды поддержки», связанной с нашей моральной способностью. В течение почти сорока лет социальный психолог Уолтер Мишель проводил эксперименты с участием детей и взрослых, чтобы охарактеризовать психологические механизмы нашего терпения, особенно способность переносить задержку вознаграждения[223].

Его цель состояла в том, чтобы понять, как и почему способность ребенка ожидать отсроченное вознаграждение изменяется во времени и является ли способность ждать врожденной чертой индивидуальности, характеристикой темперамента, которая позволяет предсказывать интеллектуальную компетентность в дальнейшей жизни, так же как и уровень контроля в различных видах активности, включая азартные игры, еду, смену сексуальных партнеров и потребление алкоголя.

В работе Мишеля людей сравнивали с персонажами басни Эзопа. В ней выяснялось: кто из нас обесценивает будущее и является стрекозой, а кто, являясь муравьем, напротив, ценит свое будущее и спасает себя от вероятных трудностей за счет накопленных пищевых запасов. В классическом варианте изучения задержки вознаграждения экспериментатор усаживает ребенка за стол и объясняет, что тот может получить награду сейчас, немедленно, но эта награда будет маленькой. Или ребенок может получить значительно большую награду, но позже. Виды наград изменяются в зависимости от возраста ребенка: пастила или печенье для маленьких детей и деньги для подростков. Суть эксперимента в том, что экспериментатор кладет на стол награду и говорит: «Ты можешь взять эту награду прямо сейчас. Однако, если ты дождешься моего возвращения, получишь гораздо больше». Экспериментатор также предупреждает: если в течение некоторого времени ожидания ребенок захочет взять меньшую награду, он может позвонить, чтобы вернуть экспериментатора. Однако, так как экспериментатор никогда не говорит, когда он возвратится, испытуемые не знают, как долго они должны ждать большей награды.

В этих экспериментах методом последовательных срезов обнаружено, что, независимо от уровня культуры и принадлежности к разным социо-экономическим классам, дети моложе четырех лет практически не имеют терпения. Они, как правило, после ухода экспериментатора достаточно быстро берут меньшую награду и ждут большей награды. Постепенно, с возрастом дети приобретают способность блокировать свои импульсы, держа искушение в узде, пока ждут большей награды. Но эта оценка развития ребенка более сложна и более интересна. Критическим показателем здесь является не тот факт, берут ли дети меньшую награду или не берут, но как долго они ждут, чтобы получить больше. Показателем выдержки служит время ожидания. Несмотря на то что дети от двух до четырех лет в среднем не способны задерживать свои реакции, тем не менее между ними обнаруживаются значительные индивидуальные различия. Некоторые из этих различий представляют признаки врожденных черт индивидуальности, которые возникают прежде, чем культура получит возможность оказать существенное влияние. Ожидание некоторых детей двух лет может длиться дольше на секунды или даже на минуты в сравнении с ожиданиями других детей того же возраста.

Геном ребенка в целом задает стиль общения с миром, что находит свое выражение в выборе приоритетов. Дети проявляют склонность либо к интернализации действий (усвоению), либо к их экстернализации (проявлению). Дети, имеющие признаки интерналиста, берут большую личную ответственность за то, что случилось. Если кто-то угощает такого ребенка мороженым, он думает: «Я хорошо себя вел. Я заслуживаю мороженого». Если друг прекращает играть с ним, он думает: «Должно быть, играть со мной не очень приятно». Поведение ребенка со склонностью к экстернализации выглядит противоположным образом. Если кто-то предлагает ему мороженое, то потому, что это — хороший человек. Если друг прекращает играть, то потому, что друг устал. Когда экспериментатор проверяет поведение этих двух типов индивидуальности на классической задаче задержки вознаграждения, выясняется, что интерналисты ждут дольше и с большим усердием стремятся получить желанную награду. Кроме того, интерналисты с меньшей вероятностью будут нарушать запреты матери («Не играй с тем мальчиком или девочкой») и хитрить, играя с экспериментатором в «Угадайку»[224].

Уровень развития самоконтроля ребенка позволяет предсказать его склонность нарушать неустановленные правила. Способность сдерживать желание сразу получить награду самым тесным образом связана с нравственным поведением.

Количество секунд отсрочки, которое выдерживает двухлетний ребенок, аналогично хрустальному шару, который предсказывает его будущее моральное поведение и, если хотите, даже этический стиль поведения. Посмотрите, как долго ребенок ждет вознаграждения, это позволит вам провести экстраполяцию и предсказать, каким он будет в подростковом возрасте и даже в возрасте тридцати лет. Мальчики из шестого класса, проявившие нетерпение в задаче отсрочки вознаграждения, с большей вероятностью, будут обманывать других в играх, в отличие от тех мальчиков, которые оказались более терпеливыми. Среди детей, сразу выбирающих награду, вероятно, будет больше таких, которые в дальнейшем обнаружат склонность к противоправному поведению, чем среди детей, которые выбирают отсроченную награду. При длительном наблюдении за жизненными достижениями испытуемых, которые проходили этот тест в возрасте двух-трех лет, было установлено следующее. Те испытуемые, которые в раннем детстве проявляли максимальную выдержку, став взрослыми, более эффективно справлялись с негативными ситуациями, имели более обеспеченную работу, получали более высокие оценки при выполнении академических тестов, поддерживали устойчивые, спокойные романтические отношения. Все перечисленное было в равной степени характерно как для мужчин, так и для женщин. Наряду с этим, мужчины и женщины, которые, будучи детьми, немедленно хватали меньшую награду, с большей вероятностью демонстрировали чрезвычайную раздражительность, гнев, агрессивность по отношению к своим партнерам по сравнению с теми, кто был способен дождаться большей награды[225].

Эти эксперименты доказывают, что нетерпение, или импульсивность, в задаче отсрочки вознаграждения может надежно предсказать, кто, вероятнее всего, станет нарушителем культурных норм.

Способность переносить задержку вознаграждения приобретает дополнительное значение при анализе другой моральной проблемы, связанной с понятием взаимности. В обществе, управляемом в соответствии с Золотым правилом, если я дарю кому-то подарок, я должен ждать в ответ аналогичный подарок. Альтруизм часто вынуждает избавляться от эгоистичных желаний. Отношения, основанные на взаимности, дают надежду на получение аналогичного подарка.

Чтобы проверить соотношения между возрастом, расчетливостью и альтруизмом, возрастной психолог Крис Мур разработал ряд экспериментов с участием детей от трех до пяти лет[226].

Основной идеей этих экспериментов было предположение о том, что, размышляя о своем будущем психическом состоянии, человек «включает» как расчетливость, так и альтруизм. Эгоисты воображают, как со временем они изменятся и на что их состояние будет похоже, если только они смогут дождаться этого. Альтруисты воображают, каким будет состояние внутреннего мира другого, если они сделают для него что-то хорошее.

Эксперимент Мура заключался в том, что каждый ребенок играл четыре игры с ассистентом. В каждой игре ребенок сам выбирал один из двух вариантов.

ИГРА 1. Распределение без затраты. Инструкция: возьми одну этикетку для себя или одну для себя и одну для ассистента.

ИГРА 2. Распределение с затратой. Инструкция: возьми две этикетки для себя или одну для себя и одну для ассистента.

ИГРА 3. Отсроченное вознаграждение. Инструкция: возьми одну этикетку для себя сейчас или две для себя позже.

ИГРА 4. Распределение и отсроченное вознаграждение. Инструкция: возьми одну этикетку для себя сейчас или одну этикетку для каждого из вас, но позже.

Было получено четыре результата. Первый: маленькие дети выбирали немедленную награду более часто, чем это делали старшие дети в обоих условиях задержки вознаграждения. Второй: дети всех возрастов делились равновероятно, независимо от наличия или отсутствия задержки. Третий: среди самых маленьких детей были индивидуумы, которые выбирали для себя большую, но отсроченную награду, и они же с большей вероятностью выбирали распределяемую отсроченную награду. Эти результаты показывают, что способность ребенка терпеливо дожидаться чего-то хорошего связана с установлением границ, в пределах которых он способен быть хорошим по отношению к другим. Четвертый результат возвращает нас к более раннему обсуждению.

Дети, которые преуспели при выполнении задач в контексте модели психического (theory of mind), включая версии ложных представлений, с большей вероятностью будут выбирать распределение, даже если им придется ждать своей этикетки. Взаимосвязь между готовностью к распределению и пониманием чьихто возможных мыслей и желаний интересна, но сама по себе не позволяет установить причинно-следственные отношения. Изменения в мотивации ребенка, побуждающие его делиться, могут стимулировать понимание им мыслей и чувств других людей. Возможен и противоположный вариант: понимание ребенком того, что другие имеют желания, которые могут совпадать с его собственными или отличаться от них, может стимулировать его готовность делиться.

В последующей работе Мур показал, что способность ребенка заботиться о других и делиться чем-либо с ними является очень изменчивой. Двигателем этой способности служит не столько осознание ребенком надежд и желаний других, сколько сложное устройство его социальной среды, включая такой показатель, как число братьев и сестер. Эти исследования обнаруживают, что успешность деятельности зависит не только от способности детей к пониманию психических состояний других, но и от их способности оказать им помощь. Однако они не дают возможности ответить на вопрос, насколько способны дети в этом возрасте (или моложе) выносить моральные суждения, наблюдая за тем, как другой ребенок играет в одну из этих игр? Хотя трехлетний ребенок, вероятнее всего, одобрил бы немедленную награду, с выбором распределения или без него, тем не менее он мог бы осудить другого ребенка, заявив, например, как будет плохо, если тот предпочтет немедленное вознаграждение. Значительно больше возможностей для понимания природы изучаемых процессов представляет такой эксперимент, в котором дети одновременно играют в игру и наблюдают, как играют другие. В этом случае возникает вопрос: совпадают ли их правила поведения для других с их собственным поведением?

Способность терпеть отсрочку вознаграждения характеризует глубины индивидуальности человека. Терпение не только добродетель, но и маркер успеха в жизни. В этике Аристотеля добродетели, определяемые как hexeis и hexis, рассматриваются как устойчивые и сопротивляющиеся изменениям наклонности. Работа Уолтера Мишеля, посвященная отсроченному вознаграждению, представляет один из самых здравых примеров взаимосвязи концепции Аристотеля с психологией этики, которая позже стала известной как этика добродетели[227].

Однако проведенное Мишелем исследование эффектов отсроченного вознаграждения ставит новые вопросы. Учитывая тот факт, что те, у кого больше терпения (кто ждет дольше в задаче отсрочки вознаграждения), с большей вероятностью будут иметь хорошую работу, более устойчивые романтичные отношения и низкий уровень тревоги, возникает вопрос: почему естественный отбор постепенно не устранил импульсивные типы людей? Почему женщины не стремятся выходить замуж за терпеливых мужчин? Я думаю, что есть относительно простой ответ: терпение — не всегда достоинство. Это особенность человеческого характера, которая может быть приспособлена к различным условиям, часто изменяющимся в пределах одной культуры и между разными культурами. Импульсивные личности встречаются во многих слоях общества. Это могут быть спортсмены, солдаты, участники дебатов и часто индивидуумы, которые в опасных ситуациях действуют героически. Например, они спасают ребенка из горящего здания, прыгают в воду, чтобы помочь тонущему товарищу по команде, и так далее. Импульсивность может также проявиться в более обыденных, но эволюционно релевантных ситуациях. Импульсивные индивидуумы нередко оказываются в выигрыше, когда ресурсы незначительны, но здесь и сейчас возникает возможность принимать пищу, заниматься сексом или играть на деньги[228].

При наличии таких преимуществ, попробуйте подумать об импульсивности как о кнопке на панели старомодного радиоприемника, которую можно повернуть, для того чтобы усилить звучание или в нашем случае — перейти от крайне сдержанного и контролируемого поведения к предельно импульсивному. Индивидуумы с высоким уровнем самоконтроля, образно говоря, прочно обосновались «на кушетке жизни». Импульсивные типы спрыгивают с этой кушетки при каждой возможности, никогда ничего не планируя, никогда не размышляя о последствиях своих действий. Но поскольку оба типа индивидуальности реально существуют, то нет никакого раз и навсегда зафиксированного преимущества для действия тем или иным способом.

В человеческом сообществе всегда будут встречаться и хладнокровные личности с высоким уровнем самоконтроля и «горячие головы» — импульсивные индивидуумы. С рождения мы обладаем стандартным паттерном импульсивности, который ограничивает нашу способность контроля и самоуправления и нашу способность делать то, что является правильным. Однако у одних людей его параметры установлены на более высоком уровне, у других — на более низком. Эти вариации не влияют на наши моральные суждения, но оказывают реальное влияние на наше моральное поведение. Мы всегда будем соблазняться грехом. Однако, как писал Оскар Уайльд[229], «то, что называют грехом, существенный элемент прогресса. Без этого мир застаивался бы, или старел, или становился бы бесцветным. Благодаря любопытству, грех увеличивает опыт человечества. Через усиленное утверждение индивидуализма он спасает нас от монотонности. В его отрицании текущих понятий об этике коренится другая, еще более высокая этика».

Заводной апельсин

Энтони Берджесс объяснял название своего романа «Заводной апельсин» следующим образом: «Я ставил своей целью применить механистическую этику к живому организму, пропитанному соком и сладостью». Благодаря серии открытий, теперь мы можем идентифицировать части нашего морального «часового механизма», которые заставляют его идти, и узнать, что случается, когда пружинка или винтик ослабевает. Наконец, мы непосредственно переходим к обсуждению вопроса: имеет ли моральная способность, подобно речи, орган, который был бы специально предназначен, чтобы решать проблемы добра и зла? И, как при анализе мозговых механизмов речи, задача здесь заключаются не в том, чтобы обнаружить конкретные центры головного мозга, которые отличаются такой же обособленностью, как сердце или печень. Скорее задача состоит в том, чтобы обнаружить мозговую систему, которая специализируется, во-первых, на опознании конкретных проблем как морально релевантных и, во-вторых, на порождении соответствующих им решений. Если есть моральный орган, то признаки его существования должны быть столь же очевидны, как признаки работы сердца, снабжающего кровью все уголки нашего тела. И если этот орган существует, то его патологии могут быть столь же актуальными, как и патологии других систем организма. Если нарушения в работе сердца могут привести человека к гибели, дисфункция морального органа может привести к действиям, которые запрещаются местными культурными нормами, как, впрочем, и бездействие в ситуациях, где мораль требует действия.

В дальнейшем изложении я преследую две цели. Во-первых, я хочу точно определить области мозга, которые, как мне кажется, непосредственно вовлечены в процесс порождения моральных суждений, основаны ли они на кантианском рассуждении, на юманианском эмоциональном переживании, на ролзианской грамматике действия или на некоторой комбинации вышеупомянутых функций. Во-вторых, я хочу оценить, насколько специфичны компоненты этой системы. Другими словами, если какие-то составляющие этой системы вовлечены в работу с моральными суждениями, ограничиваются ли этим все их функции? Например, если есть грамматика действия, то должен быть специальный компонент, отвечающий за анализ событий и выявление нравственно релевантных причин, действий и последствий.

Однако, возможно, что эта мозговая система не столь специфична и ее функции не ограничиваются сферой морали. Другими словами, та же самая система, которая позволяет многим из нас квалифицировать американские военные злодеяния в Абу-Грейбе как нравственно запрещенные, может использоваться в тех случаях, когда мы наслаждаемся прекрасными арабесками в балете или эффектными ударами в боксерском матче. Каким-то образом мозг, конечно, оценивает моральную релевантность военных действий, но не рассматривает в этом контексте балет или бокс, несмотря на то что бокс может повлечь за собой увечья.

Позвольте начать с исследования, использующего методику визуализации мозговой активности. Хотя это отнюдь не первое исследование такого рода, оно позволяет обсуждать взаимосвязь Между мозговой активацией и некоторыми из моральных дилемм, обсуждавшихся в предыдущих разделах книги. Специалист в области философии и когнитивных наук Джошуа Грин анализировал активность мозга испытуемых в процессе чтения дилемм. Набор дилемм включал различные варианты с трамвайным вагоном, описание эпизода из фильма о выборе Софи и сюжет, в котором предлагалось удалить органы у здорового человека, чтобы спасти пятерых пациентов[230].

Грин исходил из предположения о том, что в основе наших моральных суждений лежит нечто большее, чем произвольное размышление. Подобно Хайдту и другим, склоняющимся к признанию моральной интуиции, Грин планировал эксперименты, позволявшие исследовать относительные вклады эмоций и размышлений в наши моральные суждения. В сущности, Грин надеялся увидеть создания Канта и Юма «в действии», возможно, с различными вкладами, в зависимости от сценария[231]. И, как я полагаю, ему, несомненно, надо было также активизировать существо Ролза, поскольку никакое моральное суждение невозможно без определенной оценки причин и последствий действия.

Нейровизуализация представляет наилучший и наиболее полезный метод исследования, когда в эксперименте сравниваются конкурирующие психологические теории, например, одна — предлагающая унитарный механизм, другая — предлагающая множественные механизмы. Если вы — создание Канта, то думаете, что ключевой процесс, лежащий в основе морального суждения, преднамеренное неторопливое рассуждение, основанное на ясно и четко сформулированных принципах. Следовательно, области головного мозга, вовлеченные в такое рассуждение, относятся они к этике или нет, должны не только включиться, но иметь большую активность по сравнению с другими областями головного мозга. Если вы — создание Юма, то думаете, что только эмоции играют роль в моральных суждениях, и, таким образом, должна включиться система, лежащая в основе порождения и восприятия эмоций. Есть, конечно, много других возможностей, в том числе та, которую предпочитает Грин. Создания Канта и Юма относительно равноправны, но при этом иногда они гармонично сосуществуют, а иногда конфликтуют. Когда они противостоят друг другу, некий процесс должен разрешить этот конфликт, обеспечивая психологическую разрядку.

В поведении испытуемых удалось выявить отличительные психологические признаки, характерные для каждой категории дилемм. При чтении моральной дилеммы — сюжета, в котором Фрэнк сталкивает крупного мужчину на рельсы перед вагоном, — испытуемые размышляли относительно долго в том случае, если они расценивали это действие как допустимое. Если же они оценивали это действие как запрещенное, то, за редкими исключениями, отвечали быстро. Вспомните, что большинство людей думает, что это действие неоправдано для Фрэнка. Нельзя сталкивать мужчину на рельсы перед вагоном, даже чтобы спасти пятерых, оказавшихся на пути этого вагона. Таким образом, оценка времени реакции дает основание считать следующее. Если вы идете против общего мнения и судите его действие как допустимое, вам требуется время. Оно нужно, чтобы обосновать свое убеждение в пользу решения Фрэнка, готового сбросить человека под колеса вагона. Это ваше завершенное личное переживание. Подтверждением позиции существа Юма служат результаты анализа продолжительности временного интервала, который требовался испытуемым для подготовки ответа. Если проанализировать все случаи, в которых испытуемые предлагали «допустимые» суждения, то оказывается, что они тратили почти семь секунд, продумывая ответ на морально релевантные сюжеты. Значительно меньше времени — четыре-пять секунд — они тратили, чтобы сформулировать ответы на сюжеты нейтральные и лишенные морального аспекта. Этот факт дает основание предполагать, что без вмешательства юманианских влияний испытуемые отвечали бы на морально значимые и нейтральные сюжеты с равной скоростью. Как считает Грин, увеличение времени на обдумывание сюжетов, имеющих моральные аспекты, происходит в результате возникновения напряженности между юманианским и кантианским «голосами».

Что происходит в мозге каждого испытуемого, когда он оценивает ситуации? При чтении морально релевантных сюжетов сканирование мозга обнаруживает существенную активацию в областях, кардинально вовлеченных в эмоциональную оценку.

Процесс, который начинается в лобных областях мозга, быстро распространяется в направлении лимбической системы. (Он охватывает среднюю лобную извилину, заднюю цингулярную и угловую извилины.) Интересные результаты были получены, когда испытуемые анализировали морально релевантные сюжеты, в которых последствия имели прагматический характер (максимальное увеличение пользы; спасение пятерых лучше, чем спасение одного). При чтении такого сюжета испытуемые оказывались в прямом конфликте с требованиями морали, которые предположительно несут эмоциональную нагрузку (не вредите другим! не толкайте человека на рельсы!), и этот конфликт, или напряжение, непосредственно отражался на активности передней цингулярной извилины.

В целом ряде экспериментов показано, что эта область головного мозга активизируется, когда испытуемые переживают конфликт выбора, связанный с наличием разных вариантов действий. Классическим примером служат задачи Струпа, в которых испытуемые должны читать слова, называющие какой-либо цвет, но слова эти напечатаны разным цветом, и это расхождение создает для испытуемых определенные трудности. Например, если слово «красный» напечатано зеленым цветом, то прочитать его труднее, чем в том случае, когда это слово напечатано красным цветом. Предполагается, что эти затруднения возникают в результате несоответствия между физическим свойством — цветом и лексическим значением слова. В дилемме про Фрэнка, стоящего на пешеходном мосту, активация в передней цингулярной извилине — признак того, что испытуемый переживает конфликт. Однако, помимо этого, уровень активации этой области напрямую связан со временем, которое требуется, чтобы дать правильный ответ. Те испытуемые, кто больше обдумывал конфликтные случаи, отличались более высоким уровнем активации в передней цингулярной извилине.

Наконец, Грин установил еще один факт. Когда некоторые испытуемые стали возражать против общего мнения, заявляя, что готовность Фрэнка столкнуть человека на рельсы вполне допустима, у них значительно увеличивалась активация дорсолатеральной префронтальной области коры. Эта область головного мозга включена в обеспечение процессов планирования и рассуждения.

Позволяют ли результаты этой работы и некоторых других, выполненных тем же методом визуализации, охарактеризовать мозговое обеспечение моральных суждений — наш «заводной апельсин»?[232]

Безусловно, когда люди сталкиваются с некоторыми вариантами моральных дилемм, у них активируется обширная сеть мозговых центров, и в первую очередь тех, которые отвечают за проявление эмоций, принятие решений, оценку социальных отношений, конфликтов и память. Конечно, эти области также участвуют и в решении дилемм, не имеющих моральных аспектов. Основная проблема заключается здесь в том, чтобы установить, насколько активация этих или других областей специфична и уникальна для решения именно моральных дилемм, исключая все другие варианты дилемм. В настоящее время ни один из этих экспериментов не позволяет точно определить мозговые области, отвечающие исключительно за работу морального органа, т. е. обнаружить системы, которые избирательно включаются при конфликте моральных обязательств и не связаны с другими задачами. Однако, как в любом эмпирическом исследовании, недостаток доказательств существования системы, которая избирательно обрабатывает морально релевантное содержание, нельзя рассматривать как доказательство отсутствия такой избирательности. Скорее современные исследования не позволяют нам выявить различия между мозговой сетью, которая обеспечивает исключительно моральные суждения, и теми сетями, которые отвечают за этику и другие социально релевантные вопросы. Невозможность установить эти различия — наша основная проблема.

Тем не менее исследования с использованием визуализации мозговых процессов дают существенный результат. Они действительно показывают, что, когда мы переживаем конфликт конкурирующих обязательств, одним из источников конфликта служат противоборствующие голоса существ Канта и Юма. Если при решении дилеммы «Фрэнк на пешеходном мосту» испытуемые Грина не обнаруживали необходимых признаков активации мозга, это означало победу прагматического подхода. В таком случае моральное суждение «питалось» целенаправленным размышлением, а эмоции были подавлены или, по крайней мере, не включались в анализ случая. Для абсолютного прагматика «Фрэнк на пешеходном мосту» — вообще не моральная дилемма. Нет никакого конфликта (передняя цингулярная извилина не включается в процесс), нет никаких конкурирующих обязательств (лимбическая система не подает «голоса»). Есть один, и только один выбор: столкните тяжелого мужчину на рельсы и спасите других людей. Решение дилеммы Фрэнка походит на решение вопроса: верно ли неравенство 1 < 5? Это тривиальная проблема, если вы знаете порядковые значения на числовой оси.

Эти результаты обеспечивают убедительную аргументацию в философских дебатах о природе моральных дилемм. Если при решении дилеммы не возникает эмоция, то не возникает и нравственного колебания. Эмоциональный конфликт есть контрольный признак моральной дилеммы. То, что мы интерпретируем как конфликт обязательств на психологическом уровне анализа, физиологически представляет собой результат усиления притока крови к эмоциогенным областям мозга. Предостережение: следует, однако, заметить, что это заключение носит предварительный характер. Изучение динамики мозгового кровоснабжения не намного лучше, чем гадание на картах, когда требуется сделать правильный выбор. Но все же распределение кровотока по областям мозга, запечатленное в каждый момент времени на снимках, дает представление о том, что случается, когда человек обнаруживает моральный конфликт. Визуализация активационных процессов в мозге обеспечивает информацию о том, видит ли индивидуум в дилемме конфликт, его источники и способ решения. Все исследования, выполненные этим методом, недвусмысленно показывают, что области, отвечающие за эмоциональную обработку, включаются в процесс формулирования моральных суждений, особенно в тех случаях, когда присутствует личная заинтересованность.

Эти исследования и их интерпретации, однако, не лишены проблем. Давайте вернемся к трем нашим персонажам. По Грину, решение морально релевантной дилеммы вызывает прямой конфликт между созданиями Канта и Юма. В зависимости от индивидуальных особенностей испытуемого может доминировать система рассуждения. В этом случае решение достигается способом отстраненного и взвешенного рассуждения. При этом принимаются во внимание лишь результаты, но не способы их достижения, и все действия в классических дилеммах с трамвайным вагоном считаются допустимыми и правильными. Проявление внимания к средствам достижения цели, однако, поднимает уровень конфликта, по крайней мере для некоторых случаев. Недопустимо получать больший положительный результат (спасение жизни пятерых), сталкивая человека с пешеходного моста, потому что этот акт влечет за собой вред. Недопустимо использование вреда как средства для достижения «большего хорошего». Грин считает, что в этих случаях эмоции устанавливают своеобразный «контрольно-пропускной» пункт. Но вспомните, что создание Ролза никогда не отрицало роли эмоций в некоторых аспектах нашего морального поведения. Для ролзианца ключевым и дискуссионным является вопрос о том, когда появляются такие эмоции? Однако решение этого вопроса должно подождать того момента, когда технология визуализации будет способна не только обнаруживать релевантные области активации, но и устанавливать точные временные границы начала и завершения активации.

Когда мы оцениваем, насколько целесообразно действие и не ведет ли бездействие к оправданному ущербу, мы нередко мысленно представляем себе, каково это — оказаться на месте другого человека. Свой собственный опыт восприятия мира мы переносим на опыт другого лица, полагая, что наши мысли и чувства функционально эквивалентны тому, что чувствует или думает другой человек. Когда мы решаем, справедливо ли нечто, то воображаем не только то, что мы могли бы приписать другому человеку, но и то, что он мог бы приписать нам. Мы решаем, допустимо ли вредить кому-то, представляя себе, каково это — оказаться на месте пострадавшего или наблюдать за тем, кто осуществляет вредоносное действие.

За прошедшие десять лет группа итальянских нейропсихологов во главе с Джакомо Ризолатти дала описание нейрофизиологических механизмов мозга, которые, как своеобразные «аппаратные средства», обеспечивают ментальное моделирование действий других индивидов[233].

Я полагаю, что эти механизмы, известные как система зеркальных нейронов, играют существенную роль в порождении наших моральных суждений и могут представлять главный отличительный признак существа Ролза. Интересно, что система зеркальных нейронов существует не только у человека, но и у животных. Кроме того, нельзя считать функции этой системы только морально релевантными и узкоспецифичными в этом отношении. Тем не менее она может обеспечить необходимый первый шаг в пробуждении моральных эмоций и, таким образом, предлагает «канал» связи между созданиями Ролза и Юма.

Зеркальные нейроны впервые были обнаружены у обезьян в передних отделах мозга, в премоторной области коры. Факты, полученные при регистрации активности нейронов, впоследствии подтвердились в исследованиях человека, проведенных с помощью уже упоминавшегося метода визуализации. Кроме того, были получены предварительные данные о нарушении функций этой системы у больных аутизмом. Основной результат интерпретируется однозначно и ошеломляет в прямом смысле слова.

Нейроны в премоторной коре обезьяны обнаруживают одинаковый уровень активности в тех случаях, когда животное достает предмет и когда оно просто наблюдает, как кто-то другой достает этот предмет. То же самое происходит, когда животное только слышит звук, связанный с действием, или само выполняет это действие. Например, если макака разламывает орех арахиса, нейроны, которые являются активными в течение этого действия, столь же активны и в том случае, когда животное только слышит звук, сопровождающий разламывание ореха. В зависимости от особенностей действий, которые выполняются или служат предметом наблюдения, активируются разные нейроны. Например, некоторые нейроны активны, когда нужно схватить что-то большим и указательным пальцами, а другие активируются, когда нужно поднять что-то всей рукой.

Аналогичные результаты получены и у людей, хотя местоположение системы зеркальных нейронов у них не такое, как у обезьян. Человека от обезьяны также отличает способность этой системы охватить больший диапазон действий. Например, если система обезьяны активируется только тогда, когда цель или объект присутствуют, то система человека начинает работать, когда он только воображает действие с предметами или подражает другому, выполняющему действие с воображаемым объектом. Дальнейшие исследования в этом направлении свидетельствуют, что часть этой системы включается, когда мы непосредственно испытываем чувство отвращения при восприятии какого-то события или наблюдаем за тем, кто также испытывает отвращение. Сходные результаты были получены при изучении переживания боли и сострадания к другим, испытывающим боль. Система зеркальных нейронов является, следовательно, важным инструментом для воспроизведения эмоций и мыслей другого человека. Эта система обеспечивает нам возможность, образно говоря, влезть в «шкуру другого», чтобы почувствовать, на что это похоже — быть другим человеком.

Из вышесказанного следует, что функции системы зеркальных нейронов не имеют исключительного отношения к нашей моральной способности. Однако операции, которые выполняет система зеркальных нейронов, существенны для обеспечения нашей моральной способности, но только в качестве участника «команды поддержки». В отсутствие этой системы возможности ролзианца были бы заметно ослаблены. То же самое можно сказать и о состоянии создания Юма, учитывая его роль в понимании эмоций. Если мы принимаем универсальность принципов Канта, оценки наших действий как морально допустимых, обязательных или запрещенных должны точно отражать эквивалентные суждения других. Если для меня допустимо нарушить обещание, это должно быть допустимо и для других. Если я полагаю, что запрещено причинять вред человеку, чтобы спасти многих других от большей беды, то и другим запрещено выполнять это действие. Если я считаю, что взаимный обмен обязателен в данных условиях, то и другие также должны думать, что он обязателен. Возникает вопрос, сможем ли мы управлять этими операциями без системы зеркальных нейронов и их детерминирующих возможностей? Для ответа надо найти пациентов с повреждением этой мозговой системы или использовать преимущество новой технологии транскраниальной магнитной стимуляции — устройства, с помощью которого можно стимулировать активность отдельных областей головного мозга.

Прагматики с поврежденным мозгом

Если ребенок много раз повторяет одну и ту же ошибку, мы приписываем эту ошибку его возрасту, недостатку знания, неумению применять правила и, наконец, неспособности оценить, что является нравственно правильным. Нередко ошибки ребенка — это только наша ответственность, поскольку задача взрослых — помочь детям в таких возрастных трудностях, объясняя, что пошло не так, как надо, и, если возможно, почему. Если мы хорошие учителя, а ребенок способен развиваться, он будет получать удовольствие от концептуальных изменений. Его ошибки уйдут в прошлое, поскольку он будет способен справляться со своими задачами. Ребенок поймет, что если он проявит волю, то сможет добиться желаемого.

Когда взрослый снова и снова повторяет одну и ту же ошибку, мы ищем различные объяснения. Хотя мы больше не можем объяснить проблему ссылками на возраст, нельзя исключить, что и дети, и взрослые могут иметь повышенную склонность к повторению ошибок, потому что и у тех, и у других имеется сбой в работе релевантных психологических механизмов. Рассмотрим три примера.

• Всякий раз, когда г. X выходит из комнаты, он проходит через дверь, оборачивается и возвращается назад, в комнату. Он повторяет этот цикл тринадцать раз — не больше, не меньше.

• Всякий раз, когда г. Y говорит с кем-то, он употребляет ругательства, вычитанные им в книгах, как прикрытие для собственных ненормативных замечаний.

• Всякий раз, когда г. Z принимает решение, он не учитывает будущих последствий, недальновидно ограничиваясь немедленным выигрышем.

Все три человека, кажется, имеют общую проблему, по крайней мере на первый взгляд. Они испытывают недостаток в надлежащем тормозном контроле. Г. X не может запретить себе повторение входа-выхода. Г. Y не может запретить себе социально нежелательные комментарии, а г. Z не может отказать себе в искушении получить немедленную награду. Все три случая реальные, а не гипотетические и представляют поведенческий результат повреждения лобных долей мозга. Некоторые читатели могут даже узнать г. Y, поскольку это литературный псевдоним известного Финиса Гейджа, железнодорожного рабочего, который в 1848 году получил уникальную травму. Железный прут почти четырех футов длиной и весом около тринадцати фунтов прошел насквозь через лобные доли его мозга. Почти сразу после полученной травмы Гейдж поднялся. Он был несколько возбужден, тем не менее начал вполне разумный разговор с членами своей бригады, а также с присутствовавшим доктором. Вскоре после травмы, однако, начались изменения. Одно из главных заключалось в том, что Гейдж в значительной степени утратил моральную чувствительность. Ее снижение выражалось в оскорблениях и непочтительности в адрес близких ему людей. Испытывая недостаток самообладания, Гейдж оставил свой город, в разных местах перебивался случайной работой. В конечном счете в 1860 году он умер от эпилептических приступов и ухудшения здоровья в целом. Не является ли история Финиса Гейджа доказательством того, что создание Юма занимает ведущую позицию?[234]

Как уже говорилось, маленьким детям трудно справиться с проблемой отсроченного вознаграждения, поскольку они предпочитают взять меньшую награду немедленно, а не дожидаться большей награды. Уолтер Мишель предположил, что дети постепенно учатся преодолевать начальную склонность к меньшему непосредственному вознаграждению. Это становится возможным, когда дети оказываются в состоянии объединить отстраненное, рациональное принятие решения и горячие, страстные эмоции и побуждения. Пациенты с повреждением лобных долей[235]напоминают детей до момента интеграции «горячей» и «холодной» систем. Мало того что они не в состоянии объединить свои эмоции и рациональное обсуждение, они, кажется, действуют, вообще не регулируя свои аффекты. Финис Гейдж — всего лишь один из наиболее иллюстративных случаев[236].

Анализ других случаев, охватывающих больных, которые получили повреждение как в раннем детстве, так и позднее, позволяет прийти к такому же заключению. Необходимость придерживаться социальных норм требует контроля над эмоциями, а такой контроль возможен только при сохранении связи между лобными долями (особенно вентромедиальной и орбитофронтальной областями) и лимбической системой, в первую очередь миндалиной, которая играет главную роль в выражении эмоций. Вопрос, к которому мы должны обратиться, состоит в следующем: как влияет такое повреждение мозга на нашу моральную способность? Носит ли его действие выборочный характер, при котором страдают отдельные стороны моральной способности, или его мишенью становится вся моральная способность? И соответственно, кто из наших трех персонажей — создание Канта, Юма или Ролза — переносит повреждение хуже всего?

Невролог Антонио Дамасио и его коллеги разработали простую задачу, позволяющую выявить нарушения в принятии решения и, что важно, отличить его признаки от признаков других нарушений в работе мозга[237].

Экспериментатор предоставляет каждому испытуемому начальную сумму денег и четыре доски с картами, причем все карты лежат рубашкой вверх. Переворачивая карты лицом к себе, испытуемые могут или потерять, или получить деньги. Игра на первых двух досках обеспечивает чистую прибыль, но для этого требуется длительное время. А игра на двух других досках всегда ведет к проигрышу. С целью усилить конфликт две выигрышные доски предполагают меньшие награды и наказания, таким образом, создается сильное искушение перейти на две другие доски и попытаться получить большую награду. В то время как испытуемые выбирают карты, экспериментатор регистрирует их эмоциональное напряжение, используя показатели потоотделения кожи. После выбора приблизительно пятидесяти карт появляются различия в предпочтениях здоровых взрослых и пациентов с повреждением в вентромедиальной части префронтальной области. Здоровые испытуемые выбирают карты с двух выигрышных досок и фактически игнорируют непродуктивные доски. Пациенты же упорно выбирают именно эти, непродуктивные, доски. Их привлекает высокое вознаграждение, обещанное за игру на них. И они продолжают выбирать карты на этих досках, не чувствуя неадекватности своей стратегии, не думая о том, что в будущем она неизбежно приведет их к потерям. Между здоровыми и больными испытуемыми есть также отчетливые различия по показателям реакций их кожи в ответ на каждый выбор карты. В то время как здоровые испытуемые в течение игры демонстрируют высоковариативную динамику потоотделения, с пиками, соответствующими выборам с проигрышных досок, аналогичные реакции пациентов оказываются очень вялыми. Возникает впечатление, как будто их «измеритель потоотделения» прекратил работать. Профили кожного сопротивления у них выглядят плоскими, не обнаруживая различий, связанных с выбором доски. По ходу игры у здоровых индивидуумов, перед тем как они сделают выбор карты с непродуктивной доски, наблюдается динамичное увеличение показателей их кожных реакций. Интересно, что это увеличение происходит до того, как испытуемые осознают, что выбор с этой доски ничего не даст.

Когда все работает должным образом, наши эмоции функционируют как «генератор» догадки, подстегивающий неосознаваемые ожидания, которые направляют долгосрочные решения. У пациентов с повреждением вентромедиального отдела префронтальной области не возникает никаких догадок, и, таким образом, их решения весьма близоруки. Эти пациенты подобны маленьким детям, которых манит немедленная награда. Если лобные доли не контролируют активность миндалины, то человек подпадает под влияние сиюминутного соблазна. Его поведение не соответствует будущим реалиям.

Основываясь на этих результатах, Дамасио сделал вывод: наше решение предпринять одно действие в противовес другому базируется на сложном взаимодействии процессов, протекающих в префронтальной коре, с одной стороны, и во внутренних системах организма, включая изменения в сердечном ритме, дыхании, температуре, тонусе мышц и особенно в наших чувствах, — с другой. Повторяющиеся время от времени столкновения с конкретными объектами и событиями вызывают изменения в соматосенсорных областях мозга, которые функционируют подобно «дорожным картам», организуя и направляя физическое Действие.

Представьте человека, который был несколько раз ужален осой. Укус вызывал болезненные ощущения. В мозге остаются «следы памяти», фиксирующие связь между видом осы или ее жужжанием и физиологическим изменением, возникшим после укуса. Впоследствии одного вида осы или ее жужжания будет достаточно, чтобы вызвать у человека ощущение, будто его опять укусила оса. Этих негативных ощущений вполне достаточно, чтобы человек постарался избежать нового укуса осы. Таким образом, телесные ощущения могут вызвать изменения действий, причем как явные (доступные для наблюдения), так и скрытые. Все это происходит в тот момент, когда человек осознанно стремится уйти от встречи с осой.

Один из наиболее интересных результатов Дамасио состоит в том, что пациенты с повреждением лобных долей не обнаруживают снижения способностей к решению проблем или общего снижения интеллекта. Проблема этих больных скорее в недостатке осмотрительности, как доказано их поразительной неспособностью принимать во внимание будущие последствия. Необходимость постоянно действовать в мире, будь то саванны нашего прошлого или современные города, требует от человека способности думать о последствиях своих действий, о том, как они влияют на него и на других людей. Принятие таких решений часто предусматривает ожидание: мы сейчас отклоняем выигрыш ради более выгодных возможностей, которые появятся потом, прояви мы терпение. Как подчеркивают специалисты в области политологии и экономики Джон Элстер и Джордж Эйнсли, бесчисленные проблемы искушения и контроля связаны с нашими «кривыми обесценивания», нашей склонностью воспринимать немедленное вознаграждение как более ценное, более соблазнительное[238].

Работа Дамасио поставила под сомнение теоретические основания этой сложной проблемы. По его представлениям, при нарушении функций лобных долей полушарий неадекватное решение, вероятно, будет следовать из-за общей неспособности предвидеть последствия. Судя по всему, таким больным не хватает «обратной связи», которой большинство из нас эффективно пользуются, когда мы совершаем разные поступки — выгодные или вредные для себя либо для других. По этой причине больные делают личностные и социальные ошибки и не в состоянии их исправить. Для них ни положительные, ни отрицательные действия не имеют никаких последствий, потому что такие больные не в состоянии вносить их результаты в соответствующие «ведомости учета» вычислительной системы разума. Причина этой несостоятельности вовсе не отсутствие информации. Пациенты знают, в чем различие между наградой и наказанием. Но, в отличие от здоровых людей, этих пациентов легко соблазнить видом, звуком или запахом скорой награды, и они действуют импульсивно. Делая выбор, они не учитывают его будущих последствий. Эмоциональный «дирижер», ведомый доминирующей у таких больных миндалиной, имеет полный контроль. Иррациональное, импульсивное действие становится единственным выбором. Эта патологическая особенность помогает объяснить, почему Финис Гейдж — образцовый гражданин превратился в Финиса Гейджа — морального отщепенца. В отсутствие надлежащей эмоциональной регуляции формирование адекватного морального поведения становится маловероятным. Однако, когда Дамасио и его коллеги проверили способность этих взрослых пациентов решать моральные дилеммы, разработанные Колбергом, те показали результаты, соответствующие норме. Иными словами, они различали нравственно допустимые и запрещенные действия и объясняли их, как и полагается нормальному взрослому человеку. В итоге Дамасио и другие утверждают, что эти пациенты, по-видимому, имеют сохранное моральное знание[239].

Что же нарушено? У этих пациентов нарушена система, которая позволяет эмоциям взаимодействовать с моральным знанием и сопровождать действие. Хотя Дамасио и не пишет об этом прямо, но создается впечатление, что эти пациенты имеют адекватную моральную компетентность, но действуют без учета моральных правил. У них не работают системы, которые в норме управляют тем, как мы используем наше моральное знание.

Все данные, описанные к настоящему моменту, были отмечены у пациентов, которые получили повреждение мозга будучи уже взрослыми. Хотя эти испытуемые, как правило, ведут себя иррационально, частично благодаря недостатку эмоциональной обратной связи, результаты этих исследований поднимают несколько крайне важных вопросов. Например, если повреждение мозга произошло в раннем детстве, будет ли результирующий дефект поведения таким же, как у пациентов, получивших травму мозга во взрослом возрасте, или другим? А может быть, нарушений поведения не будет вообще, благодаря пластичности незрелого мозга и его способности к реорганизации? Является ли очевидный моральный дефект признаком исключительно одной проблемы исполнения или здесь еще вмешивается проблема сопровождающей моральной компетентности? Говоря иначе, пациенты отличаются только нелепым поведением или, помимо этого, выдвигают странные суждения, потому что их моральное знание также искажено? Дамасио и его сотрудники к настоящему времени собрали новую группу испытуемых, у которых повреждение лобных долей имело место в раннем возрасте[240].

Во многих случаях, когда повреждение коры мозга возникает в раннем возрасте, мозг подвергается удивительному процессу реорганизации. Повреждение может быть очень большим, например когда удаляют целое полушарие в целях предотвращения припадков эпилепсии. Если удалено левое полушарие возникает паралич правой половины тела и потеря речи. Однако вскоре после этого многие маленькие пациенты восстанавливают контроль как над всем телом, так и над речью. Восстановлению способствует специальная реабилитация.

В отличие от вышесказанного, у маленьких пациентов Дамасио не было обнаружено никаких доказательств восстановления, что само по себе ставит серьезный вопрос: почему одни области коры восстанавливаются, а другие нет? В двух установленных самых ранних случаях, в конце первого года жизни, пациенты подверглись операции удаления части лобных долей головного мозга. Будучи взрослыми, оба неоднократно получали наказание за мелкие преступления. Повтор преступлений говорит или о неспособности извлекать опыт из ошибок, или о склонности к игнорированию социальных норм. Когда этим пациентам было предложено решить моральные дилеммы Колберга, их ответы оказались совершенно неправильными, а оценки не вышли за пределы диапазона оценок маленьких детей. [241]

Обсуждая подход Колберга к изучению психологии морали, я отмечал особенности его теоретической позиции. Он предполагал, что признак моральной зрелости — способность обосновать, опираясь на кантианские принципы, почему одни действия допустимы, а другие запрещены. Однако к настоящему времени накоплено немало фактов, которые указывают, что это только один аспект психологии морали. При этом без объяснения остается тот факт, что при обсуждении широкого диапазона моральных дилемм мы принимаем быстрые суждения без соответствующих оправданий. Если эмоции вовлечены в обеспечение этого аспекта нашей психологии морали и отвечают за причины наших моральных вердиктов, то в суждениях пациентов с повреждениями лобных долей должны проявиться искажения. Чтобы исследовать эту проблему, мы объединились с Дамасио и его коллегами.

Используя всю палитру моральных дилемм, мы проверили его хорошо изученных «лобных» пациентов: тех, у кого были повреждены лобные доли в младенчестве, а также тех, у кого аналогичное повреждение было получено во взрослой жизни. Нас особенно интересовали различия между уже известными персонажами — созданиями Юма и Ролза. Если при решении моральных проблем доминирует юманианское существо, а это значит, что человек формулирует свои интуитивные моральные суждения только в результате эмоциональных озарений, тогда пациенты с повреждением лобных долей должны давать ответы, отличные от ответов здоровых людей. Юманианское существо нуждается в эмоциях, чтобы принимать моральные решения. Для ролзианских существ эмоции не столь обязательны, поскольку они обращают внимание на причины и последствия конкретных Действий.

Пациенты с лобным синдромом , прочитав сюжеты дилемм, связанных с трамвайным вагоном, показали своеобразные результаты. Так, их оценки поведения Дениз практически не отличались от оценок здоровых людей. Однако их комментарии дилемм, описывающих ситуации Фрэнка, Неда и Оскара, не соответствовали норме. Почти все пациенты сочли допустимым возможное действие свидетеля Дениз. Для того чтобы спасти пятерых пешеходов, идущих по пути следования вагона, она должна переключить тумблер, направив вагон на другой путь, но при этом погибал один человек, оказавшийся на этом пути. В отличие от здоровых людей, большинство пациентов с лобным синдромом утверждали, что возможное действие Фрэнка морально допустимо. Для того чтобы остановить движение вагона и спасти пешеходов, Фрэнк должен столкнуть большого тяжелого мужчину на рельсы перед вагоном. Убивая его, он спасал жизни пятерых. Ситуации Неда и Оскара содержат две дилеммы, которые нормальные люди имеют тенденцию различать, основываясь на оценке вредоносных действий. Суть различий в том, являются ли они преднамеренными или только предвидимыми. Пациенты не чувствуют этих различий.

В то же время, когда они читают данное философом Питером Унгером описание случаев альтруизма, они реагируют как подавляющее большинство здоровых испытуемых. (Эти случаи: первый — с раненым ребенком на краю дороги — противопоставляется второму — отказу сделать благотворительный взнос в пользу ЮНИСЕФ — подробно разбираются в главе 1.) Больные утверждают, вы не можете уехать, оставив травмированного ребенка на дороге, но спокойно можете выбросить открытку ЮНИСЕФ с просьбой о денежном пожертвовании. Кроме того, больные, подобно здоровым испытуемым, обсуждали пример с председателем правления, описанный в главе 1. Они приписывают ответственность и вину председателю правления, который поддерживает широкомасштабную прибыльную деятельность, наносящую вред окружающей среде. Однако они не считают его ответственным, когда такая деятельность заканчивается развертыванием мероприятий, помогающих окружающей среде. И последнее, пациенты с лобным синдромом, более вероятно, чем здоровые испытуемые, выкажут симпатию и великодушие по отношению к бездомным. Например, они с большей вероятностью скажут, что человек, возвращающийся домой холодным вечером и оказавшийся в одном квартале от дома, должен отдать свое зимнее пальто бездомному, т. е. совершить действие, которое спасет бездомного человека от возможной гибели в результате замерзания.

Эти наблюдения свидетельствуют о существовании тонких нюансов в поведении пациентов с поражением лобных долей. В некоторых случаях эти пациенты рассуждают здраво, обращая внимание на релевантные причины и последствия действий субъекта. В других случаях они, кажется, сосредоточиваются больше на последствиях, независимо от средств. Если последствия хороши, действие допустимо. Хотя эти результаты подчеркивают важную роль создания Юма, предполагая, что в отсутствие существенного эмоционального вклада мы склоняемся в сторону прагматизма, тем не менее остается еще немало вопросов. Если информационный канал, связывающий миндалину с лобными долями, необходим для того, чтобы формировать моральные суждения о полном наборе ситуаций, то пациенты должны были бы во всех случаях давать суждения, искаженные по сравнению с общепринятыми. Они этого не делали. Отсюда можно заключить: повреждение этой области мозга ведет к неправильным ответам на дилеммы, связанные с особенно сильными деонтологическими различиями. С другой стороны, возможно, несправедливо считать эти ответы неправильными. Освобожденные от двусмысленностей, с которыми большинство из нас сталкивается, когда мы рассматриваем последствия чьего-то действия, пациенты видят моральные дилеммы с ясностью подлинного прагматика! Этим пациентам не хватает эмоциональной проверки и сбалансированности действий. Кроме того, они испытывают недостаток релевантной компетентности, когда возникает необходимость в простой оценке моральной допустимости акта.

Убийство без вины

Когда Энтони Берджесс послал рукопись «Заводного апельсина» в США, его нью-йоркский редактор сказал, что издаст книгу, но только если Берджесс снимет последнюю, двадцать первую главу. Берджесс нуждался в деньгах и поэтому согласился с предложением редактора. В других странах книга была издана полностью, включая двадцать первую главу. Затем известный кинорежиссер Стэнли Кубрик сделал экранизацию книги, и фильм был провозглашен кинематографическим шедевром. Однако Кубрик использовал усеченное, американское издание романа.

Узнав об изъятии последней главы «Заводного апельсина», я сразу предположил, что последняя глава должна быть невероятно жестокой, продолжающей разрушительный и бурный протест главного героя против моральных норм. Я оказался не прав. Берджесс так охарактеризовал свою позицию в предисловии к обновленному американскому изданию романа: «Кратко говоря, мой молодой агрессивный герой растет. Ему становится скучно от насилия, и он признает, что человеческая энергия должна быть направлена преимущественно на созидание, а не на разрушение. Бессмысленное насилие — прерогатива молодежи, у которой много энергии, но немного таланта к конструктивному творчеству». Такое преображение героя не является ни глупым, ни патетическим, скорее это надлежащее окончание большого романа. Как едко подметил Берджесс, «когда литературный труд не в состоянии показать изменение характера, это просто указывает, что человеческий характер представлен застывшим, не способным к преображению, тогда вы как автор оказываетесь вне сферы романа, а ваш труд — это басня или аллегория. Американский печатный вариант, как и фильм Кубрика, это аллегория; британский вариант, как и изданный в других странах, это роман».

Когда речь идет о насилии, на кого больше похожи действующие лица — на героев романа или аллегории? Этот вопрос связан с основной темой данной главы: строение морального органа, особенности его развития и последствия его разрушения. Я проанализирую, как специфический нейропатологический дефицит позволяет обнаружить мозговые центры, ответственные за агрессию и, следовательно, имеющие косвенное отношение к регуляции моральных аспектов поведения. Очевидно, что никто не учит детей сердиться или быть агрессивными. Эти состояния просто иногда возникают, в ряде ситуаций. Гнев и агрессия —мощные регуляторы поведения, имеющиеся у всех животных и полученные нами от наших предков[242].

Они являются частью нашего биологического «наследства», компонентом врожденного «репертуара» поведения. Они представляют один из инструментов адаптации, играя ключевую роль в соперничестве как внутри своей группы, так и между группами.

Все культуры в той или иной степени агрессивны. В пределах большинства культур мужчины более агрессивны, чем женщины. Половые различия проявляются довольно рано. Маленькие мальчики в среднем в процессе игры ведут себя более грубо, чем маленькие девочки, несмотря на то что девочки в одной культуре могут быть более агрессивными, чем мальчики в другой. В культурах, где популярны рекорды скорости, мужчины ответственны за значительно большее число смертных случаев из-за своего агрессивного вождения. Культура может снизить агрессию или увеличить ее, но половые различия остаются, указывая на биологическую обусловленность их оснований.

В жизни любого человека может возникнуть момент, когда он ощутит потребность причинить кому-то вред или даже убить кого-то. Появление таких мыслей пугает, отчасти потому что мы можем во всех красках вообразить этот безнравственный акт. Для мужчин отмечена тенденция иметь больше фантазий, связанных с убийством, чем возникает таких фантазий у женщин. К счастью, большинство из нас никогда не поддается подобным искушениям. Мы подавляем гнев, контролируя агрессию. Психопаты на это неспособны.

В популярном комиксе «Кэлвин и Хобс» Кэлвин кричит своим родителям: «Почему сейчас я должен ложиться спать? Мне никогда не позволяют делать то, что я хочу! Если из-за этого я вырасту каким-нибудь психопатом, вы будете сожалеть!» «Никто еще не стал психопатом от того, что должен был лечь спать в положенное время», — отвечает ему отец. «Да, — парирует Кэлвин. — Но вы также не разрешаете мне жевать табак! Никогда не знаешь, что подтолкнет тебя к краю!» Кэлвин, скорее всего, не психопат. Хотя он может проявлять вспышки ярости типа описанной, но он не имеет диагноза психопатии. Для клиницистов, которые работают с психопатами, принципиально важно поставить правильный диагноз. Их диагноз попадает в судебную документацию, в файлы адвокатов, которые должны решить, совершено насильственное действие человеком в здравом уме или безумным преступником. На первый взгляд психопаты производят впечатление нормальных людей. В этом состоит их успокаивающая сила[243].

Поиск слова «агрессия» в Руководстве DSM-IV открывает описание нескольких вариантов психических расстройств. Наряду с психопатией, существует целое семейство диагнозов, известных как антисоциальные личностные нарушения. Психопаты и индивидуумы с диагнозом антисоциальных личностных нарушений часто обнаруживают признаки немотивированной агрессии и преступного поведения. Однако, если у преступников, как правило, наблюдаются признаки этого расстройства, для многих психопатов оно не характерно. Большинство преступников не психопаты. Отличительная особенность психопата — незамутненное мышление, часто с здравым, холодным и рациональным оправданием своего поведения. Из оправданий становится понятной их главная черта — это беспрецедентный эгоцентризм, поддерживаемый недостатком сочувствия, который большинство из нас находит странным и пугающим. Психопату чуждо понятие вины. Без этого чувства разрушается эмоциональная привязанность. Присутствие потенциальной жертвы столь же соблазняет психопата, как спиртосодержащий напиток — алкоголика, игровой автомат — человека, страдающего от игромании, или кусочек шоколада — маленького ребенка.

Только в одной Северной Америке приблизительно два миллиона психопатов, и большинство из них — мужчины. Джон Гэки и Тэд Банди всего лишь двое из многих, кто привлек наше внимание благодаря средствам массовой информации. В определенном смысле они оба представляют экстраординарное явление. Оба, казалось, были обычными гражданами и обаятельными личностями. Гэки, например, занимался вопросами торговых поставок, Молодежной торговой палатой был признан «Человеком года», кроме того, он часто выступал перед детьми в роли клоуна. Гэки убил тридцать двух мужчин и похоронил их под своим домом. Банди, мужчина с таким же впечатляющим резюме, убил несколько дюжин женщин; он утверждал, что порнография вынудила его к этому: нечто, подобное раку, разъедает его мозг.

Не все серийные убийцы — психопаты. Эдвард Гейн не только убивал и калечил свои жертвы, он иногда готовил еду и делал домашнюю утварь из частей их тел. Ему поставили диагноз хронической шизофрении и поместили в больницу для психически ненормальных преступников. Серийных убийц с диагнозом «психопатия» труднее всего защищать в суде, потому что они кажутся нормальными людьми. В отличие от тех, кто обнаруживает сильную умственную отсталость и кому не хватает понимания либо причин, либо следствий своих действий, психопаты полностью отдают отчет в собственных действиях. Психолог Роберт Хэйр в «Списке психопатических черт» определяет набор эмоциональных и социальных симптомов этого расстройства. В этот список включены следующие определения: бойкий, поверхностный, эгоцентричный, претенциозный, импульсивный, безответственный, лживый, склонный к манипуляциям, бессовестный[244].

В основе всех этих симптомов лежит более фундаментальный дефицит — нарушение способности, которая большинству нормальных людей обеспечивает соразмерное восприятие другого человека. Как считают многие клиницисты, у психопатов нет этого соразмерного ощущения, потому что они испытывают недостаток способности к эмпатии. Большинство из нас намеренно не раздавят муравья или бабочку, не станут пинать кота и не ударят ребенка. Причина в том, что мы имеем определенное чувство, которое позволяет нам понять, на что это похоже — быть другим живым существом. Мы можем представить себе, каково это — оказаться на его месте. Эмпатия, или сочувствие, — фундаментальное связующее звено в нашем этическом поведении. Это звено отсутствует в сознании психопата. Доказательство того, что оно отсутствовало всегда, поступает из исследований, выполненных продольным (лонгитюдным) методом. В этих исследованиях прослеживались этапы развития отдельных психопатов, начиная с их раннего детства. По данным клиницистов, психопаты на протяжении всего прослеживаемого периода отличались повышенной агрессивностью. Будучи детьми, они нередко набрасывались на своих или на соседских домашних животных. Описания возрастных особенностей психопатов дают основание предполагать, что, по крайней мере, некоторые индивидуумы имеют врожденную склонность к этому расстройству. Однако, как указывает герой комикса Кэлвин, некоторые жизненные ситуации могут обеспечить больше провоцирующих стимулов, подталкивая индивидуумов или с одной, или с другой стороны к психопатическому срыву.

Несколько исследований также подтверждают, что психопаты не в состоянии различить моральные и социальные нарушения. Моральные нарушения возникают, когда действия индивидуума непосредственно ущемляют права и благосостояние других людей. Кража денег из шляпы, куда собирает милостыню слепец, нарушает его право сохранить то, что он заработал. Ударить плачущего ребенка — значит совершить насилие над ребенком, нарушающее его благополучие. Социальные нарушения, напротив, возникают, когда действия индивидуума не соответствуют типичным или нормативным вариантам поведения, которые диктуются социальными правилами. Это может быть, например, отказ ходить на работу в галстуке или разговор на уроке в классе. Психопаты не в состоянии принять во внимание благополучие жертвы и имеют тенденцию рассматривать моральные и социальные нарушения как одно и то же. В результате они часто заявляют, что допустимо нарушать права и благополучие жертвы, пока лица, наделенные властными полномочиями, не реагируют. Они утверждают, например, что допустимо для одного ребенка оттолкнуть другого, чтобы забраться на качели — при условии, если учитель говорит, что все в порядке. Вспомните, что даже маленькие дети понимают эти различия.

Когнитивный невролог Джеймс Блэр предлагает более определенный диагноз. Он считает, что все дефекты психопата можно свести в одну проблему, а именно: неспособность опознавать признаки подчинения. Следовательно, им не хватает достаточного контроля над агрессией[245].

Здоровые взрослые люди имеют механизм, который контролирует агрессию. Этот механизм действует на основе опознания признаков, связанных с переживанием бедствия; таких, например, как печальное выражение лица или звуки, свидетельствующие об испуге, страхе, насилии. Как только такие признаки опознаны, включается мозговая система, которая оценивает состояние другого существа. Выводы этой системы используются для того, чтобы в дальнейшем координировать действие с эмоциями (особенно сочувствием и симпатией), которые выполняют регулирующую и направляющую функцию. У психопатов эта контролирующая система повреждена. В результате недостаток регулирующего влияния эмоций приводит к стиранию границ между моральными и мелкими социальными нарушениями. В конечном счете это способствует возникновению у психопатов ощущения вседозволенности. У обычного человека признаки чужого бедствия, наряду с состраданием, нередко вызывают отчуждение и даже отвращение. Эти чувства могут служить дополнительным основанием, чтобы затормозить агрессивную установку.

Что дает изучение мозга для понимания механизмов этих эмоциональных влияний и их нарушений при психопатии? В одном из последних исследований, которое было проведено когнитивным неврологом Танией Сингер с использованием метода визуализации мозга, участвовали гетеросексуальные пары с подтвержденными взаимными романтическими чувствами. Цель исследования — установить области мозга, обеспечивающие сопереживание. Каждому испытуемому прикрепляли электроды, через которые затем наносили удар электрическим током двух интенсивностей — либо умеренный, либо достаточно сильный. Для изучения мозговой активности женщину помещали в сканирующий аппарат. Сканирование ее мозга проводили в двух условиях: когда она сама подвергалась ударам электрическим током и когда мужчина подвергался такому же воздействию, причем женщина могла видеть только руку мужчины и лампочки индикатора, указывающие, какого рода он получал удар — умеренный или относительно сильный. При этом экспериментатор регистрировал изображения мозговой активности женщины. Когда женщина сама получала удары электрического тока, показания сканера позволили выделить три критические области мозговой активации: область, отвечающую за физическое переживание боли в руке, получившей воздействие (соматосенсорная кора); область, вовлеченную в регулирование эмоции (передняя часть островка — insula), и область, вовлеченную в разрешение конфликта (передняя цингулярная кора). Последние две структуры — островок и передняя цингулярная кора — входят также в состав системы зеркальных нейронов, упоминавшейся ранее. Когда женщина наблюдала за тем, как наносились удары током ее мужу, у нее активировались те же зоны, но если (в порядке опыта) экспериментатор быстро убирал из поля зрения женщины руку ее мужа, соматосенсорные зоны коры переставали реагировать, в то время как передняя часть островка и передняя цингулярная кора были активны. Активация в этих двух областях была выражена наиболее сильно у женщин, которые отличались более высокой степенью сопереживания — зеркальным отражением эмоций.

Если мозг здорового человека обнаруживает отчетливые признаки активации при переживании сочувствия, что можно сказать в том же аспекте относительно мозга психопата?[246]

При условии, что предполагаемый дефект связан с нарушением эмоциональной обработки, можно было бы ожидать, что повреждена мозговая система, которая обеспечивает эмоции и пути, соединяющие эмоциональные центры мозга с центрами, ответственными за принятие решения и действие. Хотя между экспертами в этой области все еще существует немало разногласий относительно фактических психологических и анатомических дефектов, связанных с психопатией, по ряду вопросов имеются согласованные позиции.

В отличие от нормальных испытуемых, психопаты обнаруживают сниженную активацию областей мозга, вовлеченных в обеспечение внимания и эмоциональную обработку. При выполнении задач, отличающихся разнообразием, они часто показывают низкий результат, видимо потому, что с готовностью отвлекаются или им не хватает регуляторного участия эмоций. Адриан Рэйн, психолог, который долго изучал особенности функционирования мозга убийц, сообщает, что есть различия в размере гиппокампа между эффективными и неэффективными психопатами. Эффективный в данном контексте означает «совершивший фактическое убийство жертвы»; неэффективные психопаты были арестованы перед убийством жертвы. Исследования, выполненные с участием животных и людей, предоставляют достаточно доказательств того, что гиппокамп играет центральную роль в регулировании агрессии. В более ранних работах было показано, что индивидуумы с разными диагнозами, включавшими аномальное агрессивное поведение, имели асимметрию в размере гиппокампа: правый больше, чем левый. Исследования Рэйна показывают, что неэффективные психопаты отличались увеличенной правосторонней частью гиппокампа по сравнению с гиппокампом эффективных психопатов и контрольной группой нормальных испытуемых. Имея в виду наличие тесной связи между гиппокампом и префронтальной корой, можно утверждать, что эти анатомические асимметрии указывают на необходимость координации между механизмами, обеспечивающими тормозные процессы, с одной стороны, и принятие решения — с другой. Неэффективные психопаты, по-видимому, недооценивают ситуацию и, таким образом, с большей вероятностью рискуют быть пойманными. Единственное возражение здесь состоит в том, что асимметрия гиппокампа не является признаком, специфическим только для психопатии. Это означает, что отсутствует необходимая причинная связь между анатомическими особенностями и психическим расстройством.

Если вернуться к нашим трем персонажам — моральным созданиям Канта, Юма и Ролза, — можно задаться вопросом, чем обусловлен психический дефект, характеризующий психопатов: их неспособностью к сознательным рассуждениям, эмоциональными нарушениями, искажениями в грамматике действия или некоторой комбинацией перечисленных факторов? Как уже говорилось, согласно наиболее принятому представлению, психопаты страдают от эмоционального дефицита. По этой причине у них стираются различия между социальными правилами и требованиями морали, отсюда — большая вероятность их морально недостойного поведения. Но есть две альтернативные интерпретации, об одной из них немного говорилось выше. Хотя психопаты имеют явный эмоциональный дефицит, их неспособность различать моральные и социальные соглашения может быть следствием невозможности связать эмоции с общими представлениями о характере действий, насколько правильными они являются. Социальные соглашения, как правило, не затрагивают эмоциональную сферу. В отличие от них, моральные соглашения — и особенно их нарушения — несут мощную эмоциональную нагрузку. Мы, безусловно, должны понять, почему возникла эта неравнозначность эмоционального вклада и как она развивается? Однако наблюдения недвусмысленно показывают, что психопаты, как правило, не способны к типичным ответным реакциям на стимулы, вызывающие у здоровых людей отвращение, будучи не в состоянии объединить этот вид эмоциональной информации с пониманием того, почему некоторые действия нравственно неправильны и чем они отличаются от просто плохого поведения.

Например, когда ребенок падает, разбивает себе колено и плачет — это крик о помощи, вызванный несчастьем. Случай плохой, но его, конечно, нельзя считать неправильным или наказуемым.

Факт, что люди способны связать разные виды социальных нарушений с различными эмоциями, предполагает тесный контакт между интуитивными принципами, лежащими в основе морального суждения, и нашими эмоциональными ответами. Это утверждение возвращает нас к созданиям Ролза и Юма. Главное различие между социальными соглашениями и моральными правилами — степень серьезности нарушения. Когда кто-то нарушает моральное правило, это воспринимается как весьма серьезный проступок. Нарушения в области повседневных социальных норм в большинстве случаев вызывают относительно сдержанную или эмоционально нейтральную реакцию. Например, в некоторых культурах, если человек во время еды ставит локти на стол, это воспринимается как признак плохого воспитания, но, конечно, не как действие, побуждающее к страстному протесту[247].

Сказанное предполагает, что моральные правила состоят из двух компонентов: предписывающей теории, или совокупности знаний о том, что следует делать, и скрепляющего эти знания блока эмоций. Недавняя теоретическая и эмпирическая работа философа Шона Николза посвящена анализу этих представлений, охватывая современные исследования и давая новую жизнь сентиментальным идеям Юма. Первостепенное значение автор придает анализу клинического материала, полученного при изучении психопатии, который он использует для обсуждения различных теорий, посвященных механизмам функционирования психики.

Николз подчеркивает, что одним только эмоциональным дефектом невозможно объяснить ущербность психопата, так же как трудно понять различия между нормами повседневной жизни и моральными правилами. В нашей повседневной жизни мы переживаем множество событий, которые вызывают отвращение или являются показателями бедствия, но по тем или иным причинам им невозможно дать моральную оценку. Как упоминалось выше, когда ребенок падает и разбивает колено, хотя это и несчастье, он не сделал ничего плохого. Когда мы видим жертву автомобильной аварии, мы, как правило, испытываем огорчение и беспокойство, но не обвиняем водителя, если только он не пьян. Наше сознание определяет падение ребенка и аварию, повлекшую жертвы, как события плохие, но не неправильные. Когда экспериментаторы представляют эти сюжеты детям, те никогда не заявляют, что ребенок или жертва аварии должны быть наказаны. Из этого следует, что нечто плохое или болезненное не всегда неправильно с точки зрения морали. Следовательно, в данном контексте отсутствуют психологические компоненты, которые включены в наше восприятие и оценку того, что является неправильным и наказуемым. Повседневные нарушения могут быть неправильными с точки зрения житейских норм, но мы — и молодые, и старые в равной степени — не думаем о них как о наказуемых действиях.

Представления Николза о двух описанных выше компонентах нашей моральной психологии (которые я рассматриваю как союз между созданиями Ролза и Юма) ведут к двум предположениям. Первое: испытуемые по-разному отреагируют на эмоционально окрашенное моральное утверждение о вреде и на эмоционально нейтральное утверждение. Второе: в ситуациях, где есть нарушение некоторой нормы, которое, однако, никому не причинило вреда, вмешательство эмоции приведет к переходу от обычного проступка к моральному нарушению. Имеется достаточно доказательств в поддержку первого предсказания, а Николз провел простой эксперимент, чтобы проверить второе.

Рассмотрим следующий случай. Вы присутствуете на изысканном званом обеде; один из гостей, Боб, громко кашляет и сплевывает в свой стакан с водой. Хорошо ли поступает Боб (можно ли плевать в свой стакан с водой) ? Если это плохо, то насколько плохо? Почему плохо? Было бы лучше, если бы Боб сплюнул в свой стакан, после того как хозяин дома сделал то же самое первым?

Испытуемые отвечали на эти вопросы, как будто они решали моральную дилемму о физическом вреде. Их ответы содержали моральную оценку и не рассматривали поступок Боба как нарушение житейских правил. Сплевывание слюны в стакан воды на званом обеде — серьезное нарушение, которое запрещается, даже если властная фигура типа хозяина дома пытается отвергать эти никем не заявленные правила. Кроме того, когда Николз оценил степень отвращения испытуемых, используя соответствующую шкалу, оказалось, что те, кто считает подобные события действительно отвратительными, с большей вероятностью будут воспринимать их как очень серьезные моральные нарушения. Напротив, те испытуемые, кто в целом меньше был склонен морщить нос от отвращения, восприняли сплевывание как результат простого соглашения, действия, которое является допустимым, если это признает лицо, наделенное полномочиями.

Эксперименты Николза демонстрируют три вещи. Первое: нельзя считать, что психопатический дефект является единственным результатом низкой способности тормозить агрессивные установки в адрес тех, кто в беде. Действия, вызывающие отвращение, далеко не всегда воспринимаются как нарушения правил, ведущие к тяжелым последствиям. Тем не менее такие действия рассматриваются как моральные нарушения, в отличие от обычных житейских проступков. Наша способность затормаживать тенденцию к насилию, без сомнения, играет роль в наших моральных суждениях, но не помогает нам понять различие между обычными проступками и событиями, имеющими моральный аспект.

Второе: то обстоятельство, что люди судят истории об отвратительных событиях более серьезно и независимо от авторитетов, свидетельствует, что включение эмоций может изменить толкование события, переведя его из ранга обычного проступка в ранг морального нарушения. Это важно. Если возвратиться к трем моделям, которые я ввел в главе 1, мы должны отметить следующее. Эти результаты предполагают, что, по крайней мере, некоторые из наших моральных суждений, возможно только те, которые касаются норм, связанных с нанесением вреда и отвращением, могут появиться как продукт наших эмоций. Юманианское существо вносит свой существенный вклад в наши интуитивные суждения о моральных нарушениях.

Третье: эмоции не могут взять на себя всю тяжесть принятия решения, когда необходимо провести границу между обычными проступками и моральными событиями. В жизни происходит немало вредных и отвратительных событий, которые не запрещены. Анализ моральных дилемм с трамвайным вагоном показывает, что часто вредоносное действие мы определяем как допустимое, если оно не является преднамеренным и если оно ведет к «большему хорошему». Точно так же действия типа неумышленной рвоты или диареи противны, но, конечно, не запрещены. Ролзианское существо, обладающее органом морального знания и действующее с учетом причин и последствий происходящего, может объяснить эти случаи.

В итоге простые эксперименты Николза представляют удачную иллюстрацию объединения оценки действия и эмоций в управлении нашими интуитивными представлениями об обычных проступках и ситуациях, имеющих моральный аспект. В этих специфических областях оба существа — и Ролза, и Юма — также имеют свою позицию. Сегодня, однако, у нас нет полного понимания эффективности влияния эмоций на наши моральные суждения, потому что все исследования сосредоточивались исключительно на одной эмоции отвращения. Возможно, что эта эмоция занимает уникальное положение в управлении нашими интуитивными моральными представлениями. Однако независимо от роли эмоции отвращения исследование Николза открывает интересную перспективу. Возможно, что нормы приобретают особую устойчивость, когда они привязаны к сильным эмоциям. Поддержка таких норм заставляет людей чувствовать себя хорошо, в то время как их нарушения вызывают у них тяжелые чувства вины, стыда или смущения.

Изучение психопатов как чрезвычайного примера патологии показывает, что люди обладают системами, которые управляют агрессией, и иногда эти системы выходят из строя. Необходимо отметить относительно скромный успех клиницистов, которые занимались реабилитацией психопатов, выпущенных из заключения. Будучи на свободе, психопаты совершают в четыре раза больше повторных преступлений по сравнению с вышедшими из заключения лицами, страдающими другими антисоциальными личностными расстройствами. Этот факт напоминает, что проблему контроля психопатии следует решать в раннем развитии человека, когда привычка к агрессии только начинает формироваться. Такое возможно, конечно, при условии, что психопатия является излечимым заболеванием и что поведенческие или фармакологические методы лечения могут снять те проявления болезни, которые уже изучены. Если же в происхождении психопатии существенную роль играют генетические факторы, то лечение может оказаться более сложной задачей, чем предполагается многими клиницистами. Как ни странно, несмотря на возможную наследственную обусловленность психопатии, моральная компетентность психопата нередко остается сохранной. Это обстоятельство может обеспечить самый многообещающий путь к восстановлению, позволяя клиницисту работать с нравственными основами личности больного, которые не отличаются от общечеловеческих.

Разрешенные инстинкты

Стремление понять людскую натуру, несправедливую или эгоистичную, тревожит меня теперь не больше, чем мысли о противных обезьянах, диких волках или стервятнике, жаждущем добычи.

Мольер[248]

*

Зачатие ребенка — замечательный, волшебный опыт для всех родителей. Девять месяцев спустя этот опыт трансформируется в другой — рождение ребенка. А вот о том, какие неприятности сопровождают весь период беременности, мало кто задумывается: в процессе развития эмбрион присваивает себе ресурсы, которые мать может ему дать, и даже больше. Да, человеческий зародыш жаден, он не «играет в справедливость». И матери отдают все. Библия представляет морализирующее объяснение этому факту: «Жене сказал: умножая, умножу скорбь твою в беременности твоей, в болезни будешь рожать детей...»

Эволюционная теория дает иное объяснение, которое содержательно более весомое, но как предписание бесцветно и лишено назидательности. Мысль, что родители и потомство конфликтуют между собой, не нова. Каждый родитель знает: заденьте подростка, получите конфликт. Но многие родители не знают, почему этот конфликт возникает. Их неведению частично способствует огромный поток книг по воспитанию, в которых просто и ясно описываются проблемные семьи, а затем дается готовый рецепт, предписывающий, как справиться с конфликтом. Другими словами, как сразиться с тем, что, возникнув и развиваясь, к моменту обсуждения являет собой совершившийся факт. Известный биолог Триверс представил новый подход к этой проблеме. Более тридцати лет назад он «сделал реверанс» в адрес природных основ отношений родителей и детей. Он считал конфликт неизбежным, поскольку одна сторона стремится взять больше своей справедливой доли, а другую соблазняет возможность дать меньше.

Биологические родители генетически связаны со своими детьми ровно наполовину. Каждый ребенок — существо автономное. Следовательно, в то время как ребенок хочет получить максимум от родителей, те должны распределить свое «богатство» таким образом, чтобы оно досталось и возможному в будущем потомству. Это простое генетическое различие ведет к конфликту, который имеет место у всех биологических видов с половым воспроизводством, подобным нашему. Результатом такого конфликта является сложный образец взаимодействия по схеме «давать — брать». Потомство стремится получить все необходимое, чтобы со временем превратиться в здоровых, производительных индивидуумов. Родители дают то, что они могут, не ставя «крест» на своей возможности иметь других, таких же здоровых и производительных детей. Следовательно, эгоистичное потомство и эгоистичные родители должны учитывать потребности и возможности друг друга к взаимной выгоде. В конечном счете обе стороны стремятся — на некотором уровне — к одному и тому же: сохранению и воспроизводству видового генома, или генетическому «бессмертию» вида.

Я начинаю эту главу с анализа взаимодействия родителей и детей по трем причинам. Во-первых, это первые социальные отношения, в которые мы вступаем, появившись на свет. Во-вторых, это эволюционно наиболее древние отношения, в которых сталкиваются забота о себе и забота о другом (возможно, самый основной показатель морального решения). К настоящему моменту мы имеем глубокое понимание его адаптивной функции, так же как и механизмов, которые составляют его сущность. Эти механизмы включают в высшей степени сложную цепочку влияний: от генов — к нейронам и от них — к убеждениям. В-третьих, отношения родителей и детей в сегодняшнем мире насыщены моральными проблемами, включая допустимость аборта, детоубийства, искусственного вскармливания, использования кормилиц и генной инженерии.

Оставим на время ненасытных младенцев и контролирующих их родителей. Я хочу проанализировать, как складываются кооперативные связи среди генетически не связанных и часто незнакомых друг с другом индивидуумов, когда высок стимул к изменению и особое значение имеет развитие и применение регулирующего контроля. Определенно, эти новые отношения оказывают давление на моральную способность, которая позволяет человеку осознавать нечто иное, помимо рационально оптимального и корыстного действия. Люди приобретают разнообразные социальные навыки, которые, с одной стороны, облегчают обман, а с другой — помогают обнаружить мошенника. Нами овладевает жажда новизны и творчества, которая создает предпосылки для роста доминирования и эксплуатации в межличностных отношениях, что, в свою очередь, приводит к нарастанию напряжения в отношениях с контролирущими инстанциями. Этот конфликт оказывает влияние на наше суждение о правильности или ошибочности происходящего и заставляет задуматься о том, что нам следует предпринять.

Цель данного раздела — показать, как механизмы морали, которые были проанализированы в предыдущей главе, обеспечивают индивидуумам возможности для полноценной жизни и активных действий в социальном мире. Мы узнаем, почему наши интуитивные представления о допустимых действиях иногда не в состоянии противостоять нашим фактическим действиям. Мы рассмотрим конфликт между компетентностью (я могу это сделать) и выполнением (то, что я реально делаю), рассмотрим соперничество, напоминающее игру в «перетягивание каната», между рациональностью и этикой. Мы также увидим, как сложившиеся в эволюции интуитивные представления формируют новый взгляд на моральный конфликт человека, предвосхищая некоторые из аргументов, изложенных в III части.

Врожденные аттракторы[249] Биолог-эволюционист Дэвид Хэйг предложил интересное Дополнение к объяснению конфликта родителей и детей, сделанного Триверсом. Конфликт начинается прежде, чем ребенок способен с соблазнительной улыбкой смотреть на мать и таким способом управлять ею, чтобы продлить свое пребывание у ее груди. Хотя человеческий плод не может видеть или говорить, он знает, как действовать исподволь, превращая плаценту в «кафетерий», который поставляет питания больше стандартной нормы.

Идеи Хэйга родились в результате критического анализа материалов двух исследовательских проблем и двух малосопоставимых групп испытуемых: специально выведенных мышей с определенным генотипом и женщин с осложнениями беременности. Из курса биологии средней школы все мы знаем, что гены, которые делают нас такими, какие мы есть, действуют одним и тем же способом, независимо от того, получили ли мы наш ген (аллель) от матери или от отца. Согласно этим представлениям, эмбрион с генетическим материалом отца не должен отличаться от эмбриона с соответствующим генетическим материалом, полученным от матери. Однако, когда в лабораторных условиях на мышах провели подобный эксперимент, результаты превзошли все ожидания. Все плоды с отцовским генетическим материалом были намного больше и намного активнее, чем все плоды с материнским материалом. Кроме того, они отличались большими размерами тела, но меньшими головами. Все плоды с материнскими вариантами генов имели меньшие размеры тела, но большие размеры головы. Эти результаты были истолкованы как проявление родительской асимметрии генетического материла и, согласно Хэйгу, были восприняты как признак «биологической войны» между отцовскими и материнскими копиями гена. Вскоре биологи открыли новый класс генов, которые назвали «импринтированными генами».

В отличие от генов, о которых мы узнали в средней школе, они имеют необычное свойство — наличие родительского «ярлыка». Все люди являются носителями или материнского варианта гена, или отцовского варианта того же гена.

Понимание того, как действуют импринтированные гены, не только помогает объяснить особенности мышей, созданных с помощью генной инженерии, но открывает новый путь для решения вопроса о природе конфликтов между отцом и матерью, матерью и плодом, а также тех конфликтов, которые могут возникать в организме самого эмбриона. Импринтинг генов готовит почву и для размышлений о развитии нашей моральной способности от ее основания, т. е. от генетического до поведенческого конфликта. Все плоды с отцовскими копиями генов оказались больше по размеру, потому что эта линия мышей проектировалась на основе активных генов отца. Перспективы мыши мужского рода — производителя, который спарится с самкой и никогда, вероятно, ее больше не увидит (никаких цветов, конфет или обещаний построить большой дом), состоят в том, чтобы произвести самого крупного, самого здорового детеныша, потому что это увеличивает шанс на выживание и конкуренцию с другими особями. Однако для самки вынашивание большего плода — процесс, более затратный и трудный с точки зрения его обеспечения необходимыми питательными веществами и, в конечном счете, протекания родов. По выражению Дейва Барри, «роды как строго физическое явление можно сравнить с движением грузовика фирмы «Юнайтед Парсел» через туннель»[250].

Учитывая эти затраты, матери заинтересованы в контроле размеров плода путем выключения генов отца. Присутствие отцовских вариантов генов, как уже говорилось, будет способствовать увеличению размеров плода, делая его слишком большим. У биологических видов, где самки рождают большое потомство на протяжении всей жизни, например у мышей, распределение материнских ресурсов представляет функцию от числа потенциального потомства, которое осталось воспроизвести, и состояния ресурсов в текущем сезоне. Это холодная логика эволюции: если это первый приплод особи и времена плохи, возможно, не стоит вкладывать слишком большой «капитал», а подождать следующего раунда и лучшего сезона ресурсов. Если это ее последний приплод, стоит вложить все, что она имеет, потому что не остается никаких других возможностей оставить генетическое наследство. Сравнивая в нашем объяснении материнские и отцовские установки, мы получаем искру, которая зажигает конфликт. Отцы всегда хотят больших по размеру младенцев, матери — Меньших, но, конечно, до определенных пределов.

Частично конфликт между матерью и плодом появляется в результате конфликта между матерью и отцом. Когда отцовский Вариант гена активен, зародыш «спроектирован» так, чтобы получить больше ресурсов от своей матери. Но матери (иногда!) «включают» генетические механизмы, позволяющие сопротивляться, переадресовывая часть ресурсов, которых требует зародыш. Наконец, конфликт в организме плода возникает потому что каждый индивидуум представляет своеобразный «гибрид» соперничающих материнских и отцовских импринтированных генов. Разделенное «я» — отличительный признак природы человека.

Плод весьма эффективно использует гормональные уловки, чтобы блокировать непроизвольный выкидыш, увеличивать приток крови к плаценте и таким образом направлять больше ресурсов к себе вместо тканей материнского организма, от чего зависит ее собственное здоровье. Одна из лучших уловок плода, однако, связана с особенностями генетического материала отца. Мужчины имеют ген, который, оказавшись в генотипе зародыша, стимулирует секрецию гормона, блокирующего эффекты инсулина, вырабатываемого в организме матери. Результат — увеличение количества сахара в крови в течение третьего триместра беременности. Это повышение энергии является фантастическим с точки зрения перспективы зародыша и опасным для матери, так как она может получить гестационный диабет. Когда у матерей таких осложнений нет, им удается благополучно сосуществовать с потомством: при максимальном увеличении ресурсов, которые они должны предложить ребенку, риск повреждения их собственного организма минимален. Осложнения в состоянии здоровья матери нередко представляют важный признак «победы лукавого плода». Однако достижения плода в перераспределении ресурсов могут иметь и оборотную сторону.

Переход от положения плода к состоянию новорожденного меняет ситуацию. Антрополог Сара Блэффер Хрди подчеркивает:

...к моменту, когда ребенок в результате мышечного сокращения изгоняется из матки, он должен быть готов покинуть свой гестационный рай. Наделенный возможностями гормональной регуляции, прочно укрепившийся, полноправный обитатель материнского организма, он понижает свой статус, превращаясь в бедного, голого, двуногого (и даже не двуногого) нищего — новорожденного, который должен умолять, чтобы его взяли, обогрели и накормили[251].

Как новорожденный взывает о помощи? Выглядя симпатичным, уязвимым и нуждающимся. Природа снабдила младенца рядом специфических свойств, действие которых адресовано сенсорным предпочтениям его опекунов. Младенцы обладают хорошо развитой мимической и вокальной сигнализацией, которая позволяет им эксплуатировать своих матерей и отцов. Почему Микки-Маус такой симпатичный? Потому что его голова намного больше тела, а глаза крупные относительно мордочки. Эти ювенильные, или детские, характеристики делают Микки-Мауса похожим на «визуальный леденец», очаровательный и привлекательный для наших глаз.

Упитанность — объективный, т. е. честный, сигнал здоровья младенца, признак, что родительница все сделала правильно, обеспечила необходимые ресурсы и доносила ребенка до завершения полного срока. Новорожденный не может фальсифицировать жировой слой. Упитанность младенца — показатель, что ребенок получил то, в чем нуждался, по крайней мере в отношении питательных веществ. Эволюционные биологи иногда квалифицируют такой облик ребенка как один из уровней защиты против способности человека бросать или даже убивать хилых, болезненных младенцев.

Что можно сказать по поводу невинных улыбок, надувающихся губок, восхитительно наморщенного принюхивающегося носика, приятного воркования или ужасающих криков? Всегда ли они являются честными индикаторами потребности, и если нет, то как родителям понять разницу между ложью и истиной? Все младенцы кричат, часто после первого вдоха воздуха вне матки. Крики голода и боли звучат по-разному, и родители быстро учатся различать их. По мере развития дети берут под контроль свои эмоциональные выражения. Они кричат, когда есть соответствующая аудитория, но могут сдержать слезы, когда сочувствующий опекун отсутствует. Разнообразие криков младенца идеально удовлетворяет его потребность привлечь наше внимание, разбудить наши эмоции и заставить нас действовать — устранить причины его голода или боли. Громкие, резкие, шумные звуки вызывают раздражение. Мягкие, гармоничные звуки приятны. Когда люди слышат крик младенца, у них возникает желание его °становить.

Биолог-эволюционист Амос Захави утверждал, что сигналы являются честными, если (и только!) для их порождения требуется достаточно много усилий со стороны младенца. Иными словами, затраты должны быть пропорциональны текущему состоянию сигнализирующего (тот же самый сигнал обходится индивидууму дороже, если он находится не в хорошем, а в плохом состоянии). Второе условие состоит в том, что особенности сигнализации должны быть наследственно обусловлены, т. е. передаваться генетически от родителей к потомству[252].

Сигналы, соответствующие этим условиям, могут рассматриваться как своеобразные «препятствия» для младенцев. Их можно считать препятствиями, потому что те индивидуумы, которые в состоянии издавать такие сигналы и поддерживать это дорогостоящее действие, должны быть великолепно приспособлены с точки зрения отбора. Они защищены от деструктивного влияния естественного отбора.

Дарвин назвал проблему младенческого крика «головоломкой». Однако мы можем частично проникнуть в смысл этой загадки, обращаясь к логике беспомощности. Крик, особенно со слезами, можно квалифицировать как беспомощность, требующую вмешательства. Трудно произвести по команде этот дорогостоящий, с точки зрения расхода энергии и ухудшения видимости, процесс с единственным эффектом, оставляющим материальный след: он возникает вследствие эмоционального воздействия. С позиций младенца крик и слезы играют определяющую роль, поскольку они, несомненно, увеличивают шансы, что опекун отреагирует положительно, даже после того, как причина слез младенца исчезнет. Они формируют обязательства для взрослого. Можно легко вообразить сценарий, в котором крик со слезами — уникально человеческий признак — прошел долгий путь развития от крика без слез: под влиянием отбора, который шел в направлении увеличения неподдельного выражения бедствия.

Это краткое обсуждение кричащих и плачущих младенцев иллюстрирует одну простую идею. Естественный отбор обеспечил младенцев сигналами, которые родители могут видеть и слышать. Эти сигналы предназначены для того, чтобы управлять родителями, нередко заставляя их терять контроль и уступать желаниям младенца. Учитывая относительно близкие генетические интересы родителей и потомства, этот вид манипуляции, по-видимому, нельзя считать необычным или неудачным. Очевидно, что сенсорные установки родителей имеют адаптивную функцию: они гарантируют сохранность их генетического материала. Они гарантируют также возможность обеспечить нравственно соответствующий ответ на потребности ребенка, на сам факт его существования.

Однако как только младенец получает некоторый контроль над собственными действиями, включая самые ранние формы достижения целей и возможность перемещения, его поведение вынужденно противопоставляется интересам других индивидуумов, которые могут иметь, а могут и не иметь с ребенком общих генов. Из неподдельной заботы о своих нуждах у ребенка должна появиться, «вырасти» связанная с ней способность заботиться о других. На основе бесстрастной и простой логики, цель которой — оптимизировать процесс адаптации индивидуума, должна сформироваться система, способная генерировать больше теплоты и сострадания к другим. Разумеется, и здесь также присутствует скрытый расчет. Тот, кто заботится непосредственно о себе самом, по необходимости или, по крайней мере, временно может отложить это беспокойство ради другого человека, оптимально ему подходящего.

Сложные взаимоотношения между родителями и потомством поднимают другую взрывоопасную тему. В каком случае, если только этот случай действительно возможен, допустимо для родителей наносить вред своему потомству или убивать его? Хотя проблемы аборта и детоубийства для большинства людей в большинстве культур тем или иным способом улажены, есть другие вопросы, которые привязывают наши суждения об этих случаях к общим принципам нанесения вреда потомству. В частности, До какой степени логика, лежащая в основе наших суждений об аборте и детоубийстве, совместима с другими формами нанесения вреда? Когда мы рассматриваем возможность уничтожения плода или младенца, квалифицируя или не квалифицируя это как Участие в акте убийства, — какие факторы определяют наше суждение? Множество книг было написано на эту тему, и выводы из Этих дискуссий сложные и неоднозначные[253].

Здесь я хочу сосредоточиться на узкой теме и вернуться к причинам и последствиям вредоносных действий. К этой теме примыкает вопрос о мере участия моральной способности в процессе «вынесения приговора» на этапе, предшествующем включению эмоций. Позвольте мне в самом начале заявить, что взвешенный анализ, с которым я собираюсь обращаться к этой проблеме, ни в коем случае не уменьшает значения и не исключает страстных дискуссий, в которые вовлечены тысячи людей — противников абортов и детоубийства. Попытка объяснять принципы, которые могут лежать в основе наших осуждений аборта, не подрывает личного права каждого индивидуума по-своему относиться к этой проблеме, включая тех, кого ужасает причинение вреда невинному существу.

Для начала я хочу обойти все дискуссии по поводу того, с какого момента плод можно считать личностью, индивидуумом, наделенным частично или полностью правами человека. Попытка придерживаться этой линии рассуждений — бесплодна. Следуя ведущим в этой области философам-моралистам, особенно Томпсон и Камм[254], я предполагаю, что в некоторый момент времени после зачатия оплодотворенная яйцеклетка превращается в плод, он становится индивидуумом, имеющим некоторые права. Учитывая эту отправную точку, я невольно думаю, имеет ли этот индивидуум с самого начала не подвергаемый сомнению доступ к организму своей матери и такое же неотъемлемое право на его использование?

Каждый человек имеет право на жизнь. Следовательно, плод также имеет это право. В то же время и женщина имеет право решать, что делать со своим телом. Если право человека на жизнь превосходит право женщины на аборт, то эмбрион победил в дебатах: в этом случае вопрос об аборте закрыт. Но теперь вообразите следующий сценарий, который описала Томпсон.

Однажды утром вы узнаете, что по медицинским показаниям подходите для участия в лечении знаменитого скрипача, который страдает тяжелым заболеванием почек. Общество любителей музыки решило, что вы подходящая фигура, благодаря совместимости параметров крови. Если скрипачу при вашем участии не будут сделаны необходимые медицинские процедуры, он умрет. Если вы согласитесь участвовать в его лечении в течение девяти месяцев, он выздоровеет. Обязаны ли вы, с точки зрения морали, включиться в процесс лечения музыканта? Философыморалисты, обсуждая этот случай, соглашаются, что решение зависит от вашей доброй воли. Поступать так вы не обязаны. Добродетельный акт — не всегда обязательный акт. Когда мы поставили этот вопрос на нашем сайте в Интернете, откликнулся широкий круг лиц, как верующих, так и атеистов. Почти все согласились с решением философов: совершенно разумно отказаться от участия в лечении скрипача.

Каковы психологические аспекты суждений, касающихся описанного Томпсон случая со скрипачом, кстати вряд ли достоверного? Очевидно, что скрипач — человек с правом на жизнь. Теоретически его право на жизнь должно превзойти ваше право делать со своим телом то, что вы хотите. Если бы этим исчерпывались все проблемы данного случая, то наша моральная способность вынесла бы обязательный вердикт, вынуждая вас включиться в курс лечения скрипача. Но мы эту дилемму воспринимаем иначе. Возникает вопрос, почему наш приговор в случае с лечением скрипача отличается от оценки случаев аборта? Дело в том, что, в отличие от добровольной беременности, ваша связь со скрипачом и его зависимость от вас являются результатом случайного процесса. Изначально вы не соглашались на то, чтобы вас включали в процесс лечения. Вы не давали скрипачу никаких обязательств. Вы можете чувствовать к нему жалость и поэтому согласиться помочь, и это был бы добродетельный поступок, но в нем нет никаких обязательств.

Чтобы ближе подойти к проблеме аборта, позвольте изменить одну часть сценария. Вы соглашаетесь на участие в курсе лечения скрипача, но в некоторый момент решаете отказаться. Опрос нашей выборки испытуемых по Интернету показал, что в этом случае люди, как правило, считали недопустимым прерывать участие в лечении. Они, казалось, воспринимали этот случай так же, как и ситуацию с суррогатной матерью, которая решает прервать беременность после нескольких месяцев вынашивания плода. Допустимость вреда, таким образом, связана с проблемой обязательств, хотя это не единственный релевантный параметр.

Теперь давайте задавать более трудные вопросы: действительно ли аборт допустим, и даже обязателен, когда плод угрожает здоровью матери и понижает потенциал ее выживания? Например, рассмотрим случай, когда мать испытывает осложнения беременности, и, если беременность не будет прервана, женщина непременно погибнет. Такое может случиться, как обсуждалось выше, из-за несовместимости импринтированных генов и особенно при активных отцовских генах, которые заставляют зародыш искать больше ресурсов, чем мать может дать. Предположим, что в течение беременности отец бросает мать. Она остается без средств, необходимых для обеспечения ребенка, ей едва хватает прокормить себя. Предположим, что она хотела мальчика, но знает, что родится девочка. Она убеждена, что ей будет очень тяжело с дочерью, у нее начнется депрессия, — словом, она не способна заботиться о своем ребенке. Каждый сам решает, какое из этих зол более допустимо, если такой выбор вообще возможен.

Вспомним одного из наших главных героев — создание Ролза. Размышления о психологических компонентах, связанных с ролзианским существом, помогают разъяснить некоторые из этих случаев. Прерывание жизни зародыша — это действие — убийство. Продолжение беременности — бездействие с таким же следствием: кто-то умирает. Аборт убивает плод, продолжение беременности убивает мать. Мы вернулись к дилемме, которая противопоставляет вред плоду и вред матери. Кто виноват в сложившейся ситуации? Мать и ее партнер зачали ребенка с целью рождения и воспитания здорового ребенка, так что это не было причиной конфликта. Причина конфликта связана с плодом или с отцом, если хотите приписать причину импринтированным генам. Результат действия этих генов выглядит так, как будто виноват плод. Но мы можем легко изменить взгляд на проблему.

Действительно, если бы мать была в лучшем состоянии, она могла бы обеспечить завышенные по сравнению с нормой потребности плода. Какова цель матери? Ее непосредственная цель состоит в том, чтобы спастись самой. Предсказуемое последствие в этом случае — вынужденный вред другому существу: она должна убить эмбрион. В отличие от случая со скрипачом, здесь плод несет матери угрозу, немедленную и продолжающуюся. Удаляя плод, мать детерминирует его смерть, даже если эта

смерть — средство для решения других вопросов. В этом случае убийство плода — средство для выживания матери. Уходя от сильных эмоций, которые многие из нас испытывают при мыслях об аборте, и погружаясь в глубь вопроса, мы находим нашу моральную способность — систему Ролза, разработанную для определения причины и последствий в случаях причинения вреда.

Психологические факторы и осложнения, которые мы сейчас рассмотрели, только скользят по поверхности. По мере того как мы входим в эру постоянно совершенствующейся технологии продления жизни и устраняем традиционно сложные медицинские проблемы, мы сталкиваемся с новыми дилеммами, включая проблемы, которые наша психология пока не в состоянии решить. Например, если беременная мать попадает в опасную для жизни ситуацию, создаваемую плодом, должен ли закон предусмотреть для нее возможность кесарева сечения, поскольку органы охраны детства гарантируют ей в будущем бесплатную помощь, включая усыновление ребенка?

Думая об этих новых трудностях и моральных проблемах, которые они поднимают, мы должны иметь в виду, что наша моральная способность может судить эти случаи с общих позиций, трактующих принципы причинения вреда и зафиксированных в логике грамматики действия.

О повелителях и мухах

В книге «Теория справедливости» Ролз прозорливо уловил напряженность между эгоистичным трендом эволюционного процесса и успехами рациональной моральной системы, которая пытается уйти от этого основания, создав свое. Ролз в известной мере предвидел революцию в социобиологии прежде, чем появились Получившие широкую известность книги «Социобиология» Эдварда Уилсона и «Эгоистичный ген» Ричарда Доукинза. Он писал:

...критический вопрос здесь: что ближе к процессу развития — принцип справедливости или принцип полезности? На первый взгляд, казалось бы, если отбор всегда ведется среди индивидуумов и их генетических линий и если способность к различным формам морального поведения имеет некоторое генетическое основание, то альтруизм в строгом смысле должен ограничиваться семьей и минимальными по размеру группами. В этих случаях готовность к значительному самопожертвованию одобрили бы потомки и она имела бы тенденцию стать предметом отбора. Обращаясь к другой крайности, укажем, что общество, которое имело бы сильную склонность к избыточному взаимодействию с другими сообществами, подвергало бы опасности существование собственной культуры, отличающей его от других обществ, и его члены рисковали бы своим доминирующим положением. Поэтому легко догадаться, что способность действовать с позиций универсальной благожелательности, вероятно, будет устранена, тогда как способность следовать за принципами справедливости и обязательности в отношениях между группами и другими индивидуумами вне семьи будет одобрена[255].

Характеризуя напряженность, существующую между этими двумя мотивационными силами, Ролз сформулировал проблему, которая была описана в главе 2: проблема «покрова неведения». Напомним ее суть. Мы хотим понять, как построить нравственно справедливое общество. Представим, что в его основании изначально нет никаких принципов и законов, чтобы диктовать распределение ресурсов и прав. Предположим, что каждый максимально эгоистичен и одновременно готов руководствоваться формирующимися принципами устройства общества. Так как существует покров неведения, ни один из участников не может заранее знать, какое положение он займет. Следовательно, есть встроенное ограничение, которое должно воспрепятствовать вмешательству эгоистических интересов, если не устранить их полностью. Каждый должен сотрудничать, чтобы получить лучший результат для всех.

Важно понять, каким образом эгоистичное ядро может иногда (или часто) трансформироваться в позитивное отношение и глубокое уважение к другим. Вернемся ненадолго к родительскому геномному импринтингу. Открытие импринтированных генов вынудило нас рассматривать сущность человека, его «я» как результат соперничества между материнскими и отцовскими влияниями. Точно так же реализация сложившегося «я» в обществе вынуждает нас признавать его двойственность, которая отражает соревнование между эгоистичными инстинктами и инстинктами, ориентированными на группу.

Давайте проанализируем роль воинственного эгоизма в обслуживании и поддержании устойчивого кооперативного сообщества на примере героев книги Уильяма Голдинга «Повелитель мух». Эта захватывающая беллетристика включена в учебные программы большинства вводных курсов английской литературы, но должна быть обязательным чтением при изучении биологии, экономики, психологии и философии.

Голдинг знакомит нас с группой детей, оказавшихся на необитаемом острове, он описывает восхитительный и причудливый поворот в их жизни к изначальному состоянию по системе Ролза. В отличие от традиционного варианта, когда рационально мыслящие взрослые продумывают эти проблемы, сидя за столом, Голдинг предлагает представить, на что будет похожа жизнь диких, голых и голодных детей. Многие дети испуганы, но больше всего они хотят есть. Никто не знает, что делать дальше. Достаточно скоро, однако, из старших мальчиков выделяются лидеры. Умело скрывая свой испуг, они уверенно говорят о том, что необходимо сделать. Лидирующую позицию занимает обаятельный Ральф, которого поддерживает толстый и неуклюжий, но наделенный хорошим интеллектом мальчик по прозвищу Пигги. Они напоминают известных литературных героев Кристиана и Сирано де Бержерака, главу государства и его приближенного, кукольника и марионетку. Хотя правила, установленные Ральфом, некоторое время успешно действуют и способствуют сплочению группы, другой герой — обозленный Джек — немедленно использует его слабости. Джек выступает резко против Ральфа, утверждая, что тот боится леса, боится диких свиней и не хочет охотиться, т. е. добывать пищу. Джек бесстрашен, его обаяние действует как магнит, а предложение поохотиться и, наконец, наесться вдоволь захватывает мальчиков. Дети начинают разделяться, кто-то остается с Ральфом, кто-то идет за Джеком, но При этом каждый говорит о необходимости сохранять мир и уважение друг к другу.

Джек знает, что голод толкнет детей на охоту — добывать мясо свиньи. Он также рассчитывает на их ответную реакцию: поскольку он дал им еду, они вынуждены будут (у них нет другого выбора!) присоединиться к его племени. Самое сильное влияние он оказывает на младших мальчиков, которые всего боятся и нуждаются в защите.

Ральф делает встречный ход: он пытается воздействовать на другую часть человеческой души, а именно — на эмоции, которые обеспечивают лояльность. Как отмечал экономист Роберт Франк, вопреки стандартным моделям личного интереса, в экономике эмоции часто могут заглушать эгоистичные инстинкты, побуждая человека протянуть руку помощи другому человеку перед лицом опасности, будь то неминуемый позор или вина, связанная с нарушением обязательств.

Ральф ждет, что все останутся с ним, потому что он — главный и потому что они сами его выбрали. Он также пытается противопоставить мясу, предложенному Джеком, другую жизненную необходимость — поддерживать костер. Но Ральф не может найти слов и, главное, логики, для того чтобы убедить детей остаться, но он пытается это сделать: поддерживать огонь в костре один индивидуум не сможет, эта задача требует сотрудничества. При этом всегда будет соблазн обмануть, использовать в своих интересах тех, кто бережет огонь. Тем временем Джек предлагает кое-что намного более привлекательное и, очевидно, получаемое без особых затрат. Присоединяйтесь к его группе, и вы получите защиту и продовольствие, которые обеспечивают его охотники. Кроме того, присоединившись к Джеку, дети все равно будут видеть дым от костра, зажженного группой Ральфа, и будут использовать этот сигнал для своей выгоды. Поэтому лучше находиться в компании с Джеком, чем с Ральфом.

Чтобы присоединиться к группе Джека, большого ума не требуется. Но у некоторых детей душа не на месте. А как же чувство лояльности и обязательства по отношению к Ральфу? Ведь тот в самом начале взял на себя роль лидера, был добр, справедлив и внимателен ко всем членам группы. Джек наносит Ральфу заключительный удар — указывает на кость, которую держит Ральф, тем самым подчеркивая, что Ральф тоже голоден и должен благодарить его за свинью, которую тот выследил. Этим Джек хочет сказать, что Ральф должен подчиниться и присоединиться к его группе.

Далее Голдинг описывает, как возрастает власть Джека и его приближенных, как происходит крушение Ральфа и трагически гибнет интеллектуал Пигги. По мере того как снижается доверие и растет искушение переметнуться в лагерь противника, рушится сотрудничество. Поддержать Ральфа, возможно, и кажется правильным делом, но перед лицом внешних обстоятельств суждения, определяемые нашей моральной способностью, сталкиваются с нашим моральным поведением, которое питают альтернативные побуждения и искушения.

Развивая свои представления о взаимности, Триверс использовал простую схему. Я сделаю нечто для вас, если вы в некоторый момент сделаете нечто такое же или ему подобное для меня. В дальнейшем он объединил три научных подхода, используя в своей модели их ключевые понятия: экономический (понятия затраты и прибыли), эволюционно-биологический (понятие эгоистичного гена) и психологический (понятия справедливости и ее эмоционального сопровождения). Триверс утверждал: взаимность разовьется и станет устойчивой, когда будут удовлетворены следующие три условия:

1) небольшие затраты на то, чтобы что-то дать, и большая польза от того, что приобретено;

2) временная задержка между первичным и ответным актом дарения;

3) множество возможностей для взаимодействия при условии, что дарение пропорционально приобретению.

Хотя теория взаимности Триверса ставила своей целью выяснить, как решаются проблемы альтруизма среди индивидуумов, не связанных родственными отношениями, почти тридцать пять дет исследований не дали ничего, кроме нескольких наводящих на размышления примеров из жизни животного царства, которые будут детально изложены в главе 7. Я полагаю, что это заключение неудивительно, особенно для тех, кто начинает изучать психологические механизмы взаимности. Они включают, как наиболее важные, следующие способности: количественно определять затраты и выгоды от обмена, вычислять непредвиденные обстоятельства, тормозить искушение обманом и наказывать тех, кто не в состоянии действовать честно и справедливо. Хотя мы пребываем в полном неведении относительно времени, когда эти различные психологические компоненты сложились в эволюции и стали доступны представителям нашего вида, мы реально имеем некоторые предположения о том, как такие компоненты формируются в индивидуальном развитии человека.

В связи с этим возникает критический вопрос: как только эти компоненты оформились, позволяют ли они осуществить процесс видообразования и перейти от «человека экономического» (Homo economicus) к «человеку, действующему на началах взаимности» (Homo reciprocans) [256]. Скажем по-другому: хотя наш «жадный» плод напоминает крайний вариант существа, жаждущего получить все по максимуму (economicus), будет ли тот же самый плод наделен врожденным чувством справедливости? Это чувство, в конечном счете, стимулирует интерес к процессам, лежащим в основе результатов деятельности: хороши ли они для индивидуума или для некоторой ограниченной группы (reciprocans)

Очень важно, как мы ответим на этот вопрос, потому что он формирует основу для многих теоретических и практических проблем в различных областях экономики и права, дисциплин, которые гордятся четкостью своего понимания предписывающей стороны этики.

Один ответ состоит в том, что обе разновидности сосуществуют в некотором устойчивом состоянии, не испытывая взаимной симпатии, просто признавая присутствие друг друга. Наряду с таким способом существования, обе разновидности полагаются на формальную логику, которая развивается у всех людей, независимо от религии, пола, расы и образования. Чтобы лучше объяснить, как мы приобрели эту логику в эволюции и приобретаем в индивидуальном развитии, я вернусь к некоторым доказательствам, представленным в I части, где описывается состояние моральной компетентности взрослого человека и предпринимается попытка объяснить ее усвоение. Цель состоит в том, чтобы понять, как мы приобретаем способность участвовать в устойчивых раундах сотрудничества (развивающихся вне отношений родителей и детей), парировать искушение, обнаруживать мошенников и наказывать их. Короче говоря, я постараюсь объяснить, как арена сотрудничества обеспечивает психологическую основу для того, чтобы понять наше моральное чувство, его строение и функции. Распад кооперативных отношений можно расценивать двояко: минимально — как нарушение социальных норм и максимально — как безнравственный акт, который представляет нарушение юридически закрепленного соглашения. Остальная часть этой главы объясняет другие аспекты нашей моральной психологии, включая способности, которые могут быть специфическими только для нее или общими с другими способностями психики.

Как обсчитать справедливую игру

Рассмотрим первое условие Триверса, касающееся определения объема затрат и прибыли. В отсутствие количественных показателей было бы невозможно играть в большинство экономических игр. Действительно, можно ли судить игру и вообще любое дело с точки зрения справедливости, если вы не в состоянии оценить затраты и прибыли?

Если соотношение между системами определения количества и системами правосудия кажется несущественным, то прислушайтесь к мнению Вольтера, который насмешливо характеризует один из аспектов этих отношений: «Человек рожден без принципов, но со способностью усваивать их. Его естественное расположение склонит его или к жестокости, или к доброте. Его мышление вовремя сообщит ему, что квадрат числа двенадцать равняется ста сорока четырем и что он не должен делать другим того, чего не хотел бы, чтобы другие делали ему; но он не способен самостоятельно усваивать эти истины в раннем детстве. Он не будет понимать первого, и он не почувствует второго». В области математики Вольтер допустил ошибку. Как представители человеческого рода, мы рождены с двумя количественными системами — врожденными механизмами, которые позволяют младенцам маленькие числа вычислить точно, а большие числа — приблизительно[257].

Обе системы появляются задолго до того, как дети реально Начинают применять их, помогая другим или причиняя им вред. И обе обеспечивают исходные позиции для того, чтобы освоить более сложную математику и этику.

Чтобы продемонстрировать, как эти различные системы исчисления действуют, в психологии развития применяются те же методологические принципы, которые я описал в главе 4. В частности, чтобы раскрыть характер ожиданий и представлений ребенка, исследователи используют такие показатели, как длительность рассматривания младенцем объекта и потерю интереса к нему. Например, покажите пятимесячному ребенку пустую сцену, разместите одну куклу на сцене, затем скройте все экраном. В это время посадите на сцену вторую куклу и удалите экран, чтобы затем попеременно показать ему либо одну, либо две, либо три куклы. Если младенцы должным образом выполнили действие сложения и имеют в виду эти две куклы, сидящие позади экрана, то результат «два» для них скучен и ожидаем. Другое дело — такой результат, как одна кукла или три куклы. Он должен быть интригующе неожиданным. Если говорить более конкретно, младенцы должны дольше удерживать взгляд, дольше смотреть на сцену, когда там окажется одна или три куклы, а не две. И они делают именно так. С помощью этого метода показано, что младенцы способны безошибочно различать количество в пределах трех объектов. Напротив, когда применялось большее число кукол, точность различения падала. Вместо четкого определения младенцы полагались на приблизительные отношения и оценки. Можно сказать, однако, что младенцы отличали четыре куклы от восьми и восемь кукол от шестнадцати, но не четыре куклы от шести или восемь кукол от двенадцати.

Что позволяет нам двигаться за пределы этих двух систем и когда происходит концептуальная революция в развитии? Большинство исследователей считают, что в возрасте приблизительно трех лет дети приобретают более точную систему нумерации. Эта система включает ряд целых чисел и в конечном счете позволяет ребенку выполнять действия типа сложения и деления. Ключевое возрастное изменение, по-видимому, связано с усвоением слов — наименований цифр и пониманием их значения. Мы можем быть уверены в правильности этих идей, потому что дети моложе трех лет уже имеют большую лингвистическую компетентность: понимают значения многих слов и обладают способностью соединять их в осмысленные предложения. Однако они испытывают трудности в понимании слов, обозначающих числа. Например, ребенок двух с половиной лет может очень быстро повторять ряд целых чисел до десяти. Но он не имеет никакого представления о том, что каждое слово в этом ряду означает определенное число. Он может понять, что слова (цифры) один, два, три и четыре — часть списка, но будет ошибкой полагать, что слово один он связывает только с одним предметом. Он вообще не может себе представить, что слова два, три и четыре обозначают разное количество предметов. Дети, в родном языке которых употребляются отдельные слова — наименования цифр, входящие в ряд целых чисел, приобретают полное понимание их значений в возрасте трех с половиной — четырех лет. Более того, некоторые языки (обладающие, например, выразительной силой и грамматической сложностью английского, французского и китайского языков) не имеют слов для наименования чисел более двух или пяти. Применительно к большим величинам они указывают количество, используя слова, эквивалентные понятию «множество». В этих культурах различение чисел основано на двух системах: маленькой точной и большой приблизительной. Развитие большой точной системы чисел вообще не зависит от языка, но оно определенно зависит от использования слов — наименований конкретных чисел[258].

История усвоения системы чисел, хотя часто и рассматривается в изоляции от других систем психики, глубоко привязана к моральной сфере вообще и к сотрудничеству в частности. Изза ограниченной способности использовать числа маленькие дети не могут определять равенство, если оно связано с большими числами. За исключением случаев с относительно сильно выраженным неравенством они не могут судить, справедлива ли сделка. Однако это заключение основывается на специфической концепции детского чувства справедливости. Если понятие «справедливость» рассматривать как равноценный обмен, то необходима точная квалификационная система. Напротив, если ребенок считает честным просто обмен некоторым количеством или величиной, то приблизительная система прекрасно выполнит эту задачу. Поскольку концепция справедливости ребенка изменяется в ходе развития, предусматривая переход от относительного к равноценному обмену, то открывается «дверь» для возможности присвоить себе чужое, т. е. для эксплуатации. Старшие дети могут эксплуатировать младших детей, давая меньше, чем они должны, прикрываясь политикой равноценного обмена, вместо того чтобы действовать справедливо в рамках относительного обмена.

Чтобы исследовать, как маленькие дети решают проблему справедливого распределения, психолог Роберт Хантсман давал детям четыре задания[259]. В каждой задаче он просил четырехлетнего ребенка провести распределение ресурса (например, сладостей), наделив себя и другого. В некоторых задачах сладостей было больше, чем потенциальных получателей, а в некоторых — меньше. Например, ребенок должен был распределить три рожка мороженого среди четырех детей или тридцать леденцов среди пятерых детей, в других задачах ребенок должен был решить, заслуживают ли некоторые дети больше, чем другие, потому что они больше работали. Когда нет никаких ограничений в ресурсах и нет никаких различий между получателями в заслугах, дети от четырех до одиннадцати лет распределяют ресурсы поровну. Однако, как установил Хантсман, когда есть ограничения на распределение ресурсов, самые маленькие дети более эгоистичны. Они берут больше для себя, даже когда другим не достается вообще ничего.

При изучении детей от трех до пяти лет Хайдт с коллегами использовал следующий эксперимент. Два ребенка играли с кубиками, а затем в качестве награды за игру экспериментатор давал им картинки. В каждой паре один ребенок всегда получал меньше картинок, чем другой ребенок. Чтобы оставаться в пределах числовых способностей этого возрастного диапазона, Хайдт использовал в игре не больше четырех картинок. После распределения картинок экспериментатор сначала просил каждого ребенка сказать, сколько у него картинок, и затем спрашивал, все ли в игре было хорошо и справедливо, фиксируя словесные или мимические индикаторы суждения о несправедливости распределения. Результаты показали, что среди детей, получивших меньше картинок, даже самые маленькие немедленно заявляли, что распределение было несправедливо. Поскольку Хайдт никогда не анализировал степень несправедливости при распределении картинок, а их общее количество никогда не превышало четырех, невозможно оценить, лежит ли в основе детских ответов логика равноценного или относительного обмена, как это было в экспериментах Хантсмана. Дети, получившие больше картинок, давали другой образец ответов. Они, казалось, были совершенно удовлетворены ситуацией.

Значительный интерес, особенно с точки зрения компетентности, лежащей в основе детских представлений о справедливости, может вызвать следующий факт. Когда речь шла об успехах детей или когда их спрашивали о том, как бы они сами распределили картинки, дети редко давали связные объяснения или обоснования. Например, когда Хайдт спросил одного из мальчиков, который получил больше картинок, почему так случилось, тот ответил: «Я должен получить четыре картинки, потому что мои мама и папа похожи на эти картинки». Из этого следует, что дети обладают психологическими механизмами, которые позволяют им быстро и подсознательно оценивать результат распределения с точки зрения справедливости. Дети, однако, не имеют доступа к этим механизмам и, таким образом, придумывают разумное, с их точки зрения, объяснение полученного результата.

Маленькие дети часто думают, что справедливое распределение заключается в предоставлении каждому некоторых ресурсов в противоположность предоставлению каждому равных ресурсов. Если это — их концепция справедливости, то они действуют отнюдь не эгоистично. По мере развития дети придают все большее значение потребностям получателя и его заслугам. Например, дети дают больше ресурсов тем, кто работает больше и, таким образом, заслуживает поощрения на основе некоторого примитивного понятия справедливости как честности. В этих случаях, однако, остается неясным, как дети представляют себе заслугу, иными словами, какова их специфическая концепция по этому поводу. Ребенок мог бы подумать: «Мне нравятся те, кто работает так же много, как я. Я вкладываю средства в тех, кого я люблю». Но нет никакого очевидного ощущения «заслуги» в этом витке мысли. Скорее ребенок обнаруживает реакцию сопереживания, при которой чувство соответствует чувству, действие соответствует действию.

Независимо от того, как эта система работает или развивается, она играет существенную роль в сотрудничестве, поскольку индивидуумы, более вероятно, будут «играть» с теми, кто «играет» так же, как они. Такие чувства могли бы появиться как результат прямого опыта взаимодействия с другими (раунда взаимного обмена) или косвенного опыта (например, наблюдения за взаимностью в отношениях других людей). Как хорошо сформулировал в ранней дискуссии относительно биологических корней этики биолог-эволюционист Ричард Александер, «в косвенной взаимности ожидание возврата (услуги) связано не с самим получателем благодеяния, а с другим человеком. Этот возврат может поступить, в сущности, от любого индивидуума или от нескольких индивидуумов в группе. Косвенная взаимность учитывает репутацию и статус и касается каждого человека в социальной группе, непрерывно оцениваемого и переоцениваемого участниками взаимодействия (как прошлыми, так и потенциальными) на основе их взаимодействия с другими»[260].

Хантсман, наряду с большинством других исследователей, работающих в этой области, интерпретировал уменьшение эгоизма, наблюдаемое у ребенка по мере его развития, как следствие социализации. Он подчеркивал особую роль в этом культуры, образования, а также окружения ребенка, ровесников. Равенство походит на идеал республики Платона: это нечто такое, что дети хотят иметь для себя и для других. Однако возникает вопрос: они хотят равенства благодаря влиянию культуры или независимо от культуры? Может ли ощущение справедливости проявляться у всех детей, в разных культурных средах по тому же принципу, как независимо от условий жизни у них появляются вторичные половые признаки: у юношей — борода, а у девушек — грудь? Действительно ли справедливость — универсальное человеческое чувство, сердцевина нашей морали, принцип, действующий под контролем сознания, но открытый для параметрического переключения под влиянием местной культуры?

Большая часть исследований, посвященных проблеме справедливости, выполнена с участием детей, родившихся в индустриальных странах, как правило, в семьях среднего социально-экономического уровня. За исключением работы Хайдта, большинство исследований были сосредоточены на действиях ребенка и их объяснениях в противоположность восприятию или пониманию действий других. Но чтобы понимать, что и как развивается, мы должны отделить то, что ребенок определяет как справедливость, от того, как ребенок действует и оправдывает свои действия. Мы должны отличать представления ребенка о справедливости от факторов, определяемых особенностями игры, в процессе которой ребенок может поступать справедливо или несправедливо. Например, честная игра требует от ребенка не только собственной концепции справедливости, но также и способности отказываться от эгоистичных желаний.

Как я уже упоминал в предыдущей главе, системы мозга, связанные с тормозными контрольными функциями, развиваются медленно, процесс их созревания продолжается в течение всего периода полового созревания, и даже дольше. Мозговые системы, контролирующие поведение, определенно не являются компонентом нашей моральной способности, но они взаимодействуют с ней, выполняя функцию ограничения ее проявлений. То же самое касается систем, которые опосредуют наши эмоции, в том числе вовлеченные в регулирование альтруистического поведения, причем как положительные (сочувствие, симпатия), так и отрицательные (вина, стыд). Как ребенок применяет свое развивающееся чувство справедливости в совместных играх и особенно при взаимном обмене?[261]

В одном из немногих экспериментов, поставленных для исследования взаимности при оперировании с объектами, имеющими реальную потребительскую ценность, психолог Линда Кейл работала с детьми семи — двенадцати лет. Один из участников в режиме реального времени наблюдал на экране монитора, как остальные дети сортировали письма по почтовым индексам. Каждое отсортированное письмо стоило пять центов. Картинка на мониторе позволяла выявить детей, сортировавших письма очень быстро, и детей, работавших медленно. В конце работы экспериментатор собрал все отсортированные письма в стопки и попросил одного из участников распределить заработанную сумму. Оказалось, что младшие дети распределяли вознаграждение менее справедливо, чем старшие, были более мстительными, настаивая на несправедливом распределении, и не были склонны выплачивать деньги с учетом результатов предыдущего раунда.

Экономист Джеймс Харбоу и его коллеги протестировали школьников на материале классических игр с заключением сделок, обсуждавшихся в главе 2[262].

Вспомним, когда играют взрослые, в одном цикле игры «Диктатор» ведущий предоставляет игроку или половину общего стартового капитала, или вообще ничего не дает; в одном цикле игры «Ультиматум» наиболее типичным является предложение приблизительно 50% от стартового капитала и отклонение предложений, если они составляют меньше 20% от общей суммы. Когда в те же игры играют дети одного возраста, младшие дети делают меньшие предложения, чем старшие, и в игре «Диктатор», и в игре «Ультиматум», причем в последней они принимают и меньшие предложения. Даже самые младшие в игре «Диктатор» делают меньшие предложения, чем в игре «Ультиматум», показывая тем самым, что они уже стратегически думают о своих предложениях и о правилах игры. Далее, когда играют дети одной возрастной группы, дети маленького роста делают предложения намного большие, чем их высокие ровесники. Возраст, таким образом, влияет на величину предложений, которые ребенок делает в этих играх. С возрастом, по мере развития мозга, расширяются интеллектуальные возможности ребенка. Эти изменения обеспечивают способность вычисления процентов и решения математических заданий, они определяют особенности взаимодействия опосредующей эти действия системы с развивающейся моральной способностью. В то же время высокий рост может способствовать социальному доминированию его обладателя. Эта особенность восприятия была отмечена при наблюдении и сравнении поведения высоких и низкорослых людей. В целом результаты наблюдений дают основания считать, что у детей с возрастом меняется искушение обмануть в играх сотрудничества, с одной стороны, так же как меняется ощущение чувства справедливости — с другой.

В классическом варианте «Ультиматум» и «Диктатор» играются в полном смысле анонимно: ни один игрок не знает другого, и они не встретятся в будущем. Возможно, однако, дать каждому игроку немного информации о партнере, которая могла бы укрепить их взаимное доверие и, таким образом, повлиять на их поведение и выбор вариантов в игре. Доверие — важный компонент устойчивых кооперативных отношений, и необходимо понять, как эта черта развивается.

Харбоу и Краузе, основываясь на игре взаимного обмена для взрослых, разработали детский вариант, выдвинув на первый план роль доверия. Во взрослой версии игрок 1 имеет возможность разделить 50 $ пополам или передать контроль игроку 2. Если игрок 1 передал контроль игроку 2, то последний может или оставить 30 $ себе и передать 15 $ игроку 1, или разделить 50 $ пополам. Хотя эта игра ни для одного из игроков не предусматривает возможности «возмездия», однако, если игрок 1 передает контроль, он фактически доверяет игроку 2, рассчитывая сделать правильный ход и разделить 50 $. Игрок 2, в свою очередь, сталкивается с искушением подвести партнера, беря большую сумму без каких-либо затрат, поступая, по крайней мере, экономно. Взрослые в позиции игрока 2, как правило, выбирают совместный вариант ответа и 50 $ делят пополам. Частота этого кооперативного выбора увеличивается, если взрослые вдыхают распыленный гормон окситоцин, получивший известность как гормон «объятий», благодаря его особой роли в установлении тесных связей между младенцем и матерью.

Вариант игры, предполагающий особую роль доверия, для детей от восьми до семнадцати лет практически тот же самый, что и для взрослых, но с двумя исключениями. Игрок 1 с меньшей вероятностью передаст свою очередь игроку 2, и нет никакой связи между суммой, переданной игроком 1, и суммой, возвращенной игроком 2. Особенности поведения детей в этой игре выражает следующий девиз: «Я немного почешу вам спинку, если вы хорошенько почешете мою».

По результатам этих экспериментов я делаю два вывода. Вопервых, детское чувство справедливости проявляется в игре уже в четыре года, а вероятно, и ранее. Это чувство интуитивно, оно основано на внутренней логике, о которой дети только смутно Догадываются, но оно позволяет вычислять вознаграждение обмена, а затем генерировать суждение о его допустимости. Вовторых, маленькие дети более эгоистичны, чем старшие дети. Несмотря на это, они имеют некоторое представление о равном распределении при условии, что нет никаких ограничений на использование ресурсов.

Кроме того, начальная концепция справедливости, более вероятно, будет ориентирована на модель некоторого распределения ресурсов, в отличие от равного распределения. С точки зрения социального взаимодействия, это означает, что дети, как только начинают осознавать свои собственные представления и представления других людей, способны как соблюдать обязательство справедливого распределения, так и поддаваться искушению, пробуя схитрить или обмануть другого.

Эти результаты открывают перспективу многим интересным исследованиям связи между нашей биологически обеспеченной моральной способностью и локальными влияниями, которые могут определить нюансы в каждой культуре. Например, хотя все культуры имеют некоторое понятие справедливости, как показано в кросскультурном исследовании игр с заключением сделок (более подробно в главе 2), они различаются по способам и критериям установления различных параметров. Ничего не известно о развитии этих культурных особенностей. Сколько и какой именно опыт в своей культурной среде необходимо получить детям, перед тем как они начнут действовать подобно взрослым? Если ребенок усвоил ключевые признаки и релевантные параметры родной культуры, как происходит освоение второй культуры? Можно ли сказать, что освоение второй культуры, подобно изучению второго языка, не только требует значительного времени и усилий, но и вовлекает в процесс, который полностью отличается от приобретения характерологических особенностей первой культуры?

Многое еще надо установить для понимания этого аспекта нашей моральной способности. Однако я хочу сделать заключение: базисная компетентность, опосредующая наше чувство справедливости, одинакова у детей и у взрослых. Все, что различает детей и взрослых, находится вне основ моральной способности. Наряду с этим, многие процессы и функции развивающейся психики ребенка взаимодействуют с его моральными суждениями. В этот круг входят системы, опосредующие самоконтроль, эмоции, память и умение проводить числовые вычисления, которые обеспечивают более точные математические расчеты.

Ребенок лжет

Заполняя налоговую декларацию, вы солгали: изменили данные, увеличив тем самым свою прибыль. И другая ситуация: получив квитанцию из налогового отдела, вы заметили ошибку, которая привела к увеличению вашей прибыли. Оба случая влекут за собой увеличение личной выгоды и изменение в расчетных данных. Но в первом случае используется намеренная ложь, в то время как во втором лишь нежелание сообщить в налоговые органы об их ошибке. В первом случае ложь требует совершения поступка, во втором — ложь возникает как результат отсутствия поступка. Оба случая предосудительны, однако, несмотря на наличие общей асимметрии между действием и бездействием, первый случай хуже второго[263].

Оба случая отражают характерные особенности человеческой натуры, которые появляются уже в раннем развитии. В любой культуре ложь, обман, как правило, запрещаются. Но, как и для большинства, а возможно и для всех запретных действий, есть исключения. Небольшая безобидная ложь почти наверняка универсально допустима. В этих случаях мы искажаем правду, не ставя своей целью нанести вред[264].

Фактически цель безобидной лжи часто состоит в том, чтобы избежать причинения вреда кому-то другому. Как отмечается, такую ложь вообще нельзя считать ложью, потому что она соответствует общему правилу межличностных отношений — нести помощь и охранять от вреда — и предназначена определенному кругу слушателей. Каждый хоть изредка, но говорил надоедливому родственнику, что время для приезда он выбрал неудачное, что когда-нибудь потом обстоятельства сложатся более благоприятно и т. п. Все родители имеют опыт придумывания «историй», чтобы блокировать любопытство детей или их интерес к некоторой деятельности, им противопоказанной. И наконец, Практически каждый, отказывая потенциальному поклоннику в свидании, говорил, что он слишком занят, потому что объяснять Настоящую причину отказа от приглашения (поклонник — скучный болтун с запахом изо рта, отвратительным смехом и лоснящейся кожей), с точки зрения социальных норм, недопустимо. Чтобы признавать ложь или мошенничество, моральная способность должна использовать возможность оценить причины и намерения, которые лежат в основе действий и их последствий. Иногда результатом будет суждение, что лгать нельзя, в других случаях ложь будет признана допустимой, иногда даже обязательной.

Возрастной психолог Джеймс Расселл предполагает, что вводящее в заблуждение «поведение обычно требует двух разных когнитивных навыков, а именно умения определять возможность того, что ложные представления могут быть внедрены в сознание других, и подавления уверенности каждого в истинности своего знания при внедрении того, что является ложным... Первое умение сфокусировано на факте обмана, второе на реализации стратегии»[265]. Дети, в конечном счете, приобретают оба умения, но как?

Чтобы обманывать и при этом избегать неприятностей, мошенник должен четко опознавать ситуации, когда за ним наблюдают, даже если он не видит связи между зрительным перцептивным актом и ментальным актом формирования знания[266].

В главе 4 уже говорилось о том, что у ребенка появляется способность объединять свое внимание со вниманием взрослого. Это важная веха в его развитии, она возникает приблизительно в четырнадцать месяцев. Эта способность не является специализированной для эволюции морали, но как часть «команды поддержки» она вносит свой вклад в готовность каждого индивидуума предлагать нравственно значимые решения, включая требования помогать нуждающимся в помощи. Через несколько месяцев после появления способности к объединению внимания у нормально развивающихся детей возникает игра с воображением, позволяя им думать об альтернативных условиях существования. Совместно распределяемое внимание и воображение —ступеньки, позволяющие продвигаться к формированию способности понимать мысли, чувства, желания и намерения других людей.

Воображение и совместно распределяемое внимание — компоненты психологических механизмов, обеспечивающих обман, разумеется неспецифические. То же справедливо и для моральной способности. Несколько позже к ним добавляются другие развивающиеся способности, включая способность отличать видимость от действительности и создавать полноценную модель психического. Но вводящие в заблуждение маневры возникают у детей рано — перед появлением некоторых из этих дополнительных способностей, представляя контрольный признак развивающегося сознания, которое видит различия между собой и другими[267].

Ранние формы моральных нарушений превращаются в более серьезные, поднимая важные вопросы о том, когда дети осознают нарушение и его последствия для себя и для других. Это, в свою очередь, связывает изучение психологии морального развития ребенка с юридическим анализом, положением ребенка в роли свидетеля и пониманием того, что это означает — говорить правду. Мы возвратимся к этому вопросу, как только изложим в деталях некоторые психологические аспекты.

Возрастной психолог Майкл Чандлер и его коллеги провели эксперименты с участием детей от двух до четырех лет, чтобы установить различные факторы, которые включены в акт обмана, и оценить, когда они начинают развиваться и окрашивать и суждение, и поведение. Экспериментатор сообщал каждому ребенку, что марионетка по имени Тони поможет спрятать мешок золотых монет и драгоценностей в одном из четырех контейнеров. Однако Тони — неаккуратное существо и всегда оставляет следы. Цель состояла в следующем: так спрятать мешок, чтобы второй экспериментатор, которого в тот момент в комнате не было, не нашел мешка, когда возвратится. Интересно было выяснить, будут ли дети разного возраста спонтанно вводить в заблуждение (или обманывать) экспериментатора.

Дети всех возрастных групп обманывали. Проявления обмана: или стиснутые губы, или ложь в ответ на вопрос экспериментатора о местонахождении мешка, или ликвидация следов Тони и, что особенно мне понравилось, добавление новых следов, указывавших ложное местоположение мешка. Никто не давал этим детям уроков Макиавелли о том, как обманывать. Они спонтанно производили действия, необходимые для введения в заблуждение экспериментатора. Детское поведение указывает на сложный набор компетентностей. Например, они должны были на некотором уровне осознавать, что шаги Тони — прямой указатель скрываемого местоположения мешка. Однако это могла быть простая ассоциация, извлеченная из их собственного опыта наблюдения за тем, как Тони прячет мешок и поэтому знает, где впоследствии его можно найти. Они также должны были знать, что, когда нет никаких следов, нет и никаких признаков местоположения мешка, пока никто ничего не говорит об этом. Они также должны были понимать, что могут использовать собственное знание, чтобы ввести в заблуждение экспериментатора, предлагая ему смотреть в другом месте. И их память уже должна быть достаточно хорошей, чтобы помнить, где мешок был скрыт на самом деле, чтобы указать на другое место. Все перечисленное дает основание считать, что дети этого возраста могут одновременно различать две модели ситуации: истинную, связанную с фактическим расположением мешка, и ложную, обозначаемую мнимым местоположением мешка. Наконец, большинство испытуемых были не в состоянии обеспечить достаточные объяснения своих вводящих в заблуждение действий, что подтверждает различие между ранней интуитивной компетентностью и способностью к сознательным рассуждениям на материале того же концептуального ландшафта.

Насколько чувствительны маленькие дети к обстоятельствам, в которых ложь является допустимой? Когда дети начинают отличать ложь со злостными намерениями от лжи, позволяющей избежать нанесения вреда другому человеку? В возрасте четырех лет дети уже готовы понимать, что некоторые выражения лица в определенных социальных контекстах необходимо скрывать. Например, в экспериментах, где детям за хорошее поведение обещали желанную игрушку, но вместо нее вручали другую, непривлекательную, они проявляли признаки разочарования на своем лице только тогда, когда их оставляли наедине с этой игрушкой. В то же время дети подавляли эти признаки разочарования в выражении своего лица, если экспериментатор оставался в комнате. Эти эксперименты показывают раннюю чувствительность к правилам общения, которая частично управляется желанием избежать оскорбления чьих-либо чувств.

Чтобы исследовать проявления безобидной лжи, психологи Тальвар и Ли провели эксперименты с участием детей трех — семи лет. Они использовали задачу с помадой, которая воспроизводит логику экспериментов с зеркалом, применявшихся для изучения развития самосознания (эти эксперименты обсуждались в предшествующей главе). Работая с одной группой детей, женщина-экспериментатор с поляроидом входила в комнату, при этом на носу у нее было красное пятно от помады. Она спрашивала у детей, достаточно ли хорошо она выглядит, чтобы сфотографироваться. Затем каждый ребенок делал снимок женщины, и она уходила. После этого входил второй экспериментатор и спрашивал, достаточно ли хорошо выглядела женщина, чтобы сделать ее приличную фотографию. Затем он смотрел на полученную фотографию и обсуждал ее с детьми. В контрольной, второй группе детей выполнялась та же процедура, но на носу женщины-экспериментатора следов помады не было.

Дети из группы 1, независимо от возраста, обманывали чаще по сравнению с детьми из группы 2. Когда женщина-экспериментатор спрашивала о том, как она выглядит, дети из группы 1 солгали ей, не сказав о помаде. Однако позже второму экспериментатору они сказали, что она не хорошо выглядела, чтобы фотографироваться. Факт, что дети говорили правду второму экспериментатору, но лгали первому, показывает, что они не просто послушные «соглашатели» перед лицом авторитета.

Появление способности сказать безобидную ложь приятным образом совпадает с появлением лжи, которая прикрывает моральные нарушения типа подглядывания за ширму, скрывающую игрушку, когда экспериментатор явно запрещает это действие. Вместе с тем подобные эксперименты показывают, что наша моральная способность чувствительна к случайностям, если бы не правила (которые допускают исключения из моральных требований) по поводу того, что запрещено, а что нет. Эти компетентности появляются рано, возможно, у каждого ребенка и без помощи преподавателей, родителей и других наставников.

Факт, что маленькие дети могут иногда участвовать в обмане, не подразумевает, что их компетентность полностью оформилась, достигнув уровня сложности, которая является характерной для взрослых. Множество экспериментов и личный опыт любого родителя доказывают, что маленькие дети часто обнаруживают неумелость в осуществлении четко продуманной лжи. В описанных выше экспериментах с марионеткой Тони маленькие дети часто пристально вглядывались в то место, где был спрятан мешок. Дети разными способами пытались утаить свои уловки, когда их спрашивали, подсматривали ли они за ширму, брали ли печенье из коробки? В таких ситуациях они избегают прямо смотреть в глаза, отводят взгляд, отказываются отвечать, будучи не в состоянии признать, что их поведение (похоже, будто ребенок «проглотил язык») представляет бесспорное саморазоблачение. Часто, пытаясь обмануть, они не в состоянии понять последствий своих действий, а именно к чему, с точки зрения других людей, ведут «ложные следы». Эти ранние формы обмана отличаются от их зрелого выражения из-за двух отсутствующих компонентов. Ни один из компонентов не является специфическим для психологических механизмов обмана или моральной сферы в целом, и ни один не возникает на основе того, чему учат своих детей родители или что дети изучают в школе.

Первый компонент своим происхождением обязан теории психического модуля, обсуждавшейся в главе 4. Это базисный аспект психики человека, который связан с динамикой биологического созревания, относительно независим от культуры и образования, определяет смену отдельных этапов развития с первого года жизни вплоть до десяти лет.

Маленькие дети часто сами разоблачают свои попытки обмана, потому что не понимают, как их собственные действия изменяют представления других. Они не понимают, что ключ к бессовестному обману (в духе Макиавелли) в том, чтобы установить, когда другие заблуждаются. Эта способность появляется в начале пятого года жизни, и с данного момента обман становится все более сложным.

Второй компонент, также обсуждавшийся в главе 4, это исполнительная система психики — система, связанная с лобными долями мозга. Она отвечает за управление произвольными действиями, включая регулирование эмоций.

Значение объединения психологических механизмов обмана и полностью сложившейся системы, опосредующей представления ребенка об устройстве мира, состоит в том, что оно решающим образом связано с одним из наших главных героев — созданием Ролза. Когда ролзианское существо оценивает действие с точки зрения его допустимости, оно подсознательно и автоматически оценивает причинные и намеренные аспекты действия и его последствий. Решение вопроса о том, что считать моральным нарушением, зависит от основополагающей причины.

В главе 1 я обсуждал известную моральную дилемму, первоначально сформулированную философом-экзистенциалистом Жаном Полем Сартром. Индивидуум сталкивается с двумя вариантами, связанными с обещанием вернуть взятое на время ружье после сезона охоты. Первый вариант: он держит обещание и возвращает ружье, зная, что его владелец был клинически диагностирован как психопат. Второй вариант: он нарушает обещание, оставляет ружье у себя и спасает жизни многих людей, кому потенциально мог угрожать психопат. Интуиция большинства людей позволяет считать ложь в этой ситуации допустимой, поскольку она позволяет избежать большего вреда. Главным в этом интуитивном решении является суждение, согласно которому намерение солгать рассматривается как положительный результат (спасение многих людей), а не отрицательный (нарушение обещания). Однако люди, в том числе дети, оценивая эту ситуацию, возможно, согласились бы и с таким утверждением: если бы владелец не был психопатом, то нарушение обещания было бы неправильным поступком.

Все юридические системы базируются на способности некоторого управляющего органа проводить различие между ложью и истиной. Любой судья, занимающий нейтральную позицию, должен опросить обвиняемого и всех включенных в процесс свидетелей, чтобы получить доступ к истинному положению дел. В некоторых ситуациях единственными свидетелями в деле могут оказаться дети. Во многих странах число детей, выступающих свидетелями на судебных процессах, существенно выросло. По сообщениям, только в США, начиная с 1990 года, их число достигло приблизительно ста тысяч в год, а возраст детей-свидетелей снизился до трех лет. Каким образом суд должен решить, является ли их информация полезной, насколько объективно она отражает то, что произошло на самом деле?

В Соединенных Штатах и Канаде суд реализует двухэтапную процедуру, перед тем как допустить ребенка к трибуне свидетеля. Сначала судья задает ряд вопросов, чтобы оценить, понимает ли ребенок различие между ложью и правдой, осознает ли он последствия той и другой? Цель состоит в том, чтобы установить, готов ли ребенок к нравственному действию — правдивому изложению событий. Если судья удовлетворен ответами ребенка и убежден, что его память о случившемся достаточно надежна, наступает второй этап. Ребенок должен обещать говорить правду. Если оба этапа удачно пройдены, то ребенок появляется на трибуне свидетеля. В отсутствие правдивого свидетеля-ребенка сексуальные извращенцы вообще могли бы никогда не попасть за решетку.

Двухэтапная процедура суда базируется на некоторых предположениях об отношениях между компетентностью и выполнением. Действительно ли более вероятно, например, что дети, которые понимают различие между правдой и ложью, в суде скажут правду? Когда дети обещают говорить правду, понимают ли они, чем вызвана необходимость этого обещания? Насколько обещание говорить правду, данное ребенком, не позволяет ему солгать в суде? Для того чтобы ответить на эти вопросы, Тальвар и ее коллеги провели ряд экспериментов с участием детей трех — семи лет. Результаты показали, что дети всех возрастных групп признают ложь как моральное нарушение и часто заявляют, что лгун должен исправиться и сказать правду. Когда гипотетические сценарии включали их собственные действия, дети всех возрастов часто лгали, чтобы скрыть свои нарушения.

Есть два способа интерпретировать эти факты. С одной стороны, дети могут иметь рано развившуюся общую компетентность, позволяющую отличить ложь от истины, но когда эта необходимость возникает в их собственных действиях (непосредственном исполнении) или когда их просят сообщить, как бы они поступили, иногда они лгут. Намеченные позиции (от компетентности к признанию нарушения и от него к исполнению — необходимости сделать что-то по этому поводу) не всегда возможно объединить или выстроить параллельно. В этот процесс могут вмешаться другие способности, препятствуя обнаружению правды. Альтернативно, хотя и не всегда исключая первое, дети могут понимать общее правило: лгать нельзя. Однако они просто не желают следовать кантианскому категорическому императиву: если плохо, когда лгут другие, значит, лгать нехорошо и для меня тоже. С другой стороны, несогласованность в поведении ребенка обнаруживает недостатки в процедуре суда: факт, что ребенок признает различие между ложью и правдой и воспринимает правдивое сообщение как действие более высокого морального уровня, не подразумевает, что он реализует эту позицию, когда возникнет необходимость такого рода в его собственных действиях. Качество судебной процедуры при этом сомнительно. Первый этап в этой процедуре не обеспечивает никакой гарантии, что дети скажут правду.

Внимание СМИ к отвратительным случаям педофилии среди духовенства (большинство публикаций появилось на пороге нового тысячелетия) обнажило проблему сексуальных злоупотреблений и сделало ее доступной для всеобщего обсуждения. Эти дела также поднимают вопрос о надежности оценочных механизмов судопроизводства: до какой степени маленькие дети способны лгать, чтобы скрыть, насколько близки к нарушениям такие индивидуумы, как священники и родители? Осознают ли они не только факт своей собственной лжи, но и последствия искажения правды для себя и для других? Как указывают Тальвар с сотрудниками, при опросе этот вид лжи часто имеет форму сокрытия информации. Сокрытие информации может прикрываться извиняющимся неведением или предоставлением ложной информации, чтобы скрыть правду. Сокрытие информации вообще не несет никакого морального бремени. Когда некто сообщает мне нечто по секрету, мы совместно храним эту тайную информацию. Иногда будет неправильным сообщать кому-то другому эту информацию, даже если тебя об этом просят люди, наделенные полномочиями. Например, если друг сообщил мне об изобретении, рассчитывая получить на него патент и разбогатеть, с моей стороны было бы неправильно рассказать об этом другим, — при условии, что я поклялся хранить тайну. С другой стороны, если взрослый подвергает ребенка сексуальным домогательствам и затем настаивает, чтобы ребенок сохранил это в тайне, кажется нравственно допустимым, даже обязательным для ребенка сообщить о злоупотреблении властям. Еще раз подчеркнем, твердая Деонтологическая позиция здесь проблематична, потому что Иногда оказывается допустимым лгать, нарушая обещание сохранить тайну. С намерениями лгуна и нарушителя обещаний нельзя не считаться.

Рассмотрим эпизод с патентом и случаи сексуального злоупотребления. Нарушение обещания в определенном смысле имеет целью навредить тому человеку, которому оно было дано. В случае с патентом нарушитель обещания открывает сверхсекретную информацию, что сведет на «нет» мечты изобретателя разбогатеть. Трудно воспринимать такой поступок иначе, чем в самом злонамеренном смысле. Напротив, хотя нарушающий обещание ребенок также намеревается вредить человеку, которому было дано обещание, мы воспринимаем это в положительном смысле — как обеспечение должного возмездия за сексуальное домогательство. Исключение из правила «никакого нарушения обещания» возвращает нас к проблеме содержательности исходного обещания. Сексуальный насильник не имеет никакого права просить ребенка сохранить свои действия в тайне, поскольку его действия вредят ребенку. Нельзя просить, чтобы другой человек сдержал обещание, если предмет обещания представляет собой моральное нарушение. Даже этот деонтологический принцип будет иметь исключения, которые определяются возможностью изменения некоторых параметров.

Тальвар с сотрудниками воспроизводили последовательность событий, которые, как правило, происходят, когда дети оказываются свидетелями морального нарушения и вызываются в суд как свидетели. В этот круг входят: описание случая, расспросы социального работника о том, что случилось, беседа с членом суда относительно понимания моральных различий и ответы ребенка судье на его просьбу рассказать правду. В первом эксперименте участвовали дети от трех до одиннадцати лет. Каждый ребенок видел, как его отец после ухода экспериментатора ломал куклу-марионетку. Затем отец обнаруживал признаки огорчения и, показывая ребенку сломанную куклу, просил его никому не говорить об этом. Как только ребенок соглашался сохранить эту тайну, возвращался экспериментатор и задавал ребенку ряд вопросов о кукле. При этом в одном варианте вопросы задавались в присутствии родителя, во втором — в его отсутствие. Во втором эксперименте дети того же возраста входили в комнату, видели кого-то из родителей — маму или папу, сидевших рядом со сломанной куклой. Родитель объяснял им, что случилось, и просил держать это в тайне. Таким образом, второй эксперимент отличался от первого только одним пунктом: ребенок не видел, кто сломал куклу.

Первый эксперимент (в обоих вариантах) был организован таким образом, чтобы воспроизвести процедуры, проходящие в зале суда, куда маленького ребенка часто сопровождают его родители. Существует ли «эффект аудитории», какова вероятность того, что дети скроют нарушение в присутствии родителей? Цель второго эксперимента состояла в том, чтобы устранить возможность, при которой ответственность за сломанную куклу можно было бы приписать ребенку. Это отнюдь не редкая ситуация, когда дети думают, что официальные лица будут считать их, а не взрослых ответственными за нарушение, даже когда они невиновны. Далее, беседуя с ребенком, второй экспериментатор снова проверял, как он понимает разницу между ложью и правдой, и затем напоминал ему об обещании говорить только правду.

Во втором эксперименте было установлено, что дети всех возрастов с большей вероятностью будут лгать о кукле и первому, и второму экспериментатору. Когда дети четко знают, кто отвечает за моральное нарушение, и уверены, что их не будут обвинять в том, что случилось, они, более вероятно, будут лгать в обоих случаях: и социальному работнику, и сотруднику, имитирующему судебное интервью. В некотором смысле ложь — это эгоистичное средство, приберегаемое для ситуаций, где она выгодна, и отвергаемое, когда она может нанести ущерб личности. Когда дети лгут, скрывая неблаговидные действия родителей, их мотивы не могут быть альтруистическими!

Удивительно, но присутствие родителей не влияло на то, что дети говорили в интервью. Дети всех возрастов с одинаковой вероятностью будут лгать, находятся ли они под пристальным взглядом родителя, или родитель уходит в другую комнату. Из Других материалов, имевших отношение к судебной процедуре, Надо отметить тот факт, что во всех трех случаях (два варианта Первого эксперимента и второй эксперимент) дети с большей вероятностью говорили правду не в первом собеседовании, а во втором. Этот результат вызывает тревогу: из него следует, что социальные работники, привлеченные на первом этапе судебной процедуры, вероятно, будут чаще слышать ложь из уст травмированного ребенка, а правдивое детское сообщение услышат, скорее всего, члены судебного заседания. Главная причина этих различий может быть в том, что судебная экспертиза компетентности ребенка, цель которой — показать, что маленькие дети понимают, что такое ложь и моральные нарушения вообще, дает результат, который похож на последствия применения «сыворотки правды». Когда детей прямо и настойчиво вынуждают отделить правду от лжи, правда преобладает.

Тот факт, что дети, давшие слово сохранить в тайне правду о нарушении, более вероятно, будут лгать, не должен уводить от основного результата работы: большинство детей, независимо от условий эксперимента, говорили правду. Они сообщили о неблаговидном поступке своих родителей. Таким образом, даже перед авторитетными лицами, которые могли бы их смущать, они давали правдивые ответы.

Однако неясным остается, насколько результаты этого исследования можно распространить на другие эмоционально более существенные моральные дилеммы? В этих экспериментах родители никогда не говорили своим детям о том, к чему ведет нарушение обещания хранить тайну. Негативные последствия не были четко сформулированы. В случае сексуального злоупотребления насильник часто может угрожать жертве самыми жестокими последствиями, если жертва рискнет раскрыть секрет преступления. Например, это могут быть такие слова: «Если ты скажешь об этом, меня посадят в тюрьму и мы никогда больше не будем вместе». Далее, в отличие от экспериментов с куклами, при сексуальном злоупотреблении ребенок бывает лично вовлечен в тайное действие. Эти критические замечания вытекают из изучения развивающейся моральной компетентности ребенка. В совокупности эти данные дают основание считать, что во многих случаях наши суды привлекают в качестве свидетелей некомпетентных детей. В результате становится весьма ощутимым несоответствие между моральной компетентностью и качеством выполнения требований судебного процесса. Юристы, возьмите это себе на заметку!

Нос Пиноккио

Мэри Крофорд, героиня романа Джейн Остин «МэнсфильдПарк», говорит: «Эгоизм всегда следует прощать... потому что нет никакой надежды его излечить»[268]. Я начал главу 4 с подобного заявления, но оно было сформулировано на основе данных возрастной и эволюционной биологии. Согласно представлениям Хэйга, плод отнюдь не пассивная губка, готовая поглотить все то, что должна предложить мама. Наш небольшой плод — эгоистичный боец, «машина, всасывающая ресурсы».

Сотрудничество и взаимные обмены — всего лишь один из многих контекстов, в которых мы противостоим искушению обмануть. Но есть также часть нашего внутреннего мира, которая стремится к справедливости, она является искренне альтруистической и готова наказать тех, кто пробует уничтожить кооперацию взаимодействующих личностей. Эта особенность нашей психики вполне может быть специфически человеческой. Она развивалась и совершенствовалась в борьбе с разного рода мошенничествами и составляет основную часть нашей моральной способности.

Экономические игры сотрудничества, о которых я уже писал в этой главе, а также в главе 2, по своей природе социальны, даже когда в них играют только однажды и анонимно. В игре раскрываются особенности человеческой натуры. Например, участники игры умеют выявлять мошенников, которые пытаются использовать в своих интересах доброжелательность других. Люди способны ко многому. В частности, мы способны отслеживать и выявлять мошенников, что само по себе не свидетельствует в пользу того, что мы приобрели это умение в ходе эволюции как специализированную способность. Может быть, наша способность обнаруживать мошенников является частью более общей способности, предмет которой — контроль за соблюдением правил общежития.

Человек, наделенный такой способностью, лучше других может выяснить, как и когда было нарушено правило. Чтобы определить факт нарушения правила, мы анализируем ситуацию, формулируем выводы, проверяем предположения и в итоге оцениваем, что правильно, а что ошибочно. Решение проблем с позиций формальной логики объединяет разные варианты жизненных ситуаций, приводя их в исходную точку, с которой начинается процесс решения, реализуемый на основе наших способностей к рассуждению.

Логика — красивая форма математического познания, потому что она абстрагируется от случайных моментов, которые содержатся в ситуационном контексте, рассматривая отвлеченные переменные и их отношения. Например, соотнесите два утверждения, названные Р и Q соответственно. Если я заявляю, что Р — истинное утверждение и Р подразумевает Q, то из этого следует, что Q — также истинное утверждение. Точно так же, если я говорю вам, что одно из двух — или Р, или Q — является истинным утверждением, а затем заявляю, что Р верно, вы должны логически заключить, что Q ложно. Наполните содержанием, которое вам нравится, эти абстрактные значения Р и Q. Логика сохранит свою силу. Вот пример.

Утверждение «Джо спит» верно. Оно подразумевает другое утверждение: «Джо не знает, что его собака таскает еду из холодильника». Следовательно, утверждение «Джо не знает, что его собака таскает еду из холодильника» также верно.

Удивительно, но решение проблем с помощью логических выводов многим людям дается с трудом. Большинство студентов колледжа испытывают головную боль и муки при изучении курсов логики. Рассмотрим следующую проблему и ее решение.

ПРОБЛЕМА. Вы — детектив, расследующий убийство, о котором недавно сообщили. Полицейский на месте преступления передает вам следующую информацию. Задержаны трое подозреваемых: Фред, Билл и Джо. Если Фред невиновен, тогда виновен или Билл, или Джо. Рассматриваем только Билла и Джо, имеющиеся улики свидетельствуют: только один из этих двух невиновен. Либо Фред невиновен, либо Билл невиновен. Кто же является виновным?

РЕШЕНИЕ. Немногие сразу дают правильный ответ. Часто требуется несколько попыток, а также ручка и бумага, чтобы решить эту проблему с союзами: ЕСЛИ, ЛИБО, ИЛИ, ТОГДА. Ответ состоит в том, что Фред и Билл являются виновными. Согласно второму утверждению, или Билл невиновен, или

Джо невиновен. Следовательно, мы можем возвратиться к первому утверждению и заключить, что Фред должен быть виновен, потому что Билл и Джо не могут быть оба виновны. Если Фред виновен, то Билл также должен быть виновен. Для многих это звучит подобно словесной чехарде.

Между тем существует обширная научная литература, посвященная неполноценности наших способностей к рассуждению. Большая ее часть сосредоточена на изучении способов, которые мы используем для объединения и обобщения разных данных, в том числе статистических. Эти материалы свидетельствуют о том, что, в отличие от двигательной активности, зрительного и слухового восприятия, которые мы реализуем легко, без инструкции или многих лет обучения, рассуждения даются человеку гораздо труднее, требуют опыта и часто открытого вмешательства наставника. Таково представление об общих мыслительных способностях человека. Оно упускает из виду, однако, то, что в процессе эволюции наш разум развил более эффективные специальные способности к рассуждениям при решении конкретных проблем разного типа. Именно этот вид способностей обеспечивает наш первый серьезный шаг в мир аргументированных суждений без явного рассуждения, в мир, который составляет ядро нашей моральной способности.

Эволюционные психологи Леда Космидес и Джон Туби утверждают, что есть один контекст, в котором наши мыслительные возможности проявляют себя как тонко настроенные механизмы, создавая впечатление того, что мы унаследовали выдающиеся способности к логическому анализу. Это — именно тот контекст, в котором действовали и о котором более всего заботились наши предки, представители семейства гоминид. Речь идет о социальных договоренностях и системах обмена. Давайте вернемся к концепции взаимного альтруизма Триверса. Попробуем превратить логический вывод «если Р, тогда Q» в правило, определяющее суть социального договора. В этом случае обычные люди, в противоположность специалистам по формальной логике, находят такие проблемы тривиально легкими.

Суть оригинальной идеи Космидес и Туби — наш разум в процессе эволюции развил способность решать социально релевантные проблемы типа обнаружения мошенников, которые нарушают правила. Очевидно, что взаимность нуждается в справедливости, поэтому устойчивый взаимный обмен обязательно требует справедливого вклада партнеров. Он зависит от выявления тех, кто изменяет своему слову, нарушает обещания или обязательства. Их обнаруживают и обязательно, в конечном счете, наказывают. В связи с этим, вероятно, в процессе эволюции у человека сформировалась специальная способность действовать на основе анализа затрат и выгод от следования условиям социального контракта. Для того чтобы проверить свою догадку, ученые заимствовали задачу психолога Питера Уэйсона, известную как «задача выбора Уэйсона». Первоначально задача была предназначена для того, чтобы исследовать нашу способность делать логические выводы, в частности в рамках условных отношений формы «если Р, тогда Q». Чтобы проиллюстрировать проблему, рассмотрим два примера: один классический и один пример, преобразованный для выявления логики социальных контрактов.

КЛАССИЧЕСКИЙ ПРИМЕР. У вас есть колода необычных карт: на одной стороне каждой карты — буква, а на другой стороне — цифра. Экспериментатор берет четыре карты и раскладывает их перед вами так:

Следующее утверждение, касающееся этих карт, может быть правильным или ложным: «Если на одной стороне карты есть буква D, то с другой стороны карты должна быть цифра 3». Чтобы решить, правильное это утверждение или ошибочное, какую карту или карты надо открыть?

СОЦИАЛЬНЫЙ КОНТРАКТ. Вас приняли на работу, вы должны следить за порядком в баре, выполняя следующее правило: «Пиво могут пить только посетители старше двадцати одного года». Карты представляют четырех человек в баре. На одной стороне карты — что пьет человек (пиво или кола), на другой стороне — возраст человека. Какие карты нужно перевернуть, чтобы гарантировать соблюдение правила?

Большинство людей считают, что первая проблема труднее, чем вторая. Ответ к первому заданию таков: нужно открыть карты D и 7, потому что любая другая цифра, кроме 3, на обороте карты с буквой D — это нарушение правила; далее, если карта с цифрой 7 имеет на обороте букву D, правило нарушено. Нет никакой нужды переворачивать карту с буквой F, потому что задание не предусматривает условий для карт, маркированных буквой F. Точно так же, хотя в условии сказано, что все карты с буквой D имеют на обороте цифру 3, это не означает, что все карты, маркированные цифрой 3, должны иметь на обороте букву D, и только D. Обычная ошибка при решении этого задания состоит в том, что испытуемые забывают выбирать карту с цифрой 7.

Ответ на вопрос социального контракта: карты с пометой «20 лет» и «пиво». Условие нарушается в двух случаях: когда пиво пьют индивидуумы моложе двадцати одного года и когда возраст индивидуумов, пьющих пиво, меньше двадцати одного года. В условиях задачи не говорится о разрешении употребления напитков для посетителей двадцати четырех лет, а также для посетителей старшего возраста, которые пьют колу. Второе условие кажется наивным, но проявите снисхождение. В этом суть. Проблема социального контракта, связанного с употреблением напитков и возрастом потребителей, решается легко, она кажется прозрачной. Решение классического примера с картами, маркированными разными цифрами и буквами, вызывает затруднения испытуемых, он не прозрачен. Почему?

Космидес и Туби собрали внушительное количество доказательств в поддержку своего утверждения, что проблемы, вовлекающие социальные контракты, выявляют специализацию, которая присутствует у всех людей. Способность такого рода превратила бы каждого в Пиноккио, неспособного скрыть свою ложь. Эта способность могла бы оказаться настолько тривиальной, что мошенников можно было бы опознать как Пиноккио по «длинным носам».

Причина, почему некоторые испытуемые добиваются большего успеха при решении измененной версии задачи выбора Уэйсона, состоит в том, что они воспринимают проблему как социальный контракт, вовлекающий обязательство. Обнаружение мошенника — простая задача, потому что мы придумали алгоритм, как искать того, кто присваивает выигрыш, не выполняя требование, связанное с начальным обязательством. В описанном выше примере мошенником является человек, который пьет пиво (выгода) при условии, что ему меньше двадцати одного года (не выполнил требование). Объединив эти информационные блоки, люди лучше решают модифицированную форму задачи выбора Уэйсона. Однако главная причина, почему им это удается лучше, чем решение классического примера, в том, что наш ум в процессе эволюции развил уникальную специализацию, позволяющую легко воспринимать социальные контракты и обнаруживать их нарушения. Социальные контракты, касаются ли они продажи пива или представляют письменные, составленные согласно юридическим требованиям договоры, являются обязательствами. Они предусматривают доверие. Их нарушение вызывает недоверие и каскад эмоций, направленных на увеличение бдительности и подготовку возмездия.

Космидес и Туби расширили свои аргументы. Дело не только в том, что мы обладаем универсальной способностью обнаруживать мошенничество. Данная способность лишь часть той «экипировки», которую нам предоставила эволюция для ведения переговоров по социальным контрактам. В целом эти функции обеспечивает специализированная система мышления, которая работает подсознательно и автоматически. Когда испытуемые читают версию социального контракта задачи Уэйсона, автоматически, подобно рефлексу, запускается поиск мошенника. Внешне решение проблемы социального контракта напоминает сцену из представления «Где Вальдо?», когда дана установка наити красно-белую полосатую рубашку, и, изображая поиск, внезапно выскакивает Вальдо[269].

Тем не менее тот факт, что мы воспринимаем эти ситуации автоматически, не подразумевает, что наши ощущения по их поводу не восприимчивы к последующим размышлениям. Мы можем получить быстрое и автоматическое, интуитивное представление о ситуации, сформировать суждение, а затем переоценить его. Наши оценки могут также изменяться в зависимости от изменений контекста. Но эти эффекты не отменяют того обстоятельства, что есть начальное и часто точное суждение о самом факте обмана.

Эволюционная релевантность может быть только одним фактором из совокупности причин, которые способны влиять на выполнение задачи Уэйсона[270].

Если другие факторы также помогают лучше выполнить задачу, то, может быть, наши успехи при решении проблем социального взаимодействия — просто один из примеров действия общего механизма обработки релевантной контексту информации? Антрополог Дэниел Спербер и психолог Витторио Гиротто утверждают, что эффективность выполнения существенно возрастает, когда есть некоторое вознаграждение за обнаруженное нарушение и когда релевантность контекста зависит от понимания намерений организатора: что он или она желает передать. В таких случаях коммуникативное сообщение прозрачно, его легко понять и испытуемые, кажется, делают логические выводы без усилий.

Давайте вернемся к общему логическому утверждению «если Р, тогда Q». Оно до некоторой степени неоднозначно, потому что есть много других способов, с помощью которых оно может быть представлено. Например, из утверждения «если Р, тогда Q» логически следует другое: есть нечто «не Р или Q». В логических экспериментах, однако, немного людей обнаруживают этот альтернативный способ представить то же самое условие. Чтобы Показать, как простое изменение в формулировке делает один случай легким, а другой трудным, рассмотрим следующие два утверждения, которые сформулированы на основе тех же логических отношений, но имеют разное содержание: (а) прямой вариант: «если Р, тогда Q» и (b) — альтернативный вариант: «не Р или Q»:

1a.Если вы спите с моей женой, я убью вас.

1b.Не спите с моей женой, или я убью вас.

2а. Если вам больше двадцати одного года, то вы можете пить алкоголь.

2b. Вам не больше двадцати одного года, или вы можете пить алкоголь.

Первую проблему понять легко. Второе утверждение 1b следует естественно и очевидно из первого утверждения 1а. Во втором случае эти два утверждения кажутся крайне разъединенными. В чем особенность формулировки проблемы 1, которая делает ее столь не похожей на проблему 2? Как заставить человека увидеть, что условие из формы «если Р, тогда Q» может быть представлено различными способами? Исследователи мышления Спербер и Гиротто предполагают, что, получая описание случая через отрицание, люди с готовностью рассуждают по поводу этой проблемы и ищут альтернативное представление по формуле нечто «не Р или Q». Кроме того, когда условие написано как утверждение, касающееся моральных прав, люди интерпретируют формулу «если Р, тогда Q» как требование того, что запрещается (т. е. утверждение «Р и не Q» является эквивалентным обману). Таким образом, Спербер и Гиротто указали на то, что наша способность обнаруживать нарушения в условном утверждении «если Р, тогда Q» не зависит от конкретной способности обнаруживать мошенников. Более того, если контекст релевантный, намерения организатора четкие, а альтернативное представление условий прозрачно, испытуемые легко выполняют многие варианты задачи Уэйсона.

В ответ на критику Космидес, Туби и их коллеги представили своим оппонентам три определенных ответа. Во-первых, они утверждают, что результаты исследований, показывающих повышение эффективности выполнения задач Уэйсона посредством управления другими, несоциальными контекстами, не относятся к делу. Потому что первичные интуитивные представления человека в процессе эволюции имели адаптивную задачу: он использовал рассуждение для того, чтобы решать проблемы социального обмена и обнаружения мошенника. Тот факт, что существуют психологические механизмы, использующие рассуждение для решения других задач, — отдельная проблема. Далее, возможно, что у человека в эволюции развилась специальная способность для обеспечения социальных контрактов и обнаружения мошенников, которая впоследствии была «заимствована» для решения других проблем, которые появились в нашей эволюционной истории.

Второе опровержение поступает из ряда исследований, в которых задача Уэйсона существенно модифицируется. Эволюционные психологи Гигерензер и Хуг провели эксперимент, в котором каждый испытуемый прочитывал следующее утверждение: «Если служащий получает пенсию, то этот служащий, должно быть, работал в фирме, по крайней мере, в течение десяти лет». Одной половине испытуемых экспериментатор сказал, что они должны воспринимать эту фразу, как будто они были управляющими, а другой половине, — как будто они были служащими. Хотя каждый участник эксперимента читал одно и то же утверждение, их установки оказались разными. Служащие искали обман со стороны управляющих, а управляющие пытались найти обман со стороны служащих. Таким образом, одна лишь смена установки смещает фокус внимания на специфические виды нарушений.

В оригинальных экспериментах Космидес и Туби испытуемые прочитывали исходное утверждение, написанное на карте: «Если вы X, то должны носить кусочек вулканической скалы, подвязанный к вашей лодыжке». Чтобы определить, какую карту следует переворачивать, вы должны искать людей, которые подходят на роль X, и тех, кто не носит кусочка вулканической скалы на своей лодыжке. Когда статус X связан с каким-то вознаграждением, например с посещением вечеринки, испытуемые выполняли задачу хорошо, без нарушений. Когда статус X не несет вознаграждения или предполагает наказание, испытуемые выполняли задание плохо. Вместе взятые, эти результаты, кажется, подвергают сомнению критическую линию Спербера — Гиротто, поскольку единственный фактор, который изменяет выполнение испытуемым задания, — специфика поощрений и наказаний, имеющих отношение к некоторому социальному контракту.

Третий ответ авторы формулируют на основе обследования пациента Р. М. с повреждением путей, соединяющих основания лобных долей и миндалину[271].

Как упоминалось в главе 4, эта часть лобных долей обеспечивает тормозной контроль поведения и обработку информации, связанной с вознаграждением, в то время как миндалина обеспечивает эмоциональную оценку ситуации. Когнитивный невролог Валери Стоун и ее коллеги предъявляли пациенту Р. М. две формы задачи Уэйсона. Первая форма, как и ранее, представляла условие социального контракта, вторая форма диктовала в качестве условия необходимость соблюдать правила предосторожности. Условие социального контракта всегда имело следующую исходную форму: «Если вы выбираете выигрыш, вы должны удовлетворять определенным требованиям». Условие, предполагающее предосторожность, имело другую исходную форму: «Если вы выполняете опасное действие, сначала предпримите меры предосторожности». Приведем пример условия, требующего соблюдать осторожность: «Если вы прыгаете с утеса, сначала закрепите на себе страховочный шнур».

Хотя оба варианта задач подпадают под одну широкую категорию[272], мы могли бы получить доказательство их разного нервного обеспечения, наблюдая у испытуемого Р. М. утрату способности к решению только одного из двух заданий. В неврологии такое различие, или разобщение, — информативный признак, свидетельствующий о двух разных мозговых системах, каждая из которых выполняет свои функции. По характеру выполнения задания, требующего соблюдения предосторожности, пациент Р. М. напоминал здоровых испытуемых, но его эффективность падала на 40% ниже нормы при выполнении заданий по социальным контрактам. Если в основе способности к рассуждениям лежит общая психологическая система без специфических ограничений на содержание, то этот вид дефицита объяснить нельзя. Единственный способ объяснить различия в выполнении пациентом Р. М. заданий — это признать, что нейрофизиологическая основа различных видов рассуждения связана с разными видами нервных сетей. Однако это отнюдь не вариант известной поговорки «каждому свое». Скорее это аргумент в пользу представлений об особенностях умственных способностей и строения мозга человека вообще. Независимо от того, кто вы — охотник/собиратель, живущий в саванне, или бизнесмен с Уолл-стрит, ваш мозг обладает различным «программным обеспечением», благодаря чему возникает мышление в сфере социальных контрактов, с одной стороны, и предосторожности в организации поведения — с другой.

Что можно сказать относительно развития этих способностей? Можно ли утверждать, что ранняя компетентность в обмане других развивается параллельно с ранней компетентностью в выявлении мошенников — индивидуумов, которые не в состоянии следовать за социальными соглашениями и моральными правилами? С раннего детства родители и преподаватели учат детей правилам. Некоторые отличаются крайней прямолинейностью: никогда не бей брата, расчеши волосы, не задирай нос. Другие более сложные, они включают условия, почти идентичные тем, которые обсуждались выше. Если ты съешь овощи, то получишь десерт; если ты уберешь свою комнату, я возьму тебя в кино; если ты не закрепишь ремень безопасности, у нас могут возникнуть неприятности. Если Космидес и Туби правы и эта область размышлений является частью сложившейся в эволюции специализации, то маленькие дети должны обнаруживать раннюю компетентность в решении заданий, которые зеркально отражают задачу Уэйсона с выбором карты. Напротив, если эта форма рассуждения опосредуется более общими способностями, призванными решать проблемы индуктивного типа (проблемы, решение которых регулируется множеством правил), то способность ребенка должна появляться постепенно и обнаруживать более существенные кросскультурные различия.

В наборе заданий, специально разработанных для того, чтобы расширить изучение развития описанных выше компетентностей, возрастные психологи Нуньес и Харрис подготовили версию задачи Уэйсона с выбором карты, подходящую для ребенка трех-четырех лет[273].

Дети слушали несколько историй, построенных по одной схеме: ребенок хочет выполнить некоторое целевое действие, но сначала по настоянию родителя он должен сделать что-то еще. Каждая история, таким образом, включала разрешающее действие, но с ключевым условным утверждением: если ты хочешь получить разрешение, тогда ты должен удовлетворить предшествующее условие. Вслед за историей экспериментатор выкладывал перед ребенком четыре картинки, описывал каждую и затем просил, чтобы ребенок идентифицировал ту, которая представляет нарушение родительского условия. Затем ребенок должен был объяснить, почему дело обстоит именно так.

Рассмотрим в качестве примера историю о Сэме. Однажды Сэм захотел поиграть на улице. Его мама заявила, что, если он выходит из дома, чтобы поиграть, он должен надеть шапку. Вот четыре картинки, изображающие Сэма. На этой картинке (экспериментатор указывает на верхнюю картинку слева) Сэм у себя дома и на голове у него шапка... (Так описывается каждая картинка.) Затем внимание ребенка привлекают к картинке, где Сэм не послушался маму, и спрашивают: «Что на этой картинке Сэм сделал неправильно?»

Задача оказалась простой для детей и трех, и четырех лет. Мало того что они идентифицировали непослушного ребенка в знакомых ситуациях (такого, как Сэм), но также и в незнакомых ситуациях, даже таких, где мать просит свою дочь носить головной убор от солнца, когда та занимается живописью в закрытом помещении. Дети в этом возрасте были также способны объединять знание правил, регламентирующих поведение, со своим пониманием психических состояний других людей, проводя различие между намеренными и случайными нарушениями правила. Например, мама Сэма просит, чтобы он носил шапку, если играет на улице. На одной картинке Сэм на улице, и сам снимает шапку во время игры; на второй картинке ветер сдувает шапку Сэма в то время, как тот играет на улице. Дети признают, что только первая картинка представляет нарушение. Они понимают, что в моральной оценке ситуации важны не только последствия, но и средства, с помощью которых они были достигнуты.

Эти данные сопровождаются и другими выводами. Согласно им, действия, причиняющие вред (и в физическом, и в психологическом плане), совершаемые и в обычных, и в необычных жизненных ситуациях, оцениваются маленькими детьми как неправильные, и эти оценки зависят от намерений действующего лица. Например, дети в возрасте примерно до трех лет признают, что если действие причиняет вред, но намерение было хорошим, то оно оценивается менее строго, чем в том случае, когда намерение было плохим, т. е. с самого начала была цель — причинить вред. В совокупности эти наблюдения указывают на рано проявляющуюся способность улавливать тончайшие оттенки субъективного мира человека, противопоставляемого особенностям его поведения.

Вопреки и Пиаже, и Колбергу, открыто отрицавшим раннюю компетентность в сфере морали, которая зависит от умения распознавать намерения субъекта, эти исследования показывают, что маленькие дети обладают способностью идентифицировать мошенников. Они смотрят на причины и намерения действий, перед тем как соотнести их с моральным приговором. Хотя и в ограниченных пределах, эти результаты соответствуют предсказаниям Туби и Космидес: наша способность обнаруживать мошенников, которые нарушают социальные нормы, — скорее один из подарков природы, чем выученная способность, сложившаяся под влиянием родительской опеки с регламентирующими правилами.

Сострадательное сотрудничество

Романист Дороти Сайерс отметила: «Зависть — великий уравнитель: если она не в состоянии уравнять вещи, она опускает уровень... вместо того чтобы видеть кого-то счастливее других, она предпочтет видеть всех нас несчастными»[274].

Зависть — универсальная эмоция, связанная со злостью, и часто — источник нашего смущения и стыда, когда обнаруживаешь ее в своей душе. В отличие от своей эмоциональной сестры — ревности, зависть удостоилась намного меньшего внимания. В недавно изданной серии, посвященной семи смертным грехам, Джозеф Эпштейн пишет: «Происхождение зависти, как и мудрости, неизвестно, это тайна. Люди религиозного склада ума могли бы сказать, что зависть обязана своим возникновением первородному греху; это часть наследства человека, посланного «багажом» по пути из Эдема. Библия полна историями о зависти, некоторые истории содержат открытые действия, многие имеют завуалированный характер. Сущность зависти — в ее скрытости и недоступности для других».

Почти так же описывает это чувство психиатр Уильям Гэйлин: «Зависть действительно может быть бесполезной эмоцией. Она, кажется, не обслуживает ни одну из целей, столь явных для других эмоций. В отличие от чрезвычайных эмоций страха и гнева, она не обслуживает выживание; в отличие от гордости и радости, она не обслуживает стремление к достижениям или качеству жизни; в отличие от вины и позора, она не пробуждает совесть или другие чувства, необходимые для жизни в сообществе. Она не возбуждает, не освобождает и не обогащает нас»[275].

Этнографическая литература, посвященная описанию жизни охотников/собирателей, вместе с исследованиями в экспериментальной экономике и эволюционной психологии дают основания считать, что диагноз Гэйлина, поставленный зависти, устарел. Зависть нельзя игнорировать, поскольку она играет ключевую роль в выживании индивидуума, мотивируя его достижения, обслуживая осознание себя самого и других, возбуждая в человеке пристрастность, которая при наличии дополнительной стимуляции может привести к нарастанию насилия. Поскольку завистливые люди — источник угрозы, наблюдение за предметом их озабоченности может быть одним из способов избежать эскалации напряжения и восстановить нарушенное равновесие. В этой связи отметим, что наблюдение за поведением завистника не отрицает совершенно правильного заключения Гэйлина, согласно которому зависть является источником существенного недовольства и неприятностей. Как писал Шекспир в трагедии «Генрих VI», «где зависть порождает раздор, там наступает разрушение, там начинается смятение».

Первый шаг в понимании адаптивной логики зависти, которую можно рассматривать как один из компонентов в наборе средств создания Юма, связан с выяснением ее отличий от ревности. В то время как зависть всегда вызывается несправедливостью или неравенством во владении ценными ресурсами, ревность возникает, когда один индивидуум представляет угрозу, предполагаемую или реальную, установившимся отношениям, которые мы обычно воспринимаем как романтические, хотя они таковыми могут и не быть. Зависть поэтому развилась в ответ на воспринимаемую несправедливость, способную поддерживать дух соревнования с целью восстановить баланс.

В высокоэгалитарных обществах охотников/собирателей развивались многочисленные механизмы, задача которых состояла в том, чтобы поддерживать пристрастность и соперничество. Чувство зависти, а вслед за ней затраты усилий на уничтожение чьей-либо репутации, возможно, были одним из способов изменить других, готовясь к возможному возникновению ситуации соперничества. Как я упоминал в главе 2, охотники/собиратели нарушали социальную норму, если, возвращаясь с охоты, хвастались своими успехами. Умеренная форма зависти ведет к сплетне, и насмешка нередко используется как относительно дешевый механизм, чтобы возместить несправедливость, вызванную хвастовством. Оскар Уайльд размышлял: «Сплетня очаровательна! История — это просто сплетни. Но скандал — это сплетня, которую мораль делает неприятной»[276].

В лабораторных условиях экономисты-экспериментаторы создавали искусственные ситуации, когда испытуемым предлагали несправедливую сделку, вероятность успеха которой была существенно ниже, чем пятьдесят на пятьдесят. В ответ те действовали враждебно, отклоняя предложение, несущее личную потерю, но при этом определяли еще большую для своих противников. Когда в экономической игре кто-то выигрывал непропорционально большое количество ресурсов, проигравшие выражали желание потратить значительную часть своего дохода, лишь бы свести на «нет» прибыль, накопленную победителем.

Зависть поэтому может действовать как катализатор, способствуя уменьшению несправедливости. Но, в отличие от обществ охотников/собирателей, где всем в группе репутация каждого человека была известна, большинство из нас живет сегодня не в таких общинах — прозрачных, как аквариум. Это демографическое изменение может быть частично ответственно за более серьезные последствия зависти и за то, что зависть нередко проявляется более скрыто.

Известный фильм жанра экшен «Лара Крофт: расхитительница гробниц» представляет увлекательную дилемму — противостояние добра и зла. Борьбу между этими силами можно сравнить с эмоциональным «перетягиванием каната», которое возникает в контексте совместных действий, с одной стороны, Лары и ее помощников, а с другой — ее противников-мошенников. Лара Крофт, символизирующая добро, вспоминает беседу со своим отцом о древнем ключе. Если бы этот ключ можно было найти и использовать в течение парада планет, то он наделил бы счастливчика экстраординарной властью, способной управлять временем. Крофт находит первую из трех скрытых частей, которая затем была украдена секретной группой старейших политиков, символизирующих зло. Каждая сторона знает, что другая хочет получить контроль, и у каждой имеется нечто, нужное ее противнику. Крофт убеждает старейших, что они нуждаются в ней: ее знание поможет определить местонахождение других частей в период парада планет. Фаустиан, член сообщества старейших, предлагает Ларе путешествие во времени, чтобы встретиться со своим умершим отцом, — то, чего она отчаянно хочет. Они соглашаются сотрудничать. Обязательства даны. Цена обмана становится явной. Действие! Старейшие не имеют намерения сотрудничать. Не имеет таких намерений и Лара Крофт. Каждая сторона использует другую для эгоистичных целей. Побуждения Лары несут добро. Побуждения старейших направлены на достижение зла. Неудивительно, что добро в лице Лары Крофт, уничтожающей ключ и попутно нескольких старейших, побеждает.

Хотя сюжет фильма «Расхитительница гробниц» — беллетристика, он описывает обычный источник конфликта: обязательство. Эта проблема — исходный конфликт между личными интересами и сотрудничеством — проявляется в разнообразных социальных ситуациях, включая политику, инвестиционные дела, кооперацию грабителей банков, браки, дружбу, деловое сотрудничество и даже взаимодействие похитителя ребенка и его жертвы. Вообразите похитителя, который после нескольких недель незаконного удерживания своей жертвы внезапно понимает, что есть существенный риск быть пойманным. У него изменяются взгляды, и он обдумывает, не позволить ли жертве уйти. Но он осознает, что жертва может обратиться в полицию. Жертва уверяет похитителя, что никогда не скажет об инциденте никому, включая полицию. В интересах жертвы хранить вынужденное молчание. Оба понимают, однако, что, как только жертва будет свободна, ничто не обяжет ее сохранять тайну. Похититель поэтому приходит к выводу, что он должен убить жертву.

Обязательство требует доверия, для оценки которого нужны методы, позволяющие обнаружить мошенников. Обнаружение мошенников требует не только логических умозаключений, как обсуждалось ранее, но и умения истолковывать эмоции. Несколько лет назад множество социологов и эволюционных биологов, вдохновленных работами нобелевских лауреатов Томаса Шеллинга и Роберта Франка, подчеркивали важность эмоций в стабилизации кооперативных отношений и усилении надежности обязательств[277].

Эмоции обеспечивают непроизвольный механизм, позволяющий сформировать эквивалент обязательного контракта. Мы можем подчеркнуть силу этой идеи, повторно вводя понятие Homo economicus. Представители этой корыстной разновидности существ придерживаются обязательств и других социальных норм по причине ожидаемой угрозы наказания. Если они оказываются в одиночестве или уверены, что никто не сможет уличить их в нарушении норм, они никогда не будут чувствовать вину, стыд или смущение. Как мы узнали в предыдущей главе, такие индивидуумы существуют: эти искажения человеческой натуры именуются психопатами.

Скажем, я согласился помочь другу защищаться от соседа-хулигана, который часто останавливает и обижает маленьких и слабых детей. Однажды я обнаруживаю, что мой друг собирается подраться с хулиганом. Я вспоминаю свое обязательство помочь. С эгоистичной позиции у меня может возникнуть соблазн изменить своему слову: слишком велики затраты, связанные с борьбой. Если эгоизм — психология победы, то отбор должен повысить устойчивость к эмоциям, которые могли бы заставить действовать иначе. Напротив, если эмоции играют более существенную роль в смещении мотива и определяют желание чувствовать себя хорошо — благодаря сотрудничеству и плохо — из-за отступничества, я должен испытывать вину за нарушение своего слова. Чувство вины должно заставить меня помогать другу. Сочувствие к нему и обеспокоенность (что с ним будет после стычки с хулиганом?) должны привести к сотрудничеству. Обе стороны этого конфликта реальны: эгоистичные мотивы, толкающие к отступничеству, и эмоциональные привязанности, стабилизирующие сотрудничество.

До какой степени наши эмоции — гарантия против обмана, лжи, предательства и нарушения обязательств? Такие чувства, как вина, сострадание, смущение, лояльность, зависть, гнев и отвращение, — обеспечивают ли они профилактику эгоизма? Роберт Франк однозначно утверждает, что чувства побуждают нас к действию, обеспечивая силу мотивации. Не составляет труда уйти из ресторана, не оставив официанту чаевых. Но такое действие могло бы вызвать чувство смущения, вины и даже стыда. Эти чувства могут нанести ущерб вашей честности, ведя к дальнейщим корыстным действиям. Давайте рассмотрим психологию и нейробиологию эмоций, которые включены в стратегические действия, обеспечивающие материальную прибыль.

Когда мы вступаем в совместное предприятие с другим человеком, то, прежде чем начать и поддерживать деловые отношения с ним, оцениваем степень своего доверия к партнеру. Если есть информация о его прошлой работе, она может служить для оценки шансов возможного сотрудничества. Если вы играете в игру «Ультиматум» и ваш партнер отклонил все предложения, в соответствии с которыми начальный капитал составляет менее 30%, в ваших интересах предложить больший процент. Если вы недооценили этого игрока, шансы на отклонение высоки. А что если нет никакой информации о предшествовавшей работе партнера, но вы имеете возможность увидеть его лицо?[278]

Есть ли в этом лице что-то знакомое и вызывающее доверие? Если экспериментатор сформирует изображение человека, лицо которого будет напоминать ваше, вы с большей вероятностью станете ему доверять. Так как внутрисемейный альтруизм служил предметом эволюционного отбора, есть основание полагать, что отбор также благоприятствовал закреплению механизмов, которые позволяют родственникам опознавать друг друга. Факт, что люди, более вероятно, будут доверять тем, кто напоминает им их самих, предполагает, что доверие и родство связаны между собой. Мы можем чувствовать себя более уверенно и готовы рисковать вместе с теми, кто имеет с нами общие гены.

Действия могут возникать в результате эмоций или сами могут способствовать их возникновению. Когда мы совершаем поступок, который впоследствии, после размышлений, кажется неправильным, мы обычно переживаем стыд, вину, отвращение или смущение. Иногда эти эмоции поучительны и помогают нам измениться. Иногда они могут заставить нас делать правильные вещи.

Рассмотрим такое переживание, как вина. Это эмоция, которую мы испытываем, когда причиняем вред кому-либо в нашем социальном окружении. Чувство вины нередко возникает, когда мы обманываем и признаем последствия такого поступка. Но переживание вины может также играть стабилизирующую роль, полностью преобразуя неустойчивость, вызванную обманом.

Когда люди повторно заключают сделки в игре типа «Ультиматум», те, кто по общему признанию чувствует себя виновным, с большей вероятностью будут сотрудничать в будущих раундах. Вина — эмоция, которая возникает для контроля ущерба, — предположение, сделанное Робертом Триверсом почти тридцать лет назад[279].

Что происходит в нашем мозге, когда мы сотрудничаем или дезертируем, бросая партнеров? Нейроэкономика — недавно появившаяся область науки, которая объединяет технологии картирования активности мозга с теориями и методами классической экспериментальной экономики. Именно эта новая область знания начала давать частичные ответы на данный вопрос[280].

Антрополог Джеймс Райлинг наблюдал, как изменяется мозговая активация испытуемых в ходе повторных раундов игры «Дилемма узника». В этой игре вознаграждение за отступничество оказывается самым высоким, когда партнер, наоборот, сотрудничает. Такой стимул создает искушение предать сотрудничающего, несмотря на то что, если предают оба партнера, оба они получают вознаграждения значительно ниже, чем в случае сохранения сотрудничества. Каждый испытуемый, чередуя раунды, играл против двух партнеров: анонимного актера и компьютера. Причем актер получал секретную инструкцию: после трех раундов сотрудничества предать своего партнера. Компьютер играл согласно стратегии, образно именуемой «зуб за зуб»: хорошее кооперативное начало, затем действия в соответствии с шагами противника (нападение при неудачах), т. е. плата за все той же монетой.

У испытуемых, когда они играли против человека (актера), наблюдалось усиление активации в полосатом теле и орбитофронтальной коре. В предыдущей главе говорилось, что обе эти области участвуют в обработке информации о вознаграждении. Наряду с этим, только взаимовыгодное сотрудничество с компьютерным партнером активизировало орбитофронтальную коруНа предыдущем этапе взаимное сотрудничество с партнером увеличивало активацию в областях, вовлеченных в оценку награды, так же как и в разрешение конфликта.

Когда взаимность терпела неудачу или предложение оказывалось несправедливым, то, по данным нейровизуализации, имела место значительная активация в передней части островка. Это центр мозга, известный своей важной ролью в порождении отрицательных эмоций типа боли, горя, гнева и особенно отвращения. Интересно, что мошенников можно было определить через чувство отвращения, которое они вызывают. Еще один интересный факт заключался в том, что, когда испытуемые участвовали в альтруистическом наказании по форме, описанной в главе 2 (выплачивая личные средства, чтобы наложить больший штраф на кого-то другого), наказывающий испытывал облегчение и удовлетворение, доказанное активацией хвостатого ядра — центра, играющего решающую роль в обработке опыта, связанного с вознаграждением[281].

По-видимому, когда мы наказываем, наш мозг тайно «смакует» этот процесс. Таким образом, эмоции играют решающую роль в наших стратегических решениях, которые предусматривают необходимость сотрудничать и наказывать тех, кто обманывает.

В последней главе книги «Страсти в пределах разумного» (1988) Франк заключает, что люди «часто ведут себя не так, как предсказано моделью личного интереса. Мы голосуем, мы возвращаем потерянные бумажники, мы предоставляем костный мозг, мы жертвуем деньги на благотворительность, мы несем затраты во имя справедливости, мы действуем самоотверженно ради тех, кого любим; некоторые из нас даже рискуют жизнями, чтобы спасти совершенно незнакомых людей». Все это верно, но посмотрите, какова доля людей, совершающих бескорыстные, эмоционально опосредованные поступки, и картина будет выглядеть уже по-другому. Некоторые люди действительно рискуют своими жизнями, чтобы спасти незнакомцев. Это случается и на войне, и в мирное время. Но когда кто-то прыгает в озеро, чтобы вытащить тонущего ребенка, или под орудийным огнем спасает жизнь генерала, эти события освещаются в «Новостях» не только потому, что они свидетельствуют о героизме, но и потому, что они редки. Возможности помогать другим возникают часто, и гораздо чаще они игнорируются, чем вызывают альтруистичные поступки.

Пожертвования из милосердия представляют столь же мрачную картину с точки зрения эмоционального отвержения и жестокости материального мира. Франк подчеркивает тот факт, что страны типа Соединенных Штатов вносят приблизительно 100 миллиардов $ в год на нужды благотворительности. Однако, если пристальнее взглянуть на эту проблему, то картины великодушия будут далеко не равноценными. В некоторых странах, наиболее заметно это явление в Великобритании, есть обратная корреляция между объемом пожертвований и уровнем богатства: наиболее богатые дают относительно мало. В Великобритании приблизительно 30% семейств вносят вклады в благотворительность, и большинство этих пожертвований — весьма незначительны. В Соединенных Штатах почти 50% всех благотворительных пожертвований поступает церкви, причем именно той ее ветви, к которой принадлежит даритель. Такой вклад можно считать эгоистичным, потому что прихожане получают возмещение за свои подарки.

Донорство костного мозга обнаруживает сходную тенденцию. Мировой обзор доноров костного мозга 2003 года представляет широкий диапазон людей, жертвовавших свой костный мозг нуждающимся, причем среди доноров только 3 австрийца, но 3 миллиона американцев. Хотя я не мог найти никакой статистики о количестве людей, которые сначала выражали желание помочь больным, а затем отказывались, ясно, что сайты, призывающие людей стать донорами костного мозга и составляющие их списки, не могут решить эту проблему; то же касается и доноров органов. Хотя люди испытывают удовлетворение, пожертвовав некоторую сумму из милосердия или вернув бумажник потерявшему его, и чувствуют себя плохо, не сделав этого, большинство игнорируют напоминания или объявления с просьбой о благотворительных вкладах, а многие возьмут себе деньги из кошелька, найденного на улице. Результаты сравнительного исследования ответов, касающихся обнаружения собственности другого человека, показали, что японцы — жители Токио, намного более вероятно, возвратят собственность, чем американцы, живущие в Нью-Йорке[282]. Японская юридическая система предусматривает денежные поощрения тем, кто возвратит потерянные вещи, и карательные меры для тех, кто их присваивает.

Я не сомневаюсь, что в отсутствие нравственно релевантных эмоций эгоизм было бы трудно обуздать. Я также соглашаюсь с Франком, что традиционное экономическое представление об особенностях нашего вида ошибочно, и именно включение эмоций объясняет, почему мы иногда щедры и часто склонны к сотрудничеству. В чем я действительно сомневаюсь, так это в оптимистичном убеждении Франка, что эмоции способны гарантированно спасти нас от искушения приобрести большее материальное богатство. Мы — гибридная разновидность, потомство Homo economicus и Homo reciprocans. Скорее часто, чем редко, мы уступаем эгоистичному искушению. Мы не лучший вариант такого гибрида. Как проницательно указал Герман Мелвилл, «это весьма распространенное заблуждение некоторых недобросовестных, склонных к неверию, эгоистичных, беспринципных и безнравственных людей предполагать, что верующие люди, или доброжелательно-сердечные люди, или просто хорошие люди знают недостаточно, чтобы быть недобросовестными и эгоистичными, знают недостаточно, чтобы быть мошенниками»[283].

Управление нормами

Каждое общество основано на совокупности неофициальных норм и часто необъявленных ожиданий того, как люди должны вести себя. Во всех обществах имеются, по крайней мере, две нормы альтруистического поведения: помощь людям, которые не могут помочь себе сами, и возврат добра (благ) тем, кто помог тебе в прошлом. Первая форма представляет норму социальной ответственности, вторая — норму социальной взаимности. Взаимность следует за полученной ранее пользой, в то время как ответственность начинается с нулевого уровня, без ожидания, что приносимая помощь будет когда-либо возвращена. Социологи, как правило, считают, что эти нормы выучены, внедрены в сознание человека личным опытом и наблюдениями за третьими лицами. Помощь другим и возврат оказанного благодеяния приносят похвалу и хорошие чувства, в то время как равнодушие и нарушение своего слова вызывают критику и недобрые чувства. Вместе эти переживания учат нас добродетельной жизни[284].

Эти представления поддерживаются данными целого ряда наблюдений. В частности, старшие дети в большей степени, чем младшие, склонны помогать другим, для них более характерны ответственность и взаимность. Например, в одном исследовании экспериментатор читал истории детям в возрасте от пяти до десяти лет. В каждой истории ее герой, ребенок, либо помогал, либо не помогал тому, кто нуждался в помощи (например, другому ребенку, у которого нет игрушек), или тому, с кем ранее сотрудничал. Старшие дети выше оценивали помощь в тех ситуациях, где делался упор на ответственность, по сравнению с ситуациями, где преобладала взаимность. Они также были более склонны, чем младшие дети, помочь тем, кто в прошлом им не помог. С возрастом нормы ответственности, кажется, доминируют над нормами взаимности. Эти возрастные изменения совместимы со структурной моделью Колберга. Это дает основание считать, что маленькие дети придерживались конкретных эмпирических правил, тогда как старшие дети, благодаря своему опыту, больше внимания уделяли поддержанию социального порядка.

То, что образцы помощи изменяются в процессе развития, не вызывает сомнений. Неясным остается другое: являются ли опыт и обучение единственными причинами таких изменений и как опыт формирует эти образцы в поведении ребенка? Например, не исключено, что возможности развивающегося ребенка рассуждать о морали изменяются благодаря способностям, которые не имеют прямого отношения к этой сфере личности. Как упоминалось ранее, наряду с моральной способностью, развиваются и другие способности ребенка. Он учится понимать мысли и желания других людей, начинает отличать преднамеренные действия от случайных, строить планы на будущее и детально восстанавливать события своего прошлого. Ни одна из этих способностей не является специфической для сферы морали, но они, конечно, включаются в процесс порождения моральных суждений и попыток оправдать их. Некоторые из этих способностей, в частности способность приписывать другим людям верования и желания, отчасти определяются темпами биологического созревания, которое практически не зависит от опыта. Детей специально никто не учит распознавать психические состояния друтого человека. Эта способность формируется спонтанно и стихийно, ее формирование больше напоминает развитие у детей способностей наблюдать и слушать, в отличие, например, от способности к усвоению таблицы умножения.

Другая интерпретация развития моральной способности ребенка состоит в том, что наша моральная способность связана с медленно протекающими процессами созревания. В упомянутых выше исследованиях детские суждения о достоинствах чьего-либо альтруистического поведения во всех возрастных группах были наиболее последовательными, когда сравнивались с их собственным альтруистическим поведением в тех же самых контекстах ответственности и взаимности. Еще раз подчеркнем, что компетентность в оценке альтруистического поведения обнаруживает одни особенности, тогда как альтруистически ориентированное поведение — другие.

Эти результаты вместе с другими исследованиями ранней компетентности приводят к представлениям, которые противостоят широко принятому в социальной психологии подходу к проблеме морального развития. От природы мы обладаем особым психологическим механизмом — грамматикой социальных норм, она базируется на принципах, которые призваны решить, когда альтруизм допустим, обязателен или запрещен. Задача опыта состоит в том, чтобы уточнить специфические детали, определяемые местной культурой, урегулировать параметры, не влияя на логическую форму нормы и ее общую функцию. Основываясь на последних двух разделах, в которых подробно обсуждались проблемы обмана и обнаружения мошенников, я хочу теперь перейти к более общему кругу вопросов, касающихся социальных норм. Это расширение необходимо, чтобы вернуть одного из наших главных героев — создание Ролза — и более внимательно изучить грамматику, лежащую в основе этих правил поведения.

Исследования социальных правил в своем современном состоянии напоминают психическое расстройство, связанное с раздвоением личности. Одна сторона утверждает, что нет никаких принципиальных различий между несколькими вариантами социальных правил. Предполагается, что существует один, универсальный генератор правил, который действует в допустимых границах. Другая сторона утверждает, что различия реальны. Они имеют в своей основе разные психологические принципы и параметры, объясняющие таксономию, которая включает мораль, общепринятые требования, разрешение, предосторожность и личные правила.

Теоретическое основание для этого представления можно найти в эволюционной биологии и проблемно-ориентированном обзоре, представленном ранее. Логика естественного отбора предполагает, что психика снабжена специальными способностями к рассуждениям, которые развились в процессе эволюции, чтобы решать определенные адаптивные проблемы. Социальный обмен — одна проблема, а предосторожности, связанные с ним или с иными факторами, — другая. Представление о специальных способностях позволяет более четко сформулировать набор выкладок, характеризующих причинные и мотивационные аспекты каждого события. Если придерживаться аналогии с языком, имея в виду моральную грамматику, то вторая сторона личности, о раздвоении которой я писал выше, должна быть ближе к норме, в отличие от первой.

В последнем разделе я представил некоторые свидетельства в пользу этого (психо) анализа. Пациент Р. М. — доказательство того, что при повреждении некоторых центров мозга может избирательно страдать способность к суждениям о социальных контрактах при сохранении способности рассуждать о предосторожностях. Чтобы включить эти результаты в более широкий контекст, давайте вернемся к двум типам различий, описанных ранее: очень общее различие между описательными и предписывающими правилами, с одной стороны, и более конкретное различие между социальными соглашениями и моральными правилами — с другой[285].

Эволюционный подход позволяет определить ключевые различия между разными классами правил. Такую же возможность представляет научная литература, которая появилась в результате изучения развития моральных рассуждений. Первыми среди других это направление наметили Эллиот Тьюриел и Джуди Сметана[286].

Как упоминалось в главе 1, Тьюриел сформулировал важную идею, согласно которой среди разнообразия социальных правил или норм одни представляют результат принятых в данной культуре специфических соглашений, другие — моральные правила и третьи — личностные установки. Когда взрослым и детям устраивают «очную ставку» с этими различными нормами, они дают разные функциональные оправдания, высказывают различные образцы суждений об их допустимости, обнаруживают различные интуитивные представления относительно серьезности нарушения правила и формулируют различные приговоры, как если бы они обладали властными полномочиями.

Хотя еще не было достаточно обширных кросскультурных исследований этих различий, особенно с привлечением сообществ мелкого масштаба, исследования, которые уже выполнены, дают основания считать, что различные социальные правила опознаются универсально, как мальчиками, так и девочками, и даже, по-видимому, согласуются в культурах с различными стилями воспитания — в Китае и Соединенных Штатах. Социальные соглашения используются для координации группы, тогда как моральные правила — для решения вопросов благосостояния или справедливости. Социальные соглашения могут нарушаться и применяются выборочно только в отдельных группах людей, тогда как моральные правила неприкосновенны и универсально применимы. Нарушения моральных правил более серьезны, чем нарушения социальных соглашений. И лица, наделенные властными полномочиями, могут вмешаться и отменить социальные соглашения, но даже Бог не всегда может отвергать правила морали.

Эволюционный психолог Ларри Фиддик провел ряд экспериментов с двумя целями: во-первых, чтобы выявить ограничения задачи выбора Уэйсона и, во-вторых, поддержать идею, согласно которой человеческое мышление обладает набором четко сформулированных принципов, регулирующих рассуждения в сфере морали. Эти исследования представляют ключевой тест для проекта, главную роль в котором играет создание Ролза.

Одна группа испытуемых отвечала на три различные версии задачи Уэйсона, выдвигавшие на первый план поочередно предосторожность, социальный контракт и социальное соглашение. Каждый из предлагаемых сюжетов был посвящен некоему напитку, названному «танка».

ПРЕДОСТОРОЖНОСТЬ: Танка — ядовитый магический напиток, который может ослепить человека. Однако кофеин, содержащийся в кофейных зернах, нейтрализует яд, поэтому вождь племени ввел следующее правило: «Если вы пьете танку, то должны держать во рту зернышко кофе».

СОЦИАЛЬНЫЙ КОНТРАКТ: Танка — пользующийся широкой популярностью (неядовитый) препарат (наркотик), приготовленный по секретному рецепту, который передается от матери к дочери. Чтобы получить танку, мужчина должен сделать своей жене подарок, поэтому вождь племени ввел следующее правило: «Если вы пьете танку, то должны что-то дать своей жене в подарок».

СОЦИАЛЬНОЕ СОГЛАШЕНИЕ: Танка — магический напиток, который люди традиционно пили с зерном кофе во рту, т. е. существовало общепринятое правило: «Если вы пьете танку, то должны иметь во рту зерно кофе».

После каждого сценария испытуемым предлагали четыре карты. Опираясь на некоторый критерий, они должны были выбрать среди них случай нарушения правила. Вторая группа испытуемых читала те же самые сценарии и правила, но вместо карт и вопросов относительно нарушения правил они получали анкету и отвечали на вопросы анкеты. Цель состояла в том, чтобы выяснить, вызывают ли эти разные социальные условия различные суждения с точки зрения важности властных полномочий, согласия, универсальности и получают ли они разные объяснения. Для каждого сюжета анкетный опрос обеспечивал набор суждений и оправданий, и испытуемые, прочитывая их, заявляли о своем согласии, несогласии или сомнениях. Например, испытуемые читают, что члены одного из племен Му-бейта не должны пить танку без зерна кофе, даже если вождь и все население Му-бейта утверждают, что было бы хорошо пить танку без зерна кофе. Это утверждение выявляет роль властной фигуры (вождь) и согласия (все население Му-бейта). Затем испытуемые прочитывали объяснение: например, «вождь ввел правило для достижения социальной цели».

Фиддик сообщил о двух главных результатах. Испытуемые не обнаружили никаких различий в ответах на эти три сюжета, когда они предъявлялись в форме задачи выбора Уэйсона, но показали отчетливо выраженные различия по данным анкетного опроса. В целом испытуемые проводили различия между установкой на соблюдение предосторожности и социальными контрактами, но между социальными контрактами и социальными соглашениями особых различий выявить не удалось. Эти данные свидетельствуют в пользу четко сформулированной таксономии социальных правил и предостерегают от преждевременного одобрения теории, основанной на единственном эмпирическом методе.

Во второй группе исследований, заимствованных из работы Пола Розина, посвященной моральным эмоциям, каждый испытуемый сначала читал сюжет, вслед за ним правило, затем утверждение, указывающее на то, что человек нарушил это правило. Потом экспериментатор предъявлял испытуемым четыре фотографии, каждая представляла человека, лицо которого выражало определенную эмоцию: гнев, отвращение, опасение или счастье. Задача требовала от испытуемого идентифицировать выражение лица нарушителя правила. Если есть психологические различия между соблюдением предосторожности, социальными контрактами и социальными нормами, то нарушения этих правил должны сопровождаться различными эмоциями и соответственно различными выражениями лица. Вот пример.

Вы — антрополог, изучающий племя Джибару. Люди этого племени охотятся с ядовитыми стрелами и дротиками. Яд — мощный нейротоксин, получаемый от маленькой древесной лягушки. Известно, что он смертелен и для людей. Несколько человек из племени уже умерли, готовя ядовитые стрелы: яд попал им на кожу. Вы слышали об этой проблеме и принесли пачку резиновых перчаток для изготовителей оружия, чтобы они могли защититься от яда. Старейшины племени решили, что использование перчаток — прекрасная идея, поэтому они ввели следующее правило: «Если вы делаете ядовитые стрелы, то должны надеть резиновые перчатки». В то время как вы изучали образ жизни Джибару, одна из женщин племени увидела мужчину, нарушавшего правило.

Если соблюдение предосторожности защищает человека от опасности, то нарушения здесь должны быть связаны с опасением. Если социальные контракты поддерживают социальные связи, их близость или стабильность, то нарушения в этой сфере должны быть связаны с гневом. Результаты поддерживают эти предписания. Если мужчина делает ядовитые стрелы, не надевая резиновых перчаток, ответная реакция — опасение, а не гнев. Если мужчина изготавливает ядовитые стрелы, но не делится мясом, добытым затем охотой, — это нарушение социального контракта, и тогда ответ — гнев, а не страх.

Чтобы более тщательно изучить причинные и мотивационные аспекты этих правил, Фиддик провел заключительные эксперименты, параллельно уже обсуждавшимся исследованиям Харриса и Нуньес. По результатам этих экспериментов оказалось, что испытуемые судили социальные контракты как социальные правила, а проблему предосторожности они рассматривали вне социального контекста. Социальные контракты могут быть отвергнуты, если на то будет социальное согласие, но предостережения через договоренность отвергнуть нельзя. Опасное химическое производство, работающая со сбоями электрическая сеть, ненадежный мост — это объективные факты, прямо влияющие на условия жизни людей, и никакое городское собрание не может их отвергнуть. Учитывая эти различия, изучение причин нарушения должно иметь значение для социальных контрактов, но не для предосторожностей, где они очевидны.

Рассмотрим следующий пример из экспериментов Фиддика. В этом эксперименте фигурировали несколько историй, связанных с социальными контрактами и предосторожностями. Например, дети могут посещать занятия по плаванию в продвинутой группе, если они заплатили по 50 $ (социальная версия контракта) или если они уже хорошо умеют плавать (версия предосторожности). В каждой истории (в эксперименте) принимал участие либо отец, выбирающий возможные варианты для своего сына, либо пожилая женщина, страдающая болезнью Альцгеймера (возрастное разрушение клеток головного мозга)Отец сознательно разрешает своему сыну заниматься в этой груп" пе или, не желая платить 50 $ либо раскрывать его статус новичка в плавании, сознательно не разрешает. Напротив, пожилая женщина в силу своей рассеянности (ненамеренно) не может узнать об оплате в размере 50 $ или обратить внимание на уровень подготовки ребенка. Как и преполагалось, испытуемые с большей готовностью обнаруживали нарушение социальных контрактов в ситуациях, где это было сделано намеренно в противоположность случайному стечению обстоятельств. Наряду с этим, они не обнаруживали никаких различий между намеренным действием и случайным, когда речь шла о соблюдении предосторожностей.

Эксперименты Фиддика, вместе взятые, показывают, что в основе соблюдения предосторожностей, социальных контрактов и социальных соглашений лежат различные принципы и люди чувствительны к этим различиям. Они воспринимают их, ориентируясь на такие характеристики, как функция, универсальность, восприимчивость к властным полномочиям и серьезность нарушения. Управляют этими принципиальными различиями основные свойства нашей моральной способности: причинно-целевые аспекты действий и вызываемых ими эмоций, — те самые существа Ролза и Юма соответственно. Особенности экспериментального проекта Фиддика не позволяют определить, имели ли испытуемые доступ к этим принципам, и, кроме того, нельзя оценить, были ли эти принципы четко сформулированы на адекватном уровне абстракции. В своем исследовании экспериментатор обеспечил испытуемым релевантный набор объяснений каждого сюжета, вместо того чтобы просить их высказать свои суждения о действии и затем дать им объяснение. Последний подход был осуществлен в опросе о моральных интуитивных представлениях людей, который проводился на сайте Интернета и который я обсуждал в главах 3 и 4. Этот опрос открыл одну из возможностей выявить расхождение между суждениями людей и их оправданиями этих суждений. Хотя испытуемые, несомненно, могут дать объяснения, которые совместимы с их суждениями, я полагаю, что эти объяснения окажутся столь же недостаточными и несвязными, как и рассуждения о трамвайном вагоне или природе инцеста.

Я хочу высказать также ряд мыслей относительно абстрактности формулировок. Мне кажется, что, как и в случае с принципом двойного эффекта, обсуждавшимся в главе 3, принципы социального контракта и правила предосторожности в данных экспериментах сформулированы недостаточно детально, эти формулировки не соответствуют характеру аналитических операций, которые используются при интерпретации сложного социального события. Это общие «ярлыки», скрывающие, какими способами тонкие параметрические изменения ведут к большим эффектам, определяющим наше ощущение допустимого, в отличие от запретного, нарушающего. Если мы хотим, чтобы наши представления об этом «семействе» социальных правил обладали такой же объяснительной силой, как теории в современной лингвистике, нам нужно иметь более детализованное, «микроскопическое» их воспроизведение. Оно будет включать манипуляции намеренными аспектами действия, так же как и разнообразие их вариантов и последствий, связанных с действием или бездействием.

Уже сейчас очевидны некоторые вопросы, требующие решения. Способны ли люди заметить, если в контексте социального контракта возникают различия между преднамеренным и предвидимым последствием? Действительно ли нарушение контракта допустимо, если намерение субъекта состояло не в том, чтобы обидеть партнера, а в том, чтобы предоставить ббльшую помощь третьему лицу, нуждающемуся в ней? В этом случае обида партнера — предсказанный побочный эффект первичного намерения произвести ббльшее хорошее. С ответов на эти и другие вопросы мы начнем процесс построения грамматики социальных норм. Характеристика грамматики социальных норм имеет дополнительное значение, поскольку может пролить новый свет на старые дебаты в философии, касающиеся этического объективизма[287].

Сторонники этического объективизма полагают: верное моральное суждение должно распространяться абсолютно на все, что существует в мире, независимо от обстоятельств. Нет места для протестов или исключений, которые зависят от определенных условий. Нет места для релятивизма. Теперь вспомните, что ключевое различие между социальными соглашениями и моральными правилами состоит в том, что моральные правила имеют универсальный характер, т. е. они верны при любых условиях. По-видимому, даже маленькие дети понимают, что есть объективная истина в требовании: вы не можете без оснований причинять вред другому человеку. Это требование равно справедливо для американцев и африканцев, христиан и язычников, мальчиков и девочек. Более того, не существует никаких достаточных властных полномочий, чтобы превзойти это требование. С другой стороны, социальные соглашения несут очевидную печать релятивизма, изменяясь кросскультурно и под давлением силы. Маленькие дети также понимают, что моральные ярлыки типа «плохой» и «хороший» — объективные истинные характеристики. В то же время такие характеристики, как «неприглядный», «скучный», «вкусный», относительны и зависят от личных предпочтений. Хотя еще не совсем ясно, как дети овладевают способностью различать объективное и относительное, но эта способность появляется достаточно рано, позволяя развивающемуся ребенку воспринимать моральную арену через «объективные стекла». Изучение деталей грамматики, которая изменяет правила — от конвенционального до морального, — будет «питать» некоторые из центральных вопросов, беспокоящих многих философов-моралистов. То же самое верно и для исследователей в области юриспруденции, которые заинтересованы в приложении этих принципов к текущим и прикладным социальным проблемам.

Живя с унаследованным

В 1932 году педагогический психолог Е. Антипова писала, что наше чувство справедливости представляет «врожденное и инстинктивное моральное проявление, которое для своего развития действительно не требует ни предварительного опыта, ни социализации среди других детей... Нам присущи аффективное восприятие, элементарная моральная «структура», которой ребенок, кажется, овладевает очень легко и которая позволяет ему улавливать одновременно как зло, так и его причину, как невиновность, так и вину. Мы можем сказать, что имеем здесь эмоциональное восприятие справедливости», Это представление нативиста было немедленно встречено в штыки Жаном Пиаже. Он подчеркивал, поскольку Антипова пришла к своим заключениям в результате исследования детей трех — девяти лет, в этом возрастном диапазоне невозможно исключить влияние «тяжелой руки» опыта[288].

Для Пиаже понимание ребенком этики в значительной степени определяется его социальным опытом. Вначале моральные суждения возникают под влиянием родительских воздействий. Особенно важным на этой стадии является чувство ребенка о том, что существуют правила, внедряемые родителями, и эти правила — «священные», незыблемые и неизменные. Именно чувство уважения, которое питает ребенок к родителю, служит основой другого его чувства — долга. Пиаже считал, что «уважение — источник морального обязательства и чувства долга. Каждая команда, поступающая от уважаемого человека, отправная точка обязательного правила... Правильно поступать — для ребенка это означает повиноваться воле взрослого. Неправильно иметь собственные желания». В течение времени и в результате развития новых отношений с другими в пределах семьи и вне ее незыблемость родительских правил ослабевает, заменяясь большим чувством независимости. Этим заключительным изменением снова управляет опыт, позволяя каждому ребенку познать, что такое справедливость и что только справедливость и ожидается от социальных отношений.

Я надеюсь, что лингвистическая аналогия ясно дает понять, что дискуссия Антиповой и Пиаже лишена смысла. Если бы только они читали Аристотеля, который сотни лет назад указывал: «Ни по своей природе, ни вопреки природе достоинства не возникают в нас; скорее мы приспособлены по своей природе присваивать и совершенствовать их, делая это своей привычкой». В конечном счете мы хотим понять, каким образом человек достигает дефинитивного состояния морального знания. При этом позиция Пиаже рождает больше вопросов, чем позиция Антиповой. Например: как дети проходят через стадии морального развития? Почему они переходят с одной стадии на другую именно тем способом, который описан, а не каким-либо другим? Что ограничивает возможность изменения этого способа? Пиаже и его последователи не смогли содержательно ответить на эти вопросы. Как писал Юм, «природа должна обеспечить основание и дать нам некоторое понятие о моральных различиях»[289].

Дело в том, что психика человека обладает рядом врожденнх способностей, которые позволяют нам — именно нам, а не шимпанзе, дельфинам или попугаям — воспринимать некоторые моральные различия и оценивать их значение для нашей жизни и жизни других людей. Более того, хотя маленький ребенок мог бы извлечь любой опыт из окружающей среды и добавить его к своему набору моральных соображений, но этого не происходит, потому что должна быть некоторая врожденная структура, указующая, какие элементы опыта надо использовать как часть морального знания. Если это правильный диагноз, то некоторые особенности нашей ДНК должны обеспечивать такие психологические возможности. Помимо этого, некоторые особенности нашей ДНК также позволяют нам усваивать уникальные черты нашей локальной культуры. Кое-что в этом обсуждении требует дополнительных разъяснений, и, чтобы лучше понять это, вообразите три различных фенотипа, или варианта, одного из главных персонажей книги — создания Ролза[290].

Каждый фенотип имеет своеобразный «механизм приобретения опыта», который настроен на различный уровень, и поэтому они разнятся по степени выраженности признаков нативизма. Давайте называть их «слабым», «умеренным» и «твердым». Слабый ролзианец — вариант, не выполняющий своих обязательств. Как разновидность, отличная от всех других, он обладает способностью приобретать нравственно релевантные нормы, но природа не обеспечила ему ни одного из релевантных элементов. У слабого ролзианца есть механизм, который помогает ему узнавать о нормах. Однако у него недостаточно сформированы как общие, так и конкретные принципы, определяющие отношение к инцесту, социальной взаимности и убийству. Самая слабая версия слабого ролзианца даже не догадывается, что обладает «механизмом приобретения опыта», специализированным для сферы морали. Не исключено, что существует некоторый общий механизм, возможно объединенный с набором эмоциональных предубеждений, который превращает социальные соглашения в моральные правила. Среднеслабые версии догадываются, что этот механизм имеет определенное отношение к сфере морали, позволяя немедленно отличать конвенциональные нарушения от моральных нарушений.

Умеренный ролзианец, вероятно, наиболее близок по ряду характеристик мне самому, а также представлению, принятому большинством филологов, работающих в области генеративной грамматики. Умеренный ролзианец владеет набором принципов и параметров для построения моральных систем. Этим принципам, однако, не хватает содержания, и они ориентированы на причины и последствия действия. Содержание принципов определяется локальной культурой. Каждый ребенок может строить довольно большое, но ограниченное некоторыми пределами количество моральных систем. Специфические особенности моральной системы, выстраиваемой ребенком, устанавливает локальная культура, определяя свои параметры характерным для нее способом. Если вы рождены в Пакистане, ваши параметры установлены таким способом, что убийство женщин, которые обманывают своих мужей, не только допустимо, но и обязательно и находится в сфере ответственности членов семейства. Американский ребенок, сталкивающийся с теми же событиями, воспринимает их по-другому благодаря различиям в установке входных параметров: убийство вероломной женщины запрещено, за исключением одного нюанса, если вы — выходец с Юга, где такое когда-то допускалось (социально, если не юридически) и передавалось под ответственность мужа. Культура существенно влияет на раннее развитие умеренного ролзианца, устанавливая параметры моральной системы. После того как эти параметры установлены, значение культурных влияний падает. В этом случае усвоение второй моральной системы эквивалентно приобретению второго языка. Процесс медленный, требующий трудолюбия, механической памяти и многих часов усердия, т. е. нечто, весьма отличающееся от легкого, быстрого и почти рефлекторного усвоения первой системы.

Твердый ролзианец наделен конкретными моральными принципами, касающимися оказания помощи и причинения вреда. Они генетически встроены в его мозг и не способны изменяться под влиянием культуры. Твердый ролзианец познает вторую моральную систему довольно поздно, медленно и с большими усилиями.

Для того чтобы понять, который из фенотипов к настоящему времени имеет больше всего оснований, мы должны выяснить, какие существуют аргументы «за» или «против» каждой из этих характеристик. Как правило, те ученые, которые приводят доводы против позиции нативизма, делают это, пытаясь подорвать

идею универсальности. Они рассматривают сообщения об универсальных табу на инцест, иерархических социальных структурах, запретах на причинение вреда и находят исключения среди племен Бонго-Бонго и других. Например, вопреки убеждениям твердого ролзианца, запрет на кровосмешение не является универсальным. Известно, что в греко-романском периоде истории Египта до 30% городских браков заключались между братьями и сестрами. Браки между двоюродными братьями и сестрами заключались еще чаще, были широко распространены в течение долгого времени и на большой территории. Исключения из правил, связанных с нанесением вреда, также легко найти. Для некоторых племен (типа Яномамо из Венесуэлы) обычна следующая ситуация: мало того что члены одного племени систематически планируют жестокие нападения на другие, соседние племена, но таких нападений ждут, они смакуются и, возможно, считаются обязательными, учитывая характер межплеменных отношений. Голливудский фильм «Гладиатор» убедил всех зрителей, даже незнакомых с историей, в том, что римляне обожали смотреть на двух полуобнаженных мужчин, разрывающих друг друга на куски. Нанесение вреда другому было не только допустимым, но и необыкновенно зрелищным развлечением, правда для ограниченного круга случаев. Тем не менее критики нативизма говорят именно об этих случаях и считают себя победителями в давних спорах.

Эти исключения из универсальных правил действительно уничтожают, по крайней мере некоторые, потенциальные требования твердого ролзианца. Но я не знаю никого, кто придерживался бы такого жесткого взгляда на нашу моральную способность, и лишь немногие придерживаются такой крайней позиции для любой другой способности психики, включая лингвистическую. Как поступают умеренный и слабый ролзианцы, обороняясь против этих нападок?

Предположите в качестве аргумента, что мы имеем принципы, подобные табу на инцест и запрет на нанесение вреда. Умеренный ролзианец наделен этими общими принципами в дополнение к набору параметров, которые установлены локальной культурой в раннем развитии. Это набор параметров, который создает потенциал для формирования разнообразия моральных систем. «Потенциал» является здесь ключевым словом, потому что, по крайней мере не исключено, что каждая культура устанавливает некоторые параметры единым способом, что ведет к взаимно-культурной однородности суждений по поводу действий, во всяком случае некоторых. Наши данные, полученные в результате опроса на сайте Интернета, свидетельствуют о том, что некоторые формы вреда могут быть оценены именно так. Когда с точки зрения морали оценивается инцест, анализу подвергаются детали сексуального контакта (поцелуи, генитальный петтинг, половой акт), степень родства партнеров, а также минусы и плюсы межродственного скрещивания. Это и есть весь потенциал параметров. Возможно, эти параметры в процессе эволюции выделились для адаптивных целей, чтобы ограничивать потенциально вредные эффекты специфических паттернов спаривания. Точно так же, когда с точки зрения морали оценивается акт, связанный с нанесением вреда, мы рассматриваем намерение субъекта, его цели, положительные и отрицательные последствия, которые вытекают из его действий. Это все потенциальные параметры, и они, наиболее вероятно, ответственны за изменение наших суждений в случаях, подобных проблемам с вагоном.

Универсальная моральная грамматика — теория о наборе принципов и параметров, которые позволяют людям строить моральные системы. Это комплект «инструментов», позволяющих формировать разнообразные моральные системы, а не одну только систему. Грамматика, или набор принципов, фиксирована, но ее «продукция» (моральные системы) безгранична в пределах диапазона логических возможностей. В этой связи кросскультурная вариативность представляется вполне закономерной, и она не может рассматриваться как свидетельство против существования умеренного ролзианца. В то же время, когда при сравнении разных культур обнаруживается согласованность изучаемых свойств или явлений, возникают интересные вопросы о механизме, обеспечивающем их приобретение и единообразие. Может быть, некоторые параметры, а возможно все, установлены с учетом некоторого несоблюдения и открыты для альтернатив как функция текущих средовых ограничений? Например, оказывается, есть лингвистический универсал, согласно которому в грамматике разных языков не соблюдаются некоторые общеупотребительные нормы по отношению к так называемым немаркированным формам ряда глаголов. Так, английский глагол climbe в предложении «Джон поднялся в гору» может быть использован с предлогом up) обозначающим направление «вверх», так и без него. При этом оба варианта являются грамматически правильными и передают один и тот же смысл. В то же время следует подчеркнуть, что в предложении «Джон спустился с горы» этот же глагол climbe употребляется только с предлогом down, обозначающим направление «вниз». Такие же несоблюдения правил встречаются в фонологии, подобные случаи вполне возможны и в синтаксисе.

Можно ли считать, что предубеждения, если они существуют в морали, отражают предшествовавшие условия отбора, в которых некоторые установки давали больше преимуществ для выживания индивидуумов и для их репродуктивного успеха? Можно ли полагать, что моральные системы действуют подобно лингвистическим в том смысле, что выбор и установка некоторых параметров влияют на последующие варианты использования? Например, если в лингвистике установлен параметр предметного указателя или параметр порядка слов, создаются ограничения на все то, что может стать предметом обсуждения в этой области.

Когда культура решает, что социальная взаимность обязательна или что все формы кровосмешения запрещены, как это воздействует на другие нормы, включая оказание помощи и сексуальное поведение? Пока мы не имеем ответов на эти вопросы. Однако, склоняясь к лингвистической аналогии, мы открываем дорогу этим вопросам и ждем релевантных теоретических идей и наблюдений.

Вернемся к критикам нативизма. В нападках на умеренного или на слабого ролзианца в качестве аргумента неоднократно фигурируют исключения из принципа универсальности. Они используются как возможность доказать, что история культурной эволюции могла бы обеспечить лучшее объяснение явлениям универсального характера. Вот как представляет дело Джесси Принз: «Если бы универсалии могли эволюционировать под влиянием культуры, не было бы никакого основания считать их врожденными. И если бы универсалии не имели нравственного истолкования во всех культурах, они не могли бы квалифицироваться как врожденная мораль даже при наличии врожденных основ». Первая часть этого комментария касается тех аспектов морали, которые формируются под влиянием обучения, вторая часть связана с особенностями их кросскультурной вариативности. Рассмотрим их в обратном порядке.

Умеренный ролзианец, согласно его характеристике, не преследует целью создать единственную и исключительную моральную систему. Скорее его предназначение заключается в том, чтобы произвести множественные и разнообразные моральные системы. Обнаружение примеров противоположного характера не сможет отвергнуть этот тип. Принз, например, приводит много примеров близких родственников, имеющих сексуальные контакты, индивидуумов, с ликованием убивающих друг друга, и мирных сообществ, в которых отсутствует иерархичность. Это действительно интересные случаи, но они или не соответствуют предмету дискуссии в целом, или не представляют достаточно четких объяснений в плане критики нативизма. Несоответствие в большинстве примеров оказывается столь же некорректным, как и в случае противопоставления, с одной стороны, таких выдающихся личностей, как мать Тереза и Махатма Ганди, и, с другой стороны, характеристики, данной человечеству в духе гоббесианства [291] согласно которой все мы жестокие, мерзкие и грубые. Факт, что некоторые люди являются абсолютно альтруистичными, не противоречит тому, что другие таковыми не являются, и многие не имеют ничего общего с этими двумя крайностями. Таким же образом складывается и обсуждение проблемы кровосмешения. Даже если исключения имеют релевантный характер, их следует объяснить.

Рассмотрим вновь кровосмешение и более общий принцип, который мог бы руководить нашим сексуальным поведением. Возможно, когда кто-нибудь специально займется этим вопросом, он сформулирует этот принцип, что позволит более адекватно анализировать акт сексуального поведения. Такой принцип даст возможность исследовать намерения и цели двух связанных индивидуумов, оценивать их возраст, степень родственной близости и, наконец, высказать суждение относительно допустимости акта. Предметом наиболее выраженных межкультурных различий, видимо, будут способы, которые культуры используют, устанавливая каждый из этих параметров (или другие параметры). Но пока мы не узнаем источников изменений, так же как степень изменения, мы не сможем понять ни дефинитивного состояния знания, ни истории его развития.

Есть и другой аспект использования встречных примеров, которые применяются с целью подорвать позиции нативизма. Доступное для наблюдения поведение людей вряд ли обеспечивает ясное представление о лежащей в его основе моральной компетентности. Когда солдат накрывает собой гранату, чтобы спасти других солдат, у нас нет адекватного объяснения его поступку. Остается неясным, как наша моральная способность оперирует с представлениями о спасении или самопожертвовании. Аналогично, когда мы сталкиваемся с культурой, допускающей насилие, это еще недостаточное основание для вывода об отношении этой культуры к насилию в широком смысле слова. Принз обсуждает образ жизни племени Гахуку Гама из Папуа — Новой Гвинеи, которое, подобно Яномамо, часто осуществляет набеги и убивает своих соседей. Описание этих наблюдений он заканчивает так: «Они не думают, что нравственно неправильно вредить членам других групп». Но из этих этнографических наблюдений мы получаем только ограниченное представление о том, что они считают нравственно неправильным. Мы знаем только то, что есть ситуации, в которых они убивают других. Как я указывал ранее, интуитивное суждение, которое мы формулируем исходя из конкретного случая, возможно часто, даже чаще, чем можно полагать, будет отличаться от наших реальных действий.

Первая часть комментария Принза допускает возможность того, что универсалии являются предметом изучения, они передаются из поколения в поколение через устные или письменные памятники, с помощью религиозного воспитания, — это мудрость старших. Нам нет необходимости иметь врожденные, специализированные представления о силе земного притяжения, потому что всегда и везде мы можем легко узнать об этом физическом законе (принципе), наблюдая падение яблок или людей, идущих по земле, в отличие от тех, кто «плавает» в космическом пространстве. Мы также не имеем врожденных представлений о местоположении Солнца во Вселенной, потому что, глядя по нескольку раз день на небо, мы получаем необходимую информацию. Проблемы, подобные этой, в конечном счете, сводятся к вопросу об отношениях между психологическими механизмами «научения» и получаемой информацией. Вспомним наблюдение, о котором говорилось ранее, когда дети трех лет могли обнаружить нарушения разрешающих правил, оценивая намерения субъекта и его ориентацию среди возможных результатов. Эмпирический вопрос в данном случае такой: можно ли овладеть этой способностью через наблюдение или обучение? Если опыт действительно определяет формирование способности, то должна быть возможность ускорить ее проявление с помощью раннего обучения, предоставив детям дополнительное знакомство с правилами. Если, с другой стороны, способность обнаруживать нарушение — часть нашей врожденной моральной способности, тогда у детей, живущих в различных культурах, с сильно различающимся опытом в школе и дома, эта способность должна проявиться в возрасте до трех лет. Один из главных признаков врожденной способности — это «узкое окно» времени для выражения навыка, который является относительно нечувствительным к различиям в опыте.

Я использовал материал II части, чтобы представить эскиз представлений о развитии нашей моральной способности. Я убежден, что наблюдения склоняют нас к варианту умеренного ролзианца. Мы обладаем психологическим механизмом приобретения моральных принципов, параметров и норм. Младенцы рождаются, имея «стандартные блоки», обеспечивающие понимание причин и следствий действий, и эти ранние способности развиваются и взаимодействуют с другими, позволяя порождать моральные суждения. Младенцы также обладают набором неосознаваемых, автоматических эмоций, которые могут усиливать одни действия и блокировать другие. Вместе взятые, эти способности позволяют детям строить моральные системы. Какую именно систему они построят, зависит от местной культуры и присущих ей способов установления параметров, которые являются частью моральной способности.

Загрузка...