Лиде — жене и другу
Толя Устимов потерял продовольственную карточку. Это было самое худшее, что только могло случиться с человеком в блокадную зиму 1942 года. Толя хорошо помнил: выходя из бухгалтерии, он сунул карточку в карман брюк, где хранился в коробке из-под «Казбека» весь его махорочный запас и многократно сложенный номер заводской газеты «Мартыновец». Пойди он сразу в столовую и прикрепи карточку, все было бы в порядке. Но Толя пошел в док на работу.
В доке стоял быстроходный тральщик «316», в одном из осенних походов сильно израненный немецкими бомбами. Осколки изрешетили обшивку его левого борта, взрывной волной погнуло железные ребра — шпангоуты, покорежило часть металлического настила верхней палубы.
Уже полгода работал Толя на Морском заводе, несколько кораблей уже ремонтировал. И каждый корабль по-своему, по-ребячьи, жалел, как тяжело раненного в бою человека. К этому же тральщику у Толи было особое чувство — потому, наверно, что с самого начала кораблю как-то не везло. Уже перед самой постановкой в док, чуть ли не в последнюю минуту, мастер Глазков, никогда прежде не ошибавшийся в тонком деле докования, вдруг обнаружил, что «виски» стоят неправильно. Заново принялся он натягивать стеклиня, и это заняло целые сутки. А когда начали наконец ставить корабль, разыгрался шторм — последний перед ледоставом, по-зимнему злой.
Через открытые ворота батапорта в док хлынула, раскачивая тральщик, неспокойная вода. Кто знает, удалось бы в тот день аккуратно посадить корабль на клетки, если б не выдержка и умение мастера Глазкова.
Потом началась особенно трудная пора. Ударили морозы. А в ту зиму люди в Кронштадте были плохо защищены от них: когда человек голоден, он во сто крат хуже переносит холод.
Сразу свалилось с ног несколько рабочих-судосборщиков. Еще хуже было то, что слег инженер Троицкий, руководитель работ по тральщику, а заменить его никто не мог: остальные инженеры цеха были заняты на других объектах.
Быстроходный тральщик «316», покинутый людьми, покрылся голубоватым льдом. Один-одинешенек стоял он в гранитном доке — ни дымка, ни человеческого голоса, ни движения.
Почти вся команда его ушла на сухопутье, в морскую пехоту. Оставшиеся матросы работали вместе с заводскими рабочими.
Лишь в конце декабря пришел Троицкий и бригада судосборщиков, рассыпанная прежде по другим объектам, собралась в доке и приступила к ремонту тральщика.
— Кончай курить! — хмуро сказал бригадир Кащеев, невысокого роста человек в старой флотской шинели, надетой поверх ватника, в рыжем треухе, плотно надвинутом на брови.
Судосборщики поднимались медленно, трудно. Окурков не бросали — притушив, заботливо прятали их в кисеты, про запас. Не слышно было смеха, шутливого слова. Перекуры к концу дня затягивались с каждым разом все больше.
Толя сидел растерянный, подавленный горем, свалившимся нежданно-негаданно. Он словно и не слышал, команды бригадира. «Что же теперь? Прямо хоть помирай!..» — одна эта мысль в голове.
Все уже, наверно, прикрепили свои карточки. Может, пойти еще поискать? Выйдя из бухгалтерии, он закуривал, вынимал коробку с махоркой… Да нет, разве найдешь ее теперь, эту маленькую сиреневую бумажку? Странно: простая бумажка, а жить без нее нельзя.
Подошел Костя Гладких, друг и однокашник; с ним вместе они кончали ремесленное. Костя был самым сильным парнем в училище. Ел он тоже больше всех, всегда с добавкой. Румяный, статный, с бицепсами, налитыми молодой силой, — таким был Костя Гладких.
А теперь от него, кажется, и половины не осталось. Щеки ввалились, нет уж на них прежнего румянца. Сильно сдал Костя…
— Ты что, Толя? Что с тобой?
Сказать ему про беду? Костька — друг настоящий. Он скажет не задумываясь: «Проживем на мой паек». А разве проживешь, если ему своего пайка не хватает? Нет уж, надо самому выкручиваться, а помощи просить нельзя.
И Толя отвечает:
— Да так. Ничего.
— Ну, бери молоток да пошли.
Даже сквозь рукавицы чувствуется ледяной холод пневматического молотка. Еще недавно радовался Толя, когда ему доверили самостоятельную рассверловку заклепок. А теперь ему все равно. И ведь никто не знает, что вот он, Толя Устимов, попал в такую беду.
Он залезает на леса, пристраивается на обледеневшей доске, окидывает взглядом ржавые листы обшивки с ровными рядами заклепок. Каждую из них нужно рассверлить, чтобы можно было снять поврежденный лист.
Рядом с Толей сидит верхом на доске матрос с тральщика Кривущенко. Доска прогнулась под ним. Не переломилась бы, чего доброго…
Кривущенко был на тральщике комендором, на его счету есть «юнкерс», сбитый у полуострова Ханко. Шумный он, Кривущенко. В перекур достает из кармана газету и читает последнюю оперативную сводку, обширно комментируя ее своими соображениями. А если кто затевает спорить с ним — то сам не рад будет. Оглушит его Кривущенко напрочь.
— Работнем, малыш? — спрашивает комендор, подмигивая Толе. — Ты вот что. Ты сядь, как я, верхом, так удобнее, чем на коленях. Понятно?
— Понятно, — говорит Толя. — Только верхом тоже неудобно.
— Ну смотри, кума, тебе жить.
Справа, слева, внизу стучат пневматические молотки.
Вспыхивает белое пламя автогена — это, верно, Костя уже начал резать металл.
Толя щупает шланг, упирает молоток в заклепку, включает. Упруго дрожит в руках, стрекочет тяжелый конус инструмента; ржавый металл нехотя уступает его натиску.
Готово! Если бы не мороз, то сейчас из рассверленного отверстия Толю бы окатило струей холодной воды; отсек был затоплен через рваную пробоину как раз в этом листе обшивки. Но вода давно замерзла. Внутри отсека — лед.
Надо приниматься за следующую заклепку. А холодина, господи боже! И молоток сегодня особенно тяжелый. Да, вот как начался новый год…
Шершавый борт тральщика пахнет сыростью, ржавчиной.
Толя нацеливается на бурый кружок очередной заклепки.
Говорят, если потеряешь карточку, то другую уже не получишь, Недавно один из котельного цеха тоже потерял — слышал Толя такой разговор. Надо бы разыскать того котельщика, спросить, что надо делать в таких случаях.
Толя и Кривущенко постепенно удаляются друг от друга — передвигаются по доске вдоль заклепок. Сегодня Кривущенко, обычно более медлительный в работе, перегонит его.
Неужто не выдадут новую? Как же это — оставлять человека без еды?..
Кажется, двенадцатая заклепка. Толя сбился со счета. Только бы никто не заметил, как он ослаб. Позавчера Антоныч, пожилой дядька из их бригады, резавший поврежденный участок верхней палубы, свалился в голодном обмороке — товарищ еле успел выхватить резак у него из рук. Толя видел, как лежал Антоныч, неестественно подвернув ногу в черном валенке, как ленивый снежок падал на его щеку, поросшую седой щетиной.
Шестнадцатая. Ничего, ничего, до конца смены он выдержит. Вот только дальше как будет?
Обеденный перерыв тянулся долго. Толя постарался уйти из дока раньше всех, чтобы избежать расспросов Кости и других ребят.
Сейчас все они сидят в столовой и до ясного блеска очищают свои тарелки. Костя, конечно, кончил раньше всех и говорит, вертя тарелку, как автомобильную баранку, перед глазами: «Эх, добавочки бы!..» А Володька Федотов, как обычно, ворчит в ответ: «Прокурор добавит».
И до того ясно представилась Толе столовая с кисловатым своим запахом, с дымком от супа из сушеной картошки, что он чуть не заплакал от жалости к самому себе.
Бухгалтерия была закрыта на обед. Толя осмотрел все углы в холодном коридоре, заглянул под скамью, в мусорном ящике порылся — нет, нигде ее не видать, карточки…
Тут почему-то встала перед Толиными глазами другая картина. Маленькая типография районной газеты, громоздятся обшарпанные реалы с наборными кассами. Отец ищет запропастившееся шило или двухколоночную верстатку, ходит не спеша по комнате, глядит поверх очков добрыми глазами и приговаривает: «Шило, отзовись!» — а шило не отзывается, хотя оно вовсе не пропало, а воткнуто в подоконник, рядом со стопкой бумаги, а это, вообще говоря, самое видное место в типографии. И Толя, забежавший сюда как раз за этим шилом, потому что ему срочно понадобилось проткнуть в лодке, которую он выстругал из деревяшки, несколько дыр для крепления парусов, сразу находит шило и протягивает отцу…
«Карточка, отзовись!»
Понурив голову, медленно бредет он между красными корпусами заводских цехов. Он глядит себе под ноги, на грязно-белую, вьющуюся среди сугробов тропинку. Шапка съехала набок, мороз обжигает ухо. Толе все равно. Увидел бы его сейчас кто-нибудь, заглянул в его неподвижное, с заострившимися чертами лицо — непременно подумал бы: «Неладное творится с этим парнем». Но никто не видит Толю — заводской двор пуст. Только зимний ветер привольно гуляет вдоль высоких кирпичных стен.
В котельном цех» тоже пусто. Впрочем, нет: из конторки мастера доносится металлический звук. Толя заходит в конторку и видит раскаленную от жара печку-времянку на трех ногах, а рядом с ней человека в ватных штанах и валенках. Человек обернулся, посмотрел на Толю и спросил тоненьким голосом:
— Мальчик, ты сильный?
Толя уставился в розовое лицо обладателя ватных штанов. У человека большие серые глаза, из-под платка выбилась светлая легкая прядь.
Чувство обиды наконец доходит до Толиного сознания. Он не позволит какой-то девчонке шутить над собой.
— Я не мальчик, — говорит он, подходя ближе. — Я рабочий. Устимов моя фамилия. Понятно?
— Понятно, — еще тоньше говорит девушка. — А я думала, мальчик.
Несмотря на вежливый тон, Толя чувствует озорство в ее голосе. Он шмыгает носом и решительно ставит девчонку на место:
— Ладно чепуху городить! Чего ты тут возишься?
— Видите, — девушка указывает на длинное сучковатое полено с обгорелым дымящимся концом, — никак в печку не лезет.
— Эх, ты!.. — покровительственно говорит Толя. — А топор есть?
Он снимает рукавицы, берет топор и с размаху вонзает его в полено. Топор увязает, и Толе стоит огромных трудов вытащить его. На лбу выступает пот, хочется сесть тут же, возле печки, или даже лучше лечь и не двигаться. Но Толя чувствует на себе вежливо-насмешливый взгляд серых глаз. Переведя дух, он снова с отчаяньем бьет топором по полену. Из железа оно сделано, что ли? Опять увяз топор, лишь на какой-нибудь сантиметр углубив трещину.
— Не надо, — говорит девушка. — Не мучайтесь.
Она протягивает руку к топору, но Толя отстраняет ее. Он разозлился. У-ух! Ух! Ы-ых! Тяжело и часто дыша, он бьет по проклятой деревяшке, вкладывая в удары всю силу рук, плеч и корпуса. Переворачивает полено, бьет по другому концу. Берет на обух.
Медленно растет трещина, огибая сучок.
Удар, еще, еще — и полено разлетается сразу на три части.
Топор валится из рук, сам Толя валится на табуретку. Пот ручьями бежит по вискам, по щекам. Бешено колотится сердце.
— Какой упрямый! — говорит девушка. В голосе ее уже не слышно иронии. Она достает из глубин ватника маленький платок, утирает Толе лоб и щеки. И нет уже у Толи сил отстранить ее руку.
— Ты из какого цеха? — спрашивает девушка.
— Из первого. — Толя наконец отдышался.
— А по какому делу к нам?
Девушка с таким участием смотрит на него, что Толя выпаливает:
— Я сегодня карточку потерял.
— Ой, что ты говоришь? — Она всплескивает руками. — Ой, что же теперь делать?
— Не знаю, — говорит Толя, поднимаясь. — Ладно, как-нибудь… Ну, пока. Пойду.
— Нет, подожди. Что значит «как-нибудь»? Бодрячок какой нашелся! У нас Ермолаев тоже карточку потерял, так он всех на ноги поднял. У тебя свидетели есть?
— Какие свидетели?
— Господи, какой непонятливый! Ну, которые могут подтвердить, что ты потерял карточку?
— Нету. — Толя пытается изобразить ироническую улыбку. — Кто ж мог видеть, если я сам лично не заметил, как потерял?
— Ну все равно. Тебе надо написать заявление в завком. И пусть начальник цеха на нем резолюцию напишет: мол, ходатайствую о выдаче новой карточки. На тебе бумагу, чернила, пиши при мне, а то, я вижу, ты совсем неприспособленный. Прямо как будто с луны.
Надо бы обидеться на нее за такие слова, но почему-то нет у Толи обиды. Он говорит:
— Ладно, я сам напишу. Ну, пока.
Он берется за дверную ручку, но девушка опять останавливает его:
— Подожди-ка минутку!
Она бежит к столу, неловкая в своих ватных штанах, к которым, видно, еще не привыкла. Выдвигает ящик, разворачивает какой-то сверток и протягивает Толе кусок черного хлеба — граммов сто пятьдесят, не меньше.
— Ешь! — командует она. — А то ведь не обедал сегодня? Нечего ломаться, ешь!
Толя отводит глаза от хлеба, отстраняет руку девушки и говорит:
— Я не хочу. Очень большое вам спасибо.
В конторке своего цеха Толя выпросил листок бумаги и карандаш. Давно уж ему не приходилось иметь с ними дело. Он помнит точно, когда написал последнее письмо домой: 27 августа 1941 года. Потом писать стало некуда: Смоленщину захватили немцы. Пожалуй, и последнее письмо не дошло…
Нагревательная печь холодна, как лед, но Толя все-таки пристраивается возле нее: все равно теплее места в цехе не найти. На днях фашистский снаряд пробил в стене брешь, и теперь в цехе такой же лютый мороз, как на дворе, только что ветра нет.
Замерзшие пальцы не слушаются, даже странно: рука как будто чужая. Буквы получаются неровные, корявые. Медленно, раздумывая над каждым словом, пишет Толя: «Мной, рабочим Устимовым А. Н., первый цех, утеряна продовольственная карточка на январь 1942 года. Когда я выходил из бухгалтерии, карточка была в кармане, а потом я ее не нашел. Хотя я ее искал везде, где был…»
Толя перечитывает написанное, добавляет после слов «в кармане» слово «брюк». Он знает, что заявления обычно пишут особым, официальным тоном: «в виду изложенного», «к сему»… Что-то в этом роде. Но официальный тон никак не дается Толе.
«…Я весь день ничего не ел, а работы у нас много. Прошу мне выдать новую карточку, потому что без пищи жить нельзя».
Подумав, Толя зачеркивает «жить» и пишет «работать». Теперь вроде все в порядке.
Хриплый, словно простуженный, гудок врывается в цех.
Толя аккуратно свертывает бумажку и прячет ее во внутренний карман пиджака, рядом с комсомольским билетом. Придется отдать заявление после работы. По утоптанной снежной тропинке он идет в док. Встречный ветер такой тугой, что можно лечь на него грудью и не упасть.
Ребята уже в доке.
— Где ты пропадал? — встречает его Костя. — Почему не был в столовой?
— Да тут… дело у меня одно было.
Костя щурит глаза, испытующе смотрит на друга.
— Ты, Толька, какие-то секреты завел, я смотрю.
— Да чего ты его расспрашиваешь? — вмешивается Володька Федотов. — Он «спикировал» где-нибудь, перехватил лишний обед — вот и весь секрет.
— Братцы! — зовет их Кривущенко, размахивая газетой. — Читали, как наши немцу дают прикурить в Керчи? Так твою так! — Кривущенко читает сводку и, как всегда, авторитетно делает выводы: — Теперь что? Теперь пойдут обязательно на Севастополь, снимут осаду, соединятся с нашими бойцами-героями и — прямым курсом на Одессу. Уж это верно, братцы, я говорю. А потом что? Немец туда кинется, а ему в другом месте по шее, по шее, так твою так! — Кривущенко энергично рубит воздух ребром ладони. — В каком месте, спрашиваю вас? Здесь, на нашем Ленинградском фронте. Понятно? Уж это, братцы, верно. Так что надо нам с ремонтом поторапливаться.
— Кончай курить! — хмуро говорит бригадир Кащеев. Брови его под рыжим треухом совсем заиндевели.
Снова Толя на промерзших досках у шершавого корпуса корабля. Как на мундире, застегнутом наглухо, тянутся ровными рядами пуговицы-заклепки.
Толя еле удерживает молоток в руках. Все силы, какие есть, уходят на заклепку — на следующую ничего не остается. Но откуда-то берутся силы и на следующую заклепку, и еще на одну, и еще…
Снег идет все гуще, сильнее, кружит белыми спиралями, слепит глаза. Вот уж он залепил борт тральщика, и нужно сгребать рукавицей, чтобы нащупать и увидеть головку заклепки.
Сейчас бы прислониться спиной к борту, а руки… руки просто опустить, чтоб они висели без напряжения. И хорошо бы вытянуть ноги. И тогда пусть идет снег. Пусть идет снег… Пусть идет, не страшно…
— Устимов! Слышь, Устимов!
Кто-то сильно трясет Толю за плечо. Он открывает глаза и сквозь снежный дым видит широкоскулое, квадратное лицо Кривущенко.
— Что это ты, малыш? — говорит матрос, не отпуская Толиного плеча и обдавая теплым дыханием. — Так замерзнуть недолго, чуешь?
Толе стыдно за свою слабость. Значит, он все-таки прислонился спиной к борту… Сколько ж он продремал?.. Не отвечая Кривущенко, Толя повертывается лицом к борту, привычно щупает шланг. Шланг мягок и податлив, как тряпка.
— Воздух… — бормочет Толя, испуганно озираясь на Кривущенко.
— Нету воздуха! — кричит моряк. — Полчаса уже как нету! Да ты слышишь, или уши у тебя позаложило? Сколько раз еще повторять, строитель тебя зовет! Стро-и-тель!
Толя смотрит вниз. Вон рыжий треух Кащеева. Кто-то высокий стоит — да, верно, строитель. И еще кто-то рядом с ним, небольшой, в ватнике, — не разглядеть сквозь снежную карусель.
Он ползет по доскам к тому месту, где лестница — редкие перекладины, приколоченные к двум подпоркам. Кривущенко, покачивая головой, медленно идет за ним. Добравшись до лестницы, Толя свешивает ногу, ищет перекладину. Движения его неуверенны, неточны, бессильны. И Кривущенко не выдерживает: он становится на первую перекладину, сгребает Толю правой рукой и доставляет вниз, прямо к строителю.
Инженер Троицкий молча разглядывает Толю. И, когда тот поднимает на него глаза, негромко говорит:
— Почему ты так поступил, Устимов?
— Я случайно, товарищ строитель… Сам не заметил, как заснул…
Строитель коротко переглядывается с бригадиром.
— Я тебя спрашиваю, — говорит он еще тише, — почему ты никому не сказал, что потерял карточку?
Толя молчит, опустив глаза.
Маленький человек в ватнике звонко вмешивается в разговор:
— Я ж вам говорила, Петр Константинович, он как лунатик ходит! Сам ничего не может сообразить, как и что! Откуда только такие растяпы берутся?..
— Подожди, Лена, — останавливает ее Троицкий. — Ты хотя бы заявление написал, Устимов?
Толя кивает. Достает заявление и отдает инженеру. Троицкий читает, задержавшись глазами на последней фразе. Потом прячет бумажку в карман.
— Ну, сдай инструмент и пойдем. Да скажи Лене спасибо… лунатик.
— Я не лунатик, — бормочет Толя. — Вот еще новости…
— Сказал бы я тебе, кто ты такой, — сердито говорит Костя Гладких, слышавший этот разговор. — Секреты развел! А если бы помер — тогда что?
— Тогда ничего. — Лена прыскает. — Помер бы — и все.
Толя смотрит на нее, медленно моргая.
— Помирать не нужно, — говорит Троицкий. — Продолжайте работу. Пойдем, Устимов.
Они идут в цех, и ветер подгоняет их, будто торопит: скорее, скорее. Снег скрипит под валенками.
— Наделал ты мне хлопот, — говорит инженер, выходя из кабинета начальника цеха. — Пошли теперь в заводоуправление. Да поживее, а то никого не застанем.
Толя послушно идет за Троицким, стараясь не отставать. Но раза два строителю приходится останавливаться и поджидать его. Да что же это — всего один день не евши, а уже ноги не ходят…
В завкоме дело решается быстро: Троицкого здесь хорошо знают, лишних слов не требуется. В бухгалтерии — больше формальностей. Заведующая карточным бюро, пожилая озабоченная женщина в очках, долго и придирчиво читает заявление, потом, склонив голову набок, — резолюции. Губы ее сжаты, в тонкую прямую линию. Наконец она поднимает глаза на Толю, и тот невольно ежится от ее взгляда.
— Как же так получается, молодой человек? — говорит заведующая. — Что за разгильдяйство? Время трудное, война, блокада, большой порядок требуется во всем. А вы нарушаете порядок. Продкарточка, молодой человек, — это не просто так, бумажка, а государственный документ.
Происшествие неожиданно предстает перед Толей с новой стороны. Он подавлен. И строгая женщина, видимо, замечает это. Она берет тетрадь в клеенчатой обложке, записывает Толину фамилию и еще что-то.
— Приходи завтра утром перед работой, — говорит она потом. — Получишь новую карточку.
Когда Толя и Троицкий выходят из бухгалтерии, на дворе уже темно. Ветер утих, и снег ложится медленными хлопьями. За корпусом заводоуправления дрожит далекое зарево — где-то на южном берегу полыхает пожар. Оттуда же доносится глухое ворчание артиллерии.
Еще одна тревожная фронтовая ночь опустилась на Кронштадт.
Дойдя до проходной, Толя прощается с Троицким:
— Большое спасибо, товарищ строитель. Я пойду.
— Куда пойдешь?
— К себе. В общежитие.
От будки отделяется высокая фигура. Это Костя Гладких.
— Толя? Ну, пошли! Мы его накормим в столовой, товарищ строитель, вы не беспокойтесь.
— Не надо, Костя, — говорит Толя. — Я кипятку попью. А завтра мне карточку выдадут.
— Меньше разговаривай, чудило гороховое, — сердится Костя. — Развел церемонии, как не знаю кто. Пошли!
Но тут Троицкий, положив руку на Толино плечо, говорит:
— Вот что, пойдем ко мне. Я недалеко живу, на улице Аммермана. Поужинаешь у меня.
В комнате, обставленной новой мебелью, купленной, наверно, перед самой войной, горит большая керосиновая лампа. На круглый стол ложится от нее белый круг света. Закопченная печка-времянка уперлась коленом трубы в белейшую кафельную печь с изразцами. Над широким диваном — картина: бой парусных кораблей. Над письменным столом — большой фотопортрет молодого моряка с курсантскими «галочками» на рукаве.
Толя чувствует себя неловко. Он слышит, как Троицкий, выйдя на кухню, о чем-то говорит с женой, и, хотя в комнате тепло и уютно и уют этот приятен ему, он думает о том, как бы незаметно улизнуть. Уж какие теперь гости, на самом деле!..
К тому же рубаха у него не очень-то чистая, да и пиджачок — одно только название, что пиджак.
В большом овальном зеркале, вделанном в шкаф, Толя видит свое отражение: худенькое лицо с широко расставленными, чуть раскосыми карими глазами и острым подбородком; давно не стриженная шапка волос, сползающая на виски некрасивыми завитками; плечам бы не мешало быть пошире; да и ростом он не вышел — так, мелочь какая-то, а не мужчина. Толя очень недоволен своим отражением в зеркале.
Входит Троицкий. Он в просторном сером пиджаке. Голова у него совсем седая — раньше Толя этого не замечал. Морщась, будто от боли, инженер садится в кресло и вытягивает к печке ноги, обутые в валенки.
— Садись, Устимов. Сейчас будем ужинать.
— Товарищ строитель, я лучше пойду, честное слово, — говорит Толя, глядя на сухие, с набухшими жилами руки Троицкого, лежащие на подлокотниках. — Не такое время сейчас, чтоб гости…
— Хороший гость всегда ко времени, — добродушно отвечает Троицкий. — Полно тебе жалкие слова говорить. Садись.
Толя послушно садится против инженера.
— Ты давно у нас в Кронштадте, Устимов?
— С двадцать второго июля, как раз через месяц, как война началась. Нас досрочно выпустили из ремесленного. В связи с войной, — поясняет Толя, стараясь говорить, как полагается мужчине, солидно и веско.
— Трудную ты выбрал себе профессию. Или, может, не выбирал, а случайно попал?
— Почему случайно? У нас набор был объявлен во всякие училища: в токарные, в столярные, в железнодорожные. Я сам выбрал судостроительное. По-моему, самая интересная специальность — строить корабли.
— Самая интересная, — замечает инженер, — это та, которую любишь.
— Мужчины, прошу к столу, — приглашает жена Троицкого Нина Михайловна.
Летом Толя видел ее несколько раз на заводе — она была полной красивой женщиной. Что сделала с ней блокада!
Нина Михайловна ставит перед Толей тарелку с коричневой жидкостью, кладет тоненький ломтик очень черного рыхлого хлеба.
— Объявили выдачу овсянки, — говорит она, тяжело опускаясь на стул. — Лучше всего все-таки варить суп, он лучше поддерживает силы. Как тебя зовут?
— Толя. Анатолий Устимов.
— Ешь, Толя. Кончится блокада — приходи к нам, угощу тебя по-настоящему. Что ты любишь больше всего?
— Не знаю…
— А все-таки?
— Я… котлеты люблю. И капусту…
— Да, если б капусты было хоть немного, — с грустью говорит Нина Михайловна. — Ведь такая простая вещь — капуста.
— Будет вам мечтать о капусте, — говорит Троицкий, принимаясь за суп. — Что есть капуста? Презренный овощ. Любая трава, произрастающая за Кронштадтскими воротами, заткнет за пояс вашу капусту по витаминам. Нужно только немножко разбираться в ботанике.
— Какая теперь трава, в январе? — говорит Нина Михайловна.
Толя старается есть медленно, у него слегка кружится голова от запаха супа, от тепла, растекающегося по телу, от блаженного, животного наслаждения едой. Будто сквозь туман, доходит до него тихий голос Нины Михайловны:
— Голод не потому страшен, что голодно, а потому, что убивает в человеке человеческое. Против голода нужно бороться, а если опустишь руки, подчинишься физической слабости…
— Знаем, знаем, — подхватывает Троицкий, — Нельзя опускаться, надо каждый день умываться и чистить зубы.
— Да, я это твердила и буду твердить, пока хватит сил. Умываться — это было мелочью до блокады, а сейчас — не мелочь. Сейчас по одной этой мелочи видно, каков человек: сильный или слабый, борется или подчинился голоду. Разве я не права?
— Права, права, кто ж спорит? Ты и меня, грешного, бриться заставляешь, хотя ох как не хочется иногда, если б ты знала! Ну, ничего. Спасибо тебе за твою неумолимость… — Троицкий взглядывает на Толю. — Этого парня, который тебя в столовую тащил, как фамилия? Гладких?
— Да, товарищ строитель.
— Меня зовут Петр Константинович. Знаешь, почему Гладких на тебя осерчал?
Толя молчит.
— Он тебе друг, — говорит Троицкий. — Поэтому и рассердился, что ты ничего ему не сказал про карточку. Церемонии развел.
— Да не разводил я церемоний. — Толе разговор этот неприятен. — Костя с голоду сильнее мучается, чем я. Ему своего пайка не хватает, а тут еще…
— Тебе, конечно, виднее, Устимов. А все-таки он правильно на тебя обиделся. Я его понимаю.
— Хлеб весь не ешьте, — говорит Нина Михайловна. — Сейчас чай будем пить.
— С пирожным? — улыбается Троицкий.
— С пирожным. Это мы так называем хлеб с солью, — объясняет Нина Михайловна Толе, — вместо сахара.
— Мы тоже так пьем, — кивает Толя. — Я уж привык.
Троицкий, медленными глотками отпивая чай, продолжает разговор:
— Когда я вступал в комсомол, тоже было трудное время. Слыхал про мятеж в Кронштадте в двадцать первом году? Наших заводских комсомольцев мятежники бросили тогда в тюрьму. Между прочим, и меня, хоть я не был еще комсомольцем, а был сочувствующим. Помню, сидели мы в холодной камере, а по городу — колокольный звон, молебен шел во славу генерала Козловского. И вот принесли в камеру с допроса секретаря ячейки, Бритвина Семена. Он был избит, кровью харкал. Легкие у него отбили. Столпились мы вокруг Семена, молчим. И он молчит. Вдруг открыл глаза, прислушался к колоколам и говорит: «Не долго им трезвонить… Мне уж не жить, ребята, а вы держитесь дружно. Мы их сильнее… А построите коммуну, ребята, — вспомните и меня…» Ночью Семен умер у нас на руках.
Троицкий умолкает. Становится слышно, как потрескивает что-то в керосиновой лампе. Издалека доносятся глухие раскаты грома: на южном берегу работает артиллерия.
— После подавления мятежа я и вступил в комсомол, — неторопливо рассказывает Троицкий. — Я тогда сборщиком работал, вроде тебя. Задачка выпала нам нелегкая: возродить флот. Кронштадт тогда был — сплошное кладбище кораблей. За что ни возьмись, всюду нехватка материала, инструмента, да и кадровых рабочих немного осталось на заводе… Да, так вот. Комсомолия у нас была шумная, собрания — частые, бурные. А работали так, что семь потов сходило за смену. Субботники, ночные авралы… Помню, однажды беда случилась: зимой, тоже как раз в январе, вырвало ночью батапорт. А в доке стояла «Аврора», уж кингстоны мы вскрыли и сальники дейдвудов разбили, наутро валы, видишь ли, собирались снимать. И вот хлынула в док вода, затопила «Аврору». Часа в три ночи прибегает ко мне один наш комсомолец, говорит: так и так, надо срочно ребят вызывать. С меня, понятно, сон долой, бегу к другому, тащу его с постели. Тот — к третьему. Так по цепочке вызвали всех ребят в док. Положение — прямо хоть плачь: через дейдвуды и кингстоны хлещет вода. Был бы еще какой другой корабль, а то ведь — «Аврора»! Сделали мы набивку, и полез я с этой набивкой по коридору вала к дейдвуду. А вода — ледяная, так и обжигает. — Троицкий придвигается к печке, будто и сейчас, через много лет, не отогрелся еще после той ночи. — Сунул я набивку, да где там! Выталкивает ее вода. Пробую еще и еще — не держится набивка. А я уж совсем окоченел, ребята вытащили меня наверх, стали растирать. Так мы по очереди лазали в воду… Потом догадались: сшили, понимаешь ли, набивку с валом и вставили в дейдвуд. И кингстоны заделали: бревна затесывали и вставляли.
— Той ночью ты и нажил себе хронический ревматизм, — замечает Нина Михайловна.
— Уж не знаю, той ли ночью или другой. А «Аврору» мы спасли.
Когда Толя пришел в общежитие, ребята еще не спали. За столом сидел Володька Федотов и при скудном свете чадящей коптилки писал письмо. Он писал письма ежедневно, писал с каким-то ожесточением, но Толя не помнил, чтобы хоть раз он получил ответное письмо.
Тут же четверо ребят забивали «козла», хлопали костяшками по столу так, что коптилка — снарядная гильза — вздрагивала. Володька матерился сквозь зубы при особенно сильных стуках.
Возле догорающей времянки сидел на табурете молчаливый Пресняков — насупясь, зашивал дырку на варежке.
Костя Гладких спал, повернувшись спиной к Толиной, соседней, койке. «А может, не спит, просто дышит?» — подумал Толя. И позвал негромко:
— Кость, а Кость?
Ему показалось, что сопение на Костиной койке прекратилось. Нет, не отозвался Костя. Жаль. Поговорить бы надо с ним…
Толя сел на свою койку, принялся стаскивать валенки. Вдруг, вспомнив что-то, снова обулся. Достал из тумбочки ребристую мыльницу, в которой болтался обмылок, перекинул через плечо полотенце и пошел умываться. Ребята проводили его удивленными взглядами.
А Володька Федотов сказал:
— Вот чудило!
Утро выдалось морозное. Ветра особого не было, только слабая поземка мела. Еще не рассвело. Луна будто окошко просверлила в тучах и заливала Кронштадт холодным светом. Глянцевито поблескивал снег на крышах и улицах.
На Морском заводе тут и там вспыхивали белые огни сварки. Гулко били по железу кувалды, и эхо, рождавшееся при каждом ударе, долго блуждало средь заводских корпусов.
Протаптывая тропинки в выпавшем за ночь снегу, расходились по объектам судосборщики, слесаря, котельщики, водопроводчики, электрики. Шли молча, медленно, неся на плече инструмент или волоча его на салазках; шли пожилые мастера — гвардия рабочего Кронштадта — и юнцы, лишь недавно, на пороге войны, расставшиеся с детством.
Толя перед началом работы успел сходить в бухгалтерию. Ровно в восемь пришла давешняя заведующая бюро. Выдав Толе новую карточку, сказала строго:
— Отправляйся прямо в столовую, Устимов, прикрепи карточку. И чтоб я тебя больше здесь не видела.
Карточку Толя сует в рукавицу и так доносит ее до заводской столовой. Теперь все в порядке. За столом, покрытым клеенкой, он не торопясь выпивает кружку чая — чуть подкрашенного слабой заваркой кипятку. Ломтик черного вязкого хлеба посыпает крупной солью. Раньше он половину ломтя оставлял — заворачивал в газетный обрывок и совал в карман: до обеденного перерыва далеко, хлеба пожуешь в один из перекуров — оно легче станет. Но сейчас Толя съедает весь кусок, ни одной крошке не дает упасть.
Душновато в столовой, пахнет паром, чем-то кислым. А лучшего места на всем свете для Толи нет. Сидел бы и сидел здесь, разморенный теплом.
Он идет в док. Идет вдоль Шлюпочного канала. Хорошо, когда нутро прогрето горячим чаем, — не так хватает мороз. А мороз сегодня — будь здоров! Вчера под сорок было, да и сейчас не меньше. Воздух колючий, покалывает ноздри при вдохе.
Летом, когда Толя впервые попал на Морзавод, Шлюпочный канал ему показался очень красивым. Здорово отражались в воде гранитная стенка, темно-красное здание механического цеха! И мостик красивый через канал перекинут — с полукруглыми решетками-перилами. Сейчас все тут завалено снегом, замерзло так, что за сто лет не отогреть. Восточная стена механического цеха обвалилась, рухнула под бомбами, там теперь все зашито досками.
Ту бомбежку Толя, сколько будет жить, никогда не забудет. Двадцать первого сентября это было, аккурат в воскресенье. Завод, само собой, работал, выходных на войне не бывает. С ночи корабли били по немцам, прорвавшимся к южному берегу, к Петергофу. А утром, ближе к полудню, завыли сирены — воздушная тревога. Над Кронштадтом понеслись, закружили «юнкерсы». И началось…
Земля содрогалась от взрывов. Было страшно. И все казалось: прямо в тебя направлен вой летящей с неба бомбы. Только уйдут пикировщики, протрубят отбой — как снова тревога. До вечера бомбили. В перерывы между бомбежками Толя с другими ребятами вылезал из убежища. В горьком дыму, в медленно оседавших тучах известковой пыли пытались что-то сделать — заглушить порванную взрывом водяную магистраль, откопать из-под завала убитых. Вместе с Костей Гладких Толя нес в медпункт чеканщика Степанишина — того, который в их цехе МПВО ведал. То ли осколками, то ли обрушившейся кирпичной кладкой побило Степанишину ноги. Страшно было на них смотреть. Никогда бы прежде Толя не подумал, что худой, жилистый Степанишин окажется таким тяжелым. Он стонал сквозь стиснутые зубы, пока его несли, и вдруг сказал отчетливо: «Противогаз мой где?» И снова — беспокойно: «Противогаз куда делся?» Считал, наверно, что нельзя ему, руководителю МПВО, без противогаза. А может, в противогазной сумке лежал у него хлеб или кусок-другой сахару — тоже вполне было возможно.
Неделю продолжались свирепые беспрерывные бомбежки. Потом налеты стали реже, зато участились артобстрелы.
А завод — все равно живой…
В доке бригада еще только расходится, расползается по лесам. Кривущенко, возбужденный с утра, кому-то покрикивает, стоя на лестнице, свои соображения о боях под Тихвином. Бригадир Кащеев разговаривает с такелажниками — распоряжается насчет, съемки листов. Сегодня надо закончить рассверловку заклепок и снять поврежденные листы обшивки. Голос у Кащеева вялый, глаза потухшие — сам на себя не похож.
Толя забирается на леса.
Стрекочут пневматические молотки, брызжет белыми искрами автоген. Бьют по железу кувалды. Заклепки рассверлены, ничто не держит лист, а он держится, дьявол, будто прикипел к корпусу. Приходится отдирать — потому и бьют кувалды по железу. Такелажники, установив на верхней палубе тали, стропят листы, спускают их вниз.
Медленно, трудно занимается рассвет над Кронштадтом.
В холодном свете дня сквозь зияющие дыры обнажается, как скелет огромной рыбы, внутренний набор корабля.
Вдруг в привычный грохот и стрекот врывается новый звук — резкий, сверлящий ухо свист, переходящий с высоких нот на низкие.
Чей-то пронзительный крик: «Ложи-ись!» И сразу — взрыв. Инстинкт самосохранения, опережая сознание, бросает человека наземь. Зарыться в снег, прижаться к спасительной земле. Хорошо бы — к земле. А если ты торчишь на, строительных лесах?
Где-то за доком ухает взрыв.
Снова нарастает свист. Толя падает на доски лесов. Всем телом напрягся, каждым нервом ждет… Тяжкий грохот оглушает, рвет воздух. Качнулись леса. Глухие короткие удары о борт корабля — это осколки…
Еще и еще разрывы снарядов.
Сдавленный стон доходит внезапно до Толиного сознания. Не успев дать себе отчета, Толя вскакивает, бежит по доскам. Кто-то кричит ему: «Куда?! Ложись!» Он карабкается вверх, на последний этаж лесов, прыгает на палубу тральщика.
Костя Гладких лежит ничком возле лебедки, темная лужица у его обнаженной светловолосой головы медленно растет, расползается по палубному настилу. Еще взрыв. Толя падает на тело друга, закрывая руками Костину голову…
Тишина наступает неожиданно, неуверенная, неестественная тишина, какая бывает только по окончании огневого налета.
Толя осторожно переворачивает раненого на спину. Лицо Кости залито кровью, глаза закрыты.
— Костя… Слышь, Кость… Костька, — растерянно бормочет Толя.
Подходят рабочие, матросы. Кривущенко распоряжается:
— Братцы, бегите кто-нибудь на медпункт. Без паники только! Ну-ка, помогите!
Он поднимает Костю, как ребенка, крепко прижав к груди. Костя приоткрывает глаза, издает протяжный стон.
— Ничего, ничего, — говорит Кривущенко, — потерпи немного, браток. Сейчас мы тебя… Сейчас в лазарет. Все будет правильно.
С Толиной помощью он несет Костю по лесам. Из рук в руки по живой лестнице спускают раненого вниз.
— Кость, а Кость!..
Не слышит Костя. Лежит, закатив глаза. Только по слабым облачкам пара у ноздрей видно, что живой.
Наконец-то появляется Пресняков со свернутыми носилками на плече, а за ним поспешает медсестра. Быстро и ловко забинтовывает она Костину голову. Над правым ухом на свежей повязке появляется и темнеет бурое пятно.
— Кладите на носилки! — распоряжается медсестра, запихивая остаток бинта и ножницы в большую сумку с красным крестом. — Тихонечко. Шок у него.
С ремонтом дело становилось все хуже. Редела бригада судосборщиков: голод и истощение выводили людей из строя. К тому же морозы держались лютые, с ледяными ветрами и метелями.
Даже взобраться на леса было не простой задачей.
Однажды утром в общежитии, собираясь на работу, Толя заметил, что Володька Федотов лежит, не шевелясь, на своей койке. Толя подошел, чтобы разбудить его, но тут увидел, что Володька вовсе не спит. Он лежал, уставившись в одну точку.
— Ты чего? — сказал Толя. — Вставай, опоздаешь.
Федотов не ответил, даже глазом не повел на Толю.
— Что с тобой? Заболел? — Толя легонько потряс его за плечо.
— Никуда я не пойду.
— Почему?
— Не хочу.
— Володька, да ты что? Вставай, валяться — хуже только будет. Давай помогу…
— Уйди, говорю! — Федотов покосился на Толю. — Уйди, а то ударю! Не приставай!
— Ребята! — позвал Толя. — Идите сюда, с ним что-то неладно.
Лицо у Федотова было худое, немытое и вроде незнакомое. Костистый подбородок в темном, не бритом еще пушке упрямо выпятился.
— Болен? — спросил подошедший Пресняков.
— Не болен, а просто не хочу вставать.
— Что значит «не хочу»? — сказал Толя. — Если все залягут под одеялами и скажут «не хочу», так какой же судоремонт у нас будет, к чертовой бабушке? Раз не болен, так вставай.
Федотов уставил на Толю злые глаза, крикнул:
— Не лезь, Устимов! Ты к инженерам бегаешь харчиться, ну и бегай. А я не хочу вставать, и все!
Толя остолбенел. Потом шагнул вперед, рванул одеяло — с койки попадали ватник, пальто. Федотов лежал одетый, в валенках, расстегнутый ворот мятой рубахи обнажал длинную тонкую шею с голубой жилкой. Толя смотрел на эту шею и чувствовал, что гнев его остывает. Схватил шапку, рукавицы и быстро вышел из комнаты.
— Нехорошо ты сказал, Федотов, — промолвил Пресняков.
Федотов не ответил. Натянул на себя одеяло, укрылся с головой, притих.
В тот день бригада работала в цехе: гнули листы новой обшивки. Такелажников было мало. Толе пришлось помогать им переносить железные листы со склада в цех. С утра, не переставая, сыпал снег, и каждый раз нужно было расчищать от снега рельсы, по которым двигалась тележка с листами. Но стоило хоть на мгновение отвлечься мысленно от работы, как перед глазами возникала тонкая шея Федотова с голубой жилкой. Потом вспоминалось: «Бегаешь харчиться», и снова закипала обида.
Друг ли ему Володька Федотов? Конечно, не такой, как Костя, но все жег… Толя припоминал свои прежние отношения с Федотовым. В ремесленном их объединяли коньки, шахматы. Володька часто получал из дому, из-под Харькова, посылки с бело-розовым салом и крупной антоновкой, все это поровну делилось и весело съедалось. Учился Володька не слишком усердно. Толю однажды даже «прикрепили» к нему для помощи. Володьке это пришлось не по нутру, он посмеивался: «Ах, товарищ преподаватель, зачем вам утруждаться, я все равно неспособный. Давайте-ка я вам лучше мат поставлю». В шахматы он играл лучше Толи.
Была у них, уже в последнее время, небольшая стычка. После вечера, проведенного у Троицких, Толя, с легкой руки Нины Михайловны, повел у себя в общежитии агитацию за мыло и зубную щетку. Некоторые ребята поддержали его; когда же Толя заговорил об этом с Федотовым, тот оборвал его грубым словом. Толя тоже ругнулся — на том дело и кончилось.
И вот теперь — «бегаешь харчиться»…
Федотов так и не вышел в тот день на работу. Не вышел и на следующий день. Лежал, укрывшись с головой, только на обед и ужин вставал, в столовую приходил позже всех, чтобы избегать разговоров. На вопросы и увещевания ребят не отвечал, а если начинали тормошить, то высовывал лохматую голову, бросал ругательства и — снова под одеяло.
Приходил комсорг цеха. Володька не пожелал с ним разговаривать, притворился спящим. Доктору — пожилой, уважаемой на заводе женщине — не дал осмотреть себя, надерзил.
Решили разобрать поступок Федотова на комсомольском собрании. Идти на собрание Федотов отказался наотрез. Пришлось силком стащить его с койки. Поставили на ноги, нахлобучили шапку на голову. Сопротивляться у Володьки не было сил, он только ругался на чем свет стоит.
— Заткнись! — крикнул Пресняков. И добавил решительно: — Больше валяться мы тебе не дадим!
Федотов обвел угрюмым взглядом ребят. Не найдя сочувствия, понурился. Медленно поплелся за другими на собрание.
Ленинская комната цеха была нарядная, отделанная со вкусом и размахом: дубовые панели вдоль стен, обитые черной кожей диваны, книжные шкафы, пианино под чехлом, бронзовая ветвистая люстра, которую хоть сейчас в театр, голубой бархат штор на высоких окнах. Сейчас окна были плотно прикрыты черной бумагой.
Когда хлопала тяжелая дверь, схваченная тугой пружиной, люстра принималась тихонько звенеть стеклянными подвесками, будто жаловалась на холод и темноту, на копоть от бойко чадивших внизу, на столах, коптилок.
Комсомольцы рассаживались по диванам и стульям; ватников и полушубков не снимали. Толя, устроившийся у окна, потрогал железное ребро батареи центрального отопления и отдернул руку: лед, да и только! Нет ничего холоднее батареи в давно не топленной комнате.
Федотов сидел против Толи, ни на кого не глядя, ни с кем не разговаривая. Голову опустил на грудь, глаза закрыты — уж не спал ли?
Комсорг Андрей Чернышев встал, провел ладонью по белокурым вихрам, объявил собрание открытым. Его же выбрали председателем. Он предоставил слово для информации члену комитета Преснякову.
Пресняков, как всегда, был немногословен. Сдвинув густые брови на переносице и глядя в упор на Федотова, он изложил суть дела.
— Всем нам, конечно, трудно, — говорил он, окая. — Блокада, бомбежки, все такое прочее. Прямо скажу, комсомолец Федотов испугался трудностей и показал свой… — Пресняков остановился, подыскивая нужное слово, — свое гнилое нутро.
Толя посмотрел на Федотова и заметил, что у того слегка дернулись пальцы. Нет, не спал Володька.
— Федотов плюнул на все — на работу, на судоремонт, — продолжал Пресняков, — и залег под одеяло. Знать ничего не хочет, кроме того, что ему плохо. Толю Устимова обидел нехорошими словами, доктора обидел. Нянчились мы с ним, и так и этак подходили — товарищи ведь мы ему. Но прямо скажу: был Федотов нам товарищ. А теперь он нам не товарищ. Где у него комсомольская совесть? Пусть он ответит.
Пресняков сел. Возникла пауза, никто не просил слова, и председатель не торопил — будто сам задумался.
Пропела дверная пружина, в комнату вошел Троицкий. Приглаживая на ходу седые редкие волосы, прошел к свободному стулу возле пианино, сел, оглядел ребят. Встретившись взглядом с Толей, слегка кивнул ему. Толя опустил голову. Почему-то он испытывал теперь неловкость при встречах с Троицким.
— У кого есть вопросы? — сказал Чернышев.
— А чего спрашивать? — сказали из задних рядов. — Пусть сам встанет и объяснит свои безобразия.
— Ясно. Поступило предложение заслушать комсомольца Федотова. Нет возражений? Товарищ Федотов, дай объяснения собранию.
Федотов не шевельнулся, даже головы не поднял.
— Товарищ Федотов! — повысил голос председатель, и чуткие подвески на люстре зазвенели. — Ты что, отказываешься отвечать собранию?
Федотов вскинул голову, вспыхнули злыми огоньками его темные глаза. Сказал, как отрезал:
— Отказываюсь!
— Ты, может, и от комсомольского билета отказываешься? — не выдержал Кривущенко.
Но Федотов уже снова сидел в прежней, безучастной позе, только пальцы чуть вздрагивали.
Кривущенко с грохотом отодвинул стул и попросил слова.
— Я, товарищи, в вашей организации на временном учете, — начал он, — пока, значит, наш корабль на ремонте стоит. Я вот смотрю на Федотова и думаю: на каком учете данный товарищ стоит в комсомоле? И отвечаю: на временном.
— Точно! — крикнули сзади.
— Он что думал? Он думал: комсомол — это так, тары-бары, плати членские взносы да ходи на собрания тянуть руку. А как трудное время пришло и с комсомольцев спросили: а ну, дорогой товарищ, помоги теперь Родине, жизни своей не пожалей, — так он считаться начал! Нырь под одеяло! Пускай, мол, другие, которые дураки, работают и кровь проливают! — Кривущенко проглотил крепкое слово, чуть было не сорвавшееся с языка, и продолжал: — Ремонт у нас чересчур медленный. По плану мы уже должны опрессовку отсеков делать, а мы еще только с набором возимся. Тянем, тянем, как кота за хвост. Так дело не пойдет, ребята! А ну начнись сейчас наступление на Ленинградском фронте, чем мы поможем? То-то и оно, что ушами только похлопаем. Стыд и позор нам на всю Балтику! Это такие, как Федотов, тащат нас назад! Гнать надо таких временных из комсомола — вот и весь разговор!
От резкого взмаха кривущенковской руки погасла коптилка, стоявшая на столе. Председатель чиркнул зажигалкой, зажег ее снова.
Выступили еще несколько ребят. Потом слова попросил Толя.
— Давай, Устимов, — кивнул Чернышев. — Ты его лучше всех знаешь.
— Товарищи! — волнуясь, начал Толя. — Мы с Федотовым вместе в комсомол вступали. В один день нас принимали. И еще Костя Гладких… Все в один день… Костя теперь лежит в госпитале, раненный в голову. Три дня без сознания был… А за Федотова мне стыдно, до того докатился, что из комсомола выгонять надо. Только о себе думает, как бы обед не проспать. А от товарищей отвернулся… Володя! — крикнул Толя, и Федотов невольно поднял голову. — Ты думаешь, нам легче, чем тебе? И нам всем голодно… И у меня родители под оккупацию попали… Чем лучше мы работать будем для флота, тем скорее Гитлера разобьем, родных наших освободим. А ты… ты дезертир!
Он выкрикнул это слово, неожиданно пришедшее в голову, и остановился, сам пораженный его страшным смыслом. Никогда в жизни не приходилось ему так обвинять.
Федотов молчал. Лицо его, обращенное к Толе, было бледно.
— Все у тебя, Устимов? — спросил Чернышев.
— Нет, я еще вот что хотел сказать. Кривущенко правильно говорил, что с ремонтом мы очень тянем. А можно сделать быстрее… Я вот думал насчет долевого погиба листов. Чтобы согнуть лист, мы делаем специально постель. На это времени много уходит да и рабочих рук. А что, если взять лист, приподнять один край на талях и нагревать его? Лист провиснет и, по-моему, своим весом…
Ну, вывешивать будет долевой погиб. И постели не нужно. Конечно, может, я ошибаюсь, только, по-моему, я не ошибаюсь.
— Это подумать надо! — крикнул кто-то.
— Все равно, без постели нельзя!
— Правильно Устимов говорит!
— Фантазия!
— Тихо, товарищи! — поднял руку Чернышев. — Так мы не решим вопроса. У нас на собрании присутствует строитель объекта коммунист Троицкий. Есть предложение послушать товарища строителя.
Троицкий встал, поправил теплый зеленый шарф на шее.
— Предложение комсомольца Устимова, — сказал он, — это не фантазия. Вывешивание долевого погиба может действительно дать кое-какую экономию времени. Подумать надо будет, посчитать. Теперь я хотел бы еще вот что сказать. Здесь в выступлениях прозвучала тревога за состояние судоремонта. Могу сообщить, что командование флота потребовало от нас ускорить темп судоремонта. Весна не за горами. С последними льдинами корабли должны выйти в море. Что это значит? Это значит: график ремонта будет жесткий. Мы несем потери — от голода, от обстрелов. Придется работать не только за себя, но и за тех, кто выходит из строя. Выдержим мы такое напряжение? Да — если в нас самих человек победит едока. Нет — если голод окажется сильнее. Вот все, что я хотел вам сказать, товарищи.
Троицкий сел, медленно разогнул, вытянул ногу.
Некоторое время в ленкомнате стояла тишина.
— Кто еще хочет выступить? — спросил Чернышев.
— Да что выступать? — раздались голоса. — Все ясно!
— Пусть Федотов встанет и скажет все по чести!
— Давай, Федотов! Выскажись! И тебе легче будет, и нам.
Медленно встал Федотов. Рукой схватился за ворот ватника, будто хотел рвануть его.
— Смотри в глаза собранию, — сказал Чернышев.
Головы Федотов не поднял. Только упрямый подбородок, поросший темным пушком, еще сильнее выпятил. Проговорил тихо, через силу:
— Я… не дезертир. Я… работой заглажу…
Он хотел сказать еще что-то, но, видно, комок подкатил к горлу, запер слова.
Но все было и без того понятно. Ребята повеселели, заговорили все сразу.
— Тихо, товарищи, — сказал Чернышев. — Я лично думаю, что Федотов — не потерянный для комсомола человек. Но будем голосовать в порядке поступивших предложений. Тут товарищ Кривущенко предложил исключить Федотова…
— Снимаю! — крикнул Кривущенко. — Раз признал вину, так пусть исправляет!
Единогласно было принято решение:
«Комсомольское собрание клеймит позором малодушное поведение комсомольца Федотова в трудное для Родины время. Собрание постановляет:
1. За нарушение трудовой дисциплины комсомольцу Федотову объявить строгий выговор.
2. Потребовать от Федотова исправить свою вину отличной работой.
3. Всем комсомольцам проявлять мужество и стойкость перед лицом трудностей блокады».
Расходились шумными группками. Собрание как-то сблизило ребят, не хотелось расставаться. На узкой лестничной площадке Кривущенко сгреб Толю, остановив движение, и закричал:
— А у тебя голова правильно работает! Шел бы к нам на корабль комендором, так ее так!
На улице было тихо, морозно. В небе шарили длинными руками-лучами прожекторы. Вот — погасли враз. Из-за облаков выплыл золотым корабликом месяц, сторожко глянул на притаившийся среди льдов Кронштадт.
У себя в квартире инженер Троицкий, облачившись в просторный серый костюм и вытянув ноги к печке, рассказывал жене про собрание:
— Понимаешь, как-то незаметно выросло новое поколение кронштадтцев. С виду мальцы, а ворочают большими делами. Послушала бы ты, как они сегодня выступали. И этот… Устимов. Не знаю, почему у меня так лежит сердце к этому парню.
— Чем-то он напоминает нашего Алешу, — сказала Нина Михайловна и вздохнула. — Писем давно нет от Алешеньки… Как там сейчас, на Карельском фронте?
Троицкий покосился на портрет моряка с курсантскими «галочками» на рукаве и сказал:
— Будет тебе вздыхать. Писать ему просто некогда.
Предложенный Толей способ оправдал себя: заготовка листов пошла быстрее.
Про Толю напечатала заметку заводская газета «Мартыновец». В заметке, правда, было всего двенадцать строк, считая вместе с подписью ее автора — Чернышева, но Толе приятно было читать, что «на объекте тов. Троицкого отлично работает комсомолец А. Устимов. Недавно он внес рационализаторское предложение, позволившее…» Толя вдруг представил себе, как заметку эту прочтет Лена из котельного цеха, и ему стало еще приятнее.
В один из воскресных дней разрешили наконец свидание с Костей Гладких.
День выдался на редкость ясный, и с утра были две воздушные тревоги. После обеда Толя и Пресняков отправились в госпиталь, хотя ребята советовали переждать: того и гляди повторится налет, летную погоду немец не упустит.
По Октябрьской улице шел навстречу ребятам отряд лыжников — все в вязаных шапочках и белых маскхалатах, на груди автомат, за спиной вещмешок. Лыжи, поднятые, как пики, вверх, мерно колыхались над отрядом в такт взятому шагу.
Толя и Пресняков остановились, глядя вслед удалявшемуся отряду.
— Наверно, на Ленинградскую пристань идут, — сказал Толя.
— Ага. В рейд пойдут по немецким тылам.
— Вот бы с ними!
— Куда тебе! — Пресняков фыркнул носом. — Ростом не вышел. Видал, здоровые они какие? Физкультурники небось.
— Подумаешь, рост! — сказал Толя. — Не в росте дело…
Тут из-за угла вывернула на Октябрьскую странная процессия. Человек в платке и ватных штанах, заправленных в валенки, тащил сани, на которых возвышался старый, большой, перевязанный веревками шкаф; пожилая женщина в дохе шла за санями, упершись руками в облезлый бок шкафа; еще одна женщина, помоложе, шла рядом, неся в одной руке стул с плетеными спинкой и сиденьем, а в другой — зеленое ведро, из которого торчали кочерга и веник. Человек в ватных штанах, увидев Толю, остановился, поправил светлую прядь, выбившуюся из-под платка, и улыбнулся. Это была Лена.
— Устала? — спросила женщина в дохе. — Ну, отдохнем немножко. Теперь уж недалеко.
— Я не устала, мама, — ответила Лена и снова потянула сани.
Толя подошел к ней, решительно взялся за лямку.
— Давай помогу, — сказал он внезапно охрипшим голосом. — Куда везти?
Вслед за ним подошел Пресняков.
— Зачем, молодые люди? — сказала женщина в дохе, выходя из-за шкафа. — Сами управимся.
— Мама, это наши рабочие, — сказала Лена, глядя на Толю серыми глазами с лукавинкой. — Это вот Толя Устимов. Он, знаешь, какой сильный!..
Лена засмеялась, а Толя почувствовал, что краснеет.
— Да нам не трудно, — буркнул он и впрягся в лямку, которую Лена охотно ему отдала. — Куда везти?
— На Красную улицу, — сказала Лена.
Толя налег грудью на ремень, рывком тронул сани с места. Пресняков забрал стул и ведро у второй женщины и пошел за санями. Лена шла рядом с Толей. Единым духом она рассказала, что они переезжают со своей квартиры к маминой сестре; их квартира очень большая и холодная, прямо сил нету, а у тети Кати комната маленькая и теплая, ну что ж, что тесно, тесноту стерпеть можно, это не холод, вот только шкаф очень тяжелый, она даже не хотела перевозить его, но мама очень привыкла к этому шкафу, так что пришлось везти.
— А у тебя как дела? — спросила она. — Карточку новую выдали?
— Выдали.
«Не читала она заметку в «Мартыновне», иначе сказала бы», — подумал Толя.
Протяжно завыла сирена воздушной тревоги. Толя остановился, растерянно уставился в небо. Высокая женщина в черной краснофлотской шапке, неизвестно откуда появившись, закричала мужским голосом:
— Чего рты поразинули? Давайте в убежище, быстро! Али жизнь не дорога?
Пришлось бросить шкаф посреди улицы и спуститься по темной лестнице в подвал ближнего дома. Здесь горела неизменная коптилка, колыхались тени.
— Ничего не видно, — сказала Лена. — Мама, ты где?
— Здесь, — отозвалась мать. — Господи, и сесть-то не на что.
— Как не на что? — сказал Пресняков. — Вот ваш стул, садитесь, мамаша.
Из угла донесся скрипучий старушечий голос: — До чего народ додумался: в убежище со своими стульями ходют. Ну и ну!..
— А как же, — сказал Толя не столько в угол, сколько в сторону Лены, — мы и шкаф с собой принесли, чтоб пальто повесить.
— Ты ври, да не завирайся, парень, — строго сказал невидимый в темноте мужчина.
Лена рассмеялась.
Тревога продолжалась недолго. Стороной, что ли, пролетели немецкие самолеты.
Остаток пути прошел без приключений, если не считать того, что при повороте на Красную улицу шкаф съехал в большущий сугроб и пришлось повозиться, чтобы водворить его на место.
Но самое мученье было впереди. Тетя Катя жила на третьем этаже, а лестница была узкая — старенькая деревянная лестница с певучими ступеньками и шаткими перилами. До первой площадки добрались благополучно. Шкаф тащили боком: верхний конец нес, пятясь задом, Пресняков, нижний поддерживали Толя и Лена. Но площадка оказалась слишком узкой, тут шкаф не развернешь. Ребята сделали несколько безуспешных попыток, запыхались, вспотели, выпачкались в известке. Шкаф не разворачивался, хоть ты тресни!
— Не идет, черт пузатый! — пробормотал Пресняков и, переведя дыхание, сел на ступеньку.
— Я же говорила, мама, что не пролезет, — плачущим голосом сказала Лена; ей было обидно и неловко, что ребята зря промучились. — Надо же, ей-богу!..
Мать Лены тоже чуть не плакала. Тетя Катя вздыхала, горестно глядя на темно-коричневую громаду. Один Толя не сдавался.
— Если б вот эту дверь открыть, — сказал он, меряя взглядом ширину обитой войлоком двери, выходящей на площадку, — можно было б занести один конец и развернуть… А иначе никак нельзя.
— Ой, правда! — воскликнула Лена. — Давай постучим? Кто там живет, тетя Катя?
— Там Кондратов живет, старик. Не достучитесь вы. Он совсем плох, лежит, а дочь, верно, на работе.
— Ну, попробуем все-таки.
Стучали долго. И уж отчаялись достучаться, когда вдруг за дверью послышались шаркающие шаги.
— Кто? — спросил старческий голос.
— Иван Савельевич, — крикнула тетя Катя, — простите, ради бога, мы тут со шкафом застряли, ни туда ни сюда, откройте дверь, пожалуйста, иначе нам не пройти.
Долго звякал ключ в замочной скважине, — видно, слабая, неуверенная рука держала его. Наконец дверь отворилась. Высокий сутулый старик, закутанный в одеяло, стоял на пороге, опираясь на палку. Голова его тряслась, губы беззвучно шевелились. Ребята занесли конец шкафа в дверь — и шкаф пошел.
Тетя Катя все извинялась перед стариком, потом помогла ему добраться до кровати.
Вторая площадка оказалась почему-то шире первой, здесь провозились недолго.
— Уж и не знаю, как благодарить вас, молодые люди, — сказала мать Лены, когда ребята, втащив шкаф в комнату, отдышались и взялись за шапки.
— Не за что, — сказал Толя, отирая рукавицей пот со лба. — Нам не трудно.
— Совестно прямо, что и угостить вас нечем…
— Да что вы, мамаша, какое сейчас угощение, — сказал Пресняков. — Бывайте здоровы.
— А вы курящие? — спросила тетя Катя.
— А как же! — Толя вытащил свою коробку из-под «Казбека». — Вот, пожалуйста. Только махорка, извините…
— Да я-то не курю, что вы. Я вас угостить хочу. — Тетя Катя достала из ящика письменного стола коробку «Казбека» и протянула Толе. — Берите, берите, ребята, мне ни к чему. Это мужа папиросы, он у меня моряк, мичман Заводов, может, слыхали? На подлодках служит.
Прощаясь, Лена тряхнула Толину руку, весело сказала:
— Правильно, значит, про тебя в газете написано, что ты рационализатор.
Толя часто заморгал, губы сами собой расплылись от уха до уха.
— Приходите, ребята! — крикнула сверху Лена, когда они спускались по лестнице.
Теперь надо было поторапливаться, чтобы успеть до конца приемного часа повидаться с Костей. Друзья перешли висячий мост и вышли на Якорную площадь. Здесь стоял один из лучших памятников Кронштадта — памятник адмиралу Макарову. Сейчас он был заколочен досками, и Толя подумал, как, должно быть, томится в тесном деревянном ящике адмирал, привыкший к вольному морскому ветру.
Над Морским собором медленно тянулись редкие пухлые облака. У основания огромного его купола четко рисовались на синем фоне неба тонкие стволы зенитных пулеметов.
Даже в своем суровом военном убранстве Якорная площадь была прекрасна. На этой площади, знакомой еще с детства по кинофильму «Мы из Кронштадта», Толя чувствовал себя настоящим кронштадтцем.
В госпиталь пришли к самому концу приемного часа.
— Вы к Гладких? — спросила дежурный врач. — Предупреждаю: не более десяти минут. Он очень слаб.
— Ему операцию делали? — спросил Толя.
— Нет. Его счастье, что осколок не пробил череп. Нас беспокоит не столько прямое ранение, сколько контузия. Расстройство координации движений. Кровоизлияние в конъюнктиву… Хотя — что это я вам говорю, — устало добавила она. — Все равно не поймете.
Преснякову и Толе выдали белые халаты и провели в комнату, где лежали человек восемь или десять. Пожилая нянечка указала на Костину койку.
Костя лежал на спине, голова была обмотана бинтами, и на глазах почему-то повязка. Только нос и нижняя часть лица не забинтованы. Что-то у Толи сдавило в груди, когда он увидел Костины сжатые губы почти белого цвета и ввалившиеся щеки.
— Здравствуй, Костя, — сказал Толя. — Это мы с Ваней Пресняковым пришли… Ты слышишь?
Костя слабо кивнул.
— От ребят тебе привет, от всех. И вот, сахару немножко… — Толя сунул в Костину руку несколько кусочков рафинада, завернутых в обрывок газеты.
Костя разжал губы, шепнул чуть слышно:
— Не надо.
— Бери, бери, — сказал Пресняков. — Сахар, он полезный для организма.
На соседней койке заворочался дядька, обросший седой щетиной.
— Сахар, — сказал он хрипло. — С кипяточком попить… Ты это… попей, парень… Няню кликните, пусть это… кипяточку-то…
«Набивается», — подумал Толя неприязненно.
Костя молчал, и Толя, пугаясь этого молчания и неживых Костиных губ, пустился рассказывать про завод. Листы наружной обшивки уже заготовили, теперь пошла заготовка внутреннего набора. Работать трудно, многие еле на ногах держатся. Бригадир Кащеев совсем плох: как придет в цех, так сядет и сидит, молчит, прямо беда. Но дело идет все ж таки…
А дядька с соседней койки хрипит:
— Верно, верно, совсем плох… Когда привезли, думали — всё… Не слышит, не видит, глаза это… кровью заплыли… Мешком лежит, соображения никакого… Всё, думаем, Вася…
«Что еще за Вася?» — подумал Толя и вдруг понял, что это он про Костю рассказывает, а «Вася» — это так, присказка.
— У нас Толя отличается, — сказал Пресняков. — Рационализатор. В газете про него напечатали.
Костя все молчал безучастно. А дядька:
— Ничего, очухался. Еду стал принимать… А еда-то, еда… Кипяточку бы ему с сахаром, это на пользу…
— Да тихо, — сказал Толя, заметив, что Костя шевельнул губами. — Ты чего, Кость? — нагнулся он к его лицу. — Чего? Громче скажи…
— Помирать не хочу, — шепнул Костя.
— Что ты! — Толя испуганно заморгал, и опять как-то нехорошо, горько стало в груди. — Ты скоро поправишься, Кость, опять придешь. Вместе работать будем…
В палату заглянула сестра:
— Свидание кончено, ребята.
— Сейчас… Тебе, может, что-нибудь нужно, Кость? — заторопился Толя. — Ты скажи, мы принесем. А?
Костя качнул головой: ничего, мол, не нужно.
— Может, покурить хочется? Возьми вот… — Толя сунул ему под подушку коробку «Казбека». — И сахар ешь, он полезный… Мы скоро опять придем.
— Ну, поправляйся, брат, — сказал Пресняков, окая. — Приходи поскорее.
Костя прошептал:
— Пока.
В коридоре Толя попросил нянечку принести Косте чаю, чтоб он с сахаром попил.
— Ладно-ть. — Нянечка вздохнула, подслеповато глядя на Толю. — Теперь-то ничего, в себя пришел дружок ваш. Даст бог, выдюжит, организьм молодой, крепкий…
Сложен внутренний набор корабля. Во всю длину его тянется киль — спинной хребет, надежный и прочный. По обе стороны крепятся к килю ребра — шпангоуты. Их как бы стягивают идущие вдоль корпуса стрингеры. Бимсы — массивные двутавровые балки, поддерживаемые столбами — пиллерсами, — несут на себе тяжесть палуб и перекрытий.
Это остов, стальной скелет корабля, внутри которого бьется сердце — машина — и разбегаются во все концы и по всем направлениям кровеносные сосуды — кабели электропроводки, приводы, воздушные и водяные магистрали.
Заготовкой внутреннего набора и занималась теперь бригада Кащеева. С раннего утра до ночи били кувалды по сортовому железу. Ухая, обрушивал Кривущенко свой молот на раскаленный металл.
— Эй, братва! — кричал он в перекур. — Смотри на комендора с кувалдой! Редкое зрелище, так твою так!
— Да не ори ты, Федор, — поморщился Толя. — И так в ушах звенит.
— А ты что приуныл, малыш? — уставился на него этот неутомимый крикун. — О каше с молоком небось размечтался? Вот погоди, уж я сварю тебе суп с пиллерсами.
— Как-нибудь обойдусь без твоих супов.
— Ой ли? — Кривущенко сунул лучину в печку, прикурил. С треском загорелся в толстой самокрутке филичевый табак. — Устимчик, а верно я слышал? — Он подсел к Толе. — Вроде бы ты от своего пайка урываешь, таскаешь хлеб и сахар своему дружку в госпиталь. Га?
— А тебе-то что?
— Мне-то? Мне ничего. А ты смотри, кума, тебе жить.
— Отстань, — отвернулся Толя.
— Косте твоему паек положен? Положен, — не унимался Кривущенко. — Тебе положен? Положен. Не такое время, чтоб паек половинить. Вон Кащеев доходит, так и ты в доходяги тянешь?
Кащеев и верно «доходил». Надломила его блокада. Как притащится утром в цех, так сядет у нагревательной печи и погрузится в оцепенение. К нему подходили, обращались с вопросами, — он поднимал голову, смотрел невидящими, словно пустыми, глазами, бормотал неразборчивое. И все время жевал, жевал губами…
А сегодня его место у печи пустовало. Свалился, видно, Кащеев.
Вечером, перед концом смены, Толю Устимова вызвал к себе в конторку Троицкий. В этот вечер давали электроэнергию. Толе при ярком свете настольной лампы бросились в глаза резкие морщины, пересекавшие лоб строителя.
— Садись, Устимов. — Троицкий кивнул на стул. — Как с правкой бимсов? Много сегодня успели?
— С бимсами? Да не очень-то…
— Я тебя пригласил вот зачем. Обстановку объяснять незачем, сам знаешь. Кащеев совсем ослаб, мы его помещаем на две недели в стационар. Так вот. Вашу бригаду решено разбить на две. Одну возглавит Свиридов. Вторую… Пока не освободится с других объектов кто-либо из наших опытных бригадиров, вторую бригаду примешь ты.
— Я? — Толя даже привстал со стула. Уж не шутит ли строитель?
— Сядь, — сказал Троицкий. — Слушай меня. Мы перебрали всех до одного. Есть и другие кандидаты. Но я настоял, чтобы бригадиром был ты. Тебе, конечно, будет еще труднее, чем вчера и сегодня. Но, по-моему, ты потянешь.
Они помолчали немного, глядя друг другу в глаза.
— Товарищ строитель, — сказал Толя. — Ведь бригадиру… нужно командовать?
— Конечно. — Троицкий улыбнулся.
— Не могу, — вздохнул Толя. — Кто меня будет слушаться? Назначьте лучше Кривущенко — вот он потянет.
— Кривущенко, конечно, потянет. Я о нем думал. Но, во-первых, у него мало производственного опыта. А ты кончил училище. У тебя уже полгода рабочего стажа — это по военному времени не мало. Ты знаком с разметкой. Во-вторых, Кривущенко уйдет, как только мы закончим ремонт. А мы, видишь ли, должны думать о наших кадрах.
Снова помолчали.
— Толя, — сказал строитель, — если тебя поддержат твои товарищи, то все будет хорошо. А ребята тебя поддержат, в этом я уверен. По организации и учету тебе поможет мастер. По техническим вопросам помогу я. Ну, а командовать ты научишься.
Толя с сомнением покачал головой.
— В общем, подумай. Очень серьезно подумай. Проверь самого себя. Утром дашь мне ответ.
И Толя начал думать.
До сих пор ему приходилось отвечать только за самого себя. Сможет ли он отвечать за всю бригаду?.. Он отыскивал в себе бригадирские качества — и не находил их. Если б хоть голос иметь такой, как у Кривущенко! И строгости у него нет. И ростом мал… Кто ж станет принимать от него указания?..
Он вдруг испугался, что ребята улягутся спать, а он останется один на один со своими мыслями и будет мучиться всю ночь до утра.
— Ребята, — сказал он, — меня хотят назначить бригадиром.
— Чего? Чего?
— Бригадиром?
— Слышь, братцы, Тольку бригадиром ставят.
И Толе пришлось рассказать ребятам, обступившим его койку, о своем разговоре со строителем.
— Дело серьезное, — сказал Пресняков, сдвинув брови на переносице.
— Бригадир — это знаешь? Это ого-го! — сказал другой. — Организаторский талант иметь надо.
— Вот я и говорю, — упавшим голосом сказал Толя. — Я откажусь, ребята.
— Как это так откажусь? — строго проговорил Пресняков. — Тебе доверие, а ты — откажусь. Бери бригадирство, чего там.
Преснякова поддержали:
— Правильно! Нельзя отказываться!
— Знаний у меня мало, — сказал Толя.
— Брось! Ты у нас техническая голова.
— И командовать не умею…
— Подучишься!
— А чего нами командовать? Мы сами с усами.
— Только не очень-то прижимай, слышь?
— А если прижму? — спросил повеселевший Толя. — Обижаться не будете?
— Стерпим!
Утром Толя сказал Троицкому, что согласен.
Из нагревательной печи вытащили докрасна раскаленный бимс. Он светится и кажется прозрачным. Мальчуган в больших рукавицах ловко подхватывает его длинными клещами; два рослых молотобойца обрушивают на пышущий жаром металл тяжелые удары кувалд, высекая при каждом ударе снопы искр.
Красные отсветы пламени играют на худеньком, в пятнах копоти лица мальчугана. В карих, чуть раскосых глазах тоже то вспыхивают, то гаснут золотые искорки. Из-под шапки выбились влажные завитки.
Это бригадир Устимов.
— Переворачивай! — командует он. И, схватив гладилку — железную палку с загнутым плоским концом, — начинает водить ею по бимсу. Еле поспевая за ним, бьют наотмашь, с плеча, по гладилке молотобойцы.
Пот градом катит со всех троих. Вытирать нет времени: нельзя дать металлу остыть.
Толя бросает гладилку, хватает деревянный шаблон, прикладывает его к бимсу то тут, то там. Дерево дымится и потрескивает, вот побежали по нему голубые огоньки. Но Толе уже ясно, где еще бимс нуждается в правке. Снова в его руках гладилка. Снова грохот и снопы искр…
— Загонял ты нас сегодня, бригадир, — говорит Кривущенко, бросая кувалду и садясь возле остывающего выправленного бимса. — Нет, уж лучше ты не ходи к нам на корабль. А то еще поставят тебя командиром отделения — это ж мы пропадем при такой строгости.
— Как швед под Полтавой, — поддакивает второй молотобоец, тоже матрос с тральщика.
— Зачем я к вам пойду? — отвечает Толя, сворачивая длинную цигарку. — Мне и здесь хорошо.
Уже вторая неделя, как он бригадирствует. Сразу же на него навалилось так много забот и хлопот, что Толя даже как-то не успел хорошенько подумать, получается у него или не получается. Работали с утра до ночи, а то и ночь прихватывали, если портовая давала электроэнергию, — и думать о чем-то другом, кроме правки бимсов и шпангоутов, просто времени не оставалось.
Внешне его отношения с ребятами почти не изменились.
Утром он обходил с графиком бригаду (Троицкий оставил в его бригаде одну молодежь) и говорил обыкновенным, не каким-нибудь там «бригадирским», голосом: «Леша, тебе сегодня вот это надо сделать. А тебе, Николай, такое сегодня задание…» И Леша, и Николай, и другие кивали, задавали два-три вопроса — каков срок, как с шаблонами — и принимались за работу. Принимался за работу и Толя. Днем он еще раз обходил бригаду. Вечером проверял выполнение дневного задания. Случалось, что кто-нибудь не укладывался в норму. Ну как тут быть? Не мог, не умел Толя сделать выговор тому же Леше, с которым не так еще давно, в ремесленном, они вместе гоняли в «казаки-разбойники». Скажешь ему, а он, пожалуй, обидится, пойдут разговоры: задается, мол…
— Не бойся требовать, — советовал ему Троицкий. — От требовательности не портятся отношения. Слишком добренький бригадир — тоже плохо, с ним считаться перестанут. И потом — договоримся так: ты будешь давать задание бригаде не утром, а с вечера. А то по утрам медленно мы раскачиваемся, всякие хождения, поиски инструмента. С этим надо кончать. Учись организовывать, бригадир.
Обходя как-то вечером бригаду, Толя подошел к Володьке Федотову, работавшему в дальнем углу цеха. Володька подбирал по маркам бракеты. С первого взгляда Толя увидел, что дневная норма далеко не выполнена. Зная, что Володька должен работать с напарником, он спросил:
— А где Авдеев?
Володька кивком указал на груду кирпича поодаль.
Там, подтянув колени к самому носу, похрапывал Леша Авдеев. Толя растолкал его.
— Ну, устал, — сказал Авдеев, садясь и потягиваясь. — Слабость у меня… Да чего ты на меня зверем смотришь? Я и всего-то полчасика каких-нибудь…
Миролюбивый тон Авдеева, однако, не смягчил Толю.
— А другие не устали? — отрезал он. — На других блокада не действует? А ну-ка вставай!
— Чего расшумелся? Тебе что, больше всех надо?
— Мне? — Толя шагнул к Авдееву, пинком отбросил попавшийся под ноги кирпич. — Не мне, флоту надо! Понятно? А я, как бригадир, с тебя требую!
— Ладно, ладно… Не кричи… Завтра нагоним, — промямлил Авдеев, поднимаясь.
— Не завтра, а сегодня! Не уйдешь отсюда, пока не закончишь работу! Понятно?
Авдеев промолчал.
— Это еще видно будет, — ворчал он, когда Толя ушел. — Много берешь на себя…
— Меньше разговаривай! — крикнул вдруг Володька Федотов. — Ты тут дрыхнул, а мне теперь всю ночь из-за тебя уродоваться? Напарничек!
Толя опасался, что после этого ребята станут косо на него поглядывать. Прислушивался к разговорам. Но нет, косых взглядов вроде не было. Сам Авдеев на другой день заговорил с ним, точно ничего и не произошло. И все же… Все же что-то переменилось. Это чувствовалось по разным мелким признакам. Чуточку быстрее шла работа там, где он появлялся. Утром в общежитии, когда он вставал, ребята тоже начинали поторапливаться. Даже шумный, беспокойный Кривущенко, которого все побаивались за острый язык, Толю слушался беспрекословно.
Вот с Володькой только Федотовым — не просто. Избегает Володька разговаривать с Толей. Не может, видно, забыть «дезертира». А Толе легко забыть «бегаешь харчиться»?
Вечером — производственное совещание у Троицкого. Толя сидит рядом с другими бригадирами, с заслуженными мастерами, — даже неловко.
— Бригадир Устимов, как у вас с внутренним набором?
И Толя, густо покраснев, встает и докладывает, как идут дела. В заключение он говорит:
— Мы всей бригадой думали и… В общем, решили сборку закончить на три дня раньше срока. И еще мы вызываем на соревнование все бригады.
Некоторые покачивают головой, другие одобрительно смотрят на маленького бригадира.
— Товарищ Свиридов, как вы? — спрашивает Троицкий. — Принимаете вызов Устимова?
Свиридов задумчиво теребит курчавую с проседью бороду. От его слова многое зависит: пожалуй, по опытности он только одному Кащееву уступит.
— Сделать, конечно, все можно, — говорит он неторопливо. — Да ведь смотря как сделать…
— Хорошо сделать, — говорит Толя.
— То-то и оно, что хорошо. Клепальные работы большие, конечно. Ну, если подналечь, то, конечно, можно. Поднажмем… Принимаю вызов.
— Мне нужно двенадцать сварщиков, — говорит бригадир Николаев. — Это самый минимум. Но если на то пошло, мы и всемером подналяжем.
Возвращаясь после совещания к себе в общежитие, Толя вдруг замечает, что лицо его овевает теплый ветер. Не то чтобы взаправду теплый, но — нет в нем привычней ледяной колючести. Оттепель, что ли, начинается?
А ведь скоро весна!.. Неужели стает снег, и кончится эта проклятущая зима, и деревья покроются зеленой листвой, и засинеет залив? Не верится как-то…
Дует в лицо теплый ветер. Снег не скрипит под валенками, и почему-то становится трудно передвигать ноги. Толя останавливается. Да что это? Такая слабость во всем теле, что руки до шапки не поднять.
Неужто он становится «доходягой», как Кащеев?
Испуганный этой мыслью, Толя пересиливает нахлынувшую неожиданно слабость, заставляет себя идти.
Что скажет бригада, если он свалится с ног? Никак нельзя. Завтра сборка начнется, сам же он вызвался до срока… И к Косте забежать надо, выкроить часок под вечер… Вот Костя — пересилил же. Не лежит теперь мешком, придавленный болью и мрачными мыслями. Сам встает теперь по нужде, плетется с палочкой. Глаза вот только… Ну, врачиха говорит, что восстановится зрение…
Ни-как нель-зя… Ни-как нель-зя… Бормоча в такт шагам, Толя идет меж сугробов по протоптанной дорожке, и оттепельный коварный ветер дует ему в лицо.
Вот и ладно — добрался до общежития. Сейчас и лечь можно. Отлежаться, отдышаться…
Он открывает дверь своей комнаты и чуть не носом к носу сталкивается с Леной.
От неожиданности он отступает назад.
— Заходи, заходи, чего ж ты, — улыбается ему Лена. Она сегодня не в ватных штанах, а в темно-синей юбке. Как она попала сюда?
— Ну-ка показывай свою тумбочку! — командует Лена. — Я уже у всех проверила, только ты остался.
Оказывается, она здесь как член комиссии по проверке санитарного состояния общежития.
— Да чего смотреть, — смущенно говорит Толя. — У меня там ничего такого нету…
Однако открывает тумбочку.
— Ай-яй-яй! — качает головой Лена.
— Я приберу… — говорит Толя, чувствуя, как горят уши.
— Зачем здесь валяются старые газеты? И гвозди какие-то… А здесь у тебя книги? Можно посмотреть? «Капитальный ремонт», «Пятнадцатилетний капитан»… — Она вдруг лукаво скосила взгляд на Толю. — А тебе сколько лет, Толя?
— Мне? Шестнадцать. Да вообще-то семнадцать… в апреле будет…
— Шестнадцатилетний бригадир! — Лена тихонько смеется.
Откуда только она все про него знает?
— А почему ты к нам не приходишь? Заважничал, наверно, как бригадиром стал?
— Чего важничать? Меня временно назначили…
— Временно разве? А я слышала, тебя хвалили.
Толе очень хочется узнать, где она слышала, но он не спрашивает. Любопытство не мужское дело.
— Да ты приходи! Мама про тебя спрашивала. И тетя Катя… Как к шкафу подойдет, так тебя вспоминает… Приходи, — говорит она еще раз на прощание. — Обязательно, слышишь, Толя?
— Ладно, — отвечает Толя. — Приду как-нибудь.