Морской воздух, не по-осеннему теплый, кленовые мягкие листья на краю гулкого бетонного поля, редкие, еще сонные огни города где-то там, куда бесшумно уносится от аэродрома пустынная лента асфальта, — все так знакомо, словно век прожил в здешнем краю. То же чувство испытывал Соколов и там, где накануне вечером падал морозный снег и деревянные дома поселка жались к медвежьему боку тайги, — свет из нешироких окон на пухлых сугробах казался ему светом отчего дома. Небесный скиталец, он всюду был своим и всюду — гостем. Огромную землю с крошечной деревенькой посередине он любил во всяком обличье и той особенной любовью, которую знают только летчики да моряки.
Экипаж отправился спать, один он, командир, остался на краю летного поля, словно удержанный чьим-то зовом.
Рассветный ветерок шевельнул старые клены за ограждением аэродрома, и как будто давние волны прошелестели у ног… «Хотите, я вас ждать буду?.. Долго-долго… Я люблю ждать…» Что это? Из позабытого сна, навеянного усталостью, или все-таки из яви?.. Нет, Соколов, не надо себя утешать, это не приснилось, было наяву — недаром беспокойство твое зародилось еще далеко отсюда, когда машину догнал рассвет перед промежуточной посадкой на зауральском аэродроме. Лимонно-алая полоса вставала за левой плоскостью самолета, озаряя удивительную, даже для летчиков, небесную рощу: бесконечная гряда облаков, казавшаяся ночью с большой высоты огромной весенней пашней, вдруг поднялась навстречу распушенными султанами, похожими на древесные кроны. Они были разной формы, но все одной высоты, словно кто-то с вечера широким взмахом руки разбросал по рыхлому облачному полю семена невиданных деревьев, и под холодными лучами звезд вырос гигантский смешанный лес. Дымно-алый огонь рассвета пронизывал его, пятная кроны пурпуром и кармином; кроваво рдели ряды пальм, отбрасывая тени на темно-багровые купы дубняка; бездонными провалами мелькали поляны, а за ними набегали перелески коралловых акаций и берез в рубиновых сережках; среди них тут и там кустились клены цвета красноватого янтаря. Они казались светлыми гостями в жутковатом небесном лесу, и Соколов с безотчетным нетерпением искал их взглядом, жадно рассматривал, пока проносились под крылом, и снова высматривал впереди на опушках полян.
Второй пилот, завороженно молчавший рядом, вдруг тихо вздохнул:
— А что, командир, в таком лесу погулять бы на пару с хорошей девушкой.
— С девушкой? — Соколов усмешливо покосился на молодой профиль соседа. — Ты представь, какие звери должны водиться в таком лесу… Не пошла бы в него добровольно ни одна девушка.
— Это со мной-то не пошла бы? — Летчик засмеялся с тем веселым снисхождением, которое молодые склонны проявлять в отношении старших, когда те берутся судить о девушках.
Соколов хмыкнул понятливо, отрешенно уставясь туда, где посветлевшее небо сливалось с кромкой облаков, превращенных расстоянием в темную, с красноватыми оттенками равнину… Был ли теперь кто-нибудь у Соколова, кто отважился бы гулять с ним в фантастических лесах, где среди чудовищных зарослей таятся не менее чудовищные звери, — он, пожалуй, не мог бы утверждать столь уверенно, как его юный коллега. А в прошлом?.. Но что прошлое, если в него не возвратиться и на сверхзвуковом дальнем корабле, способном опережать время, — ведь крылья, как и сама жизнь, уносят только вперед, а в прошлое существует дорога лишь для памяти. Но всякую ли память надо тревожить?
«Я буду ждать вас… Долго-долго…»
Откуда, зачем и чей голос в далях памяти, похожий на след инверсии на высотном ветру? Как будто еще существует, но уже размыт, исчезает навсегда, и никакой силой нельзя сохранить его, приблизить, удержать — вот-вот растворится совсем, и останется сквозная пустота. В небе он просто не верил в существование пустоты — какая же пустота там. где крылья повсюду находят опору? И тем более, разве может быть пустота на земле, где все так прочно, медленно и неизменно? Значит, нет ее и в памяти…
Над тучами вставало солнце, и таинственный небесный лес разом превратился в белесое стадо облаков, лишь по кромке его последний раз вспыхнули золотисто-янтарные клены, прощальным перезвоном отозвался голос турбин — будто прозрачные камни пересыпали из ладони в ладонь, и Соколов вздрогнул от этого янтарного звона.
— Гляди, командир! — восхищенно произнес сосед. — Прямо янтарное ожерелье. Вот такое надеть бы на шею любимой К.
«Даля!.. Ее звали Даля…» Соколова пронзило воспоминание, пришедшее как откровение перед собой. Она была, та, которая пошла бы за ним в самый фантастический мир, но этого мира испугался он сам. Испугался и не позвал… Есть пустота. Она там, где могло взойти что-то, но ничего не взошло…
Там, над зауральским аэродромом, он поторопился заглушить собственную память, словно захлопнул крышку герметичного люка; самолет пробивал облачность — нельзя отвлекаться, и посадка пришла, как спасение от воспоминаний. Но он уже не мог забыть, в какой город летит и что было с ним однажды в том городе…
Вот этого аэродромного поля, тогда еще травяного, далекой-далекой осенью коснулось шасси его «ила». Тогда тоже пришлось ждать груза, и штурман увел экипаж в гости к сестре. Соколов остался на городской площади — он любил изучать новые города один на один с ними. Для пилота важно, чтобы города помнились не только точками на карте и названиями, но и живыми лицами — тогда он увереннее в небе, как увереннее моряк в океане, знающий в лицо порты ближних побережий… Но было тогда и первое в жизни чувство одиночества, нахлынувшее, едва скрылись друзья.
Приморский городок, опустевший после курортного сезона, навевал грусть, и на его тихих улицах Соколов почувствовал себя человеком, который приехал в незнакомый край, где должны были его ждать, а вместо пристанища обнаружил пустой дом с заколоченными ставнями.
Заглянул в ближний магазин, где скучали две молоденькие продавщицы, — надо же увезти какой-то сувенир на память. Долго рассматривал безделушки местного производства, а девушки с любопытством рассматривали залетного посетителя, но вот взгляд его задержался на горке янтаря, небрежно ссыпанного в углу дальней полки. Неограненные камешки влажно светились, словно в а них еще не высохли соленые капли.
— Ожерелье из дикого янтаря, — предупредительно сказала одна из продавщиц, перехватив его заинтересованный взгляд. — Последнее. Не раздумывайте, любая женщина будет счастлива от такого подарка.
— Ну если счастлива… — Он кивнул улыбнувшейся девушке, она взяла нить с полки, в руке ее качнулся медовый блеск, диковатый стеклянный шорох скользнул в тишине магазина.
Потом, на улице, нащупав в кармане тужурки плотный сверток, Соколов подумал о ненужности своей покупки…
В нем тогда еще не перебродила горечь от разрыва с девушкой — нет-нет да и вспомнятся прохладные глаза, будто кольнет насмешкой такой же прохладный голос: «Что это за жизнь — все время ждать и бояться, бояться и ждать? До самой старости? И, может быть, прождав лучшие годы, остаться вдовой у разбитого корыта?.. Молчи, Соколов, знаю твою работу!.. Нет, Соколов, не надо строить планы и загадывать, я не люблю загадывать, я жить люблю».
Неужто она в самом деле боялась и не любила его профессию? Может быть, следовало в чем-то разубедить ее, рассеять настороженность, которую постоянно замечал в ее взглядах исподтишка, в ее как бы мимолетных вопросах о службе и напряженном внимании, с которым ждала ответов. Он не придавал этому значения, смеялся или сердился от ее наивных вопросов, считая свое дело только своей заботой, к которой причастны лишь начальники да его экипаж… Или ее смущали частые исчезновения и долгие отсутствия Соколова? Она словно бы ревновала его к той жизни, которая была от нее скрыта.
Особенно ее раздражало, когда посреди разговора он вдруг замолкал, отстранение прислушивался к тому, что жило в нем постоянно, — к тяжелому и надрывному звону винтов. В такие минуты он оказывался мыслью далеко-далеко, в своем самолете, ползущем в тучах где-нибудь над снежным хребтом…
Обиженное молчание девушки наконец возвращало Соколова к реальности.
«Я тоже люблю жить», — отвечал он, сдержанно усмехаясь, показывая этой усмешкой, что не принимает всерьез ее слов, и себя убеждая, что это действительно только слова.
«Я тоже люблю жить, но для меня жить — значит летать, во всяком случае, постоянно перемещаться в пространстве».
«Ты шутишь, а мне всерьез кажется, будто со мной бывает лишь твоя тень, сам ты вроде где-то далеко-далеко… Однажды и тень молчком исчезнет — как не бывало Соколова. Наверное, мы просто разные люди. Ты хоть жить-то возвращайся на землю. Так ведь улетишь однажды насовсем — ищи попробуй Соколова! Ведь может быть, сознайся?»
Он опять отстраненно усмехался, а гул винтов в ушах тревожно затухал, отдалялся, прозрачное молоко тумана неслось навстречу, тугой струей обтекая стекло фонаря, и каждый новый слой его бросался под плоскости похожим на полосу бледно-серого бетона, отчего даже руки ломило — так хотелось потянуть штурвал на себя; радужные кольца вспыхивали в глазах, загорались и мгновенно гасли призрачные огни, пока не возникали настоящие, мерцающие так тускло, словно укутаны в рваную вату; и тогда шасси дрожливо прикасалось к мокрой шершавой дорожке… Его способность посреди разговора внезапно уходить в свое, только ему ведомое, нередко приводила к ссорам.
«…Как же я улечу от тебя, да еще насовсем? Посадочных площадок в небе пока не строят…»
«Ах, Соколов! Вот ты опять там, в своих облаках… Нет, до того как ты улетишь насовсем, я тебя брошу первая. Обязательно брошу!»
Иногда ему казалось, что она вовсе не шутит, просто не договаривает о чем-то или ком-то, с кем хотела бы строить планы. Может быть, ему просто надо было сказать ей: «Выходи-ка ты за меня замуж», — но ее «не люблю загадывать, люблю жить» отпугивало Соколова, он оттягивал решение столь непростого вопроса, и спасительный гул винтов уводил его туда, где всякие вопросы легко забывались. Наверное, она догадывалась о его сомнениях и часто уходила обиженная. Прилетев однажды и услышав в трубке телефона холодноватое «не могу», Соколов сразу понял: появился другой.
И хотя тут же торопливо добавила: «Я найду тебя сама, когда это будет можно», — слова ее прозвучали торопливым извинением. Он ответил сдержанным «прощай» и первым повесил трубку. Едва ли она смогла бы найти его: старший лейтенант Соколов в тот день и сам не знал, где они будут базироваться. Но он не знал и того, что разрыв для него не пройдет бесследно.
…Соколов сжимал сверток с ожерельем в руке, и возвращалась горечь, с которой не только ходил по земле, но и летал в первые месяцы после того «прощай»; он даже во сне ощущал горечь, потому что бессонных ночей летчик не может себе позволить. Значит, она все-таки занимала какое-то место рядом с ним в пилотской кабине? Или он уже начинал привыкать, что и его кто-то постоянно ждет?.. В кулаке хрустнули камешки, Соколов огляделся с удивлением, и захотелось ему улететь так далеко, где все былое станет как сон. Вот ведь живет человек вроде нормально и вдруг обнаруживает в своих руках безделушку, которую некому подарить, и уж неуютно ему на земле. Хорошо и легко в небе — там ты на виду, за тобой следят, о тебе волнуются товарищи и локти друзей рядом, — а прилетел, сдал машину техникам, пожал руки подчиненным — и вроде уж никому ты не нужен до нового построения. Из-за этого впервые пережитого чувства пустоты он даже пожалел, что после переезда не подал никакой вести о себе — вдруг она все же искала?..
Вспомнив о записке с адресом, которую штурман засунул в его карман на всякий случай, Соколов достал ее и без труда отыскал домик на окраине — весь городок выстроился в каких-нибудь четыре улицы вдоль моря. Штурман встретил его на пороге по-домашнему — в рубашке без галстука.
— Я же говорил: соскучится — заявится! — радостно пробасил он. — Аннушка! Принимай пополнение… Ба, да он с шампанским! Значит, можно и по капле?
— Хозяевам можно. — Соколов скупо улыбнулся миловидной, рано постаревшей женщине, удивительно похожей на брата. Бортинженер и радист чинно сидели за столом, правый пилот экипажа лейтенант Алешкин, оживленный, сияя летными регалиями и темными красивыми глазами, помогал хозяйской дочери расставлять приборы. Девушка, пригасив улыбку, быстро глянула на вошедшего Соколова, чуть наклонила темноволосую голову:
— Здравствуйте… Садитесь, пожалуйста, вот… сюда… Она выговаривала слова старательно, чуть нараспев, и это сразу в ней запоминалось.
— О нет! — Соколов замахал руками. — Я уж лучше на уголке. Во главе стола — место хозяина, — и осекся, вспомнив рассказ штурмана, как наскочил на оставшуюся с войны мину маленький рыболовный сейнер и, спасая людей, погиб его капитан, хозяин этого дома. Выручил штурман.
— Аннушка, — весело начал он распоряжаться, — занимай-ка ты командное место, а переноску посуды мы поручаем нашему младшему пилоту, пусть вырабатывает равновесие, а Даля им покомандует.
«Даля, — произнес про себя Соколов, — Даля…» Было в этом имени что-то от небесных высот и дорог.
В тот вечер он по достоинству оценил общительность своего штурмана, который в семейный разговор с сестрой легко и быстро вовлек весь экипаж. Наверное, чтобы уметь вести такой разговор, надо в двадцать два года жениться, а потом еще долго через каждые два-три года записывать в удостоверение личности имена сыновей и дочерей. Впервые тогда Соколов подумал: его штурман, видно, потому и застрял в вечных капитанах, что слишком обременен семьей. И в наземники он не уходит по той же причине — его полетные деньги нужны дома, — хотя леталось ему тяжело — возраст брал свое. Зато дома его ждали семеро.
— Товарищ капитан, у вас… орден, да? — дочь хозяйки спрашивала, разглядывая муаровую планку на груди Соколова, и снова он удивился, как старательно складываются ее губы, выговаривая слова. Привычные русские слова губы ее произносили словно бы не по-русски, и это умилило Соколова, он с улыбкой кивнул:
— Да, орден.
— У нашего директора техникума такой же… орден, он… воевал, а вы… разве тоже?
— Молод еще был воевать, — засмеялся Алешкин. — Орден-то наш командир получил за сено.
— Зачем вы так… шутите, Коля? — спросила девушка с упреком.
— Он не шутит, — усмехнулся Соколов.
Глаза Дали удивленно расширились, и Соколов увидел: они синие. Под шапкой темных волос, под разлетом темных бровей светились вниманием и любопытством такие синие глаза, каких не должно было быть на лице этой темноволосой и темнобровой.
— Да вы не пытайте его — ничего не расскажет, лучше уж я сам, — смеялся Алешкин.
— Ой, пожалуйста. — Девушка молитвенно прижала руки к груди, и Соколов сдался:
— Ладно, только коротко и не ври.
— Чего там врать-то! История простая: ранняя зима в горах со всеми последствиями. Перевалы засыпало, а пастухи еще не выбрались. Пастбища под снегом, корма нет, значит, день, другой, третий, и волки да шакалы на всю зиму едой обеспечены. А пурга только по прогнозу — на неделю, сколько же ей на самом деле гулять вздумается, того и сам аллах не ведает.
— О господи, — вздохнула хозяйка, вспомнив, наверное, что-то свое.
— Вот и просят нас: выручайте. Оно отчего не выручить, если горы — под потолок, долина, где отары засыпало, — всего километра два в длину, а в ширину вчетверо меньше, ветер — двадцать метров в секунду, и видимости, считай, — никакой! Грузы-то надо сбросить тютелька в тютельку — черта ли в них толку, если они на скалы полетят!.. Ну как тут горушку плоскостью не побрить?! Вот наш командир и вызвался добровольцем.
— И вы, дядя, тоже?
Алешкин хмыкнул:
— У Петра Семеныча тогда насморк открылся.
Штурман поперхнулся минеральной водой, сердито толкнул Алешкина в бок:
— Ты не подхмыкивай. Будь я тогда в норме, своего ордена уж не упустил бы.
— Петя у нас с детства чувствителен к простуде, — улыбнулась хозяйка. — И как его в летчики взяли?
— Анна! И ты туда же!
— А вы, Коля? — смеясь глазами, спросила девушка.
— Куда мне! Совсем еще был зеленым. С нашим командиром за правого пилота сам комэск летал… А дальше, собственно, по библии: разверзлись над страждущими небеса метельные, и полетели оттуда тюки прессованного сена, мешки с сухарями, консервами и всяким другим существенным товаром. Один раз, другой, третий — и спасены наши бараны. Волки и шакалы там, говорят, до сих пор на небо от злости воют… Да это что! Орден-то командиру сразу за два дела дали, второе, я думаю, повеселей было — сам свидетель! — мне за него и то медаль повесили. А Петр Семеныч и на этот раз свою просморкал.
Штурман глухо рыкнул, Даля прыснула, Соколов усмехнулся и жестом остановил Алешкина.
— Может быть, хватит людей утомлять байками? — не столько штурмана хотел выручить, сколько себя: он постоянно чувствовал себя не в своей тарелке, если при нем говорили о его работе. Плохое или хорошее — все равно.
— Не хватит… — Девушка, глянув на Соколова, вдруг покраснела и просительно добавила: — Пожалуйста…
Синие глаза ее так просили, что Соколов смутился и лишь плечами пожал, уткнувшись в тарелку.
— Да я коротко. — Алешкин знал своего командира. — В общем, шли мы как-то на севере порожняком, из одного очень веселенького рейса возвращались. Вдруг — срочная радиограмма: в квадрате Н оторвало от берега льдину с людьми и уносит в море. Там такие истории не редкость, да ведь от этого не легче. У них на аэродроме были машины поменьше нашей, но мы ближе всех оказались и, кроме того, военным положено раньше других лезть в огонь и в воду. На то и существуем. Тут уж добровольцев не спрашивают, тут — приказ… Эх, если бы снять для кино нашу посадку на льдину, а потом — взлет, наверное, сказали бы: бутафория. Но зато и теперь приятно вспомнить, как нас потом обнимали и целовали в рыбачьем поселке, особенно женщины и особенно командира нашего! Одну кудрявую рыбачку едва оторвали, а она говорит…
Синие глаза потемнели и скрылись под опущенными веками… Соколов, прерывая рассказ Алешкина, неожиданно поднялся:
— Спасибо вам большое за хлеб-соль, и простите за беспокойство.
Хозяйка так искренне огорчилась, так настойчиво приглашала остаться до утра — и место в доме есть, и телефон рядом имеется, — что Соколов даже заколебался. Но что-то уже звало его в вечерний город, в пустеющий к ночи аэропорт, в недолгое одиночество.
— Я покажу вам… ближнюю остановку, — видя, что он все же уходит, сказала Даля. — Мне к подруге, за… книгой, это по пути.
Алешкин было сорвался проводить ее, но она очень вежливо сказала: «Не надо… Я задержусь у подруги», — и лейтенант, удивленно глянув на нее и на командира, остался.
На крылечке Даля предложила:
— Пойдемте берегом. Наша улица… возле моря. Слышите — плеск?
Он кивнул, прислушиваясь к звону винтов в ушах. Перед тем был долгий полет над нейтральными водами; к тому же привязались натовские истребители, нагло подходили вплотную, скалили зубы, демонстрировали обложки ярких журналов с обнаженными красотками. Обиженные невниманием, начали отрабатывать атаки на советский транспортный самолет. В ту пору ожесточенной «холодной войны» всего можно было ожидать; штурман злился и откровенно нервничал; Соколов тоже злился, но сохранял невозмутимость, внимательно следя за противниками и помня, что у него на борту тоже есть пушки. Внезапно из туч вынырнула пара острокрылых «мигов», натовцы почтительно отошли, растворились в морской дымке…
— Скажите, вам было страшно… садиться на льдину? И когда в горы летали?..
Теперь он не видел лица Дали, казалось, она заговорила свободнее.
— Когда много летаешь, страх уходит. Есть чувство опасности, без него нам нельзя.
— У дяди моего оно, наверное, очень сильно… развито?
«Ах ты пигалица! — изумился в душе Соколов. — Да у тебя не только глаза, и зубки особенные». Строго сказал:
— Не думаю. Как раз в меру. Он хороший штурман, с ним я в небе спокоен.
— Хорошо летать, — вздохнула девушка. — Всю землю увидишь. Утром — лето, вечером — осень, сегодня — тайга или степь, завтра — горы или море. А у нас — только море…
Соколову захотелось ее утешить:
— С большой высоты и тайга, и степь, и даже море не так уж сильно отличаются. На земле мы чаще всего видим только аэродромы, а они похожи. Иметь море всегда рядом — совсем даже неплохо.
Влажный песок пляжа казался бурым, волны лениво накатывали на него мелкими гребешками, темными поплавками качались на отсвечивающей воде сонные чайки, сизый пасмурный горизонт наползал на берег, и где-то далеко над ним плыл мачтовый огонек судна.
— Здесь по утрам хорошо. Тихо-тихо, только море и… чайки. Я ждать отца привыкла. Маленькая была — камешки считала. На сколько дней отец ушел — столько камешков было… в ящике. По одному в день откладывала. Если их много, часть тайком от мамы прятала, Она находила и… незаметно возвращала.
Соколов тихо засмеялся. Сам-то он уж забыл свои детские хитрости.
— А я все жду отца. Как будто в море он… живет. Забыл нас, но вот вспомнит и вернется.
Она оступилась. Соколов осторожно поддержал ее, неожиданно для себя смутился от прикосновения теплой руки, но не выпустил ее локтя.
— Знаете, я тут янтарь находила. Два камня у меня есть… очень красивые. Только надо рано-рано вставать, его ночью… выносит море.
«Вот тебе, брат, и случай осчастливить». Соколов опустил руку в карман.
— Одну минуту. — Он остановился и, когда девушка повернулась к нему, надел на нее ожерелье.
— Что это? — Она провела рукой по камням, засмеялась. — Янтарь… Вы хороший подарок купили… она… обрадуется.
— Это — вам.
— Мне?.. Но… вы же не могли знать обо мне. Нет-нет, зачем же? Это дорогой подарок, и мама… спросит откуда. Спасибо вам, но я не могу… принять.
Она сняла и протянула ему ожерелье, наверное, не понимая в полудетской наивности, что мужчине невозможно взять обратно то, что он уже подарил.
— Мне некому его везти, — сказал Соколов. — И поверьте, я от чистого сердца.
Но она все так же протягивала ожерелье. Он подставил ладонь — в нее со стеклянным шорохом пролился холодок камней; сейчас они были темными, как осенний горизонт над морем, как поблескивающие в сумраке глаза Дали.
— Ну что ж, придется вернуть морю. Не возить же в самолете — малоподходящий талисман для военного транспортника.
Девушка слабо ойкнула, когда он коротким взмахом забросил ожерелье в море, нить лопнула, и было слышно, как просыпалась в воду дробь камней.
— Зачем же вы… так? Ох какой вы!.. Простите, я ведь правда… не могла взять.
— Это вы меня простите, Даля, — первый раз тогда он произнес ее имя вслух и захотелось повторить. — Я поступил несерьезно, но вы не сердитесь, Даля.
Неловкость оставила их не сразу, шли молча, уже повернули в освещенный переулок, спускающийся к морскому пляжу, когда она спросила:
— Это правда?
— Что правда?
— Правда, что вам… дарить было некому?
— Но вы же видели, я пытался подарить. И убедился — некому.
Она остановилась, помолчала минуту, чертя носком туфли по песку, и вдруг прямо глянула на Соколова:
— Хотите, я вас буду ждать? Каждое утро на берегу… Долго-долго буду ждать, пока снова не прилетите… Я люблю ждать…
Он готов был усмехнуться и ответить, что ждать совсем непросто, что детские игры уже не для него, но, как-то разом отмякнув, не посмел разрушить ее игру в самом начало, тем более что игра эта ни к чему не обязывала обоих.
— Только вы обещайте… прийти сюда, если к нам опять прилетите. Обещаете?
— Обещаю.
— Значит, я буду ждать…
Когда прощаешься с детством и сказки уходят, хочется их придумывать заново, самому. Но придумываются они на старый лад, поэтому, наверное, не сбываются. Так он подумал, обещая когда-нибудь снова прийти на тот берег.
Прощаясь, девушка весело сказала:
— Море вернет… ваше ожерелье. По камешку вернет. Только надо приходить на берег рано-рано… Помните Далю.
…Весь следующий день экипаж проторчал на аэродроме, ночевал в аэродромной гостинице, даже штурмана Соколов не отпустил, потому что вылет предстоял ранний. В небо поднимали машину, едва забрезжило. Самолет брил вздыбленную гриву зари, тяжело и ровно неся в рассветном небе свою темную китовую тушу, и штурман, склоняясь над полетной картой, бесконечно мурлыкал недавно переданную по «Маяку» песенку: «Приходи на свиданье, я томлюсь в ожиданье», — весело поглядывая на пилотов. Нимбы винтов за кабиной, отражая алый блеск зари, казалось, пытались нагнать Соколова, открыть в своем зеркальном свечении едва уловимый образ, и он время от времени косился назад.
— Чего оглядываешься, командир? — неожиданно спросил штурман, подмигнув Алешкину. — Или в гостях понравилось?
— А тебе?
— Мне дома лучше. Вам, холостякам вольным, везде дом родной, у меня же он в одном месте. Я ведь не такой законченный бродяга, как ты, командир. Ухмыляешься? Но тебе не понять счастливого человека, которого дома семеро ждут. Ждут, брат, семеро одного — вопреки всем пословицам.
Нет, Соколов в тот раз понимал радость штурмана, который через три часа будет дома. Понимал и тайно завидовал его радости, вспомнив, как тот перед полетом обещал сынишке привезти ветку живого кедра со спелыми шишками, а жена, тронув за рукав и тревожно улыбаясь, тихо сказала: «Главное, себя привези…» Привезет, куда он денется? И себя и ветку кедра.
— Однако шляпа же ты, Алешкин, — балагурил штурман, обернувшись к правому пилоту. — Такую невесту упустил, а! Я бы на твоем месте похитил ее да упрятал среди груза — поставил бы начальство и родственников перед фактом, прямо на борту и окрутили бы.
— Вы-то уж конечно бы, Петр Семеныч! — Алешкин покосился на командира. — Да ведь и вам пришлось бы для начала хоть согласия ее спросить.
— Согла-асия, — передразнил штурман. — Согласие, брат, дается на предложение. Хочешь хоть теперь поучу, как следует настоящему пилоту согласия добиваться? Давай сейчас, с борта самолета, радиограммой предложение сделаем от твоего имени? Через месяц-другой, глядишь, нам опять этот маршрут выпадет, и невеста наша. Я, пожалуй, в посаженные отцы вполне гожусь, а командир вон хоть в дружки. Идет? Алешкин насупился:
— Петр Семеныч, можно я как-нибудь самостоятельно женюсь?
— Женись, брат, женись, — кивнул штурман. — Разумеется, если командир позволит. Как ты, командир, позволишь жениться лейтенанту Алешину на моей племяннице? — и скосил на Соколова хитрющие глаза.
— Ты своим штурманским оком лучше последи за той вон тучкой, — сдержанно отозвался Соколов, желая прервать балагура, который своими насмешками, кажется, метил совсем не в Алешкина. — Последи, говорю, а то как бы нам тепленькими в хороший циклон не нырнуть, с полным-то грузом!
— Мне сдается, что циклон в ином месте. — Штурман мигнул в сторону хмурого Алешкина.
Соколов промолчал и вдруг подумал: отчего эта девочка не пригласила поиграть в старые сказки лейтенанта Алешкина? У них-то, возможно, вышел бы счастливый конец…
Как в воду глядел штурман: через полтора месяца их тяжело груженный «ил» опустился на травяное поле знакомого аэродрома вблизи приморского городка. Разгружали их быстро, у экипажа было немного времени до вылета на далекие северные острова. Холодный ветер-листобой на глазах оголял деревья, в воздухе носилась седая листва, лишь кусты можжевельника по краю летного поля полыхали высокими зелеными кострами, словно раздуваемые ледяным бризом. Соколов подписывал документы в диспетчерской, когда его разыскал Алешкин.
— Командир! Тебя штурман ждет у пассажирского вокзала, говорит, что-то срочное.
Соколов удивился: у него не было никаких срочных дел, кроме служебных, — у штурмана вечно какая-нибудь блажь, — однако время до сбора экипажа оставалось, и он направился к аэровокзалу. Издали заметил грузную фигуру штурмана в потертом кожаном реглане, на девушку в синем пальто поначалу не обратил внимания.
Но штурман, завидев его, только рукой махнул и тотчас скрылся, а девушка медленно пошла навстречу Соколову.
— Даля? — Он даже остановился в изумлении, заново узнавая: вроде бы она подросла, стала старше или так казалось на холодном ветру…
— Дядя нам… позвонил. Вот я и приехала. Вы, наверное… торопитесь?
— Немножко. Четверть часа я свободен.
— И то хорошо…
Она медленно пошла вдоль ограждения аэродрома, Соколов — рядом, стараясь заслонить ее от пронизывающего сырого ветра. Она вдруг вынула руку из бокового кармана пальто, раскрыла ладонь — на ней лежали два янтарных камешка.
— Вот видите, первые. — Она улыбнулась. — Другие еще не вернулись, но море… обязательно их… вернет. Можете взять пока два.
— Что вы!.. Они ваши. И это же, наверное, другие.
— Но почему тогда они… с дырочками? — Девушка засмеялась.
— И все же они ваши. Ведь море подарило их вам… Неужели это правда?
— Что правда? — Она лукаво посмотрела ему в лицо, словно о чем-то стараясь напомнить.
— Правда, что вы ходили на берег?..
— Как обещала. Каждое утро. Иногда и… вечером. Если свободна. Я буду приходить еще долго-долго.
Что он мог сказать? Только взял ее холодную ладонь и прижал к губам. Ни прежде, ни после Соколов не целовал ничьих рук, и тогда он, вероятно, сделал ошибку, как и с неуклюжей попыткой подарить ожерелье. Всю жизнь он ловок бывал только за штурвалом тяжелой машины. Отрывая от губ маленькую холодную ладонь, вдруг почувствовал ее напряжение и близко увидел синие изумленные глаза. Они показались ему испуганными, и он подумал — ясно, чуть пристыженно и чуть огорченно подумал, что слишком по-своему истолковал ее игру в старые сказки. Давящий гул винтов, прихлынув с аэродрома, нарастал, властно звал и уносил Соколова, как прибой уносит легкую щепку.
— Прощайте, Даля, мне пора…
На маленькой привокзальной площади, за решетчатым ограждением, под оголенными ветвями каштанов, оставалась напряженная и неподвижная фигурка в легком летнем пальто.
— Помните, я буду ждать вас!..
— Прощайте, Даля…
Когда самолет набрал заданный эшелон, Соколов украдкой покосился на соседей, опасаясь новых шуточек штурмана, но лица летчиков были сосредоточенны и серьезны. Машина погружалась в ненастные сумерки севера, внизу бушевала метель, и тут экипажу не до шуток. Чем-то их встретит посадка?
«Кажется, я переиграл с этой девчонкой… Осталось еще чуть-чуть, чтобы увлечься и разыграть глупый роман. Но почему глупый? Да потому, Соколов, что тебе уже поздно идти в герои сказок для таких романтических девочек — слишком большой за плечами груз, его не спрячешь и не отбросишь, он постоянно будет рядом, чужой для нее и непонятный, он станет давить и ломать ее жизнь минутами отчуждения, часами молчания и породит в конце концов холодное разочарование или ревнивую подозрительность. А вспомни о сверхтяжелых заданиях, которые выпадают лишь опытным пилотам. Они сулят недели, а то и месяцы разлук и неизвестности. Это уже не игра в ожидание, это такое ожидание, к которому надо привыкать постепенно, долгие годы. Ей же пришлось бы привыкать сразу. Но двадцатилетние девочки злятся и плачут, когда парень опаздывает даже на десять минут…
Однако и в сказочники мне тоже рано, поэтому ее надо оставить в покое. Ей, конечно, немного времени потребуется, чтобы все позабыть».
Он говорил себе это не слишком уверенно, он лишь уговаривал себя не придавать большого значения маленькой истории, которую потом при случае можно и продолжить. Потом… Ведь так легко на время забыть то, что можно еще продолжить.
Наверное, он просто дорожил своей свободой, опасаясь всего, что может укоротить его крылья, отнять у его души хотя бы частицу неба, в котором она жила, — так владелец большого дома боится порой поселить в нем еще кого-нибудь, хотя ему и бывает одиноко. Есть люди, созданные для чего-то одного. Может быть, Соколов оказался из их числа?..
Прошел месяц после второй их посадки в приморском городке, и старый штурман списался с летной работы, ушел на другую машину и Алешкин экипаж, как это обычно случается, распался разом, на его месте родился другой. Лишь через два года Соколова вновь занесло на полузабытый приморский аэродром. Посадка была короткой, работа горячей, и вспомнил он случившееся здесь уже после вылета. В душе ворохнулась грусть, но тут же и затихла. «Я буду ждать вас… долго-долго…» Он улыбнулся воспоминанию. Славная была девочка. Теперь она, конечно, дождалась того, кто ей нужен. Дай бог им обоим всякого добра. Под настроение минуты из первого попутного аэропорта написал штурману, как бы между прочим велел кланяться при случае однажды так радушно принявшей их хозяйке дома и ее дочери. Петр Семенович не заставил долго ждать ответа. Хвалился сыновьями, звал в гости, в конце приписал, что в приморском городке помнят Соколова, рады будут встретить. Ничего особенного ни в словах письма, ни за словами. А чего он мог ждать? Написал, что непременно заглянет, и, может быть, скоро. Но скоро оказии не случилось, и лишь в большие праздники старые друзья напоминали друг другу о себе короткими телеграммами.
То было время больших забот и волнений. Приходили машины нового поколения, и для летчиков, которые их осваивали, недели пролетали, как дни, месяцы — как недели. По эти машины стоили самоотвержения. Под их упругими стальными крыльями земные материки стали казаться большими островами, великие моря — озерами, гигантские горы — детскими пирамидами. Соколов одним из первых поднял в небо многотонный корабль, и громадная скорость его словно убыстрила саму жизнь Соколова. Наверное, в один год он налетал больше и перевез людей и грузов больше, чем за всю прежнюю службу пилотом… Совсем забылось синеглазое лицо, а имя словно растворили в себе стратосферные дали. В их сквозящем ледяном гуле, иглистых туманах над северными аэродромами, в грозной тьме слепых полетов и в рассыпчато веселых приводных огнях, в ласкающих мелодиях радиомаяков возникало порой, подобно зову, подобно надежде на тихую радость впереди: «Я буду ждать вас… долго-долго», — но голос все больше терял живую окраску. Случалось, громадная тяжесть машины повисала на плечах, и глаза напрягались до боли, впиваясь в электронные бортовые часы — надо секунда в секунду открыть десантный люк, чтобы бронированные глыбы машин, а за ними люди вывалились точно над маленьким полем среди болот, лесов или гор, — и он вызывал в себе позабытый голос, словно хотел заручиться в удаче. У каждого летчика есть суеверие или примета…
А потом однажды в долгом рейсе предчувствием или тоской сжало сердце — кто-то словно бы заклинал его возвратиться, и в пустыне легкого летнего неба взгляд его, казалось, вот-вот поймает чей-то другой, вопросительно ждущий. Ему стало не по себе, и Соколов понял: это снова говорит одиночество, которое будет тревожить все чаще. Воротясь из рейса, он взял отпуск и женился на женщине, с которой познакомился незадолго перед тем на семейном вечере у одного из сослуживцев. А когда прошли отпускные дни, ему напомнили забытое имя. С другого конца страны прислал телеграмму Алешкин, давно ставший командиром большого корабля. «Поздравляю. Береги Далю, старый бродяга. Сегодня мне очень грустно и радостно за тебя, командир».
Далю?.. Почему Далю?..
Пришло ощущение холода, когда человек понимает, что ошибся непоправимо, на всю жизнь. Он заставил себя в подробностях вспомнить все, что случилось пять лет назад в маленьком приморском городке… Никогда они с Алешкиным не говорили о Дале. Но эти слова телеграммы — они ведь не галлюцинация. Может быть, у Алешкина было какое-то объяснение с нею в тот вечер? Что же она сказала ему, если он сразу оставил ее в покое, а теперь вот решил, будто именно Даля стала женой Соколова?.. Обо всем можно догадаться, если задуматься. Для тебя-то была игра, старый бродяга, а для нее?.. Ты же обещал непременно вернуться!
И все же имел ли ты право тогда принять за серьезное чувство увлечение девочки, очарованной чьими-то рассказами о твоих подвигах, которые кажутся подвигами лишь издалека, а в сущности — обычная работа, тяжелая и неспокойная?..
Жена взяла из рук его телеграмму, разорвала на клочки, прибавив: «Отныне все твои дали кончаются дома, если ты хочешь, чтобы у нас было хорошо. Договорились, Соколов?» Он послушно кивнул: «Договорились», — и отстраненно прислушивался к прерывистому звону турбин, стонущих в круговерти океанского циклона, ввинтившего гигантскую воронку в самую стратосферу… Огромная машина вздрагивала и тряслась, словно не в воздухе скользила, а катилась по серому полю, усеянному скальными обломками, и больно было рукам на штурвале принимать ее металлическую дрожь…
Он всерьез надеялся спокойно прожить ту часть своей жизни, которую принято называть личной. И ошибался, как ошибаются в этом многие люди странствующих профессий, если они слишком преданы своему делу.
Та девушка с прохладными глазами, что когда-то оставила его сама, наверное, не могла совершить поступка более честного перед ним и собой. Она знала, что ждать часто и долго не сумеет. И жене его ноша эта оказалась не но силам. Его приходилось ждать неделями и месяцами, потому что Соколову выпадали самые сложные задания, и он не всегда мог сказать, когда вернется из очередного полета. На земле не было спокойно, а крылатые военные транспортники всегда оставались самыми большими тружениками в той богатырской работе страны, которая сохраняла мир… Он возвращался из своих дальних полетов в пустую квартиру, потому что жена однажды сказала: «Прости, но больше я так не могу. Ты совершенно стал чужим, ты нисколько не думаешь обо мне. А мне кажется, у тебя был или есть кто-то, с кем ты не можешь расстаться, оттого и рвешься в свои полеты. Я устала…» Разве мог он объяснить ей, какая сила тянет его в небо, заставляет напрашиваться на ответственные задания? Да если бы и объяснил, слова ничего не могли изменить. Что слова, когда сама твоя жизнь немила и непонятна другому! И разве любовь не состоит из ожиданий? Нелепо уговаривать женщину любить тебя. Он лишь отрицательно покачивал головой на упреки жены да усмехался, словно над капризом ребенка, отстраненно прислушиваясь к гулу всех четырех турбин, неутолимо глотающих ледяной ветер разреженных высот над грозами и горами… Наверное, молчание все и решило. С тех пор его работа, словно в награду за отрешенность от мирской суеты, не давала ему времени и поводов для рефлексий. И какие могут быть рефлексии у одного среди первых на воздушных трассах, чьи имена в мире летчиков обрастают легендами? Пусть негромкая, но прочная слава надежного пилота следовала за ним по небесным маршрутам, вселяя уверенность в тех, кто посылал его на задания, находился с ним на борту корабля, ждал его на земле. Всегда уравновешенный и невозмутимый за штурвалом стотонной крылатой машины, Соколов казался молодым летчикам таким человеком, который родился вместе со своим кораблем, родился, чтобы летать. И если случалось, что кто-то должен совершить невозможное, вспоминали Соколова. Он вылетал, и невозможное совершалось, как обыденная работа. На это способен не просто сильный человек, но такой, который живет в настоящем и смотрит только вперед, ни единым сожалением не цепляясь за оставленное позади. И ничьи образы, ничьи голоса не грезились ему больше в небесных далях — все необходимое было с ним и в нем, в его опыте, в его экипаже, в его машине. Этой уверенностью в себе, этим обретенным равновесием он дорожил, кажется, больше всего.
И вот сегодняшний полет над фантастическими рощами, задевшие что-то в душе слова молодого коллеги, янтарные клены, неузнаваемо преобразившийся аэропорт на краю приморского городка… Столько воспоминаний нахлынуло, да в таких подробностях, словно все происходило вчера. А сколько лет пролетело — сосчитать трудно! И жаль чего-то, невыразимо жаль. Так где же его надежное равновесие? Не был ли Соколов в своей жизни похож на того чудака, который устроил для себя убежище от морских волн внутри корабля с дырявым днищем?
Теперь он готов был признаться себе в том, в чем боялся признаться. Уже отвергнутый однажды, с незажившей ранкой в душе, он в ту далекую осень побоялся доверить свое чувство романтической девочке в синем пальто. Наверное, она со страхом и восторгом пошла бы с ним погулять в фантастических рощах, населенных неведомыми существами, — это как раз для нее. А вот ждать по-настоящему, во все лучшие годы жизни, ждать не только когда ты далеко, но и когда рядом, занятый своим, только своим, куда нет доступа никому другому?.. Наверное, надо уметь приоткрывать близким людям тот главный мир, в котором ты живешь, чтобы он не отпугивал их и тебя самого не делал для них чужим. Соколов не умел этого. Или не хотел?.. Ведь и в разрыве с женой не только ее вина — разве он не чувствовал? И разве с Далей не могла выйти та же история? Разве в тот момент, когда оторвал от губ ее холодную ладонь, увидел изумленные, чуточку испуганные глаза, он сам не испугался за себя и за нее, за то, что все может кончиться так же плохо, как было однажды? Испугался и решил остаться в ее памяти таким, какого она, наверное, выдумала… В таком случае все было правильно, Соколов…
А вдруг это был тот счастливый случай, когда ты сразу становишься близок и дорог другому — такой, какой есть, — сразу и навсегда? «Я буду ждать вас… долго-долго…»
Нет, обо всем уже передумано. Просто всегда жаль несостоявшегося и невозвратимого…
Удивительна тяга человека к старым своим следам. Спать бы Соколову вместе с экипажем, а он направился к площади перед аэровокзалом, где маячило одинокое такси с зеленым огоньком.
— В город, — сказал такому же пожилому, как сам он, шоферу.
— Вам в гостиницу?
— Нет… К морю. Знаете, там есть переулок… Он спускается к пляжу. Вокруг одни маленькие дома.
— Маленькие дома? — Шофер глянул вопросительно. — Вы, верно, давно у нас не были. Но переулок найдем. Какой-нибудь найдем непременно.
…Над морем полыхал чистый и теплый рассвет, оно сверкало, как волнистое зеркало. Комочками снега качались у берега тихие чайки, иные бродили на мелководье, что-то высматривая на песчаном дне. В темной зелени прибрежных сосен не по-осеннему празднично белели громады санаторных корпусов; разноцветные грибки, беседки, кабинки пестрели по всему пляжу. В этот ранний воскресный час редкие фигуры гуляющих маячили на берегу, и Соколов медленно шел у самых волн, погруженный в свое. Негромкая песенка заставила его очнуться. Девушка в синем свитере шла навстречу, как чайка, слегка наклонив голову, что-то высматривала на песке и в забывчивости напевала. Спохватилась она совсем рядом, умолкла, от смущения или досады тряхнула темными длинными волосами, и на Соколова глянули такие синие глаза, каких у этой темноволосой и темнобровой не должно было быть. Он даже задохнулся, и само сорвалось с губ:
— Даля?..
Она посмотрела почти испуганно.
— Я не Даля… Я — Дайна. — Губы ее говорили совсем по-русски. — Это мою маму зовут Даля…
Она стояла перед ним, не решаясь уходить, наверное, ждала вопросов, и он спросил:
— Скажи-ка, Дайна, попадаются здесь янтарные камешки?
Она рассмеялась, и он отметил теперь, что Даля в ту пору была значительно старше; этой, видно, лет пятнадцать.
— Почему вы знаете, что я их искала?.. Вот смотрите, нравится? — Она провела рукой по груди, и под ладонью ее медово блеснуло сдвоенное кольцо ожерелья.
— Это мама мне подарила. Она сама нашла камни здесь. Давно-давно, когда меня еще не было. Она говорит, пять лет ходила к морю каждое утро. И собрала…
— Пять лет?!
Впервые Соколов почувствовал: и его сердце не вечно.
— Да, пять. — Девчонка неуверенно посмотрела на Соколова, но вдруг рассмеялась: — А когда я у нее появилась, то некогда ей стало ходить к морю. Я ведь маленькая тогда была. Теперь-то я сама хожу сюда, но море почему-то стало скупым, и камни не попадаются. Мне бы хоть один…
Она сделала движение уйти, и Соколов поспешно спросил:
— Объясни мне, пожалуйста, Дайна, что значит твое имя по-русски?
Она опять тряхнула волосами, весело улыбнулась:
— Дайна — это песня, поэтому я всегда пою. А Даля — значит судьба… До свиданья, товарищ летчик, я все равно найду хоть один камешек.
Соколов, как от большой усталости, медленно опустился на одиноко стоящую посреди песка голубую скамейку, долго, неотрывно смотрел в сверкающую пустыню моря…
1978 г.