1969

1

Чего он от них хочет? Создавалось впечатление, что он повсюду – странного вида неотвязная тень, которая плелась за ними во время прогулок, укрывалась в дверных проемах, вжималась в стену за углом какого-нибудь здания. Конечно, они могли – да и следовало бы – просто повернуться к нему. «О, доктор Морган! (Удивленно улыбаясь.) Как мы рады вас видеть!» Но почему-то не получалось. Когда они в первый раз заметили его – а вернее сказать, ощутили присутствие, Гина была тогда еще совсем маленькой, – то даже не сообразили, кто это. Они возвращались в сумерках из похода по магазинам, немного подрагивая от своего рода плавной тьмы, что втекала в проулки за их спинами и вытекала оттуда. Эмили испугалась. Леон рассердился, однако рядом с ним шла Эмили, а на руках он нес Гину и потому обострять ситуацию не хотел. Они просто прибавили шагу и разговаривали друг с другом громко, небрежно, ни разу не упомянув о преследователе. Во второй раз Эмили была одна. Малышку она оставила с Леоном, а сама вышла купить фетра для кукол. И прямо напротив их дома, в арочном гранитном проеме, кто-то быстро отступил во мглу прачечной самообслуживания. Она не обратила внимания, была занята тем, что прикидывала, сколько ярдов ткани ей понадобится. Но вечером, когда вырезала остроконечную шляпу Румпельштильцхена, воспоминание внезапно всплыло в ее голове. Она увидела, как этот человек покидает поле ее зрения, хотя шляпа его остроконечной и не была, скорее плоской – берет, быть может. И все-таки… разве она не видела его и прежде? Эмили вскрикнула:

– Ой! – и положила ножницы на стол. – Угадай, кого я, по-моему, встретила сегодня? – обратилась она к Леону. – Того доктора. Доктора Моргана.

– Ты не спросила, почему он так и не прислал нам счет?

– Нет, вообще-то он… Я его не то чтобы встретила. Ну, то есть он меня не заметил. Вернее, заметил, но вроде бы… Скорее всего, – сказала она, – это был не доктор Морган. Доктор наверняка заговорил бы со мной.

А через месяц или около того он увязался за ней на Бикон-авеню. Она остановилась у витрины магазина детской одежды и почувствовала, что неподалеку остановился другой человек. Повернулась и увидела на некотором расстоянии от себя мужчину, который стоял к ней спиной, оглядывая улицу. Такой мог бы, подумала она, выйти прямо из фильма про приключения в джунглях – костюм «сафари», носки до колен, полусапоги и огромный тропический шлем. По всей его одежде поблескивали никчемные пряжки и колечки на лямках – на плечах, на рукавах, на задних карманах. Никакой опасности от него не исходило, просто один из тех чудаков, на которых часто натыкаешься в городе. Эти люди разыгрывают какую-то лишь им одним понятную роль. Она пошла дальше. А перед тем как перейти следующую улицу, обернулась и увидела его, торопливо приближавшегося, покачиваясь, солдатским шагом, под стать одежде; глаза прикрывал шлем, зато буйная борода торчала всем напоказ. О, не узнать эту бороду было нельзя. Доктор Морган! Она шагнула к нему. А он, поглядев на нее, прихлопнул ладонью по шлему и метнулся в дверь, над которой значилось: ЛУ-РАИ: ИЗЫСКАННЫЕ ПРИЧЕСКИ.

Эмили почувствовала себя нелепо, сообразив, какой открытой и радостной выглядела, собираясь произнести его имя. Но в чем дело? Почему она не нравилась ему больше? Они вроде бы так заинтересовали его тогда, при рождении Гины.

Леону она ничего не сказала. Он, глядишь, и рассердился бы – с ним ничего заранее не знаешь. Эмили решила, что в любом случае это была просто-напросто необъяснимая встреча – бессмысленная, и раздражать ею Леона не стоило.

В общем, началось все неудачно, можно так сказать. Был момент, когда они могли во всем разобраться честно и откровенно, – был да сплыл. После нескольких подобных инцидентов (разделенных неделями, если не месяцами), когда то одно, то другое мешало им подойти к этому человеку и поздороваться с ним самым естественным образом, обоим стало казаться, что события развиваются, следуя собственным законам. Теперь уже ничего не поправишь. По-видимому, этот человек был сумасшедшим – по крайней мере, одержимым непонятно чем. (Эмили теперь вздрагивала, вспоминая, что это он принимал Гину.) И все же, как отмечал Леон, никакого вреда он не причинил. По правде говоря, Эмили, считал Леон, слишком уж переживает. Нужно просто привыкнуть к этому человеку как к чему-то неотвратимому. Он никогда им не угрожал и даже близко к ним не подходил, потому жаловаться было не на что. Он такая же часть внешней обстановки их жизни, как стоящие вдоль Кросуэлл-стрит одинаковые дома, или запыленные, хилые, умирающие от выхлопов автомобилей деревья, или куклы в муслиновых саванах, висящие на крюках в чулане тыльной спальни.

2

Сейчас, зимой, работы у них стало поменьше. В рождественскую пору пришлось немного попотеть (праздничные базары, детские праздники в богатых семьях), однако ни ярмарок под открытым небом, ни шумных гуляний, на которых они выступали летом, не было. Эмили использовала это время, чтобы соорудить новую сцену – деревянную, на петлях, складную, – починить некоторых кукол, сшить для них новые костюмы. Нескольких она заменила, что привело к обычному вопросу: как поступить со старыми? Они представлялись ей чем-то вроде мертвых тел – нельзя же взять и выбросить их в мусорный бак. «Пусти их на запчасти, – неизменно советовал Леон. – Сохрани глаза. И нос этот тоже, уж больно хорош». Приставить рябой пробочный нос бабушки Красной Шапочки другой кукле? Не годится. Это будет неправильно. Да и как разодрать бабушкино лицо? Эмили уложила ее в картонную коробку рядом с обшарпанной Красавицей из «Красавицы и чудовища» – самой первой из ее кукол. Сейчас у них была уже третья Красавица, куда более сложная, с лицом, сшитым из ткани. Куклы изнашивались не от представлений – причина была в детях, которые подходили к ним по окончании спектакля и похлопывали кукол по парикам, гладили по щекам. Лицо Красавицы посерело от следов детских ладошек, а желтые волосы излохматились и выглядели просто ужасно.

Куклы занимали целую комнату – пустую тыльную спальню с уходящими в потолок облезлыми серебристыми трубами. По одной стене расползалось желтое пятно от дождевой воды, рама окна была закрашена так, что и не открывалась, стекла обросли уличной копотью. Когда на них падал после полудня солнечный свет, они словно покрывались белой матовой пленкой. Деревянный пол награждал коленки Гины занозами и чернил ее ползунки. Фаянсовый дверной шишак покрывала сеточка трещин, а сама дверь висела на петлях криво. Эмили, работавшая дотемна при свете настольной лампы с гнущейся шеей, видела под этой дверью не полоску падавшего из коридора света, а клинышек, похожий на длинный кусок круглого пирога.

Эмили допоздна чинила ведьму – всеобщую мачеху, игравшую во множестве пьес. Неудивительно, что она изнашивалась быстрее других. Один ее черный пуговичный глаз ненадежно висел на ниточке. Эмили сидела на стремянке, единственном в комнате предмете мебели, и завязывала на длинной нитке крепкий узелок.

Наиболее ходовые куклы хранились в ящике из-под калифорнийского шабли, который стоял в углу комнаты, головы их торчали из картонных отделений: две юные девицы (блондинка и брюнетка), принц, лягушка из зеленого фетра, карлик. Другие покоились в чулане, упрятанные в муслиновые мешочки с именными бирками: Рип ван В. Дурачок. Лошадь. Король. Эмили нравилось время от времени менять их местами, поручать им непривычные для них роли. Из Рипа ван Винкля, если лишить его съемной бороды, выходил недурной Третий Сын в любой из сказок, где глупые, добросердые Третьи Сыновья получают под конец принцессу и полкоролевства. Ему эта роль была в самый раз. Одна только Эмили знала, что она ему не приличествует, и это, чувствовала она, придавало спектаклю особую пикантность. Эмили сама произносила его реплики (Леон играл двух других сыновей), подпуская в голос избыточную гнусавость. Тем временем настоящий Третий Сын – более смазливый и менее оригинальный – лежал на спине, бессмысленно улыбаясь, за сценой.

Эмили никогда и не думала, что станет кукловодом, да, собственно, даже сейчас и она, и Леон считали это временной работой. В колледже она изучала математику и получала полную стипендию – единственная в Тэйни, штат Виргиния, девушка, которая не вышла замуж, едва закончив школу, и не пошла работать в «Бумажные изделия Тэйни». Отец Эмили погиб в автомобильной катастрофе, когда она была совсем маленькой, а в начале ее первого университетского года умерла от болезни сердца и мать. Пришлось жить своим умом. Она рассчитывала стать учительницей в средней школе. Эмили нравился спокойный, систематический процесс, по завершении которого беспорядочная мешанина чисел обращается в одно-единственное число, нравилось преобразование и упрощение уравнений, которое и составляет основу преподаваемой в неполной средней школе математики. Однако еще до окончания осеннего семестра она познакомилась с Леоном, студентом предпоследнего курса, увлекавшимся актерской игрой. Специализироваться по ней он не мог (в колледже такой специализации не было), поэтому основным предметом избрал английскую литературу, но успевал по всем предметам едва-едва, поскольку играл в каждой пьесе, какая ставилась в кампусе. Эмили впервые поняла тогда, почему актеров называют «звездами». Когда Леон выходил на сцену, в нем и вправду появлялось что-то ослепительное. Посмотреть на него вблизи – просто жилистый, долголицый и угрюмый молодой человек с немного опущенными внешними уголками глаз и ртом, уже взятым в скобки двумя морщинами-полумесяцами, а на сцене все это производило впечатление силы и глубины. Он был таким собранным. Его персонажи были до того сосредоточены на чем-то своем, что все остальные выглядели в сравнении с ними деревянными. Голос Леона (в повседневной жизни низковатый и мрачный) словно бы улетал дальше прочих. Слова он произносил любовно и предварял их кратчайшими паузами, будто поддразнивая зрителей, и начинало казаться, что он придумывает их на ходу, а не извлекает из памяти.

Эмили считала его чудесным. Она не знала никого похожего на Леона. Собственная ее семья была такой заурядной, тусклой, а детство таким обычным (его – ужасным). Они начали проводить все время вместе: просиживали послеполуденные часы в буфете колледжа за одной-единственной бутылкой пепси, занимались в библиотеке, переплетя под столом ноги. Слишком стеснительная, чтобы выходить с ним на сцену, Эмили обладала умелыми руками и потому записалась в театр декоратором. Она сколачивала помосты, лестницы, балконы, изображала на полотнищах брезента зеленый лес, а к следующей постановке превращала его в цветастые обои или стенные панели красного дерева. Между тем оказалось, что эта шаткая связь с театром сделала ее жизнь более драматичной. Она смущенно присутствовала при сценах, которые устраивали Леону родители, – отец, ричмондский банкир, произносил длинные тирады, мать вытирала платочком глаза и вежливо улыбалась в пространство. По-видимому, университет уведомил их, что оценки Леона сползли ниже некуда. Если не возьмется за ум, его отчислят за неуспеваемость. Почти каждое воскресенье родители приезжали аж из самого Ричмонда, чтобы посидеть в тесной, забитой мебелью гостиной студенческого общежития, добиваясь от Леона ответа на вопрос: какую профессию он рассчитывает получить, имея средней оценкой «плохо»? Эмили была бы рада обойтись без этих встреч, но Леон хотел, чтобы она присутствовала при них. Поначалу его родители были с ней приязненны. Потом дружелюбия в них поубавилось. Не из-за чего-то сделанного ею – может быть, из-за чего-то не сделанного. Эмили неизменно проявляла в обращении с ними сдержанность, сухое спокойствие. Она происходила из старой квакерской семьи и была склонна, как ей говорили, ощущать себя слишком уютно посреди долгого молчания. Иногда ей казалось, что все идет прекрасно, между тем как окружавшие ее люди отчаянно пытались придумать тему для разговора. И потому Эмили очень старалась быть общительной. Готовясь к встрече с родителями Леона, она накрашивала губы, надевала чулки и старалась заранее запастись нейтральными темами, которые сможет с ними обсудить, и, пока Леон и его отец переругивались, рылась в умственной картотеке, отыскивая возможность отвлечь их.

– Мы теперь на занятиях Толстого читаем, – сказала она матери Леона в одно апрельское воскресенье. – Вам нравится Толстой?

– О да, он у нас есть и в кожаных переплетах, – ответила миссис Мередит, промокая платочком нос.

– Может быть, Леону следует заняться русской литературой, – сказала Эмили. – Мы ведь и пьесы тоже проходим.

– Пусть сначала сдаст что-нибудь на родном языке, черт побери! – отозвался его отец.

– Но мы это читаем на английском.

– Проку-то? По-моему, его родной язык – монгольский.

Между тем Леон стоял спиной ко всем у окна. Эмили находила его взлохмаченные волосы и отчаянную позу трогательными, но в то же время не могла не удивляться тому, как он сумел довести родителей до их нынешнего состояния. Они ведь не из тех, кто склонен закатывать сцены. Мистер Мередит был человеком солидным, деловым; миссис Мередит – полной такого достоинства и самообладания, что оставалось лишь поражаться предвидению, которое посоветовало ей прихватить с собой носовой платок. И тем не менее каждую неделю что-нибудь шло не так. Было у Леона обыкновение неожиданно бросаться в бой, и проделывал он это быстрее всех, кого знала Эмили. Казалось, он совершает какой-то мысленный скачок, уследить за которым ей не удавалось, и впадает в бешенство, хотя всего секунду назад был совершенно ровен и разумен. Он швырял в лицо родителям сказанные ими слова, бил кулаком по ладони. Уж слишком он возбудим, думала Эмили. И она снова обратилась к миссис Мередит.

– Сейчас мы занимаемся «Анной Карениной», – сообщила она.

– Все это коммунистическая писанина, – объявил мистер Мередит.

– Это… что?

– Ну а как же, трактора, пролетарии соединяйтесь, убийство царя и Анастасии…

– Ну, я не… по-моему, это было немного позже.

– Вы что же, из этих университетских левых?

– Нет, но я не думаю, что Толстой дожил до этого.

– Конечно, дожил, – сказал мистер Мередит. – Где бы, вы думаете, был ваш дружок Ленин без Толстого?

– Ленин?

– Вы и это отрицаете? Послушайте, девочка моя. – Мистер Мередит с серьезным видом наклонился к ней, переплел пальцы. (Наверное, так он сидит в банке, подумала Эмили, объясняя какому-нибудь фермеру, почему не может дать ему ссуду под урожай табака.) – Едва Ленин пролез к власти, как первым делом вызвал Толстого. Толстой то, Толстой это… Каждый раз, как им требовалась письменная пропаганда, он говорил: «Попросите Толстого. Попросите Льва». Так все и было! Неужели вам не рассказали об этом в колледже?

– Но… я думала, что Толстой умер в тысяча девятьсот…

– Сороковом, – заявил мистер Мередит.

– Сороковом?

– Я тогда университет заканчивал.

– О.

– А Сталин! – продолжал мистер Мередит. – Послушайте, это же одна шайка была. Толстой и Сталин.

Леон вдруг отвернулся от окна и покинул гостиную. Слышно было, как он поднимается этажом выше, к спальням. Эмили и миссис Мередит переглянулись.

– Если хотите знать мое личное мнение, Толстой был для Сталина чем-то вроде бельма на глазу, – возвестил мистер Мередит. – Понимаете, прогнать Толстого он не мог, малый стал к тому времени слишком известен, но при этом и слишком консервативен. Вы, конечно, знаете, что он был человеком обеспеченным. У него были большие земли.

– Да, верно, большие, – согласилась Эмили.

– А это, сами понимаете, было не очень удобно.

– Да, пожа…

– Вот Сталин и говорит своим прихвостням: «Штука в том, что он староват. Плохо соображающий старикан, да еще и крупный землевладелец».

Эмили кивала, слегка приоткрыв рот.

Леон, топая, спустился по лестнице. И вошел в гостиную, держа в руках открытый словарь.

– «Толстой, Лев, – вслух прочитал он, – тысяча восемьсот двадцать восьмой – тысяча девятьсот десятый».

Наступило молчание.

– Родился в восемьсот двадцать восьмом, умер в девятьсот…

Ладно, – перебил его мистер Мередит. – И к чему это нас приводит? Не пытайся сменить тему, Леон. Мы говорили о твоих оценках. Твоих жалких оценках и дурацком актерстве.

– Я отношусь к моему актерству серьезно, – сказал Леон.

– Серьезно! К актерству?

– Заставить меня отказаться от него ты не можешь, мне двадцать один год. Я свои права знаю.

– Не указывай мне, что я могу, а чего не могу, – потребовал мистер Мередит. – Предупреждаю, Леон, если ты не откажешься, я заберу тебя из колледжа, я еще не оплатил следующий год обучения.

– Ах, Берт! – воскликнула миссис Мередит. – Ты этого не сделаешь! Его же в армию призовут!

– Армия – лучшее, что может случиться с этим мальчишкой, – заявил мистер Мередит.

– Ты не можешь!

– Ах, не могу? – Он повернулся к Леону: – Сегодня ты поедешь с нами домой, и пока я не получу подписанное тобой и заверенное у нотариуса обязательство отказаться от всего, что не связано с учебой, – от пьес, от девушек… – Он махнул туго обтянутой розовой кожей ладонью в сторону Эмили.

– Держи карман шире.

– В таком случае собирай вещички.

Миссис Мередит всплеснула руками:

– Берт!

А Леон сказал:

– С удовольствием. К ночи меня здесь не будет. И дома тоже – ни сейчас, ни когда-либо.

– Видишь, что ты натворил? – спросила мужа миссис Мередит.

Леон вышел из комнаты. Сквозь окна гостиной с маленькими панельками рифленого стекла Эмили смотрела, как его угловатая фигура, пересекая двор колледжа, раз за разом вывихивается, распадается и воссоединяется снова. Эмили осталась наедине с родителями Леона, похоже, замолчавшими надолго. Она чувствовала себя одной из них, женщиной, которая проведет остаток жизни среди тяжелых драпировок той или иной гостиной, – маленькой, обратившейся в сухую палочку старухой.

– Извините, – произнесла она, вставая. Вышла в коридор, тихо прикрыла за собой дверь и побежала вслед за Леоном.

Нашла она его у фонтанчика перед библиотекой, неторопливо бросавшим камушки в воду. Когда запыхавшаяся Эмили подошла к нему и тронула за руку, он на нее даже не взглянул. Лицо Леона светилось теплым оливковым светом, который она находила прекрасным. Глаза – продолговатые, с тяжелыми веками – казались полными замыслов. Эмили верила: никогда ей не повстречать другого столь же решительного человека. Даже очертания его тела представлялись ей более резкими, чем у прочих людей.

– Леон? – окликнула она. – Что ты будешь делать?

– Поеду в Нью-Йорк, – ответил он так, точно планировал это уже не один месяц.

Эмили всегда мечтала увидеть Нью-Йорк. Она сжала руку Леона. Впрочем, он ведь не позвал ее с собой.

Чтобы увильнуть от его родителей – вдруг те разыскивают его, – они пошли в темный итальянский ресторанчик рядом с кампусом. Леон разговорился насчет Нью-Йорка. Может быть, сказал он, ему удастся найти работу в какой-нибудь летней труппе, а если повезет, получить эпизодическую роль во внебродвейском театре. Он все время говорил «я», не «мы». Эмили понемногу охватывало отчаяние. Ей хотелось найти какой-то изъян в его лице, которое казалось таким одухотворенным в сумраке ресторана.

– Сделай мне одолжение, – попросил Леон, – сходи в мою комнату, уложи вещи, самые необходимые. Я боюсь, что мама с папой будут ждать меня там.

– Хорошо, – сказала она.

– И принеси мою чековую книжку, она лежит в верхнем ящике туалетного столика. Мне понадобятся деньги.

– Леон, у меня есть восемьдесят семь долларов.

– Сохрани их.

– Это остаток карманных денег, которые дала мне тетя Мерсер. Мне они не понадобятся.

– Перестань ты наконец суетиться! – потребовал он, но все же прибавил: – Прости.

– Да ничего.

Они вернулись в кампус, Леон остался ждать у фонтана, а Эмили пошла в его комнату. Родителей в гостиной уже не было. Два кресла, в которых они сидели, пустовали, их обшивка, тихо вздыхая, постепенно расправлялась, стирая оставленные мистером и миссис Мередит отпечатки.

Эмили поднялась по лестнице к спальням. Здесь она почти не бывала. Девушки сюда допускались, но заглядывали редко, в этой части общежития ощущалось что-то неловкое. Двое юношей перебрасывались в коридоре мячом для софтбола. Когда Эмили бочком миновала их, они нехотя остановились, а едва отойдя от них, она снова услышала за спиной шлепки по мячу. Она постучала в дверь 241. Сосед Леона по комнате отозвался:

– Да.

– Это Эмили Кэткарт. Можно мне войти, забрать для Леона кое-какие вещи?

– Конечно.

Он сидел, откинувшись вместе со стулом назад от своего стола, и занимался, судя по всему, только тем, что с помощью аптечной резинки обстреливал канцелярскими скрепками висевшую на стене пробковую доску. (Как она сможет полюбить, утратив Леона, еще кого-то?) Скрепки, ударяясь о доску, падали в стоявшую под ней металлическую мусорную корзинку.

– Мне нужен его чемодан, – сказала Эмили.

– Под той кроватью.

Эмили вытянула чемодан. Он был покрыт пылью.

– Мередит нас покидает? – спросил сосед.

– Он уезжает в Нью-Йорк. Только родителям его не говорите.

– В Нью-Йорк, значит? – без особого интереса произнес сосед.

Эмили начала вынимать из стенного шкафа рядом с кроватью Леона одежду, которую видела на нем чаще всего, – белые рубашки, брюки-хаки, любимую, как она знала, вельветовую куртку. Ей нравилась длина его брюк – она в таких утонула бы.

– А ты с ним собираешься? – спросил сосед.

– Не думаю, что он этого хочет.

Еще одна скрепка щелкнула по доске.

– Я поехала бы, но он меня не позвал, – сказала Эмили.

– Ну да, у тебя скоро экзамены. Должна же ты получить свои «отлично» и «отлично с плюсом».

– Поехала бы не задумываясь, – сказала она.

– Я так понимаю, он предпочитает путешествовать налегке.

– Это его комод?

Сосед кивнул, со стуком опустил передние ножки стула на пол.

– Ты же не думаешь, что на моем стояла бы твоя фотография, – сказал он. – Без обид, разумеется.

Фотография, подаренная ею Леону на Рождество, стояла за будильником, все еще в выданном фотостудией паспарту с волнистыми краями. Изображенная на ней девушка лишь отдаленно, надеялась Эмили, была похожа на нее. Эмили не любила напоминаний о своей внешности. Обычно она разгуливала по кампусу, видя его сквозь глазные отверстия своего тела, но вовсе об этом теле не думая, и испытала малоприятное потрясение, когда ее заставили усесться на фортепианный табурет, наклонить под неестественным углом голову и вспомнить о своей слишком светлой коже и белесых ресницах, которые имели свойство исчезать с фотоснимков. «Улыбнитесь, – сказал фотограф. – Я, знаете ли, не расстрельная команда». Она быстро изобразила нервную улыбку, чувствуя, с какой натужностью ее губы растягиваются поверх зубов. А когда фотограф пригнулся к аппарату, мгновенно стерла улыбку с лица. И оно получилось на снимке трезвым, пристальным, опасливо напряженным, с поджатыми, как у старой девы, губами.

Снимок Эмили в чемодан не положила. А когда вернулась к ждавшему у фонтана Леону, то притащила не только его чемодан, но и свой.

– Мне все равно, что ты скажешь, – объявила Эмили. Произносить это она начала, еще не приблизившись к нему, уж очень ей хотелось высказаться. Она пыхтела и покачивалась: все-таки два чемодана – это не шутка. – Я еду с тобой. Ты не можешь бросить меня здесь!

– Эмили?

– Думаю, нам следует пожениться. Жизнь в грехе не очень удобна, – продолжала она, – но если ты предпочитаешь, я согласна и на такую. А если велишь мне остаться, все равно поеду. Нью-Йорк тебе не принадлежит! Поэтому не трать попусту слов. Я влезу в автобус и усядусь позади тебя. И после скажу таксисту: «Поезжайте за той машиной!» А в отеле попрошу портье: «Дайте мне, пожалуйста, номер рядом с его номером».

Леон усмехнулся. И она поняла, что победила. Опустила чемоданы на землю и стояла, глядя ему в глаза, но не улыбаясь. Собственно говоря, победила она с помощью намеренной, рассчитанной пылкости, которой на самом деле не обладала, и немного встревожилась, обнаружив, как легко его одолеть. А может быть, она его вовсе и не одолела, просто Леон знал, чего ожидает зритель: когда девушка является к тебе со своим чемоданом и ведет себя неподобающим образом, ты должен усмехнуться, развести руками и сдаться. Усмешка была не лучшим из выражений, появлявшихся на лице Леона. Эмили никогда не видела его таким несобранным, колеблющимся. Лицо Леона стало каким-то асимметричным.

– Эмили, – сказал он, – что же я буду с тобой делать?

– Не знаю, – ответила она.

Ее и саму уже начинал тревожить этот вопрос.

Под вечер они выехали в Нью-Йорк автобусом «Грейхаунд». А на следующий день обосновались (впрочем, это больше походило на походную стоянку) в меблированной комнате с раковиной в углу и уборной в конце коридора. И в четверг поженились – быстрее закон попросту не допускал. «Когда я получала водительские права, – думала Эмили, – церемоний и то было больше». Вопреки ожиданиям, брак отнюдь не перевернул всю ее жизнь.

Эмили нашла место официантки в польском ресторане, Леон – всего лишь на время – устроился уборщиком в театр. Ранними вечерами он обходил разного рода кофейни, в которых выступали с чтениями актеры и поэты. Если Эмили в этот день не работала, брал с собой и ее. «Разве они не ужасны? – спрашивал он. – Я бы справился лучше». Эмили тоже так думала. Как-то раз они услышали монолог, исполнявшийся настолько бездарно, что она и Леон встали и пошли к выходу, актер же прервал чтение посреди строки и закричал: «Эй, вы! Не забудьте деньги в чашку положить!» Эмили и положила бы – она была готова на все, лишь бы избежать скандала, – но Леон разозлился. Она почувствовала, как он задержал дыхание и словно увеличился в размерах. К тому времени она уже знала, как далеко он может зайти, прогневавшись. Она сложила ладонь горсткой, словно собиралась взять его за локоть, но не прикоснулась к нему. Когда Леон раздражался, его лучше было не трогать. Но тут он выпустил воздух из груди и позволил Эмили увести его, хоть актер еще и кричал что-то им в спину.

Лето выдалось страшно удушливое, с грозами и черными тучами. Жара в их комнате производила впечатление живого существа. И они все время оказывались на грани полного безденежья. Эмили и не понимала раньше, сколь большое значение имеют деньги. Она чувствовала, что должна дышать помельче, сберегать силы, оставаться неприметной, проскальзывая мимо людей побогаче. У них с Леоном начались ссоры по поводу того, как тратить их скудный денежный запас. Он был более расточительным – транжирой, так она говорила. А Леон называл ее скупердяйкой.

В июле Эмили перепугалась, решив, что забеременела. Она словно угодила в капкан, ее охватил ужас; признаться Леону она не посмела. А потому, когда выяснилось, что не беременна, не смогла и поделиться с ним своим облегчением. Эти переживания отложились в ее памяти. Она часто перебирала их, пытаясь найти в них какой-то смысл. Что же это за брак, если ты не можешь рассказать мужу о таких вещах? Да, но ведь он бы раздулся от гнева, а потом опал, как перестоявшее тесто. Брак был ее идеей, сказал бы Леон, и кто, как не она, вечно распространяется о том, как мало они могут себе позволить. Эмили представляла себе эту сцену настолько ясно, что почти поверила – так все и было. И затаила обиду на Леона. Иногда она вспоминала, как плохо он себя вел, и глаза ее наполнялись слезами. Но ведь не вел же! Даже возможности для этого не получил! (Так сказал бы Леон.) Тем не менее она все равно винила его. И посетила клинику планирования семьи, и сказала там, что если забеременеет, то муж ее убьет. Конечно, выражалась она фигурально, однако по тому, как глядел на нее социальный работник, догадалась, что в этом районе не всегда существует грань между тем, что фигурально, а что нет. Социальный работник посмотрел на руки Эмили и спросил, нет ли у нее других проблем. Ей хотелось рассказать о том, как она одинока, как скрывала от мужа страх перед беременностью, но было совершенно ясно, что ее проблема не такая уж и серьезная. В этом районе женщин иногда убивали. Эмили чувствовала, что кажется социальному работнику легковесной и пустой, она и пришла-то к нему в леотарде и юбке с запахом, словно позаимствованной из «Танца-модерн». А здесь на женщин нападали насильники, их избивали мужья. Между тем муж Эмили никогда и пальцем ее не тронул бы. Уж в чем, в чем, а в этом она была уверена. И не сомневалась, что находится в волшебном круге безопасности.

Эмили была не из гневливых женщин. Самое большее, на что она была способна, – это легкая вспышка запоздалого негодования, нападавшего на нее время от времени задним числом, после того как происходило нечто, что ей не понравилось бы, заметь она это вовремя. Возможно, будь она повспыльчивее, то знала бы, за какую ниточку следует дернуть, чтобы успокоить Леона. А так ей оставалась лишь роль зрительницы. Эмили напоминала себе: «Он может обижать других, но не меня». Эта мысль порождала в ней тихий всплеск удовольствия. «Он иногда бесится, – сказала она социальному работнику, – но не позволит даже волосу упасть с моей головы». Разгладила юбку и посмотрела на свои белые, бескровные руки.

В августе Леон познакомился с четырьмя актерами, которые задумали создать импровизационную группу под названием «С ходу». У одного из них имелся автофургон, они собирались разъезжать по Восточному побережью. («В Нью-Йорке пробиться трудно», – сказала одна из участниц труппы, Паула.) Леон присоединился к ним. С самого начала, думала Эмили, он был лучшим из них, иначе они его и не взяли бы, тем более с таким балластом – женой, которая впадала на публике в ступор и только зря место в фургоне занимала. «Я могла бы декорации строить», – сказала им Эмили, однако выяснилось, что они играют без декораций, на голой сцене. Идея была такая: выступать в ночных клубах, предлагая публике выбирать темы для импровизаций. Эта затея приводила Эмили в ужас, однако Леон сказал, что на лучшую школу он и надеяться не мог. Леон упражнялся с ними в квартире Барри Мэя, владельца фургона. Репетировать по-настоящему они не могли, но, по крайней мере, учились работать совместно, обмениваться сигналами, подавать друг другу реплики, которые мало-помалу приближали их к завершению сценки. Комедийной, конечно, ни о чем другом, говорили они, в ночном клубе и думать нечего. Сценки выстраивались вокруг ситуаций, которые пугали Эмили, – потеря багажа, взбесившийся дантист, – и, просматривая их, она сохраняла на лице легкую, отчасти язвительную хмурость, от которой не могла избавиться, даже смеясь. Вообще говоря, потерять багаж – ужасно. С ней такое однажды случилось, и, пока его не нашли, она всю ночь заснуть не могла. Да и представить себе, как взбесился твой дантист, тоже слишком легко. Эмили покусывала костяшку пальца, глядя, как Леон выходит на сцену, на его широкие, резкие жесты, на развалистую походку от бедра. В одном скетче он играл мужа Паулы. В другом – жениха. Целовал ее в губы. Конечно, это было только игрой, но как знать? Иногда если долго изображаешь какого-то человека, то им и становишься. Разве такого не бывает?

Начали они в сентябре. Выехали из Нью-Йорка в фургоне, погрузив туда все свои земные богатства, в том числе и два пухлых чемодана Эмили и Леона вместе с рифленым серебряным кофейником, который тетя Мерсер подарила им на свадьбу. Первым делом направились в Филадельфию, где у Барри был знакомый, дяде которого принадлежал бар. Три вечера подряд они играли скетчи перед публикой, а та продолжала говорить без умолку, тем же никаких не подавала, так что приходилось ее дурачить: идеи поступали от Эмили, садившейся ради этого у стойки бара. Потом перебрались немного южнее, в Хейтсвилл. Они вроде бы заранее договорились там о выступлениях, однако договоренность обернулась пшиком, и кончилось все тем, что выступать им пришлось в таверне, которая называлась «Клуб Уздечка» и оформлена была словно конюшня. У Эмили сложилось впечатление, что большинство тамошних посетителей были людьми семейными, однако супругов своих и супружниц оставили дома. Плотные мужчины в деловых костюмах, женщины с опрысканными лаком и позолотой волосами, одетые в платья, которые были им на размер малы, – все сплошь средних лет. Они тоже разговаривали во время скетчей, однако идеи подсказывали. Одному мужчине захотелось увидеть сценку, в которой девочка-подросток объявляет родителям, что собирается бросить школу и стать стриптизершей. Женщина предложила показать супружескую чету, поругавшуюся из-за попыток жены скормить мужу неведомые деликатесы. Оба сюжета вызвали у публики легкий всплеск веселья, актерам же удалось обратить их в довольно забавные скетчи, однако Эмили не покидала мысль, что эти двое говорили о том, что с ними и вправду случилось. Мужчина сильно походил на жалкого, неутешного отца-неудачника; женщина была столь кипуче весела, что, вполне вероятно, и вправду недавно сбежала от скучного мужа. Зрители пытаются сбагрить свою боль актерам, догадывалась Эмили. Даже смех этих мужчин с красными, припухлыми лицами и женщин, храбрившихся под ношами похожих на башни причесок, и тот казался болезненным. Для третьего скетча мужчина, сидевший за столиком с тремя другими, предложил следующее: жена вбивает себе в голову, что ее муж, общительный малый, который любит немного выпить в компании друзей, – он может пить, а может и не пить, да вообще способен завязать с этим делом, как только захочет, – если захочет, конечно, – так вот, она вообразила, что муж становится алкоголиком. «Покажите, как она понемногу съезжает с ума, – попросил мужчина, – как разбавляет водичкой “Джек Дэниэлс”, звонит доктору и “Анонимным алкоголикам”. И если муж просит выпить, приносит ему имбирный эль с размешанной в нем чайной ложкой бренди “Мак-Кормик”. А когда он хочет выйти из дома, чтобы провести вечерок с приятелями, говорит…»

– Прошу вас! – поднял руку Барри. – Оставьте и нам что-нибудь!

И все рассмеялись – кроме Эмили.

В «Клубе Уздечка» им предстояло выступать три вечера, однако во второй Эмили смотреть их не пошла. Бродила почти до десяти вечера по городу, оглядывая темные витрины «Кресги», «Магазина одежды Линн», «Мира вязания». Время от времени мимо пролетала набитая подростками машина, и те что-то кричали ей, однако Эмили не обращала на них внимания. Она казалась себе настолько старой по сравнению с ними, что удивлялась, как они вообще ее замечают.

В аптеке, единственном из оставшихся к тому времени открытыми заведении, она купила дорожную косметичку на молнии с пустыми пластмассовыми пузырьками и крошечным тюбиком «Пепсодента». Денег у нее и Леона в это время практически не было. Спали они раздельно – Эмили и другие две женщины в ночлежке «ИМКА», мужчины в фургоне. Уж никак не могли себе позволить косметичку ценой в 4,98 доллара. Эмили, и виноватая, и довольная, торопливо вернулась в свою комнату и начала перебирать вещи – тщательно перелила в один из пузырьков лосьон для рук, вставила в виниловую петельку косметички свою серебряную расческу. Строго говоря, косметикой она почти не пользовалась, места в запиравшейся на молнию сумочке было куда больше, чем требовали ее принадлежности. Не следовало ее покупать. Эмили не могла даже попросить, чтобы ей вернули деньги, – пузырек-то она уже использовала. Ее начало подташнивать. Она порылась в своем чемодане, отбрасывая белые школьные блузки, джинсы, скудное нижнее белье (если носишь только леотарды, белье не требуется). Когда она закончила, в чемодане остались только два запасных леотарда, две запасные юбки, ночная рубашка и косметичка. А стоявшая у ее кровати небольшая картонная корзинка для мусора наполнилась полупрозрачными, смятыми, дешевенькими ненужностями.

Третье представление в «Уздечке» отменилось, вместо них выступила подруга двоюродного брата владельца, исполнительница жестоких романсов. «Я и не знал, что они еще существуют», – признался Леон. Выглядел он подавленным. По словам Леона, он уже не был уверен, что получаемый им опыт ценен настолько, насколько он ожидал. Однако Барри Мэй, бывший более-менее лидером их группы, сдаваться отказывался. Он хотел попытать удачи в Балтиморе, где, говорил он, полным-полно баров. А кроме того, у одного из них, у Виктора Эппла, жила в Балтиморе мать, которая могла бесплатно их приютить.

Едва попав в Балтимор, Эмили поняла, что ничего у них тут не выйдет. Они долго колесили по городу (Виктор умудрился заблудиться), и тот показался ей тесным, зажатым: все эти сумрачные, стоящие вплотную однотипные дома, некоторые шириной всего в одну комнату; проулки, заваленные старыми покрышками, бутылками, кроватными пружинами; крылечки, на которых горбились никчемные с виду, бессмысленные люди. Зато мать Виктора понравилась ей сразу. Миссис Эппл была рослой веселой женщиной с размашистой походкой, короткими седыми волосами и обветренным лицом. Она владела магазином под названием «Мастера на все руки», равно как и домом, в котором тот находился, – в комнатах жили всякого рода ремесленники, и некоторые, пока не встали на ноги, платили за проживание деньги чисто символические. Она отвела актерам квартиру на третьем этаже, немеблированную, обветшалую, но чистую. Ее разделял надвое темный коридор, с одной стороны которого располагались гостиная и спальня, а с другой – кухня и еще одна спальня. Коридор упирался в старенькую ванную комнату, прямо перед окном которой давным-давно вырос другой дом. Ничего, кроме старых губчатых кирпичей, увидеть из этого окна было нельзя, что Эмили непонятно почему утешало. Только этот вид и внушал ей тогда уверенность в завтрашнем дне.

Ныне она думала, что, осваиваясь в новых местах, человек расходует какие-то фрагменты своей личности. И большие куски ее собственной были отломлены и оставлены в Нью-Йорке, Филадельфии, Хейтсвилле – в городах, где она аккуратно раскладывала по чужому облупленному комодику принадлежавшую когда-то ее матери серебряную расческу и щетку для волос и пыталась изобразить близкое знакомство с чужими облезлыми стенами и растрескавшимися потолками. Она хвостом ходила за миссис Эппл – просто ничего не могла с собой поделать. Вытирала в магазине пыль с резьбы мебели ручной работы, научилась управляться с кассовым аппаратом. Обслуживала в часы бойкой торговли покупателей – не за плату, а лишь ради солнечных запахов свежего дерева и только что сотканной ткани, ради живого, нецеремонного дружелюбия миссис Эппл.

Загрузка...