Было темно и таинственно. В вышине среди призрачных очертаний мачт дрожали звезды. Пушки казались огромными приземистыми животными, вытянувшими во мрак ночи длинные гладкие шеи. На марсе[37] блуждающим огнем колыхался фонарь в руках исправлявшего снасти матроса. Спардек[38] был ярко освещен — там шел совет. Лица моряков то выплывали, то снова скрывались в тени.
Генрих с трудом открыл веки и застонал.
Знакомый взволнованный голос произнес:
— Слава Аллаху, ты наконец очнулся!..
Генрих смотрел на склонившееся над ним лицо, видел радостные глаза и сверкающую белизной зубов улыбку. Спутанные кольца иссиня-черных волос сливались с темной бездной неба. И Генрих долго не мог понять, почему в этих густых прядях, словно искорки светящейся по ночам морской воды, запутались звезды.
— Что ты так смотришь, Генрих? Или все еще не узнаешь своего Рустама?
Генрих облегченно вздохнул:
— A-а!.. Это Рустам… А звезды?..
— Ты бредишь?
— Нет. Где мы?
— У берегов Англии. Нас подобрали «морские нищие».
— Нидерландцы?
По исхудалому лицу Генриха скользнула слабая улыбка, и он снова впал в забытье. Рустам заботливо отер с лица больного пот и натянул плотнее на него плащ.
Вставало солнце. Ветер с океана засвистел в парусах. На баке[39] шумно перебранивались. Доносились слова грубоватой песни:
Эй, вперед, всегда вперед,
Свободного моря народ!..
Да сгинет герцог-урод!
Все вперед и прямей,
Глаз и ухо острей!
Не соберет герцог Альба костей!
Генрих пришел в себя.
— Позови ко мне этих людей, Рустам… — сказал он вполне сознательно и добавил: — Я обязан им и тебе жизнью… И хочу сказать… что свой долг я заплачу… тою же ценой…
Рустам просветлел. Генрих много дней был на границе смерти. И теперь Рустам понимал чувства друга. Когда их лодку, отнесенную бурей к берегам Англии, и их самих подобрали, он готов был плакать от счастья и благодарности. Грубое обращение гёзов показалось ему дружеским приветом. А придя окончательно в себя, он вдруг увидел на вымпеле подобравшего их корабля вышитый полумесяц и какую-то надпись. Потом Рустам догадался, что это те самые люди, к которым они рвались с Генрихом на жалком баркасе сквозь бурю.
Он пошел на бак. Не научившийся еще в течение этих нескольких дней понимать чужую речь, он размахивал руками и звал кого-нибудь к Генриху.
Гёзы толкали Рустама в бок и гоготали:
— Ну, черномазый, привыкаешь? Что у тебя там?.. А-а, твой товарищ!
Они окружили лежащего Генриха.
— Клянусь дьяволом, это первый испанец, которому мы не свернули сразу шеи.
Генрих с трудом сел и протянул к ним ослабевшие руки.
— Хорошо сделали, — сказал он раздельно, — потому что я не испанец. Я поклялся Вильгельму Оранскому отдать всего себя за дело свободы Нидерландов.
Гёзы переглянулись:
— Вот это ловко! Он не испанец!..
— Он говорит по-нашему!..
— Ты слышишь, Иоганн? Он знает принца!..
— Эй, друзья, идите сюда! Незнакомец знает Молчаливого!
Над Генрихом склонилась светловолосая голова юноши. До странности знакомые глаза пытливо заглянули ему в лицо. Кто это?.. Где Генрих видел эти разноцветные глаза — один голубой, другой черный? Генрих приподнялся:
— Постой… я знаю тебя…
Юноша усмехнулся:
— Вот и мне все сдается, что мы знаем друг друга, только никак не могу вспомнить. Давно, верно, когда-то… Может быть, в детстве…
— Да-а!.. — Генрих радостно вскрикнул. — Сирота Иоганн… В Брюсселе… у матушки Франсуазы в «Трех веселых челноках»… Ты был ребенком…
Юноша хлопнул себя по коленям и заразительно рассмеялся:
— Верно! Как это я забыл?
— Прошение из Мариембурга… — говорил взволнованно Генрих, — о бесчинстве солдат… Король не стал его даже читать… бросил в огонь… Оно сгорело…
— Ну и черт с ним, что сгорело! Мы были дураками, когда ждали от короля защиты.
Лицо его стало серьезным. Повернувшись к матросам, он крикнул:
— Братья, я знаю этого человека! Он добрый малый, хоть и служил королю Филиппу.
Среди гёзов послышался ропот:
— Служил королю? Нам не нужны прислужники короля!
— А кто это с ним, черномазый?
— Ну-ка, растолкуй, как вас занесло в море?
— Доложите адмиралу Долену, пусть и он послушает.
Один из гёзов побежал в каюту начальника флота. Остальные сгрудились над лежащим. Генрих приготовился рассказывать, но Рустам перебил его.
— Сначала скажи, что у них там написано, под полумесяцем? — спросил он.
Генрих не понял.
— На вымпеле их корабля, — мавр нетерпеливо показал наверх.
Генрих поднял взгляд на трепещущий высоко в воздухе флаг, медленно прочел, потом перевел Рустаму:
— «Лучше… служить… султану… чем папе»! Рустам крепко пожал руку стоящему рядом Иоганну. Гёзы раскатились громким, добродушным смехом:
— Он напрашивается к тебе в приятели, Иоганн!..
— Ай да Черномазый!..
— Рустам… — поправил Генрих. — Сын затравленного испанскими королями и инквизицией народа… Верный друг и надежный товарищ. Он бежал со мною из Испании к своим новым братьям — нидерландцам… чтобы помочь им вернуть украденную у них Филиппом Вторым свободу…
— Да здравствует Рустам! — Веселые крики заглушили слабый еще голос Генриха. — Будешь делить с нами набеги и походы!..
Красный от смущения и радостного волнения. Рустам прижимал руки к груди, пытаясь что-то объяснить этим простым, грубоватым людям, принимавшим его, видимо, в свою семью.
— Молчи уж! — смеялись матросы. — Все равно ничего не понимаем! — И стали шутливо подталкивать его со всех сторон. — До чего, видно, горяч этот черномазый парень! Побольше бы таких!
Иоганн снова обратился к Генриху:
— Ну, начинай рассказывать. Идет наш адмирал.
Генрих увидел широкоплечего человека с багровым шрамом через все лицо и мрачно нахмуренными бровями. Гёзы расступились перед ним.
— Что тут такое? — резко спросил Долен.
— Да вот, подобранный во время бури наконец очнулся, — объяснил Иоганн. — Он обещал все рассказать о себе и об этом мавре.
Долен сел на подставленный ему ящик. Генрих начал свой рассказ.
Вечерняя заря давно погасла. Брюссель молчал. Но никто не ложился спать — все прислушивались. Тишину июньской ночи прерывали удары молотков на Большой площади перед ратушей.
В квартале ткачей, на чердаке булочной Кристофа Ренонкля, тоже не спали. В прежней спальне служанок матушки Франсуазы горела на столе свеча. Окно было плотно задернуто занавеской.
Бывший студент Альбрехт, глава риторического общества «Весенняя фиалка», дописывал последние строки своего нового произведения — «Королевский подарок за верную долгую службу». Работа была трудная. Давно прошли времена, когда можно было писать открыто и от души посмеяться, изображая правду как она есть. Теперь приходилось читать пьесы тайком, при закрытых дверях. Слушателей становилось все меньше и меньше: кто бежал из Брюсселя, кто сидел в тюрьме, кто был казнен… Да и в «Весенней фиалке» из дружной, веселой компании осталось трое: сам глава общества Альбрехт, Антуан Саж, подмастерье-ткач, да первый комический актер Микэль, слуга из дворца Оранских, выгнанный оттуда после конфискации всего имущества покинувшего Нидерланды принца. Антуан ютился где попало, а Альбрехт с Микэлем снимали каморку вдвоем на чердаке у Ренонклей.
Сегодня Микэль отказался работать. Он всю ночь провел у слухового окна, из которого были видны ратуша и часть Большой площади. Теперь он тщательно одевался, чтобы с первым лучом солнца выйти из дому.
Альбрехт досадовал:
— Ну куда ты пойдешь, старина? Ведь тебя едва ноги держат! Чем ты там поможешь?
— Не могу… — по-детски всхлипывал старик. — Я же их помню… веселых, богатых… сильных… первых из первых… Я помню, — продолжал Микэль, — как они приезжали после победы над Францией. Они улыбались, и все кричали им: «Да здравствует граф Ламораль Эгмонт! Да здравствует граф Горн!» Король стоял рядом с ними и милостиво разговаривал со своими прославленными полководцами.
Альбрехт сказал:
— Нет хуже, когда человек в решительную минуту колеблется, как это было с Эгмонтом. Оранский поступил куда умнее. Схвати-ка его теперь в Дилленбурге! А эти оба… — Он сердито обмакнул перо.
— Уж не светопреставление ли началось в Нидерландах? — опять начал Микэль. — Слышишь, друг мой, — показал он на окно, — стучат… все еще стучат… Я смотрел на площадь. Как раз на том самом месте, где тогда стояла триумфальная арка, они строят помост…
Студент бросил перо, зашагал по комнате.
Микэль подошел к нему:
— Альбрехт, а может, это все проклятая собака герцог Альба делает по своей воле? Я ведь помню, как он хмурился от злобы, когда народ, кричал: «Да здравствует Эгмонт!» Он всегда ненавидел нашего Ламораля за то, что тот отличился в войне с Францией. Может, король тут ни при чем? Может, перед самой казнью придет милостивое королевское прощение, а?
— Поди ты к черту с твоим «милостивым прощением»! Альба привез в Брюссель подписанный королем еще год назад приговор не только Эгмонту и Горну, а и многим другим нидерландским дворянам. И первому из них — Оранскому!
По лестнице затопали быстрые детские шаги.
— Постреленок Георг тоже не спит, — заметил Альбрехт и повернулся к двери.
Вошел восьмилетний сын хозяина-булочника Георг в длинной ночной рубашке. Он был очень взволнован.
— Дядя Альбрехт. — заговорил мальчик, подходя ближе, — что же это у нас делается? Папа не спит. Мама не спит, плачет… Папа велит ей идти утром на площадь… говорит, что будет плохо тому, кто не пойдет… А мама боится… А чего мама боится, я не знаю. Дедушка Микэль, ты тоже боишься? Чего же бояться? Казнь? Ну и что же?.. Теперь все время казнят.
Микэль схватился руками за голову и застонал:
— Боже милостивый! Устами младенца глаголет истина. Ныне всем — казнь.
Солнце встало. Из слухового окна видны сотни черепичных крыш, вышек Брюсселя, как будто залитых в этот час горячей кровью. Микэлю страшно. Медленно спускается он по лестнице и, ни с кем не разговаривая, бредет на Большую площадь.
Слова?.. Сколько их было сказано за его долгий век! Что они дали? Чему помогли? Слова — ветер, веющий в поле, ему не разогнать нагрянувшей бури… Микэль идет по знакомым улицам. Он охотно остался здесь, в городе, когда все уехали — и его господин Рудольф, и принц Вильгельм… Вдруг чудом может приехать мальчик из проклятого Мадрида. Ведь вот Жанна Ренонкль говорила же о заходившем будто бы к ним Иоганне — приемном сыне бедной Франсуазы… Он стал, по словам Жанны, совсем взрослым юношей. Не найдя никого из знакомых, он ушел неведомо куда. Так ведь может случиться, не дай бог, и с Генрихом… Нет, надо, надо кому-то, как старому псу, ждать у ворот разрушенных стен…
Три тысячи испанских солдат в боевом порядке окружают эшафот, обтянутый черным сукном. На эшафоте — две бархатные подушки, два железных кола и маленький стол с серебряным распятием.
Главный судья с красным жезлом в руках сдерживает свою лошадь. Животное косится тревожным глазом на тяжелую драпировку эшафота, которая таинственно шевелится. Животное не привыкло к казням подобно людям и не знает, что за черным сукном прячется палач.
Площадь полна народа. Перед Микэлем — высокое, длинное здание ратуши.
Против ратуши — огромное здание хлебных складов, последнее жилище тех, кого поведут сейчас к черному помосту. А кругом великолепные старые дворцы — стрелковый, морской и другие — с украшенными резьбой и статуями стенами. Сколько праздников видели эти здания! Сколько раз, проходя мимо них, счастливо улыбались двое осужденных, ожидающих теперь роковой минуты. Стрелки часов на угловой башне ратуши неуклонно приближают ее.
Июньское солнце не греет — оно жжет. Микэль задыхается. Голова его кружится, как на высокой колокольне, а ноги словно вросли в землю. Кругом тишина. Только рядом раздается детский шепот:
— Дедушка Микэль… ведут…
A-а! Это маленький Георг. Как он нашел его в толпе?
Из дверей временной тюрьмы в сопровождении епископа твердыми шагами, с поднятой поседевшей головой вышел человек. Красное парчовое платье под коротким черным плащом, шитым золотом, черная шелковая шляпа с черными и белыми перьями. Воротники рубашки и камзола обрезаны. Обнаженная шея резко белеет под маленькой бородой.
— Эгмонт!.. — рыданьем проносится по толпе.
За приговоренным шаг в шаг идет отряд стражи во главе с испанским генералом Юлианом Ромеро. Расстояние между тюрьмой и эшафотом так коротко — Эгмонт едва успевает громко прочесть до конца псалом.
Уже на эшафоте он что-то спрашивает у Ромеро. Испанец, не поднимая глаз, отрицательно качает головой.
Эгмонт сбрасывает плащ и красный камзол, снимает орденскую звезду и становится на колени.
— «Отче наш…» — начинает он молиться. Епископ, как эхо, повторяет за ним молитву.
Эгмонт целует распятие, аккуратно кладет на стол шляпу и платок, натягивает на лицо специальную маленькую шапочку и, сложив руки, отчетливо произносит:
— Господи!.. В руки твои предаю дух мой!..
Детские пальцы Георга впиваются в куртку Микэля.
На эшафоте вырастает фигура палача. Сверкает топор… Мертвая тишина… И общий долгий вздох-стон.
Микэль открыл глаза. На эшафоте пусто. Кусок черного сукна скрывает неподвижное тело. Микэль, шатаясь, прислоняется к подоконнику какого-то окна. За занавеской тихий голос:
— Сейчас упала голова, перед которой дрожала Франция…
Микэль не знает, что случайно услышал слова французского посланника Мондусе.
— Ведут… еще ведут… — шепчет Георг.
Придя домой, Микэль повалился на постель.
Альбрехт так и не пошел на площадь. Разорванная рукопись валялась на полу. Основатель «Весенней фиалки» решил менять профессию. Довольно забав! Довольно бумажных стрел! Пора взять в руки оружие.
— Прощай, старина! — говорил он. — Мне стало невмоготу. Ухожу из Брюсселя в леса, к гёзам… Был бы ты помоложе, я бы увел и тебя с собою, дружище!
Обняв Микэля, он вскинул на плечи мешок с собранными наспех вещами и сбежал вниз.
В булочной было тихо. Жанна сиротливо сидела за стойкой и плакала. Георг дергал ее за рукав и монотонно тянул:
— Ма-ма… не на-до… Отец не велел нам плакать… Он говорил: кто заплачет сегодня, тому будет плохо… У герцога много глаз и ушей, говорил отец…
— А где твой отец, Георг? — спросил, проходя, Альбрехт.
— На бирже.
— Даже сегодня?..
Жанна подняла опухшие от слез глаза:
— Ах, господин Альбрехт, по приказанию герцога и сегодня всё должно идти своим порядком.
Всегда веселое лицо Альбрехта теперь было строго. Голос звучал негодованием:
— «Всё должно идти своим порядком» — таков приказ герцога?.. Хорошо, ваша светлость! Нидерландцам действительно пора навести у себя порядок!
— Куда вы, ваша милость? — спросила Жанна, заметив за спиной у него дорожный мешок. — Далеко ли?
Высоко подняв притихшего Георга, Альбрехт расцеловал его в обе щеки и бодро крикнул:
— Расти скорее и становись большим, сильным и смелым, Георг, сын Христофа Ренонкля, брюссельского булочника. Не плачьте, матушка Жаннетта, не всегда на небе грозовые тучи. Придут и веселые, солнечные дни! Прощайте, не поминайте лихом «Весеннюю фиалку». Нынче она приказала долго жить… Я оставил свой должок за квартиру и стол на окне. Поберегите старика Микэля — он ведь очень стар…
В распахнутую входную дверь брызнуло июньское солнце. Высокая фигура Альбрехта заслонила на минуту залитую лучами улицу Радостного въезда. Выйдя на улицу, он запел:
Не оборвется ль пряжи нить?
Графине графа жаль…
Не надо графа хоронить —
Вернется Ламораль!
Альбрехт оставил Брюссель не один. С ним вместе отправился и всегдашний участник представлений «Весенней фиалки» — ткач-подмастерье Антуан Саж.
— Какое уж теперь ткачество! — мрачно сказал забияка-шутник Антуан. — Да и мастер мой сбежал неведомо куда, как только услышал про Альбу. Своего же собственного станка у меня никогда и не было.
И они направились к берегам Шельды, где, по их сведениям, бродили в чаще лесов, около Оденарде, отряды лесных гёзов. Страна была наводнена не только беженцами, но и шпионами. Не так давно слесарь Пьер Корнайль собрал где-то южнее трехтысячный отряд из крестьян, бывших студентов и безработных солдат, вооружил их вилами, мушкетами и алебардами. Другой знаменитый проповедник, Датен из Антверпена, также возглавил немало вооруженных людей в западной Фландрии.
И чем же все это кончилось?.. После отчаянных схваток с испанскими наемниками их разгромили, а шпионы, выследив многих, выдали испанцам.
Пьер Корнайль, однако, каким-то чудом, говорили, избежал этой участи и продолжает где-то проповедовать и призывать к сопротивлению. Отряды снова вооружаются и стягиваются в тайных лесных убежищах.
Беглецы проходили мимо вытоптанных конницей полей и вымершего селения. Половина домов еще чернела недавними пожарищами. Дождь, точно нарочно, не смыл следов зверских расправ.
— Это уж в четвертый раз… — едва слышно объяснял им тощий старик в лохмотьях, гревшийся на солнце возле сожженной колокольни. — Первый раз, помню, два года назад, когда верующие очищали церкви от идолов. Но, видит бог, ничего не сожгли тогда и никого не убили. А потом… — Он безнадежно махнул иссохшей рукой. — Нуаркарм какой-то или еще кто-то из этих… королевских… спалил вот колокольню с живыми людьми. Завалили вход, а кругом стен — хворостом, сеном забросали… и зажгли… А люди внутри кричали… Пламя — до самого шпиля… Кто выбрасывался, — подхватывали на пики. А остальные так и сгорели все до одного…
Старик замолчал.
Альбрехт протянул старику кусок хлеба. Тот сначала точно не понял, что ему дали, потом благодарно закивал головой.
— А третий… — начал он и оглянулся вокруг, — недавно…
С трудом поднявшись, старик зашел за колокольню и поманил обоих. Он подвел их к нескольким обуглившимся деревьям и показал на остов небольшого дома с остатками черепичной крыши и разбитыми, сорванными с петель когда-то зелеными ставнями.
— А это уж наши — в отместку за сожженных на колокольне. Пришли ночью вон из-за тех лесов с топорами, баграми, вилами, побили окна, двери, стены, полы, — все подряд… и нашли…
— Кого нашли?.. — Альбрехт и Антуан ближе подошли к старику.
— Кого? Аббата нашего. Он ведь и донес на тех, кто был в колокольне… Пришли и свершили… божий суд над служителем сатаны. Вон и веревка еще болтается…
Альбрехт и Антуан разом подняли головы. Над ними слегка раскачивались обрывки веревок.
— Да ведь тут их двадцать, не меньше, — попробовал сосчитать Антуан.
— Вон та, самая верхняя, — там аббат… — пояснил старик. — А пониже — лесные братья. Другие разбежались…
Путники разобрались наконец в недавней трагедии. Лесные гёзы пришли в местечко, чтобы наказать предателя — католического священника, выдавшего местных крестьян-иконоборцев, и сами на обратном пути из Валансьена стали жертвой королевской карательной экспедиции Нуаркарма.
— Да сохранит вас обоих Господь на пользу правого дела! — сказал на прощанье старик. — Мне уж не увидеть светлых дней, а вы — люди молодые, может, и доживете до них.
Они добрались до отряда лесных гёзов в жаркий полдень на третий день после встречи со стариком. Их неожиданно схватили выскочившие из придорожного кустарника дозорные, скрутили обоим за спиной руки и отвели по извилистым лесным тропинкам в глубокий мрачный овраг-тайник, к своему начальнику. Там им учинили допрос: кто такие, зачем и куда шли в такое тревожное для страны время?
Оба не ожидали такого враждебного приема и не на шутку обозлились.
— А где у вас тут плаха и дыба? — спросил, стиснув зубы, Альбрехт.
— Ды-ыба?.. — грубо переспросил, подняв щетинистые брови, рыжебородый командир отряда. — Зачем тебе понадобилась дыба?
— А у нас в Брюсселе теперь испанская мода: на дыбу и плаху, — дерзко ответил студент. — Как же без них я докажу, что мы шли к вам доброй волей, чтобы делить с вами и удачу и беды, пищу, кров и бои?..
— Бои? — презрительно повторил рыжебородый. — О каких это ты боях говоришь, храбрец?
Альбрехт рванул было руки, но веревка только крепче затянулась у него за спиной. Он готов был закричать от бешенства.
— Скажи им ты. Антуан, — мне здесь не верят.
Красный от негодования и обиды, Антуан подскочил к начальнику отряда вплотную:
— А с кем же нам, прирожденным нидерландцам, прикажешь биться, как не с королевским псом Альбой и его испанскими собаками, присланными нам в подарок за верность присяге всемилостивым королем Филиппом?.. Думаешь, мало мы нагляделись на их злодейства у себя в Брюсселе или сейчас, по дороге сюда?..
— Не надрывай зря глотку, лопнешь, — с усмешкой сказал рыжебородый. — Развяжите этих чумовых. Пусть толком расскажут.
Их развязали. В коротких словах Альбрехт рассказал им о себе и о том, как они решили искать лесных гёзов. В конце концов он предложил им прослушать небольшую пьеску, которой они охотно помянут добрые старые времена, когда на уста, как и на сердца, не вешали еще тяжелых испанских замков.
— Я сочинитель этих забав, а Антуан Саж — лучший брюссельский актер, — добавил Альбрехт. — А ну-ка, Антуан, — про «Куманька»!
Антуан замотал головой, тряхнул курчавыми волосами и, вскочив на ближайший пень, выкрикнул фистулой:
— «Вот он — я!.. Сам черт, сатана, дьявол, люцифер, нечистый, демон и прочая, прочая, прочая! Ты ли, монах толстопузый, зовешь меня к себе в куманьки?»
Альбрехт, стараясь подражать Микэлю, отвечал положенными по пьесе словами.
Хмурые лица лесных гёзов заулыбались, языки развязались. И смех, здоровый, оглушительный смех раздавался в тот день до самого вечера.
Казалось, «Весенняя фиалка» возродилась к жизни под сенью орешника, кустов барбариса, шиповника, боярышника, терновника и зарослей папоротника.
Прошел не один месяц. Генрих давно поправился. Он и Рустам жили среди «морских нищих», участвуя в нападениях на встречные суда и установленных негласным законом дележах.
Но Генрих рвался к принцу Оранскому, к родным. Рустаму удалось спасти во время бури некоторые бумаги и письма, адресованные на материк, — их необходимо было передать по назначению.
Когда однажды к адмиральскому кораблю пришвартовалось судно уполномоченного принца — Лембра, Генрих был счастлив. Но гёзы отнеслись к этому иначе.
Выслушав приказ Оранского, адмирал Долен весь побагровел. Шрам на обветренном лице его выступил еще резче.
— К дьяволу благородство!.. К дьяволу любезное обращение с иностранными судами!.. — захлебываясь от бешенства, выкрикнул он и отшвырнул поданную ему бумагу. — Чем я буду кормить своих людей, если мне хотят запретить «враждебные действия против всех судов, кроме испанских», а?.. Им хорошо там сидеть, на земле, среди пастбищ и нив! А я с экипажем должен питаться одной рыбой?.. Да? Не желаю я давать отчет в своих экспедициях, вот и все. Так и передайте принцу!
Он сердито зашагал к каюте.
Лембр, посланный Оранского, поднял брошенный приказ и взглянул вопросительно на собравшихся на палубе гёзов.
— Я не думаю, чтобы только что сказанное было общим мнением, — сказал он спокойно. — Адмирал — благороднейший рыцарь древней дворянской фамилии и храбрейший человек. Несчастная родина смотрит на него, как на одного из своих первых защитников. Но не лучше ли подчинить действия всех ее защитников единому порядку? Зверь уйдет от охотников, если они не будут преследовать его сообща. Охотиться вразброд — плохая помощь общему делу. Вам это должно быть понятно.
— Плохая помощь?.. — перебил его один из гёзов. — А кто, как не мы, не дает проходу испанским купеческим судам?
Посчитайте-ка, сколько их судов осталось стоять у причалов вдоль каналов и в гаванях! Они точно птицы с обрезанными крыльями. Кто, как не мы, сторожит соленую воду от флота короля Филиппа? Ведь и Альбе пришлось сушей добираться до Провинций, а не морем. Кто посмеет упрекнуть нас…
— Помолчи, — остановил его Иоганн. — Дай сначала выслушать.
— Да, сначала выслушайте, потом возражайте, — спокойно заметил Лембр.
Гёзы обрушились на него потоком выкриков:
— Разговорами не проймешь испанских волков!..
— Эгмонт с Горном много разговаривали, а теперь, ходит слух, их головы посланы королю в Мадрид! О чем они говорят с ним теперь?
— Довольно разговоров! Десять лет разговаривали и выговорили на место Гранвеллы и Пармской — Альбу!..
— Да замолчите же вы сами, если надоели разговоры! — прозвенел голос Иоганна.
Наступила тишина.
— И все-таки мы должны понять друг друга, — начал снова Лембр. Он обвел взглядом обветренные, загорелые лица. — Вся страна, — продолжал Лембр, — объята страхом. Те, кто успел, бежали в Англию, в прибалтийские города, к «лесным нищим», на ваши корабли. Города стали мертвы, словно знамя чумы развевается над каждым домом. Похоронный звон стоит над лугами и нивами деревень. «Кровавый совет» Альбы присуждает людей к казням десятками и сотнями. Словно вязанки дров, бросают их на костры…
— Собака!.. Дьявол!.. Слуга сатаны!.. — ревом прокатилось по палубе.
— Слушайте! Слушайте!
— Страна гибнет, вымирает, — продолжал Лембр. — Вы, славные «морские нищие», и армия Оранского — вот единая и главная надежда родины.
«Оранский — во главе освободительной армии!» — восторженно пронеслось в мозгу у Генриха.
— Оранский ищет помощи у соседних стран. И вы, его лучшие помощники, не станете вредить этому. Ваш единый враг — Испания!
— И Рим! — крикнул Рустам.
Мавр сумел многое понять из речи на недавно еще чужом языке. Лембр с удивлением оглянулся на смуглого юношу с горящими ненавистью глазами и восточным овалом лица.
— И Рим, — повторил он серьезно. — Папа прислал недавно Альбе освященную шляпу и шпагу, как знак особого благоволения к «воину римского престола». Он торжественно благодарил и благословлял кровавый труд Альбы. Этим и знаками отличия Альба кичится. Тщеславие и дьявольская гордость вскружили ему голову. В выстроенной в Антверпене крепости он поставил сам себе еще при жизни памятник, подобный сатанинскому истукану. Он считает себя полубогом, затмившим славу всех смертных…
— Палач он, а не полубог!
— Цепная собака короля Филиппа!.. И антихриста-папы!..
Лембр, подождав, пока наступит тишина, продолжал:
— Верные сыны родины, Вильгельм Оранский обращается к вам с приказом, запрещающим всякие враждебные действия против всех владетельных государей, которые покровительствуют реформатскому учению. Герцог Альба и его приверженцы — вот ваши единственные противники.
Рустам тихо пробурчал:
— Принц всегда будет поддерживать принцев!..
Генрих строго взглянул на него:
— Ты сам не знаешь, что говоришь! Оранский действует, как государственный человек.
— Я знаю только, — упрямо бросил мавр, — что все беды простого народа идут всегда от этих самых принцев, королей, императоров, и светских и духовных!
За время пребывания среди «морских нищих» между Генрихом и Рустамом часто поднимались споры. Всякий раз оба оставались при своем мнении. Друзья перестали находить общий язык в общем деле. Рустам считал Генриха недостаточно решительным, а Генриха огорчала в Рустаме суровая ожесточенность.
Рустам был счастлив среди привычных с детства просторов моря. В нем воскресла воинственность предков — завоевателей Пиренейского полуострова. От прежнего мечтателя-художника, вкладывавшего в свою работу тоску и страсть к красоте, не осталось и следа. Глаза потеряли выражение былой печали и глубины. Они стали острыми и колючими, как у ястреба, стерегущего добычу.
А Лембр продолжал взволнованно:
— Где благосостояние нашей родины? Где ее веселая трудовая жизнь? Родная земля стала нашей виселицей, костром… Слышите ли вы, смелые сыны своего народа: ваши жены, дети, сестры, братья, отцы, матери одним росчерком пера Альбы стали жертвами палача. Слыхали ли вы когда-нибудь, чтобы вся страна была судима только за то, что хочет жить, как велит ей совесть?
Гёзы молчали. Лица их были мрачны.
Лембр говорил:
— Но истинная причина этой злобы — жажда богатства. В казну короля Филиппа и святейшего Пия Пятого льются реки нидерландских денег. Альба каждый день придумывает всё новые и новые налоги. Ему уже мало конфискаций. Он потребовал налог на все наследственные имущества и вообще на собственность. Но и этого ему показалось мало. Последний его указ требует десятипроцентного налога на всякий предмет торговли. И вот ради этого-то и гибнет наша страна, нидерландцы!..
Дальнейшие слова утонули в яростном реве негодования. Собрание приняло приказ Оранского без всяких ограничений. Адмиралу Долену пришлось покориться общему решению. Лембр отвел Генриха в сторону:
— Вы хотели переговорить со мной?
Генрих рассказал о своем желании оставить флот и присоединиться к Оранскому:
— Мне необходимо, кроме того, повидать некоторых лиц, к которым у меня сохранились письма.
Лембр обещал помочь ему попасть на материк.
Генрих подошел к Иоганну и протянул ему руку:
— Прощай, друг, до лучших времен. Не давай Рустаму безумствовать. У него в сердце не кровь, а лава…
Иоганн горячо обнял его.
— Значит, все-таки решил? Уходишь? — сказал Иоганн задумчиво. — Ну что ж, у каждого своя дорога. Тебе, видно, не пристала бродячая жизнь… У меня к тебе просьба, — продолжал он тихо: — если случайно тебе придется попасть в Гарлем, найди там семью музыканта Якоба Бруммеля и передай, что Разноглазый ищет отнятое королем Филиппом счастье…
В тот же вечер Иоганн, Генрих и Рустам собрались на прощальную пирушку на носу корабля, над пенящейся, убегающей назад волной.
Положив руки на плечи Рустама, Генрих долго смотрел в его строгое лицо. И Рустам не выдержал пристального взгляда друга. В черных глазах его затеплились искорки былой ласки. Генриху сразу вспомнился куст мавританских роз под стеной коллегии, гончарный станок возле бочки с водой, поток солнечных лучей среди листвы, жужжание пчел и бархатный женский голос, певший: «Цвети, сладкий миндаль, ах, цвети!..»
Мысли Генриха потекли дальше. Замерла песня, затих навсегда соловей — Гюлизар… Сердце Генриха, как клещами, сжала тоска. Еще один голос, самый близкий, самый любимый, говорил нараспев: «Свежий источник… источник любви…»
Высокий, густой кипарис над скамьей — сторож сказочного счастья… И два вензеля на нем. Один совсем еще свежий: «Г. И.».
— Давайте поклянемся, — сказал Генрих задушевно и серьезно, — хранить нашу дружбу и верность до последнего вздоха.
Все трое крепко взялись за руки.
Через несколько дней Лембр, посланный принца Оранского, увез Генриха на материк кружным путем на английском торговом судне.
Генрих не узнал Нидерландов, не нашел следов ни дяди, ни Микэля, не нашел никого из знакомых. Кто бежал за границу, кто был казнен, кто, потеряв имущество и кров, скитался без пристанища и работы по разоренной вконец стране или ушел в море и леса… Многолюдные города замерли. Не раздавалось больше веселых окриков и песен голландских и зеландских матросов. Всюду горланили лишь наемные войска Альбы. Его гарнизоны занимали все главные города.
Лембр сказал правду: по стране раздавался сплошной похоронный звон. Не было почти ни одного дома, где не оплакивали бы чью-нибудь насильственную смерть. Нидерланды находились на военном положении; все население жило под страхом смерти.
Генрих серьезно рисковал, задерживаясь в Провинциях. Страна кишела испанскими лазутчиками. Его могли выдать каждый день. Для безопасности он надел крестьянскую куртку и надвинул на глаза старую, порыжелую шляпу.
В богатом, шумном когда-то Мидделбурге стояла тишина, точно в глухой деревушке. На окраине города, где жил трудовой, хлопотливый народ, было пусто. Осенний дождь стекал по доскам забитых окон в покинутых хозяевами домах, по обрушившимся заборам, хлестал по разбитой черепице крыш, заливал заброшенные гряды огородов. Из развалившегося сарая угрюмо выползала порой тощая собака, но, поджав хвост, снова испуганно пряталась в груду обломков и тряпья. Редко-редко можно было встретить нахохлившегося под ливнем петуха. В центре города было не веселее. Нижний этаж нарядной ратуши с высокими стрельчатыми дверьми служил конюшней для испанской кавалерии.
Зато на паперти соседнего собора было людно. Под особым навесом, возле жаровни с горячими углями, неплохо устроилось трое монахов, продававших индульгенции. Прихожане покорно мокли под дождем, не осмеливаясь миновать их палатку.
Грузный монах в подбитой мехом сутане гнусаво тянул:
Придите, грешные, придите,
Себе прощение купите!
Кто нам заплатит малый грош,
Тот в рай Господень будет вхож.
Второй монах подхватывал октавой выше:
К вам папа длани простирает,
И слезы скорби утирает.
Придите, смертные, придите.
Блаженство райское купите.
Генрих пробрался ближе.
Тому, кто здесь не поскупится,
У Бога всякий грех простится.
Спешите, грешные, спешите,
Нам лепту с верою вручите!
Покупатели спрашивали робко цену, отсчитывали деньги, советовались друг с другом.
Один из монахов, расхваливая свой товар, объявлял во всеуслышание:
— Дети мои, вы можете спасти от вечных загробных мук не только себя, детей, родителей, сестер, братьев, жен, мужей, но даже и умерших много лет назад… По милости святейшего отца во Христе и Господе, божьим промыслом папы Пия Пятого, скорбящего ныне о грехах ваших, у нас имеются разрешительные грамоты.
Генрих задержался и стал слушать.
— «Отпущение греха и освобождение от какого бы то ни было преследования за кражу, за грабеж или поджог, — читал по бумаге монах, — стоит сто тридцать один ливр семь су. Отпущение простого убийства, учиненного над мирянином, стоит пятнадцать ливров четыре су и три денье. Если убийца убил нескольких человек в один день, пеня не повышается. Муж, который жестоко изобьет жену, вносит три ливра четыре су; если он жену убьет, он заплатит восемнадцать ливров пятнадцать су. Те, кто задушит ребенка своего, платят семнадцать ливров четырнадцать су».
Список был подробный, предусматривающий всякого рода преступления.
Листки с отпечатанным текстом индульгенций продавались и за крузаты и за дукатоны, за английские соверены и за половину парижского ливра, за семь флоринов, за дукат и дороже, смотря по величине греха и по количеству лет прощения. Индульгенции были единственным товаром, не обложенным Альбой налогом.
— «За контрабанду и обман государственной казны платят восемьдесят семь ливров три денье. За измену клятве…»
Генрих быстро зашагал дальше. Он вошел в первый попавшийся за углом кабачок, спросил поесть и сел у самого входа.
Он не узнавал веселых кабачков родины. Столы были свободны. Только за одним вместо обычного смеха матросов и рыбаков слышались гогот и брань группы испанских солдат. Бледный, испуганный хозяин, точно из-под палки, подавал им кружки с пивом. А ведь раньше, румяный, с хитроватой широкой улыбкой, он, наверно, приветливо угощал завсегдатаев своего кабачка прославленным исстари фламандским напитком. И пиво показалось Генриху не прежним. Где его аппетитная искрящаяся пена?..
В кабачке все было тускло, будто увяло. И скрипка с флейтой доморощенного оркестра уныло висели, забытые на закопченной стене.
Солдаты бесцеремонно стучали по скамейке кулаками и ругали кабатчика на непонятном ему языке:
— Эй ты, фламандская свиная рожа!.. Чего подаешь кружки — выкатывай бочонок!
Кабатчик виновато кланялся и просил перевести фразу. Солдаты гоготали ему в лицо и осыпали насмешками.
— Смотрите, смотрите, — указал один из них на Генриха, — вон еще одна голландская сельдь! Сидит, как угорь в уксусе, и молчит будто убитый.
— Эй ты, свиное рыло, — обратились они снова к хозяину, — жареная камбала, фламандский осел, нам говорили, что нидерландцы — самый веселый народ на свете. Но, если таково ваше знаменитое веселье, клянусь мушкетом, в аду веселее!
— Скучища здесь, в Мидделбурге, — зевнул сидевший до сих пор молча сонный косматый сардинец. — И зачем нас загнали в эту дыру?.. Что за радость стеречь город да стоять у эшафотов? Палач режет их, как кур, а ты любуйся… А были горячие дела еще недавно! Ловко шельмы нищие нагрели нам загривки при Гейлигер-Лее!..
Генрих насторожился. Он уже слышал о победе Людвига Нассауского в Фрисландии в мае 1568 года, но не знал подробностей кампании.
— Нагрели?.. — недовольно фыркнул испанский мушкетер. — Еще бы, когда ваш генерал дал стрекача раньше времени.
— Да и ты бы дал стрекача, если бы тебя сунули носом в болото, а сверху обсыпали свинцовым перцем. Наш генерал — боевой генерал и не уступит любому испанскому.
— Испанцы еще ни разу не показывали врагам спину! — вспылил мушкетер.
— Так покажут когда-нибудь зад, — спокойно отозвался сардинец. — Да полно кипятиться. Уж эта испанская спесь!.. Покойный император был непобедим, а и он в свое время бежал от Морица Саксонского. Нет на свете воина, который бы хоть раз не сдал позиций.
— Полно вам спорить, — остановил их седой ломбардец. — Пусть лучше расскажет, как на самом деле было. Эй, фламандский боров, давай еще пива и жарь гентскую колбасу в придачу!
Кабатчик засуетился у очага, а солдаты придвинулись ближе к сардинцу.
— Шельма Оранский — ловкий парень, надо признаться. Он задумал складно, да все разладилось не по его даже вине.
При имени Оранского голова хозяина ниже склонилась над огнем.
— Да, — продолжал сардинец, — хорош был план. Оранский собирался напасть на герцога разом с четырех сторон. Армия из нидерландских изгнанников и французских гугенотов, вы знаете, подошла со стороны Франции, но ее сразу же оттеснили назад и разбили в пух и прах.
— Это значит — первая армия, — загнул палец ломбардский стрелок.
— А вторая перешла границу близ Маастрихта и атаковала Рурмонд. Да не тут-то было… Ей не удалось взять город ни силой, ни храбростью…
— Клянусь мадонной Аточской, — воскликнул мушкетер, — эти собаки горожане Рурмонда открыли бы ему ворота с радостью, если бы не боялись Альбы! Здесь в каждом городе — еретик на еретике… Эй, козлиная рожа, признавайся: ты еретик или нет?
Кабатчик испуганно прижал руки к груди и замотал отрицательно головой. Слово «еретик» было слишком хорошо знакомо всем нидерландцам, чтобы его не понять.
— Ганс!.. Ганс!.. — крикнул он в дверь, ведущую в жилое помещение. — Принеси, сынок, их милостям, что мы сегодня купили у святых отцов.
Через минуту дверь скрипнула, и в комнату вошел мальчик. На его веснушчатом лице сверкали голубые серьезные глаза. Пухлый рот был крепко сжат. Мальчик держал большой лист бумаги с отпечатанным текстом.
— Прочти, сынок, их милостям.
Мальчик деловито развернул бумагу и прочел по складам латинскую надпись:
— «Да умилосердится и да простит тебе Господь наш Иисус Христос по святому и благому милосердию своему. В силу его всемогущества и всемогущества блаженных его апостолов Петра и Павла, а также ввиду апостолического всемогущества, на меня перенесенного и к тебе примененного, я освобождаю тебя от всех грехов твоих, в которых ты покаялся, исповедался и которые забыты тобою, и с тем снова приобщаю тебя к обществу верующих и святым таинствам церкви. Освобождаю тебя от наказаний чистилища, в которое ты попал по вине и по поступкам твоим, и даю тебе полное отпущение грехов твоих, доколе простирается власть ключей святой матери — церкви. Во имя отца и сына и святого духа. Аминь».
Мушкетер хлопнул мальчика по затылку и сказал по-фламандски:
— Эх ты, ослиная голова!.. Да ведь тебе продали не ту индульгенцию. Эта — «на случай смерти», а ты еще жив.
Мальчик не спеша сложил бумагу и ответил:
— Нет, ваша милость, нам, нидерландцам, нужна чаще такая бумага — «на случай смерти».
Ответ был спокойный и рассудительный. Солдаты разинули рты от неожиданности.
— Вот это здорово!.. Сопляк не пропадет и на том свете!
— Не пропаду! — уверенно отрезал мальчик. — Там ведь нас не будут убивать ни за что ни про что…
Хозяин дернул его за ухо:
— Молчи, негодный! Вот что значит расти без матери! Ступай во двор, и чтоб духу твоего здесь не было!..
Он вытолкал сына за дверь.
Солдаты, по-видимому, не поняли, что сказал мальчик. В кабачок ввалилась новая компания. Генриха бесцеремонно обдали брызгами с мокрых плащей и шляп.
— Сюда, сюда, пожалуйте сюда!.. — позвал пришедших мушкетер. — Послушайте, что рассказывают здесь о «нищих» Оранского.
Задвигались скамейки, загремело оружие, и солдаты расположились вокруг сардинца.
— Так не дался им город Рурмонд?.. — напомнил испанец рассказчику.
Генрих старался не проронить ни слова.
— Да, — начал снова сардинец, — Рурмонд не дался. А тут как раз их настигли дон Санхо де Лодроньо и дон Санxo де Авила, ваши испанские генералы, и в один миг перерезали, как цыплят… Так кончилась, значит, вторая армия Оранского.
— Ну а с третьей как было дело?.. — спросили вновь прибывшие. — Мы стояли в те дни в Лувене на случай подмоги.
— Третьей командовал брат Оранского, Людвиг, вместе с другим Нассауским — Адольфом.
— Откуда появилось столько этого протестантского отродья, прости мне, Святая Дева!..
— Молчи ты, не мешай слушать!
— В этой кампании участвовал я сам. Вот это было дело, так дело! «Нищие» повели наступление с севера — с западной Фрисландии. Не успели мы прийти туда, как ими уже были заняты три деревни, а на знаменах красовались слова: «Свобода родины и совести»…
— Вот сволочи! Дай им свободу поклоняться дьяволу!
— Пока мы подходили, к ним уже стеклось немало всякого сброда, вооруженного чем попало. Разведчики что ни день доносили, будто силы их растут и растут. Да мы только смеялись: какие там силы у мужичья без сноровки и выправки?… Стадо баранов, больше ничего! А на деле-то они оказались лисицами, а не баранами…
— А кто же оказался баранами? — вспыхнул испанец. — Уж не наши ли генералы? Ты болтай, приятель, да не забалтывайся!
Миролюбивый ломбардец удержал его:
— Да замолчи ты, индийский петух!.. Он ведь не кончил еще рассказывать. Эй, сальный окорок, давай еще в счет будущего жалованья!.. А ты валяй дальше, дружище.
Сардинец допил пиво, вытер ладонью пышные усы и откашлялся:
— Так вот, значит, как было… Шельма Людвиг нарядил свой сброд в красные шарфы испанской пехоты, чтоб сбить нас с толку. Да не в этом главное, а в позиции…
— Что за позиция? — спросил один из испанцев.
— Людвиг Нассауский засел в Гейлигер-Лее — монастыре на искусственном холме среди болот. Болото у них, как море, — глазом не охватишь. И разделено на квадраты, а между ними — рвы, вязкие и глубокие, черт ногу сломит… Смотришь: луг как луг, зеленый да ровный, хоть в кегли играй… А на самом деле — бездонная лужа, а по ней тина плавает…
Генрих хорошо знал такие болота. В низинах родного Гронингена они встречались на каждом шагу.
— Проклятая страна!.. — сплюнул испанец.
Сардинец расставил на столе кружки, наглядно показывая расположение полков.
— Свой сброд Нассауский разместил так, чтобы его со стороны вдвое меньше казалось… Мы двинулись по шоссе, что проложено этими бобрами через болото. Не успела наша артиллерия дать несколько выстрелов, как «нищие» бросились врассыпную…
— Чего же вы зевали? Вот тут бы им и всыпать!
— Жаль, тебя там не было, ты бы всыпал… только себе в штаны.
— Это ты про кого?.. — вскипел мушкетер. — Про природного кастильца так говоришь? Еще не было случая, чтобы кастильцы…
— Ладно, ладно, ты на деле покажи, каков ты воин, а на словах и воробей заклевал сокола.
Мушкетер с шумом отодвинул скамейку и выхватил кинжал. Драка готова была уже завязаться, как в кабачок, пыхтя и отдуваясь, вошли двое монахов. Они скинули с себя промокшие капюшоны, привычным жестом благословили подбежавшего к ним хозяина и всех присутствующих и заняли соседний с Генрихом стол. Солдаты сочли неудобным драться в присутствии духовных особ и угомонились.
— Ну вот, — принялся снова рассказывать сардинец, — они кинулись врассыпную, а мы сдуру — за ними. Кровь ударила нам в голову… Мы не слушали ни команды, ни друг друга. «Испания и Сант-Яго!» — орали испанцы. «Слава святому престолу!» — кричали мы, сардинцы. В одну минуту наш авангард увяз в болоте, а эти собаки «нищие» еретики покрыли его мушкетным огнем, не замочив даже подошв. Кое-кто из наших выбрался было на сушу, но копейщики Нассауского сбрасывали их обратно в болото, и те тонули. А за холмом у «нищих» были спрятаны еще части… Они обошли наш арьергард…
Испанский мушкетер ударил по столу кулаком.
— А и задаст же теперь герцог всем нидерландцам жару за проклятое болото Гейлигер-Лее! — фыркнул он злобно.
— Еще как задаст-то! — уверенно поддакнул ломбардец. — А правда, что какой-то Нассауский, говорят, убит? Сам Людвиг или Адольф?..
Генрих замер.
— Адольф, — равнодушно протянул сардинец.
Монахи, отставив свои кружки, истово перекрестились:
— Слава Иисусу — одним бунтовщиком и еретиком стало меньше!..
— Истинно так, отцы мои, — подхватил сардинец. — Вот сижу сейчас и думаю: неужели мне не придется отомстить «нищим» за болото Гейлигер-Лее?..
— Да будет благословенна твоя жажда мщения, сын мой, ибо месть сия — во славу престола и нашей матери, единой апостольской римско-католической церкви. Да распалятся подобно тебе все сыны Господа, и да пребудет на них вечно благословение святого отца папы, и да воссияет на их главах венец славы…
Генрих резким движением отодвинул тарелку, положил на стол деньги и вышел.
Генрих кружил по Нидерландам, обходя отряды знакомых испанских генералов. Скоро он был принужден убедиться, что победа при Гейлигер-Лее не помогла делу освобождения. В войсках Людвига Нассауского начались бунты. Наемные солдаты не интересовались судьбами Провинций, они рвались только к богатой добыче. Между тем касса Людвига была уже пуста, не хватало даже на уплату причитающегося войскам жалованья. В отчаянии Нассауский выпустил было воззвание к жителям Фрисландии, прося у них денег. Но вскоре, все еще без средств, без помощи, с бунтующими войсками, он оказался окруженным Альбой около городка Жеммингена, на левом берегу Эмса. Отряды его были уничтожены и рассеяны, слава испанского оружия снова восторжествовала. Когда Людвиг понял, что все потеряно, он бросился вплавь через Эмс и с остатками войска переправился через границу.
Вслед за новой победой Альбы потянулись дни жестокой расправы. Небо было красно от пожаров, земля — от крови. Воды Эмса долго несли на себе следы побоища. По дорогам, где проходили победители, оставались сожженные дотла деревни, полные трупов замученных женщин, искалеченных детей и стариков. Таков был результат похода Людовика Нассауского, правой руки Оранского, — короткий успех при Гейлигер-Лее сменился потоками крови при Жеммингене.
Уже в Брюгге Генрих услышал хвастливые рассказы испанских солдат об окончательной гибели планов Оранского. Сначала Альбу поразил неожиданный мастерский переход принца со своей четвертой армией через многоводный Маас, по горло в холодной осенней воде. Герцог не предполагал встретить в лице нидерландского политика искусного полководца. Когда ему донесли о приближении принца, он насмешливо спросил:
— Разве армия Оранского может перелетать через такие реки, как Маас? — и тут же велел выпороть «болтуна».
Но вскоре Оранский прислал к нему герольда с предложением обменяться в предстоящей кампании пленными. Тогда Альба, не говоря больше ни слова, приказал посланца повесить и сам начал торопливо изучать создавшееся положение.
Он знал, что армия принца в данный момент превышает численностью его собственные силы. Рисковать вблизи самого центра Нидерландов — Брабанта — было нельзя. Оранский стоял уже под Маастрихтом. И герцог решил, избегая генерального сражения, взять принца «измором». Надвигавшаяся зима должна была помочь в этом.
Генрих проходил по местам, где совсем еще недавно было сражение. Широкие равнины казались пустыней. Попадались неубранные, разложившиеся тела убитых в случайных мелких стычках. Не видно было жителей деревень и хуторов. Тишину неприятно нарушало унылое карканье птиц.
Проходя мимо одной из мельниц, Генрих услышал человеческий голос. И мельница была не похожа на другие. Крылья у нее не сняли, а обрубили, и ветер бессильно разбивался об эти исковерканные обрубки. Генрих подошел ближе.
На сваленных в кучу деревянных обломках сидела женщина с грудным ребенком на руках. Девочка лет трех, свернувшись комочком, спала у ног матери на груде щепок… Какой-то человек в одежде богомольца-пилигрима, с посохом в руке и сумой за плечами сидел рядом.
Генрих попросил позволения отдохнуть около них.
Услышав его голос, пилигрим быстро оглянулся. Широкие поля шляпы скрывали лицо богомольца. Генрих заметил только, что волосы его были очень светлые. Все внимание Генриха поглощала женщина. Она сидела, казалось, в оцепенении. Лицо ее на фоне разрушенной мельницы представилось Генриху обликом измученной родины.
Неужели Нидерланды, веселые, полнокровные Нидерланды, стали похожи на эту несчастную среди развалин былой жизни, с двумя крошечными, беспомощными детьми?..
Скорбный голос женщины вернул Генриха к действительности.
— Герцог приказал снять жернова и крылья со всех мельниц, чтобы принцу Вильгельму негде было смолоть и меры ржи для его солдат. Муж не послушался. Тайком, по ночам, ему подвозили зерно, и он молол. Тогда герцог велел его повесить, а крылья мельницы обрубить… Вот там, на косяке двери, он и висел три дня, пока испанцы не ушли отсюда. Тогда я вернулась с детьми из оврага, где пряталась… и похоронила мужа… У самого вон порога… Не было сил снести его куда-нибудь… подальше от дома…
Пилигрим слушал, не прерывая.
— Что же вы думаете делать теперь? — спросил Генрих с тоской.
— Не знаю… — прошептала женщина. — Может быть, двинусь в Маастрихт. Там у меня сестра. Да только и ей, верно, трудно. Везде разорение.
Генрих торопливо вынул свой кошелек и протянул женщине. Рука пилигрима удержала его. Генрих оглянулся. Паломник, развязав суму, отсчитывал золотые монеты. Женщина заплакала и спрятала лицо в одеяло прижатого к груди ребенка.
— Думал ли… муж… — говорила она, рыдая, — что детям его… как нищим… станут подавать на пропитание?
Пилигрим молча положил ей на колени деньги и встал.
— Пойдемте, — сказал он Генриху, не поднимая головы, — здесь небезопасно оставаться.
Генрих растерянно вертел в руках кошелек — его помощь была бы слишком ничтожна.
— Пойдемте! — настойчиво повторил пилигрим. — Поторопитесь и вы, добрая женщина. Детям нужен кров. А мужу вашему уже ничего не надо.
Когда они отошли от мельницы, пилигрим остановился и сказал, смеясь:
— Вы вот идете и все думаете: где я видел этого человека?
Генрих невольно покраснел:
— Вы угадали, как астролог. Так разрешите загадку.
— Вам — охотно! — ответил пилигрим и снял широкополую шляпу. — Куда не заносит судьба бедного «арьероса»…
— Патер Габриэль! — вскрикнул Генрих.
— Забудьте на время это имя, как я забыл ваше. Поборникам правды приходится теперь изменять имена и облик. — Он показал на свою паломническую одежду: — Перед вами «грешный католик», спешащий в Рим к престолу святейшего отца, чтобы принять его благословение…
Благословение?.. Генрих с отвращением вспомнил благословение «святых отцов» в кабачке.
— Где сейчас принц Оранский? — спросил он.
— У себя в дилленбургском замке… — низко надвигая, по привычке, шляпу, ответил патер Габриэль, — без войска, без средств, пока одинокий, но не утративший веры в правое дело. Альба — не простой враг. Он лучший стратег Европы. Но и он боялся открытой борьбы с принцем. Как лукавая змея, уползал он всякий раз, когда Оранский настигал его. Двадцать девять раз принц менял позицию. Но он не мог вложить в наемных солдат свое мужественное, упорное сердце. Их дразнила, доводила до безумия тактика Альбы. Герцог стал казаться им неуловимой, заколдованной тенью. К тому же надвигалась зима. Надвигался голод. Французские офицеры мечтали вернуться во Францию на помощь братьям гугенотам, сражающимся там против своего короля. Немцы, обманутые надеждой поживиться в Нидерландах, требовали роспуска. Мудрость подсказывала Оранскому не дать полкам бесславно рассеяться. Он увел их в Страсбург и, уплатив жалованье, отпустил.
Они долго шли молча.
Вдруг патер Габриэль остановился и стал выкапывать что-то посохом из земли. Тускло блеснул металл — показался поломанный, вдавленный шлем. Патер Габриэль поднял его и стал рассматривать.
— Как страшен был нанесенный удар!.. — проговорил он тихо. — Смотрите, вот французская надпись, залитая, видимо, кровью. Начальные слова молитвы. Этот шлем принадлежал, по-видимому, гугеноту, сражавшемуся за свободу Нидерландов… Да будет благословенно братство народов!..
Патер Габриэль осторожно прислонил шлем к придорожному камню, и тот остался лежать, как беспомощная отрубленная голова на чужой земле.
Они пошли дальше.
— Я хочу вас спросить, — начал Генрих, — не знаете ли вы, где мой дядя Рудольф ван Гааль и его слуга — знакомый вам Микэль? Я не знаю о них ничего.
Патер Габриэль очнулся от задумчивости и сочувственно посмотрел на Генриха.
— Судьба проповедника гоняла меня эти годы из страны в страну. Я видел много новых людей, встречался со старыми друзьями, но ни разу не столкнулся ни с вашим дядей ван Гаалем, ни со стариком Микэлем. Вы уже второй спрашиваете меня о них.
— Кто же еще говорил о них?..
— В Гарлеме. Член тамошней кальвинистской консистории Якоб.
— Бруммель, музыкант!
И Генрих рассказал всю историю своего бегства с Рустамом из Испании, встречу с Иоганном и его просьбу повидать семью гарлемского маэстро.
— Но Гарлем не лежал у меня на пути. А заходить в него отняло бы слишком много лишних дней.
— Так вот как оборвалась жизнь в приветливом домике садовника Алькалы! — вздохнул патер. — Я хорошо помню их всех.
Генрих опустил голову и промолчал.
Вечерело. Тучи спустились к самой земле. Стал накрапывать мелкий, холодный дождь. Куртка Генриха была плохой защитой от сырости. Патер Габриэль начал искать подходящего ночлега.
— Вон что-то чернеет там, вправо… — вгляделся он в туманную сетку дождя. — Как будто шалаш пастуха. Пойдемте, попробуем дождаться в нем утра.
Это оказался действительно полуразвалившийся шалаш, давно брошенный пастухами, как все в этой когда-то оживленной человеческим трудом равнине.
Темная, холодная ночь камнем лежала над Брабантом. В щели шалаша дуло. Сучья разведенного костра едва тлели. Неясные тени скользили по стенам, по соломе, устилавшей земляной пол. Генриху не спалось. Мысли сковывала тоска, тело — холод. Будущее было туманно, как ночь. Прошлое медленно всплывало год за годом…
Голос патера Габриэля нарушил тишину:
— До вас не дошла еще весть о судьбе наследника испанского престола доне Карлосе?
— Его арестовали… — печально отозвался Генрих.
— Да, и он умер.
Генрих приподнялся на соломе.
— Король отдал его в руки инквизиции, — добавил патер Габриэль.
— Он умер… своею смертью? — спросил Генрих шепотом.
— Не знаю. Эта тайна погребена в стенах Ватикана, в бумагах Пия Пятого. Говорят, король Филипп пишет правду только папам. Во всяком случае, смерть была неожиданная и быстрая.
Порыв ветра рванул верхушку шалаша и с унылым свистом понесся дальше. Патер Габриэль подбросил в костер остаток хвороста и снова лег. Генрих молчал, охватив колени.
— Не жалейте инфанта, — услышал он из темноты. — Печальный конец прекратил его страдания и избавил владения испанской короны еще от одного тирана.
Утро настало туманное, влажное, но на востоке бледнозолотистая полоса зари сулила погожий день.
Генрих, забывшийся наконец сном, не заметил, как патер Габриэль вскипятил воду в своем дорожном котелке и приготовил еду. Увидев его бодрое, обветренное непогодой лицо, ясные, умные глаза в ореоле светлых волос и спокойную улыбку, Генрих вскочил и начал торопливо стряхивать с себя солому, приставшую к высохшей за ночь одежде.
— Так вот и вся жизнь, мой друг, — говорил почти весело патер: — заря сменяет мрак. И мы еще увидим ее — зарю правды на земле!..
Генрих пожал ему с благодарностью руку.
— И вот что я надумал, пока вы спали, — продолжал патер. — Наши пути должны сейчас разойтись. Каждый пойдет своей дорогой к прекрасной заре освобождения. Вы — в Дилленбург, к Оранскому. Я — во Францию. Но у меня есть к вам просьба. — Он вынул из сумы туго набитый кошелек и протянул Генриху. — Передайте принцу. Это от братьев-протестантов на защиту правого дела. Они рассеяны бурей человеческой злобы, но крепко спаяны верой в победу.
Генрих спрятал дар протестантов поглубже в дорожный мешок.
Солнце еще не вставало, когда они распрощались на перекрестке дорог.
В богатом дилленбургском замке было холодно и неуютно. Единственная отапливаемая комната на половине Вильгельма Оранского служила ему и спальней и приемной. Принц сидел, погруженный в чтение последних писем из Провинций.
Павел Буис из Лейдена посылал ему очередное сообщение о положении Нидерландов. Через него была организована условная переписка со всеми районами страны. Оранский назывался в этих письмах «Мартином Виллензооном», Альба — «мастером Паульсом ван Альбласом», английская королева — «Генрихом Филипзооном».
Буис писал, что суда, имевшие каперские свидетельства[40] (от принца Конде)[41], загнали в английские порты несколько купеческих судов, шедших из Испании с деньгами для армии Альбы. Командиры судов попросили защиты у английской королевы. Но Елизавета Тюдор защитила их по-своему: она просто взяла деньги себе. Альба пришел в ярость. Он послал в Англию чрезвычайных послов. Но королева не приняла их. Она заявила, что герцог слишком самонадеян, если посылает к коронованной особе своих представителей, как будто он — сам государь.
«Можете себе представить бешенство мастера Паульса, когда его щелкнули так по носу? — писал Буис. — Теперь, конечно, не может быть и речи о дружбе с Генрихом Филипзооном. Нам это было бы только на руку, если бы не дальнейшие события…»
Буис сообщал дальше, что Альба издал приказ, предписывающий арестовывать всех англичан на нидерландской территории с конфискацией имущества. Елизавета ответила такими же мерами против нидерландцев в Англии.
«Пока Генрих Филипзоон и мастер Паульс, — читал Оранский, — обмениваются пощечинами, истыми страдальцами остаются наши друзья. Между жерновом алчности и жерновом спеси размалываются их последние зерна».
Оранский спешно набросал письмо в Англию к одному из своих людей. Он надеялся, что сможет использовать благоприятный момент вражды правителей, чтобы уговорить протестантку Елизавету помочь делу Нидерландов.
Из Утрехта сообщали подробности казни богатой старухи ван Димен. Ее обвиняли в том, что полтора года назад в ее доме, хотя и без ведома хозяйки, провел ночь реформатский проповедник.
Имущество казненной было конфисковано, как обычно, в пользу короля.
И, наконец, последний удар по благосостоянию страны — десятинный налог. Брюссельские друзья писали, что эта новая мера коснулась каждого очага. В собрании штатов, лицемерно созванных Альбой, все как один человек утверждали, что десятинный налог уничтожит совершенно торговлю и мануфактуру в стране. Один и тот же предмет, говорили штаты, может быть перепродан в неделю десять раз. Таким образом, с этого предмета будет взиматься налог сто на сто в одну неделю. Многие товары, кроме того, состоят из нескольких различных предметов торговли, — соразмерно с этим увеличится и сумма платежа за такой товар.
— Чем хуже, тем лучше… — шептал Оранский. — Человеческая природа нередко уступает в делах совести, но в делах материальных возмущение станет решительным и общим.
Оранскому описывали также праздник, устроенный Альбой по возвращении его в Брюссель. По приказанию победителя весь город должен был ликовать. Народ заставили веселиться, петь хвалебные песни и бросать цветы по дороге того, кто вернулся покрытый кровью его защитников. Дома, где не высохли еще слезы по казненным, должны были украситься гирляндами и коврами. Погребальный звон, оглашавший ежедневно улицы, приказано было заменить праздничным перезвоном. На площади, где беспрерывно работали палачи, состоялся пышный турнир.
Описали ему и воздвигнутую Альбой бронзовую статую из пушек, отнятых при Жеммингене у Людвига Нассауского. Надпись на ней гласила: «Фердинанду Альваресу де Толедо, герцогу Альбе, правителю в Нидерландах в царствование Филиппа II, за погашение мятежа, наказание бунта, восстановление религии, утверждение правосудия, основание мира, самому верному посланному короля, воздвигнут этот памятник».
Оранский усмехнулся:
— Нет, герцог, вы поторопились с наградой самому себе — «бунт» еще не подавлен. Борьба продолжается!..
Утро было тусклое, зимнее. В заиндевевшее окно слабо пробивался свет. Груды бумаг, чертежей, карт белели на столе со сдвинутым на край оловянным подносом. Остатки еды говорили о скудости пищи хозяина этой большой пустой комнаты с отсыревшими стенами. Но Генриху казалось, что светит яркое солнце, — он смотрел на Оранского и не находил слов.
Но перед ним был уже не прежний блестящий владетельный принц, каким он видел Оранского в день своего отъезда с родины на пристани Флиссингена. Он смотрел на человека в старом, заштопанном платье, на сосредоточенное, изрытое морщинами лицо.
— Я рад вас видеть, ван Гааль, — обнял его принц. — Люди нужны Нидерландам не меньше, чем средства. Мне придется побывать во Франции, и я буду счастлив поблагодарить патера Габриэля за дар, присланный с вами и собранный им с такой заботой… Да будет ему всегда легок и светел путь!
— К сожалению, ваша светлость, я сам не имею ни одного золотого и располагаю только собой. Все погибло во время бури. Сохранилось всего несколько писем, адресованных вашей светлости, семье барона Монтиньи и другим.
— Многие из писем, вероятно, уже запоздали, — сказал Оранский, положив поданный Генрихом пакет рядом с кошельком патера Габриэля. — Но ваша личная помощь пришла вовремя. Вы и благороднейший из людей Лазарь Швенди долго были моими помощниками в общем деле. Сейчас я перестал вдруг получать от него извещения. Молчание это и пугает и наводит на мысль, что доблестный патриот решил осуществить свою давнишнюю мечту — вернуться в Нидерланды.
Оранский внимательно взглянул на Генриха — краска медленно заливала щеки юноши. Принц понял, что коснулся чего-то сокровенного, и перевел разговор.
— Что вы мне расскажете о Нидерландах? — спросил он. — Как принял народ эту комедию с амнистией? Мне писали, что из Мадрида были присланы четыре различные формы «Прощения», и Альба, разумеется, выбрал самую лживую.
— Я могу передать события лишь со слов других, ваша светлость. Сам я избегал заходить в Антверпен. Празднество, говорят, прошло с царской роскошью. Перед проповедью у епископа начались судороги…
— Дурное предзнаменование! — засмеялся Оранский.
— После полудня, — продолжал Генрих, — Альба появился на площади перед ратушей в своей знаменитой шляпе, присланной папой. Он сел, как настоящий монарх, на золоченый трон среди свиты и высшего духовенства.
— Король, я думаю, не очень-то будет доволен такой чрезмерной спесью, — снова улыбнулся Оранский.
— После торжественных церемоний один из помощников герцога прочел наконец текст амнистии. «Прощались» только невинные. Но и они не могли быть уверены в помиловании, если не получат полного отпущения грехов у папы. Вместо утешения амнистия вызвала в стране новое возмущение и ропот. Народ с горькой насмешкой называет ее «ловушкой для зябликов».
— Тем лучше, тем лучше! — прошептал Оранский. — Петля, стягивающая горло, заставляет и онемевшие руки подняться… А Гранвелла верен себе. Он продолжает свои нашептывания королю. Теперь он утверждает, что еще император не признавал никаких прав за нидерландцами. Но тем лучше, тем лучше!
— Ваша светлость, только здесь, перейдя границу, я узнал о новом страшном бедствии, постигшем весь берег Нидерландов, от Фландрии до Фрисландии.
— Да, наводнение. Это несчастье… Суеверные люди могут увидеть в этом перст Бога, обрекающего страну на гибель. Духовенство постарается воспользоваться моментом. А делу освобождения нужны вера и твердость.
Генрих вспомнил Рустама, который так враждебно относился к Оранскому, видя в нем лишь принца. Оранский сказал вдруг особенно задушевно:
— Мы говорим только о делах родины, ван Гааль, и я до сих пор не спросил вас, знаете ли вы о судьбе своих близких…
Генрих с тревогой взглянул на принца:
— Я беспокоюсь о них, ваша светлость. Но нигде не смог ничего узнать.
Рука Оранского легла на его руку.
— Вы должны гордиться памятью о вашем дяде.
— Памятью?..
— Да. Старый прославленный воин пал в первой же схватке с врагом. Его похоронили с почестями.
Генрих опустил глаза. Рука его в руке принца дрожала.
— А… Микэль… слуга? Что с ним?.. — спросил он медленно.
— Его арестовали, как бывшего участника сатирических комедий, направленных к осмеянию католического духовенства. Кто-то выдал его. Бедняга погиб смертью мученика, сохранив до конца свою детскую душу чистой и благородной.
— На костре?.. — еле выговорил Генрих.
— Утоплен…
На мгновение у Генриха закружилась голова, и спазма сдавила горло. Оранский пожал ему руку:
— Мужайтесь, ван Гааль. Мы все теряем кого-нибудь. А родина теряет все. Нам надо разучиться плакать, чтобы сохранить силы. Борьба в самом разгаре.
Вошел единственный слуга Оранского и шепнул принцу что-то на ухо. Оранский встал и быстро вышел вместе со слугой.
Генрих оглянулся вокруг. Комната была обставлена скромнее комнаты любого горожанина. Кроме стола, простой кровати и нескольких стульев, в углу стояло запыленное, изодранное знамя. Генрих развернул истрепанный шелк цвета дома Оранских. На оранжевом поле голубой пеликан терзал свою грудь, чтобы накормить птенцов кровью сердца. Генрих знал эту эмблему. Вот именно — Нидерланды должны питать надежду на освобождение только своею собственной кровью…
Оранский вернулся.
— Простите, — сказал он глухо. — Я только что получил известие о моем старшем сыне… Король Филипп отомстил мне. Еще в феврале прошлого года он хитростью увез в Испанию тринадцатилетнего графа Бюрена. Ребенка сумели обольстить обещаниями, и он дал увезти себя…
Оранскому казалось, что нет пока надежды на возможность продолжать борьбу. Но во Франции в это время опять поднялись гугеноты. И принц во главе полутора тысяч всадников, имея в свите двух своих братьев и Генриха ван Гааля, отправился под знамена Колиньи — предводителя французских протестантов.
Генрих всей душой приветствовал решение снова заручиться поддержкой соседей, помогая их правому делу. Было ясно, что в настоящую минуту все открытые действия будут бесплодны. Приходилось ждать, а ждать и бездействовать было слишком мучительно. И он почти обрадовался междоусобной войне во Франции.
В октябре 1569 года в Монконтурской битве Генрих в первый раз дрался с войсками Альбы, посланными на подмогу французскому королю. Кампания была короткой. Карл IX заключил с гугенотами мир. По договору он также давал тайное обязательство послать адмирала Колиньи с французскими войсками в Нидерланды на помощь Оранскому.
Генрих ликовал. Дела Провинций хоть медленно, но улучшались. Оранский, переодетый крестьянином, вместе с младшим братом и патером Габриэлем поспешил пробраться сквозь неприятельские линии в Германию, чтобы попытаться вновь собрать необходимые средства. Генрих ван Гааль остался в Париже с Людвигом Нассауским, который, в свою очередь, старался приобрести надежных друзей. Он уже успел получить несколько аудиенций у короля и подолгу беседовал с посланником Елизаветы Английской Вольсингамом.
В доме адмирала Колиньи каждый день происходили совещания. Генрих ван Гааль, как доверенный Оранского, присутствовал на них. На собраниях обсуждалась двойственная политика императора Максимилиана. А между тем союз с ним был почти решающим для Нидерландов.
Людвиг ходил в волнении по кабинету главы гугенотов и с возмущением говорил:
— Император требует, чтобы брат «сидел смирно», пока он не договорится с Филиппом Вторым. Под влиянием дружественно расположенных к Нидерландам курфюрстов он посылал к Альбе даже специальных послов, стараясь убедить герцога сложить оружие, покуда испанский король не даст ответа. Император назначил ходатаем в Мадрид своего родного брата. Но мы-то хорошо знаем, можно ли верить словам испанского короля.
Колиньи старался успокоить Людвига:
— Император искренне желал быть полезным Нидерландам. Но этому помешали чрезвычайные обстоятельства. Король Филипп снова овдовел, император мечтает выдать за него замуж одну из своих дочерей. Согласитесь: испанский король — неплохая партия?
Людвиг круто остановился:
— Ходят слухи, что Филипп Второй убил жену. Говорят о каких-то тайных отношениях ее с покойным инфантом.
Генрих хотел возразить, но Колиньи сказал:
— Это ложные слухи. Королева умерла от родов через три месяца после смерти дона Карлоса… — Колиньи, с минуту помолчав, продолжал: — Нам следует окончательно обсудить план вооруженного вторжения в Нидерланды. Сеньор де Плесси, — обратился Колиньи к стоявшему поблизости молодому человеку, — не будете ли вы любезны хотя бы в общих чертах познакомить нас с порученным вам докладом его величеству королю французов?
Молодой человек развернул черновик доклада и торжественно начал читать. Записка была составлена в духе времени. Она звала монарха отомстить за старые оскорбления, нанесенные Франции Испанией, вызывала призрак Елизаветы Валуа, будто бы убитой Филиппом. В ней говорилось также о возможном присоединении богатых нидерландских провинций, некогда отнятых у Франции испанскими государями.
Генрих слушал, широко раскрыв глаза. Здесь, в чужой стране, так недвусмысленно решают судьбу его родины, не считаясь с ее собственным желанием! Целый народ собираются просто вырвать из рук одного тирана, чтобы передать его в руки другого. Но может ли допустить это Оранский? И почему ни словом не возражает Людвиг Нассауский?.. Но надо выслушать все же до конца.
Де Плесси указывал на удачное для Франции положение Филиппа:
— «Восстание мавров грызет внутренности его королевства; турецкая война терзает конечности[42], а мятеж в Нидерландах разъедает самое сердце…»
Сеньор де Плесси упивался своим произведением, и это, видимо, раздражало Людвига. Но он только хмурился. А Генрих с тоской думал о Рустаме. Как тот относится к восстанию братьев, отрезанный от них морем и горами? Раскаивается, что поехал защищать свободу другого народа? Или весть о восстании мавров не дошла еще до кораблей гёзов, затерянных среди водного простора?..
Уходя с совещания вместе с Людвигом, он сказал ему:
— Вы, вероятно, не удовлетворены докладом?
Людвиг ответил не сразу.
— Не все ли равно сейчас, какими словами нам удастся заполучить помощь одной из сильнейших держав?
— Но в записке говорится о присоединении Провинции к владениям французской короны. Разве этого хочет наша замученная родина?
— Вы не военный человек, ван Гааль, — ответил резко Нассауский. — Сейчас все эти слова и обещания — пустой звук. Нам нужны войска, войска и войска, а остальное пока неважно.
Они жили тайно в маленьком доме на простенькой улице, недалеко от заставы, под видом братьев, приехавших в Париж хлопотать о наследстве. Столица Франции не спасала от шпионов.
Утром чей-то разговор в саду под окном разбудил Генриха. Он распахнул ставни. Свежесть раннего часа обдала его открытую грудь. Ветер колыхнул цепочку с кипарисовым крестиком Инессы. В незатейливом палисаднике цвели незабудки. Генрих перегнулся через подоконник.
Хозяин, старый аптекарь, в очках на толстом добродушном лице и в переднике, закапанном настойками, разговаривал с человеком в дорожном плаще. Генрих прислушался.
— Нет, сударь, — говорил убежденно старик, — дружба между католиками и гугенотами — ненадежная дружба. Они, как вода и масло, никогда не сольются.
— А кто же из них масло, по-вашему, и кто вода? — шутливо спросил приезжий. — Каждый хочет, верно, быть «маслом», чтобы всплыть.
Генрих узнал голос патера Габриэля. Он наскоро оделся, выбежал в сад и потащил гостя к себе.
— Вы прямо из Дилленбурга?.. Как принц? Как наши надежды? Здесь уже делят несчастную родину без ее ведома. А что слышно о Нидерландах? — засыпал он его вопросами.
Патер Габриэль неторопливо снял плащ, шляпу и сел.
— В Нидерландах все та же, но уже открытая ненависть к Альбе, — говорил патер. — Десятинный налог оказался последней каплей, переполнившей чашу терпения народа, Я приехал сюда поторопить друзей-гугенотов. Минута слишком удачна, чтобы ею не воспользоваться. В Мадриде тоже недовольны Альбой… Кстати, я привез вам письмо от почтенного Лазаря Швенди.
— Он… — Генрих не договорил, весь охваченный смятением.
— Он был уже в Дилленбурге, когда я уезжал оттуда.
Генрих молчал, сердце его бешено колотилось.
— Возьмите письмо. — Патер вынул клочок бумаги из своей неизменной сумы.
Генрих схватил записку.
— «Мой дорогой друг, — прочел он, — вот и сбылись наши заветные чаяния — мы вырвались из мадридского плена и оба готовы служить родине на ее благословенной земле. Его светлость много рассказывал мне о вас. Он ценит вашу верность и мужество. Будьте счастливы».
И все?.. Генрих перевернул листок — больше ни слова. Что это значит?.. Растерянными глазами он смотрел на патера Габриэля. Тот встал, подошел ближе и положил руки ему на плечи.
— Вас удивляет краткость письма?
— Да… после… стольких лет разлуки… — вырвалось у Генриха..
— Это понятно. На Швенди обрушилось огромное горе.
Генрих затаил дыхание.
— У него умерла жена.
Из тумана прошлых дней солнечным лучом мелькнула перед Генрихом пленительная улыбка прекрасной женщины.
— О да! Тогда все понятно… Потерять подругу жизни… — Генрих опустился на постель. — В последнее время я так много слышу о смертях… Все мое прошлое скоро будет в могилах, как старое кладбище…
Патер Габриэль отвернулся.
— Какое, однако, свежее утро, несмотря на солнце, — сказал он, откашлявшись.
Генрих печально улыбнулся:
— Солнце обмануло меня сегодня. Я увидел его и чему-то вдруг обрадовался. И вот… — Он беспомощно повертел письмо. — А больше… вы ничего не знаете… о Лазаре Швенди?
Зябко поеживаясь, патер Габриэль отрицательно покачал головой и добавил:
— Я привез несколько очень важных бумаг для адмирала Колиньи и словесное сообщение брату его светлости.
Генрих почувствовал необычную слабость. Он с трудом поднялся и провел патера Габриэля в комнату Людвига Нассауского.
Генрих не знал, что письмо Швенди продиктовано Оранским. Он не знал, что принц хотел пощадить его в эти решительные для Нидерландов дни. И до Парижа не дошла вся правда о семье Лазаря Швенди.
Весной 1569 года Хуан Австрийский во главе сильного испанского войска начал разгром горсти восставших мавров. Защитники свободы родного народа два года старались удержаться на высотах андалузских гор. Они надеялись на обещанную помощь султана Селима. Но турецкий владыка заключил с Испанией мир, оставив единоверцев без поддержки. И горы Андалузии окрасились кровью братьев и сыновей старой служанки Марикитты. Мавританка дни и ночи молилась у себя на камышовой циновке Аллаху и всем христианским святым. Инесса часто заставала старуху на коленях и слышала ее бессвязное бормотанье мусульманских и католических молитв. Работа валилась из рук Инессы.
Одним зимним утром она долго разговаривала наедине со' Швенди. Оба вышли в столовую бледные, но спокойные. Инесса, обняв сеньору Марию, прильнула к ней лицом и попросила исполнить ее «великую просьбу»: отпустить ее вместе с Марикиттой в Андалузию и передать оставленные ей в наследство деньги. Сеньора Мария пришла в ужас. Швенди поддержал племянницу.
— Ты знаешь, Мария, — сказал он глухо, — Инесса — дитя моего сердца. Но я не смею подрезать ей крылья…
— Куда же она поедет?.. Где станет жить?..
— В монастыре.
— В монастыре?.. С каких пор ты стала так богомольна, моя бедняжка?.. — Из прекрасных испуганных глаз сеньоры Марии текли слезы.
— Боюсь, что на молитву у меня будет мало оставаться времени, тетя.
— Мы скоро все поедем в Нидерланды…
Девушка покачала головой:
— Нет! В Нидерланды нам всем не попасть. Каждый человек будет лишней помехой дяде. Дай бог, чтобы ему удалось переправить туда одну тебя.
Она уехала, так и не дождавшись разрешения сеньоры Марии. Та лежала больная и металась в бреду. Швенди проводил Инессу и Марикитту до заставы южных ворот Мадрида. Он не мог провезти их дальше — больная осталась дома почти одна.
От Инессы долго не было вестей. Потом пришла коротенькая записка, что они с Марикиттой благополучно добрались до Мурсии, но собираются проехать ближе к месту военных действий. Потом наступили дни томительного ожидания нового письма. Сеньора Мария ходила как тень в своей белой длинной шали. На лице ее остались, казалось, только глаза, полные постоянной тоски и страха.
Швенди начал торопиться с тайным отъездом из Испании. Он был уверен, что хлопоты по отъезду, перемена места отвлекут жену от мыслей о племяннице. Молчание Инессы становилось подозрительно долгим.
Однажды знакомый нидерландский купец, бывший по делам в Мадриде, посетил домик с кипарисом. Купец возвращался из Малаги на север. Между другими рассказами о беспощадном подавлении гренадского восстания он сообщил печальную историю какой-то девушки. Молоденькая, никому не ведомая испанка попросила приюта в одном из южных женских монастырей. Ее приняли охотно, так как она привезла с собой порядочную сумму денег. Но скоро монахини стали замечать, что девушка ежедневно уходит в ближайший городок. Ее проследили. Оказалось, на окраине городка она сняла дом с большим садом и поселила там какую-то старую женщину с темным лицом. Обе они устроили в доме с садом прибежище для маленьких детей. Дети все, как выяснилось, были сиротами погибших на войне мавров. Монахини сочли великим грехом помощь «нехристям» и доложили обо всем местным властям. Дело дошло до принца Хуанэ Австрийского. Узнав, что «преступница» — испанка, принц пришел в негодование и не пожелал даже узнать ее «презренного имени». Честь рыцаря не позволила бы ему покарать одинокую девушку, у которой не было защитника. Он передал дело «неизвестной испанки» в руки инквизиции.
Швенди слишком поздно удержал рассказчика — сеньора Мария, потеряв сознание, упала на пол. Перепуганный купец помог Швенди перенести ее на постель.
Сеньора Мария так и не пришла в себя. Она умерла, пылая в лихорадочном бреду, плача и ломая в отчаянии руки.
— Они сожгут ее!.. — кричала она. — Они истерзают ее на пытке!.. Они задушат ее дымом костра!.. Инесса!.. Инесса!.. Что ты наделала?..
Высокий старый кипарис остался сторожем над могилой сеньоры Марии.
Что стало с Марикиттой, Швенди так и не удалось узнать. Судьбу же Инессы Мария предсказала чутким сердцем. Девушку сожгли на торжественном аутодафе в Гренаде на праздниках в честь побед Хуана Австрийского над маврами.
Генриха оставили в уверенности, что Инесса тихо ждет его в монастыре на юге Испании.
Бас Люмей де ла Марка, нового адмирала морских гёзов, гремел над водой:
— Будь прокляты все короли и королевы!
— И все принцы, — мрачно добавил Рустам, натягивая с Иоганном брас[43], — хоть они иной раз и борются за общее дело.
— Ну, сел на своего конька! — усмехнулся Иоганн.
— Ты славный малый, Черномазый! — остановил Рустама широкоплечий голландец, бывший амстердамский грузчик. — Не побоишься самого дьявола схватить за рога. А все же о принцах говори с разбором. Принц принцу рознь. Оранского, к слову, у нас чтит каждый.
Рустам презрительно пожал плечами:
— Бывают, говорят, и белые ласточки, да я таких не видал. Может, есть и честные принцы, только те, которых мне довелось встречать, дрянь… Один был выродком, а другой…
Губы Рустама дернулись, и он замолчал.
— Первый — мы поняли: инфант Карлос, а второй кто?.. — спросил рыжий, как огонь, матрос-зеландец.
— Хуан Австрийский, — объяснил Иоганн. — Самый Рустаму ненавистный.
На лбу у Рустама налились жилы. Он рванул канат, и тот лопнул, как гнилая веревка.
— Тише ты, рею своротишь! Ишь, не знает, куда силу девать! — ухмыльнулся матрос.
— А другой — убийца, — прошептал Рустам хрипло. — Пока я сидел здесь с вами и щипал, как гусей, испанские суда, он травил моих братьев. Он гонялся за ними, как за стадом горных козлов. Он окружил их своими собаками солдатами. Он засыпал их ядрами пушек, морил голодом, избивал вместе с женщинами и детьми. Он загнал их в непроходимые ущелья и оставшихся в живых продал… в рабство… А я в это время был здесь, вдали от братьев, и подстерегал суда…
В голосе мавра звучала мука. Он до крови закусил губы, чтобы совладать с собой, и докончил едва слышно:
— И вот я жив и здоров. Я не боролся вместе с братьями… А теперь все уже кончено. Братья стали рабами испанской собаки. Другие пали в горах… И я не был с ними в их смертный час!
Он отвернулся и отошел к борту судна. Иоганн сочувственно похлопал его по спине.
— Не то говоришь, — сказал он ему серьезно и строго. — Зачем братьям твоя смерть? Им и теперь нужнее твоя сила, твоя отвага. А умереть ты успеешь и здесь.
— С голоду!.. — бросил сердито голландец-грузчик. — Говорят, теперь будут выдавать только половину хлеба и мяса.
С адмиральского корабля снова донесся рев де ла Марка:
— Чтоб дьявол задушил чертову королеву с ее приказами!..
— Чего это он там бушует? — спросил пробегавший мимо матрос.
— Да королева Елизавета Английская, — ответил Иоганн, — запретила своим морским портам снабжать нас провиантом. Альбе удалось-таки уломать ее величество протестантку закрыть для нас все гавани. Филипп не на шутку пригрозил ей войной. Ну а королева расчетлива, как купец. Она знает, что война часто разоряет, а не обогащает. Что ей за дело до нас всех? Прощай, значит, английская баранина и эль…[44]
Он присвистнул и состроил гримасу.
— Тебе все смех, — проворчал матрос-зеландец. — А у нас, как назло, все бочки пусты.
— А у меня, как назло, кишки пусты и одолевает жажда, — не удержался, чтобы не поддразнить, Иоганн.
Раздалась команда командира де Трелона.
Все бросились к корме. Трелон объявлял на своем корабле приказ адмирала держать курс к берегам Нидерландов.
— Чего не бывает?.. — переговаривались между собой гёзы. — Подойдем нежданными гостями и накроем какой-нибудь испанский гарнизон с налету.
— Клянусь попутным ветром, надоело шататься без толку по чужим краям!
— Дома всегда лучше.
— А начать бы, черт возьми, настоящее дело!.. Война так война.
Голос Иоганна прорезал влажный воздух:
Всё вперед и прямей!
Глаз и ухо острей, —
Не сберешь ты, Альба, костей!..
Ветер надувал паруса. Скрипели натянутые снасти. Флот гёзов оставлял позади берега негостеприимной Англии.
— Берегитесь, испанские волки!.. — сжав зубы, шептал Рустам.
Глаза Иоганна горели. По выражению Рустама, «в одном из них сверкали звезды, в другом — солнце». Он стоял перед командиром де Трелоном и слушал последние приказания.
— Город должен помнить меня. Мой отец в свое время был бургомистром города, — говорил командир. — А ждать нам больше нечего. Высадка необходима, как жизнь. На всех двадцати четырех кораблях сейчас не найти и круга сыра. Ты смышленый парень, сумеешь, верно, провести даже Альбу, не то что городские власти Брилле. Сам адмирал выбрал тебя для разведки. Ну, ступай, и да поможет тебе Бог!..
Рустам с завистью смотрел, как товарищ соскочил в качающуюся на воде лодку. Ему, мавру, не могли поручить такое опасное дело — наружность и акцент могли бы выдать его.
Флот гёзов шел сначала в сторону северной Голландии, к богатой морской гавани Энкхёйзен. Там, они слышали, собралось немало сторонников Оранского. Но ветер, обманув их надежды, заставил повернуть паруса к Зеландии и войти в устье Мааса.
Иоганн плыл среди широкого речного простора, минуя бесчисленные островки, и всматривался в даль. Там, на южной губе лимана, чуть темнели очертания Брилле. Оглянувшись назад, он различил на носу корабля фигуру Рустама. Мавр стоял, весь залитый апрельским солнцем. Над его головой трепетало полотнище флага, потерявшего цвет от бурь и непогод. Все небо пестрело обветшалыми флагами. Только на адмиральском корабле переливалось золотом и свежими красками обновленное полотнище. Адмирал де ла Марк приказал изобразить на нем десять золотых пфеннигов.
Иоганн улыбнулся:
«Десять золотых монет — неплохой намёк на ненавистный десятипроцентный налог Альбы».
Он приналег на весла. Весеннее солнце слепило глаза — приходилось отрываться от уключин, чтобы лучше рассмотреть далекий берег.
«Что это за предмет маячит там, на волнах?.. Рыбачья лодка, наверно. Ну, Иоганн, „глаз и ухо острей“»!
Предмет рос, приближался. Уже ясно были видны небольшой парус и синяя обшивка бортов. Так и есть: рыбак-зеландец. Но откуда?.. Из Брилле или какого-нибудь соседнего с ним поселка? Друг?.. Враг?.. И Иоганн громко затянул шутливую песенку:
Эй, красавица, постой,
Отвори скорей запор.
К тебе прислан на постой
Целый полк усов и шпор!..
— Э-эй!.. — услышал он. — Куда путь держишь, приятель?
Иоганн не торопился с ответом.
— Слышишь, что ли? — снова раздалось из синей лодки. — Куда гребешь?
— Святая мадонна, — всплеснул руками Иоганн, — уж не сторож ли ты здешних вод, что окликаешь всякого, кто сядет на весла? Ну что тебе надо от мирного человека, прости и помилуй святая Женевьева Брабантская!
Лодки поравнялись.
— Да кто ты будешь? — не унимался рыбак. — Откуда? Зачем? Гляжу — с моря корабли подходят. Думал, купеческие, да больно их что-то многовато. И на испанские к тому же мало похожи…
— Купеческие и есть, — перебил Иоганн. — А я ткач, родом из Мариембурга. Ищу работы. Добрые купцы, дай бог им удачи, подвезли.
— Ищешь работы? — недоверчиво покачал головой рыбак. — Ну, брат, теперь ищут работы не здесь.
— А где же? — Иоганн сделал простодушное лицо. — Дай совет, сделай доброе дело. Где?..
— Где-нибудь подальше, где «к красавицам не ставят на постой усов и шпор».
Иоганн рассмеялся и рискнул закинуть удочку:
— Там, значит, где нет испанских солдат?
— Угу!.. — кивнул головой рыбак.
— А ты сам-то откуда? — спросил Иоганн.
— Из Брилле.
Приблизив свой челн вплотную к синей лодке, Иоганн протянул незнакомцу кисет с табаком и предложил закурить. Потом, как бы мимоходом, спросил:
— А у вас там, в Брилле, испанских солдат небось видимо-невидимо?
Зеландец усмехнулся:
— Нет, у нас нет гарнизона.
Иоганн насторожился и нарочито небрежно заметил:
— Где это видано, чтобы такая хорошая гавань не имела гарнизона?..
— Ой, ткач, ткач! — засмеялся рыбак, раскуривая трубку. — Нос у тебя — что челнок, только суется он не в свою, а чужую пряжу.
Иоганн пожал плечами и равнодушно сплюнул в воду.
— А мне и ни к чему это! Пускай прядет кто хочет и где хочет… Была бы работа, хоть в казарме, лишь бы есть давали.
— Голодаешь?
— Голодаю.
— А песни поешь?
— Веселым родился — веселым помру.
Оба помолчали, внимательно разглядывая друг друга.
— Так как же посоветуешь, — спросил наконец Иоганн, — причалить или к купцам возвращаться?
Заслонив рукою глаза, рыбак смотрел в сторону флота.
— Во всю жизнь не видал таких купцов, — медленно произнес он. — Куда же они путь держат?
— Из Англии в Энкхёйзен. Да ветра попутного нет.
— И ради тебя одного якоря бросили? Ловко!
Иоганн быстро оценил положение и перескочил в лодку рыбака.
— Ну, приятель, — сказал он решительно, — мы сейчас один на один. Враги — так померяемся силами, а друзья — так пожмем руки.
— Ой, ткач, ткач, — подтолкнул его рыбак, — что-то ты больно прыткий! Говори начистоту: чьи это корабли?
Иоганн молчал.
— Гёзов?.. — не сводил с него глаз зеландец. — «Морских нищих»? Так, что ли? Вот тоже еще — молчаливый!.. Я так и думал, что ты наводишь мне тень на солнце. Неспроста, вижу, тебя отправили одного на веслах. Разведчик?.. Да?.. Ну, не ломайся!..
Иоганн все еще не доверял рыбаку.
— Что ты на людей словно с сетью набрасываешься?.. Запутываешь, как на допросе! Готовь лучше кулаки.
— Знаешь что, — предложил вдруг рыбак, — вези меня к своим. А там видно будет, что нам друг с другом делать.
Иоганн привязал свой челн к синей корме парусника, и легкая зеландская лодка полетела в сторону кораблей.
Де Трелон сразу узнал рыбака.
— А, Копельсток, дружище!.. — приветствовал он его. — Давненько мы с тобой не видались. С тех пор много ушло воды и многих мы потеряли. Помнишь моего брата, славного друга наших юных лет? И он не избежал общей участи.
— Умер?.. — спросил сокрушенно зеландец.
— Казнен четыре года назад кровавым псом Альбой. И мне не привелось еще по-настоящему отомстить за него, как и за казненного отца. Долг вырос выше головы.
— А в Брилле поговаривали, что ваша милость дрались в рядах Людвига Нассауского.
— При Жеммингене?.. Да.
Воспоминание о страшном поражении еще больше омрачило лицо де Трелона. Он резко перевел разговор:
— Ну, Иоганн, молодец! Неплохая рыба попалась тебе на крючок. Я знаю Копельстока с детства. Он честный, боевой малый.
Иоганн обнял зеландца:
— Уж и не знаю, кто кого поймал на удочку, командир. Судьба!..
— Судьба! — весело подтвердил Копельсток.
Де Трелон отвез обоих на адмиральский корабль. Он уверил де ла Марка, что само провидение послало им таких ловких молодцов и что они лучше кого бы то ни было доведут дело до конца.
И вот, повернув парус, они поплыли обратно с приказом передать магистрату Брилле требование сдать город.
— Смелое требование! — усмехнулся Копельсток. — Вас, я думаю, несколько сотен, не больше?
— Зато каждый из нас голоден, как семь тигров, — возразил Иоганн. — Вот и сосчитай.
Они плыли против течения. День угасал. Зеленые островки постепенно меркли. По воде потянулись алые отсветы заходящего солнца, и приближавшийся Брилле засверкал золотым шпилем собора.
— Адмирал ваш что-то уж очень с виду грозен, — сказал рыбак.
— Грозен и есть. А в битвах — зверь. Он дал обет не стричь ни бороды, ни волос, пока не отомстит за смерть Эгмонта. Тот приходился ему родней.
Город показался перед ними разом, окруженный стенами, с башнями и укрепленными воротами. Возле дубовых причалов плескалось на привязях несколько разноцветных лодок. Иоганн соскочил на мостки пристани. Что с ним?.. Не страх же? Он давно забыл это чувство. Так что?.. Почему сердце так бешено бьется в груди?..
И он понял. После стольких лет скитаний по морю, как бездомный бродяга, среди вечных схваток и преследований вражеских кораблей, он впервые ступил на родную землю…
Они поднялись по деревянным ступенькам берегового откоса, сделали несколько шагов по набережной и свернули в узкую улочку, которая привела их на площадь, где толпился народ. Люди останавливали Копельстока и задавали тревожные вопросы. Оказалось, весь город уже знал о прибытии таинственных кораблей. Копельсток проталкивался с Иоганном дальше и отмахивался:
— Узнаете, узнаете всё в свое время!..
Тон рыбака был такой уверенный и веселый, что прохожие успокаивались и расходились.
Они вошли в ратушу. Весь магистрат был уже в сборе. Здесь тревога и недоумение чувствовались сильнее. Рыбак не торопясь сообщил, что адмирал граф Люмей де ла Марк уполномочил их передать членам магистрата, что они должны отправить двух уполномоченных для переговоров с истинными патриотами, сынами родины — «морскими нищими».
— Им приказано, — говорил он, — передать также, что с уполномоченными обойдутся вежливо. Единственная цель тех, кто их послал, — освободить страну от десятинного налога и уничтожить тиранию Альбы.
Члены магистрата стояли не шелохнувшись. Лица у всех были бледные.
Чей-то взволнованный голос спросил:
— А велики ли у них силы, добрый наш Копельсток?..
Рыбак оглянулся на Иоганна.
— Да всего наберется тысяч пять, ваши милости, — не задумываясь, ответил гёз.
Копельсток даже поперхнулся.
Булочник Кристоф Ренонкль вернулся домой мрачнее тучи. Жена посмотрела на него испуганными глазами, не смея ни о чем расспрашивать.
— Дождались, — коротко отрезал Ренонкль: — налог будет все-таки взиматься. Казначею Шетцу отдан приказ принять надлежащие меры.
— Что же теперь будет, Кристоф?..
— Что будет? — закричал вдруг Ренонкль. — Что будет, спрашиваешь ты, несчастная женщина? Вот что будет!..
Он бросился к печке, возле которой стояла огромная кадка с опарой для завтрашних булок, и изо всей силы толкнул ее плечом. Кадка покачнулась и с грохотом опрокинулась. Тесто потекло на пол.
— Кристо-оф!.. — взвизгнула Жанна. — Что же мы будем утром печь?..
— Чертовы оладьи мы будем с тобой печь, вот что!.. Чертовы оладьи, приправленные каленым железом мастера Карла.
Жанна заплакала:
— Что ты еще такое говоришь, Кристоф? Какие оладьи? Какое железо?.. Какой мастер Карл?.. Не пугай меня… Мастером Карлом у нас в Брюсселе зовут палача. За что же нас отдадут мастеру Карлу? Мы верные католики. Я вчера еще была на исповеди у отца Августина, и он дал мне свидетельство об отпущении грехов.
Ренонкль зашагал по кухне, не обращая внимания на разлитую опару.
— Этим свидетельством ты сможешь вытереть нос нашему Георгу, когда меня в один прекрасный день поволокут на конный рынок!
Его ноги скользили в жидком тесте и разъезжались. Он проклинал всё и всех. Жанна, плача и причитая, начала подтирать пол.
— Господи боже мой!.. Пресвятая Мадонна!.. Что же это за жизнь такая? Уже нельзя стало мирно жить и трудиться…
Ренонкль остановился, подозвал к себе жену и таинственно зашептал:
— Мы все думали, что проклятый десятинный налог останется только на бумаге. Герцог был это время занят другим. Какой-то итальянец всем уши прожужжал на антверпенской бирже, что его посылают в Англию, чтобы он убил там ихнюю королеву. В Англии, видишь ли ты, царит протестантка, а будто бы законную католическую королеву[45] она держит в темнице. Итальянец хвалился, что сам папа благословил его на это богоугодное дело, а наш милостивый король обещал великую награду… Ну, вот мы и думали: пусть они там убивают друг друга, только бы про нас забыли. А оказалось не так. Заговор против англичанки — сам собой, а десятинный налог — сам собой…
— А при чем же тут наша опара, Кристоф?.. — ввернула слезливо Жанна.
— Опара при том, глупая ты женщина, что нам, жителям Нидерландов, остается одно: не покупать и не продавать ничего. Не то мы пойдем все с сумой на старости лет. — И торжественно заявил: — Завтра ни один булочник, ни один мясник не откроет своих лавок в Брюсселе. Так мы все порешили на бирже.
Жанна всплеснула руками:
— Ни один булочник? Ни один мясник? А что же будут есть горожане?
— Будут сосать кулаки, пока мы все не подохнем с голоду или пока герцог не отменит проклятый налог.
В дом вбежал Георг:
— Батюшка!.. Батюшка!.. Я встретил сейчас дядю Жозефа. Он велел тебе сказать, чтобы ты не вздумал завтра держать булочную закрытой. Его знакомый из ратуши передал, что всякий, кто не откроет завтра лавку, будет повешен на двери собственного дома.
— Кристоф!.. — побелела от ужаса Жанна. — А наша опара?
Ренонкль растерянно покосился на опрокинутую кадку.
— Дядя Жозеф, — продолжал рассказывать Георг, — сам видел, как мастер Карл входил в дом госпожи Жасс, где живет герцог Альба, и вышел оттуда посмеиваясь. Дядя Жозеф велел мне сходить еще к старому Орну, к Якобу Роозебеке, к тетушке Берте.
Он не докончил и убежал со всех ног.
— Господи Боже! Иисус сладчайший! Святой Мартин! Святой Николай и все святые, какие только есть на свете, что же теперь делать?..
Ренонкль, бледный и взволнованный, начал неуклюже поднимать кадку.
— Меси тесто, жена… — прошептал он виновато.
— Да ведь грязь одна с пола, Кристоф!..
— Меси тесто, говорю тебе!.. — неожиданно грозно заорал Ренонкль. — Ты хочешь овдоветь завтра, куриная голова?
— Ведь ты же сам, Кристоф…
— Меси тесто, убийца своего мужа!.. — не своим голосом гаркнул Ренонкль и, хлопнув дверью, бросился на улицу узнавать подробности страшного сообщения.
— Блаженный Франциск!.. Пресвятая Дева Непорочная!.. Спасите и помилуйте!.. — роняя слезы, прошептала Жанна и засунула руки по локоть в кадку с грязной, осевшей опарой.
Ренонкли давно уже из экономии принуждены были рассчитать пекаря, и Жанне приходилось одной справляться со всей булочной.
Кристоф вернулся только поздно ночью совершенно убитый. Слова дядюшки Жозефа подтверждал весь город. Герцогом был отдан приказ вешать каждого, кто не откроет на следующее утро своей лавки.
Ночь прошла тревожно. Жанна выбилась из сил, стараясь придать булкам их обычный пышный вид. Печка накалилась докрасна, а у Ренонкля не попадал зуб на зуб. Утром чуть свет он надел свой лучший белый колпак и с шумом распахнул дверь булочной.
Из соседних лавок выглядывали испуганные лица плохо спавших людей. Все напряженно ждали обхода патруля.
Первым покупателем оказался духовник Жанны — приходский священник отец Августин. Он еще в дверях окинул взглядом полки, и в зрачках его сверкнул насмешливый огонек. Жанна, красная от волнения, подставила ему стул.
— Сами потрудились пожаловать сегодня, святой отец? — с особым смирением приняла она благословение священника. — Здорова ли добрая госпожа Труда?
Ренонкль чуть не сплюнул от возмущения, вспомнив, что «добрая госпожа» и донесла на несчастного старого Микэля.
— Вышел погулять, дочь моя, — ответил аббат равнодушно. — День, видно, будет жаркий. А у Труды хлопот полон рот, сами знаете…
— Ну еще бы!.. Еще бы!.. — поддакивала Жанна. «Жаркий день… — подумал Ренонкль в ужасе. — Уж не знает ли святая бестия со своей шпионкой чего нового?..» И не менее смиренно он поцеловал благословляющую его руку.
— Ну, торгуйте, торгуйте, дети мои. Ибо сказал Господь: «И воздастся всякому по делам его…»
Покупателей было мало.
Прошло утро. Прошел день. Наступил вечер, и ничего не случилось. Сморщенные серые булки Жанны по-прежнему лежали на полках.
Вдруг в лавку вошел сам дядюшка Жозеф. Ренонкль с женой бросились к нему.
— Друзья мои, — выпалил старик с порога, — необыкновенное происшествие!..
— Что?.. Что такое?..
— Вы знаете, почему мастер Карл не пришел сегодня ни за кем из нас? Герцог еще ночью получил известие, что «морские нищие» взяли город Брилле.
— Брилле? «Морские нищие»?..
— Герцогу теперь не до нас. Он рвет и мечет. Собирает войска, чтобы отобрать город у мятежников.
— Да будут они благословенны, мятежники!.. — прошептала молитвенно Жанна.
В лавку бомбой влетел Георг. Лицо его сияло. Он встал посреди комнаты, засунул руки в карманы штанишек и во весь голос запел:
Кристоф всплеснул в восторге руками, хлопнул себя по бедрам и, подхватив сына, закружил его по комнате.
— Ну и каналья этот мальчишка! Где он только успел подцепить эту песенку?
С первого апреля —
Вот уже неделя —
Герцог Альба злится:
Очкам не возвратиться!
Дом госпожи Жасс был окружен мрачной тайной. Голоса прохожих невольно замирали возле его высоких сумрачных стен с всегда завешенными стрельчатыми окнами. За этими окнами таилась судьба страны: жил неумолимый исполнитель воли Филиппа II — герцог Фернандо Альба де Толедо, маркиз де Сориа.
Была глубокая ночь, но Альба все еще не ложился. Он сидел в резном, крытом фландрским бархатом кресле из дворца казненного Эгмонта. Герцог упорно смотрел на список городов, одним общим порывом сбросивших с себя в последние дни его власть. Герцог снова и снова перечитывал:
— Оудеватер, Дордрехт, Гарлем, Лейден, Горкум, Левенштейн, Гоуда, Меденблик, Горн, Алкмар, Эдам, Монникендам, Пурмеренде, Флиссинген, Веер, Энкхёйзен… Шестнадцать важных городов! — прошептал он. — Шестнадцать в Голландии и Зеландии и столько же в Гельдерне, Оверисселе и в епископстве Утрехтском… Одни раньше, другие позже. Одни без боя, другие — после короткой осады… И все это началось с проклятого Брилле. Шальная кучка «морских нищих» заразила почти все побережье, заразила, как чумой, пять северных провинций… О, этот злосчастный Брилле! Эти бездомные бродяги и роковое первое апреля!..
Ему донесли уже о насмешливой песенке про «очки». Проклятое нидерландское мужичье, несмотря на казни и конфискации, осмеливается еще петь… проклятье!.. петь издевательские куплеты:
С первого апреля —
Вот уже неделя…
Герцог задохнулся от бешенства и в изнеможении откинулся на спинку кресла. Золоченый гвоздик как оса впился в коротко остриженную седую голову. Альба почти не заметил этого.
— Самая тяжелая потеря — гавань Энкхёйзен, ключ в воды Зюйдерзее, с главным арсеналом Провинций. Город вывесил знамя Оранского. Трижды проклятие!.. Где найти столько войск, чтобы усмирить всех этих моряков, бюргеров, купцов, ремесленников, рыбаков, пахарей?.. Всех этих… — В припадке ненависти он не нашел достаточно меткого бранного слова, — которые смеют не только сопротивляться, но и проповедовать ересь и богохульство, беспощадно осужденные короной и церковью. И где изыскать средства для войск, чтобы в корне пресечь столько…
Альба положил костлявую руку на развернутую на столе карту Нидерландов. Меж пальцев его выступали четкие надписи дерзких северных городов и примкнувших к ним деревушек. Правда, юг он усмирил надежно. Пришлось-таки и немало повозиться с Людвигом на северо-востоке Фрисландии и Гронингена. Небо и земля стали там красны после этого. Кровь и огонь оставлял за собой победитель в каждой ферме и лачуге, в каждом городке и деревушке… И что же?.. Ничтожные бродяги — «морские нищие» берут Брилле! За ним поднимаются другие важнейшие пункты на западе, по всему побережью Северного моря и Зюйдерзее…
Альба задумался. Ему уже больше шестидесяти лет. Он устал… Скорее бы приезжал тот, кого его величество соизволит наконец назначить на его место! Пора дать отпуск правителю ненавистной страны! Пора… Дерзкий народ перестал даже кланяться наместнику, когда он проходит по улицам. Инженера Пачеко, строившего замечательную, уже прославленную на всю Европу антверпенскую цитадель, он послал во Флиссинген доканчивать начатую и там крепость, не зная еще о событиях в Брилле… Эти негодяи осмелились повесить его любимца. А на пьедестале памятника из бронзы пушек, взятых при Жеммингене, что ни день находят издевательские рисунки и стихи…
С первого апреля —
Вот уже неделя…
Проклятая песенка точно прилипла к языку!.. А из Испании не приходит ни денег, ни одобрения, ни наград. Враги пользуются его отсутствием и нашептывают королю всякие небылицы. Надо ехать в Мадрид и разбить там козни врагов. Его величество слишком прислушивается к советам коварного Гранвеллы, этого лучшего в Европе дипломата, но не воина. Не воина… Маргарита Пармская, вернувшись к себе в герцогство, полна бешенства и не перестает поносить своего преемника, рассылая письма чуть ли не по всему свету… Кругом враги — и здесь и там.
Взгляд правителя упал на лежащие на почетном месте шляпу и шпагу, присланные папой.
Вот его награда. Наместник Христа все же оценил рвение и труды лучшего христианского паладина[47] и прислал свое благословение. Но паладин устал и хочет наконец отдохнуть. — «Же-лез-ный Аль-ба»!.. — произнес герцог громко и раздельно. — Же-лез-ный?.. Но у железного Альбы — не железные силы. Он тоже человек.
Разве не к «человеку» обращалась с мольбой о помиловании мужа эта красивая Сабина, мать одиннадцати сирот Эгмонта?.. И разве он не исполнил в отношении ее своего христианского долга?.. Он лично написал в Мадрид, прося короля предоставить семье обезглавленного место в каком-нибудь захолустном монастыре Испании. «В память кое-каких старых заслуг казненного», — добавил он великодушно в конце записки.
Разве не к «человеку» взывала мать Горна и Монтиньи, а также эта безумная протестантка Анна Саксонская, умолявшая правителя спасти ее от неминуемого нищенства в дилленбургском замке бунтовщика-мужа. Послание протестантки осталось, правда, без ответа…
Да, «Железный Альба» устал. Ему нужен законный отдых. А отдыхать сейчас нельзя. Вокруг — буря, во сто крат большая, нежели раньше. Он прибыл в Провинции и усмирил их скорее, чем можно было ожидать. И вот все его труды, вся пролитая кровь, все конфискованное золото — все пошло прахом. Сегодня утром он узнал, что Мидделбург окружен гёзами и падение его неминуемо. С ним уйдет остров Вальхерн — ворота в море. Вот и сейчас кто-то стучится в дверь.
— Войдите!
— Письмо из Парижа.
— А-а!..
Альба оживился. Отпустив слугу, он торопливо начал читать. Ему писал Антоний Оливер, художник из Монса, которого он послал тайно во Францию следить за действиями Людвига Нассауского.
«Ваша светлость, — писал Оливер, — Людвига видели вчера беззаботно играющим в мяч в Париже. Он не предпринимает, очевидно, пока ничего серьезного против его величества и вашей светлости…»
— Отлично!.. Отлично!.. — шептал он. — Пусть Нассауский играет в Париже — тем легче мне будет сыграть с ним здесь. Молодец Оливер… Хорошо иметь таких преданных и догадливых доверенных.
Герцог ненавидел Нидерланды больше чем когда-либо. А в его казне между тем пусто. Ему пришлось отменить десятинный налог с ржи, мяса, вина, пива и сырья, чтобы только заставить этот упрямый народ раскрыть кошельки.
Снова стук в дверь.
Нет, довольно!.. Герцогу пора лечь наконец в постель — близится утро…
Стук торопливый, тревожный.
— Что там еще?..
Вбежал испуганный офицер:
— Ваша светлость, Людвиг Нассауский взял Монс!..
Кровь отлила от смуглых щек Альбы.
— Что?..
— Людвиг Нассауский во главе французского отряда взял Монс, ваша светлость. Сейчас получено достоверное известие.
Альба вскочил.
— Ваше «достоверное известие» вздорно, сударь!.. Художник Оливер только что прислал мне донесение, что Людвиг Нассауский в Париже.
— Оливер обманул вашу светлость. Он один из первых вошел в Монс.
— Вы лжете!..
— Ваша светлость, я испанский офицер!
— Ступайте!
Офицер ушел, и герцог тяжело опустился в кресло. Оно показалось ему вдруг зыбким, как болото Гейлигер-Лее, где утонуло столько испанских солдат. Что это?.. Он ослышался?.. Монс взят… Антоний Оливер обманул его, как мальчишку… Людвиг в Нидерландах… Проклятие! Он во главе французских еретиков-гугенотов!.. Что же смотрит эта двуличная Екатерина Медичи с ее выродком Карлом IX?..
Герцог в бешенстве стукнул кулаком по столу:
— Монс вернуть! Оливера четвертовать! А вам, ваше величество вдовствующая королева Франции, клянусь святым престолом, я пошлю в свое время взамен ваших лилий[48] достаточное количество испанских шипов!..
Альба зазвонил в золотой колокольчик — герцог требовал к себе без промедления сына.
Не было ни одного города в Голландии, где бы открыто или тайно не смеялись:
— Герцогу пришлось-таки поубавить спеси!
— Еще бы, когда у него нет ни реала![49]
— Дороговато стоит ему «управлять» нами!..
Альба действительно принужден был обратиться к Голландским штатам за денежной помощью. Обеспечив себе охрану морского побережья судами гёзов, голландцы быстро сумели восстановить свое расшатанное испанцами хозяйство и международную торговлю. Альба пошел даже на то, чтобы снять официально весь налог, лишь бы Нидерландские Генеральные штаты стали выдавать ему ежегодно по два миллиона флоринов.
Голландцы осмелились также высказать дерзкое своеволие. Они собрались не в Гааге, как назначил герцог, а в Дорт-рехте, намеченном принцем Оранским. Первое заседание происходило в яркий солнечный день 15 июля 1572 года. Лица у дортрехтцев были торжественные, праздничные…
Павла Буиса, старого доверенного Оранского, выбрали синдиком[50] Голландии. Он прочел на собрании в ратуше обращение принца к голландским городам.
«Неужели золото так дорого вам, — писал Оранский, — что ради него вы пожертвуете вашей жизнью, вашими женами, вашими детьми и всем вашим потомством, примете на себя стыд и навлечете гибель на меня, кто всем сердцем старался помочь вам? И, с другой стороны, какие неисчислимые выгоды вы доставите своему отечеству, если поможете мне избавить его от власти испанских волков и коршунов!»
Собрание зашумело. Десятки голосов подхватили последнюю фразу обращения и понесли ее по рядам, через весь зал, на улицу. Там с утра теснилась толпа простого народа, стараясь уловить хоть слово из-за закрытых дверей.
Солнце сверкало в стеклах окон, румянило черепицы крыш, обжигало островерхие башенки городских стен. Со стороны залива не долетало ни единого порыва влажного ветра. Пот лился с возбужденных лиц ручьями. Нарядные, как в праздник, чепцы и наколки дортрехтских горожанок съезжали набок. Широкие платья мялись в давке. Люди взволнованно переговаривались:
— Правда, что Амстердам так и не прислал своих уполномоченных?
— Может, он и рад бы прислать, да ведь он все еще под пятой кровавого пса.
— А много ли принцу удалось снова набрать войска, не знаете?..
— Будто бы пятнадцать тысяч пехоты и семь — конницы. Да еще наших валлонцев[51] не меньше трех.
— Небось и валлонцы теперь поняли, кто им враг, а кто друг!..
— Эх, кабы всем семнадцати провинциям разом подняться! А то нагонят опять чужих войск… Что им до нас? Плати только жалованье, а они, того и гляди, взбунтуются и уйдут восвояси.
— И уходили. Не раз предавали наше кровное дело. И чего Оранский путается с иностранцами? Им только плати да плати, а толку до сих пор мало было.
— В ратуше как раз и толкуют об оплате новой армии Оранского.
— Купцы, верно, как всегда, скупятся. Без «залога» они не любят раскошеливаться!..
— А по мне, лучше отдать последний грош и остаться нищим, чем терпеть испанское ярмо!
Пожилая нарядная горожанка невольно рассмеялась. Последнее замечание сделал совсем молоденький крестьянин с горящими глазами, одетый в какие-то лохмотья.
— Тебе, дружок, — сказала она покровительственно, — нечего и терять, кроме этого «гроша».
Юноша, казалось, не слышал насмешки и, прижав руки к расстегнутому вороту холщовой рубашки, прошептал:
— А молодцы «морские нищие»! Захватили, говорят, целый флот с золотом и дорогим грузом, плывший из Португалии!..
— Правильно, парень! Золото было для Альбы из Мадрида. Пряности — из Лиссабона, а главное — тысяча испанских солдат с немалым количеством снарядов — нам вместо «амнистии»!..
Кругом зло рассмеялись.
— Да здравствуют гёзы! — выкрикнул на всю площадь молоденький парень.
— Да здравствует свободная Голландия!.. — подхватили за ним другие.
— Эй, помолчите, не даете слушать!
Несколько человек из учащейся молодежи устроили целое сооружение из ящиков, бочек, досок и влезли под самые широко распахнутые окна ратуши. Сторожа напрасно старались отогнать любопытных. Парень полез следом.
— Молчите!.. Молчите!.. Сейчас будет говорить представитель принца — Сент-Альдегонд.
— Какой это?
— Марникс! Тот, что писал еще при Пармской «Прошение дворян», — ученая голова!..
— Первый помощник принца по «бумажным» делам. Такого второго, пожалуй, и не сыщешь. Самого Гранвеллу за пояс заткнет!
— Давно бы пора принцу с нами поговорить!
— «Морские нищие» показали, на что мы способны!
— Тише! Тише же!
Из окна глухо доносился голос Сент-Альдегонда. Он напоминал собравшимся депутатам о жертвах Оранского в течение последних лет. Он рассказывал о бедственном походе 1568 года. Принц начал его полный надежд, но скоро вынужден был кончить отступлением, потому что ни один город тогда не открыл ему ворот. Тем не менее принц не потерял мужества.
— Мужества он не терял, верно!.. А вот сердце-то для нас «отомкнул», кажется, только после Брилле.
Кто это сказал так тихо и явственно?.. Люди начали оглядываться. Другой голос подхватил:
— Поверил наконец и в простых нидерландцев.
Кругом зашикали. А из окна продолжало доноситься:
— И вот теперь, когда глаза многих прозрели и столько городов восстало против тирана, принц снова обратился к своим родственникам и могущественным друзьям и собрал новую сильную армию. День расплаты пришел. Отечеству грозят вечный стыд и горе, если собрание откажет в необходимой помощи.
Стоявшие под окнами напрягали слух, чувствуя, что речь подходит к концу.
— Восстаньте же, пробудите ваше рвение и рвение других городов. Схватите за волосы случай, который никогда не был благоприятнее, чем теперь…
Сосед молодого крестьянина, адвокатский ученик, не сдержался и заметил вслух:
— Вот это здорово! Альба ждет не дождется от штатов денег взамен налогов. А наши толстосумы соберут их под залог церковных земель и отдадут на войска против того же герцога!
Речь Сент-Альдегонда зажгла всех, не только в ратуше. Люди, упорно отказавшиеся исполнять требования Альбы, единодушно решили отдать свои деньги Оранскому.
— Несите, несите в общую казну все, что имеете! — говорили возбужденно. — Все может пригодиться!.. Не жалейте ничего на общее великое дело!
— «Морские нищие» ни жизни, ни крови своей не жалели!..
— Да здравствуют гёзы!
— Да здравствуют штаты свободной Голландии!
— Да здравствует законный штатгальтер Голландии, Зеландии, Фрисландии и Утрехта — принц Вильгельм Оранский! — докатилось до шумевшей толпы из окон ратуши.
— Да здравствуют Голландские штаты!.. — подхватила молодежь. — Да здравствуют «нищие»!
Заседание кончилось только поздно ночью. Съехавшиеся в Дортрехт депутаты разошлись по отведенным им квартирам. А утром весь город уже знал их постановление.
Было решено, что необходимая для армии сумма будет собрана правильными налогами, реквизициями земель католического духовенства, займами у богатых граждан, у гильдий[52] и братств, а также с продажи лишних церковных украшений и предметов роскоши. Постановили открыть подписку и принимать добровольные пожертвования в виде золотой и серебряной посуды, домашней утвари, драгоценностей, церковных колоколов и других имеющих цену вещей. Принц Оранский был признан единственным законным правителем всего края. Особым распоряжением он уполномачивал недавнего адмирала морских гёзов де ла Марка набирать войска, принимать присягу, снабжать города и крепости гарнизонами, восстанавливать муниципалитеты, права и привилегии, которые были уничтожены испанским правительством.
Кроме того, было решено охранять свободу вероисповедания. Католическая «обедня» и протестантская «проповедь» уравнивались. Духовенство обеих церквей вверялось защите де ла Марка.
Последнее решение вызвало у некоторых недовольство. Костры инквизиции не переставали еще дымиться под небом Нидерландов, а Генеральные штаты требовали пощады для служителей римско-католической церкви. Находилось немало последователей нового вероисповедания, которые кричали:
— Долой обедню сатаны! Нам не нужен итальянский поп! Смерть папистам!
Но Оранский писал: «Сейчас не время затевать религиозные споры. Наша сила — в единении против общего врага».
В день набора войск первым явился все тот же молоденький крестьянин. Он раздобыл себе где-то менее потрепанную одежду и ходил вокруг ратуши, ожидая в трепетном волнении начала записи. Юноша оказался невольным свидетелем разговора двух городских ремесленников:
— А король Филипп так и остался нашим королем? Все свалили, значит, на одного Альбу?
— Не так бы мы порешили, если б наша воля!..
— Вот в том-то и суть, что воля не наша, а богачей с Оранским.
В августе того же года в Париже праздновали свадьбу короля Наварры с Маргаритой Валуа, второй дочерью Екатерины Медичи. Предстоящий брак никого так не радовал, как гугенотов. Союз французской принцессы с Генрихом Наваррским[53], недавним защитником гугенотского движения, давал большие надежды реформатам Франции. Патриоты Нидерландов радовались вместе с ними.
Людвиг Нассауский, так удачно заняв Монс, спокойно ждал обещанного ему Карлом IX подкрепления. Художник Антоний Оливер ликовал — он помог родному городу сбросить ненавистные цепи Альбы. Даже осторожный, недоверчивый Оранский, вновь двинувший набранную им армию через Рейн и Маас, уверенно вел ее мимо Диета, Тирлемонта, Сихема, Лувена, Мехельна, Термонда, Ауденарде, Нивеля… Принц был окрылен удачей брата и восстанием в Провинциях. Он чувствовал за собой силу войск и с полным убеждением полагался на поручительство Голландских штатов оплатить новые войска. Гугенотский адмирал Колиньи доносил ему, что не сегодня-завтра, согласно обещанию Карла IX, он соединится с принцем во главе тысячи двухсот французских аркебузьеров[54] и трехтысячной конницы. Оранский уже считал себя победителем после стольких лет поражений…
И в ночь на 24 августа, в праздник Святого Варфоломея, все эти надежды разбились. Под звон колоколов в честь августейшего бракосочетания слабовольный, истеричный король Франции крикнул своим ближайшим католическим советникам, уговаривавшим его дать согласие на массовое истребление гугенотов:
— Я согласен!.. Но только чтобы ни одного из них не осталось в живых, кто смог бы упрекнуть меня за это!..
Точно забыв, что всего несколько дней назад он в собственноручном письме Людвигу Нассаускому обещал поддержать протестантов и во Франции и в Нидерландах, забыв, что уже выслал ему свои войска под начальством де ла Ну и Жанлиса, Карл подал знак к избиению. Началась поголовная резня. За три дня в Париже было убито свыше пяти тысяч человек. Бойня перекинулась и в другие города. Число жертв во Франции дошло до ста тысяч. Адмирала Колиньи закололи одним из первых.
Еще не успели улицы Парижа впитать всю кровь, еще волны Сены не унесли кровавых потоков в океан, как весть о Варфоломеевской ночи разлетелась по всем странам.
Английская королева, как протестантка, демонстративно оделась в траур.
В Риме только что избранный папа Григорий VIII, окруженный толпой кардиналов, отправился в праздничном шествии в церковь Святого Марка и лично отслужил благодарственную обедню.
Но нигде весть не была принята с большим восторгом, чем при дворе Филиппа И. Французский посол в Испании писал Карлу IX в Париж:
«Новости о событиях в день Святого Варфоломея пришли в Мадрид 7 сентября. Король, получив это известие, был очень веселым. Он созвал приближенных, чтобы уверить их, что ваше величество — его добрый брат и что никто больше не заслуживает названия „христианнейшего“… Я поблагодарил его и прибавил, что он должен признаться, что обязан сохранением Нидерландов только вашему величеству».
Оранский узнал о парижских событиях еще в пути. Он протянул злополучную бумагу с донесением сопровождавшему его Генриху ван Гаалю и глухо проговорил:
— Это удар кузнечного молота по нашему делу. Судьба похода решена. Предательство короля Франции обезоружит брата, и Монс должен будет сдаться. Несчастные Нидерланды!..
Генрих не мог найти слов утешения. Он не верил больше в помощь извне.
Палатка принца Оранского в лагере близ Герминьи тонула в ночном мраке. Было тихо. Не слышалось даже переклички часовых со сторожевых линий. Падал, шелестя, редкий осенний лист.
Внутри палатки был свет. Пламя свечи, вздрагивая и мигая, освещало узкую походную постель, на которой лежал Оранский, колебало тени на его исхудалом лице, переливалось в волнистой шерсти маленькой собаки, дремавшей в ногах хозяина. Принц спал, как всегда, одетый, готовый каждую минуту к бою. В двух шагах от него спали Генрих ван Гааль, два секретаря и конюший. За пологом палатки громко жевала сено оседланная на всякий случай лошадь. Изредка раздавался хрип и сонное бормотанье смертельно уставших людей.
Принц был осведомлен о положении дел. Вездесущий художник Оливер сумел проскользнуть к нему через заставы врагов, обложившие Монс. Он донес, что гугенотские солдаты в осажденном городе пришли в отчаяние, услышав о вероломстве своего короля, что Людвиг Нассауский так и не дождался помощи от взятого в плен Жанлиса и лежит опасно больной, а смерть Колиньи окончательно парализовала всю протестантскую Францию.
На Оливера возложили новое нелегкое поручение. Он должен был пробраться на север и известить о бедственном положении Монса адмирала де ла Марка и Лазаря Швенди, собравшего вокруг себя сильную конницу «черных гусар».
Мрак и тишина тяжело нависли над спящим лагерем принца. Свернувшаяся в клубок собака неожиданно подняла голову, уши ее насторожились, а темные, навыкате глаза тревожно сверкнули в полусвете. Животное прислушивалось… Свеча, догорая, трещала. Собака завозилась, чтобы удобнее лечь, протяжно зевнула, но вдруг резко вскочила. Шерсть ее поднялась дыбом, и животное сердито заворчало. Тонкий слух не обманывал — откуда-то со стороны доносился звон оружия, приглушённые крики, стоны, беготня… Собака пронзительно залаяла и начала тащить Оранского за платье.
Принц поднялся, не соображая, в чем дело. Собака продолжала злобно лаять. Оранский понял: испанцы напали на лагерь врасплох. Надо было спасаться. Он подбежал к спящим товарищам, но они уже проснулись от бешеного лая.
— За мной, на лошадей!.. — коротко приказал Оранский, вскакивая в седло.
Гнедая кобылица, почувствовав удар шпор, взвилась и вынесла принца в поле. Кругом раздавались крики, топот копыт, лязг стали… Принц задержал лошадь, дожидаясь товарищей. У ног лошади визжала, прыгая, собака. Оранский притянул ее за шиворот к себе. Животное лизнуло ему руку и притихло под плащом.
В нескольких местах вспыхнуло пламя. Яркие языки метнулись вверх и погасили звезды. Широкое зарево залило весь лагерь. Испанцы подожгли палатки, и они запылали…
Принц был один среди сгустившегося снова мрака. Он вглядывался в двигавшиеся среди пламени и гари фигуры — он все еще ждал, что его догонят друзья.
Оранский не знал, что оба секретаря, конюший и Генрих, вскочившие на лошадей минутой позже, были задержаны отрядом испанца Юлиано Ромеро. Генрих, давая ему время бежать, надел его шлем и спустил забрало. Испанские офицеры набросились на Генриха, как свора охотничьих собак на оленя, и удары мечей и шпаг градом посыпались на мнимого вождя патриотов.
Генрих отражал удары, стоя на кровати принца. Он видел озверелые глаза, видел сверкавшую в пламени пожара сталь и край стоящего в углу оранжевого знамени с голубым пеликаном, терзающим грудь. Он слышал крики ненависти, тяжелое, прерывистое дыхание врагов… Расколотый надвое шлем свалился с плеч Генриха, и Ромеро узнал бывшего друга инфанта.
Испанец закричал:
— Проклятие, это не тот! Двадцать тысяч реалов за голову Оранского! В погоню!..
Багровый туман заволакивал Генриху глаза. Он лежал на пороге пылавшей палатки принца. Последняя мысль, которая промелькнула в его сознании, — что он умирает, не сделав почти ничего для освобождения родины…
Потом наступила тишина — ни криков, ни стонов, ни звона. И никакой боли. Мерцали звезды, плыла луна… Темнел высокий кипарис.
«Свежий источник, источник любви…» Ясный голос… Ясный смех…
Залаяла собака… Лассарильо? И опять любимый голос:
«Все хорошо… Видишь, все хорошо…»
Теплые маленькие, крепкие руки обняли его голову, и он увидел глаза, в которых отразились небо и солнце. Генрих умер.
Опустив поводья, Оранский ехал в сторону Перрона, где надеялся найти спасшихся солдат.
Через несколько дней до него дошла весть о капитуляции Монса. Город был слишком необходим испанцам, а времени для продолжения осады не хватало. Альба согласился на легкие условия сдачи. Людвиг Нассауский во главе своих войск был выпущен вместе с оружием. Горожанам обещали неприкосновенность. Но представитель короля Филиппа — Нуаркарм нарушил условия и предал город грабежу.
В кухне Ламберта Гортензиуса, ректора Латинской академии в Нардене, с утра пылала печь. Воздух был так раскален и пропитан всякими запахами, что пришлось, несмотря на зимнее время, открыть окно.
Жена ректора и служанка Таннекен старались угостить нежданных гостей на славу.
— Ну, что же ты, Гена?.. — торопила дочь госпожа Гортензиус. — Мы из сил выбились, а ты еле двигаешь руками. Разотри скорее мускатные орехи для рыбного паштета. Ах, боже мой, боже мой, подлива-то, кажется, подгорела! Живее, Таннекен, живее добавь в нее самого свежего масла. Да прикрой колбасу крышкой, чтобы она лучше тушилась. Пошлите Пьеркина на улицу — пусть посмотрит, который час на башенных часах… Куда убежал этот постреленок?.. Верно, к городским воротам с уличными мальчишками?.. Хорош слуга!.. А где Мартин?.. У меня сердце лопнет от страха, если мы опоздаем!..
В кухню вошел сам ректор:
— Все ли у тебя готово, жена?
— Сейчас!.. Сейчас!.. Не торопи меня, Ламберт… Смотри, все уже кипит и шипит…
— Брызгается салом, — подхватила бойкая Таннекен, — обливается сахарным сиропом, истекает имбирной подливой!.. Так и скачет со сковородок и из кастрюль. Только ртов для всего этого и не хватает!..
— Рты уже вошли в город и сейчас будут под нашей крышей.
— Уже?.. — Гена подняла на отца испуганные глаза, и рука ее замерла над ступкой с мускатным орехом. — Мне страшно…
— Не говори глупости! — оборвал ее Гортензиус и расправил дрожащими пальцами широкую с проседью бороду. — Их начальник Юлиан Ромеро дал всей нашей депутации честное слово, что не причинит городу никакого вреда. Ромеро — настоящий рыцарь. Он только отдохнет со своим войском в Нардене и пойдет дальше.
— Постарайтесь ему понравиться, барышня, — снова вставила Таннекен, — если он сам пожалует к нам. А все-таки и он «испанский волк», как назвал их всех штатгальтер!
— Молчи, пустомеля! — замахнулась на нее шумовкой госпожа Гортензиус. — Теперь не время вспоминать об Оранском!.. Я не знаю, понравится ли моя дочь, а уж эти пирожки с дроздовыми потрохами и корицей должны понравиться непременно.
— А я боюсь… — прошептала опять Гена.
Стук пестика, шипение поросят на вертеле, звон ложек, мисок и плошек заглушали шум с улицы. Вбежал сын Гортензиуса, толстый Мартин:
— Отец, они уже у наших дверей!.. Пьеркин принимает у них лошадей!
Госпожа Гортензиус наскоро освежила пылающее лицо холодной водой, отряхнула складки платья на дородной фигуре и, сменив передник и чепчик на брюссельское кружево, степенно выплыла вместе с мужем встречать испанских мушкетеров.
Юлиан Ромеро командовал одной из частей войск, посланных Альбой под начальством своего сына, дона Фернандо де Толедо, усмирять восставшую Голландию. Нарден был на пути испанцев. Сначала горожане решили не сдавать город. Они надеялись на помощь войск Оранского, но, так и не дождавшись, были принуждены капитулировать. Ламберта Гортензиуса выбрали в числе депутатов для сдачи испанцам городских ключей.
— Смотрите!.. Смотрите, барышня, что за собачьи морды! — тараторила, высунувшись из окна, Таннекен. — Клянусь спасением души, я не видывала противнее!..
Гена сидела как окаменевшая. До этого дня она слышала столько рассказов о грабежах, резне и насилиях, сопровождавших повсюду походы испанских войск, что и теперь ей чудились крики и стоны вместо приветливых возгласов матери. Гена не вышла и к обеду, которым Гортензиусы угощали постояльцев. Она забилась в дальний угол спальни и сидела, боясь шелохнуться. Ни уговоры отца, ни увещания брата, ни приказания матери не заставили ее выйти к пировавшим испанцам.
— Я боюсь их… — шептала она, дрожа, как в лихорадке — у них недоброе на уме. Слышите, как мяучит Тирль?..
Только старый кот Тирль и Гена не доверяли пришельцам. Кот, испуганно взъерошив шерсть, поминутно отскакивал и фыркал, слыша тяжелые шаги, звон шпор и грохот копыт… Вскоре Тирля нашли полуживым в петле, на перилах лестницы, ведшей на чердак. Закрыв лицо руками, Гена шептала, как обезумевшая:
— Это они… Это они задушили бедное животное…
— Полноте, барышня, — успокаивала ее Таннекен, успевшая забыть свое первое впечатление о пришельцах. — Тирль очухался, не плачьте. Ваш брат вовремя вынул его из петли. Смотрите, кот облизывает себе лапы. А что касается испанцев, то, если бы они все были такие же бравые и нарядные, право не стоило бы их так ненавидеть. Весь город сегодня угощает их. Вино льется рекой. Молоденькие барышни вроде вас сами прислуживают за столом. А вы сидите, как в тюрьме!..
Гена молчала, не отрывая рук от лица.
«Что случилось?» — думала Гена. Откуда налетел весь этот ужас?.. Куда девался мирный покой их маленького тихого Нардена?.. Как чудесны бывали эти зимние месяцы прежде… Днем, в лучах красного от мороза солнца, как радостно было нестись в санях мимо белых, сверкающих сугробов или, надев коньки на высокие меховые сапожки, бегать по синему прозрачному льду наперегонки с хохотушкой Таннекен.
Щеки Таннекен румянились от холода. И толстый увалень Мартин, любивший сладко поесть, смешно умолял ее спрятать лицо под платок, чтобы он «не спутал ее щек с яблоками»… Приближалось время Святок. Из года в год любимый праздник они проводили в Гарлеме, у Бруммелей, или семья тети Бруммель сама приезжала к ним в Нарден. Вот когда действительно бывало радостно жить! Дядя, маэстро, всякий раз сочинял новые святочные песни. Двоюродные сестры Эльфрида и Ирма, обе такие разные, и ласковая тетя Бруммель вносили в дом особый уют и оживление. Гена знала даже семейную тайну: Мартин влюбился в старшую Бруммель. А Эльфрида, не замечая того, все уши прожужжала бедняге о своем женихе, милом, добром юноше Кюрее, тоже из Гарлема. Мартина спасло его благодушие и природная вялость — он готов был примириться с неудачей и стать «рыцарем» младшей Бруммель, Ирмы. Но та частенько отпугивала его своими мальчишескими выходками…
Где это все?.. Из Гарлема давно нет вестей. Да и вести приходят теперь только страшные. Так, до Нардена долетели рассказы о разгроме Монса, потом о разграблении Мехельна. Недавно шепотом передавали о страшной судьбе Зютфена.
Ведь он так далеко от моря, — морские гёзы не могли его выручить… А вся страна, за исключением Голландской и Зеландской провинций, снова в руках испанских солдат. Они ненавидят Нидерланды… За что? За что можно ненавидеть веселые, трудолюбивые Нидерланды?.. Гена стала совсем глупой последнее время и ничего не понимает. Она стала понимать меньше, чем понимала в детстве, когда обижалась на озорную Ирму, а Иоганн, приемный сын маэстро Бруммеля, заступался за нее, как брат. Где он теперь, разноглазый Иоганн?.. Ирма говорила, что он пошел искать «счастье Нидерландов». Верно, бедный Иоганн давно умер, потому что у Нидерландов не осталось и крупинки счастья…
Серый Тирль вспрыгнул на колени к девушке. Гена спрятала лицо в пушистую теплую шерсть и заплакала.
Вечером большой городской колокол стал созывать горожан. Не прошло и получаса, как пятьсот человек собралось в церкви. Все с волнением ждали представителей испанского командования.
Нарденцы были счастливы, что отделались от опасности так дешево. Они хорошо знали об ужасах, перенесенных Монсом, Мехельном, осмелившимися встретить испанцев выстрелами, и Зютфеном, сожженным, говорят, дотла…
Общее молчание в церкви нарушал один лишь Адриан Кранкгофт, учитель. Его горящие лихорадочным блеском глаза наводили на всех невольный страх. Разве не он чуть не погубил город, когда влез на вал и выстрелил из кулеврины[55] во время переговоров с Ромеро?.. Он кричал, чтобы не верили ни одному обещанию, а защищались до последнего вздоха. Слава богу, что выстрел не ранил никого из испанцев и дерзость безумца забылась, залитая добрым пивом и сладкими винами.
Кранкгофт бродил с места на место и что-то бормотал про себя. Его шаги гулко раздавались под сводами, несмотря на переполнявшую церковь толпу.
Бургомистр Ламберзоон остановил его и сочувственно пожал руку:
— Полно, мой друг, волноваться и только зря тревожить других. Ступайте лучше домой и ложитесь. Мы вам сообщим все новости завтра.
— У нас уже нет «дома»!.. — прошептал Кранкгофт. — У нас уже нет «завтра»!..
— Полноте, полноте, добрый друг мой!..
— У нас уже нет ни «дома», ни «семьи», — повторил упрямо Кранкгофт. — Или вы все забыли Роттердам?..
— Что — Роттердам?
Горящие глаза на бледном лице, растрепанные волосы, зловещий шепот помимо воли заставляли слушать. Кранкгофт торопливо говорил:
— Испанский адмирал Боссю после взятия гёзами Брилле схитрил. Он боялся потерять Роттердам. Он, как и Ромеро теперь, попросил у роттердамского магистрата права только провести свое войско…
— Опять завел свою волынку безумный!.. Душу всем надрывает… Когда уж это было с Роттердамом?..
Лицо Ламберзоона стало серьезным. Он обнял учителя и усадил в уголок под хорами. Но Кранкгофт продолжал:
— Магистрат Роттердама согласился, как и мы, как и мы теперь… но с условием, что в городские ворота будет впущено не больше одного отряда. Боссю собственной рукой подписал это условие и приложил к нему королевскую печать… — Кранкгофт с трудом перевел хриплое дыхание. — Но едва впустили первый отряд, в ворота ворвались остальные. Роттердамцы не ждали обмана и не приготовились. Давя и топча мирных людей, испанская конница ворвалась в город и… Дальше вы знаете сами, что было… Мало осталось в живых, чтобы рассказать о «честности испанского адмирала»…
Кранкгофт откинулся, веки его устало опустились.
Бургомистр добродушно улыбнулся:
— Бедняга был бы прав, да у Нардена, не в пример несчастному Роттердаму, заботливые жены. Они на славу накормили пришельцев. И, как говорится: «Сытый желудок — доброе сердце!..» Кому охота вредить рукам, жарившим такие вкусные куропатки и варившим такое пенистое пиво?..
Крутом заулыбались.
— Ромеро остался очень доволен обедом, которым его угостила жена сенатора Геррита… — добавил бургомистр.
— Я их видел сейчас, — объявил регент Вульфсхаген. — Они ходят чуть ли не в обнимку по площади и беседуют, как давнишние приятели.
— Не знаю, понравилась бы эта дружба штатгальтеру… — не открывая глаз, произнес Кранкгофт.
— Тс!.. Тс!.. Молчите!.. Разве можно сейчас вспоминать об Оранском? — возмутился регент. — Это имя — масло на огонь испанцев!..
— Дайте им уйти с миром, и мы объясним, почему впустили Ромеро, — сказал со вздохом Ламберзоон.
— Голыми руками не очень-то защитишь город!.. — не унимался регент. — А Сонуа, ставленник принца в северной Голландии, прислал нам слишком мало пороха, — больше обещаний. Хоть бы одного лишнего солдата, хоть бы один червонец или старое, поломанное орудие!.. Наши посланные вернулись от него ни с чем.
— Стыдно упрекать Сонуа! — остановил его строго Ламберзоон. — Где он мог взять солдат и оружие, когда вся страна опять порабощена?
— Неправда!.. — вскочил Кранкгофт. — Северная Голландия и Зеландия все еще твердо держатся!..
— Тише!.. Тише!.. Пастор что-то говорит.
Все обернулись, ища знакомое лицо реформатского священника Матейса Коорна. Он стоял в дверях в своей темной суконной одежде, белый как мел.
— Что случилось?
— Граждане… — прозвучал среди наступившей тишины голос Коорна, — нас обманули… Нас собрала под эти своды сама смерть… Испанцы изменили своему слову. Наши дома грабят, наших жен и дочерей позорят…
Из груди бургомистра вырвался стон. Он бросился, расталкивая всех, к выходу.
Море голов колыхнулось, и люди с воплями негодования двинулись за ним. Дальше ряды смешались, навалились на передние и смяли их.
Бургомистр один из первых увидел, как руки Матейса Коорна взметнулись в воздухе, а по лицу разлилась широкая струя крови. Ламберзоон понял, что попал со всеми в западню.
Испанцы с грохотом вломились в церковь. Они дали залп по безоружной толпе и бросились на нее с кинжалами. Резня в тесном пространстве была короткой. Через несколько минут мозаичный пол стал липким от крови. Груда тел завалила всю церковь. Здание подожгли, оставив гореть мертвых и умирающих…
Испанцы гонялись за горожанами, как охотники за дичью. Пойманных после долгих издевательств убивали.
Город подожгли со всех концов. Спасшихся от огня и дыма закалывали шпагами, других рубили топорами.
Бургомистра Ламберзоона до утра пытали, чтобы добиться выдачи несуществующих сокровищ.
Гортензиуса почему-то пощадили. Его оставили на пороге сгоревшего дома, шепчущего бессвязно и глухо:
— Они дали рыцарское слово, Гена… Рыцарское слово… А ты не поверила, глупая, и повесилась на чердаке… Рыцарское слово не помогло и Мартину… Он был такой большой и полный, наш добряк Мартин… Да… Они оставили мне на память сердце сына… А где она, наша мать?.. Где Таннекен?.. Где постреленок Пьеркин?.. Эй, Таннекен, готовы ли твои пирожки с дроздами?..
Старый кот Тирль с подпаленной шерстью боязливо шмыгнул мимо хозяина и спрятался за черными, обуглившимися бревнами дома. Обезображенный, истерзанный труп хохотушки Таннекен лежал головой вниз в колодце.
Снег шел и таял на горячей от пожарища земле.
Иоганн вышел на палубу своего корвета и оглянулся.
Белесоватая мгла, густая, точно войлок, окутывала небо и лиман. Туманными тенями казались соседние корабли. Солнце, повисшее над мачтами, напоминало яичный желток в молоке. Оно одно и указывало на время дня. Звуки, едва успев родиться, сразу же глохли в снежных сугробах. Плотный пар от дыхания вился у губ. Белыми фестонами спускалось с рей кружево инея. Небывалый завороженный призрачный час!..
Бездействие угнетало. Небольшая эскадра гёзов замерзла вблизи Амстердама, где, как стервятник, притаился герцог Альба. Остаток жизни отдал бы Иоганн, если бы смог захватить, подобно Брилле, этот важнейший оплот врагов в Голландии. Но неожиданный мороз разом сковал воды лимана, и эскадра, сжатая льдами, неподвижно лежала в снегах, словно разбитая параличом.
Иоганн бродил по палубе, осматривал пушки, проверял вахту, спускался в каюту, расталкивал угрюмо сидевшего там Рустама и снова шел наверх. Томительное бездействие!.. Оторванность от всего мира!.. Что там происходит, на родных берегах?.. Уже много дней на кораблях ничего не слышали о движении врага. От Оранского тоже не было известий. Иоганн знал, что южные провинции все в руках испанцев. Он знал, что после падения Монса и бегства в Перонн Оранский больше не надеялся на помощь владетельных друзей. Распустив остаток армии, принц отправился в Голландию, в верный его делу Энкхёйзен. От двадцатитысячного войска при нем осталось всего семьдесят всадников. Он приехал в Голландию и, посещая город за городом, совещался с магистратами и горожанами. Тонкий, изощренный ум этого политика искал новых путей борьбы. Одно из таких совещаний происходило в Гарлеме.
У Иоганна сжималось сердце, когда он думал о Гарлеме — своей второй родине. Там была его семья. Живы ли они все?.. Сочиняет ли маэстро по-прежнему вдохновенные гимны?.. Не забыла ли его госпожа Бруммель?.. Сам он вспоминал их последний разговор слово в слова. Воспоминание согревало его, как ласка. Не вышла ли замуж рассудительная Эльфрида?.. И стала ли степеннее с годами пылкая девочка Ирма?.. Как забавно просила она его не уходить в те последние милые Святки, когда у них гостили Гортензиусы! А как они?.. Какой стала застенчивая Гена?.. Что добродушный сластена Мартин?.. Чудесные, памятные дни!
Иоганн снова спустился в каюту и решительно сказал Рустаму:
— Полно хмуриться, словно филин в дупле! Растолкай всех этих сурков, что залезли на койки, как в норы. — Он показал на спящих товарищей. — Буди их всех до одного!.. Мой приказ на сегодняшний день: всем на лед размять кости, расправить плечи, надышаться морозного ветра, чтобы дух захватило…
Рустам не понял приятеля. После взятия Брилле сам адмирал де ла Марк повысил Иоганна в чине, и Рустам обязан был его слушаться, по строгому корабельному уставу. Он неохотно поднялся с привинченного к полу табурета и принялся молча стаскивать с гёзов плащи и одеяла.
Матросы бранились, потягивались и вразвалку шли к трапу.
Иоганн придумал небывалую забаву. Он приказал выстроить ледяную крепость и украсить ее, на манер антверпенской, статуей Альбы.
— Чем мы хуже южных провинций? — говорил он. — Пусть и у нас будет такое же чудо искусства!
Голубая прозрачная крепость выросла, как в сказке, — с башнями, зубчатыми стенами, бойницами, подъемным мостом. В воротах на ледяном возвышении установили огромную фигуру сатаны с хвостом и рогами, с высунутым языком из обрывка красной тряпки, с углями на месте глаз, с мочальными усами и бородой.
Рустам старался больше всех. Казалось, он забыл свои тяжелые думы и весь загорелся, украшая мантию сатаны снеговым орнаментом. Снова, как в былые годы, он отдался работе со страстью художника. Как странно было ему лепить из этого податливого жгучего материала! Как он не похож на привычную глину! Как стынут и синеют пальцы — они перестают слушаться. А Рустам упрям и настойчив — он должен быть доволен сам и пока не верить похвалам товарищей.
Но мороз все же сильнее его, рожденного в солнечной Валенсии. Рустам расправляет спину и, прищурившись, смотрит на чудовищную фигуру в белой роскошной мантии. Его хлопают по плечам, толкают, валят в снег, стараясь согреть.
— Замерзнешь, Черномазый!..
— Ишь, разукрасил дьявола, что родного брата!..
— Дорого бы дал тебе Альба за такую отделку!..
Рустам уже не смотрит на ледяную статую. Он заметил вдали темное пятно… Оно медленно приближается, то скрываясь за сугробами, то снова появляясь… Черные глаза зорки и внимательны. Гёзы заметили тоже. Иоганн взбегает на вал крепости и, заслонившись от солнца, тоже всматривается в непонятное пятно.
— Человек! Клянусь корветом, это человек! И он пробирается сюда!
Все уже ясно видели мужчину, шагавшего среди сугробов прямо к эскадре.
— Клянусь теплым попутным ветром, это не шпион! Он не прячется, а смело топает к нам. Э-эй! Эй!.. Ни шагу ближе, не то будем стреля-ать!..
Шумной толпой гёзы сбежали с вала и бросились навстречу к незнакомцу.
Покрасневшее от мороза лицо, чуть тронутое оспой. Немного лукавые, умные глаза под тенью меховой шапки. Белые крепкие зубы, открытые в широкой улыбке. Где и когда Иоганн видел этого человека?..
— Ну-ка, — говорит незнакомец окружившим его гёзам, — покажитесь. Нет ли тут, в вашем ледяном замке, одного разноглазого?..
Иоганн спрятался за спину Рустама.
— Есть у нас и разноглазые, есть и черномазые, — смеясь, отвечали гёзы.
— Бросьте шутки шутить! — нахмурился пришедший. — Я к вам не в гости шел через полыньи и заторы. Коли разноглазого нет среди вас, может найдется на другом корабле…
— Зачем он тебе?..
— Это я ему самому скажу.
— Ну, есть у нас один разноглазый, да, может, не тот?
— Может, не тот, — согласился незнакомец и засмеялся.
Где Иоганн слышал этот голос?.. Неужели снова неожиданная встреча, как с Генрихом ван Гаалем?.. Улыбка, улыбка!.. И этот смех, полнозвучный, густой, как органный аккорд… Органный аккорд?.. Да!.. Да!.. Гарлемский собор!.. Маэстро!.. Его святочный гимн… Починка органа…
— Как ваше имя? — шагнул Иоганн к пришельцу.
— Больно скор, приятель, — остановил его тот. — Теперь имя говорят не с первого спроса.
— Так скажите со второго, — отвел его в сторону Иоганн. — А впрочем, я знаю: Питер… Питер… Питер Мей!.. — разом выплыло в его памяти. — Столярный мастер из Алькмаара, знакомый Ламберта Гортензиуса, ректора Латинской академии в Нардене!.. Так?
Улыбка сбежала с лица пришедшего. В глазах вспыхнула бешеная ненависть. Потом глаза померкли, и он сказал глухо и печально:
— Сними шапку перед мучениками Нардена.
Иоганн отступил:
— Му-че-ни-ками?.. Что… случилось… с Нарденом?..
— От Нардена остались одни стены. На месте Зютфена — пустырь.
Иоганн сорвал шапку, не говоря ни слова, взял Мея за руку и повел к себе в каюту. Там он сказал:
— Рассказывай все по-порядку. Я Разноглазый.
Питер Мей рассказал Иоганну о создавшемся положении.
Оно было хуже, чем когда-либо.
— Нидерландам, — говорил Мей, — грозит или паление в бездну рабства, или смертельная схватка с врагом.
Иоганн сидел, охватив руками колени, и думал. Что делать им, связанным по ногам и рукам ледяными оковами?.. Бросить корабли и двинуться в Лейден, где, по словам Мея, начали собираться добровольческие войска патриотов?.. Но ведь с кораблями они сила. Недаром взятие Брилле было поворотным днем в борьбе. И, если бы не ночь Варфоломея, не предательство вероломного союзника — французского короля, может быть, теперь родина праздновала бы уже полную победу. Зачем принц Оранский надеется всегда главным образом на иностранные войска?.. Могут ли иноземцы вложить в дело освобождения чужой им страны весь жар своего сердца?.. Нет, только сами нидерландцы, эти мужественные, упорные в труде люди, столько вытерпевшие за долгие мучительные годы, найдут в себе неисчерпаемые силы для окончательной борьбы со злом, неправдой и насилием. Видно, все же в чем-то прав и Рустам, когда говорит: «Принц всегда останется принцем, и его больше потянет к своим, чем к простому народу». Но время не терпит, надо спасти хотя бы север. Питер Мей глядел на Иоганна, куря трубку. Какой, однако, вышел ладный боец из этого белоголового, звонкоголосого парня, которого он видел семь лет назад на Святках в Гарлеме!..
— Что же не спросишь, почему я искал именно тебя? — сказал он помолчав. — Я был в Сассенгейме, в теперешней главной квартире принца, что на южном конце Гарлемского озера. Знаешь?
Иоганн кивнул головой.
— Там я встретил лучших наших людей. Они все съезжаются к принцу. Ну так вот, там с ним и старый вояка Швенди, и твой маэстро Бруммель.
— Маэстро?.. — Иоганн схватил Мея за отворот куртки. — Все ли у него живы, здоровы в семье?
— Он дал мне на всякий случай записку к тебе — а вдруг и впрямь отыщу Разноглазого.
— Чего же вы не дали ее сразу?.. — спросил Иоганн.
Он нетерпеливо ждал, пока Мей, отложив трубку, подпарывал подкладку шапки и вытаскивал свернутый лист бумаги. На пол упала еще какая-то крохотная записка.
— А это что?..
Мей засмеялся:
— Эта бумажка не один уже год ищет вашу милость по белу свету.
Иоганн поднял истрепанный клочок и прочел:
«Разноглазый, где ты? Без тебя стало скучнее в Гарлеме даже в праздники. Когда я вырасту большая, я пойду тебя искать. Я сразу узнаю тебя по глазам, а ты меня ни за что не узнаешь. Пройдешь, как чужой, мимо. Мама тебя очень любит. А Эльфрида смотрит на одного только Кюрея. Ты его, кажется, не знал еще? Очень он хороший, — может быть, даже лучше тебя. Но тебя я люблю все-таки больше. Папа…»
Дальше крупные, неровные буквы детского почерка наезжали одна на другую, не умещаясь на бумажке, и Иоганну не удалось разобрать даже подпись. Он с нежностью улыбнулся, потом принялся за чтение письма Бруммеля.
Якоб Бруммель сообщал почти все, что уже рассказал Мей. Он советовал неусыпно быть настороже, так как настало время или окончательно погибнуть, или сбросить королевское ярмо. В конце письма он с шутливым укором говорил, что богач Снейс, видимо, остался не слишком доволен тем, что Иоганн не вернулся к ним в дом. «Купец всегда останется купцом, — добавлял маэстро. — Он на тебя сильно рассчитывал. Ну что ж, неплохая для тебя рекомендация, мой мальчик…» А еще ниже с мягким участием и обычной чуткостью упоминал о конце жизни старого Микэля и о смерти Генриха ван Гааля в лагере близ Герминьи.
Иоганн перечел последнее сообщение, не сразу осознав его. Он медленно сложил оба письма, спрятал их в карман и, подойдя к трапу, позвал:
— Рустам!..
Высокая фигура мавра сейчас же показалась в люке.
— Рустам, — сказал тихо Иоганн, — из нас троих, давших клятву еще возле берегов Англии защищать Нидерланды, осталось двое: Генрих ван Гааль умер.
Рустам сбежал со ступеней трапа.
— Ты думаешь, я не помню нашей с ним клятвы? Его… убили испанцы?
Иоганн кивнул головой.
Дон Фернандо де Толедо, сын Альбы, улыбался. Ему положительно везло. После разгрома Нардена он собрался двинуться из Амстердама в Гарлем. Захват этого города разделит Голландию пополам, отрежет вновь набранные войска еретика Оранского от войск его сподручного на севере — Дидриха Сонуа. Гарлем — связующее их звено. Он должен пасть, как пали Монс, Мехельн, Зютфен, как пал глупый гостеприимный Нарден.
Но, кроме Гарлема, ему представлялась возможность мимоходом, почти шутя, захватить замерзшую эскадру гёзов. Как кстати подул восточный ветер, этот резкий зимний ветер, сковавший в одну ночь весь Зюйдер-Зее! Проклятые «нищие» попали в ледяной капкан, и дон Фернандо не упустит случая воспользоваться их несчастьем.
«„Нищие“ называют нас испанскими волками. Так пусть они испытают на деле нашу хватку в волчий месяц декабрь!»
И дон Фернандо отдал спешный приказ исследовать толщину льда, чтобы двинуть на замерзшую эскадру своих испытанных солдат.
«„Нищие“ хвалятся, что на воде они как у себя дома. Но мороз сделал воду крепче земли. Посмотрим, что они запоют теперь…»
Дон Фернандо смеялся. Офицеры, собравшиеся в ставке начальника, угодливо вторили ему.
— Отец не велит мне оставлять в живых ни одного из этих негодяев, и я заслужу не только его похвалу.
— Да здравствует его католическое величество король Филипп!.. — подхватил офицер. — Да здравствует святой отец папа и наша единая святая римская церковь!..
— Да сгинут гёзы!..
— Да сгинут все нидерландцы вообще!.. — выкрикнул злобно Санхо де Авила.
Рассудительный немец граф Оверштейн покачал головой:
— Кто же будет тогда работать?.. Нет, эта нация — полезная нация. Его величество покойный император Карл ценил нидерландцев за их труд.
— К черту труд!.. — перебил Алонсо де Варгас. — Единственный почетный труд — это война!.. Только воин достоин уважения и никто больше!.. Император прежде всего был великий воин.
— Но он в самом деле очень любил нидерландские гульдены, добытые нидерландским трудом, — многозначительно подчеркнул Юлиан Ромеро.
Все засмеялись, поняв циничный намек. Испанцы тоже любили золото нидерландцев.
Специальная комиссия, посланная на разведку, принесла благоприятные вести. Лед в лимане был настолько толст, что мог свободно выдержать пешее войско.
— Итак, друзья, ночь наша!.. С наступлением темноты мы двинем на них своих мушкетеров.
— Сант-Яго и Испания, — с нами Бог!..
Амстердам, казалось, притаился в ожидании близкой и легкой победы. В сумерки к берегу начали стягиваться отряды. Белая ровная поверхность лимана уходила в туманную даль. Только одни далекие силуэты замерзших кораблей едва намечались среди призрачной завесы.
— Сколько их?
— Девять, ваше сиятельство: «Иоганн», «Лебедь», «Анна-Мария», «Гёз», «Компромисс», «Эгмонт», «Горн», «Вильгельм Молчаливый» и корвет «Брил».
— Недурные названия, черт возьми! И если до сих пор нам не удается свернуть голову самому Молчаливому, то судно с его проклятым именем к утру будет нашим.
При свете факелов дыхание разгоряченных воинов клубилось паром.
— Сант-Яго и Испания, — вперед!.. Не возитесь с ними слишком долго.
— До утра, ваше сиятельство!..
Первый отряд ступил на лед. Ожерелье факелов на берегу вокруг дона Фернандо стало постепенно отодвигаться и меркнуть. Мушкетеры подвигались по лиману в полном мраке.
— Сант-Яго и Испания!.. — Голоса замирали, тонули в морозном тумане.
Обледенелая дорога звенела, как железо, под копытами коня. Сын Альбы возвращался в город, во дворец своего отца, чтобы дать отчет о ночном выступлении.
Утро вставало такое же туманное и морозное, как и прошлая ночь. Дона Фернандо разбудил тревожный стук в дверь.
— Ваше сиятельство!.. Ваше сиятельство!..
Сын Альбы раскрыл глаза.
— Сколько пленных и орудий?..
— Наши бежали, ваше сиятельство!..
— Что?.. Они бежали?
— Наши бежали…
Дон Фернандо соскочил с постели:
— Ты пьян?!
— Нет, ваше сиятельство. Оказывается, «нищие» узнали о нашем плане нападения. Они прорубили вокруг кораблей широкую траншею, и флот их стал настоящей крепостью. Едва мы подошли к ним на сто шагов, как их пушки дали залп. Ни один из наших не слышал у них перед этим никакого движения или тревоги. Думалось, даже вахтенные заснули…
— Хитрые собаки, они притаились!.. — Лицо дона Фернандо перекосилось бешенством. — Рассказывай!
— Наши двинулись вперед. Тогда с кораблей по мосткам выбежал их отряд…
— Ну?..
Солдат замялся.
— Почему мушкетеры не раздавили их тут же, на месте? Чего они ждали?.. — Дон Фернандо схватил солдата за обшлаг мундира. — Говори, что было дальше.
— Они были все на коньках, ваше сиятельство. Они летали вокруг нас, как осы, и жгли огнем, и кололи пиками. Наши скользили, спотыкались и падали, а эти черти вертелись на своих дьявольских коньках, как волчки… Нам было не угнаться за ними…
— Клянусь святым престолом, им помогал сам сатана!..
— Это верно, ваше сиятельство. Я своими глазами видел их ледяного идола, похожего на сатану, как две капли воды. А под идолом стоял высоченный черный, будто смоляной, из ада только что вышедший дьявол и стрелял без промаха. Каждый его выстрел валил с ног кого-нибудь из наших, словно кеглю…
— Говори о деле, болван!..
— Да ведь никто, ваше сиятельство, до этого дня и не слыхивал, чтобы сражались так на льду… Это было настоящее чудо!
— Колдовство еретиков, а не чудо!..
— Колдовство, ваше сиятельство, истинное колдовство!.. Один из них был как есть заколдованный — ни одна пуля не брала его. Как пес, бросался он нам под ноги, скаля зубы, и будто бы даже пел что-то…
— Довольно! Ступай за мной. Ты доложишь все это слово в слово его светлости герцогу.
Альба приказал немедленно изготовить семь тысяч пар коньков и обучить испанские войска пользоваться ими.
— Ваше сиятельство, — сказал он холодно сыну, — я надеюсь, вы в самом ближайшем будущем исправите ошибку и отомстите за позор поражения.
Но дону Фернандо не пришлось в этот раз отомстить. Через сутки неожиданно подул западный ветер, настала оттепель. Лед в лимане осел, растаял. И флот гёзов ушел с первым приливом в Энкхёйзен.
Словно по заказу, погода снова изменилась. Мороз закрыл за ушедшими ледяные ворота, лиман замерз во второй раз. Преследование стало невозможным и на кораблях.
— За них мне ответит Гарлем!.. — стискивая зубы, твердил дон Фернандо.
— Голубь, тетя Кеннау, я вам говорю — это голубь!..
Ветер трепал белокурые волосы девушки. Светлые глаза напряженно вглядывались в туманную даль.
Кеннау Гасселер, начальница отряда волонтерок, покачала головой:
— Тебе все мерещится, Эльфрида. Голубя перехватили испанцы. Третий день мы ждем ответа из-за озера, а его нет и нет… Ступай вниз, тебя сменит здесь Анна Дирк. Она заболела и не может сегодня работать на укреплениях.
Гасселер скорой, деловой походкой сошла со стены вала. Ей было уже под пятьдесят. Быстрая и решительная, она появлялась всюду.
Когда испанцы обложили Гарлем кольцом тридцатитысячной армии, Кеннау поняла, что местный гарнизон слишком ничтожен рядом с таким могучим противником. Она с утра до вечера ходила по домам, вербуя женщин в помощь мужскому населению. Кеннау умела найти простые, всем понятные слова, которые убеждали и молоденьких девушек и зрелых женщин бросать домашние заботы ради защиты города.
Эльфриду Бруммель она убедила не сразу.
— Я боюсь крови, тетя Кеннау… — говорила девушка со слезами. — Я не могу убить и цыпленка…
— А твой отец? Где он?
— Ах, я знаю!.. Знаю!.. — рыдала девушка. — И это терзает мне сердце. Отец такой добрый!.. Такой ласковый!.. И вдруг теперь… Нет, нет, он не сможет поднять руку на ближнего… Убийство — грех!
— Но разве убивать невинных не больший грех, Эльфрида? — спрашивала Гасселер. — Каждый из нас должен помогать защите города как сумеет: ходить за ранеными, носить камни и землю для починки поврежденных стен, готовить пищу солдатам, выдавать провиант, варить лекарства, подавать воду сражающимся, ободрять потерявших мужество… Посмотри на Кюрея. Нет юноши с более мягким и благородным сердцем, однако он уже записался в волонтеры.
Кеннау знала слабое место Эльфриды. Девушка вспыхнула и опустила глаза.
— Побольше бы таких, как он, и родина вздохнет свободно!.. Видала ты его эти дни?.. Лицо его стало еще прекраснее, ибо самоотверженность есть высшая добродетель и красота.
— Вы правы, тетя Кеннау… Но я его почти не вижу теперь… — прошептала Эльфрида печально. — Он совсем перестал бывать у нас…
— Тебе уже семнадцать лет, — продолжала Кеннау. — Скоро придет пора, и ты полюбишь человека… А что дашь ты ему в приданое?.. Трусливое сердце, умеющее только плакать?.. «Где ты была, подруга моя, — скажет он, — в дни общих бедствий?.. Ты сидела за прялкой и проливала бесполезные слезы. А я в это время истекал кровью на стенах родного города. Я защищал тебя от убийц и разбойников, а ты не подала мне тогда руки помощи. Так зачем ты зовешь меня теперь, когда жизнь снова стала цветущим садом?.. Ступай к такому же малодушному бездельнику, как ты сама, а мне нужна настоящая подруга, которая и в дни бедствий и в дни веселья одинаково верна мне!..»
— Я приду, тетя Кеннау, я приду… — шептала Эльфрида. — Я приду с сестрой Ирмой — она все время просится в волонтерки. Ей уже пятнадцать лет. Она говорит, что хочет отомстить за несчастных нарденцев.
Кеннау собрала отряд из нескольких сот женщин и привела их к начальнику гарнизона, командиру стоявшего в Гарлеме отряда гёзов Вигбольду ван Рипперда. Женщинам сразу нашлась работа. Испанцы начали бомбардировку в середине декабря. Крестовые ворота и ворота Святого Иоанна едва выдержали шестьсот восемьдесят выстрелов, направленных на них в первый же день канонады. Мужчины, женщины, дети — все работали день и ночь, исправляя повреждения.
Пятнадцатилетняя Ирма носилась как ураган, таская мешки песка, глыбы камня, впрягаясь в телеги с землей и церковными статуями, которыми заваливали проломы.
После трехдневной канонады испанцы пошли на приступ. Церковный набат гулко разнесся по городу, сзывая население на защиту городских стен.
Эльфрида, замирая от ужаса, бежала рядом с Ирмой.
Во главе отряда волонтеров они увидели капитана Кюрея. Он даже не взглянул в сторону девушки, торопливо пересекая соборную площадь. Эльфрида успела заметить только, что он остриг свои чудесные шелковистые кудри, которыми она всегда так любовалась. И от этого юноша показался ей старше, мужественнее… У нее защемило сердце от страха за него. Вспомнились страшные рассказы о Нардене.
Осаждающих встретили не только оружием. Женщины передавали из рук в руки камни, сосуды с кипящим маслом, с горячими углями, обмазанные смолой и зажженные обручи, и всё бросали вниз на головы испанцев.
Приступ был отбит. Дон Фернандо понял, что и впредь Гарлем не упадет к его ногам при первом звуке штурмовой трубы.
Ночью в городе стреляли из пушек, звонили в колокола, зажигали на валах сигнальные огни. Голубь принес наконец письмо с известием, что Оранский выслал Гарлему две тысячи человек с семью пушками и несколькими фургонами снарядов. Густой морозный туман стоял над местностью, и вспомогательные отряды могли заблудиться.
Кеннау не спала всю ночь. Ее мучило предчувствие беды. Она не сходила с колокольни церкви Святого Бавона, где поддерживала все время пламя. Высокий свинцовый шпиль, освещенный снизу, прорезывал ночное небо огненной стрелой, — солдаты Оранского должны были его увидеть, несмотря на туман.
Ночь прошла. Настал мутный рассвет. Смоляные бочки на валах, шипя, догорали, — помощь не появлялась…
К полудню разнеслась весть: стража южных ворот нашла переброшенную через стену отрубленную голову с надписью: «Это голова капитана де Коннинга, который уже в дороге с подкреплением доброму городу Гарлему». Разбитая, окровавленная голова смотрела на гарлемцев тусклым, мертвым взглядом… Надежда на отряд Оранского потеряна…
Эльфрида, уткнувшись лицом в подушку, проплакала весь день.
Ирма сидела подле сестры и с горящими от гнева глазами говорила:
— Ты глупая, Фрида, ты страшно глупая!.. Это же война!.. Ах, если бы у меня были такие кулаки, как у мясника Нальзоона, я показала бы этим подлым испанцам!.. Но ничего, ничего, я учусь стрелять… Скоро я буду попадать без промаха. Я отплачу за Гену, за Мартина, за всех…
Испанцы начали подводить к равелину[56] перед Крестовыми воротами минные подкопы. Подземная атака велась правильными подступами. Рипперда немедленно отдал приказ строить новую стену.
В конце января 1573 года Оранскому удалось наконец прислать гарлемцам порох и хлеб. Четыреста старых, опытных солдат пробрались со ста семьюдесятью санями в густом тумане через озеро и вошли в город перед самым носом осаждающих. Гарлемцы воспрянули духом.
31 января, после двухдневной канонады, испанцы ринулись снова на приступ. Стены были почти уже разбиты. Часть ворот Святого Иоанна разрушена. Испанцы вошли в пролом.
Их встретили, как и раньше, мушкетным огнем, шпагами, расплавленной смолой, камнями, горящими головнями…
Эльфрида увидела, как над сражающимися показалась растрепанная темноволосая голова Ирмы, как взметнулся ее арбалет, услышала среди грохота, лязга и рева звонкий победный голос:
— Попала!.. Наконец-то попала!..
Эльфрида в ужасе закрыла ладонями лицо. Что Ирма делает?.. Безумная!.. Она стоит на виду у всех, ее пристрелят, как птицу…
Как бы гордилась Ирма, если бы знала, что ее детская рука отомстила не кому иному, как знаменитому «победителю Нардена» — Юлиано Ромеро. Ее первый удачный выстрел лишил испанца глаза.
— Оттащи сестру, ее ранили, — услышала Эльфрида окрик соседки.
Ирма лежала на груде щебня. Кровь сбегала по ее рукаву на платье.
Эльфрида вынесла сестру почти на руках.
— Назад!.. Отступайте!.. Назад!.. — донеслась до них команда Рипперды.
Люди побежали, отдавая равелин врагу. Испанцы волной залили форт, но сразу же остановились. Каменная неприступная стена, о существовании которой они не подозревали, встала перед ними, щетинясь пушками. И они поняли причину сдачи равелина.
Ирма очнулась.
— Постой!.. Сейчас должно случиться это…
Эльфрида испуганно заглянула ей в лицо:
— Ты бредишь?.. Тебе плохо?
— Да нет же! — отмахнулась досадливо девочка. — Сейчас наши взорвут старую стену.
Оглушительный грохот потряс город. Черные столбы земли, щебня, камней взметнулись под самое небо и грузно рухнули вниз. Продолжительный дикий рев прокатился по улицам и замер…
— Готово! — сказала Ирма со вздохом облегчения. — Они взлетели в воздух!
После неудачи второго приступа испанский лагерь затих. Проходили дни, недели. Гарлемцы поняли, что враги решили взять их измором.
— Поцелуйте за меня маму, тетя Кеннау… Я знаю, она очень испугается, когда узнает… Я понимаю ее молчание без слов. Она не может забыть Нарден… А теперь ее сердце рвется на части: за Гарлем, за отца, за нас с Эльфридой… за Иоганна… Жив ли он еще, мы так до сих пор и не узнали…
Руки Гасселер тряслись, обнимая девочку в последний раз. Только Кеннау и командир гарнизона Рипперда знали о том, что Ирма вызвалась пробраться через озеро в Сассенгейм, чтобы рассказать Оранскому об истинном положении Гарлема.
— Вот уже которую неделю мы не получаем оттуда вестей, — говорила Ирма, — наших голубей перехватывают испанцы или они сбиваются с дороги в тумане. Не сегодня завтра тронется лед, и тогда мы будем совсем отрезаны от своих…
Кеннау проводила девочку до самого берега.
— Поклонись отцу, Ирма. Скажи ему… — Она не договорила и вдруг заплакала.
— Тетя Кеннау, не надо!.. Идите к маме… Объясните ей… Я не боюсь… Я тоже не должна плакать… Я буду лучше петь, как отец… как Иоганн… Я ведь тоже иду за счастьем… Прощайте!..
С коньками на ногах, легкая и быстрая, она скользнула вниз, и мрак сразу же поглотил ее. Кеннау с тяжелым сердцем пошла в дом Бруммелей. Что можно сказать матери Ирмы? Какими словами утешить? И там и здесь девочку подстерегает смерть…
Город голодал. Испанцы не подавали признаков жизни.
Осажденные пробовали делать вылазки. Однажды сотня отважных добралась под покровом тумана до главной неприятельской батареи. Они попытались было заклепать пушки врага, но были убиты все до одного у самых пушек. После этой попытки снова потянулись долгие дни бездействия и голода.
Лед тронулся в конце февраля, и на озере появились суда. Измученные гарлемцы смотрели в подзорные трубы и видели в полулье[57] от города испанские вымпелы графа Боссю. Вдали, на юге, им мерещились суда Оранского.
Прилетел наконец долгожданный голубь. Рипперда прочел короткую записку:
«Девочка добралась. Будьте мужественны. Друзья делают все, чтобы выслать помощь и припасы. Мы атакуем Димердик и отрежем Амстердам».
Рипперда понял: Оранский собирался оттянуть испанские силы на защиту Амстердама. Как Гарлем зависел всецело от озера, так и Амстердам зависел от своей Димерской плотины. Если бы большая искусственная дорога, которая вела в Мюйден и Утрехт, была отрезана, Амстердам подвергся бы участи Гарлема. А там находилась главная квартира врага.
— Хороший, мудрый план, — говорил Рипперда, сообщая гарнизону о записке Оранского.
Через несколько дней гарлемцы заметили в лагере неприятеля необычное оживление. Все, кто мог, взобрались на вал, чтобы узнать, в чем дело. Испанцы толпились вокруг высокой насыпи с рядом виселиц. Гарлемцы увидели, как туда подвели группу связанных людей и под торжествующий звук барабана повесили.
Ночью стража подобрала переброшенную в город корзину. В ней снова оказалась отрезанная голова, тщательно завернутая в холщовую тряпку. К тряпке была привязана дощечка с надписью, как это делалось с ценным товаром. Рипперда прочел:
«Ключ, открывавший город Монс, стоимостью в две тысячи флоринов, полученных от его милости герцога сполна, возвращается за ненадобностью гарлемским слесарям, — к замку Димерской плотины он не подошел».
Рипперда не сразу понял смысл написанного. Он рассматривал голову, видел скорбные складки лица, застывшие в синеве мертвых пятен, видел маленькую бороду, смерзшуюся в сплошной бурый комок, видел прилипшие к вискам длинные пряди когда-то волнистых волос и щеки, издевательски проткнутые насквозь рисовальной кистью. И эта кисть объяснила все.
Кто был «ключом», открывшим патриотам Монс?.. Художник Антоний Оливер. Его голову, оцененную Альбой в две тысячи флоринов, испанцы отсылали в Гарлем потому, что этот «ключ» не подходил к замку Димерской плотины. Рипперда понял, что попытка отрезать Амстердам не удалась, что шедшее на помощь войско разбито и отважный сын родины Оливер погиб в битве за плотину. Неприятель хвастал победой и показывал свои трофеи.
Той же ночью у Рипперды с капитаном Кюреем было совещание.
— Город гибнет, — говорил Кюрей, — люди падают от истощения. Вы отдали приказ оставить десять коров… Десять коров для детей Гарлема!.. Мы окружены плотным кольцом. Никакая человеческая сила, никакая хитрость не могут доставить сейчас в город провиант. А он нужен нам, как сама жизнь… Разрешите сделать серьезную вылазку, и кто знает, быть может, храбрость отчаяния поможет нам.
Рипперда ответил не сразу.
— Я знаю, с вами готовы пойти не только мужчины, но и женщины. А я помню, чем кончилась одна из таких вылазок-Мы лишились целого отряда лучших воинов.
— Если мы будем бездействовать, смерть придет к нам раньше, чем мы ее ждем.
Рипперда махнул рукой:
— Ступайте, капитан, и постарайтесь выполнить задуманное.
Вылазка была назначена на 25 марта. Тысяча человек из осажденного гарнизона под предводительством Кюрея вышла подземным ходом из города. Испанцы, занятые допросами и казнями пленных, ослабили защиту передовых линий. Гарлемцы появились неожиданно, сбили неприятельские аванпосты, сожгли триста палаток, захватили семь пушек, девять знамен и несколько фургонов провианта. Они благополучно вернулись в город, потеряв только четырех человек. Но среди этих четырех был и Кюрей, смертельно раненный в шею. Он умер через два дня, не приходя в сознание…
А испанцы подводили новые полки и увеличивали с каждым днем число судов на озере. Начались каждодневные схватки на воде.
Время от времени отдельные люди под прикрытием ночи пробирались к городу и передавали осажденным муку и порох. Одна из таких лодок привезла письмо от Ирмы. Девочка писала:
«Я служу у самого принца. Не сегодня завтра произойдет решительное сражение между нашим и их флотом. Не падайте духом. К нам идут люди из Дельфта, Роттердама и Гоуды. Мама и Эльфрида, не плачьте. Мы с отцом спасем вас. Иоганн жив — он бьет испанцев, не пропуская их суда в лиман. Привет тете Кеннау, господину Рипперде и всем, всем в Гарлеме… А у папы нет времени, чтобы написать».
Госпожа Бруммель впервые улыбнулась, целуя неровные, торопливые строчки.
— Девочка не забыла никого… Да хранит Господь ее ласковое, верное сердце!.. — произнесла она шепотом.
— Девочка — настоящий львенок, — улыбалась Кеннау. — Она вернется с отцом в войсках Оранского.
Записка Ирмы зажгла надежду во многих.
В конце мая началось обещанное сражение. Суда подходили вплотную друг к другу — испанцы дрались с солдатами Оранского в рукопашную. Боссю командовал сотней испанских кораблей. Мартин Бранд, адмирал нидерландского флота, имел около полутораста, но меньших размеров.
Гарлемцы не сводили глаз с озера. Пушечные выстрелы с грохотом раскатывались по воде и глухими громовыми вздохами отдавались в городе. Шум далекой схватки долетал до крепостного вала, сплошь усеянного осажденными. Гарлемцы с трепетом ждали результата боя, который должен был решить их участь. Если испанцы осилят флот принца, город неминуемо погибнет.
В конце дня гарлемцы должны были признать, что победа досталась врагу. Часть судов принца была взята в плен, остальные потоплены. Боссю переплыл озеро и захватил принадлежащие голландцам форты. Патриоты были окончательно вытеснены с озера. Городом овладело отчаяние.
— Это начало конца, — сказал почти спокойно Рипперда. — С потерей озера к нам постучалась голодная смерть. Мы продержимся еще недели три, не больше.
Город голодал.
Шатаясь, с лихорадочно горящими глазами, проходила по улицам Эльфрида, подбирая упавших от истощения. В опустевшем доме ей нечего было делать — госпожа Бруммель умерла два дня назад.
Эльфрида зашла навестить близкую ей Кеннау Гасселер. Девушка смотрела и не узнавала прежней Гасселер. Перед нею лежала маленькая, сморщенная старуха.
— Что делается в городе?.. — спросила та едва слышно.
— Люди давно уже не видят хлеба, — отвечала девушка. — Все едят льняное семя и дикую репу. Но и это на исходе.
Через четыре дня Гасселер задала тот же вопрос.
— В госпиталях варят собак, кошек и крыс, тетя Кеннау, — отвечала Эльфрида. — Дети собирают крапиву на кладбищах.
Гасселер закрыла глаза.
— Ирма писала, что к нам придет помощь, не отчаивайтесь.
— А если их опять разобьют?..
— Тогда мы умрем, тетя Кеннау, и наши муки прекратятся.
Кеннау затихла на руках у девушки, как внезапно уснувший ребенок.
Настал день, когда в городе не осталось ни собак, ни крыс, ни мышей. Люди варили лошадиные и бычьи кожи, собирали траву.
1 июля Рипперда, с согласия города, вступил с испанцами в переговоры. Было послано двое горожан. Дон Фернандо приказал их повесить и ответил гарлемцам неожиданной канонадой. Тысяча восемьдесят ядер перелетело через городские стены, разрушая дома, пробивая крыши, осыпая улицы осколками камней.
Последний, хранившийся как ценнейшее сокровище, голубь был выпущен с запиской Оранскому, написанной кровью. На церкви Святого Бавона выкинули черный флаг — сигнал отчаяния, поданный друзьям.
А друзья в это время подвигались к Гарлему. Это была смешанная пятитысячная армия из бюргеров и крестьян. Они везли с собою четыреста фургонов с припасами и семь полевых орудий. В радах волонтеров, с мушкетом на плече, рядом с отцом шла Ирма.
«Скорее, скорее! — торопила ее одна-единственная мысль. — Только бы поспеть вовремя, пока они еще не сдались!»
Армия дошла до привала в Нордвигских лесах, к югу от Гарлема, и остановилась на отдых. В неприятельском лагере было тихо. В полночь командующий отдал приказ идти дальше. Он надеялся провести бойцов мимо спящего противника и освободить город, напав на испанцев врасплох.
Дул ветер с озера. Ирма, дрожа от волнения и холода, старалась идти в ногу с отцом. Тяжелый мушкет оттягивал и натирал ей плечо. Ни Ирму, ни Бруммеля не удивило яркое зарево со стороны Гарлема. Они решили, что это осажденные приветствуют их сигнальными кострами. Армия шла вперед в полной тишине, радуясь удаче.
Утром у ворот города заметили одинокую фигуру мальчика. Он держал в руках белый платок — знак парламентера. Стража опустила мост, и мальчик вошел в город. Лицо его было залито кровью. Его привели к Рипперде.
Мальчик молчал, низко опустив голову.
— Ты от них? Что тебе приказано сказать?.. Что же ты молчишь?
Рипперда приподнял его подбородок и, отбросив со лба волосы, отшатнулся:
— Ирма?!
Из глаз девочки неудержимо текли слезы.
— Они отрезали ей уши и нос!.. — пронеслось по рядам солдат.
— Нас разбили под самым городом… — раздался хриплый стон девочки.
В октябрьский вечер того же 1573 года Питер Мей остановился в нерешительности перед одиноким крестьянским домом. Он устал и был голоден. Близилась ночь. По небу ползла огромная черная туча. Ветер гнал с дюн песок. За изгородью сердито лаяла собака.
Мей тревожно взглянул на свой дорожный посох и, решившись наконец, постучал в дверь.
Послышался старческий кашель, стук деревянных башмаков, и на пороге показалась старуха крестьянка.
— Ох!.. А я думала… — отступила она, увидев незнакомого человека.
— Впустите переночевать.
Кряхтя и охая, старуха пропустила Мея в дом. В очаге жарко пылал хворост. Клокотала вода в глиняном котелке. Двое детей возились в углу возле корзинки с котятами. Рядом, развалившись на полу, рыжая кошка грела у огня спину.
— У вас хорошо! — сказал Мей, заботливо ставя свой посох в угол. — Давно уж я не видал такого мира и тишины…
— Ох, не греши, добрый человек! — всхлипнула старуха. — Прошли мирные времена…
— Что так?
Старуха недоверчиво покосилась на него и спросила в свою очередь:
— А кто ты такой будешь?..
— Я столяр из Алькмаара.
Старуха всплеснула руками:
— Господи боже мой, он из Алькмаара!.. Тория!.. Тория!.. Он из Алькмаара.
Дети, с любопытством поглядывавшие на пришедшего, подбежали ближе.
Сверху послышались торопливые шаги. Появилась высокая молодая женщина.
— Кто из Алькмаара, матушка?
— Вот он.
Все окружили Мея.
— Ну, что… как там… у вас?.. — осторожно спросила старуха.
— А вы за кого? — Мей снова оглядел очаг, стол, скамейку у окна, полку с простой глиняной посудой, бедную, невзрачную одежду хозяев и вдруг улыбнулся: — Боитесь?
— Боимся… Всего боимся, добрый человек, а пуще всего… солдат.
— А разве вы здесь одни женщины?
— Одни с детьми да старик, мой муж…
— А где же твой муж? — кивнул Мей в сторону молодой. Лицо Тории сразу точно осунулось.
— На войне.
— У испанцев или у гёзов?
Женщина замялась.
— Не спрашивай, добрый человек… — вмешалась старуха. — Теперь такое время — не знаешь, что кому ответить. Но думается мне, коли ты из Алькмаара, значит, не сделаешь нам зла… У гёзов ее муж. У гёзов, вот уже второй год пошел… А другой мой сын, младший, ушел в войсках принца на защиту Алькмаара… Вот мы и всполошились, когда узнали, что ты оттуда.
— Дайте поесть — все расскажу по порядку. Устал и голоден, как кошелек монаха: сколько ни клади — все мало!..
Женщины засуетились у очага.
— Мы, алькмаарцы, хорошо знали, что сделали с несчастным Гарлемом, — рассказывал Мей печально. — Испанцы не пощадили в нем ни женщин, ни детей, ни стариков. Никого не оставили в живых… ни одного человека…
Нарезая гостю сыр, старуха вздохнула:
— Ох, господи, господи!.. Слыхали и мы, как гарлемцы собирались выйти все вместе из города и пробиться сквозь вражеские войска. Сколько крови, говорят, было пролито там!
— Крови-то в них, думаю, маловато было после стольких месяцев голодовки, — возразил Мей. — Пять палачей с помощниками работали бессменно, пока не упали от усталости… Тогда оставшихся триста гарлемцев связали по двое, спина к спине, и утопили в озере.
— Расскажите об Алькмааре, — попросила Тория тихо.
Мей протянул руку и бережно дотронулся до своего посоха.
— Алькмаару было бы тоже плохо, если бы не придумали одно дело. Только дело это больно серьезное: город спасет, а кое-кого разорит.
— Да что такое, скажи на милость?.. — заволновалась старуха.
Тория вся превратилась в слух. Дети прижались к коленям матери.
— А вы ничего не замечаете на своих лугах?
— Вода прибавилась в канавах! — ввернул мальчик.
— Молчи, Гансли! Молчи и слушай, — остановила его мать.
— Мальчуган прав — вода прибавилась в болотах и канавах.
— Да неужели опять наводнение, как четыре года назад?
Мей внимательно посмотрел на женщин:
— А если это наводнение прогонит из страны испанцев?..
Старуха растерянно развела руками.
— Уж и не знаю, что сказать… И там смерть и тут. Ведь хлеб еще не весь убран с полей. Одним нам, без настоящих работников, разве управиться было?..
— Хлеб вырастет снова, матушка, — резко перебила ее Тория, — а сыновей твоих не воскресишь, если их убьют проклятые волки!..
— Верно! Верно! — подхватил быстро Мей. — Без моря нам не справиться с испанскими дьяволами. Без моря мы останемся с голыми руками и нас перевешают, как гарлемцев. Нет, лучше открыть все шлюзы в Голландии, чем умереть от испанских волков!
Старуха заплакала:
— Когда это все кончится, господи!.. Трудились, трудились, дожили честно до старости, и вся-то жизнь насмарку пошла… Сыновья на войне, малые дети сиротами растут… А тут еще вода затопит все поля. Что будем есть?
— А что ели гарлемцы, матушка? — Лицо Тории пылало. — Стыдно нам жаловаться, когда люди кровью своей добывают нам свободу! Никлас, уходя к гёзам, сказал: «Помни, жена, что я пошел защищать тебя и таких, как ты». И я помню. Последнюю рубаху надо отдать, чтобы потом можно было свободно вздохнуть.
— Верно! Верно! Ай да жена гёза! Побольше бы таких! — На лице Мея появилась радостная улыбка.
Она стояла, высокая, молодая, с пылающим лицом, и прижимала к груди плачущую от страха дочь.
— Молчи, молчи, глупая, все минует… И вода уйдет обратно в море, и отец твой вернется, и земля опять даст колос…
Мей смотрел на нее с восхищением.
— Послушали бы тебя те, кто по ночам тайком от стражи, охраняющей плотины и шлюзы, пытаются их починить и закрыть. Дидрих Сонуа, наместник принца Оранского в северной Голландии, старается вразумить безумцев, жалеющих свою жатву больше жизни алькмаарцев. За сытое брюхо они готовы продать совесть, честь, свободу — всё!.. Они проклинают Алькмаар, из-за которого может погибнуть их урожай.
— Так пусть Дидрих Сонуа, — сказала твердо Тория, — будет строгим начальником для слепых безумцев. Среди нас, крестьян, все же больше таких, как мой Никлас. Скажи это Дидриху Сонуа.
Она деловито вытерла заплаканное личико дочери, оправила на сыне рубашонку и послала их играть с котятами. А старуха, подняв на Мея полные слез глаза, спросила с тоской:
— Скажи хоть ты, добрый человек, скоро ли конец такой жизни или уж так и умру, не увидав сыновей?..
— Скоро ли конец войне, спрашиваешь? — Мей задумался, глядя на потухающий очаг. — Скоро, если все вот так, как твоя невестка, думать будем. А если станем только плакать да пощады просить, навеки детей своих рабами сделаем…
Мей до рассвета проговорил с семьей крестьян. Он не рассказал только одного: в дорожном посохе у него был спрятан тайный приказ Оранского и план разрушения плотин, сдерживающих воды моря.
Сбежавшаяся толпа алькмаарцев взволнованно слушала рассказ Питера Мея:
— Мне не посчастливилось на обратном пути. Вражеский патруль заметил меня. Еще минута — и я попался бы, как рыба в сети… Чудом спасся. Испанцы погнались за мной, но увязли в болоте и потеряли след в тумане. Я же знал местность не хуже собственной ладони. Все это было бы ничего, кабы не посох…
— Что — посох? — спросил взволнованно Якоб Кабельо, назначенный Оранским военным комендантом города.
— Посох… с приказом…
— Ну?
Мей вытащил из-за пазухи небольшой обломок палки и показал его.
— Вот все, что осталось у меня в руках… Посох во время погони ударился о ствол дерева и переломился. Здесь, в этом куске, приказа нет.
— Значит, он остался в потерянной части? Что же теперь делать?.. — взволнованно проговорил бургомистр Флорис ван Тейлинген.
Мей отер влажный лоб и, переведя дыхание, продолжал:
— Делать, конечно, теперь нечего, ваши милости… Приказ пропал. Придется Алькмаару поверить мне на слово… Я слышал все, что Сонуа читал своим солдатам…
— Говори, — бросил коротко Якоб Кабёльо.
Толпа сдвинулась теснее.
— Принц Оранский, — начал он через силу, — дал… твердый приказ: если понадобится, сейчас же… немедля… затопить страну, несмотря ни на что… Пусть лучше, писал принц, погибнут все нивы, чем допустить, чтобы славный город Алькмаар попал в руки врага и разделил участь Гарлема… Но пусть алькмаарцы, советовал принц дальше, хорошенько обдумают это дело, прежде чем дать знать Сонуа, который ждет в нескольких милях от города… Он уже открыл главные шлюзы, осталось пробить только две большие плотины, и море хлынет на страну, затопляя вместе с полями армию испанцев…
— А как же мы дадим знать Сонуа, что минута настала?.. — спросил кто-то из толпы.
— Принц… условился… Сигналом к наводнению будут… четыре костра: два — по сторонам Фрисландских ворот… два — по сторонам Красной башни. Вот главное, что было в приказе… ваши милости… Больше говорить не могу.
— Смотрите, он падает!.. — крикнули в толпе.
Мея подхватили и унесли. Он не переставал твердить в бреду:
— Пусть только хорошенько обдумают… Ведь нас горсть, мирных жителей… против шестнадцати тысяч… хорошо вооруженной… опытной армии. Шестнадцать тысяч… А нас всего… две… Не надо скупиться и жалеть урожай… Только бы выгнать. Слушайтесь Тории, жены гёза!.. Четыре костра — сигнал для Сонуа… Какое несчастье… я потерял… приказ…
Дон Фернандо в бешенстве ходил в своей походной палатке.
Мало того, что сторожевой патруль упустил подозрительного голландца, пробиравшегося болотными тропинками к Алькмаару, — принесли еще обломок дорожного посоха, потерянного этим голландцем. В посохе оказалась выдолбленной середина. Его расщепили и, конечно, нашли спрятанную бумагу, подписанную проклятым еретиком Оранским.
— Нет, это не люди! А их главный еретик — сам сатана!.. — кричал в бешенстве дон Фернандо. — Он приказывает своим «нищим» открыть все шлюзы, пробить все плотины! А мы не птицы, чтобы летать по воздуху, и не рыбы, чтобы плавать в воде… Как я смогу воевать, если море затопит здесь всю землю?.. У меня нет судов, чтобы посадить на них пешее войско. Тут не поможет и моя прославленная конница!.. Проклятый Алькмаар!
Дон Фернандо откинул край палатки. Далеко на горизонте тянулись серо-желтые пески дюн. За ними лежало море, воды которого готовы двинуться на испанский лагерь и смести его, как щепку. Дону Фернанду казалось, что он уже слышит зловещий рокот, настороженное ворчание седых от пены волн.
В стороне хмурые башни эгмонтовского замка напоминали о победных днях испанцев. Семь недель назад испанские солдаты, проходя, сожгли дотла деревню Эгмонт и плотно окружили Алькмаар. Дон Фернандо сообщал тогда отцу:
«Мы обложили город так искусно, что воробей не сможет влететь и вылететь оттуда».
И, однако, какой-то алькмаарец сумел-таки пробраться мимо дозорных и сговориться с Оранским об адском плане затопления страны. Проклятые еретики!..
Призрачный замок напоминает и о казненном нидерландском полководце Ламорале Эгмонте… Темные башни его на фоне унылых северных песков похожи на чудовищные руки, грозящие мщением. Кажется, что ветер, овевающий древние камни, немолчно доносит нидерландскую песню, сочиненную каким-то гарлемским музыкантом:
Не надо графа хоронить —
Вернется Ламораль!
Проклятие!.. Это какое-то наваждение!..
Вернется Ламораль!
Нет, нет, казненные не возвращаются!.. Это бред. В тот же день, 8 октября 1573 года, осада Алькмаара была снята, и дон Фернандо спешно вернулся к отцу в Амстердам.
По дороге нидерландцы нанесли ему новое «оскорбление». Его знаменитую конницу обходным маневром атаковали «черные гусары» Швенди и долго гнали перед собой, как вспугнутое стадо.
Труба гремит, барабан грохочет,
Гордый испанец идет — хохочет:
Берегись ты, город Алькмаар —
Мы несем тебе смерть и пожар!
Иоганн пел, пристально смотря в сторону Гонда. Оттуда должен был показаться вражеский флот, спешивший на подмогу запертому гёзами в Мидделбурге испанскому гарнизону.
Не страшен Алькмаару испанский меч…
Рустам подхватил тягуче и печально:
Дали плотины уж первую течь.
Море, беги на помощь скорей —
Злое племя испанцев залей.
Смерть вам, испанские волки!
— Якорную цепь тебе в глотку! Чего воешь, точно хоронишь кого?..
Рустам кивнул головой:
— Угадал, зеландец, — я хороню корону испанцев.
Матросы фыркнули:
— Рано еще, брат, хоронишь — как бы голову не оторвали с похоронной песней.
— Ничего, — сказал спокойно и уверенно Иоганн, — оторвут его — наши останутся.
Товарищи обернулись к нему. Их давно уже удивляла резкая перемена, происшедшая в нем.
Гибель Гарлема поразила Иоганна в самое сердце. Несколько дней после сдачи города он ходил, шатаясь, как тяжело больной. В те дни никто не видел, чтобы он прилег хотя бы на минуту. Он кружил по палубе, молчаливый, сосредоточенный.
Что надумал Иоганн за эти несколько дней? Рустам знал, что у Иоганна не осталось теперь никого из близких. Всех до одного смела буря чудовищной многолетней войны. Их судьбы с Рустамом стали одинаковыми.
У гёзов истощалось терпение ждать. Их адмирал Буазо знал, что неприятель вышел двумя разными проходами: Юлиан Ромеро с семьюдесятью пятью судами — через Гонд, а Санхо де Авила с тридцатью — через восточную Шельду.
Принц Оранский лично приезжал на корабли. Ему снова пришлось убедиться в их всегдашней готовности к бою. Как один человек гёзы поклялись не подпустить врага к осажденному ими Мидделбургу. Это было несколько дней назад.
Гёзы теряли последнее терпение.
— Чего они копаются там, дьяволы? — ворчали матросы.
— Слыхали? — спросил один из них. — Альба-то фьюить — улетел домой общипанным петухом, без гроша в кармане.
— И кружным путем — сушей! — добавил, смеясь, Иоганн. — Видно, мы отшибли у него желание ездить по морю.
Матросы захохотали.
— А на его место посадили какого-то Рекезенса.
— Другого волка! Зубы те же, только шерсть чуть помягче!.. — бросил презрительно мавр. И вдруг весь насторожился. — Стойте! На переднем судне заметили неприятеля.
— Гото-овься!.. — пронеслась команда.
Матросы разбежались по местам.
На флагманском корабле[58] в это время шел спор. Адмирал Буазо назначил на место заболевшего капитана Шота флиссингенца Клаафа Клаафзона. Но при приближении врагов Шот не захотел уступить чести победить испанский флот. Он вышел из каюты, едва держась на ногах, чтобы принять командование. Клаафзон наконец уступил, посоветовав спустить большую часть людей под палубу после первого же вражеского выстрела. Шот настаивал, чтобы все, напротив, оставались на деке[59] для немедленного абордажа.
Гёзы кричали:
— Кой черт нам прятаться, как крысам в норы? Слушай Шота!..
— Оставаться на деке! Да здравствует Шот!..
— Да здравствуют «морские нищие»!..
— Свобода родине!..
— Готовь абордаж!..
Мнение Шота восторжествовало. Люди взялись за абордажные крюки и пики.
Суда Ромеро приближались. Распустив паруса, они шли навстречу гёзам, как огромные хищные птицы.
Рустам стоял со всеми наготове. Взгляд его был мрачен. Черные волосы трепал ветер.
— Смерть вам, испанские волки! — бормотал он. Загрохотал залп испанских пушек, и судно дрогнуло от киля до мачт. Послышался стон. Рустам оглянулся. Сосед-зеландец, только что так весело шутивший, упал на борт.
— Проклятие!
Гёзы обходили флот Ромеро. В узком лимане тяжелые испанские корабли двигались с трудом. Суда патриотов, легкие и проворные, кружили вокруг них, как рой пчел. Завязалась абордажная схватка. Люди дрались врукопашную. Прикладами аркебузов, топорами, пиками, пистолетами, кинжалами гёзы отбивали удары.
На глаза Рустама словно наплывали огненные круги. Он колол, рубил, сбрасывал за борт, рыча, как зверь, и скрежеща зубами.
— Смерть вам… испанские волки!..
Острая боль пронзила ему грудь. Он поднял руку… и упал навзничь.
Победа осталась за гёзами. Пятнадцать неприятельских судов были взяты в плен, тысяча двести испанцев убито. Остатки испанского флота отступили в Берген. Сам Ромеро, корабль которого сел на мель, бросился в воду и поплыл К берегу. Санхо де Авила, узнав о поражении, повернул свою эскадру назад, в Антверпен. И Мидделбург — ворота в Зеландию — должен был сдаться патриотам в этот январский день 1574 года.
Ночью Рустам с трудом открыл глаза. Иоганн сидел рядом.
— Я ранен?
— Да, брат, поцарапали изрядно.
— За кем победа?
— За нами, конечно!
— Расскажи… всё… по порядку…
— Что рассказывать? Испанские волки удрали, поджав хвост. Мидделбург — наш и должен присягнуть принцу, как законному штатгальтеру. Теперь вся Зеландия будет наша.
— А… Лейден?.. — Губы Рустама едва шевелились.
Иоганн нахмурился:
— Лейден обложен. Голландии снова приходится туго. Сообщение между городами прервано. Мы надеемся на Людвига Нассауского. Он собрал уже наемное войско. Французские принцы помогают ему деньгами.
— Забыли… ночь Варфоломея?.. — Рустам заметался. — Французские принцы!.. Испанские, принцы!.. Австрийские…
«Нет, не рана терзает могучее тело Рустама, — думал Иоганн, — а пламя, бушующее в нем, как неугасимый пожар»..
Отирая пот с лица друга, Иоганн невольно улыбался. Ему грезилось отдаленное будущее. Война уляжется подобно разбитому пушечным ядром морскому смерчу, подобно буре в груди Рустама. Израненная родина встанет, как должен встать Рустам. Ненависть сохранится лишь грозным напоминанием побежденному врагу. И Нидерланды зацветут новой жизнью, новым счастьем…
Иоганн не понимал. Что с ним?.. Откуда эта твердая вера в победу теперь, в самый разгар борьбы? Теперь, когда Голландия, точно перерубленный ствол дерева, разделена гибелью Гарлема на две части? Когда Лейден, обложенный врагами с октября прошлого года, голодает? Когда Людвиг Нассаускии до сих пор не успел оттянуть от него испанские войска и так далек еще от соединения с армией Оранского?.. И что это за голос твердит невнятно, но упорно: «Нидерланды должны победить»? Пусть враг могуч и огромен, как сказочный зверь, — самоотверженная, беззаветно преданная свободе, труду и радости жизни страна рано или поздно все равно победит. И, чтобы не потревожить притихшего наконец Рустама, он запел вполголоса:
Колокола зачем звенят,
Согнав с лица печаль?
Ах, о победе все твердят, —
Вернулся Ламораль!..
Едва светлая полоса вспыхнула на небе в это апрельское утро, как обе армии увидели друг друга на расстоянии пушечного выстрела.
Людвиг Нассаускии немедленно укрепил позицию глубокой траншеей, расположив главные силы своей пехоты одним каре. Узкая равнина стесняла его движения, не позволяя развернуть во всю мощь конницу. Часть кавалерии пришлось оставить на склоне ближнего холма.
Санхо де Авила, главнокомандующий испанских войск, успел еще накануне навести понтонный мост и перейти Маас, чтобы помешать Нассаускому соединиться с братом.
Между обеими армиями лежала маленькая деревня Моок, брошенная жителями на произвол судьбы при первых звуках военных труб.
К десяти часам Людвиг стал усиленно вызывать противника к настоящим действиям. Ему нельзя было мешкать. Наемные, плохо дисциплинированные войска волновались, требуя уплаты жалованья раньше срока.
Объезжая полки, Людвиг говорил сопровождавшему его брату Генриху:
— Сражение необходимо! Сейчас, несмотря ни на что, наши силы превышают силы испанцев. У них всего несколько эскадронов кавалерии. Авила не рискнул собрать и достаточно пехоты, чтобы не лишать города гарнизонов. Он знал, что нидерландские города немедленно восстанут, уведи он солдат. Полки Браккамонте…
— Полки Браккамонте — наша первая победа!.. — взволнованно сказал младший Нассауский. — Своим походом мы сняли-таки осаду с Лейдена!..
— Да… — почти машинально подтвердил Людвиг, — Браккамонте было приказано перебросить осаждавшие войска сюда. Это все, что мы пока выполнили из задуманного. Этого слишком мало. Вильгельм ждет от нас большего.
Заметив движение со стороны неприятеля, он поскакал по направлению к деревне, к специальным пехотным отрядам, охраняющим траншею.
Солнце пламенеющей звездой горело на его стальном шлеме без единого украшения, золотило круп гнедого жеребца. Генрих Нассаускии придержал повод, смотря вслед Людвигу восторженным взглядом.
Звук трубы прорезал воздух. Генрих очнулся, дал шпоры коню и помчался за братом.
Испанцы готовы были ринуться в бой, когда новое известие остановило их. Главнокомандующему донесли, что на следующий день должно подойти сильное подкрепление. Генералы сошлись на короткое совещание. Мнения разделились. Более рассудительные советовали подождать еще сутки, чтобы иметь перевес в численности войск.
Начальник конных аркебузьеров говорил:
— Вспомните Гейлигер-Лее!.. Чем кончилось тогда необдуманное выступление против лукавого еретика — Нассауского?..
— Гейлигер-Лее не пример! — горячился Авила. — «Лукавый еретик» втиснут сейчас клином в узкую равнину. Если мы будем медлить, он ускользнет от нас, как угорь, и соединится с Оранским!
— Клянусь мадонной, — возражал Бернандино де Мендоса, — Нассауский сам рвется в бой. Это неспроста! Не следует поддаваться на его удочку. Так учит и тактика Альбы. Завтра мы будем вдвое сильнее.
— К черту тактику Альбы! — Лицо Санхо де Авилы перекосилось от злобы. — Мы носились с нею достаточно в прошлом. Будь я проклят, если не вгоню еретика в Маас! Разве вы не видите, что Нассаускому негде развернуть кавалерию?
Сеньор де ла Гиерж пресек споры:
— О чем тут думать? Само небо покровительствует нам. Если бы не воля всевышнего, разве такой опытный полководец, как Нассауский, смог бы попасть впросак с переходом через Маас? Он стоял со своими наемниками на берегу против Маастрихта, готового принять его, а река не предоставила ему той возможности. Эти несколько дней оказались решающими. Маастрихт он не взял и принужден был спуститься тем же правым берегом до теперешней своей позиции. Прочтем «Ave Maria», и с нами Бог!..
— С нами Бог!..
— Испания и Сант-Яго!..
Было решено начать бой.
Конные аркебузьеры испанцев в панике неслись к реке. Людвиг Нассауский гнал их стремительным натиском. Обезумевшие кони и люди с грохотом срывались с песчаного откоса в волны. Окрашивая воду кровью, они старались переплыть на левый берег. Раненые с криками тонули. Лошади взбивали вокруг себя порозовевшую пену, топтали повисших на гривах всадников… Лучи заходящего солнца скользили по красному, как кардинальская мантия, Маасу…
Но бешеная ненависть Санхо де Авила удвоила его силы. Он продержался до прихода подкрепления. Короткая весенняя ночь лишь затянула развязку.
Конные копейщики и испытанные ветераны подошедшего Вальдеса решили исход сражения. Едва мушкетеры Нассауского сделали вольт и отступили, чтобы перезарядить ружья, как свежие войска врагов лавиной ринулись на них с фланга. Измученные тяжелым днем беспрерывного боя, полки Нассауского нарушили строй.
Людвиг понял, что проигрывает битву. Собрав вокруг себя отряд верных воинов, он пошел в отчаянную атаку.
В последний раз его увидели вместе с братом Генрихом, мчащимся в самую гущу сражения. Шлемы их мелькнули среди дыма и пыли. Обагренные кровью мечи взметнулись в воздухе, и все потонуло в бешеной, беспорядочной свалке.
Оранский так и не узнал подробностей гибели братьев. Одни говорили, что оба Нассауские были утоплены по приказу Авилы. Другие — что их сожгли в одном из домов деревни. Вероятнее всего, оба умерли там же, на поле последней схватки.
После победы под Мооком испанцы снова обложили Лейден.
Морские волны медленно надвигались на сушу в сторону осажденного Лейдена. Когда-то голландцы положили немало сил, чтобы возвести одну за другой огромные плотины и отвоевать у моря узкое побережье. Теперь эти плотины безжалостно разрушались гёзами.
Лейден держался-несколько месяцев. За стенами его давно свирепствовал голод. И повальные болезни унесли уже не одну жертву.
Гёзы упорно продвигались вперед. Они подошли на своих судах по залитой наводнением земле до главной плотины — Ланд-Шейдин, в пяти милях от города. Плотина длинной темной грядой выступала над водной поверхностью. Суда остановились в отдалении.
Ночью с 10 на 11 сентября гёзы прокрались к испанской страже, охранявшей плотину, и напали на нее врасплох. Испанцы в страхе побросали свои посты, оставляя Ланд-Шейдин в руках патриотов. Утром они попробовали было вернуть потерянное, но гёзы дали им такой отпор, что испанцы бежали.
Иоганн вместе с другими командирами судов приказал пробивать плотину. По высокой земляной насыпи, скрепленной железом и просмоленным деревом, рассыпались люди с едва зажившими ранами, в изодранных куртках, в шапках, на которых пестрел вышитый полумесяц с надписью: «Лучше султану, чем папе!»
Впереди всех с багром в руках работал похудевший, ставший как будто еще выше Рустам. Его смуглое лицо с обострившимися чертами напоминало Иоганну голову подстреленного сокола, которого они нашли с Ирмой в окрестностях Гарлема и, выходив, отпустили на волю. Мавр работал по-прежнему за двоих, настойчиво, молча. После долгих дней, прошедших в бреду, он замкнулся в себе. Казалось, он не хотел растрачивать силы впустую — берег их, как осажденные берегут порох.
Ланд-Шейдин удалось пробить. Флот прошел в широкие проломы на глазах у неприятеля. Перед гёзами встала новая преграда — «Зеленая дорога», вторая длинная плотина, заросшая лозняком и густыми травами.
Еще одна свирепая схватка, еще один натиск, и «Зеленая дорога» тоже досталась патриотам. К утру волны прилива перекатились через ее развалины, пропуская флот дальше.
Но к полудню адмирал Буазо заметался на своем судне:
— Проклятие! Ветер гонит воду назад…
Гёзы столпились на палубах.
— Мы могли бы за один час пройти в озеро «Свежей воды» и были бы теперь уже на полдороге от Лейдена, если бы не ветер!..
Буазо не знал, что предпринять.
…В Лейдене умирали целые семьи.
— Испанцы что ни день шлют нам предложения сдаться, — твердили малодушные, — они обещают полное прощение…
— Прощение?.. — кричали им злобно в ответ. — Кто предлагает прощение? Те, что пришли в нашу страну, как грабители? Те, что залили нашей кровью всю землю? Те, что хотят с корнем вырвать нашу свободу, отнять самую жизнь?
Кто кого будет прощать: они нас или мы их?.. Мы уже ответили раз на их медовые речи: «Сладок флейты напев, когда птицелов манит пташку»!.. Мы не дадим обмануть себя!..
— Пожалейте детей!.. Пожалейте детей!.. — рыдала какая-то женщина, прижимая к себе грудного ребенка.
Бургомистр ван дер Верф, проходя мимо, остановился. Перед ним была толпа призраков, а не людей: серые, поблекшие щеки, ввалившиеся рты, прозрачные, бескровные руки, отечные, распухшие ноги, тусклые или лихорадочно горящие глаза… Особенно мучительно было смотреть на детей, на их маленькие сморщенные, как у стариков, лица.
Бургомистр ван дер Верф махнул шляпой, требуя внимания.
— Чего вы хотите? — заговорил он, и люди не узнали его голоса. — Почему вы ропщете на то, что мы не нарушаем своих клятв и не сдаем город? Неужели вы не понимаете, что это было бы более горькой участью, чем то, что мы терпим сейчас?.. Я знаю, мы все умрем с голоду, если нас скоро не освободят. Но голодная смерть почетнее позорной смерти, которая нам предстоит в случае сдачи.
— Не сдавать город дьяволам! — подхватила толпа. — Помощь идет к нам, она уже близка!..
— Да здравствуют защитники Лейдена — «морские нищие»!..
— Да здравствует свободная Голландия!
— Пожалейте детей!.. — стонала в бреду женщина. — Пожалейте детей!..
Ночью ее унесли со ступеней церкви — она умерла, держа мертвого ребенка у иссохшей груди.
Прошла неделя с того дня, как плотина «Зеленая дорога» была пробита. Флотилия патриотов все еще находилась в мелкой воде, пройдя меньше двух миль. Гёзы попытались пройти к озеру «Свежей воды», но им пришлось вернуться — канал и мост через него оказались неприступными. Испанцы стянули туда главные силы.
Ветер по-прежнему был восточный.
Иоганн не сводил глаз с гюйса[60]. Ожидание было мучительнее битв. Сидеть на мели у самой цели и знать, что испанцы злорадно хохочут: «Оранскому легче сорвать звезду с неба, чем подвезти своих „нищих“ к стенам крысоедов-лейденцев!»
18 сентября Иоганн первый заметил, что гюйс затрепетал и повернул к юго-востоку. На кораблях задвигались люди. Мрачные, в шрамах лица просветлели. Все с надеждой стали наблюдать, как ветер крепчал, покрывая рябью неподвижную до сих пор воду, как начали набегать волны и пениться у бортов кораблей.
В конце следующего дня флот наконец всплыл. По совету крестьян, бежавших из деревни, занятой испанцами, Буазо сделал обход. Он миновал мост, озеро и прошел через низкую плотину дальше. Но там был остановлен еще одной большой преградой — Кириквее.
У испанцев остались теперь только соседние с Лейденом пункты, но они кишели солдатами Вальдеса.
При имени Вальдеса Рустама охватило бешенство. Когда-то в Испании он приходил в Бургос, чтобы убить великого инквизитора Вальдеса. И вот судьба сталкивает его с другим Вальдесом. Неужели и этот ускользнет от его мести, как ускользнул тот?.. Проклятый ветер! Он снова держит флот на привязи!.. Рустам смотрел на оранжевые, белые, голубые флаги с надписью: «Лучше султану, чем папе!» Они беспомощно свисали с носов кораблей. Вода понизилась до девяти дюймов. День за днем суда неподвижно стояли на мели…
Старая башня высоко вздымалась над улицами, каналами и мостами Лейдена. На ней с утра до утра дежурили люди, следя по зареву сигнальных огней за движением кораблей гёзов.
Бургомистр ван дер Верф, поднявшись на верхнюю площадку башни, вглядывался в даль и говорил:
— Там, за испанскими крепостями, — хлеб, мясо, тысячи братьев…
— Голубь! Голубь! — прозвенел вдруг возле него радостный крик.
Зоркие глаза четырнадцатилетнего сына оружейника Германа разглядели в синеве неба светлую точку. Точка приближалась, росла и белым комком опустилась к зубцам башни… Прошелестели крылья, и руки ван дер Верфа, дрожа от волнения, нащупали среди белоснежных перьев птицы маленькую, чуть заметную записку.
— Слушайте! Слушайте!
Писал Оранский:
«Флот подходит. Начали пробивать последнюю плотину. Держитесь, помощь близка».
— Помощь близка!.. Помощь близка!.. — прокатилась от башни до последнего закоулка города.
— Помощь близка!.. — визжал в восторге Герман. — Клерхен, помощь близка!..
Тощий, как скелет, с пожелтевшей от ежедневного недоедания кожей, мальчик находил еще силы, чтобы прыгать и кувыркаться.
— Клерхен, — кричал он сестре, — мы будем скоро есть мясо, сладкие пироги, масло, яйца. Мы будем есть, пока не лопнем! Да здравствуют «морские нищие»!..
Голос мальчика утонул в радостном гуле колоколов.
Лейденцы побежали на вал. Они высовывались из-за стен и кричали в сторону соседней Ламменской крепости, занятой испанцами:
— Вы зовете нас крысоедами и собакоедами! Вы не солгали, как лжете обычно! Пока вы будете слышать у нас лай собак и мяуканье кошек, знайте — город крепко держится! А когда не останется и этой пищи, каждый из нас съест свою левую руку, чтобы правой защищаться! А если все же придет наш смертный час, мы зажжем Лейден, чтобы вам достался только горький пепел наших сердец!..
— Помощь близка!.. — захлебывался Герман. — Клерхен, ты слышала, гёзы пробивают уже Кириквее!..
Девушка молчала. Она верила и ждала.
«Гёзы придут. Они заставят ветер гнать море в нашу сторону», — проносилось в ее голове.
Наутро колокола Лейдена умолкли. Флюгера на крышах показывали восточный ветер — ветер с суши, а не с моря.
В Ламмене насмехались:
— Ступайте на башню, «нищие», ступайте на башню — посмотрите, не идет ли вода к вам на помощь!..
В ночь на 2 октября над стенами Лейдена пронесся первый порыв шторма. Ветер с северо-запада повернул в течение нескольких часов на целых восемь румбов[61] и еще сильнее задул с юго-запада. Волны Северного моря высокими валами поднялись на берег Голландии и хлынули на сушу. Вода неудержимо полилась через разрушенные плотины в глубь страны.
В полной темноте гёзы подняли паруса и двинулись по направлению к Лейдену. Несколько неприятельских сторожевых судов окликнули их. Им ответил огонь из пушек Буазо. Пламя залпа осветило черную пустыню сплошной воды. Кое-где выглянули купы затопленных садов, трубы ферм, ветряные мельницы. Ненадолго темноту огласили крики короткой схватки. Гёзы проплыли дальше. И все снова погрузилось в сплошной мрак.
Испанские разведчики донесли в Зотервудскую крепость Вальдесу:
— «Нищие» топят наши суда, а свои продвигают через мели на плечах. Сам дьявол гонит перед ними воду!..
Утром даже самые стойкие из зотервудского гарнизона не выдержали и побежали по дороге в Гаагу.
— Мы не колдуны, чтобы воевать с морем! — кричали они своим офицерам.
Плотина, по которой шла дорога, начала погружаться в воду. Сотни бегущих стали тонуть в поднимавшейся с каждой минутой воде. Гёзы подплывали к быстро разваливающейся плотине, стаскивали врагов гарпунами в море, потом бросались за ними следом и убивали кинжалами в воде… До Гааги добрались ничтожные остатки зотервудских солдат.
Перед гёзами встал последний грозный оплот испанцев — крепость Ламмен, ощетинившаяся всеми своими пушками.
Герман сидел на крепостной стене Бургундской башни Лейдена. Внизу, у Коровьих ворот, Нордвик, военный начальник города, готовил людей к ночной вылазке, чтобы помочь гёзам взять неприступный Ламмен.
Герман сидел и слушал. Тишина и мрак. Только в ушах свистит ветер.
Но что это?.. Какие-то звуки со стороны Ламмена, как будто говор тысячной толпы. Потом опять тишина… Вот вспыхнула далекая светящаяся точка, другая, третья. Длинная процессия огней во вражеской крепости осветила темную поверхность сплошной воды.
Герман тер глаза, чтобы лучше разглядеть. Огни постепенно померкли и исчезли влево от Ламмена…
«Что это было? — соображал Герман. — Зачем этим чертям понадобилось столько факелов?»
Вдруг с одного конца города до другого прокатился оглушительный грохот и гул. Герман удержался на высоте каким-то чудом. Он вцепился в каменный уступ башни. Сердце его похолодело… Это, наверно, испанцы ворвались в Лейден и будут сейчас убивать, как в Гарлеме… Мальчик сидел, прижавшись к стене башни, и плакал:
— Клерхен!.. Сестренка!.. Они убьют Клерхен!.. Они убьют отца!..
Мрак и тишина снова окутали все непроницаемой пеленой. Зубы Германа громко стучали. Он совсем окоченел на резком ночном ветру. Руки и ноги затекли. Не решаясь спуститься, он прислушивался к тревожным голосам стражи под собой.
На востоке чуть заметно посветлело. Мальчик перегнулся всем телом вниз и вгляделся в темноту. У него захватило дыхание. Вся стена между Коровьими воротами и башней, на которой он сидел, рухнула. Если испанцы еще не вошли в город, то они войдут, как только увидят обвал.
«Господи, что же теперь будет?.. А как же вылазка? А как же суда гёзов?»
Восток медленно светлел. Герман не сводил глаз с Ламмена. Но что это? Он не верил себе. Бледный рассвет озарил грозную крепость, и мальчик не увидел на ней обычных жерл пушек. Он вгляделся пристальнее и вдруг расхохотался:
— Черт возьми, да они удрали!.. Он сразу все разгадал: услышав грохот от падения стены, испанцы решили, что это гремит залп пушек гёзов, и спешно оставили Ламмен.
— Так вот какие огни я видел всю ночь!.. Они удирали в темноте, как зайцы!
Он торопливо спустился по откосу разрушенной стены и побежал со всех ног к опустевшей крепости, чтобы первому из всего Лейдена «занять» ее.
А гёзы в это время готовились к штурму. Ламмен не подавал признаков жизни, и это было особенно подозрительно. Что, если Лейден уже взят ночью? Недаром они слышали такой оглушительный грохот со стороны города.
Иоганн и Рустам смотрели в сторону испанской крепости.
— Что там такое?
По крепостному валу бегала крохотная человеческая фигурка и с ожесточением размахивала руками.
— Что бы это могло значить?.. — не понимал Иоганн.
— Смотри, смотри! — вскрикнул взволнованно Рустам. — Еще кто-то!.. Он идет сюда!
Иоганн увидел, как в их сторону, по грудь в воде, продвигается какой-то человек.
Буазо выслал шлюпку, и загадка разъяснилась. Гонец от лейденцев шел сообщить адмиралу радостную весть: испанцы во главе с Вальдесом бросили Ламмен, испугавшись грохота ночного обвала.
На бруствере[62] крепости, крича и визжа от восторга, размахивал руками четырнадцатилетний лейденец — первый из всего города заметивший бегство врагов.
В памятное для Голландии утро 3 октября 1574 года на набережных лейденских каналов под оглушительный звон колоколов толпились голодные люди. С судов им перебрасывали хлеб, муку, сыр, мясо.
Рустам широко шагал, огладывая улицы незнакомого города. Он старался представить Лейден в дни мира. Сколько в нем красивых мостов, площадей, высоких зданий, сколько садов!
Многоводный Рейн, о котором он слышал от Иоганна немало древних сказаний, разделялся в городе на широкие протоки и переплетал Лейден причудливой водной сетью.
На углу одной из опустевших площадей мавр натолкнулся на лежавшую на земле девушку.
Маленькая, бледная, она, как уставший ребенок, спала, подложив исхудалую руку под голову.
Рустам наклонился. Лицо девушки не казалось красивым. Но длинные темные ресницы чем-то напомнили ему Гюлизар. В них была щемящая сердце беспомощность и кротость «соловья мавров».
Девушка с усилием приподняла веки. Бахрома ресниц открыла большие голубые глаза. Нет, это не были черные звезды Гюлизар. Это были два светлых озера северных равнин Голландии. С удивлением, как на сонную грезу, смотрела девушка на Рустама. И он улыбнулся. Из-под усов его сверкнули белые ровные зубы. Смуглое лицо со строго сдвинутыми бровями, с темными жгучими глазами стало разом мягким и красивым.
— Кто… ты?.. — прошептала девушка, смотря на мавра, как на видение.
— Гёз! — засмеялся он.
— Гё-ёз!.. — повторила она медленно, и губы ее ответно улыбнулись.
Извещение о конце осады с утра еще летело к Оранскому в Дельфт. Только теперь защитникам Лейдена сообщили, что все свои распоряжения принц отдавал лежа, тяжело больной. Едва встав с постели, он поспешил к освобожденным лейденцам. С ним вместе должны были приехать его старые соратники: Лазарь Швенди и Павел Буис, уроженец Лейдена, руководивший первоначальными работами по открытию шлюзов и плотин.
Было уже лето 1576 года.
Жанна, вдова брюссельского булочника Ренонкля, прибежала домой белее своего чепчика. Она услышала на рынке страшную новость: на город шли взбунтовавшиеся испанские войска.
Святая Дева Мария, блаженные Августин и Франциск, вы избавили несчастный Брюссель от двух наместников. Альба уехал по доброй воле, а Рекезенс, слава Христу, помер… Избавьте же столицу и от новой напасти!
Жанна с нетерпением ждала возвращения сына. С мальчишкой тоже беда!.. Становится все непослушнее и непослушнее. И в кого он уродился таким бунтарем? Отец хоть и был вольнолюбив, а все-таки покорялся властям. У Георга же в мыслях только и есть, что Голландия с Зеландией да гёзы с Оранским. От уговоров матери он отмахивается: «Иди ты со своими святыми и попами в Рим целовать папе туфлю!..» Такая у него появилась непочтительная поговорка. Хорошо, что, кроме матери, никто не слышит. Ведь он повторяет самые еретические речи. За них при Альбе вешали, жгли и живыми в землю закапывали, а теперь… Ох, и теперь, видно, будет не лучше, если все эти убийцы и грабители войдут к нам в город…
Она неистово закрестилась:
— Святая Женевьева, сохрани и помилуй!.. Страшно подумать, что о них говорят. Они идут тучей, как саранча, и всё сметают на своем пути, всё съедают, всё отнимают у беззащитных жителей. Кто им сопротивляется, тех они мучают и убивают… А с женщинами что делают!.. Святые Петр и Павел, покровители нашей матери-церкви, я всегда была верной католичкой, — не отвратите взора от несчастной вдовы!..
Дверь с шумом распахнулась.
— Наконец-то, беспутный!.. — Жанна кинулась было к входившему Георгу, но остановилась. — Кто это с тобой?
Перед нею стоял лысоватый человек с добродушной улыбкой на немолодом уже лице. Веселые глаза смотрели на нее знакомым лукавым взглядом.
— Здравствуйте, тетушка Ренонкль!
— Никак, простите, не узнаю, ваша милость…
Георг в восторге хохотал:
— У матери от страха совсем память отшибло!.. Я и то сразу узнал.
— «Весеннюю фиалку» помните, тетушка Ренонкль? — смеялся лысоватый человек.
— Святая Мадонна! — даже присела от удивления Жанна. — Вас ли я вижу, господин Альбрехт? Так вы живы-здоровы? А я уж думала… Теперь только и слышишь о смертях. Вот и мой Кристоф оставил нас с Георгом сиротами… И бедняга Микэль, прости ему, Господи, все его малые прегрешения за великие страдания и мученическую кончину… Слыхали небось?
— Я все, все рассказал, как только узнал дядю Альбрехта, — говорил Георг возбужденно. — Сейчас, мать, не до воспоминаний!.. Сейчас…
— Как вы постарели, ваша милость, за эти восемь лет, что мы не видали вас, ай-ай-ай! — ахала Жанна, забывая на минуту все страхи. — Где ваши пышные волосы? Где ваш румянец?
— Все растерял по дорогам и бездорожью, по лесным засадам, в боях. А главное, друга своего оставил в безвестной могиле, под дикой яблоней, на распутье двух дорог…
— Кого это, не пойму.
— Помните веселого ткача-шутника Антуана Сажа?.. Долго мы с ним спали на одной травяной подушке, из одного черепка пили родниковую воду и бились с врагами родины плечо к плечу, пока испанская пуля не пробила его верное сердце… С того раза и у меня памятка…
Жанна вгляделась пристальнее и заметила у него длинный узкий шрам от виска до самого уха.
— Чтобы я не забывал ни верности друзей, ни ласки врагов до самой смерти, — добавил серьезно Альбрехт.
Жанна разом вспомнила про напугавшую ее весть и, пододвинув ему табурет, тревожно заговорила:
— Садитесь, господин Альбрехт. Будьте по-старому как дома и расскажите, не слыхали ли вы чего нового о солдатах.
— Слыхали! Многое слыхали, матушка! — затараторил Георг. — Войска испанцев взбунтовались из-за неуплаты жалованья и бросились грабить мирных жителей. Потом они перешли в Брабант, чуть было не взяли Мехельн, да город здорово был защищен. Пошатались, пошатались, разоряя села и фермы, и вломились во Фландрию и захватили там Алост… В Алосте теперь их главная квартира. Но они, дьяволы, мечтают о городе покрупнее…
— Только бы не в Брюссель!.. — прошептала Жанна.
— «Только бы не в Брюссель»! — передразнил ее сын. — Слышите, дядя Альбрехт? Вот оттого-то юг Нидерландов и не может сбросить с себя испанское ярмо, что каждый город, каждая провинция думают только о себе. Взяли бы пример с Голландии. Все города там объединились, и теперь ни один испанский черт им не страшен.
— Отец Августин говорит, что они все там еретиками стали…
— Уж молчал бы твой Августин, пока цел! А кстати, матушка, его экономка-то, «крыса», отдала сегодня богу душу. Честное слово!.. Как услыхала про испанских солдат, только ногами дрыгнула и померла. Твой Августин, верно, тоже со страху помрет…
Жанна перекрестилась:
— Царство небесное ей!.. Зловредная была старуха, прости меня, господи. Многих погубила она. Отец Августин — другое дело. Он божий служитель.
— Иди ты со своим толстопузым служителем к папе в Рим туфлю целовать!.. — рассердился Георг. — Давай лучше есть. А после дядя Альбрехт расскажет про себя…
Он не договорил и прислушался. С улицы несся гул толпы.
— Что там случилось? — У Жанны затряслись колени. — Иисус. Пресвятая Дева! Уж не испанцы ли?
Альбрехт и Георг не стали ждать еды и выбежали из булочной.
На первой же площади они попали в людской водоворот. Их окружили возбужденные, гневные лица. В руках у многих было оружие. Раздавались выкрики:
— Пусть Государственный совет объявит их вне закона!.. Чего он сидит и не шелохнется?..
— Какое нам дело, что король не платит своим войскам жалованья?..
— Не нам нужны эти убийцы и грабители!.. Не мы их звали!.. Кто их привел, тот пусть и расплачивается!..
— Долой испанских волков!.. Смерть испанцам!.. Какой-то человек в черном, тонкого сукна платье взобрался на ступени церкви и протянул руку, требуя внимания.
— Это адвокат Лауренс, дядя Альбрехт, — шепнул Георг. — Вы его знали?.. Вот мастер говорить!..
— Братья! — пронесся по площади звучный голос. — Испанские солдаты правы и требуют себе должное…
— Как — должное? Нет права у разбойников!..
— Дайте же их милости сказать!
— Слушайте! Слушайте!
— Солдаты говорят правду, — повторил Лауренс. — Кто, как не они, заслужил свою плату? Разве мог король Филипп найти людей, которые исполняли бы так хорошо его приказания?.. Разве не дрались они в недрах земли при Гарлеме, в глубине морей в Зеландии, в пылающем Нардене, в ледяных полях Зюйдер-Зее?.. Разве они не резали по приказанию короля безоружных людей тысячами?.. Неужели король думает, что несколько тысяч солдат, исполнив его смертный приговор над тремя миллионами нидерландцев, позволят украсть у себя заслуженное жалованье?.. Их уже пробовали уговорить. Им напоминали о славе, которую они завоевали своей верной службой палачей, о славе, которая тешит кого-то в Риме и кого-то в Мадриде… Но они отвечали на это: «Славой не набьешь ни карманов, ни желудка! Нам нужны деньги или город. Король — наш должник, Нидерланды принадлежат королю — значит мы и возьмем долг короля с Нидерландов!..»
Толпа поняла горькую иронию Лауренса и бешено зааплодировала.
— Объявить грабителей вне закона!
— А. что скажет милостивый король?.. — возразил на это адвокат. — Объявить вне закона его верных помощников — это значит оскорбить самого короля!.. Вот приедет новый наместник, дон Хуан Австрийский…
— Тут никакой Хуан Австрийский не поможет! — загудела площадь. — Смерть грабителям и убийцам!
— Бей испанцев, где ни встретишь!
— Бе-ей испа-анце-ев!
Тюрьма аббатства Святого Норберта в Антверпене была переполнена заключенными еще со времен «Кровавого совета» Альбы.
Корнелиус Мальдегейм, ученый люксембуржец, давно потерял счет месяцам, которые он провел в стенах аббатства. Его борода стала белой и длинной за эти долгие дни и ночи, а глаза перестали различать темные, сырые углы камеры. Сосед по заключению, рябой фальшивомонетчик Иост Керке, если не слышал всегдашнего бормотанья старика, окликал его, думая, что тот умер. Да и немудрено было бы умереть такому хилому человеку. Монахи аббатства не заботились о сохранении жизни своих заключенных и не баловали их едой. Вода и хлеб были их единственной пищей в продолжение многих лет.
— «Finis coronat opus…»[63] — говорил, как всегда, Мальдегейм. — А я не вижу до сих пор конца в моем процессе… Они просто забыли про меня в этом каменном мешке.
— Радуйся, что ты не один, — ворчал ему в ответ Керке, — а то разговаривал бы с мокрицами.
— Друг и брат мой по общей участи, я рад, я счастлив, что имею возможность упражнять столь великий дар, ниспосланный природой человеку, как речь… Но я все же должен признать, что тебя приговорили к пожизненному заключению, я же остался… как бы это сказать точнее… вне системы… Меня, повторяю, забыли.
— Ну и хорошо, что забыли, а то вздернули бы на веревку!
В конце октября к ним втолкнули еще одного арестанта — «подозрительного» бродячего торговца, у которого среди мелкого разносного товара нашли какие-то будто шифрованные бумаги. Время было тревожнее, с арестантом не стали возиться и отложили допрос на неопределенное время.
Новый заключенный не мог подняться: тело его было избито.
На другой день заключенный проснулся, услышав, что вошел тюремный сторож. Камера осветилась фонарем. Арестованный увидел своих соседей: седого старика и рябого человека с клеймом на лбу.
Сторож подошел к новому заключенному и ткнул его ногой.
— Помер, что ли?.. — буркнул он под нос и, звеня ключами, вышел.
Дверь снова завизжала, засов задвинулся. Заключенный лежал неподвижно. Он обдумывал свое положение. Товарищи по камере были ненадежны: чем могли помочь ему дряхлый старик и клейменый преступник?.. Мало надежды и на мрачного сторожа. Как выйти из этой каменной ямы со щелью вместо окна, на высоте трех человеческих ростов?..
— О невежды! — бормотал между тем старик. — Они сочли мои искания истины за колдовство!
Рябой громко чавкал.
— А ведь все же колдовал? — посмеивался он. — Скажи хоть мне-то. А?.. Колдовал? Признавайся, уже все равно теперь.
— Невежды! — бормотал свое Корнелиус. — Ученика великого Парацельса[64] они лишили возможности добывать свет истины! Они забили себе головы сухими догмами, а всякое искание истины считают ересью и заблуждением. Ересь?.. Истина — ересь! Свет знания — ересь! Хотя бы клочок бумаги, перо и немного больше света… Я мог бы оставить человечеству свои выводы — результат многих лет упорного труда. Я много думал насчет некоторых утверждений Ибн-Сины[65]и мог бы опровергнуть их на опыте, ибо опыт есть лучший учитель, как говорили философы древности. Но какие опыты я могу делать здесь?
Керке неожиданно вскочил:
— Клянусь дьяволом, они забыли дать нам есть!
— «Vita brevis, ars longa est»[66].
— А ну тебя с твоим собачьим языком!.. Жрать хочется! — Рябой подполз к низкой окованной двери и ударил в нее кулаком. — Эй, чертовы монахи, пора жрать!..
Керке мутило от голода, и он злился. Судьи приговорили его к тюрьме, а не к голодной смерти!.. Дьявол возьми этих проклятых монахов! Разве это закон — не давать заключенным есть?
Корнелиус усмехнулся в седую бороду:
— «Еггаге humanum est»…[67]
— Я тебе покажу «ераре», проклятый колдун!.. — Рябой поднял было кулак, чтобы ударить Корнелиуса, но остановился, привлеченный глухим далеким грохотом. — Клянусь сатаной, у них что-то там сегодня неладно!
Он притих в тревожном ожидании, забившись в угол. За долгие, похожие один на другой дни в камере никогда ничего не изменялось. Менялись только лица приносивших еду. Приходили и уходили, скупые на слова, глухие на просьбы… Да вот подкинули им какого-то «молчальника», который лежит как мертвый и с которого нечего взять, как с ограбленного трупа.
А новый заключенный чутко прислушивался. Что это действительно за гул там, где-то далеко-далеко, за многими стенами?..
Рябой больше не ругался. Он молча ждал. Молчал и ученый.
Крохотный клочок неба над головами заключенных померк. Вспыхнула золотая точка звезды — наступила ночь. Еды не принесли.
Керке лежал в холодном поту от ужаса. Монахи бросили их умирать, это ясно…
— Клянусь дьяволом, прежде чем умереть, я сожру «молчальника»!.. — прохрипел он.
Клочок неба стал сереть. Звезда погасла, занялось утро. Никто не шел. Керке сидел в углу, и рябое лицо его кривилось от страха. Клеймо багровело на бледном, влажном лбу.
— Что, если они… и вправду… не принесут… есть?.. — спросил он чуть слышно.
Корнелиус ответил, не поднимая головы:
— Тогда мы умрем — это самый естественный вывод.
Керке завыл протяжно, без слов, как подшибленная собака. Он зарылся лицом в солому, и вой его потревожил крысу, мирно чистившую морду лапой.
Пришла снова ночь, потом утро.
Опять далекий гул, словно большой медный колокол разбился где-то в куски.
— Что это, Пресвятая Дева Мария?.. — Керке, дрожа и путаясь в своих лохмотьях, подполз к двери и приник к ней ухом. — Идут!.. Идут!.. — взвизгнул он и забарабанил в дверь кулаками, головой, коленями. — Святой Николай, покровитель всех воров, смилуйся над рабом твоим!..
За стеной загрохотало оружие, раздались голоса, и дверь повернулась на ржавых петлях. В камеру ввалилось трое солдат.
— Есть тут кто-нибудь? — вглядываясь, спросил один.
— Есть, есть, ваши милости! — целуя сапоги и ловя руки, захлебывался Керке. — Есть невинный человек, которого двое суток не кормили…
— Ах, чертовы монахи! Сами сало наращивают, а своих заключенных не кормят. Вылезай!
Что это, сон или явь?.. Старый Корнелиус хочет подняться и не может.
— Добрые люди!.. — пробует позвать он.
Но солдаты не слышат и уходят, уводя с собой Керке. Дверь открыта. За ней — свобода, а Корнелиус не может даже подползти к выходу.
— Конец! — шепчут его губы.
Над ним склоняется чье-то лицо, ясные глаза с участием всматриваются в него, руки помогают подняться.
— Кто ты… в ком еще… не отвердело… сердце?.. — спрашивает срывающимся голосом старик.
— Встаньте, ваша милость, — говорит новый заключенный. — Свершилось чудо: темница раскрылась перед нами.
— Чудо?.. Такие явления… действительно… имели место… в истории… Но наука… не имеет опыта… в них…
— Оставьте сейчас науку, ваша милость, — следуйте за мной.
Корнелиус силится встать на колени и падает снова.
— Я… разучился… ходить…
— Обопритесь на меня Не бойтесь. Провидение, раскрывшее перед вами дверь, не допустит, чтобы вы не увидели его солнца.
— О, вы… поистине… добры… Как ваше имя? Я должен знать… кого мне… благодарить…
— Габриэль.
Керке — среди испанских солдат, грабящих Антверпен.
— Святой Иаков!.. Испания!.. Кровь!.. Огонь!.. — прорезают дымный воздух крики.
Антверпен горит. Ратуша, церкви, частные дома, целые кварталы объяты пламенем. Высокий шпиль главного собора, пощаженный огнем, отбрасывает гигантскую тень на Шельду. По ней плывут изуродованные трупы людей и лошадей. На мозаичной мраморной мостовой перед биржей стоят лужи крови после вчерашней битвы. Здесь жители Антверпена с местным гарнизоном пробовали удержать поток разъяренных солдат.
Антверпен горит. Осыпаются, рушатся его богато разукрашенные дворцы гильдий со стройными резными вышками и легкими аркадами. Тысячи людей, мертвых и раненых, навалены грудами на местах недавних побоищ. Запах горелого мяса, дерева, материй, костей, масла, красок разносится по почерневшим от сажи и запекшейся крови улицам.
— Святой Иаков!.. Испания!.. Кровь!.. Огонь!.. — кричит вместе с солдатами Керке.
Третья ночь спустилась над разграбленным, сожженным Антверпеном[68].
Патер Габриэль прятался в стенах разгромленного аббатства. Старый Корнелиус Мальдегейм успел написать на подобранном клочке бумаги несколько научных формул — плод размышлений всей его жизни. Он просил передать листок Филиппу Марниксу де Сент-Альдегонду.
— Самому просвещенному человеку в Нидерландах, — добавил он торжественно.
Старик умер с последними лучами солнца, которых не видел много лет.
В апреле 1577 года по дорогам Брабанта двигались колонны испанских войск.
Сверкали на солнце стальные панцири и копья тяжелой конницы; вспыхивали отсветами алебарды пехотинцев; слепили глаза металлические, украшенные разноцветными перьями шлемы рыцарей. Под копытами легкой кавалерии, везущей знамена и полковые значки, клубилась пыль. Яркие чепраки пестрели на лоснящихся крупах лошадей. Плотными рядами двигались мушкетеры, аркебузьеры, арбалетчики, пикейщики, стрелки… С грохотом катились пушки: неуклюжие бомбарды, широкомордые мортиры, кулеврины, фальконеты. Скрипели обозные телеги. С высоты нагруженных доверху повозок слышались визгливые голоса женщин и плач детей.
Войска короля Филиппа покидали Нидерланды. Этого потребовали Генеральные штаты. Их уже не решались теперь не послушаться — они оплачивали огромный долг короля. Войскам предстояло миновать границу Франции и идти до самой Ломбардии. Таково было условие, на котором страна соглашалась признать власть королевского брата — дона Хуана Австрийского.
В придорожной корчме «Счастливый путник» уходящие войска уничтожили все запасы. Вошедшему туда патеру Габриэлю пришлось отдыхать за пустым столом вместе с другими прохожими.
Севший рядом с ним молодой парень, странствующий бочар, весело выкрикнул:
— Я готов поститься целый год, только бы эта проклятая саранча к нам больше не вернулась!
— А почему бы ей не вернуться? — спросил недоверчиво пожилой крестьянин. — Ведь в крепостях королевские гарнизоны остались.
— Ну и что из того? А «Гентское примирение»?[69] Оно не допустит прежнего. Вся беда наша в том, что провинции не стояли друг за друга. От укуса одной пчелы — только шишка, а от роя — смерть! Одна капля на ветру сохнет, а море корабли топит!
Довольный своими сравнениями, бочар засмеялся. Патер Габриэль тоже улыбнулся:
— Верно, приятель, верно! Где люди заодно, там и жизнь полнее, а где врозь, там и жизнь врозь.
— Еще бы! Возьмите, к примеру, Голландию, — продолжал бочар. — Уж как ее потрепала война. Чуть ли не все плотины были разрушены, скот весь перебит, передох, перерезан, сколько городов, деревень сожжено… А глядите, как теперь: и плотины на месте, и города в порядке, и скот подрастает… А в Лейдене даже университет открыли. Со всего света к ним будут ездить учиться!
— Опять же насчет Голландии… — вставил снова крестьянин. — Здешние священники толкуют, что они все там, на севере, еретики, поклоняющиеся сатане. А сами тоже часто не по-христиански поступают. Вот и разберись!
— А нет хуже дворян, — проворчал из-за стойки корчмарь. — За душой ни гроша, а форсу — что у твоего герцога! Многие из них и реформатами небось сделались, чтоб захватить церковные богатства. А народной власти они больше всего боятся!.. «Чернь», говорят! Чернь?.. А помани-ка их король денежками или доходной службой, так живо назад переметнутся…
— Да полно пугать! — одернул его бочар. — Не сразу, видно, ума все набираются. Наладится и у нас порядок понемножку.
— Ох, милый человек, ждали мы этого самого «порядка», — твердил свое крестьянин, — ждали… И чего только за эти годы не вытерпели!.. Поля наши топтали войска, деревни жгли, грабили, народ вешали, топили, обирали… А все еще настоящего порядка не дождались и по сей день. Да и внуки наши, верно, не дождутся.
— Нет, дождутся! — хлопнул себя по коленке бочар. — Уж хоть не внуки, так пра-пра-пра-а-а… — Он поперхнулся и закашлялся.
Крестьянин засмеялся, махнул рукой и встал.
— Вот видишь, твое «пра» не скоро, видно, будет… Ну, прощай, хозяин! Поплетусь дальше на голодное брюхо. Саранча эта до самого Лимбурга небось все пожрала…
— Идемте вместе, — предложил патер Габриэль. — Вдвоем шагать веселее. А голову, друг, выше надо держать да к северу повнимательнее приглядываться. Там, брат, народ строит жизнь заново.
Дон Хуан Австрийский, четвертый нидерландский наместник, приехал в Нидерланды еще в ноябре 1576 года и постарался очаровать Провинции. Это удалось дону Хуану довольно быстро. Веселый, он напоминал императора Карла.
На празднике в Лувене в честь своего приезда дон Хуан вел себя безукоризненно. В стрелковых состязаниях он так ловко поразил птицу, что был всенародно объявлен «королем стрелков». А простота обращения, ловкость и приветливость не могли не покорить сердца миролюбивых людей. Хуану рукоплескала толпа, улыбались женщины, его окружали восхищенные вельможи. Он обещал всем награды, повышения по службе, ордена…
Но никто не догадывался о тайной его мечте. А мечтал он только об одном: быстрым натиском сломить непокорные Нидерланды, а потом с помощью оставшихся в крепостях немецких наемников и обещанной ему итальянской армии двинуться на Англию. Там он рассчитывал свергнуть протестантку Елизавету, жениться на ее прекрасной пленнице Марии Стюарт и короноваться в Лондоне.
Корона!.. Корона!.. Вот о чем тайно днем и ночью грезил сын Карла V еще со времен Алькалы. Нетерпеливый и капризный, он недолго носил маску. Правда, Хуан подписал с Генеральными штатами «Вечный эдикт», которым подтверждал «Гентское примирение». Но вскоре же хитростью завладел Намюрской цитаделью — «ключом к южным воротам страны», как называл Оранский важную в стратегическом отношении крепость города Намюра. Обнадеженный удачей, дон Хуан пошел дальше. Он попробовал захватить и второй оплот Нидерландов — Антверпенскую цитадель, выстроенную Альбой. В качестве коменданта он послал туда своего доверенного. Но антверпенцы успели заранее подкупить главное начальство гарнизона и отстояли знаменитый замок.
Антверпенский бургграф, ставленник Оранского, спешно собрал в крепость совет членов магистрата, дворян и важнейших купцов. Он объявил им, что в замке найдена тайная переписка Хуана Австрийского. В ней новый наместник уговаривает солдат принять «серьезные меры» против города.
— «Жребий брошен, и от вас самих зависит выигрыш», — прочел бургграф выдержку из письма дона Хуана.
— Двуличная лисица, — возмутились дворяне, — а не рыцарь!..
— Нам надо избавиться раз и навсегда от испанских солдат и в крепостях, — сказал бургграф, — чтоб и следа не оставалось от губительной саранчи. А для этого существует одно действительное средство — деньги. До сих пор только «золотая метла» выметала от нас ядовитый сор.
— Опять деньги!.. — заволновались купцы. — Из нас выжали уже все соки. Откуда нам взять столько?..
— Ведь не существует былая торговля Антверпена!
— Еще недавно это был самый богатый город в Европе, а теперь почти нищ.
— Амстердам перегоняет нас!..
— Да уж и перегнал!.. Там торговый оборот…
— Какой же может быть оборот, когда гёзы блокируют устье Шельды и тем губят нашу морскую торговлю!
— Теперь север богатеет, а мы окончательно разоряемся.
— А почему богатеет север? — прервал их бургграф. — Почему Голландия и Зеландия давно подняли голову? Почему их торговая столица, как конь на состязании, обгоняет наш Антверпен? Потому что голландцы и зеландцы не жалели ни денег, ни крови, ни самой жизни.
Собравшиеся хмуро молчали.
— Голландцы затопляли свои нивы. Они рисковали всем имуществом, закладывали и продавали свои угодья, не боялись налогов и займов. Они вносили в общее дело домашнюю утварь, украшения жен. Они несли на алтарь свободы все, начиная с денег и кончая своей кровью. Неужели мы отстанем от них? Неужели пример их гражданской доблести не поднимет наш дух, не откроет наши кошельки?
— Тощие кошельки… — ввернул один из купцов.
— «Тощие кошельки»! — повторил бургграф. — Я знаю, дни изобилия давно прошли, настал пост. Но для великого праздника освобождения можно не только поститься, можно и голодать!..
Речь задела за живое. Быстрый подъем благосостояния северных провинций был слишком очевиден. Опасность пережить новый солдатский грабеж слишком близка.
— Ваше решение?.. Ваше решение?.. — торопил собравшихся бургграф. — Солдаты, по-видимому, принимают «действительные меры», о которых им писал правитель. Они собрались сначала на Мейерской площади, а теперь мне только что донесли — офицеры отвели их в Новый Город. Там они устроили из телег, тюков и товарных ящиков с бочками настоящие укрепления. Пора и нам вынести окончательное решение.
День клонился уже к вечеру, когда из крепостного замка с распушенным знаменем, торжественно вышла депутация антверпенских властей и вступила в переговоры с войском, окружившим свою наспех укрепленную позицию.
Купцы отправились по домам и конторам за деньгами. А их уполномоченные пока что старались как можно больше урезать «выкуп». Солдатам надоело ждать, и они ворчали:
— Чего тянуть волынку?..
— Брали бы, что дают! А то и этого не получим.
— Все равно начальники зажмут у себя в кулаке не один лишний флорин, а нам и половины не достанется…
— А и сволочь же пошла нынче среди начальников!
— Рыцари с большой дороги!
— Кончай, что ли!.. Надоела вся канитель. Пора и восвояси.
— Смотри, смотри, вернулись купцы! Вон стали на мосту и протягивают мешки с деньгами.
Громкий встревоженный окрик заставил солдат замолчать и повернуть головы:
— Гля-ди-те-е!..
Вдали, в пламени заката, вырисовывались на реке паруса большого флота, шедшего вверх по Шельде под крепким попутным ветром.
— Что это?.. Кто такие?..
— Военный флот?.. Чей?..
— Ловушка!.. Ловушка!.. — пронеслось по радам солдат.
Оглушительный грохот покрыл испуганные голоса. Дым пушек на мгновение окутал подходившие корабли. Сооружение из ящиков, бочек и телег рассыпалось в облаках пыли.
— «Нищие» идут!.. Это флот Оранского!.. Гёзы!.. — в ужасе кричали солдаты, толкая друг друга и перескакивая через остатки своих укреплений.
Купцы все еще продолжали держать мешки с деньгами. А гроза Антверпена — наемное королевское войско беспорядочной толпой кинулось в разные стороны: кто вплавь через Шельду, кто к плотинам, кто прямо в поле… Недавний страх перед солдатами сменился неожиданным взрывом хохота. Хохотали ремесленники. Хохотали степенные купцы на мосту. Хохотали нарядные дворяне, женщины, дети — весь народ.
Молоденькая дочь башмачника Клодина смеялась заразительнее всех. Она вытирала передником слезы и еле выговаривала:
— Как же… это?.. Они… такие грозные… такие злые… страшные… и… вдруг… как козы!.. Ну право… как козы!..
— Молчи, хохотушка! Вон наши спасители — «морские нищие» сходят на берег.
Клодина перестала смеяться и, протиснувшись вперед, поднялась на цыпочки, чтобы лучше видеть.
Гёзы сбегали по мосткам, шумные, загорелые, огрубевшие в многолетних походах, здоровые, крепкие. Антверпенцы жали им руки, хлопали по мускулистым плечам и обнимали, приветствуя, как братьев.
— Вот это поистине «Гентское примирение»! — крикнул Иоганн, сходя со всеми на набережную. — Север протягивает руку помощи югу!..
Кругом заулыбались.
Иоганн ступил на мостовую Антверпена. Одиннадцать лет назад он бродил здесь совсем мальчишкой.
Иоганн осматривал былую торговую столицу с особым любопытством. Следов разрушения после «Испанского бешенства» оставалось, на первый взгляд, не так уж много. Антверпенцы постарались привести любимый город в порядок. Перед Иоганном высился возведенный заново Ганзейский дворец. Над позлащенными закатом крышами по-прежнему, точно в стремительном полете, вздымался шпиль собора Богоматери. Красивые улицы взбегали по отлогому берегу Шельды к центру. В окнах вспыхивали пылающие отблески вечерней зари. Багрянцем отливали черепицы вышек и башен. Розовели восстановленные деревянные перекрытия домов и навесных балконов.
Взгляд Иоганна случайно упал на смеющееся девичье лицо.
Кто эта веселая девушка, словно сотканная из лучей солнца?.. Она стояла, поднявшись на носки, и закат обливал ее с головы до ног потоками горячего света. Пламенели золотистые прядки кудрей, румянец смуглых щек, яркие губы. И карие, полные тепла и радости глаза отражали солнечный блеск. Она напомнила ему кого-то. Барбару Снейс, переселившуюся с отцом, кажется, в Амстердам?.. Нет, та была ослепительна в своей холодной красоте. Незнакомая девушка напомнила ему о чем-то бесконечно близком и милом из ушедшего времени. Погибшую Ирму?.. Нет, это не она, темноволосая бойкая шалунья-девочка!.. Не она выросла и вернулась из прекрасного прошлого. Не она стоит теперь, вытянувшись, как струна, вся — радость, вся — трепет, вся — солнечное сияние.
В первый раз за много лет Антверпен был совершенно очищен от королевских войск. «Испанское бешенство» и попытка дона Хуана овладеть цитаделью заставили наконец сделать то, что давно уже советовал Оранский: срыть крепость со стороны города до основания. Пусть она будет только защитницей, а не угрозой Антверпену, чего хотел ее создатель Альба.
Известковая пыль облаком стояла над местом разрушения. Грохот рассыпающихся камней мешался с радостными голосами антверпенцев. Еще жаркое августовское солнце жгло натруженные спины, вспотевшие лица. Но усталости никто не чувствовал. Гёзы, молодые подмастерья, малоизвестные бедняки, бюргеры со своими женами и детьми, знатные господа и их нарядные дамы, важные сановники — все трудились.
«Увидел бы я здесь Снейса с его чаровницей-дочкой, будь они в Антверпене?.. — подумал Иоганн с сомнением, оглядывая всю эту массу разнообразного народа с чуждыми друг другу мыслями, желаниями и привычками. — Вряд ли… Ловкий Снейс увез дочь вовремя, избавив от возможных испытаний… Но где несчастная Луиза Лиар?..»
Отбросив бесплодные мысли, Иоганн весь отдался работе. Флот гёзов задержался в Антверпене, и лихие моряки помогали общему делу. Громкая, задорная песня, покрывала смех и шутки разгоряченной толпы. Голос Иоганна был сегодня особенно звонок и чист:
Эй, друзья! Да ну, друзья!
Торопись всяк— веселись!
Расступись скорей, земля, —
Крепость Альбы, провались!
— Тебе бы в капелле короля Филиппа служить, — поддразнил его сосед-каменщик, — а не крепости его разрушать. Ведь наградил же Господь таким луженым горлом!
— И пыль его не берет, — отозвался седой горожанин, плотнее натягивая на лоб побелевшую от извести шляпу.
Иоганн заливался:
Эй, друзья! Да ну, друзья!
Торопись всяк — веселись!
Улыбнись, любовь моя, —
Сердце рвется прямо ввысь!
— Ой, Клодина, я замечаю, и у тебя «сердце рвется прямо ввысь», — поддразнил дочь башмачник и ухмыльнулся, вытирая с добродушного лица пот.
— Что вы это только выдумываете, батюшка! — опустила сияющие глаза Клодина.
«А они уже успели-таки познакомиться с этим гёзом, — размышлял башмачник. — Я замечаю, он ходит вокруг нашего дома, как добрый птицелов за перепелкой. Того и гляди, моя перепелка упорхнет за ним».
Эй, друзья! Да ну, друзья!
Торопись всяк — веселись!
Скоро ль, милая моя,
Скажешь мне: «Женись»?
Клодина выронила от смущения камень, который силилась перенести, и тот с грохотом покатился под ноги Иоганну.
— Ай-ай, красавица! — с хохотом отскочил в сторону Иоганн. — Как же я тебя к венцу поведу, если ты отдавишь мне ноги?
Клодина покраснела до слез и, закрыв лицо передником, убежала за угол крепости. Иоганн догнал ее и схватил за руку:
— Клодина!
Она уткнулась кудрявой головой в стену.
— Клодина, я обидел тебя? Прости!.. Ну, что же ты молчишь? Красавица моя, не отворачивайся! Я люблю тебя. Я в самом деле хочу жениться на тебе.
Карий с золотистым отливом глаз Клодины, еще залитый слезами смущения, взглянул из-под локтя на Иоганна.
— Ну же! Ну! Клодина, скажи хоть слово. Да?.. Согласна?.. Ну?..
Ее загоревшее, запыленное лицо в сетке растрепавшихся рыжеватых волос показалось ему розовым цветком на фоне мрачных камней.
— Да не смотри же на меня так сердито, Клодина!..
Девушка слегка толкнула его в грудь и ласково буркнула:
— У-у!.. Разноглазый!..
Иоганн оторвал ее от стены, смеясь от счастья.
— Значит, да?.. Да, моя радость?.. Да?..
— Пусти! Увидят — будут дразнить…
— Клодина!
— Глупый..
— Э-эй, дочка, где ты там? — долетел до них голос башмачника. — Иди сюда! Нашли статую проклятого зверя Альбы!
— Альбы?..
Иоганн схватил Клодину под руку, и они побежали назад.
Статуя Альбы?.. Иоганн вспомнил ледяную крепость и Рустама, украшавшего мантию ледяного герцога. Рустам отпросился и куда-то ушел, не сказав другу ни слова. Где он сейчас? Почему не празднует вместе со всеми победу?
Гигантская тень основателя цитадели тяжело легла на развалины. Бронзовая фигура бывшего наместника, пролежавшая, по приказу еще Рекезенса, несколько лет в подвале крепости и покрывшаяся местами изумрудной зеленью, в последний раз поднялась над Антверпеном. Оглядев мрачным взглядом толпу нидерландцев, она рухнула под откос.
Яростные крики покрыли гул падения. Люди бросились за ней с молотами, топорами, ломами. Тысячи рук наносили ей удары. Тысячи ртов плевали в лицо «Железного Альбы». Потом ее потащили с хохотом и бранью по улицам. Вокруг толпы, тащившей статую, прыгали мальчишки, зараженные общей ненавистью, они улюлюкали, свистели и визжали как обезумевшие.
— Перелить ее снова в пушки! — предложил кто-то.
— Перелить ее, как и была, в пушки гёзов! — подхватили крутом. — Перелить ее в пушки для войск Оранского!
— Да здравствует Оранский!
— Да здравствуют гёзы!
— Да здравствуют свободные Нидерланды!
Антверпен ликовал.
Рустам спешил в Намюр, в крепость, где засел принц дон Хуан Австрийский.
«Времена меняются… — думал мавр. — Были дни, когда кровавая собака Альба въезжал в Нидерланды гордым победителем. Копыта его коня топтали лежащий во прахе народ. А покинул страну гордый испанец тайком, чтобы народ не разорвал его в клочья… Другой, Рекезенс, бесславно правил, бесславно умер и давно забыт. А этот императорский сынок, имя которого проклятием впилось в сердце каждого мусульманина, ищет себе защиты, воруя у нидерландцев крепости».
Осенний ветер кружил по дорогам желтеющие листья. Пахло увядающими цветами, зрелой лозой. В виноградниках люди кончали уборку тяжелых душистых гроздьев. В синей вышине пролетали с курлыканьем стаи журавлей. Рустам провожал их долгим, пристальным взглядом. Они летели в сторону юга, к берегам Африки, где жили родственные ему племена.
Рустам шел в Намюр, чтобы убить Хуана Австрийского — победителя восставших мавров Гренады. Убить того, кто, прикинувшись миротворцем, плел сети против Нидерландов, против Оранского, кто вновь призвал испанские войска в долину Мааса и разбил армию Провинций при Жанлу[70].
Рустам никому не сказал о задуманном, даже Иоганну. Он хотел один выполнить свою месть. Только Генриху ван Гаалю, пожалуй, открыл бы он тайну. Но Генрих остался лежать на полях Герминьи… Рустам с жгучей тоской вспоминал друга.
Но тоску, как волной, смывала ненависть. Он думал о доне Хуане. Он помнил его со времен Алькалы. Этот человек казался ему золотым истуканом, залитым кровью своих жертв. Что перед ним прямой враг Альба, еле унесший старые кости, седой, высохший, точно осенний лист? Нет, принц Австрийский сверкает молодостью, прославлен красотой, гордится «рыцарской честью»… Лукавый золотой идол!.. Рустам сжимал спрятанный за поясом кинжал. Как огнем растравлял он ненависть, вспоминая облик королевского брата. Он видел его когда-то не раз на аллеях коллегии Сан-Ильдефонсо, стройного, молодого, нарядного, с открытым насмешливым взглядом и золотистой кудрявой головой.
Рустам пронзит его лживое, жестокое сердце. Он отучит короля Филиппа посылать против новых братьев Рустама наместников-палачей.
Недалеко от Намюра ему сказали, что дон Хуан находится в своем лагере в Бухе, в одной миле от города.
— Правитель болен… — говорили крестьяне. — Он не встает с постели.
«Мои братья, — думал Рустам, — тоже лежали без сил у его ног. Но он поднимал меч на лежащих. В сердце мавра не может быть жалости».
Он пришел в Намюр в первых числах октября, когда осень украсила багрянцем сады и леса, когда воды Мааса и Сомбры стали глубоки и холодны. Перейдя мост и миновав город с крепостью, он попал на дорогу, ведущую в лагерь. Там его неожиданно задержала огромная толпа. Нельзя было пробраться сквозь плотный строй охранявших путь солдат. Стража была в трауре. Черные шарфы украшали кирасы, черные перья спускались со шлемов.
Рустам остановился. Сердце его сжалось предчувствием: он опоздал. Убийца гренадских мавров, сын императора и брат короля, четвертый нидерландский наместник умер. Рустам зашатался.
Какая-то женщина участливо спросила его:
— Уж не слуга ли ты покойного, что так убиваешься?
Рустам резко отвернулся от нее.
Забил тревожно и гулко барабан. Стража подняла алебарды. Траурные знамена медленно склонились к самой земле. Приближалась процессия.
Впереди шли трубачи с черными лентами на медных трубах. За ними — вереницей католическое духовенство с хоругвями, крестами и священными символами. Дальше ехал отряд конницы с траурными значками на пиках и в черных плащах; потом выступали пехотинцы со спущенными забралами. И, наконец, в середине шествия четверо знатнейших рыцарей в темных одеждах несли под горностаевым балдахином на черном бархатном катафалке гроб. Трубы грянули похоронный гимн, и священники подхватили тягучий напев.
Рустам жадными глазами впился в того, кто не дождался его мести. Он увидел знакомые золотистые кудри. На них сверкала драгоценными камнями корона, о которой всю жизнь мечтал дон Хуан и которая досталась ему только теперь. Бриллиантовая цепь с орденом Золотого Руна украшала грудь, закованную в золоченые латы. На руках, по испанскому обычаю, были надеты перчатки. В ногах лежали шлем, железные боевые рукавицы и меч покойного. Солнце ярким пламенем горело на этом мече. И Рустаму чудились на нем следы запекшейся крови. И все померкло вокруг, кроме этой пылающей на солнце крови. Рустам рванулся вперед, пробился сквозь стражу и бросился к катафалку.
«Ты поднимал меч на лежащих!..» — пронеслось в его голове. И с помутившимся от ненависти взглядом он поднял руку, чтобы ударить мертвого в лицо.
Глаза Рустама встретились с холодными, как черненая сталь, глазами одного из четырех рыцарей, несших гроб. Рустам узнал эту круглую голову с коротко остриженными волосами и быстрым, словно разящим взором. Его надменную фигуру он встречал рядом с принцем Австрийским в саду Ильдефонсо.
Александр Фарнезе, сын Маргариты Пармской, пятый правитель Нидерландов, тоже старался припомнить смуглого человека с восточным изгибом тонких бровей.
— Арестовать этого оборванца! — приказал он ближнему офицеру.
Алебарды преградили Рустаму дорогу. Он оглянулся и увидел замкнувшийся за собой круг вооруженных людей.
— Твое имя?
— Рустам, сын Гафара из Валенсии.
Судьи перегнулись через стол, чтобы лучше разглядеть допрашиваемого.
— Мавр?..
— Мавр.
— Секретарь, записывайте: «Рустам… сын Гафара… мавр из Валенсии».
Рустам метнул взгляд на согнувшуюся над бумагами спину и усмехнулся. Судьи пошептались между собой, и старший из них спросил:
— Нас удивляет, зачем мавру понадобилось приехать в чужие для него Нидерланды.
Рустам перевел глаза на говорившего:
— Вас удивляет, что мавр приехал защищать чужой ему нидерландский народ? А вас не удивляет, что король Филипп пригнал испанцев, сардинцев, ломбардцев и немцев грабить чужой им нидерландский народ?
Судья быстро склонился к секретарю:
— Эти дерзостные слова записывать не следует!
Рустам засмеялся.
— Тебя арестовали, — грозно начал второй судья, — на похоронах его высочества принца Австрийского в октябре прошлого года. Зачем ты пришел в Намюр?
— Чтобы отомстить убийце моих братьев — злой собаке Хуану Австрийскому. Но я опоздал. Он умер не от моей руки.
Судьи не верили ушам. В первый раз встречали они такого дерзкого мятежника. Но этот мятежник, пожалуй, поможет им раскрыть целый заговор. Старший из них снова привстал, и голос его прозвучал вкрадчиво:
— Это хорошо! Это очень хорошо, что ты чистосердечно каешься в своем преступном намерении. Это послужит тебе во благо. Но ты мог бы облегчить свою участь еще больше, если бы назвал сообщников в этом заговоре на жизнь покойного принца.
— Никакого заговора не было. Я один задумал убийство и один хотел его выполнить.
— Не упорствуй, ибо этим ты только повредишь себе.
— Я сказал правду.
Судья сел.
— Разденьте подсудимого.
Рустам обернулся. Человек в черном капюшоне с прорезями на месте глаз привычным движением засучил рукава. Рустам быстро сорвал с себя рубаху. На смуглой коже яркими рубцами пылало несколько багрово-синих шрамов.
— Знаки дьявола!.. Знаки дьявола!.. — раздались возгласы.
Рустам покачал головой:
— Нет. Это священные знаки, полученные за правое дело на кораблях гёзов.
— Молчать!.. — как ужаленный, взвизгнул старший судья. — Назови своих сообщников.
— У меня их не было.
— Испробуйте тело, — приказал судья.
Длинная железная игла впилась в предплечье Рустама.
— Показалась кровь, ваши милости, — доложил палач.
— Это поистине шрамы, — осмотрев Рустама, добавил подошедший лекарь.
— Назови своих сообщников, собака! — брызгая слюной, прошипел судья.
Глаза Рустама сверкнули, но он промолчал.
— Дыбу!
Огромные жилистые руки палача ловким ударом сшибли Рустама с ног. Помощники подхватили его и укрепили на дыбе.
— Имена твоих сообщников?.. Ну!
Рустаму стало вдруг смешно. Жирное красное лицо старшего судьи готово было лопнуть с натуги и напоминало жабу.
— Ты у меня посмеешься, сын сатаны!.. Прикрутите веревку.
Руки Рустама с хрустом взвились над головой.
— Кто тебя подослал?.. Оранский?
Рустам покачал головой.
— Прикрутите веревку.
Руки хрустнули во второй раз и вышли из суставов. На коленных чашках лопнула кожа.
— Следует ослабить, — проговорил лекарь вполголоса.
— Спустите.
Рустам, всей тяжестью рухнув на пол, хотел подняться, но не смог.
— Со-ба-ки!.. — сквозь зубы прохрипел он.
— Ну, говори: Оранский тебя подослал к принцу?
Рустам молчал.
— Огня!..
На глаза Рустама набежала темная пелена, словно сразу настала ночь. Усилием воли он сбросил с себя оцепенение и прислушался. Кнехты, подручные палача, громко дыша, раздували мехами жаровню.
— Ты заговоришь у меня, проклятый «нищий»!.. — грозил старший судья.
Рустам приподнял голову.
— Чего вы хотите? — проговорил он спокойно. — Чтобы я сказал то, чего не было? Оранский не знает моих счетов с Хуаном Австрийским.
Судьи переговаривались, не слушая его. Рустама снова схватили и поволокли к пылавшей жаровне.
— Приподнимите его.
Рустама приподняли.
— Видишь это пламя и эти раскаленные железные брусья? Они заставят тебя сказать правду.
— Я ее уже сказал.
Судья повернулся к палачу:
— Делай свое дело!
Жгучая боль от подошв до самого мозга пронзила Рустама. На лбу выступил пот. Но он промолчал.
— Продолжай! — приказал судья. — Кто, кроме Оранского, участвовал в заговоре?
Рустам молчал, стиснув зубы.
— Мы сожжем тебя, проклятый гёз, но добьемся, чего нам надо! Кроме Оранского, кто еще подсылал тебя?
— Никто…
Судья торжествовал:
— Секретарь, запишите: «Допрашиваемый сознался, что, кроме Оранского, никто не подсылал его».
— Неправда!.. — Рустам метнулся из рук кнехтов. — Я не говорил этого, подлая лисица!
— Палач, делай свое дело! — упорствовал судья. — Так был Оранский в заговоре или нет?
— Оранский… ни при чем… тут… — с трудом поворачивая язык, простонал Рустам, и черная пелена снова заволокла ему глаза.
Его привели в чувство и оставили лежать на полу.
Тошнотворно пахло горелым мясом.
Над Рустамом склонилось бритое упитанное лицо. Среди лоснящихся волос ярким пятном выделялась тонзура католического священника. Мягкий, словно тоже смазанный маслом, голос прозвучал над самым ухом:
— Сын мой — ибо всякий, кто крещен, есть уже сын нашей единой святой матери-церкви, — скажи мне, пришедшему не с мечом, а с крестом, во имя милосердия, завещанного нам спасителем, скажи мне всю правду. Зачем тебе таиться теперь, когда сам еретик сознался в преступлении, на которое толкал тебя? Ты терпишь муки за того, кто предал тебя…
Рустам посмотрел на священника:
— Кто… предает?..
— Тот, кто есть единый виновник твоих мук ныне и мук последующих, если ты не откроешь истины. Еретик, изменник, мятежник и лицемер Вильгельм Оранский, прозванный Молчаливым.
— Он предал меня?..
— Да, сын мой. Получено известие, что Оранский схвачен, заключен в темницу и допрошен. Он сознался, что подсылал тебя тайно убить его высочество — королевского брата.
Рустам засмеялся.
— Иисус-Мария, он сошел с ума!
— Нет, это вы сошли с ума! — выкрикнул мавр. — Захлебнулись в крови и бредите наяву. Принц Оранский цел и невредим. Он только что подписал Утрехтский договор, и королю Филиппу нелегко будет теперь достать свои северные провинции… Пройдет год-другой, и Гельдерн, Голландия, Зеландия, Утрехт и Фрисландия отрекутся навсегда от своей присяги кровавому… коро… лю…
Он в изнеможении упал головой на каменный пол и затих. Священник вышел. Пожимая плечами, он объявил судьям:
— Этот мавр — сущий колдун. Откуда он мог узнать про Утрехтскую унию?..[71]
— Зараза, видимо, пустила корни даже среди тюремной стражи, — проворчал злобно старший судья. — Завтра мы возобновим пытку, святой отец.
Летом 1584 года Лейден готовился к празднику десятилетия со дня своего освобождения «морскими нищими». Художники-архитекторы составили сметы и планы украшения города к этому памятному для всей Голландии дню. Цехи каменщиков, резчиков по дереву, маляров, обойщиков приступили к работе. «Риторические» и музыкальные общества сочиняли пантомимы, аллегорические представления и торжественные гимны. Портные, шляпники, башмачники выбирали материалы для шитья костюмов в процессиях. Магистрат отделывал помещение принцу Оранскому, которого лейденцы ждали у себя к великой годовщине.
Герман, сын оружейника, успел уже получить ученую степень бакалавра в Лейденском университете. Он был одним из главных участников торжества. Многие хорошо помнили смелую вылазку четырнадцатилетнего мальчика на рассвете роковой ночи, когда никто в городе еще не знал о бегстве врага. Герман должен был публично прочитать свои стихи о тех временах.
Уже не первый месяц молодой бакалавр трудился над своим произведением. Некоторыми местами многословной поэмы он остался положительно доволен и читал их друзьям. Самыми верными слушателями были его сестра Клерхен, Альбрехт, глава бывшего риторического общества «Весенняя фиалка», и товарищ по университету Георг Ренонкль, сын брюссельского булочника.
Своевольный Георг настоял-таки на своем и перевез мать в Голландию. Его не вразумили ни материнские уговоры, ни ее слезы, ни необходимость покинуть беспризорной могилу отца. Он твердил свое:
«В Голландии — свобода! В Голландии правит Оранский! Будь отец жив, он бы давно переехал к северянам».
Бывший организатор «Весенней фиалки» — дядя Альбрехт присоединился к ним в день отъезда. Он всю дорогу развлекал вздыхающую вдову разговорами и шутками. Жанна почти и не заметила, как водворилась со своим имуществом в новом приветливом домике в тени высоких тополей Лейдена.
«В конце концов, мальчик прав, — говорила себе Жанна. — Ему жить, ему и строить жизнь по-своему. А эти голландцы — добрый, аккуратный и трудолюбивый народ… Иного и не отличишь от брабантца. Чего бы им и вправду не быть одним общим народом?..»
Георг поступил в университет и скоро подружился со «знаменитым» Германом. А местное риторическое общество нашло неоценимого товарища в лице бывшего руководителя брюссельской «Весенней фиалки».
Собрав друзей, Герман читал свои стихи:
Арей[72] летал над осажденным градом —
И ночь казалась всем нам адом.
Вдали неслась волна прибоя,
А мертвецы взывали к бою!
— Здорово!.. — восхищался Георг. — Не правда ли, дядя Альбрехт?
— О Герман, — шептала благоговейно Клерхен, — ты настоящий Гораций!..[73]
Одна часть поэмы оказалась особенно трудной. Герману хотелось сочетать в ней и победный восход солнца, и позорное бегство неприятеля, и приближающийся флот гёзов, и свой восторг при виде опустевшей крепости. Рифма, как нарочно, ускользала от него. Он бился над поэмой с упорством, почти не уступавшим упорству гёзов, преодолевавших десять лет назад одну плотину за другой. Самолюбие не позволяло ему обратиться к опыту Альбрехта. Наконец настал день, когда Герман прочел свою поэму.
Слушая брата, Клерхен всплескивала в восхищении руками.
Но, когда Герман дошел до того места, где флот гёзов при звоне колоколов входил на веслах в каналы Лейдена, как «морские нищие» бросали облепившему все набережные голодному населению хлеб, Клерхен не выдержала и расплакалась.
И дети простирали руки
Спасителям от страшной муки… —
читал Герман.
Осуществили наши грезы
Отважные морские гёзы.
И улыбались матерям зеландцы
С высокой палубы и шканцев![74]
Клерхен рыдала. Она уже не слышала брата. Перед глазами ее ярко вставало то памятное утро, когда, истощенная голодом, она упала без сил на землю. Какой-то гёз подошел к ней. Она помнила его смуглое лицо, тонкие изогнутые брови, ослепительную улыбку и черные глаза, в которых были и ласка, и жалость, и радость победы. На шапке его сиял серебряный полумесяц и надпись: «Лучше султану, чем папе». Клерхен не смогла дослушать поэму и убежала в сад.
Клерхен забралась в глубь цветника, чтобы выплакать вдали от всех одной ей понятное горе. Клерхен уже двадцать шесть лет. Молодые лейденские ремесленники не раз предлагали ей руку. Но она хранила верность тому, чьего имени даже не знала. Спрятав лицо в сочные стебли Тюльпанов, Клерхен плакала…
«А вдруг он все же придет в радостный день годовщины?.. Приедет в свите Оранского?..» — всплыла из глубины ее сердца робкая надежда.
И Клерхен вся просияла. Ей так хотелось верить, как в страшные месяцы осады! Она твердо верила тогда, что гёзы совершат чудо и заставят море воевать вместе с ними. Да, «он» вернется…
11 июня раздался долгий, заунывный звон колокола. Лейденцы в недоумении и страхе спешили к ратуше узнать, в чем дело.
На ступенях ратуши стоял бургомистр ван дер Верф с непокрытой седой головой. Его лицо было бледно. Руки, державшие шляпу, заметно дрожали. Рядом с ним в скромной дорожной одежде стоял невысокий человек, которого многие сразу узнали.
— Патер Габриэль!.. Друг патриотов!.. Что с ним? Почему он плачет?..
Наступила тишина. Люди замерли в предчувствии недоброго.
— Граждане! — проговорил раздельно ван дер Верф, и тихий голос его услышали в самых дальних рядах. — Вы видите перед собой верного друга свободной Голландии. Ему выпала на долю тяжелая обязанность передать вам, что вчера в два часа пополудни в Дельфте по приказанию испанского короля убили… принца Оранского…
Толпа ахнула и вновь замерла.
— Мы потеряли того, — снова заговорил он, — кому хотели вручить верховную власть, отнятую нами еще три года назад у испанского тирана. Ибо монарх, угнетающий, а не защищающий своих подданных, не исполняющий долга перед вверенной ему страной, — тиран, а не государь. Освободиться же от тирана — естественное право любой страны, любой нации. Но освободиться удалось только нам, северным провинциям. Союз всех семнадцати нидерландских провинций распадается навсегда. А принц Вильгельм Оранский стремился стать связующим звеном всей страны. Он обладал высоким разумом и опытом государственного мужа. Но и ему не удалось задуманное. Южные провинции давно уже снова в руках врагов. Измена продавшихся королю и папе священников и дворян докончит распад «Гентского примирения»… Мы, подписавшие Утрехтскую унию, останемся одни среди бурь войны. Но мы не сдадимся, как не сдались десять лет назад.
— Не сдадимся! — хором, как клятву, произнесла толпа.
Иоганн поселился с Клодиной после свадьбы в Дельфте. В те печальные дни, когда северные провинции оплакивали принца Оранского, он пошел проведать старого воина Швенди. Попрощавшись с пятилетним сыном Якобом, он вышел на улицу.
Иоганн старался отбросить тяжелые воспоминания. Земля обновляется ежегодно. Самые прекрасные цветы увядают. Самая роскошная листва блекнет и облетает. И на месте обветшалого, умершего расцветают другие цветы, начинают зеленеть другие листья.
Встречались прохожие. Все были в темных траурных платьях, даже дети. Зараженные печалью взрослых, они проходили мелкими шажками, почти не смеялись, не бегали, как обычно, взапуски, не играли. Да, Оранского любили в Голландии!
Но кто это спускается с освещенного солнцем горбатого моста на набережную, занимая почти всю ширину деревянного настила?.. Какая, однако, дородная женщина в богатом, хотя и темном наряде. Рядом с нею, держа мать за руку, выступает так же степенно и важно девочка лет двенадцати. Что-то давно знакомое поразило Иоганна в лице этой грузной бюргерши. До слуха долетел ее спокойный, уверенный голос:
— Иоганна, сегодня же напиши дедушке в Амстердам поздравление с днем его рождения, иначе опоздаешь. Нарочный не может тебя ждать.
Чей это голос, все еще звучный, сильный, но такой холоднопустой? Силы небесные, да это Барбара Снейс!.. Вот она какая стала! Красивая до сих пор, но тяжеловесная, грубоватая, какая-то топорная. Иоганн перебежал на ту сторону набережной и остановился перед дочерью бывшего антверпенского богача. Длинные ресницы удивленно вскинулись на человека, посмевшего так решительно нарушить ее утреннюю прогулку. В глубине синих глаз сначала не отразилось ничего, кроме надменного раздражения. Потом в них что-то дрогнуло и разом зажглось злым огоньком.
— Вот, Иоганна, — произнесла Барбара, отчеканивая слова, — ты всегда хотела посмотреть на настоящего гёза. Вот мы его и увидели.
У девочки испуганно раскрылись глаза, и она с тревогой прижалась к матери.
— Не бойся, Иоганна. Твой дедушка когда-то покровительствовал ему, но он не сумел оценить этого. И, слава богу, все устроилось к лучшему.
Иоганн расхохотался:
— А дочку все-таки зовут Иоганной?
Лицо Барбары залилось краской; ресницы прикрыли, как и прежде в минуты волнения, глаза. Но она быстро справилась с собой и холодно отрезала:
— Чистая случайность. Имя выбирал муж — член Амстердамского магистрата, приехавший сюда лишь на похороны. Идем, дочь моя!..
Она резко двинулась вперед, но Иоганн удержал ее:
— Скажите, что сталось с Луизой Лиар?
Барбара слегка помедлила с ответом.
— Девочка после казни отца убежала к нашим бывшим складам, где раньше жила с ним, и… каким-то образом… утонула в канале. Впрочем, тела не нашли.
Не прибавив больше ни слова, важная дама из торговой столицы Голландии пошла дальше.
Скрип тележки заставил Иоганна, сидевшего в ожидании, встать. Слуга вкатил больного на вид старика. Иоганн подошел к нему и крепко пожал здоровую левую руку.
— Я вас потревожил, — простите!
— Что вы! Что вы, Иоганн! Я так рад каждому в моем уединении! А вам — больше многих.
Голос Швенди звучал печально.
— Как здоровье вашей милости? — спросил участливо Иоганн, когда слуга вышел.
— Мое здоровье? — пожал плечом Швенди. — Кому оно теперь нужно, кроме этого славного малого, которому я, вероятно, смертельно надоел?
— Он, я знаю, служил под вашим началом в коннице…
— Тем более, тем более, мой друг. Но не во мне дело. Не стало «Его»! Не думайте, что я всегда бывал согласен с его политикой. Нет, я открыто высказывался, например, против переговоров с Францией. Я спрашивал: чем Генрих Валуа достойнее своего брата-предателя?.. Разве можно было, забывая Варфоломеевскую ночь, приглашать в Нидерланды третьего брата — герцога Анжуйского?
— Да! — страстно подхватил Иоганн. — Почему он не был только с нами, простым народом? Ведь он знал, что простой народ отдавал за счастье родины всё без остатка! Почему же он полагался не на нас, подлинных защитников родины, а на иноземцев, на дворян, на купцов и важных господ из магистратов? Кто из них платил своей кровью, своей жизнью? Они жертвовали только нажитыми богатствами, которые быстро потом возместили. Почему вместе с ними он отстранил нас от всех завоеванных нами прав?
— Каких прав, мой друг?
— Прав самим решать и строить свою судьбу дальше.
Швенди молчал.
— Я давно хотел, — заговорил Иоганн тихо и серьезно, — спросить у человека высокой чести и доблести… А вашу милость я считаю именно таким…
Швенди отрицательно покачал головой:
— Теперь я только инвалид и не способен, вероятно, справедливо судить о жизни. Я выброшен из нее, как негодный поломанный и заржавленный меч. Вам следует побеседовать лучше всего с Марниксом Сент-Альдегондом. Покойный принц высоко ценил его. Сколько исторически важных бумаг — различных соглашений, уставов, условий — написано пером Марникса! Немало стран посетил он в качестве уполномоченного посла Генеральных штатов.
— Вот-вот! — перебил его Иоганн. — Они посещали чужие страны!.. Они предлагали заплатить Нидерландами за военную помощь! И это в то время, как горел Зютфен, горел Нарден, умирал с голоду Гарлем, изнемогал Лейден, а мы прорывались к ним сквозь огонь, воду и кровь… Не говорите мне о «государственных людях»! Я пришел не к ним, а к вам — бойцу, чья неподвижная теперь рука не в силах поднять знамя своей боевой славы, но чья слава — отвоеванная свобода родины!
В охватившем его порыве Иоганн быстро склонился к парализованной руке и припал к ней губами.
У Швенди перехватило дыхание, и он откинулся на спинку своей тележки:
— Не я!.. Не я!.. Мы все… все заслужили эту славу…
Несколько минут Иоганн взволнованно ходил по комнате.
Потом снова подсел к больному.
— Ваша милость напомнили мне о государственных бумагах, — начал он опять, — соглашениях, условиях… Когда-то мне было не до них. Наши корабли диктовали свои особые условия. Но с тех пор у меня появилось время прислушиваться к «соглашениям» Генеральных штатов. Когда на собрании штатов Голландии здесь, в Дельфте, еще восемь лет назад, представитель простого народа требовал — а он имел право требовать — народного суверенитета, что ответили ему господа из магистратов и «государственные люди»?.. А ведь простой народ устами своего представителя сказал тогда святую истину: законным государем свободной страны должен быть сам народ, а господа из магистратов и «государственные мужи» являются только должностными лицами и выборными этого народа.
Швенди молчал. Иоганн напомнил ему еще, как особым указом Голландских штатов три года назад все народные ополчения и союзы были лишены права участвовать в решениях городских и государственных дел.
— Им уже мешали те, кто добывал свободу. Им мешали и знаменитые консистории, когда-то немало потрудившиеся с их тайного тогда согласия и поддержки. Они захватили в свои цепкие руки..
— Кто именно, мой друг?..
— Снейсы!
Швенди в недоумении посмотрел на разгоряченное лицо Иоганна:
— Я как будто слышал эту фамилию не раз… Но почему вы говорите во множественном числе?
— Их больше, чем можно предположить. И они сильнее, чем я предполагал когда-то. Они оттеснили «хозяина» в его же доме.
Иоганн так и не дождался от старого воина ответа на свои сомнения и вопросы. Но на прощание Швенди притянул его и, как сына, благословил на дальнейший жизненный путь.
— Вы еще не стары, Иоганн, и у вас сын. Может быть, вы или он… сумеете сами решить то, что терзает вас теперь. «Хозяин», как вы сказали, конечно, должен быть главой своего дома. Но я — человек уходящий. Я не осмеливаюсь казнить память того, кому служил как вождю столько лет. Я не могу не оплакивать его преждевременной гибели…
Весной 1588 года в тихом Дельфте, на набережной одного из каналов, усаженных липами, в залитом солнце доме родилась новая жизнь.
Хозяин дома, бывший гёз Иоганн, прошел в спальню и заботливо склонился к жене:
— Как ты себя чувствуешь, моя радость?..
Клодина подняла отяжелевшие веки, улыбнулась и снова впала в дремоту.
Иоганн пригладил ее разметавшиеся на подушке золотистые пряди волос и осторожно пожал руку.
— Да оставь ты ее в покое! — заворчала старуха, повивальная бабка. — Дай женщине отдышаться. Думаешь, родить ребят так же легко, как печь воскресные оладьи с медом?
— Но ведь у нее это четвертый! — отошел с виноватым видом от постели Иоганн. — Я думал…
— Он «думал»!.. — передразнила старуха. — Ты бы вот лучше не думал, а посмотрел, что за красавца она тебе подарила. А то — «четвертый»!..
Старуха вынула из люльки закутанного в полотно ребенка и поднесла его ближе.
— Ну ей-ей, этот красивее всех!
Иоганн чуть отвернул край пеленки. Маленькое красное личико сморщилось в гримасу, и из влажного беззубого рта раздался пронзительный крик.
— Тише ты, непутевый! Мать разбудишь! — поспешила уложить ребенка бабка.
Из дверей высунулись три беловолосые детские головки. Иоганн поторопился увести детей.
— Это Генрих так кричит? — шепотом спросил старший мальчик.
— А почему ты знаешь, что «Генрих»? — спросил другой, лет четырех.
— Отец говорил, что следующего из нас назовут непременно Генрихом. Правда, отец?
Иоганн обнял всех троих и сел у окна. Дети взобрались к нему на колени: девятилетний Якоб — на одно колено, четырехлетний Лазарь — верхом на другое, а трехлетняя Ирма свернулась котенком под рукой отца.
— Расскажи нам о тех, чьи имена мы носим, — попросил Якоб, сдвигая по-взрослому брови.
— Хорошо, — улыбнулся Иоганн, — я всегда готов рассказывать о благородных, смелых людях, отдавших здоровье, силы и самую жизнь за счастье моей и вашей родины, дети. Итак, жил-был когда-то в Гарлеме музыкант…
— Нет, — перебил Якоб, — так не надо. Так ты рассказываешь сказки, а ведь это не сказка?
Иоганн посмотрел долгим, серьезным взглядом на первенца:
— Да, это не сказка, мой мальчик!
И он начал издалека. Одна за другой вставали в памяти картины: сначала детство в бедном доме родителей; потом сиротство и далекий путь в Брюссель со стариком крестьянином; полное одиночество после его смерти; счастливая встреча с другим стариком — слугой Микэлем; светлый «рай» у матушки Франсуазы, знакомство с Генрихом ван Гаалем, подарившим ему, десятилетнему ребенку, маленькую шпагу в залог будущих побед.
— А где эта шпага? — спросил Лазарь, пришпоривая колено отца.
Иоганн склонился к молча слушавшей Ирме и поцеловал ее в светлый затылок.
— Эту шпагу я отдал одной очень храброй девочке.
— А что она с ней сделала? — не унимался Лазарь.
— Она… — Иоганн вдруг опустил голову, пряча лицо в кудряшках дочери. — Я расскажу вам о ней потом…
И он продолжал описывать страницу за страницей свою разнообразную, полную тяжелых событий, счастливых встреч, потерь, лишений, достижений, радостей и побед жизнь. Свет и тень, — вспомнилось ему собственное сравнение. Свет и мрак… Мрака было много: измены союзников, разочарования в недостойных людях, смерти… Сколько их, этих ушедших из жизни друзей! Ушедших слишком рано. Они так и не успели увидеть расцвета свободных северных провинций. Если бы можно было вернуть их хоть на мгновение и показать, что сталось с Голландией и Зеландией, выгнавшими всех до одного испанских наемников! Что сказали бы они, глядя на богатые урожаи в местах, истоптанных когда-то вражескими войсками? Что сказали бы они, увидев вместо развалин Гарлема и Лейдена выросшие, как в сказке, торговые и промышленные города? Но никого из них не воротить к жизни Им не дано счастья пожинать плоды своего мужества, верности, долга…
Он задумался. А разве пришлось бы им всем «пожинать» это счастье? Ведь и Николь, и Лиар с несчастной Луизой, и антверпенский кузнец, и мидделбургский матрос, и Рустам, и тысячи простых людей, беззаветно отдавших все силы и самую жизнь, остались бы по-прежнему за бортом…
Маленькая Ирма прижалась щекой к груди отца. Она бессознательно почувствовала, как сердце отца болезненно забилось. Ребенок поднял голову, заглянул Иоганну в глубину глаз и вдруг заплакал.
— Не плачь, глупая! — подтолкнул ее старший брат, и кулаки его гневно сжались. — Мы отомстим за всех, кого убили!
Из спальни послышался жадный, требовательный крик. Повивальная бабка позвала:
— Иди к жене, Иоганн, она хочет сама показать тебе Генриха.
— Я же говорил — Генрих! — торжествовал Якоб.
Спальня была вся розовая от предвечернего солнца. На белой постели, среди взбитых подушек, сидела умытая, причесанная Клодина и кормила новорожденного.
— Подойди ближе, Разноглазый, — улыбнулась она. — Смотри, какой он у нас сильный, здоровый.
Крохотный рот жадно причмокивал у груди матери. Иоганн присел на кровать.
— Спой ему что-нибудь… — попросила Клодина. — Пусть привыкает к песням отца.
Иоганн на минуту задумался, потом начал вполголоса:
Были бури, непогоды,
Кровь лилась рекой,
Но промчались злые годы —
Солнце над тобой.
Твой отец и мать знавали
Цепи и позор…
Клодина погладила Иоганна по начавшим седеть волосам.
— А где же твой веселый голос, Разноглазый?.. — спросила она тихо, боясь разбудить засыпающего ребенка. — Поёшь ведь о солнце, о будущей жизни…
Иоганн тряхнул головой и запел иначе:
Ты права, моя подруга, —
Тот, кто умер, тот не жив.
Мы, на зависть штатам юга,
Веселей споем мотив!
— Жена!.. Жена!.. — звал Иоганн.
Клодина оторвалась от корыта.
— Чего тебе, Разноглазый?.. Пришел домой чуть ли не ночью и кричишь, словно на пожар зовешь. Детей разбудишь.
Она вытерла вспотевшее лицо и плотнее спрятала под чепец выбившиеся золотистые завитки.
— А ты что не вовремя занялась стиркой? — обнял ее Иоганн.
Клодина сделала грозное лицо:
— На этом корабле я командир!.. Но что случилось? — встревожилась молодая женщина.
— Я уезжаю в Дюнкирхен.
Клодина побледнела:
— Зачем?.. Когда?.. Надолго?..
Иоганн сел.
— Ты ведь знаешь, мы уже три года в союзе с Англией. Королева Елизавета, правда, недолюбливает «их степенств», как она называет голландских купцов. Но «нашим степенствам» с ее «степенствами» выгоднее жить в мире, чем во вражде. Вот она скрепя сердце и послала нам еще три года назад свои войска на подмогу. Теперь пришла наша очередь помогать ей. Мориц Оранский[75] зовет нас помочь Англии.
— А что там приключилось?.. Какая еще беда?..
— Да король Филипп задумал завоевать Англию и завладеть Северным морем. Прощай тогда английская и голландская торговля!.. Захватив море, Испания перережет глотки английским и голландским купцам. Без моря Англии и Голландии не прожить. Значит, помогать общей беде надо. Опять, значит, «морские нищие»!
— Но при чем тут Дюнкирхен?.. — спросила Клодина.
— А видишь ли, в Мадриде ловко придумали. Король Филипп снарядил такой флот, какого и свет не видывал. Казна его за время войны с Нидерландами здорово поредела. Двадцать лет воевали!..
— Двадцать лет, о Господи!.. — впервые, казалось, услышала Клодина. — Двадцать лет!..
— Вот он и задумал одним махом покрыть все убытки.
— И все-то ему мало! — покачала головой Клодина. — Недавно только получил Португалию с колониями[76].
— Да, верный пес его Альба не осрамился в Португалии… Так вот, — продолжал Иоганн, — флот отправится из Испании. И наместник южных провинций Александр Пармский должен будет, по их плану, присоединиться к испанцам со своей армией. Тут-то мы во главе с Морицем Оранским и не допустим его сесть на корабли. Вспомнят еще «морских нищих»!..
Взгляд Клодины померк. По лицу пробежала тень.
— Ешь, — подвинула она тарелку. — Ешь, пока голова цела. Всю-то жизнь воюете, воюете…
Иоганн сидел задумавшись. Снова память унесла его в далекие годы. Снова одна за другой пронеслись картины морских сражений, упорной борьбы, неослабного напряжения…
— Знаешь, — сказал он каким-то новым, незнакомым жене голосом, — не скоро еще, видно, перестанем воевать. Мы отдали за освобождение от испанских войск, королевского гнета и покорности римскому престолу все: имущество, силы, молодость, жизнь… А полного счастья все еще не добились. Разве в Голландии и Зеландии не льется больше слез? Разве каждый имеет кусок хлеба на завтрашний день? Разве богатые купцы и промышленники не заставляют штаты плясать под свою дудку?.. Вместо короля и дворян-рыцарей народились новые хозяева страны — богачи.
Клодина с тревогой взглянула на него.
Он опустил голову, потом встал и подошел к постели.
— Я лягу. Завтра мне надо до солнца поспеть на общий сбор. — Но снова заговорил: — О наших былых походах и битвах много сложено песен. Любой мальчик знает о них, как будто сам побывал на полях сражений или на кораблях и на стенах крепостей. О «морских нищих» испанцы до сих пор вспоминают со страхом. Каждая семья наша хранит у себя осколок снаряда, пулю или обрывок знамени, окрашенный кровью… Все вынесла родина: «Кровавый совет» Альбы, разгромы нескольких армий, междоусобицу, долгие осады, голод, грабежи, наводнения, костры инквизиции, пытки, конфискации, изгнания… Да что говорить!
Он закрыл глаза и уснул сразу, как после тяжелого трудового дня.
Клодина до самого утра хлопотала по дому, стараясь не потревожить мужа. Часто она бросала работу, подходила к постели и долго рассматривала его лицо, испещренное сетью ранних морщин, с плотно сжатыми губами, обвеянными морскими ветрами, с седыми уже нитями в светлых волосах. Она осторожно натягивала одеяло на его плечи с багровыми рубцами старых ран.
— Иоганн!.. — По щекам ее стекали слезы, и она смахивала их передником. — Пора тебе в самом деле на покой… к детям… Нехорошо им расти без отца… У тебя большая семья, Иоганн…
А когда за бальзаминами и фуксией заалело на Востоке небо, Клодина разбудила старшего сына. Но проснулись и младшие. Они все окружили постель отца и подняли шум и возню.
Иоганн проснулся бодрый, веселый, как всегда. Наскоро поев, он собрался в путь. Голос его раскатился по всему дому:
Колокола зачем звонят,
Согнав с лица печаль?
Ах, о победе все твердят…
— Возвращайся скорее, — прижавшись к нему, говорила тихо Клодина. — Пора сменить войну на мирный труд.
— Возвращайся скорее, отец! — кружились вокруг него дети.
— Пусть маленький голландец Генрих встретит меня своим первым словом! — сказал Иоганн тоном приказа и обнял жену еще раз.
Плачущая Клодина с младшим сыном на руках и три детские фигурки долго еще стояли в тени лип, пока Иоганн не скрылся из виду.
А он шел и думал:
«Пусть безвестные могилы любимых покрываются каждую весну новой травой, пусть зацветают вновь и вновь свежими цветами. В залитом солнцем доме на зеленом от лип канале Дельфта тоже растет, поднимается свежая поросль маленьких голландцев».