После корпусного праздника жизнь быстро вошла в свою колею и потянулась обычным, строго размеренным темпом, чередуясь уроками, строевыми учениями, едой и сном. Один день походил на другой как две капли воды, и оттого время летело быстро. Мы скоро привыкли к обстановке, перезнакомились друг с другом, сдружились между собой и чувствовали себя в Корпусе, как дома.
Несмотря на распущенность, царившую в Корпусе, нравы воспитанников были совсем негрубые, и никаких избиений новичков и слишком злых издевательств не было и в помине. Впрочем, и начальство строго следило за этим и никогда ничего подобного не допустило бы. Не было у нас и притеснения младших старшими, этого знаменитого «цука» Николаевского кавалерийского училища. Но, конечно, иногда случались единичные драки и общие побоища, когда одна рота шла на другую. Были также и среди кадет такие злополучные личности, которые как бы сами напрашивались на то, чтобы к ним приставали, и иногда эти приставания переходили в систематическое избиение. Но это было редко и всегда вызывалось характером самих же жертв, и за все шесть лет пребывания в Корпусе я наблюдал только два таких случая. В обоих объектами были несимпатичные и в значительной степени испорченные мальчики.
Недоразумения между ротами тоже были редки и обычно происходили из-за пустяков вроде того, что на дворе не поделят саней для катания с гор или кто-нибудь из младшей роты позволит себе толкнуть или обругать кадета старшей. Но это случалось только между младшими ротами. Например, когда я был в 3-й роте, у нас одно время шла война с кадетами 4-й, и мы устраивали походы на малышей: наибольшие драчуны старались, забравшись в помещение 4-й роты (что начальством строго воспрещалось), напасть на первых попавшихся маленьких врагов и их отдубасить, быстро скрывшись. При этом, чтобы не быть узнанным, на головы накидывались бушлаты. Такие набеги далеко не всегда благополучно сходили и для самих нападающих, и нередко бывали случаи, что им приходилось встречать сильный отпор и ретироваться очень помятыми, с «фонарями» и синяками.
Почти каждый год в Корпусе свирепствовала эпидемия брюшного тифа, и главный процент больных приходился на вновь поступивших. Отчего появлялась эта эпидемия, кажется, доподлинно начальство не могло доискаться, но говорили, оттого что у нас был свой водопровод и трубы проложены против Корпуса, т. е. в месте, где Нева уже успела пройти весь город. Правда, строго запрещалось пить сырую воду, и всюду стояли специальные баки с кипяченой, но, по-видимому, этих мер было недостаточно, и следовало поставить более усовершенствованные фильтры. Но борьба с эпидемиями не приводила к полной победе, и тиф ежегодно уносил одну или две жертвы.
Одним из первых заболел я[20], и меня положили в тифозную палату нашего прекрасного лазарета. Кругом были все тяжелые больные. Помню, рядом со мной лежал мой товарищ по фамилии Телегин, который заболел тифом еще в более тяжелой форме, чем я. Он все метался по кровати и бредил. Я сам несколько дней был без памяти и только изредка приходил в себя и с трудом узнавал, где нахожусь. В эти моменты я с удивлением наблюдал моего соседа и никак не мог понять, что он мне говорит, так бессвязны и отрывисты были его слова.
Ночью я проснулся оттого, что кто-то наклонился надо мной и что-то шептал. Открыв глаза, я увидел нашего священника в черной рясе, читавшего надо мной молитву. Затем услыхал голос сестры милосердия:
– Не тот, батюшка, а вот который рядом, с другой стороны.
А батюшка на это ответил:
– Ну, ничего, я ошибся.
Потом я узнал, что батюшку пригласили напутствовать Телегина, которому стало очень плохо, и он, не разобрав, где тот лежит, наклонился надо мной и стал напутствовать меня. На следующий день бедный Телегин умер, и, когда я окончательно пришел в себя, его уже рядом со мною не было[21]. Но эта ошибка нисколько не поразила, и мне не стало ни страшно, ни неприятно, так как в тот момент все казалось безразличным, далеким и ко мне не относящимся. В голове появлялись какие-то обрывочные образы, которые непрерывно мешались между собой, кружились, исчезали и вновь возникали. Все хотелось пить, пить и пить. Иногда виделось что-то вроде ручья с заманчивой студеной водою; бутылки, из которых разливалась какая-то вкусная жидкость или целые бочки с водою, но всегда что-то мешало утолить ужасную, томящую жажду. По-видимому, я изредка стонал, и в ответ раздавался глухой женский голос: «Чего вам?» «Пить», – просил я, и мне давали что-то пить, что, однако, освежало лишь на мгновенье. Потом опять начиналось забытье, которое тянулось неизвестно как долго, точно я носился в каком-то бесформенном пространстве, без начала и конца. Время летело, и я его не замечал. Кругом были мрак и тишина.
Так длилось около десяти дней, и вдруг мне показалось, что я проснулся от какого-то долгого, кошмарного сна. По-видимому, было раннее зимнее утро, и свет только чуть-чуть брезжил через щели опущенных штор. Кругом стояли рядами кровати, на некоторых лежали больные, и было совсем тихо.
Несказанно приятно было сознавать, что я проснулся, ощущать в себе силу и желание жить. Захотелось говорить, есть, вообще что-то делать. Через некоторое время из-за ширм вышла сестра милосердия и пошла по палате, и я ее тихо окликнул. Она подошла ко мне и сказала:
– Ну, слава Богу, кажется, у вас кризис благополучно миновал, а то мы боялись за вас, уж очень вам было плохо, но зато теперь дело быстро пойдет на поправку. Хотите пить?
Как приятно было слышать ее голос. Меня только удивило, что я был так сильно болен, а сам этого совсем не ощущал. И, конечно, мне хотелось пить и особенно есть, чего-нибудь такого вкусного – большую котлету с жареной картошкой, или курицу с рисом, или все равно что, лишь бы побольше. Увы, этим мечтаниям еще не скоро было суждено сбыться, и меня добрых десять дней кормили манной кашей и жидким клюквенным киселем.
После кризиса я действительно быстро пошел на поправку, и уже через две недели мне разрешили встать. Первые дни, с трудом передвигая ноги и шатаясь, я делал несколько шагов от койки к стулу. Все же я не успел окончательно выздороветь к Рождеству, так что этот любимый праздник я провел в лазарете. Помню, мне подарили от Корпуса толстую книгу, в красивом переплете, с описанием народностей, населяющих Балканский полуостров.
Только после Нового года родителям разрешили меня взять на месяц домой, чтобы дать мне окончательно окрепнуть, и я счастливый ехал в карете с замерзшими окнами и скрипящими колесами по мостовым, покрытым снегом.
Быстро промелькнул месяц, и я снова оказался в стенах Корпуса. Меня очень пугала мысль, смогу ли я нагнать то, что было пропущено за столь долгий срок болезни, и не придется ли из-за этого остаться на второй год. Это было бы тяжело для самолюбия, и потому я никак не мог примириться с такой мыслью. Но опасения оказались напрасными, и я скоро нагнал класс.
Февраль, март и апрель прошли незаметно. Предстояло лето, которое кадеты 4-й роты проводили дома. Оно было уже последним летом каникул, т. к. со следующей роты, до самого выпуска из Корпуса, каждое лето кадеты плавали на отряде судов Морского корпуса.
В конце занятий нам объявили годовые баллы и сказали, кто перешел без всяких задержек, кто имел переэкзаменовки и кто был оставлен на второй год. Я перешел в следующую роту и мог все лето не думать об учении и спокойно отдыхать. С легким сердцем ехал я домой, забрав ворох казенных вещей, которыми снабдили на лето, как весело и спокойно было на душе.
Четыре месяца полной свободы, четыре месяца можно каждое утро сознавать, что располагаешь своим временем, как вздумается, – какое это счастье, какое удовольствие! Наша семья лето проводила на даче в Финляндии, и я с удовольствием предавался всем несложным, приятным и здоровым летним развлечениям: рыбной ловле, катанию на лодке, купанию, гулянию по лесу и собиранию грибов и ягод.
Время летело незаметно, изредка вспоминался и Корпус, но как-то в тумане, и к нему пока не тянуло. Любимым нашим занятием было делать из дерева модели различных боевых кораблей – с мачтами, трубами и орудиями, строить из них гавани, выводить на чистую воду, устраивать сражения и маневрирование. За этим занятием время проходило особенно быстро. Какой простор для фантазии! Это было тем более интересно, что товарищем в играх был мой двоюродный брат[22], тоже кадет Морского корпуса.
Но осень приближалась, и стал чаще вспоминаться Корпус. Перспектива опять засесть за учение не очень-то манила, хотя, с другой стороны, приятно осознавать, что мы уже больше не кадеты младшей роты и в наступающем учебном году получим нашивки на погоны, галуны на рукава и, главное, венец мечтаний каждого из нас, – настоящие палаши.
Короткое финляндское лето быстро пришло к концу, наступила осень, и все понемногу потянулись в город. Мы вернулись в Петербург к половине августа, до начала занятий оставалось еще две недели. Теперь уже все думы вращались вокруг Корпуса.
1 сентября (1899 г. – Примеч. ред.), к 9 часам вечера, забрав казенные вещи, я поехал в Корпус. Являться пришлось уже в новое помещение, в 3-ю роту, и там сразу охватила знакомая корпусная атмосфера, и стало очень весело. Приятно было встретиться с товарищами, узнать, кто будет ротный командир и какие дежурные офицеры, где отведут конторку для вещей, кровать и т. д. Мне удалось встать во фронт рядом с моим двоюродным братом, и теперь мы могли спать рядом и сидеть за едой на одном конце стола, чему я страшно обрадовался, так как мы были очень дружны.
В этом году все быстро вошли в обычную колею и зажили корпусной жизнью, но в нас самих была заметна некоторая перемена, и мы не казались уж такими маленькими мальчиками, как в прошлом году. Наши взгляды на многое изменились, и к окружающему мы стали относиться более сознательно. В нас, видимо, произошел перелом, и мы перестали быть детьми. В особенности это замечалось у тех, которые по натуре были более серьезными, любили много читать и думать.
Мои думы улетели вперед, и я мечтал о том времени, когда буду офицером и начну плавать на разных броненосцах, крейсерах и миноносцах, которые пока знал только по картинкам. Мерещились заманчивые заграничные плавания, и мечталось, что вдруг вспыхнет война и удастся в ней принять участие, попасть в настоящее морское сражение и «заработать» Георгиевский крест. Столько нового, неиспытанного грезилось впереди, и это скрашивало время в Корпусе.
Скоро наступило 6 ноября, и наш выпуск надел мундиры с золотыми нашивками, галунами и палаши. Последние дни перед 6-м мы буквально не могли спокойно спать, так как хотелось скорее получить эти заманчивые палаши. И как все беспокоились, чтобы достался обязательно самый длинный и с красивым эфесом.
Выйдя в первый раз с палашом на улицу, мы себя чувствовали необычайно важными, и хотя во время ходьбы они с непривычки и путались между ногами, зато с каким превосходством мы смотрели на других мальчиков, которые оружия не имели. Особенно щегольским считалось, когда палаш, ударяясь о ногу, издавал дребезжание. В ножны опускался серебряный гривенник, и тогда дребезжание приобретало особую мелодичность и становилось очень громким. Да, стать обладателем настоящего оружия, которым можно убить человека, – это уже было нечто!
В этом году мы начали больше интересоваться барышнями, и многие из нас по воскресеньям посещали своих сестер, кузин и просто знакомых в институтах. Нам доставляло большое удовольствие появляться на этих приемах, конечно, главным образом чтобы показать себя. Впрочем, вообще привлекали эти красивые белые залы с колоннами, уставленные вдоль стен красными бархатными диванами и белыми стульями, на которых сидели институтки и их родственники. Любопытно было, как дежурные институтки подходили и спрашивали, кого вызвать, а три грозные классные дамы, как аргусы, наблюдали, чтобы не нарушались все сложные правила приличия. Нравились, конечно, и сами институтки в зеленых, красных и синих платьях, с белыми передниками и пелеринками, так чинно сидевшие и скромно поглядывавшие по сторонам. Среди посетителей находилось много воспитанников военных учебных заведений: сухопутных кадет, пажей и юнкеров, а также лицеистов и правоведов, и перед ними хотелось щегольнуть формой, которую мы считали красивее других.
Этот год для Корпуса сложился неудачно. Опять произошли принявшие огласку инциденты с начальством, и было даже два случая самоубийств. Один из них произошел в нашей роте.
Этот случай всех страшно взволновал. Однажды, рано утром, дневальный, войдя в карцер, в котором сидел кадет С. (Сукман. – Примеч. ред.)[23], нашел его висящим на полотенце, привязанном за решетку, которой кончались стены. Отчего С. покончил с собой, так и не выяснилось. Он оставил записку, что умирает, разочаровавшись в жизни, но какое же может быть разочарование в жизни у мальчика 14–15 лет, который, в сущности, еще не начинал жить.
После этого случая некоторые боялись спать в спальне, которая прилегала к карцерам, и долгое время в них никого не рисковали сажать, пока не произвели полного ремонта. Бедного С. разрешили хоронить по христианскому обряду и даже с воинскими почестями, но рота сопровождала гроб не до самого кладбища, а только полпути и без музыки.
За этим случаем скоро произошел второй – в одной из старших рот застрелился гардемарин[24].
Про Корпус в городе пошли нехорошие слухи. Начали все чаще поступать жалобы от сухопутных офицеров, что морские кадеты распущены, недисциплинированны, плохо отдают честь, а когда им делают замечания, грубят. Многое, как всегда, преувеличивалось и перевиралось.
Эти слухи дошли и до Государя Императора, и он призвал генерал-адмирала и повелел расследовать, в чем дело, и привести Корпус в порядок. Генерал-адмирал сам поехал к нам и приказал собрать всех кадет и гардемарин и передал, что Государь Император нами очень недоволен и ждет, что мы исправимся. Причем пока ему не будет доложено о нашем исправлении, он не приедет в Корпус, как это делал ежегодно. Затем Великий Князь отдельно собрал начальствующих лиц и говорил с ними в том же духе. Этим посещением мы были страшно потрясены и, в сущности, плохо понимали, что же особенно худого мы сделали.
Правда, мы много шалили, некоторые плохо учились, действительно, на улицах держались иначе, чем кадеты сухопутных корпусов, но ведь это всегда так происходило, и на то мы и были моряками. Нам наше поведение казалось совершенно естественным, и в головах не укладывалось, что надо вести себя как-то иначе. Вот это «непонимание» и являлось главным недостатком, который требовал исправления. Однако в этом были виноваты не столько мы, сколько начальство, которое нам потакало и привыкло к нашему виду и отношению к другим.
Нам казалось, что этот год просто несчастливо сложился. На самом деле Корпус требовал коренных реформ воспитательной системы, и для этого, в первую голову, необходимо было произвести перемены в составе воспитателей и преподавателей.
Важно было, чтобы корпусные офицеры не теряли связи с флотом и только временно прикомандировывались к Корпусу, тогда явилась бы возможность привлекать к службе в нем и лучших строевых офицеров. Приходилось признавать, что начальство допустило ошибку, образовав из них изолированную касту и дав им сухопутные чины и несколько измененную форму. Даже в плаваниях Корпус не имел прямого общения с флотом, и воспитанники плавали на особом отряде специальных кораблей, которым обычно командовал директор.
В силу всех этих причин Корпус все больше и больше отходил от флота, и нарастал антагонизм между строевыми офицерами и корпусными. Этому способствовало и то, что туда часто шли офицеры не по призванию к педагогической деятельности, а оттого что им не хотелось плавать и жить вне Петербурга. О существовании этого антагонизма воспитанникам было известно, так как многие происходили из морских семей и их близкие были строевыми офицерами; и у нас поэтому зарождалось неуважение к нашим воспитателям.
К сожалению, приходится признать, что тот период был периодом упадка Корпуса, но это вовремя осознали, и за два года до Японской войны высшее начальство обратило серьезное внимание на него, и новое командование Корпус подтянуло, а после Японской войны он снова достиг рассвета.
Многие воспитатели, хорошо памятные для кадет того времени и носившие такие меткие прозвища, постепенно покинули Корпус, и последующие поколения не знали «Кляпа», «Судака», «Шишку», «Мамая», «Вошь», «Обалдуя», «Лабаза», «Федю» и других. С ними отошло доброе старое время, слишком безмятежное и даже вредное для будущих офицеров флота, но все же своеобразное и милое сердцу.