1 сентября, вечер
Дорогая Изабель.
Я – коллекция странностей, цирк нейронов и электронов: мое сердце – инспектор манежа, душа – воздушный гимнаст, а весь мир – мои зрители. Звучит чудно́, потому что так и есть, а так и есть, потому что я сама чудна́я.
Мой сгинувший надгортанник – Причина № 3.
Около года назад мама отвела меня в больницу, потому что меня все время тошнило. После нескольких тестов педиатр сказал, что мой надгортанник сдвинут – проблема необычная, но ничего такого, из-за чего бы стоило переживать. Вот только когда он сказал «сдвинут», мне послышалось «сгинул» – освежает, как удар мизинцем об косяк. Я тут же представила рассеянного Творца, что, почесывая голову, переворачивает Вселенную вверх тормашками в поисках сгинувшего надгортанника Мим. Врач прописал какие-то лекарства, но мой инфантильный пищевод гнул свою линию с варварским упорством.
Чаще всего невозможно предсказать, где и когда меня вырвет, но иногда получается ускорить процесс. Дважды с момента переезда папа и Кэти оставляли меня дома одну. И оба раз я «ускорялась» в их спальне. Стояла на этом жутком берберском ковре и смотрела на их сдвинутые до упора столы. Компьютер для политического блогера, макбук для начинающего автора любовных романов. Две настольные лампы. Одна незастеленная кровать. С каждой стороны по тумбочке, на обеих книги и пачки бумажных носовых платков. Половину этих вещей я узнавала, другие были чужими. И все же вот они, смешанные воедино, знакомые и незнакомые – семья с несемьей.
Как правило, в тот момент меня и выворачивало. На кровать со стороны Кэти. И, судя по количеству дезинфицирующих средств, которые потом туда выливались, можно было предположить, будто она клетку горилл чистит.
Но, как я и сказала в начале этой записи, я «коллекция» странностей, и одна странность коллекции не сделает.
Великое Ослепляющее Затмение – Причина № 4.
Пару лет назад случилось солнечное затмение. И все учителя и родители такие: «Ни в коем случае не смотрите прямо на затмение!» Ну серьезно, они от подобного просто тащатся. Что ж, будучи самой собой, я наполовину услышала сказанное, наполовину обдумала, наполовину приняла к сведению и наполовину повиновалась – закрыла один глаз и посмотрела на затмение другим.
Теперь я наполовину слепа.
Немного попсиховав, я поступила, как и любой рациональный человек, заполучивший загадочный недуг: залезла в Интернет. В Сети нашлось и название для моей болячки (солнечная ретинопатия), и причина (появляется от долгого глазения на солнце), и временные рамки (обычно длится не более двух месяцев). Как я уже упоминала, все произошло пару лет назад, так что, полагаю, я уже смирилась с потенциальным постоянством своего состояния. (Только что поняла, что абзац пронизан круглыми скобками. Наверное, я сейчас просто сама чувствую себя зажатой в скобках.)
(Короче.)
К чему я все это? Почему мои медицинские загадки стали Причинами? Рада, что ты спросила. Я разработала теорию – мне нравится называть ее «принципом боли», – согласно которой боль делает людей такими, какие они есть.
Оглядись, Из. Безликие повсюду: блестящие люди на сверкающих тачках, быстро ездят, быстро говорят. Рассказывают сказочные истории в экзотическом антураже, не забывая воткнуть как можно больше громких слов. Да взять того же мальчишку из моей школы – Дастина Как-то-там. Он без конца трещит о своем «поместье». Не доме. Долбаном поместье. Его мать наняла дворецкого/шеф-повара по имени Жан-Клод, который, по словам Дастина, каждое утро на рассвете занимается джиу-джитсу со всем семейством Как-то-там. (А потом они едят блинчики. Дастин никогда не забывает упомянуть блинчики.) Так вот – было бы просто посмотреть на него и подумать: «Боже, какая интересная жизнь! Хотела бы я быть на его месте. Горе мне, горе!»
Но глаза Дастина, когда он говорит, словно тухнут – похоже на медленное угасание умирающего фонарика. Как будто в его лице забыли заменить батарейку. Подобную пустоту можно заполнить только страданиями и борьбой, и я-даже-не-знаю-чем… грандиозностью всяких штук. Дерьмовонью жизни. И ни штуки, ни дерьмовонь не найдешь, завтракая блинчиками. Боль важна. Не быстрые машины, громкие слова и сказочные истории в экзотическом антураже. И конечно, не какой-то француз-поджаренный-на-солнце-сенсей-слуга-мазафакер.
Наверное, я хочу сказать, что научилась принимать свою боль как друга, какую бы форму она ни принимала. Потому что знаю: лишь она стоит между мной и самой жалкой разновидностью человека – Безликими.
Так, начинаю нервничать из-за поднявшейся суматохи, потому вот тебе последнее о моей полуслепоте: я никому не говорила.
До связи,
Мэри Ирис Мэлоун,
диковинный циклоп
Арлин в обнимку с деревянной шкатулкой, источающая аромат букета-ассорти «Ранняя пташка», и я, погруженная в думы о мотивах злых мачех, сидим возле трассы «I-55» и наблюдаем, как «Грейхаунд» отряхивается. (После поспешного торможения Карл выпроводил всех из автобуса, а сам едва ли не по колено погрузился в нечистоты, копившиеся, наверное, не меньше недели.)
Убираю дневник в рюкзак и осмеливаюсь осмотреться. Попутчики пялятся на меня не просто злобно, а буквально испепеляют взглядами: ультрамодная семейка из четырех человек в одинаковых рубашках-поло, мучительно уродливая блондинка под два метра ростом, два неистово спорящих японца, Джабба Хатт (на его лице вся боль научной фантастики), молодые британцы, похожий на персонажа Толкина пацан, Пончомен и многие-многие другие. Они болтают по мобильникам, бормочут себе под нос, и каждый зол на меня за прерванную суперважную поездку в Куда-то-ляндию.
– Ты ведешь дневник путешествий, милая?
Душка Арлин, царица Арета моей Одиссеи, крепче сжимает пальцы на деревянном ящичке. Сумку она оставила в автобусе, но не его.
– Прости, – краснеет она. – Я заметила дневник, но не стоило любопытствовать.
– Нет, что вы. Это… письма, наверное.
Арлин кивает, и на секунду я думаю, что этим все и закончится.
– Кому? – спрашивает она.
Я вздыхаю, глядя на трясущийся автобус:
– Вы не поверите, если скажу.
Арлин прочищает горло в таком стариковском стиле, что непонятно, то ли это смех, то ли кашель, то ли предсмертное бульканье.
– Хочешь услышать, куда я направляюсь?
Обрадованная сменой темы, киваю.
– В Независимость.
– Свободные земли, – шепчу я с улыбкой.
Она вроде смеется, но как-то невесело:
– Это городок в Кентукки. Там живет мой племянник со своим… со своим бойфрендом.
Так резко поворачиваю голову, будто кто отпустил сжатую пружину. Не то чтобы услышанное сильно впечатляет, но из уст Арлин… что ж, может, она и не такой божий одуванчик, как я думала.
Она смотрит на меня искоса, приподняв один уголок рта:
– Его зовут Ахав.
– Бойфренда? – уточняю с улыбкой.
– Нет. Племянника. Как зовут… бойфренда, точно не знаю. Мы еще не встречались. Они открыли автозаправку, и, по словам Ахава, дела идут хорошо. Хотя в старших классах он был чемпионом по плаванию, потому заправка – странный выбор. Но, полагаю, мужчина должен зарабатывать на жизнь.
Полный сюрреализм. Племянник-гей Арлин, пловец-чемпион по имени Ахав, и его безымянный бойфренд открыли автозаправку в Независимости, штат Кентукки, и судя по тому, что Арлин слышала, дела идут хорошо.
Даже не знаю, что сказать. По любому из пунктов. В итоге выбираю нечто вроде: «Рада за них».
Арлин опускает взгляд на свою шкатулку, и, когда начинает говорить, кажется, что она беседует с ней:
– Недавно моя младшая сестра, мать Ахава, перестала отвечать на его звонки. Мы тогда жили вместе, и я помню, как он звонил по три-четыре раза в день, а она не брала трубку. Я спросила, почему, а она замкнулась и начала плакать. Тогда я сама позвонила Ахаву. Спросила, что такого он натворил, раз мать не хочет с ним разговаривать. И знаешь, что он ответил?
Я качаю головой.
– Ответил: «Тетя, ты не поверишь, если скажу». – Тон Арлин меняется. – Ты не обязана говорить о своих письмах, Мим. Наверное, они личные, а коли так, скажи, мол, не лезьте не в свое дело. Но не утверждай, будто я тебе не поверю. Ты удивишься, узнав, во что я готова поверить в наши-то дни.
Я секунду перевариваю ее историю.
– Почему ваша сестра перестала отвечать на звонки Ахава?
Арлин так и пялится на шкатулку.
– Знаешь, в молодости я думала, что чем дольше проживу, тем больше всего пойму. Но теперь я старуха, Мим, и клянусь, чем дольше я живу, тем меньше вижу вокруг смысла. – Она умолкает, стискивает челюсть и продолжает: – Сестра не одобряла. Бойфренда. Она никогда не возмущалась вслух, но иные поступки красноречивее слов.
Целую минуту мы молча наблюдаем за встряхиванием автобуса. Именно столько мне нужно времени, чтобы воспринять мудрость Арлин.
– Предлагаю сделку. – Я указываю на шкатулку: – Скажите, что там, а я скажу, кому пишу.
Арлин улыбается от уха до уха:
– Боюсь, я бы предпочла больше этой темы не касаться.
Удивительно, как сильно я разочарована. И не только потому, что очень хочу узнать о содержимом шкатулки, но и потому, что в глубине души, наверное, готова была рассказать об Изабель.
– Эй, мисси!
Торчащая из маленького оконца над задними шинами голова Карла безошибочно находит меня. Пучок его прилично раскудрявился.
– Иди сюда, – велит Карл и вновь исчезает внутри.
В меня упирается каждый испепеляющий взгляд. Закидываю рюкзак на плечо и, благодарная Арлин за улыбку поддержки, лезу в качающееся логово зверя.
До этого я встречала только двух Карлов – самогонщика из бунтовщиков Утопии и владельца музыкального магазина, – и оба преподнесли мне важные (хоть и разные) жизненные уроки. И я уверилась, что Карл – это лучшая разновидность человека, однако теперь, слушая хрюканье и мычание своего третьего Карла, начинаю подозревать, что раньше мне просто везло. Зажав ноздри, легкие и все что только можно, я задерживаю дыхание и высовываю голову за угол. Вонь неземная. Даже не внеземная.
Это дерьмо (если можно так выразиться) мегакосмического масштаба.
В углу с насквозь мокрой швабры стекает в ведро неопознанная жижа. Перчатки Карла тоже в ней, и хотя пол и унитаз очищены до блеска, готова поставить все деньги из банки Кэти, что вонь никогда не выветрится. Она въелась в сам каркас автобуса.
Я прокашливаюсь, объявляя о своем присутствии.
Пучок Карла скребется о потолок, когда он снимает перчатки и бросает их в ведро.
– Просто хочу убедиться, что ты не слепая.
Мой надгортанник трепещет. Карл не знает о Великом Ослепляющем Затмении, не подозревает о моей солнечной ретинопатии, но…
Он прикуривает сигарету, затягивается и тычет в знак над раковиной:
– Сделай милость, прочти это.
С облегчением читаю вслух:
– Бумажные полотенца и средства женской гигиены выбрасывать в ведро. Не смывать.
– Как тебе последние два слова? – Карл высовывает сигарету в окно, стряхивает пепел и снова затягивается. – Большие и четкие, да? Так вот, вынужден спросить… ты слепая?
В фильме моей жизни я выхватываю сигарету из его рта и читаю лекцию о вреде пассивного курения. А еще учу его манерам. Карла играет Сэмюэл Л. Джексон, а меня, конечно, мадам Кейт Уинслет.
Ну или Зои Дешанель.
Ладно. Юная Эллен Пейдж.
– Я не слепая, – говорю.
Он кивает, затягивается в последний раз и бросает окурок в окно, тем самым подтверждая мои подозрения: не все Карлы одинаково прекрасны.
Сунув швабру в карликовый шкафчик, он оставляет меня одну в уборной.
Я гляжу на свое лицо в крошечном зеркале и желаю всего и сразу. Чтобы мы никогда не покидали Ашленд. Чтобы мама не болела. Чтобы мы не ходили в тот день в закусочную «У Дэнни». Чтобы Кэти спрыгнула со скалы. Чтобы я не выбрасывала эти письма. Чтобы не избавилась собственноручно от доказательств. Чтобы у меня была какая-нибудь осязаемая, не знаю… штука.
И чтобы одного желания было достаточно, но черта с два.
Иногда нам просто нужна штука.
– Не против, если я присяду?
Меня озаряет знакомой улыбкой, отчего надгортанник срывается в стратосферу. И вот так просто Пончомен усаживается на место Арлин. Моей Арлин. Он наклоняется, снимает свои грошовые мокасины – в носках которых реально звенят какие-то гроши – и сует их под сиденье. (Рядом с сумкой моей Арлин.) А потом поворачивается ко мне с энтузиазмом черта из табакерки и протягивает руку:
– Я ведь так и не представился. Джо.
«Соображай быстрее, Мэлоун». Я указываю на свое правое ухо и качаю головой:
– Я глухая.
Он опускает руку, но продолжает улыбаться:
– Мы же разговаривали. В Джексоне.
Активируем непоколебимое упрямство старушки Мэлоун – я отворачиваюсь к окну, сделав вид, будто не услышала.
Пассажиры занимают места, двигатель грохочет, и автобус медленно набирает ход. Где бы Арлин ни села, она получит свою сумку с доставкой. Может, вообще разобью лагерь в проходе рядом с ней.
– Я наблюдал за тобой, – говорит Пончомен.
Если на свете есть четыре более жутких слова, то я папа Римский.
Пялюсь на мелькающие за окном деревья. «Ты не слышишь его, Мэри. Ты глухая и не слышишь».
– Ты болтала со старушкой и водителем автобуса, – продолжает мужик.
Если б тут был песок, я б ткнулась туда головой.
– Я знаю, что ты меня слышишь.
А если б бетон, то ткнула бы туда головой его.
– Антуан, – шепчу я, не отрываясь от окна.
– Что?
– Мое имя. – Я поворачиваюсь к Пончомену. Хочу видеть, как фальшивая улыбка сползет с его лица. – Меня зовут Антуан.
Вот только он не перестает скалиться. На самом деле Пончомен (не собираюсь называть его «Джо») лыбится пуще прежнего.
– Совсем не умеешь врать.
– Держу пари, получше, чем ты.
Он вздыхает и достает из складок ткани книгу. Я даже не знала, что в пончо есть карманы.
– Сомнительно.
– Да? И почему же?
– Потому что я адвокат.
Пока я ищу, где у него выключатель, Пончомен вещает о своей практике на юге Луизианы, обеспечившей его небольшим кондо, которое он делит с экс-секретаршей, а ныне женой, бла-бла-бла-застрелите-меня-пожалуйста.
– Хочешь послушать о моем последнем деле?
Я распахиваю рот в фальшивом зевке, смотрю прямо на него и медленно моргаю.
– В общем, недавно одни из наших крупнейших клиентов – вероятно, ты о них слышала…
Целую минуту я притворяюсь, будто что-то ищу в рюкзаке.
– …более того, они хотели подать в суд за – только представь! – обманом втюханные им кровельные работы! Клянусь богом, я не выдумываю. И как бы там ни было…
Я вздыхаю так громко, как только способен человеческий организм.
– …самое лучшее – это была материнская компания! Можешь в это поверить?
Втискиваясь в непрерывный поток абсурдной болтовни Пончомена, я поднимаю руку.
– Да? – Он выглядит несколько удивленным.
– Прости, но, кажется, ты пропустил знаки.
– Знаки?
Он снова улыбается, как тогда, под навесом в Москитолэнде. Боже, прям до мурашек. Не знаю, что с ним не так, но это явно не просто заурядный надоедливый придурок. Так или иначе, пришла пора открыть тяжелую правду. Жестко и смело, в стиле Мим.
– Ага, слушай, у меня нет сил рассказывать, как ты только что забил на все культурные намеки, принятые в… ну, в культурном обществе. Так что скажу просто: мне плевать, чувак. Я изображала зевоту, моргала, громко вздыхала, притворно копалась в рюкзаке. Я обдумывала, как бы тебя убить, а потом дошла до мыслей о самоубийстве. Потому сейчас я выражусь единственно доступным для твоего понимания способом: ты украл место моей подруги, и я скорее сдохну, чем буду слушать твою трескотню. Дело закрыто, советник.
Он больше не улыбается.
– И каков мой приговор, ваша честь?
Я прижимаюсь головой к холодному окну как раз вовремя – успеваю увидеть, как солнце прячется за горизонтом.
– Разговоро-запретительное постановление.
Арлин оказалась тем еще вредителем, хоть и невольно. Не прошло и пары минут с тех пор, как я вынесла Пончомену запретительное постановление, и она явилась за сумочкой. Все б ничего, но старушка назвала меня по имени. Раз эдак десять. Мим то, Мим се, и пару раз даже «А как пишется «Мим» по буквам?» Нет, ну серьезно. Излишне упоминать, что как только она ушла на свое место, мое тщательно выстроенное дело о молчании рухнуло.
– Любишь читать, Мим? – спрашивает Пончомен, перелистывая страницы своей книги. – Пища для мозга и для души.
Солнце уже зашло, большинство пассажиров спит, но некоторые, вроде идиота на соседнем сиденье, пытаются читать под светом потолочного фонарика. Опять идет дождь, даже сильнее, чем прежде, отчего ехать довольно страшновато. Дворники на лобовухе автобуса гипнотизируют – они совсем не такие, как на легковых машинах или грузовиках… все равно что сравнивать наждачную бумагу и гладкий кафель.
– Вот так бред, – шепчет Пончомен, и его оборвавшийся голос зависает в воздухе будто перышко.
Впервые, с тех пор как велела ему заткнуться, я поворачиваю голову. Книга в его руках тонкая, прошитая растянутой красной пряжей, с потрепанным сверху и снизу корешком.
– Что? – шепчу я в ответ, не отрывая взгляда от книги.
Пончомен поворачивает ко мне скрытую прежде обложку, и я вижу название: «Индивидуализм – старый и новый».
– Автор – философ. Джон Дьюи. Меня с этого парня реально бомбит.
«Это не та же книга. Не та же. Это не та же книга».
Пончомен протягивает мне томик:
– Интересно? С радостью одолжу.
Игнорируя его, я отворачиваюсь к окну и вглядываюсь в размытый пейзаж. Но вокруг ночь, слишком темно снаружи и слишком светло внутри, и я вижу лишь собственное лицо с заостренными чертами в обрамлении длинных темных волос. Сейчас я как никогда непрозрачна.
Зажмуриваюсь, и в этом чистейшем небытие книга Пончомена выковыривает смутное детское воспоминание из подкорки моего мозга. Путешествуя по синапсам и нейротрансмиттерам, оно взбивается до кондиции восхитительного соуса, и вуаля – кушать подано:
Мама сидит в любимом желтом викторианском кресле, читает Диккенса. Я, в нежном возрасте семи или восьми лет, расхаживаю вокруг с молочной клетью, притворяясь, будто наша гостиная – это бакалейная лавка.
– Почем кедровые орехи? – спрашиваю я девчачьим голосом.
– По восемьдесят два доллара, – отвечаю другим, грубым.
Папа сидит за столом. Сверлит взглядом биографию Трумэна, хмурится. И, думая, что в свои годы я ничего не слышу, спрашивает:
– Тебе ни капли не тревожно, Ив?
– По поводу чего, Барри? – отзывается мама.
– Я о… да только взгляни на нее, – шепчет папа, закрывая книжку. – Она ведет себя, как…
Голос его обрывается, но мама улавливает суть:
– У нее нет братьев и сестер, Барри. Чего ты ожидал?
Папа хмурится сильнее и шепчет все яростнее:
– Именно так все начиналось у Из. Голоса и всякое такое. В точности вот так!
Теперь и мама захлопывает книгу:
– Мэри не похожа на Изабель.
А папа вновь открывает свою и утыкается в нее носом:
– Твои слова да богу в уши…
– Мим? – Голос Пончомена возвращает меня к настоящему.
– Что?
Он вскидывает бровь и улыбается, вроде как забавляясь:
– Я тебя как будто… в транс вогнал. Все нормально?
Киваю.
– Уверена? Я мог бы… ну не знаю, вдруг на борту есть доктор или типа того.
Он вертится на сиденье, словно позади нас и вправду сидит человек со стетоскопом на шее.
– Говорю же, все нормально.
Пончомэн облизывает большой палец и листает книжку дальше:
– Хорошо, а то я как раз дошел до самого интересного. Ни за что не поверишь, что Дьюи пишет дальше…
– Я как раз дошел до самого интересного, Ив. Вот, слушай: «Мысли вслух, спорящие голоса, комментирующие поступки голоса, соматическая пассивность, вынимание мыслей…»
– Что ты читаешь? – прерывает мама.
Я слышу, как папа поворачивает книгу, демонстрируя обложку:
– «Клиническая психопатология» – нашел в библиотеке.
Мне четырнадцать. Стою за дверью родительской спальни, прижавшись к ней ухом.
– Барри, какая древность! Это что, пряжа? Развалилась настолько, что пришлось сшивать.
Папа шумно дышит через нос.
– Оттого написанное тут не стало менее актуальным, Ив. Автор, Курт Шнайдер, великолепен! Предположу даже, что гораздо лучше Макунди. Смотри, он тут говорит, как отличить психотическое поведение от психопатического.
Опускаюсь вниз и заглядываю в щель под дверью.
Мамины хлипкие тапочки раздраженно снуют по комнате.
– Психопатическое поведение? Господи, Барри!
Папа вздыхает:
– Я же тебе рассказал, что видел сегодня.
Сегодня Эрик-с-одной-р бросил меня прямо во время обеда. А позже, забрав меня из школы, папа вел себя как-то странно.
– Ты видел нашу дочь, расстроенную из-за мальчика, – говорит мама.
Мгновение не раздается ни звука, а потом…
– Ив… – Тихий печальный голос отца полон отчаяния. – Она задавала вопросы и сама на них отвечала. Точно как Изабель.
– Ладно, теперь я встревожен, – влезает Пончомен.
Мой смещенный надгортанник трепещет, утихает и снова начинает дрожать. Я вытаскиваю из рюкзака средство для снятия макияжа и протискиваюсь мимо коленей Пончомена.
Больше не могу ждать.
Иду по проходу под бесконечный вой шин снаружи и грохот волн, поднимаемых ими на лужах. В предпоследнем ряду Арлин спит на плече Джаббы Хатта. Тот читает роман Филипа К. Дика, словно и не замечая на себе крошечной головы соседки.
В уборной сдвигаю щеколду на «ЗАНЯТО». Лампы включаются автоматически, затопив комнатушку болезненно желтым светом. В грязном зеркале вижу, как закрывается мой мертвый глаз. Это все еще сводит меня с ума, ибо физически я ничего не ощущаю и узнать, что нерабочий глаз закрыт, могу, только глядя на него в зеркало здоровым.
Мама всегда говорила, какая я хорошенькая, но я-то лучше знала. И сейчас знаю. По отдельности мои черты можно считать привлекательными: волевой подбородок, полные губы, темные глаза и волосы, оливково-коричневая кожа. Милые кусочки, но словно смещенные. Как будто каждая часть лица-пазла замерла в миллиметре от места назначения. Я делаю вид, что мне плевать, но это не так. И никогда не было. О боже, чего бы я только не отдала, чтобы собрать фрагменты воедино!
Но я Пикассо, а не Вермеер.
Вытаскиваю из кармана мамину помаду – мою боевую раскраску. Черный цилиндр с блестящим серебряным кольцом посредине. Я стараюсь не использовать ее на людях. Сколько потом не оттирай средством для снятия макияжа, на щеках все равно остается красноватый оттенок, точно искусственный румянец. Но несмотря ни на что, сейчас мне это необходимо.
Начинаю с левой щеки. Всегда. Привычка – королева, и все должно быть в точности как прежде, до миллиметра. Первый штрих – двусторонняя стрела, которая упирается в переносицу. Затем широкая горизонтальная линия на лбу. Третий штрих – стрела на правой щеке, отражающая левую. Следом толстая линия посередь лица от верхней части лба до самого подбородка. И наконец, точки внутри обеих стрелок.
– Даже Пикассо использовал чуток румян, – шепчу я.
А потом случается это…
«Скажи, что ты здесь видишь, Мэри».
Я пялюсь на собственное отражение в зеркале, для равновесия вцепившись в раковину. Я слепая и мокрая, и меня зовут Мэри, а не Мим, и я никогда не дралась, никогда не плавала на лодке, никогда не увольнялась с работы, никогда не была в Венеции, никогда, никогда, никогда…
Пол уходит из-под ног, и я падаю, заваливаюсь на бок, парю во внезапной невесомости, как в воде или открытом космосе. Издалека доносится – одно, два, тысячи воззваний к господу, животные крики, яростные, бурлящие жаждой выжить. Минута, час, вся жизнь – больше нет времени и нет Штук. У меня больше нет Штук. Есть только металл, вопящие голоса и смерть.
И вдруг моя дорожная симфония взвивается в крещендо и достигает своего грохочущего мощного Финала.
Автобус замирает.
Вкл. Выкл. Вкл. – выкл. – вкл. Желтушная лампа мигает с произвольным интервалом. Я лежу на боку и смотрю прямо в треснувшее зеркало. И как извращенная «соль» неудачной шутки – мое правое веко опущено.
Мгновение не шевелюсь. Циклоп среди тысячи обломков.
Вдох наполняет мои легкие, вены, конечности, точно вирус пробирается в каждый уголок тела. А затем набирает мощь и бросается прямо в голову.
«Есть контакт, еще поживем».
Слева от меня дверь болтается на петле. «СВОБОДНО». Щель небольшая, но я протискиваюсь через нее в основной отсек автобуса и, превозмогая боль, приподнимаюсь от пола и оглядываюсь.
«Грейхаунд» опрокинут.
Салон превратился в кипящее рагу из стекла, крови, канализационных нечистот и багажа – кинематографичная разруха. Как и в уборной, лампы здесь мигают с неравными интервалами. Некоторые люди двигаются, некоторые стонут, а некоторые не делают ничего… Местах в шести от меня истекающий кровью Карл делает искусственное дыхание и массаж сердца одному из японцев. Вижу, как Пончомен помогает подняться на ноги блондинке-амазонке прямо там, где я недавно сидела. Встаю и пялюсь вокруг черт-знает-как-долго, пока левую стену (бывшую крышу автобуса) не прорубает топор. Пожарные проползают через обломки, будто муравьи, вытягивают пострадавших за плечи, оказывают им первую помощь. Два фельдшера «скорой» – один прыщавый, с всклокоченными рыжими волосами – подходят к неподвижному телу женщины. Рыжий наклоняется, прижимается ухом к ее груди.
Затем смотрит на напарника и качает головой. Вместе они поднимают ее, и только тогда я вижу, кто это. Арлин.
Моя Арлин.
Меня зовут Мэри Ирис Мэлоун, и я опустошена, высушена изнутри нахрен. Осталось лишь невыносимое желание сбежать.
«Нужно убираться отсюда».
Спотыкаясь, шагаю вперед, наступаю на желтую черту.
Потом на следующую, и еще на одну. Я иду по шоссе. Не выбираясь из автобуса. Окна, некогда сверкавшие по бокам «Грейхаунда», исчезли, сменились мокрым асфальтом. Сиденья торчат из стены, ряд за рядом. Я обхожу людей, перешагиваю через них и не могу не гадать, кто здесь мертв, а кто просто без сознания… ведь есть разница – переступить через человека или через труп.
Плотина моего надгортанника трещит, а потом рушится, и меня выворачивает под ноги.
И тогда я вижу ее – Штуку всех Штук, невозможную, но неизбежную. Высунувшийся из-под обшарпанной книжки Филипа К. Дика уголок деревянной шкатулки Арлин. Будто капсула времени, она остается блаженно нетронутой масштабными разрушениями вокруг. Я хватаю шкатулку и плетусь дальше по автобусу, уже ни капли не похожему на автобус. Через зазубренную дыру в разрубленном металле выбираюсь наружу, переносясь с одной сказочной сцены на другую. Дождь в считаные секунды пропитывает толстовку, и поначалу я могу думать лишь о том, что не слышу сирен. Я прижимаю шкатулку Арлин к груди и медленно поворачиваюсь по кругу.
Сюрреалистичная панорама: пожарные и патрульные машины, неотложки и любопытные зеваки повсюду, невзирая на дождь, прямо посреди шоссе. А позади нас тысячи фар автомобилей, намертво застрявших в многокилометровой пробке. Блондинка-амазонка загружается в машину «скорой». Джабба Хатт лезет следом, и у него на это, наверное, сто тридцать килограммов веских причин.
Одна из фельдшеров обхватывает меня за плечи рукой:
– Идем помогу.
– Я в порядке, – говорю, отталкивая ее.
Она указывает на мое колено, где джинсы окрашены малиновым:
– Полагаю, раньше этого там не было?
Затем затаскивает меня в машину «скорой», прочь от проливного дождя, и лечит мою рану. После чего накидывает мне на плечи плед и без единого слова уносится обратно к промокшим обломкам. Пассажиры спешат покинуть автобус, кто-то плачет, кто-то истекает кровью, некоторые обнимаются, и я ловлю себя на мысли, что не случись всего этого, и через день или около того я спокойно сошла бы в Кливленде и, кроме Арлин, ни разу бы не вспомнила ни о ком из этих людей. Но теперь они действительно часть чего-то, часть моей жизни, вписанные в Историю обо Мне.
Арлин.
Захлебываясь слезами, вытаскиваю из-под пледа ее шкатулку. «И что мне теперь с тобой делать?»
– Не пострадала, мисси? – Карл нависает надо мной как… даже не знаю. Карлозанская башня?
– Нет, просто царапина. – Задрожав, я плотнее укутываюсь в плед и прячу шкатулку. – Что случилось?
– Шина взорвалась, – бормочет Карл. – Я запросил замену в Джексоне. Рекомендовал либо поменять колеса, либо всем пересесть на другой автобус, но никто не послушал. Никто никогда не слушает.
Чертовы людишки.
– Ты ведь путешествуешь одна? – уточняет он.
– Да. Но я уже позвонила отцу, рассказала о случившемся. Он говорит, мол, раз я не ранена, то могу продолжить путь до Кливленда. Кстати, как это сделать?
Карл прикуривает сигарету, долго, от души затягивается. Боже, ну прямо крутой пацан, курящий под дождем.
– Я все устрою. Желающие могут сегодня переночевать в мотеле, а утром возьмем новый автобус. Разумеется, все оплачено… – Он умолкает и будто бы что-то обдумывает. – Слушай…
– Вы водитель? – прерывает его рыжий фельдшер, дрожащий под дождем с телефоном в протянутой руке.
Но прежде чем ответить на звонок, Карл, точно брутальный герой боевика, отрывает нижнюю часть от своей мокрой футболки и сует мне:
– У тебя что-то на лице, мисси.
О боже!
Моя боевая раскраска.
И почему-то мой путь по искореженному автобусу с исполосованным красным лицом кажется совершенно уместным. Мим Принцесса-воин. Пережившая битву – и кровавая рана тому доказательство.
Когда Карл ухрамывает прочь, прижимая трубку к уху, я вытираю лицо его пропитанной дождем футболкой и гляжу на шкатулку Арлин. Она поразительно тяжелая, с такой старомодной замочной скважиной в виде круга на вершине треугольника. Содержимое не болтается внутри, не громыхает или типа того, но вроде сдвигается, когда я мотаю коробкой из стороны в сторону. На деревянном основании вырезано четыре буквы: АХАВ.
1 сентября, поздно, угу
Дорогая Изабель.
МОЙ АВТОБУС
(после того как перевернулся на шоссе и вызвал всю эту хрень, от которой я никак не могу оправиться)
Ладно.
Художник из меня отстойный. Но это? Просто
случилось. Со мной.
Кхм.
МАТЬ ИХ ПЕРЕМАТЬ,
ГРЕБАНАЯ КАТАСТРОФНАЯ КАТАСТРОФА.
Прости.
Нужно было достать это из моей груди.
Дальше. Было бы очень просто погрязнуть в разочаровании, жалости, неуверенности и прочих чувствах к самой себе, но я сдержусь. Я просто собираюсь все записать.
Запишу, и мне полегчает.
Давай начнем с имени. Я его запишу, и для тебя оно будет пустым звуком, но, читая, знай – для меня оно что-то значило. Обладательница этого имени погибла в автобусе, и пусть я плохо ее знала, она была другом, и это тяжело. По крайней мере, для меня. Она пахла печеньем, носила смешную обувь и использовала слова вроде «манифик».
И звали ее…
Арлин.
…
…
…
Хорошо.
Со мной все хорошо.
Прямо сейчас еду в мотель – в фургоне с еще где-то дюжиной пассажиров. Наш автобус был полон, но остальные вроде как не заинтересованы в продолжении отношений с «Грейхаундом».
Отношения… Собственно, это они и есть.««Эй, детка, знаю, я чуть не раздавил тебя насмерть, но ведь всего разочек случайно. Клянусь, такого больше не повторится».
«Грейхаунды» те еще гады.
К сожалению, у меня особого выбора нет. Во всяком случае, одной аварии-в-которой-старушка-подружка-умирает-на-твоих-глазах мало, чтобы прервать мое путешествие в Кливленд.
Моя Цель – это цитадель, которая никогда не падет.
Продолжаем.
Моя боевая раскраска – Причина № 5.
Любимая мамина помада – единственное из косметики, что меня когда-либо интересовало.
Считай это «косметическим отклонением».
Мысль, что полное равнодушие к макияжу ненормально, посетила меня рано, классе эдак в третьем или четвертом. (Девушка всегда знает, когда о ней говорят за спиной, не так ли?) Но мне было плевать. Я плыла по течению. «Ненормальная во всем!» – стало моим девизом. До поры до времени.
В восьмом классе я вступила в команду по уличному хоккею «Черные Ястребы Ашленда». Лига была совсем недавним начинанием под руководством толпы подростков, в основном тупых качков, ищущих повод кого-нибудь поколотить. Но мне как единственной девушке (вечная история) попадало редко.
Нашего пятнадцатилетнего панка-капитана – и одновременно судью Лиги – звали Бубба Шапиро. Пока другие команды наказывали за игру высоко поднятой клюшкой, подсечки, задержку клюшкой и прочее неспортивное поведение, мы выходили сухими из воды. Бубба выглядел точно так, как ты себе, наверное, представила: здоровенный, мускулистый, даже с бородой, которая в его возрасте пользовалась огромным уважением. (Не от меня, но, знаешь же, тупые качки такое обожают.)
Однажды парень по имени Крис Йорк не явился на тренировку, и Бубба объявил:
– Так, ребята, Крис сегодня раскрылся в школе, так что дальше тужимся без него.
Я подняла руку и спросила, как раскрылся Крис.
Качки заржали.
Бубба уточнил, не идиотка ли я, а потом пояснил:
– Он сладенький, Мим. Заднеприводный. Чувак с Горбатой горы. Он гей.
Все снова рассмеялись, а я снова подняла руку:
– Прости, но… как это связано с хоккеем?
Бубба закатил глаза и сказал, что в спорте не любят геев.
Что ж, а я никогда не любила спорт. И в команду сунулась только потому, что папа сказал, мол, для заявки на поступление в колледж мне понадобятся всякие внеклассные занятия. (Мужчины Мэлоун – отъявленные ботаники.)
Эта связь спорта и сексуальной ориентации не давала мне покоя, пока однажды вечером я не спросила у мамы, наносящей макияж, как узнать, не гей ли я.
– Как тебе Джек Доусон? – Она последний раз прошлась по ресницам тушью.
Я покраснела и улыбнулась. И глаза мои, уверена, в тот миг вспыхнули потусторонним светом. Родители всегда придерживались указанных возрастных ограничений к фильмам (хотя во главе всего наверняка стоял папа), и так как у «Титаника» рейтинг «13+», мне, как ты понимаешь, пришлось ждать тринадцатилетия, но с тех пор мы с мамой крутили исключительно его, снова и снова. Мы посмотрели «Титаник» двадцать девять раз (число совсем не приблизительное). И хотя сама история и спецэффекты, безусловно, впечатляли, не в них крылся секрет нашей любви к этому фильму. Лео Ди Каприо в роли славного Джека Доусона был слишком хорош себе же во вред. (Клянусь, я не из тех девчонок, что целыми днями вздыхают по всяким знаменитостям, Из, но в случае с Лео просто ничего не могу с собой поделать. Я солгу, если скажу, будто не возвращалась мысленно к той сцене возле топочной камеры, в старой машине… Уф, жарковато в этом фургоне.)
С улыбкой мама потянулась к полочке с косметикой на туалетном столике и взяла черный цилиндр с серебряным кольцом посредине – ее любимую помаду, которой она пользовалась только по особым случаям.
– Подойди, Мэри. Я кое-что тебе покажу.
За следующие двадцать минут мне в первый и последний раз наложили макияж. Пойми, я не возражаю против косметики, просто… я знаю себя. И макияж – это не я. Прибавь к этому мое жесткое, упрямое и бескомпромиссное отношение к жизни, и из меня могла бы выйти достойная лесбиянка. Не то чтобы я развешивала демографические ярлыки. Уверена, есть куча лесбиянок, рыдающих над романтическими комедиями конца девяностых в обнимку с ведерками мороженого. Но если отбросить всю шелуху, то в сцене в старой машине с Лео я мадам Уинслет, а не наоборот. И как бы просто это ни звучало, по-моему, понимание того, кто ты есть – и кем ты не являешься, – наиболее важная штука из всех Важных Штук.
Это, как всегда, присказка.
А суть сказки в реальности и отчаянии, если таковые существуют. Или, как сказал бы Бубба Шапиро, в неспортивном поведении. Но на самом деле тебе нужно знать лишь два факта: во-первых, я давненько таскаю с собой мамину помаду, периодически разрисовывая ею лицо, будто какой-то чокнутый вождь перед битвой; а во-вторых, жизненно важно вернуть помаду законной хозяйке.
Мы только что въехали на парковку мотеля, так что мне пора.
Об остальных Причинах потом.
До связи,
Мэри Ирис Ди Каприо
В молодости мама путешествовала по Европе. Помню, как она рассказывала о хостелах, в которых останавливалась, и о том, что все они походили на свалки, но ей было плевать. Каждый словно делился собственной историей, частичками прежних постояльцев – что они носили, что ели, во что верили. Мама говорила, что обожала жить там, где «могло случиться что угодно, даже если не случалось ничего». И она всегда заканчивала словами: «А как тебе, что во всех номерах пахло башмачками моли?»
Боже, как жаль, что я не знала ее тогда, в те славные автостопные дни. Беззаботная Юность Прямо Сейчас, круглосуточно и семь дней в неделю.
Запихиваю дневник с палочным человечком в рюкзак и выбираюсь из фургона.
– Чудненько, – говорит Карл, хромая к стойке администратора «Мотеля 6».
Блин, да чувак просто супергерой. Помятый и перебинтованный, но ни слова жалобы. Полагаю, полоса хороших Карлов все же продолжается, ведь если этот не из них, то я ничего не понимаю. Он раздает всем ключи с болтающимися крышками от бутылок. На моей нацарапана цифра «7».
– Ключи от ваших номеров. За ночь «Грейхаунд» пригонит новый автобус. Я попросил разбудить всех в шесть-тридцать, так что давайте встретимся здесь же в семь-тридцать. Если кто-то не появится, я сделаю вывод, что он решил ехать дальше самостоятельно. Я вам не мамочка. Вопросы?
Один из японцев поднимает руку – по-моему, тот, кого Карл реанимировал в автобусе.
– Извините, мистер водитель, а где мы? – спрашивает он без намека на акцент.
Карл закуривает и выдыхает уголком рта:
– Мемфис. Недалеко от Грейсленда.
Все расходятся по номерам. Одухотворенная, я хватаю свой рюкзак. Грейсленд. Дом любимейшего маминого артиста. Явно хороший знак. Пончомен (очевидно, потерявший в крушении половину обуви, потому что сейчас на одной его ноге грошовый мокасин, а на другой – слишком большая кроссовка) подмигивает мне, прежде чем двинуться к своей двери:
– Спи крепко, Мим.
«Иди к черту, псих».
По пути к собственному номеру замечаю через дорогу аптеку. Это одно из тех по-настоящему классных местечек, в названии которых перегорели лапочки в каждой второй букве, так что вместо «АПТЕЧНАЯ ЛАВКА» читаю: «А Т Ч А Л В А». Может, дело в аварии, или в кровопотере из-за раны на ноге, или в смерти подруги, но внезапно я чувствую себя импульсивной и живой. Мне нужны перемены, немедленно.
Пересекаю пустынную дорогу и захожу в «АТЧАЛВА», удивленная, что она открыта в столь поздний час. Под обстрелом фоновой музыки и резкого искусственного освещения кажется, будто я ступила на летающую тарелку. (Похоже, мои инопланетяне любят чувака, поющего «Never Gonna Give You Up».) Работница за кассой подпиливает ногти и подпевает.
– Даров, – говорит она.
– Даров. Ножницы для стрижки?
– Девятый проход, – указывает она наманикюренным ногтем.
Иду к девятому проходу и заодно хватаю четыре упаковки салфеток для снятия макияжа.
Девица на кассе рассчитывает меня, дуя на ногти.
– Преображение? – спрашивает.
– Вроде того.
Вернувшись к мотелю, нахожу комнату между «6» и «8». Импозантно-латунная табличка на ней гласит «L». Переворачиваю ее вверх, чтобы получилась семерка, но она вновь падает. Слишком усталая, чтобы заморачиваться, я открываю дверь ключом с бутылочной крышкой и вдыхаю сладкий аромат башмачков моли. Интересно, что могло произойти в этом номере?
…Элвис написал самую любимую мамину песню «Can’t Help Falling in Love»…
…гаденыш пчеловод, уверенный, что к утренним бисквитам нужен наисвежайший мед, притащил с собой улей…
…раввин усомнился в своей вере…
…проститутка кого-то облапошила…
…кто-то сделал что-то…
В этом номере…
Я бросаю рюкзак под перекошенный кондиционер и достаю ножницы из пластиковой упаковки. В ванной смотрю на отражение в зеркале и представляю новую себя: Модную Мим. Словно Микеланджело перед куском камня, я гляжу на свои длинные темные космы и, еще не начав, уже вижу конечный результат. И режу – мужественно, целеустремленно, быстро, – укладываю волосы так, как всегда хотела, но не осмеливалась попросить: резко, стильно, коротко-коротко сзади, а затем под углом вниз, удлиняя по бокам. Стрижка «боб» всем стрижкам «боб» стрижка. И челка, господи, челка! Оставляю ее длиннющей, едва ли не на глазах, острой и прямой – утрись, Анна Винтур[3]. С единственным зрячим глазом приходится ровнять края дважды и даже трижды. Но в итоге, глядя на отражение в люминесцентном свете, я наконец чувствую себя той, кто я есть. Девушкой, которую вызывают в кабинет директора, а она вместо этого прыгает на автобус до Кливленда. Девушкой, пережившей катастрофную катастрофу. Девушкой, что взяла дело в свои руки, образно, буквально, нахрен окончательно.
Я как никогда прежде чувствую себя Мим.
7:42 – все размыто.
7:43 – чуть яснее.
7:44 —…
Шатаясь, встаю с кровати. Я никогда не была ранней пташкой, но пробуждение во вчерашней одежде заставляет пересмотреть собственный образ. Спотыкаясь, иду к окну и одергиваю занавеску. Что ж. Автобус на месте. Хорошо. Хотя рядом никого нет – значит, все еще, наверное, спят. А это значит, что одна ленивая задница за стойкой позабыла включить сигнал к побудке. Я хватаю трубку, нажимаю «0» и жду. Спустя ровно тридцать два гудка (да, я считаю, и да, всегда жду долго, потому что на самом деле после десятого гудка это превращается в игру «Через сколько гудков кто-нибудь наконец возьмет дребезжащий телефон») слышу легкий щелчок, будто кто-то ответил. Вот только… нет ни «алло», ни чего-то еще. Кто бы там ни был, он не произносит ни слова.
– Эй? – зову я.
– Дза, привет.
У парня сильный акцент неизвестного происхождения. Если б очень понадобилось, я бы предположила, что эстонский.
Я тащу телефон к зеркалу комода и изучаю свою новую стрижку.
– Привет.
– Дза, привет.
Ну… это странно.
– Ох… да, привет. Я, эм-м… была со вчерашней группой около двенадцати человек, которые приехали после аварии автобуса на пятьдесят пятом.
В ответ полная тишина. Этому эстонцу не помешает пара уроков телефонного этикета, хотя, полагаю, их лучше преподать на его родном языке. Слава богу, я родилась с неисчерпаемым запасом мэлоунской настырности.
– И ночью Карл, это наш водитель, попросил разбудить всех в шесть тридцать. У меня сигнала не было.
Молчание.
– Не хотелось бы, чтобы все пропустили автобус, так сказать. Ха.
Молчание.
Я прочищаю горло.
Наконец на другом конце звучит:
– Дза, привет. Хорошо.
И щелчок.
Отвернувшись от зеркала, кладу трубку и мгновение удерживаю руку на телефоне.
Надо позвонить папе. Просто дать знать, что жива. Из любопытства расстегиваю молнию рюкзака и вытаскиваю мобильник. Четырнадцать пропущенных звонков от Кэти. Черт, это много дерьмовой музыки. Боль – может, от ранения или еще от чего – сворачивается в животе, когда вижу единственный вызов от папы. Я исчезла на ночь, а он позвонил только один раз. И оставил голосовое сообщение.
Набираю код и слушаю:
«Мим, это… – Кашель. – Это я. В смысле, папа. – Вздох. – Где ты, Мим? Мы тут все с ума сходим. – Короткая пауза. – Директор Шварц говорит, ты сбежала с уроков. Если ты переживаешь, что мы разозлимся, то…»
Длинная пауза. На заднем плане голос Кэти. Папа отвечает. Он, должно быть, прикрыл трубку ладонью, потому что слов не разобрать.
«Слушай, – продолжает он и снова вздыхает, – о прошлом вечере. Я не рад тому, как закончился наш разговор. Пойми же, что бы ни произошло между нами с твоей мамой, я…»
Захлопываю телефон. Если папа желает обсудить «последние новости», пусть сначала меня найдет. Хотя не поручусь, что Кэти не позвонит копам – это может осложнить ситуацию. Наверное, стоит все же сообщить, что я в порядке, но не говорить, чем занята…
Подобрав слова, открываю браузер на мобильном. Он древний, и хотя к wi-fi подключается, стоит это порядочно. Впрочем, прямо сейчас это лишь служит дополнительным стимулом. Через пару секунд я на связи – открываю свою страничку на Фейсбуке и обновляю статус:
«Не мертва. Не похищена. (Хотя инопланетянам всегда рада.) Услышимся, когда услышимся».
Перечитываю несколько раз, нажимаю «отправить» и бросаю телефон в рюкзак. После быстрого душа натягиваю чистую футболку и нижнее белье, проклиная себя за то, что не захватила запасные штаны. Затем влезаю в ту же толстовку и окровавленные джинсы и внимательно смотрю на шкатулку Арлин. Латунный замок, красноватое дерево, в идеальном состоянии, будто и не задета аварией. Понятия не имею, почему захватила ее, разве что… оставить вещицу посреди разрухи казалось неправильным. Она явно много значила для Арлин, вот только я не могу доставить шкатулку ее племяннику, экстравагантному пловцу Ахаву, превратившемуся в успешного оператора заправки. Я даже не знаю его фамилии. Как и фамилии Арлин, если уж на то пошло.
Сглотнув ком имени Арлин в горле, убираю шкатулку и достаю пузырек «Абилитола». Точно сирена, он соблазняет меня, нашептывая обещания неуловимой Нормальной Жизни. Находись я сейчас дома, это был бы звездный час папы – один из тех, когда он охотно разглагольствует о функциях таблеток. О лекарствах он всегда говорит одним и тем же тоном, будто скользкий комивояжер-наркодилер-ботанопапа – три в одном.
«Они уравновешивают уровень серотонина, Мим. Регулируют выработку химических веществ в мозге. Допамина и прочего. Они просто все стабилизируют, чтобы ты могла жить нормальной жизнью». Я всегда жду, что он закончит фразой: «Да их все глотают, подруга!» Давление со стороны сверстников – это одно, но когда твой отец толкает дурь – уже совсем другое.
Теперь пузырек пялится на меня, как может пялиться только пузырек рецептурных лекарств, выводя искусство соблазнения на новый уровень. Я пялюсь в ответ.
Мэри Мэлоун – Арипапилазон
10 мг – ОДНА ТАБЛЕТКА ОРАЛЬНО ЕЖЕДНЕВНО
Пополнение: нет
Кол-во: 45
Доктор Б. Уилсон
И вновь воспоминания-костяшки-домино опрокидываются: Антуан падает на чернильные пятна, падает на Баха, падает на «Скажи, что ты здесь видишь, Мэри», падает, падает, падает…
Вытряхиваю на ладонь одну розовую таблетку и подношу к здоровому глазу. Маленькая. Мощная. Манящая.
– Одно кольцо, чтоб править всеми, – шепчу я и тут же об этом жалею.
Порой в одиночестве испытываешь еще большую неловкость. Наверное, когда никто не слышит твою чушь, ты вынужден нести на себе всю ее тяжесть.
Хватаю с комода новенькие ножницы и в духе утопического мятежа разрезаю таблетку пополам. Думала, что она раскрошится, но нет. Посередине ровный срез. Взяв бутылку воды, проглатываю половину таблетки, а вторую выбрасываю в ведро.
Собравшись, сажусь у окна и достаю из кармана шестое мамино письмо. Размытые потом и дождем чернила слегка потускнели, но все еще разборчивы.
«Подумай что будет лучше для нее. Пожалуйста, измени решение».
В автобусе за всеми переживаниями я и не заметила нехватку запятой. А теперь представляю, как мама писала это, порывисто, яростно. Она могла допустить такую…
Звонок.
Смотрю на телефон.
Он снова звонит.
И снова.
Да быть не может. Пересекаю комнату, поднимаю трубку с рычага, до конца не веря, что звонит тот, о ком я подумала.
– Ало?
– Дза, привет… эта-а ваше проснутся сигнал.
Щелчок.
Бывают моменты, когда я абсолютно, на сто десять процентов уверена, что обязана над чем-то посмеяться. Иначе позже от той же шутки меня просто разорвет.
Я кладу трубку и хохочу, пока не начинаю плакать.
Мы загружаемся в новый автобус (куда более комфортный, чем старый), и Карл вручает каждому конверты с ваучерами и купонами. Мало того что в моем распоряжении оказывается целый ряд, так еще и есть розетка прямо под окном. Поставив телефон на зарядку, забрасываю рюкзак на верхнюю полку и следующий час или около того наблюдаю, как мальчишка через проход поедает мясную нарезку прямо из полиэтиленовой упаковки. Сам по себе процесс непримечателен, но, поскольку пацан выглядит в точности как юный Фродо Бэггинс, я нахожу это достойным внимания. (Мы пойдем через шахты Мории! Но сперва давайте пополним энергию тонко нарезанным мясцом. Ешь, пей, веселись! Эльфы! Ветчина! Ура!)
– Вот потому у меня и нет парня, – шепчу я, отворачиваясь к окну.
«Потому что ты дважды за утро вспомнила „Властелина колец“ или потому, что разговариваешь сама с собой?»
Ну да, подловила сама себя.
Через пару часов мы съезжаем на обед в какую-то глухомань. Карл достает микрофон, просит не оставлять ценные вещи в автобусе и сообщает время остановки.
– Если не вернетесь через сорок пять минут, я сделаю вывод, что вы уже укатили дальше. Мы в часе от Нэшвилла, и на сей раз отправимся вовремя. Я вам не мамочка и спокойно уеду без отставших.
Молодчага, Карл.
На выходе из автобуса кто-то спрашивает про ресторан, и Карл указывает на вывеску над автозаправкой по соседству.
У ЭДА: КУРИЦА-И-БЕНЗИН
Мозг тут же наводняют тревожные образы: Эд, обиженный ветеран Вьетнама, стоит у плиты, и с обеих уголков его рта свисает по тлеющей сигарилле, а в гигантской кастрюле он помешивает нефтекуриный суп. И в этом есть смысл, поскольку с Карлами-то мне везло, но еще ни разу не встречалось Эда, которого бы не хотелось заниндзить насмерть. Все мерзавцы до кончиков ногтей. В общем, в забегаловку Эда я шагаю без капли оптимизма, но полная ниндзяизма.
Внутри четыре стола, накрытых бумажными клетчатыми скатертями. Я жду, когда Пончомен усядется, и выбираю самый дальний от него стол. К сожалению, они все стоят чуть ли не вплотную.
– Мим, – шепчет Пончомен и, указывая на мои волосы, оттопыривает большие пальцы. – Отлично выглядишь!
Я отвечаю своей самой саркастичной улыбкой, тоже поднимаю большие пальцы, а потом медленно меняю их на средние. Лысый мужик с байкерской бородой и в фартуке ковыляет к столу Пончомена и приветствует его по имени:
– Здорово, Джо, те как сегда?
Тот кивает с улыбкой, и они с мужиком быстро перебрасываются парой дружелюбных фраз.
«Он уже здесь бывал».
Переварить мысль не успеваю – Лысый Бородач уже у нашего стола, принимает заказы на напитки.
– Какой у вас есть кофе? – спрашиваю я.
– Какой кофе? – не понимает официант, только он говорит скорее «Какай кафе?».
– Да. В смысле, эфиопский, кона… Ведь не колумбийский же?
Челюсть под бородой ходит ходуном, предположительно перемалывая жвачку. После нескольких секунд неловкого молчания я наконец замечаю пришитую к рубашке заплатку с именем: «ЭД».
И все встает на места.
– Неважно. – Я вздыхаю. – Мне просто куриный сэндвич, пожалуйста.
– Не буит куриного сэнча.
Хочется дать ему в челюсть, но я выбираю улыбку.
– На вывеске вашего заведения указано иное.
Бородач поднимает бровь, чавкает, молчит.
– Ладно, отлично, – сдаюсь я. – Бургер?
– Чё бушь пить?
– Апельсиновую газировку. Пожалуйста.
– Есть виноградная. И кола. И молоко.
– Молоко? Серьезно? – Ненавижу эту дыру. – Хорошо, тогда мне… виноградную газировку, наверное.
Эд обходит стол, принимает у всех заказы и плетется прочь. Чтобы избежать неуютной близости незнакомцев, я копаюсь в пачке купонов от «Грейхаунда». Один предлагает массаж за полцены в каком-то торговом центре в Топике. Другой – бесплатную поездку на карте в местечке под названием «Дейтон 500». Из стоящего в конверте только флаер на три бесплатные ночи в гостинице «Холидей Инн», пятнадцатидолларовая подарочная карта в «Кракер Бэррел»[4] и несколько ваучеров «Грейхаунда». Что ж, справедливая компенсация за то, что едва нас не убили.
Минут через десять в центр стола обрушивается поднос с едой. Эд перегибается через мое плечо и, царапая бородой мое лицо, толкает тарелки к клиентам и объявляет блюдо.
– И последнее, но не по значимости… – Он смотрит на меня сверху вниз, без искорки в глазах, но с искоркой в голосе. – Изысканный бургер для маленькой леди.
И молоко, чтобы протолкнуть его вниз.
– Я не зака…
– Бон аппетит, – прерывает Эд и хромает прочь с маниакальным хохотом.
Я тыкаю пальцем в бургер, который явно сошел бы за хоккейную шайбу, пробую, захлебываюсь первым же глотком молока и отодвигаю тарелку. Поем в Нэшвилле.
Карл предупреждает, что до старта пятнадцать минут. Я хватаю рюкзак и по длинному коридору иду к задней части забегаловки Эда. В туалете две кабинки, грязная раковина, мутное зеркало и исписанные художественным матом обои. Я закрываю дверь на щеколду, вешаю рюкзак на крючок и, старательно ни к чему не прикасаясь, писаю рекордно быстро. Затем мою руки и открываю рюкзак, собираясь убрать купоны в кофейную банку Кэти. И в этот миг слышу… кто-то кашляет.
Разок. Тихо. Почти робко. Но явно кашляет.
Сжимая в руке наличные, я опускаюсь на колени и заглядываю под перегородку. Там, во второй кабинке, грошовый мокасин и гигантская кроссовка.
«Какого черта?..»
Медленно обувь сдвигается, и дверь распахивается, а оттуда мне улыбается Пончомен, лишь мельком глянув на деньги в моей руке:
– Привет, Мим.
Я так и застываю, не поднимаясь с колен, пониженная до роли Грудастой Блондинки в своем собственном слэшере[5].
– Что ты здесь делаешь? – спрашиваю.
Задев ногой мое колено, Пончомен шагает к раковине и сует руки под струю воды. А я не могу припомнить, чтобы слышала звук смыва.
– О, по-моему, в дамской комнате куда спокойнее. Ты бы видела мужскую – прям не туалет, а гостиница. – Он вытирает ладони о пончо, затем поворачивается ко мне и наклоняет голову: – Я говорил от души, Мим. Твоя прическа чудесна. И в каком-то роде… неизбежна? Это правильное слово?
«Беги, Мэри. Ну же!»
Вернув способность двигаться, встаю, засовываю свои пожитки обратно в рюкзак и шагаю к двери:
– Я ухожу.
Пончомен преграждает дорогу:
– Не так быстро.
«Дыши, Мэри». Отбрасываю челку с глаз и пытаюсь запихнуть панику поглубже, глубже, глубже…
– Я закричу, – предупреждаю.
– А я расскажу о тебе.
Я вздрагиваю:
– Что?
– Я подслушал вашу с Эдом беседу – ты бы не стала пить «Хилл Бразерс Оригинальный» даже под угрозой смерти. Значит, банка, которую я только что видел, – он указывает на мой рюкзак, – не твоя. Следовательно, и ее содержимое тоже.
Его слова замораживают. Сначала сковывают льдом кишечник, потом корка расползается во все стороны, замерзают мои уши, локти, колени, пальцы ног – все конечности Мим, некогда теплой, а теперь сорокапятикилограммового ледяного чучела. До сего момента неудобную близость Пончомена сдерживали другие пассажиры и замки на дверях. Теперь остались только мы. Никаких девайсов, никаких буферов. Он выше, чем я запомнила, массивнее. Стоит передо мной, блокируя путь к безопасному стаду. Я ощущаю на себе его взгляд, как он скользит по волосам и вниз по телу, задерживаясь в неподобающих местах, и впервые за долгое время я чувствую себя беспомощной девчонкой.
Пончомен шагает ближе:
– А ты красивая, знаешь.
Меня сотрясает дрожь, кости и вены наполняются тревогой – это первобытный инстинкт, Хищник против Добычи, передаваемый тысячами поколений женщин, которые, как и я, боялись неизбежного. Все мы видели кадры свидания гиены и газели, и оно всегда заканчивается одинаково.
– Такая красивая, – шепчет Пончомен.
Я закрываю здоровый глаз. В моих мыслях уборная растворяется в красноватой дымке, углы тускнеют, будто виньетка в старом артхаусном кино. Первым делом меняются ноги Пончомена – носки разномастной обуви рвутся, обнажая короткие острые когти. Брюки на коленях и бедрах трещат по швам, под дешевой тканью отчетливо видна каждая пульсирующая мышца. Пончо застывает, затвердевает, идет рябью и обращается крапчатой шерстью; тусклая и грязная, черно-оранжево-коричневая облезлая шкура отражает красный свет комнаты… И узрите: преображение Пончомена завершено! С единственным дополнением: клыки. Сначала один, а потом и второй прорастают из-под губы, будто молодые дубки в плодородной почве.
– Ничего не случится, – хрипит он. – Ничего такого, чего сама не захочешь.
И по его тону я понимаю – наверняка, – что не первая.
– Уберись на хрен с дороги.
Пончомен хватает меня за руку чуть повыше локтя:
– Зачем ты так говоришь?
«Кричи, Мэри».
– Ты слишком хороша, – шепчет он, склоняя голову ниже.
Чувствую его дыхание – точно такое пепельное и лживое, как я и представляла.
– Я знаю тебя.
Крик зарождается где-то в животе и уже собирается взлететь, вырваться, когда…
– Знаю твою боль, – продолжает Пончомен.
«Моя боль».
– Я хочу стать твоим другом, Мим.
«Меня зовут Мэри Ирис Мэлоун, и я не в порядке».
– А ты моим?
«Я коллекция странностей…»
Хватка Пончомена усиливается.
– Мы можем быть больше, чем друзьями.
«Цирк нейронов и электронов…»
Его теплое дыхание.
«На старт…»
Его холодные губы на моих.
«Внимание…»
Его язык…
«Марш!»
Где-то в глубине мой смещенный надгортанник находит пропитанную молоком хоккейную шайбу и, собрав каждую унцию полусырой говядины и лактозы, с небывалой мощью и точностью запускает рвотную массу прямо Пончомену в рот.