Прошло три года со смерти Смельского.
Много утекло воды.
«Наследственность» Клавдии была главным двигателем при обращении ее в холодную, развратную куртизанку. Тетка ее умерла, мать сбежала после совершеннолетия Клавдии с каким-то отставным гвардии поручиком, выпросив у дочери «для счастья» несколько тысяч. По окончании курса сантиментальной жизни, а не гимназии, которую Клавдии так и не удалось кончить, больной, расположенный с детства к излишествам и чувственности организм девушки, сдерживаемый некоторое время первой, безвременно погибшей любовью, в настоящее время освободился от всяких пут и зажил «вовсю». Клавдия даже стала посматривать с какой-то цинично-злобной улыбкой на кощунственно повешенный, для остроты ощущений, над самой ее кроватью громадный портрет художника. Она много раз, отдаваясь в этой комнате своим временным поклонникам, которых она меняла, как перчатки, говорила им, что «портрет» был первый ее любовник и что они никуда перед ним не годятся.
— Только за ваши деньги терплю я вас! — со смехом добавляла она. — Портрет же был мой единственный бесплатный любовник!..
Имя Клавдии уже было известно всем бесшабашным прожигателям жизни, хотя добиться у нее успеха и за страшные деньги было очень мудрено. За ней сначала нужно было, как за барышней из хорошего семейства, побегать, а так как бегунов, очарованных ее необыкновенной, страшной красотой, было очень много, то «поклонники», несмотря на строгую очередь, постоянно мешали друг другу. Особенно страдали старички. Их она доводила прямо до белого каления.
«Знаменитой» Клавдия стала сразу. Успех ей приготовила уже лежавшая и тлеющая в гробу любящая рука Смельского. Узнав о смерти художника, протежировавший ему профессор живописи постарался сделать отдельную выставку для его картины «Вакханка». Успех «Клавдиного тела» был необычайный… Около года постоянно сменяющаяся толпа пожирала глазами действительно необычайную страстность позы молодой девушки. И как это всегда бывает, после обозрения произведения стали разыскивать «натуру». Все усилия профессора «монопольно» владеть Клавдией, в которую он без ума влюбился и которая начала, «со злобы», с него «практику», не увенчались ничем… На помощь всем чающим увидать живую «Вакханку» пришли гимназические подруги Клавдии, знавшие ее роман с художником, ее «позирование», кончившееся кое-чем, за что «натуру» уволили из гимназии, без прошения — в отставку.
Клавдия очень охотно со всеми знакомилась, особенно до совершеннолетия, когда ее капиталы были еще под запретом… За картину давали большие деньги, и врожденная честность говорила Клавдии, что она должна, хотя покойник и подарил ей «Вакханку», отослать эту сумму его престарелым родителям. Необыкновенная заботливость о бедной семье художника была единственным нравственным звеном, связывающим ее циничную и забывающую все скоро душу с художником, хотя эта теплота и может показаться странной, так как Клавдия питала какое-то стихийное злобное чувство к самому покойнику. Она не могла простить ему его внезапной смерти, как будто бы несчастный художник был виноват в том.
«Если бы не встреча с ним, — постоянно думала Клавдия, — я, может быть, не так бы страшно пала. Я усмирила бы себя и свою наследственность. А теперь будь проклята моя чистая любовь, заставившая меня сразу дать простор своей больной крови и пить ее из других! С каждым днем я становлюсь ужаснее, тоска моя усиливается, и в этом виновата исключительно так рано порванная моя первая страстная любовь… В цвете лет, сил и здоровья лишилась я всего… Когда же нет ничего, тогда все есть… Порок еще сильней смерти и первой любви! В нем теперь заключается вся моя жизнь!».
Первый «гнев» Клавдии обрушился на знаменитого живописца. Услышав его рассказ, что только благодаря ему имя Смельского, как творца «Вакханки», не умрет в истории русской живописи, молодая девушка еще более возненавидела профессора.
— Вы, стало быть, первый виновник моего несчастия, — говорила она профессору со многозначительной и очаровательной улыбкой. — Хорошо, я постараюсь вознаградить вас!
Свое слово Клавдия скоро сдержала. Разорив совершенно пожилого донжуана, заставив его заплатить за покупку «Вакханки» старикам покойника, она немедленно отогнала его от себя.
Профессор был очень скуп и, увидя себя на закате дней нищим и притом еще так осмеянным за «лучшее проявление своих старческих чувств», предпочел бытию — нирвану…
Клавдия только улыбнулась, услышав о внезапной смерти своего покровителя. Она скоро успела снова хорошо устроиться, заманив в свои популярные и отчасти обагренные кровью сети сына известного московского архимиллионера Полушкина, двоюродного брата ее гимназической подруги Нади Мушкиной. Полушкин был единственный наследник и горячо любимый сын своих «маменьки и тятеньки». Родители в нем души не чаяли, а он относился к ним довольно холодно, и после окончания курса в коммерческом училище постоянно «шатался» для «образовательных» целей по заграницам. Однажды он явился из своего «путешествия» в таком виде, что «опытный» папаша сразу заключил, что это образование кафешантанное и решил дорогого сынка впредь «учиться» за границу не пускать. Но «дитю» тосковало, худело без «наук», и любящие родители вновь отпускали его в «Европию». Большие бы деньги они дали, если бы кто-либо мог удержать его в Москве. Ничего бы, как говорится, для себя не пожалели. Их желание скоро сбылось. Проглядывая как-то раз один дорогой журнал в Париже, молодой Полушкин натолкнулся на воспроизведение «Вакханки» Смельского.
«Где я видел эту очаровательную девушку? — подумал Полушкин. — Кажется, у Самьевых, где живет моя двоюродная сестра, Надя Мушкина, состояние которой так бесцеремонно прикарманил опекун, муж моей сестрицы Полусовой… Неужели это она и в таком виде?!»
Сомнения Полушкина рассеялись, когда он прочел описание «Вакханки» во французском журнале. В нем довольно бесцеремонно рассказывалась жизнь Клавдии Льговской, были намеки на ее поведение и ее жертву-профессора.
По приезде в Россию, Полушкин сумел найти Клавдию и предложил ей свои услуги. Клавдия в то время возилась с каким-то «небольшим» артистом Большого театра, успевшим ей порядком надоесть как своей «вулканической» страстью, так и отсутствием «аппетитных» денег. Она если не с любовью, то с удовольствием отдалась новому чувству и приласкала молодого миллионера… Фамилию его она помнила по рассказам Нади Мушкиной. Эта товарка, как и другая, Синичкина, вышедшая теперь замуж за жалкого литератора «либерального» лагеря, Елишкина, не бросала Клавдию и не гнушалась ей. Была только разница в отношениях этих двух гимназических подруг к Клавдии: Мушкина к ней ходила бескорыстно, а Елишкина всегда с целью занять денег, чтоб пополнить ничтожный заработок ничтожного либералиста. «Писатель», конечно, понимал, на какие он средства шикует, но, будучи одинаковых убеждений с Буйноиловым, притворялся, что не знает этого. Он также собирался праздновать свой юбилей.
Клавдия скоро, по совету папаши Полушкина, была переведена в роскошный дом на Поварской. Молодой человек окружил ее сказочной, но немного безвкусной обстановкой.
Лестница, ведущая в «рай», была украшена тропическими растениями. В передней, вместо вешалки, стояли медведи на подставках; во рту «мертвые» звери держали крюки для вешания платья. Квартира состояла из трех комнат: зала, столовой и спальни, где висел над кроватью портрет Смельского…
Клавдия положительно околдовала недалекого Полушкина; его некрасивое лицо с «львиными» усами выражало страшную муку, когда на все его просьбы «жить только с ним», «вакханка» отвечала: «Этого нельзя: я очень добра и не могу обидеть понедельника, вторника, среду, четверга и тебя — мою пятницу!»
Днями недели Клавдия называла своих поклонников. Она каждого принимала в свой день и проводила с ним время. Если кто-нибудь из них «протестовал» против такого порядка, Клавдия, не желая стеснять своей свободы, безжалостно отказывала ему от дома, и никакие просьбы не могли помочь провинившемуся тирану вернуться в объятия Клавдии. Однако, Полушкин представлял исключение: он пользовался и воскресеньем, и субботой, днями «отдыха» возлюбленной, хотя и носил официальное прозвище «пятницы». Миллионы Полушкина и заботы о Клавдии смягчали «непреклонную» волю вакханки, и она богачу многое прощала. О полной же монополии его на ее ласки она просила и не помышлять. «Маменькин» сынок терпеливо переносил капризы Клавдии, боясь окончательно потерять ее; притом, воскресенье и суббота были также отданы ему, так сказать, вне абонемента и смиряли его норов, заставляя гордиться этой исключительной «привилегией».
Клавдия полулежала в гостиной на кушетке, одетая в какой-то фантастический костюм. На коленях у ее ног валялся «четверг», известный фельетонист Наглушевич. Он пришел к ней сегодня в пятницу. Это было нарушение уставов Клавдии, и она на все его страстные просьбы отвечала отрицательно и просила оставить ее в покое. Сейчас может явиться Полушкин и произойдет столкновение «поездов». Вакханка же была исправный стрелочник и не любила «крушений».
Ее насмешливое, молодое и по-прежнему прекрасное лицо сделалось еще более удивительным по своей привлекательности: зрелость наложила на него особый отпечаток. Губы стали еще полнее и чувственнее, а полунагая, не прикрытая тканями высокая грудь еще пышней и рельефней. Она нарочно, дразня фельетониста, смотрела на ее колыхание.
Царило полнейшее молчание.
— Отворите форточку и уходите вон, — сказала она «четвергу». — Сейчас явится «пятница».
Наглушевич послушно окончил свое «коленообразное склонение» и подошел к окну.
Струя свежего весеннего воздуха, вместе с великопостным благовестом, ворвалась в напоенный сладострастными духами «уголок» вакханки и заговорила, что где-то происходит другая, возвышенная жизнь, с другими, полными глубокого значения, явлениями… Фельетонист взглянул из открытой форточки на прозрачное голубое небо и перекрестился.
— Для меня это ново! — воскликнула удивленно Клавдия Льговская. — Вы, Наглушевич, верующий! Я не могу допустить, что глубокая вера могла находиться в сердце такой бесструнной балалайки, как вы!..
— Да, я человек верующий, — ответил с непритворной грустью Наглушевич, — как это ни странно! Я никогда не сажусь за работу, не перекрестившись…
— И потом, — сказала Клавдия с ехидной улыбкой, — в своей «работе» высмеиваете все, что свято и дорого каждому человеку! Простите, — это фарисейство…
— Может быть, но это так. Мы — люди, мятущиеся без всякого устоя… Редко кто из нас может отвечать за свои действия… Среди нас очень мало неискренних… Мы зарабатываем громадные деньги… Нам хорошо платят за флюгерство… Издатели принуждены, чтоб оплатить нашу «беспардонную бойкость» и устоять на месте, шантажировать всех, кого можно, особенно заведения вроде, например, г. Декольте, где все, — искусство, вино и женщины, — соединяется для того, чтобы пить «дурацкую» кровь. Вы, я думаю, читали «полемику», как попался мой издатель…
— Глупенков, — подсказала Клавдия, — как же, читала, но погодите…
Разговор так заинтересовал хозяйку, что она, забыв о «столкновении поездов», уже не гнала от себя фельетониста.
— Скажите мне, вы богаты или будете обеспечены за свое «близкое» участие в «сих темно-коричневых делах», как вы выражаетесь?!..
— Какое! мы все ставим на карту… Совесть, честь, убеждения, — все продаем и все-таки умираем нищими. Мало кто из нашего брата нажил состояние… Особенно из истинных «флюгеров»… Я знаю только одного журналиста- богача, издателя «Новой стези», но ведь он исключение, а потом и ничем «открыто» не гнушается. Он откровенно заявляет, что сотрудники его, с позволения сказать, жулики, а где ему прикажете достать честных людей? Далее, честные люди и не выдержат его ежовых рукавиц, и так обманывать публику не сумеют!..
— Что же, большая газета мне немного сродни, — ядовито заметила вакханка, — я также окружаю себя темными личностями…
— Какое сравнение! — убежденно произнес Наглушевич. — Вы, по крайней мере, честны, потому что искренни и не выступаете под флагом «жалких слов, горячих фраз, прекрасных»… Да что «Новая стезя»! Вот консервативная газета «Доброе старое время» громит то, чем ее книжные шкафы торгуют и, так сказать, служат рычагом бросания «вредных идей» в охраняемую ею публику. Положим, и либералы не лучше… Возьмем Буйноилова… Он на словах весь мир обнимает, а на деле прилепляет близким людям «ракеты», чтоб легче им на тот свет лететь было… Вы знаете его поступок с семьей его товарища и друга Неелова?..
— Знаю… Выходит, что я права, пренебрегая общественным мнением… Я даже не хочу переменять своей настоящей фамилии и выбирать псевдонима… Льговская, и все тут…
— Конечно, Льговская, — прошепелявила, «модно» картавя, входящая «пятница» Полушкин, — прекрасная, звучная фамилия, как и ее…
— Замолчите, Полушкин!.. — резко перебила его Клавдия. — Поберегите свои пошлости для tete-a-tete. Лучше познакомьтесь… Полушкин, Наглушевич! — сказала она, представляя друг другу «поклонников».
Рослый, внушительный, слегка плешивый Наглушевич подошел к маленькому, ничтожному пшюту Полушкину.
Они пожали друг другу руки.
Миллионер давно знал «писателя». Недавно он разнес его «тятеньку» за его сомнительную благотворительность. Весьма понятно, что «сынок» был враждебно настроен против фельетониста, осмелившегося публично подкопаться под непогрешимость «папы».
«Я сейчас почти у себя в доме… — думала микроцефальская головка, — попробую его унизить».
— Я вас знаю, но читаю ваши наброски редко, — сказал с явной неприязнью Наглушевичу миллионер. — В них нет чувствительности к правде!
Наглушевич понял, что «недоносок» хочет унизить его в глазах Клавдии.
«Постой, я его выведу на чистую воду: за что он сердится на меня?!» — решил фельетонист.
— Вы хотите сказать, — спокойно возразил Наглушевич Полушкину, — в моих писаниях нет истины. Может быть. Кому мало дано, с того много и спрашивается, — сострил он. — Об истине мне заботиться некогда. Я не миллионер, и родитель мой, которого я не знаю, также не был им; по крайней мере, официально я этого утверждать не могу. Я ублюдок-с. Я консервативно-либеральный и реакционерно-прогрессистский публицист. Меня мамаша родила-с между написанием фальшивого векселя и составлением шантажной заметки-с. Так где ж нам, ублюдкам-с, «чувствительность» к правде иметь?! Вы — другое дело. Вам и карты в руки-с…
— Я личности так глубоко не желал бы затрагивать, — трусливо зашепелявил Полушкин.
Клавдия поняла, куда клонит Наглушевич. Ее это легкое столкновение начало немного интересовать. Она была убеждена, что фельетонист слегка поучит зазнавшегося мальчишку. И поделом, не начинай…
— Не желаете задевать-с, — ответил Наглушевич со смехом. — А кого же вы изволили «нечувствительным» к вашим капиталам, то бишь, «истинам», назвать?..
— Позвольте. Это я — так.
— Так нельзя «лжецом» человека называть! — не отставал Наглушевич. — Так только вы и ваши присные трудом человеческим пользуетесь. Я же, по крайней мере, хотя домов и миллионов не имею, никого, кроме себя, до смерти не эксплуатировал, а потом для отвода глаз не благотворил…
— Клавдия! — вспылил молодой благотворитель. — Я прошу тебя запретить обижать меня и папа этому господину. Кажется, я заслужил… Он ведь меня, хозяина, обижает!..
Льговская, вся красная от оскорбленного самолюбия, поднялась с кушетки. Грудь ее высоко, гневно поднималась, громадные глаза сделались еще больше.
— Вы здесь хозяин? Идиот! — взволнованно крикнула она, подходя к Полушкину. — С каких это пор? А?
И, не давая опомниться пшюту-капиталисту, она бесцеремонно схватила тощую, марионетную фигурку его и вытолкнула его из гостиной.
— Иван! — крикнула она лакею. — Подай барину пальто и никогда не смей пускать его ко мне!.. Слышишь?.. Я вам покажу, милостивый государь, — говорила она по адресу удаляющейся «пятницы», — какой вы здесь хозяин!.. Попробуйте вернуться ко мне!..
— Благодарю вас, Наглушевич, — сказала она, возвращаясь в гостиную, — что вы дали толчок для того, чтобы я вытолкнула этого щенка… Видите, я иду по вашим стопам — острю!.. Он — хозяин?!. Действительно, он купил мне обстановку и заплатил за мою квартиру за год вперед, но разве я не искупила всего этого? Один час обладания мной стоит и не таких еще жертв… Он со слезами на глазах просил меня… Я же, как вы знаете, женщина добрая и пожалела «богатенького манекенчика»!
— Вы известная благотворительница, — ласково произнес Наглушевич, зная, что его вольность Клавдии понравится.
— Что правда, то правда, мой дорогой «четверг»! — воскликнула весело Клавдия. — Бросим говорить об этом соре, я не горюю о ссоре… Напротив, в награду за это, поедемте сегодня смотреть венскую оперетку, а оттуда за город — кутить!..
Представление третьего акта «Прекрасной Елены» оканчивалось. Изображающая древнюю героиню, «из-за пышного стана которой цари так упорно сражались», артистка-немка должна была участвовать в избитой пьеске: «Цыганские песни в лицах» и петь на русском языке разухабистые русские мотивы.
— Это будет очень пикантно, ведь она ни одного слова по-русски правильно вымолвить не может, — говорил полушепотом Наглушевич, сидя вдвоем с Клавдией в дорогой, закрытой ложе.
— Точь-в-точь один публицист из «Доброго старого времени»! — не мог и тут утерпеть фельетонист, чтобы не сказать чего-либо про кого-нибудь из своих собратьев. — Родился он в Германии, учился в Вене и вдруг попал в руководители газеты и о русском самосознании хлопочет. Ну, не шарлатанство ли! Он даже и книгами торгует, приноровленными, по его понятию, к просвещению русского «духа». Поль де Коком или «Тайнами гарема», например. Одной моей знакомой старушке он даже от работы отказал за то, что она не согласилась с его мнением, что для развития русского народа «Тайны гарема» совсем не лишни!
— Уж вы сочините! — недоверчиво воскликнула Клавдия. — Сами-то вы хороши! Знаю, что вы в одном некрологе написали про недавно умершего почтенного деятеля… Вы вспомнили, что познакомились с ним в «веселом доме» и описали, как он там «убежденно» отплясывал.
— Вы возражаете, как всякая женщина… При чем я здесь? Я — другой коленкор. Я не руководитель старейшей газеты, а бесструнная балалайка, как вы метко изволили прозвать меня. Господин же Асмус — не я! Он охранительный столп и человек правдивый. Правда его простирается до того, что он одну, тоже старушку, переводящую ему также «Тайны гарема» другого автора, хотел для большей правдивости перевода в Турцию отослать с предписанием: «В баядерки поступить». Там, говорят, старух, в особенности толстых, очень любят. Для силы контраста, стало быть…
— А, ну вас! — сказала Клавдия. — Вы вечно с глупостями. Будем лучше слушать «Цыганские песни».
Увлеченные болтовней, они действительно не заметили, как пролетело время и началась другая пьеса.
«Декорация» действительно представляла из себя черт знает что, а не русскую обстановку.
— Редакция старейшей «русской» газеты, — ядовито прошептал вновь неугомонный фельетонист.
Наконец, выбежала «русская» красавица. На нее без смеха нельзя было смотреть.
— Гоюбка моия! — затянула она, одетая в коротенькую балетную юбочку. — Пожмемся в гоя…
— Что, неправду я вам говорил?! — делился Наглушевич с Клавдией впечатлениями, сидя с ней в пролетке, запряженной парой бешено несущих их за город лошадей.
На подмостках ресторана, изображающих из себя что-то вроде сцены, голосили какую-то неприличную песенку девицы, когда Клавдия и фельетонист проходили главную залу кабачка, чтобы скрыться в кабинете.
Навстречу им попался какой-то моложавый, удивительно стройный, с оригинальным красивым лицом богатырь.
— Декадент Рекламский! — сказал Клавдии Наглушевич. — Хотите, я его для «курьеза» позову к нам, в кабинет? Он нас повеселит…
— Пожалуйста, — отвечала Льговская. Поэт ее очень заинтересовал. — Я с удовольствием с ним познакомлюсь… Я много про него слышала.
Фельетонист исполнил ее «приказание».
Поэт Рекламский не заставил себя долго ждать. Он всегда был не прочь «сойтись» с новой, хорошенькой женщиной.
Не успел лакей подать все нужное для «кутежа», как Рекламский уже жал руку Клавдии.
— Я всегда пребываю в этих злачных местах, — начал сразу он. — Я жить не могу без новизны. А где найдете ее, как не здесь? Тут постоянный ввоз нового женского тела…
— Ну, пошел с места в карьер, — воскликнул Наглушевич. — Пожалуйста, будь поскромней… Расскажи лучше, как на тебя г. Волынкин, как на «дичь», охотился…
— Я думаю, это неинтересно, хотя и сверх-нетактично.
— Тогда не надо! — корча из себя умышленно невинность, проговорила Клавдия.
Рекламский инстинктивно понял, что она заинтересовалась им, и отложил свою повесть, щадя «стыд» Клавдии, до другого раза, хотя он и прекрасно знал, кто она.
— Я несчастный человек! — перевел он разговор на прежнюю тему. — Тело женщины, какая бы она ни была, я люблю только один раз. Потом оно наскучивает мне.
— Какой женщины? — многозначительно «бросила» Клавдия.
— Всякой, — настаивал на своем убеждении декадент.
— Неправда!..
«Однако, Клавдия им порядочно обворожилась», — подумал Наглушевич. И, обращаясь к поэту, фельетонист сказал:
— Прочти что-нибудь нам, да позабористей. Ты мастер, я знаю, на заборах писать!
Рекламский не обратил на «шута» никакого внимания и начал:
Я бесстыдство люблю только раз,
Прелесть тела я раз созерцаю,
А потом, тело, скройся из глаз,
Я тебя, как добро, отрицаю.
Я бесстыдство люблю только раз…
Я другого ищу сочетанья,
Незнакомых созвучий груди,
И за эти за все очертанья
По кровавому еду пути…
Я другого ищу сочетанья…
Новых жертв я ищу, как гипноза,
Жить без новых красот не могу,
Жизнь моя есть сплошная угроза:
Подарить ее можно врагу.
Жить без новых красот не могу…
— Ну, с такими стихами далеко не уедешь! Разве в сумасшедший дом, — буркнул фельетонист, когда декадент кончил.
Но Клавдии стихи понравились. Потом, они прочитаны были с такой безысходной мукой голоса, с таким тонким сладострастием, что она решила пригласить к себе необыкновенного поэта.
Рекламский поблагодарил Клавдию за внимание и как-то загадочно улыбнулся.
После чтения стихов разговор что-то не клеился и все приналегли, по выражению фельетониста, на другие «куплеты» — на свиные и прочие котлеты, хотя «сего лакомства» на столе и не имелось.
У Клавдии изрядно шумело в голове от выпитого шампанского, когда они, простившись с Рекламским, садились с фельетонистом в коляску.
— Хорошо, хорошо! — шептала Льговская в ответ на страстные просьбы Наглушевича. — Поедем ко мне ночевать без очереди… Только, пожалуйста, мне особенно не надоедай своими глупостями и дай покойно поспать…
Вытурив в 12 часов дня, «для своевременного сочинения новых “пасквилей”», Наглушевича, Клавдия приказала подать себе кофе.
Сегодня была суббота, день «пятницы» — изгнанного Полушкина, и Льговская была свободна.
— Смерть — свобода, свобода — смерть, — запела она арию из «Маккавеев» Рубинштейна своим довольно сильным и приятным контральто. От нечего делать, она училась пению, и многие поклонники говорили ей, что она талант зарывает в землю.
— Да, свободна! — сказала она вслух. — Бюджеты мои без Полушкина немного пострадают. Но ничего, я заведу новых. А пока что, — проговорила она свое любимое гимназическое словцо, — обложу другие «дни недели» экстраординарным налогом. Пусть их разоряются… Мне какое дело?.. Однако, у меня сегодня болит голова… Как занятен этот Рекламский, в нем действительно что-то есть необыкновенное, странно привлекательное! Не посетить ли мне его сегодня? Кстати, посмотрю его полунищенскую, полукрезовскую обстановку.
Клавдия долго нежилась в постели. Мысли ее перебегали от одного любовника к другому…
Один из них, как по щучьему веленью, дерзновенно предстал перед ней, несмотря на то, что была не его очередь.
Это был знаменитый адвокат Голосистый. Его «вакханка» терпеть не могла. Он был поношенный, слабый, изнуренный излишними наслаждениями человек. С ним Клавдия не могла как следует и забыться.
— Я осмелился, — начал он, — к вам явиться без зова и без очереди.
— И очень неумно сделали, — объявила Льговская.
— Меня привел к вам экстренный случай. Вчера я облапошил одного дурака и взял за «процесс наклейки гербовой марки» почти сто тысяч, засим выиграл дело в суде.
— Поздравляю, а мне-то что!
— Я пришел поделиться своим счастием, тем более, дело я выиграл в суде с трудом. Произошел даже маленький скандал…
— Что ж, спасибо за память, — так же холодно промолвила Клавдия. — Мне деньги всегда нужны. Только прошу за них не требовать от меня лишних ласк. Советую потщательней подготовиться к обычному, очередному диспуту. Сейчас же лучше расскажите про скандал… Я люблю, когда вы попадаете впросак.
— Впросак я никогда не попадаю, — обидчиво заметило светило адвокатуры, — а в непредвиденные обстоятельства — да. Вчера я допрашиваю одного свидетеля с противной стороны. Показал он. Мне его показания не понравились. Я его и начал сбивать и сбил. Другое, совсем противоположное заговорил. Его «свидетельство» секретарь записал. А когда попросили «очевидца» показание подписать, он от подписи отказался. «За меня, говорит, — адвокат показывал, пусть он и подписывается. Он совершенно сбил меня, и я вместо правды — ложь сказал». Произошло полное недоразумение. Председатель сам его стал вновь допрашивать, и он опять, как впервые, на моих доверителей правду показал. Дело, однако, я выиграл. Анекдот-с!
— Спасибо за откровенность! — воскликнула Клавдия. — За острый ум ваш я вас и переношу, а то какой вы, скажите на милость, мужчина! Тряпка…
— Вы, я вижу, в дурном настроении духа! — сказал адвокат и, положив на грудь «вакханки» большой, туго набитый конверт, простился, поцеловав мокрыми, холодными губами руку своей «слабости».
Клавдия была недолго одна.
Как это всегда бывает, что за одним непрошеным гостем является другой, так и вслед за адвокатом явилась также звезда первой величины, «божественный баритон» Выскочкин.
Театральной, неблаговоспитанной походкой подошел он к кровати Клавдии и как-то простонал:
— Прости меня, Тамара! Я сон встревожил твой! Но привела к тебе моя судьбина…
— Оставьте свое глупое ломание! — раздраженно проговорила Клавдия… — Взрослый человек, а все мальчика из себя разыгрывает и на сцене, и в жизни. Удивляюсь, как вас еще терпят за ваши наглые капризы в театре…
— Меня давно они бы погубили, но смерть моя — театру смерть, — продолжал кривляться «баритон». — Я к вам пришел сейчас по порученью… Прошу вас выслушать… Я первый раб ваш, грозная царица. Со мной пришел мой верный Лепорелло.
— Выскочкин, говорите серьезно или уходите! — уже не шутя сказала Клавдия. Она даже привстала с кровати, причем грудь ее совершенно обнажилась. — Говорите толком, кто с вами пришел?
Баритон объяснил, что пришел полуактер, полукомиссионер приглашать ее выступить в живых картинах в бенефис кафешантанного директора г. Декольте.
— Я его принять не могу, — сказала категорически Клавдия. — Если же вы думаете, как опытный артист, что его предложение подходит ко мне и не повредит мне — узнайте подробно: какие будут картины, и сколько они намерены заплатить?
— Заплатят, я знаю, они за вечер по 500 рублей, — пояснил Выскочкин… — Повредить же вам участие в живых картинах, даже и в таком вертепе, ни в каком случае не может. Напротив. Я немного посвящен в тайну. Просил это сделать г. Декольте вчера вечером ваш поклонник Полушкин. Я сначала, простите, предполагал, что это вы его научили.
— Очень мне нужно! — презрительно сказала Клавдия. — Без них-то я не обойдусь! Впрочем, если просят, я согласна. Предложение выгодное. Подите, скажите своему «свату» мой ответ.
— С радости чуть мой Лепорелло не умер, — смеясь, говорил, входя в спальню, Выскочкин. — А мне что же, за благой совет и хлопоты ничего не будет?..
— Конечно, ничего! — кокетливо улыбнулась Клавдия.
Ей очень нравился этот некрасивый, но сильный, страстный и, вдобавок еще, знаменитый юноша… Пение его очаровывало ее, как и всех других женщин.
— Жестокая! Ты мук не понимаешь, — запел Выскочкин своим сильным бархатистым голосом.
Выскочкин знал по опыту, что только пением, и именно этой арией, можно разжалобить «божественную» Клавдию. «Вакханка» поддалась «гипнозу» и, очарованная талантом певца, не могла не отвечать на его горячие ласки, на его сильные объятия…
— У, противный какой! совсем измучил меня, — говорила Клавдия по адресу юноши, когда он уже был в театре на репетиции. — Как я устала…
Однако, усталость не помешала Льговской через час звониться у странного подъезда декадента в его приемные часы, о которых «вакханка» узнала из газетных объявлений.
Рекламский жил в подвале громадного дома на Мясницкой, хотя он был очень богат.
Лестницу, ведущую в жилище поэта, освещали скелеты со вставными разноцветными электрическими «глазами». Клавдию неприятно поразила эта разнообразная игра и сила света. Она поморщилась.
«Какое сумасшествие!» — подумала она.
На звонок вышел сам хозяин.
— Я знал, что это вы явитесь, — промолвил он просто.
— Я одарен необыкновенным предчувствием. Очень рад… «Ясновидение» и на этот раз не обмануло меня.
Декадент ввел Клавдию в громадную, окрашенную в кровавый цвет комнату. В комнате не было никакой мебели, за исключением простого белого табурета, широкого стола, заваленного книгами и гравюрами, и огромной кровати, покрытой всем черным; даже наволочки у подушек были черные.
Это убожество обстановки как-то не вязалось с изящным, одетым по последней моде поэтом, руки которого были усыпаны, как «пальцы кокотки», крупными, редкими бриллиантами.
— Я помешала вам? Не прервала ваше творчество? — спросила смущенно декадента Клавдия.
— Мне никто не может помешать! — ответил устало он…
— Я мертвец, когда не вижу перед собой новых, красивых женщин, их линий тела…
— Пожалуйста, без комплиментов! — воскликнула Льговская. — К вам они не идут…
— Никогда я не говорю неправды, хотя правда тоже ложь и даже хуже лжи. Я вас еще не знаю, но вы такая красавица, и я живу…
Глаза Рекламского засверкали дико и страстно. Его восточное происхождение сказывалось во всем. Клавдия, видя, что перед ней полубезумный человек, испугалась и стала раскаиваться в своем визите.
— Я живу красотой! — продолжал Рекламский. — Наука, искусство, знание, — все фикция. Люди ничему не могут научить друг друга, хотя при взаимном, постепенном воровстве идей друг у друга они могли похитить молнию с небес, которую вы видели в «разных цветах» у меня на лестнице. Без постоянного созерцания нового женского тела я не могу дышать…
И при этих словах он подошел к Клавдии и стал безумно целовать ее, опытной рукой расстегивая ее с «секретными застежками» платье.
Она было вздумала сопротивляться. Но вид поэта был так страшен, что вполне загипнотизировывал и усыплял ее волю…
С каким-то диким наслаждением он любовался на ее опьяняющую наготу… Он как будто бы сам был намагнитизирован ею и любовался, без конца любовался роскошным телом Клавдии.
Льговская покорно лежала на черной кровати. Какая-то истома и вместе с тем непреодолимое желание отдаться этому странному человеку явилась у «вакханки».
Но поэт стоял недвижимо, упиваясь ее наготой. Клавдия протянула к нему со сладострастным стоном руки… Поэт очнулся и, как тигр, бросился на нее и стал душить ее в своих огненных объятиях…
Заведение г. Декольте, где должна была выступить на днях в новых картинах Льговская, процветало, как «Счастливая Аркадия», для которой законы не писаны, в самом сердце Москвы. Оно было пышным и единственным поставщиком для страны «белых медведей» всего, что выработала культура разврата всего света. К г. Декольте слетался, под претенциозным названием «артистки», весь рой экзотических камелий. С подмостков этого театра на всех языках и наречиях, не исключая и индейского, интернациональные дивы звали юношей стариков к изысканному, совершенному и утонченному обращению себя на нижеживотную степень. Г. Декольте пользовался услугами «всемирного союза» для доставления себе все нового и нового товара во вкусе декадента Рекламского. Все это происходило «белым днем и целой ночью» на глазах у всех и в то время, когда со всех сторон слышится громкий призыв к целомудрию, к уничтожению азартной игры, к неусыпной борьбе с развратом и бичом молодости и красоты — сифилисом; когда пишутся и вызывают всеобщее одобрение везде, даже и во Франции, гениальные пьесы об «ужасах сладострастных болезней»!.. Положим, г. Декольте и его «друзья» умеют хорошо замаскировать свою низкую деятельность и отстранить от себя, под видом «театра», центр тяжести, но от этого никому ни тепло, ни холодно. Все гимны разврату и пороку, распеваемые на сцене артистами вертепа, в цензурном отношении, при чтении, совершенно невинны! Но в них умеют вдохнуть жизнь бесстыдным тоном, неприличными жестикуляциями. Порок в заведении г. Декольте так красив, привлекателен и силен, что не редкость встретить там и самих громящих разврат и беспокоящихся за участь падших женщин деятелей. Они, как вся пресса, прекрасно знают, что это за театр, и все-таки его посещают. «Газетчики», в особенности мелкой прессы, свили даже себе в «театре» гнездо, превратили его в свою редакционную комнату. Господин «вертепщик» щедро оплачивает их молчание… Некоторые журналисты положительно у «хозяина заведения» на содержании. Если пресса — шестая держава, то у г. Декольте она первая и самая разлюбезная. Вся эта взаимная «грязная» дружба выходит наружу, но крайне редко: во время грызни, например, двух уличных листков из-за хлебных рекомендательных объявлений о кафе-шантане. В драке волос не жалеют, и обиженная неподходящей таксой «за анонсы на первой странице» газета начинает разоблачать заведение, чтоб заставить г. Декольте струхнуть и пойти на уступки. Боже мой, что тогда выплывает наружу: не только за человека, но даже за муху, имеющую несчастье жить в вертепе, страшно! «Хозяина» с документами в руках упрекают во всех тайных грехах, в сводничестве и в умышленном распространении страшной болезни. Но г. Декольте не дремлет. Он утилизирует другой, конкурирующий с обижающей его газетой, орган, в котором появляются громовые защитительные письма в редакцию, подписанные г. Декольте, совершенно не знающим русского языка. В них откровенно намекается, что «газете-ругательнице» не дадено или мало дадено, что все описанное в ней ложь, исходящая «из уст продажного пера!» Особенно хорошо это «из уст продажного пера!» Однако, «некупленная» газета не унимается, и, несмотря на угрозы чистого и даже идеального «антрепренера-кафешантанщика» привлечь ее за вымогательство и клевету к ответственности, продолжает изобличать г. Декольте. Вот каким милым слогом описывает продажное перо «заведение “всемирного покровителя разврата”»:
«Вертеп господина Декольте!
"Извиняюсь перед читателями; я решился взять эту рискованную тему, лишь уступая настоятельным, коллективным просьбам, выраженным в целом ряде полученных мною писем… Корреспонденты мои из читателей, судя по подписям — отцы и матери семей, обладающие блудными детьми, жены — увлекающимися мужьями, наконец, один даже старый “Селадон”, много пишут мне на эту тему, но смысл всех посланий таков:
— Да обратите же, наконец, внимание на это безобразие! Неужели повседневные злобы дня важнее для печати, чем это зло, разъедающее в корне известную часть нашего молодого поколения, этот центр заразы, где прожигает деньги и здоровье вся опора нашей жизни — молодежь, проходящая там, “сквозь строй оборотной стороны культуры и цивилизации”. Этот притон, стоящий в самом центре Москвы, где еженощно собирается вся столичная “накипь” — альфонсы, сутенеры, бульварные, полусгнившие феи, кассиры, решившие купить наслаждения ценою ограбления касс, артельщики — впоследствии герои судебной хроники, наивные провинциалы, которые входят туда с полным кошельком и выходят “пустыми”, как выжатый лимон… Наконец, наши мужья, наши дети и, к сожалению, отчасти жены, которых там одурманивают… Обратите же на это внимание!
Десять лет назад явился в Москву некий “сюжет” интернационального происхождения из бывших лакеев в одном из притонов Парижа и решил, что вот-де самое удобное место для насаждения кафе-кабацкого “университета”.
И монополизировал Москву…
Сюжет этот — господин Декольте, директор «театра “Стыдливость”», как вещают афиши.
Замечательно, что за этот десяток лет Москва была взята господином Декольте всецело в арендное пользование, — иных “развлекателей” в подобном жанре не появлялось.
И надо отдать справедливость “шустрому” предпринимателю: за эти десять лет он энергично “обдекольтировал” Москву.
Я старый москвич, на моих глазах выросло два поколения молодых москвичей, и знаете ли, читатель, какую интересную подробность я вам сообщу на эту тему…
Я наблюдаю теперь новое поколение, выросшее и воспитанное “по Декольте!”
Я говорю, конечно, не о всей молодежи, но, увы, я не шучу и говорю о некоторой части ее совершенно серьезно…
К сожалению, это факт!
На моих глазах сие “декольтированное образование” наглядно проявлялось на целом ряде молодых людей, юношей, на лице которых я читал их дальнейшую карьеру: попойки в душной атмосфере, пропитанной запахом вина и женского “белого и черного тела” — сначала; необыкновенная жажда добыть деньги на эти удовольствия “во что бы то ни стало” — далее; растрата, подлог, кражи, даже грабежи, “материальные” убийства — впоследствии; пьяный угар, скамья подсудимых… “звон цепей” и “места не столь отдаленные” — финал этой эпопеи…
Печальная картина!
Чтобы не быть голословным, изображу вам здесь, соблюдая всякую скромность и сдержанность — как веселятся у Декольте.
Длинная душная зала. Облака табачного дыма и крепкий трупный запах винного перегара. Шум, гам, крики. Инде скандалы, инде “внушения действиями”, масса пьяных “кавалеров” и грозные тучи “этих дам”, — вот вам первое впечатление “театра” господина Декольте.
Называется заведение “театром” и действительно, для “пущей важности” и для скрытия “следов преступления”, здесь даются иногда скабрезные фарсы и комедии, но это только в начале “ночи”.
После третьего акта начинается особое представление — при благосклонном участии в деянии, предусмотренном законом, наказующим за бесстыдные действия, — публики и милых, но погибших созданий.
Буфет, эта альфа и омега “театра”, торгует на диво.
Напитавшись вдоволь спирта, с возбужденными, красными лицами, со скотским выражением в глазах, сидит эта публика и с жадностью слушает необыкновенно сальные куплеты, которые ей докладывает какой-то мизерный, “холуйственного” вида черномазый субъектик.
Сального “артиста” сменяет полуголая женщина, за ней другая, третья — целый ряд… На всех двунадесяти и больше языках здесь поется и докладывается то, что шевелит в человеке дурные страсти, низменные похоти.
Это — концертное отделение.
Оглянитесь, посмотрите — сколько юношей, подростков среди этой публики; молодые безусые лица, но истомленные, бледные, как мертвецы, с явною печатью страшной болезни и порока…
Это — завсегдатаи, “одекольтированные” до мозга костей молодые люди.
Здесь же масса женщин… Не будем лучше говорить об этих несчастных, я не хочу намеренно сгущать краски…
Третий час ночи.
“Торговля” в полном разгаре… Общая зала с бесконечными столиками — это Бедлам или “свалка” нечистых животных!
Тощее пиликание дамского “полуодетого” оркестра тонет в хаосе звуков, пьяных криков, ругани… В воздухе висит такой букет винного перегара, что трезвый, свежий человек может запьянеть от одного воздуха…
И здесь опять женщины — они сидят за столами, группами ходят между ними, загораживают вам своими “прелестями” дорогу в проходах…
Но главная торговля наверху — там кабинеты…
Не буду смущать воображение тем позором, теми унижениями человеческого достоинства и женского стыда, которые происходят в этих кабинетах…
Немало здесь прожжено чужих “воровских” денег, немало “вспрыснуто” преступных сделок…
Стены этих кабинетов пропитаны преступлением, развратом и…
Здесь все позволено — давай только денег, больше денег!
В заключение констатирую факт.
Смешно было бы требовать внезапного исправления нравственности.
Есть язвы в жизни, с которыми приходится мириться… Подобных заведений немало везде, но нигде они не носят все же того характера наглого разврата, неприкрытого цинизма и, главное, совершенно не оказывают того тлетворного влияния на массу, как то замечается в Москве у господина Декольте.
И здесь замечаются прямо-таки странные вещи: например, еще недавно накануне праздников были закрыты все настоящие театры — нельзя было наслаждаться облагораживающим душу зрелищем, — в это время… “театр” господина Декольте всегда открыт.
В церквах еще не кончились всенощные, а здесь уже культивируется разврат в полной мере…
Не странно ли это?
И не пора ли, наконец, обратить серьезное внимание на этот вертеп в центре города? Ведь обсуждался же вопрос о переносе известных домов за черту города, — чем же это заведение лучше их?..
Скажу более: тлетворное влияние его значительно страшней, ибо здесь разврат прикрыт “красивой дымкой”…»
Комментарии к подобной филиппике против «театра» господина Декольте совершенно излишни…
На этот раз «продажное» перо писало правду, а для общества, кажется, безразлично, кто и из каких побуждений говорит ему истину. Публике решительно все равно: есть нос или нет носа у «великого писателя».
Ровно в 11 часов ночи Клавдия подъехала к театру г. Декольте, освещенному двумя чудовищными глазами-фонарями.
Ее давно уже ожидали.
Сам бенефициант-Декольте высадил знаменитую красавицу города Москвы, благосклонно согласившуюся выступить, в именины «известного антрепренера», в поставленной лично им самим живой картине «Нана», как было возвещено в огромных афишах.
Многоточие и первая буква фамилии Льговской сделали свое дело. Многие захотели посмотреть на сверхчеловеческую красоту Клавдии, не говоря уже об ее знакомых и поклонниках, желающих публично похвастаться близостью к роскошной женщине.
Особенно увивался около Клавдии художник-декоратор и правая рука г. Декольте, Горбоносов. Сметливый и умный молодой человек еще вчера сообразил, когда Льговская приезжала на «генеральную» репетицию, что очень недурственно пристроиться к такой аппетитной, а главное, состоятельной женщине.
Клавдия отнеслась как к «директору», так и к его товарищу очень холодно и властно.
Горбоносов живо понял, что ему здесь ничего не поддует и, оставив в покое Льговскую, живо полетел за кулисы сообщить своим коллегам и таким же ценителям красоты, что она дрянь и что за ней не стоит ухаживать.
— Наверняка, она тебе, — заявила какая-то разбитная девица, услыша критику декоратора, — нос наклеила. Вот ты ее и поносишь. Небось, она не наш брат, и посмотреть на тебя не пожелала!.. Лучше уж ты за мной поухаживай: я с тобой, по крайней мере, трешницу «гостя» завтра разделю!..
В уборной, куда Клавдию попросили пройти, уже находились Наглушевич и светило адвокатуры, Голосистый. Последний, здороваясь с ней, вручил ей конверт со слезным прошением миллионера Полушкина: «Простить и помиловать его, глупого и несчастного».
Льговская прочла «ходатайство» и не уважила его, сделав Голосистому внушение, очень обрадовавшее фельетониста, который недолюбливал адвоката.
— Сколько вы с него взяли за подачу апелляции, — ехидно спросила Клавдия «светило», — если за простую наклейку марки берете с глупцов сто тысяч?
— Какая вы насмешница! Вам ничего нельзя сказать! — проговорил, сильно покраснев, адвокат.
— Я думаю, вы меня хорошо знаете! — возразила Клавдия.
Живая картина «Нана» удалась на славу. Льговская постояла за себя. Она появилась совсем обнаженной перед публикой, нежась на роскошной кровати. Публика г. Декольте, привыкшая к различным видам, и та была поражена необыкновенной смелостью и красотой позы Клавдии. Театр замер от восторга и преклонения перед «замечательной, божественно сложенной Льговской». Чистота форм ее тела была многим известна по картине Смельского «Вакханка»; но на ней была тогда изображена девочка в сравнении с той, которая теперь лежала живой перед тысячью глаз стариков и юношей… Гробовое молчание продолжалось несколько минут… Руки у всех онемели и не могли аплодировать. Торжество созерцания богини прерывалось только тяжелыми вздохами и похотливым сипением старческих слабых грудей.
Наконец, занавес опустился. Раздался гром рукоплесканий и бешеный, сладострастный вопль: «Бис! бис!» Но в то время произошло что-то необыкновенное. Какой-то посетитель, очевидно, душевнобольной, вскочил в оркестр и начал карабкаться на подмостки…
— Я ее убью, убью! — кричал незнакомец и неприлично ругался.
Дюжие руки «молодцов-служителей» схватили его и понесли из зала. На губах бесноватого показалась кровавая пена и он неистово продолжал кричать: «Дайте мне ее, я растерзаю ее белоснежное тело, чтоб она не могла хвалиться им и очаровывать, как змея! Вы бьете меня: я нарушаю ее покой, а она преступает и нарушает все законы!» На помощь служителям явились новые и только тогда удалось «без особенного труда» вынести отчаянного и сильного посетителя…
Этот больной вопль, эти проклятия так подействовали на Клавдию, что она, несмотря на отчаянные просьбы директора «не делать его несчастным и еще раз показаться перед публикой», не могла, даже заполучивши вперед деньги за сегодняшний и завтрашний «спектакль», выйти на бурные требования публики.
— О, какой ви строгий и безмилосердний! — упрашивал ее ломанным русским языком «антрепренер-публицист». — Ви совсом мини позволяйти погубить! Боги вам накажут.
Вместе с директором в уборную Клавдии осмелился появиться Полушкин и еще какой-то малоголовый франт. Подозрительный наперсник миллионера даже позволил себе вставить какую- то пошлость в просьбу директора.
Клавдия вскипела и стала громко кричать: «Пошли, пошли вон».
— А когда ви так, — дерзко воскликнул Декольте, — я вас сам потащил на сцены и велю дать занавес. Не в картинах, так с моим ви будет выбигать к публикам, — и директор схватил Клавдию.
Настала решительная минута, когда Полушкин, заступившись за Льговскую, мог бы надеяться на ее прощение, но он в то время был уже далеко от уборной. Окрик Клавдии «Вон!» заставил его в один миг «повернуть оглобли». Льговская была совершенно одна, окруженная директором и другими «насильниками».
Самолюбие ее страшно страдало: она первый раз в жизни находилась в таком положении! Все мужчины до сего времени повиновались ее одному взгляду.
Она уже хотела «сдаться», как вдруг на помощь ей явились, услыхав ее протестующий голос, поэт Рекламский и «звезда-баритон» Выскочкин.
Клавдия, задыхаясь от гнева, передала им свой рассказ. Она была почти совершенно обнаженная, но ей было не до приличий.
Великан Рекламский бросился на «именинника» и одной левой рукой выбросил его из уборной. Все остальные, видя участь хозяина, поспешили сами, подобру-поздорову, ретироваться: им всем хорошо были известны нрав и сила г. Рекламского!
Между тем, как декадент очищал уборную, Выскочкин одевал Клавдию или, вернее, мешал ей одеваться…
Клавдии очень льстило публичное внимание знаменитостей, в особенности кумира москвичей — Выскочкина, и она терпеливо сносила вольности популярного артиста.
А тот, между прочим, действовал «вовсю», совсем забыв о присутствии в уборной поэта.
— Русалку встретил я, и где ж?.. В уборной Декольтиста! — напевал он, натягивая чулки на божественные ножки «Наны».
— Ах вы, шут гороховый, — говорила уже совсем весело Льговская. — Ну, едем за это ко мне ужинать, господа; вы его вполне заработали!
— Как, втроем?! — разочарованно прошептал певец. — Благодарю, не ожидал…
— Я с вами попрощаюсь здесь! — сказал с поклоном Рекламский. — Я вас еще не поблагодарил за вчерашнее… Надеюсь, вы не забыли моих убеждений!.. Мне у вас нечего делать!..
— Я вас не понимаю! — воскликнула притворно Клавдия. — Вы, кажется, начали бредить.
На следующий день «дебюта» Клавдия проснулась очень рано. До четырех часов ночи ей не давал спать «баритон», и она прогнала его домой.
— Я устала… Уходи, — заявила откровенно «звезде» новоиспеченная «Нана». — Мне завтра нужно рано вставать!
Как ни не хотелось Выскочкину уходить из тепла на свежий весенний воздух, а пришлось: Клавдия не любила повторять свои приказания два раза!
После ухода певца Клавдия забылась, но ненадолго, тяжелым, беспокойным, похожим на кошмар сном.
В восемь часов она уже была на ногах… Гнев, досада сосали ее оскорбленное сердце… Она не могла без содрогания вспомнить вчерашний вечер.
«Но кто же в этом виноват? — уясняла она себе. — Никто! Печальное стечение обстоятельств!»
Чтобы чем-нибудь отвлечь себя от грустных дум, Клавдия стала подсчитывать свои приходы и расходы. Пока все было вполне благополучно, а потом, пожалуй, будет несколько трудненько без Полушкина.
«Кстати, как он скоро вчера исчез из моей уборной! — продолжала Клавдия размышлять. — Послушный стал зверек! — Далее Льговская вспомнила, что праздники не за горами, а там и переезд на дачу. — Придется, пожалуй, с Полушкиным помириться: я так привыкла к его “пустынной” даче в вековом парке, недалеко от Кунцева и Москвы-реки!»
Льговская могла «мыслить» до бесконечности. Размышление было одним из ее любимых занятий… Но поклонники постоянно отвлекали ее от философии… Так было и теперь…
Раздался звонок, другой. Горничная то и дело извещала о прибытии совершенно незнакомых личностей, явившихся к Клавдии, как к новой великой артистке, засвидетельствовать свое почтение.
— Никого из незнакомых не принимать! — строго приказала Клавдия. Она так боялась, что в числе их придет и вчерашний сумасшедший крикун и ругатель.
Но вот горничная подала карточку Полусова. На обороте ее было предупредительно вписано довольно малограмотно: «Родственник Полушкина. Желаю видеть по делу».
— Проси! — сказала Клавдия. — Полусов, Полусов! — говорила она про себя. — Где я слышала эту фамилию? Ба! да не с его ли дочерью я училась в гимназии?
— Мо-о-жно? — заикающимся голосом спросил входящий к Клавдии седой, среднего роста господин с козлиной бородкой.
— Пожалуйста! — приветливо сказала Клавдия. — Прошу покорно садиться.
— Я к вам от всей семьи-и Полу-у-у-шки-ных, — начал он. — Пожалейте вы нас. Наш Коко совсем без вас с ума сходит. Простите его, дурачка.
— Я на него и не сержусь, — ответила нежно Клавдия. — Он просто мне надоел… Пусть немного обождет и полечится от нахальства.
— Он и так лечится! — воскликнул гость. — Но лекарства от любви не помогают. Простите его, умоля-а-аю вас.
— Дайте срок, я подумаю. Кстати, ваша дочь не училась со мной вместе в гимназии? — и Клавдия назвала Полусову свою гимназию. — Потом, не родня ли вам Надя Мушки-па?
— Родня! — удивленно и вместе с тем тревожно ответил Полусов на второй вопрос. — По-о-чему это вас интересует?
— Вы не были ее опекуном? — не отвечая прямо на его вопрос, спросила Клавдия.
— Бы-ыл.
— А зачем вы ее опекли?
— Я вас не понимаю. Она разве та-ара-а-кан, чтоб ее опечь или запечь…
— Не притворяйтесь и не острите… Я все прекрасно знаю. Сознайтесь, что вы обидели сирот, и я возвращу к себе вашего Коко! Согласны?..
— Напрасно вы, суда-арыня, меня обижаете! — воскликнул жалобно Полусов. — У Нади еще были опекуны, кроме меня, — ее мачеха и купеческий брат Верхнеудинцев… Последний ее и опек… Я человек богатый и бездетный, а у него восемь дочерей, и всем приданое подавай!..
— Почему же вы, — не отставала Клавдия, — видя грабеж, не вступились, как опекун, за интересы сирот? Вы тоже, я думаю, от незаконной дележки чужого добра не отказались… Я хочу знать, правду ли мне говорила про вас Надя Мушкина? Я ведь никому, даже ей, не скажу. Сознайтесь, это мой каприз, и я прощу вашего глупого Коко…
Полусов побледнел. Желание угодить Полушкиным боролось с нежеланием сказать правду. Он, как и все старинные купцы, жил чисто внешней жизнью и гордился только своей показной честностью: внутренней для него не существовало, как не существовало и жизни без прописных, обыденных истин, т. е. без того фанфаронства, которое заклеймил еще покойный Островский.
— Врет Надька! — уже сердито сказал Полусов. — Я ее единственный благодетель: и приданое богатое сделал, и деньги ассигновал, только в ней бес сидит: не хочет выходить, за кого мы, старшие, хотим, а за какого-то своего музыканта голопятого. Нет, шалишь, знаем мы этих стрекулистов… Деньги возьмут, протранжирят, а потом к тебе: дай еще, а не дашь — давай отчет по опеке!
Клавдия терпеливо выслушала эту гневную тираду и по окончании ее вновь сказала с улыбкою Полусову:
— Так вы не сознаетесь?
— Не могу же я на себя преступления возводить! — уже досадливо ответил Полусов. — Хотя и очень хочется помочь Коко и утешить его родителей, но…
— Если нет, так до свиданья. Нам говорить с вами больше нечего… Я сама могу помириться!..
Лето было в самом, что называется, разгаре. Клавдия уже давно жила вблизи Кунцева, на даче Полушкина, с которым она без всяких посредников, встретившись как-то на Пасхе в одном из театров, помирилась. Льговская, в полном смысле этого слова, отдыхала. «Понедельники», «четверги» и прочие «дни» разлетелись кто куда: остались только Полушкин и Наглушевич.
К фельетонисту Клавдия питала враждебное чувство за грязный, клеветнический пасквиль, написанный про нее борзописцем в одном из уличных листков. Чтобы чем-нибудь досадить за это Наглушевичу, Льговская страшно увеличила свой гонорар… Однако фельетонист редко, но метко посещал Клавдию. Испорченный до мозга костей, он не мог забываться в объятиях других женщин, у которых «было то, да не это».
Частыми гостями «пустынной» дачи Клавдии были Елишкина и Надя Мушкина. Елишкина, по обыкновению, занимала, по наущению супруга-либералиста, «позорные» деньги Клавдии, причем при займе она каждый раз говорила: «Господи, какой мой муж негодяй: ни рожи, ни кожи! По улице совестно с таким плюгавым ходить. Если бы не дети, прямо ушла бы, куда глаза глядят… Пожалуйста, дай, Клавдия, а то пошлет занимать “аржаны” у Буйноилова, а, он противный, сальный старик!»
Надя Мушкина посещала Льговскую бескорыстно. Она прекрасно понимала, кто такое Клавдия, но грязное к чистому не пристанет: она по-прежнему любила свою милую, добрую подругу! Она ни в чем не винила ее!.. Ей казалось, что виноваты во всем эти животные-мужчины!.. Надя Мушкина никогда не выходила к поклонникам Клавдии и не знакомилась с ними, и Льговская была настолько «тактична», что не настаивала на этом и не обижалась на свою единственную подругу, которая одна не откачнулась от нее…
Клавдия изо всех сил старалась чем-нибудь смягчить горькую участь сироты, живущей у своей замужней сестры, Самьевой. Сердце ее обливалось кровью, слушая печальные рассказы Нади, как ей тяжело живется и как мучаются ее брошенные на произвол судьбы грабителями-опекунами братья… Один из них недавно, будучи меланхоликом от природы, даже утопился. Сколько раз Клавдия предлагала Наде денег или свою протекцию: устроить остальных братьев, но Мушкина и слышать не хотела об этом. Льговскую очень обижали и даже сердили такие отказы: она инстинктивно догадывалась, что Надя ее любит, все ей прощает, но принимать какие-либо одолжения от нее и от ее любовников она не желает.
Только сегодня утром она согласилась на следующую хитрость Клавдии: завтра скаковое Дерби! Льговская поставит на счастие Нади пятьсот рублей на какую-либо лошадь и, если она выиграет, то всю прибыль, за исключением своих пятисот рублей, Клавдия отдаст ей… «Она ни за что не согласилась бы, — сказала про себя Льговская, — и на эту комбинацию, если не желала бы выйти поскорее замуж за своего “стрекулиста”, как выразился о музыканте Полусов. Деньги ей теперь нужны до зарезу. Полусов ничего не дает. А ей надо кое-что сделать, свадьбу устроить, а затем и гнездышко… Далее, необходимы деньги на первое время, чтобы жить, пока кто-нибудь из “молодых” получит место. Обо всем этом Надя мне сегодня рассказала… Посмотрим, счастлива ли она? Если же нет, я, все равно кое-что дам ей и скажу, что выиграла. Она, чудачка, сильно уверена, что лошадь не придет. “Для счастья”, завтра вечером она даже за ответом пришлет своего возлюбленного… Что ж, посмотрим, хорош ли он? Музыкант очень меня интересует! Теперь, я думаю, Надя уже доехала до своей резиденции у сестры… Представляю, как та взбеленится, узнав, что Надя, несмотря ни на что, все-таки выходит за нищего! Жаль только, что эта глупая свадьба будет летом: я лишаюсь в лице Нади лучшего собеседника!.. С кем я теперь буду купаться? С кем искать грибы?.. Придется пригласить Елишкину, хотя я и ненавижу ее за мужа, либералиста-фарисея… Воображаю, как он злится, видя, что торжествует порок и угнетена добродетель в лице его… Хороша добродетель, нечего сказать! Особенная, с кисточкой, как выразился бы Наглушевич. Я хотя и потерянная, как говорят в деревне, но толк в добре и зле понимаю и прямо заявляю, что предпочитаю откровенных “проститутов” мысли, Наглушевичей, этим ходячим, избитым либеральным истинам — Елишкиным. И не одна я отличаю Наглушевичей, отличают их и предприниматели-издатели и платят им за продажность, талантливую продажность, такие бешеные гонорары, от которых, при одной мысли о них, расстройство гнилого рассудка и катарального желудка делается у Елишкиных. Я очень рада, что пригласила Наглушевича сегодня к себе. Он обещал привезти с собой Рекламского… Поэт — единственный мужчина, не поддавшийся моим чарам после того, как я внезапно отдалась ему на квартире… Он действительно правду говорил, что может женщину любить только один раз. Это, по-моему, уродство и ненормальность. Однако, я все-таки была бы рада, и очень рада, его приезду».
Наглушевич приехал один, без Рекламского.
— Мне нужна назавтра тысяча рублей, — этими словами встретила фельетониста Клавдия. — Если у вас их нет, можете отправляться обратно в Москву.
— Я вам привез их, — покорно ответил фельетонист. — Извольте, вот они. Я добыл их на рынке печатного слова, где честь, правду, совесть, — все продают. Мы размениваем на нем свою кровь, сок своих нервов на звонкую монету. Каждый час писания приближает нас к смерти… Вот как легок наш труд!..
Клавдия поняла в его словах намек.
— Я, — сказала она презрительно, — тоже продаюсь и мне совершенно лишнее знать: с трудом или без труда, с мукой или без мук достались вам эти деньги! Плох тот купец, который будет расспрашивать каждого покупателя, откуда он достал деньги для покупки у него товара…
— Вы меня не поняли, неоцененная, — фамильярно сказал Наглушевич. — Я просто хотел поделиться с вами, как с умной женщиной, своими мыслями.
— Со мной? Мыслями! Будет льстить, — воскликнула Клавдия. — А кто про меня писал, что говорить со мной можно только после «пьяного» ужина? За «опубликование» этого «разговора» я увеличила по отношению к вам гонорар… Но будет философствовать! Едете завтра на Дерби?
— Что ж, я не прочь, — ответил устало фельетонист. — Я всегда рад лишний раз посмотреть, как горсть умных людей будет стричь полчища глупых баранов.
— Неужели вы не будете играть?
— Благодарю вас! Это на последнюю-то тысячу, оставшуюся у меня и не отданную вам, на которую я должен жить целый месяц?
— Я дам вам взаймы, хотя у меня у самой мало пороху. Я обещалась выиграть приданое своей подруге, поставить, на ее счастье, на одну лошадь, скачущую на «Дерби», пятьсот рублей.
— Какое безумие: доверять лошади такую сумму!
— Я с удовольствием доверю этот капитал вам и не буду ставить его в тотализатор: отвечайте мне своими пятьюстами рублями, что выбранная мною лошадь проиграет.
— Я согласен… Вот афишка, я не забыл ее, по вашему приказанию, привезть. Выбирайте лошадь!..
— Нет, зачем же: я выберу ее завтра.
Когда Наглушевич и Клавдия подъезжали на лихаче к скаковым трибунам, скачки уже начались, хотя приз «Дерби» и был еще «далеко».
Громадная толпа зрителей гудела, и звук этого стихийного общего говора был похож на жужжание какого-то гигантского шмеля, пойманного и удерживаемого насильно в платке… Огромный «стадный» шмель был также пойман на скачках еще меньшим по размеру и пропорции платком — тотализатором. На всех лицах без исключения, юных, старых и молодых, был написан один «идеал», одно «желание»: стяжать что-нибудь при взаимном закладе денег, попользоваться чужим промахом или несчастием и обогатиться на счет своего ближнего при любезном содействии «бесчувственного» тотализатора.
Льговская с фельетонистом заняли ложу на кругу, чтоб яснее видеть «разноцветную икру из людских голов» в трибунах на противоположной стороне. Когда Клавдия проходила мимо плотной стены из живых «манекенов», стоящих по обеим сторонам проходов, никто не обратил на ее красоту внимания… Все были заняты одной мыслью: какая придет лошадь и сколько за нее дадут?! На всех устах теперь было одно божество — выигрыш! Вся публика жила вне времени и пространства… Все произносили одни только «клички» скакунов… Они были — первые кумиры, и клички их так и носились в воздухе, и, кажется, вся великая Москва была наполнена ими. Если свежий и незнакомый человек попал бы на это «мытарство» людей и животных, он обязательно подумал бы, что он находится или среди сумасшедших, выкрикивающих членораздельные звуки: «Ле-Сорсье», «Ла-бель-о-буа», «Гьюфа», «Пульчинелла», или среди каких-то неведомых иностранцев. Недаром «Дерби» считается одним из выдающихся празднеств столицы. Посмотреть на него, на «сливки общества», съезжаются из далеких городов. Многие портнихи носят специальное название «дербисток» за исключительное шитье нарядов для дам света и полусвета к торжественному дню «Дерби». Газеты переполнены стихами и статьями, посвященными «громадному» призу. Всякая газетная тля строчит в этот день о скачках, рассуждает с видом знатока о шансах лошадей, понимая в них не больше, чем известное «вкусное» животное в апельсинах.
— «Какая смесь всех будет наций!» — читает вслух перед самым розыгрышем «Дерби» какой-то, очевидно, успевший все проиграть господин. Ему осталась только поэзия!.. Он ею и наслаждается, штудируя громко один из спортивных листков с другим субъектиком, тоже, очевидно, прогоревшим. — «Какой великий будет съезд из всевозможнейших плантаций роскошных, пышных “львиц-невест”. Какие будут туалеты! Да, отличатся москвичи! Все будут “ярко” так одеты, сердца все будут горячи!»
— Даже чересчур «горячи», — критикует проигравшийся господин стихи. — Нет, в другой газетке стишки лучше. — И, вынув из бокового кармана новый листок, горе-тотошник читает со смехом: — «Дерби скачек день бесценный! Все пред ним и тлен, и чушь!.. Не страшась жены презренной, на Ходынку едет муж. Все портнихи сбились с толку и наряды дамам шьют… Зубы муж кладет на полку, говорит друзьям: “Капут! Черт побрал бы все наряды, нет «аржанов» на игру! Обирать нас жены рады, деньги мечут, как икру”…»
Жара была страшная. Казалось, солнце заодно действует с тотализатором, разжигая страсти…
При гробовом молчании толпы, красивой группой двинулись «дербисты» от столба; костюмы жокеев были всех цветов радуги, и много «тотошкинских радужных», поставленных на них в тотализаторе, вез на себе каждый из наездников. Когда лошади скученной толпой были за несколько сот метров до выигрышного пункта, вся «масса», как один человек, зарычала: каждый «призывал» свою лошадь…
Клавдия также очень волновалась… Она держала пари с Наглушевичем и, притом, еще дала двести рублей на съедение тотализатору… Но тревога Льговской была напрасна: Клавдия выиграла! Счастье Наде Мушкиной первый раз улыбнулось, но к благополучию ли?!
— Я готов проиграть вам еще и последние пятьсот рублей! — воскликнул фельетонист. — Выбирайте вашу лошадь!..
Клавдия посмотрела в афишу и выбрала.
— А, здравствуйте, Наглушевич! Как играете? — пьяным голосом «допрашивал» фельетониста, подойдя к его «незащищенной» ложе, совершенно плешивый, бездарный «гражданский» поэт, некий Безделев. — Я вот с «издавателем» здесь Илюхиным орудую. Хочет, ловкач, меня «Дерби» умаслить, чтоб я защитительную статейку тиснул в «Помойной яме»… Просит, шельма, его воровское имя реабилитировать и честных людей оклеветать. Что же, с удовольствием, — нас за клевету не раз уже били, даже здесь, на скачках!..
Наглушевич презрительно молчал. Поэт без слов понял «генерала» и быстро исчез.
— Что это за шут? — спросила Клавдия.
— Да так, — раздраженно ответил Наглушевич, — одна дрянь… На средства жены живет и клеветой в прессе промышляет: не стоит говорить!
Начались скачки на другой крупный приз…
Клавдия снова выиграла. Наглушевич, вне себя от проигрыша, попросил у Клавдии на счастье сто рублей и первый раз в жизни сделал глупость: пошел и поставил их «в сердцах» на какую-то лошадь в ординаре.
Как оказалось после, скакун, выбранный Наглушевичем по инстинкту, был превосходный; на нем должен был ехать знаменитый жокей-негр, и поэтому игра сложилась на него.
Наглушевичу долго пришлось ожидать «счастья»: случилась катастрофа.
Негр с горя, что проиграл «Дерби» и пришел вторым, напился и выехал на состязание совершенно пьяным… Он даже качался на седле…
Зрелище было глубоко возмутительное… «Дикаря», однако, не сняли насильно с лошади культурные люди: они боялись скандала: вдруг скакун под другим наездником проиграет! Негр, как обезьяна, прыгал на лошади. За проигрыш «Дерби» неразумная публика освистала своего любимца. Самолюбие «черного человека» было оскорблено… Глядя на публику, он скалил бессмысленно зубы, плевался и вообще вел себя, как ненормальный человек… Он, как дитя, прижимался только к лошади, передавая ей одной свое горе, свою злобу. Он ласкал ее, целовал ее морду… Но лошадь не поняла его, как и толпа… Она сбросила пьяного жокея с седла. При падении, нога негра застряла в стремени, и испуганный жеребец стал бить несчастного задними ногами. Произошел переполох. Взбесившуюся лошадь едва поймали, но было уже поздно: знаменитый маэстро был мертв!.. Все темное лицо его представляло из себя бесформенную массу. Негра унесли, а публике, не могущей заметить на физиономии жокея, благодаря черноте кожи, страшных ран, заявили, что «знаменитость» жива и только слегка «контужена».
Скачки продолжались своим чередом, и, что всего удивительней, лошадь, убившая человека, не была снята! На ней заставили за безумные деньги скакать другого «маэстро», не менее искусного, чем негр.
«Руки» артиста сделали свое дело, и «убийца» выиграл.
Наглушевич, потерявший было надежду на «счастье», взял, после долгих ожиданий, на сто рублей солидный куш.
Когда Клавдия, после обеда у «Яра», приехала на дачу, жених Нади уже явился за результатом.
Музыкант был очень скромный и весьма привлекательный на вид юноша.
Он напомнил Льговской покойника Смельского. И этого было достаточно, чтобы прежняя злоба за свою, так рано разбитую смертью, жизнь снова воскресла с прежней силою в сердце «вакханки».
Эта злоба перешла в зависть к счастью Нади. Клавдия вспомнила, что, по отношению к ней, Мушкина была все-таки как-то обидно-щепетильна, отвергала ее деньги и помощь ее поклонников, уклонялась от знакомства с ее друзьями, словом, полупрезрительно-полуосторожно любила ее. Льговской захотелось, болезненно захотелось разрушить ее счастье, причинить лучшей своей подруге муки… Она прекрасно помнила свои недавние «злые и жестокие ощущения» при гибели негра на скачках. Она, понятно, громко, как и все, возмущалась, но в глубине души сожалела, что лошадь скоро поймали и «освободили» негра.
— Я сейчас буду готова к вашим услугам! Только переоденусь в более легкое платье, — приветливо сказала она музыканту. Через несколько минут она вышла в прозрачном, с большими «открытиями» костюме.
— Какая страшная жара! — говорила она. — Несмотря на вечер и закат солнца… Дышать нечем!.. Я хочу пойти купаться… Не проводите ли вы меня?
Глаза Клавдии как-то особенно смотрели на юношу. Он чувствовал что-то недоброе и, вместе с тем, чудное, привлекательное, зовущее в этом грешном взоре…
Видя его замешательство, Клавдия воскликнула:
— Не бойтесь: я не скажу вашей невесте, что вы провожали меня в купальню.
Намек был ясен, и музыкант, как очарованный, не мог сопротивляться…
До купальни было двадцать минут тихой ходьбы.
— Что же, вы очень любите свою невесту? — спрашивала Клавдия, слишком нежно опираясь на руку музыканта. — Надя девушка хорошая, но неужели вам не нужна свобода, и вам никогда не нравились или не понравятся другие женщины?
Жених молчал. Чистый образ его милой Нади совершенно заслонял этот — порочный, сладострастный… Он чувствовал, что он не в силах бороться с его властью.
— Что ж вы молчите?! — страстно, заглядывая музыканту в глаза, шептала Клавдия. — Не можете отвечать?.. Колеблетесь?.. Я вам, например, не нравлюсь? Нет?
Желание, вместе с мучительным сознанием невольной измены невесте, изобразилось на красивом лице юноши.
Льговская слишком хорошо поняла это, и злоба еще сильней заволокла все ее добрые чувства, и она, во что бы ни стало, решила завладеть женихом.
— Если вы так любите свою Надю, — заметила она с иронией, — то пойдемте вместе со мной в купальню… Надеюсь, я не соблазню вас! Что же касается меня, я не стыжусь вас, а потом — уже наступили сумерки!
Музыкант понимал, что она «играет» с ним, но ее насмешки над его чувством также возбудили в нем злобу и уже по отношению к ни в чем не повинной Наде, имевшей несчастье послать его за «результатом счастья».
— Что ж вы опять молчите? — воскликнула Клавдия. — Молчание — знак согласия. Тогда идемте!
И не успел музыкант дать себе отчета, как он уже был с Клавдией в купальне и целовал, безумно целовал ее освободившееся перед купанием «бестканное» тело.
Отпустив своего милого за «счастьем» к Клавдии, Надя Мушкина стала страшно мучиться… Ревность закралась в сердце невесты: она слишком хорошо знала свою подругу и ее непобедимую красоту. Вне себя от сделанного промаха, она сейчас же поехала вслед за женихом на дачу Льговской. Один из частых, идущих друг за другом дачных поездов благополучно домчал ее до Кунцева…
С сердечным замиранием она взошла на балкон дачи Клавдии и сейчас же узнала от нетактичной горничной, что барыня ушла с каким-то господином купаться. Это неосторожное, неточное слово глупой горничной как громом поразило Надю.
Предчувствуя любящим сердцем, которое редко обманывает, что-то дурное, она побежала по направлению к купальне. Была абсолютная тишина. Лес заснул, как завороженный… В воздухе был слышен каждый звук, каждый шорох.
Приблизившись тихо к купальне, Надя услышала смех и говор… Сомнения не было никакого: они были вместе в купальне… Вот послышались поцелуи… Страстный шепот… Наконец, ясный голос жениха…
Как помешанная, Надя побежала назад, в Кунцево.
Во время обратного путешествия у Нади живо созрела в мозгу мысль «покончить с собой». У нее ничего «светлого» больше не осталось в жизни! Ее страстная любовь страшно поругана в самом начале! И хорошо, что это так случилось: очевидно, он не любил ее так, как думала она… Наде припомнилось тяжелое, беспросветное детство… Попреки родных черствым куском хлеба!.. Полнейшее одиночество… Гибель и нищета родных братьев… Жестокость окружающих людей… Начало «ясного» луча в жизни, так скоро угасшего и так загрязненного теперь Клавдией…
Надя не питала к подруге никакого враждебного чувства за разбитие иллюзий. «Чем она виновата, — размышляла она на скором ходу, — такая уж она родилась! Она сама себе не рада… Она могла соблазниться его молодостью, красотой… Чувственность Клавдии плохо рассуждает и никого не щадит… Но он, как он мог променять меня! Ведь я ему прекрасно объяснила, кто она. Нет, очевидно, все мужчины таковы. Один только изменяет вначале, другой после…»
Заметив вдали станцию, Надя повернула от нее немного вправо, «подальше от людей». Скоро она подошла к полотну дороги. Заслышав шум поезда и увидев его огненные глаза, молодая девушка положила голову на рельсы и замерла…
Машинист заметил какую-то фигуру, лежащею на рельсах, но поезда, шедшего полным ходом, остановить сразу не мог…
Голова Нади была далеко отброшена в сторону…
Поезд остановился… Испуганные пассажиры выбежали из вагонов… Со многими дамами, увидевшими обезображенный труп несчастной «невесты», сделалось дурно…
«Прислуга» хладнокровно подобрала остатки только что жившего и невыносимо страдавшего человека, и поезд тронулся.
С быстротой молнии разнеслась по станции весть о загадочной смерти молодой девушки… Любопытные, разгоняемые жандармами, толпились у трупа, но никто не знал «жертвы».
Вдруг дикий вопль огласил платформу и замолк. Это был вопль музыканта, узнавшего в обезображенном трупе свою невесту.
Возвратившись после «совместного купания», он узнал, что его искала Надя, и ясно сознавая, что это неспроста, бросился, даже не простившись с Клавдией, на станцию.
Но судьба страшно наказала его за невольную и «болезненную» измену горячо любимой невесте: он увидал только ее холодный, обезглавленный труп!
Отчаянье юноши было так сильно, что разум его на мгновение помутился: он кричал, бился головой о стол, где лежало драгоценное тело…
Дошли в тот же вечер слухи о гибели Нади и до Льговской, но «вакханка» и глазом не моргнула… Только злоба еще более затуманила ее… Она даже завидовала подруге, что та имела силу воли успокоиться. Угрызения совести за это невольное убийство Мушкиной не мучили ее… Клавдия, конечно, догадалась, что Надя подсмотрела их купание, и совершенно не жалела несчастную невесту.
— Вольно же ей было, — успокаивала себя «вакханка», — следить за своим нареченным! Если боялась меня, так зачем его было посылать «за результатом счастья»? Боже, как это все глупо! Губить себя из-за того, что мальчишка не мог устоять пред красотой… Для чего же она, спрашивается, дана, если не на это… Какая беда, подумаешь, что он изменил ей под влиянием моих чар?.. Нет, тут не любовь играет роль, а оскорбленное женское самолюбие, что я, мол, хуже ее! А как это, помилуйте, возможно!..
С этими «логичными мыслями» Клавдия спокойно уснула. Она спала так глубоко, как никогда… Она даже снов не видела…
А в то время отчаянно бился в безумном припадке жалости, угрызения совести перед трупом своей злосчастной невесты «случайный» любовник Клавдии.
Прошло две недели… Клавдия уже стала забывать «пустую» катастрофу… К ней приехала погостить со своими «крошками» Елишкина. «Литераторша», вручив своих «отродий» одной из многочисленных прислуг Клавдии, всецело отдалась в распоряжение Льговской. Она присутствовала даже при ее поклонниках…
По вечерам они ходили вместе то на круг, то в Кунцевский жалкий, бутафорский театр.
Елишкина отдыхала в обществе Клавдии от фарисейских слов и мыслей своего супруга и его друзей, «лже-либералистов». Она была даже не прочь завести легонькую интрижку «для породы» своих будущих наследников, так как родившиеся от ее собственного благоверного не удовлетворяли даже самым скромным требованиям.
Молодая дамочка вполне и утолила бы свой не особенно «глупый» каприз: приезжавший недавно и ночевавший у Клавдии ее опальный «повышенно-ценный» любовник Наглушевич обещал привезти с собой через три дня к Льговской декадента Рекламского, который чем-ничем, а дородством уже бесспорно отличался! Однако, Наглушевич явился, а поэта с ним не было… Искание «новизны» увлекло его куда-то за пределы Москвы.
— Декадент растаял, — заявил барыням фельетонист, — и на том месте, где он «расплывался», осталось грязное пятно…
На другой день после отъезда фельетониста Клавдия, бледная и усталая от денежных объятий, сидела на балконе со своей подругой Елишкиной, занимаясь питьем вечернего чая…
Товарки мирно разговаривали о том и о сем. Елишкина, по обыкновению, костила своего мужа.
Вдруг из-за угла пустынной дачи предстала перед Клавдией какая-то нелепая и странная фигура… На плечах субъекта висела поношенная разлетайка, на ногах были надеты какие-то рыжие баретки или, как их называют, «босовики», на голове не было шляпы. Вьющиеся черные волосы живописно обрамляли высокий лоб, и вообще «гость», несмотря на явно ненормальный вид, на воспаленные, бегающие глаза, был очень красив.
— Не узнали? — глухим голосом сказал он. — Я пришел к вам отдохнуть…
Клавдия пристально посмотрела на молодого человека и сейчас же узнала его.
Это был несчастный жених Нади Мушкиной.
— Я принес к вам с Надиной могилки поклон, — говорил он тихо и пока вполне нормально. — Далеко она, голубушка, и у меня никого не осталось на свете, кроме вас да еще одного приятеля!..
И музыкант загадочно показал на левую сторону груди.
После смерти Нади юноша совсем сошел со сцены жизни, скромную роль в которой он честно играл… Беспробудное пьянство для заглушения угрызений совести и сопряженный с «выпивкой» разврат окончательно надорвали хрупкий организм музыканта: он совершенно пал нравственно и физически заболел. Не отдавая себе отчета, он, забыв про прежнюю свою щепетильность к безнравственности, кутил и развратничал на «шальные» деньги, данные ему после выигрыша на Дерби «вакханкой» для передачи их Наде. Юноша прекрасно сознавал, что это проклятые деньги, что они в крови, и все-таки кутил на них, пока их все не спустил и не заразился страшной болезнью…
— Мне вас нужно видеть наедине… Я прошу вас утешить меня! — умоляюще и вместе с тем властно сказал вновь «случайный» любовник Клавдии.
— Идемте ко мне, — нерешительно промолвила Льговская. Музыкант ей внушал непонятный ужас, но «Нана» давно уже перестала всего бояться.
И Клавдия подала ему руку.
Когда они вошли в спальню, музыкант предупредительно запер дверь на крючок.
— Я вас пришел попросить, — почти закричал юноша, — пойти со мной еще раз искупаться!..
Тут только Клавдия заметила, что «гость» ненормален. Но в его тоне слышалось такое желание и он был так красив, что Клавдия почти не сопротивлялась, когда юноша, задыхаясь, привлек ее к себе.
— Если ты не захочешь быть снова моей, — ни с того, ни с сего прошептал злобно музыкант, — я тебя убью! Вот он, мой «приятель»! — и юноша, показав опять на левый бок, вынул из бокового кармана револьвер. — Будь же моей!
Клавдия инстинктивно попятилась от безумца…
Музыкант взвел курок…
Клавдия и тут не струсила, но погибнуть так глупо она не хотела. В жизни так много хорошего, привлекательно-порочного… Сколько еще раз можно завладеть такими красивыми мальчиками, как этот!..
В безумии музыканта она видела что-то невыразимо-сладострастное, напомнившее ей «объятия» Рекламского. И вдруг умереть без удовлетворения этих ощущений?..
Быстрым, кошачьим прыжком она мигом подскочила к безумцу и вырвала из его рук револьвер, причем раздался выстрел и пуля попала прямо в портрет Смельского, по-прежнему висевший над кроватью Клавдии.
Выстрел произвел страшный переполох в доме…
Но ни Клавдия, ни музыкант не обратили на это смятенье никакого внимания. Для них ничего не существовало, кроме страсти.
Безумный юноша, не подозревавший, что он болен страшной болезнью, обнимая Клавдию, невольно мстил ей за смерть своей невесты… Целуя страстно вакханку, он передавал ей заразу и осуждал ее в будущем на медленное, мучительное прозябание.