9 сентября 1941 года, после разгрома ельнинской группировки немцев, Жукова вызвали с фронта в Москву…
Был десятый час вечера. В освещенной электрическим светом кремлевской квартире Сталина, при плотно зашторенных окнах, собрались члены Политбюро Молотов, Микоян, Маленков, Каганович и Берия, а также Жуков и Мехлис. На скатерти стола, вокруг которого все они сидели, высилась тонконогая хрустальная ваза, наполненная кистями бурого крупного винограда, в плоских вазах лежали груши дюшес и бархатистые красно-желтые персики; на овальных фарфоровых тарелках — нарезанные брынза, ветчина и колбаса. На краю стола — бутылки со светлым и красным вином. На них были наклеены полоски белой бумаги с машинописными (заглавными буквами) надписями: «Цинандали», «Хванчкара», «Твиши»…
Все внимательно вслушивались в разговор Сталина и генерала армии Жукова, которому уже было предложено вступить в командование Ленинградским фронтом. Жуков изъявил готовность немедленно приступить к выполнению задания, что значило о его нетерпеливом желании сейчас же ехать в Генеральный штаб и засесть там за уточнение оперативной обстановки вокруг полностью блокированного вчера немецко-фашистскими войсками Ленинграда. Но Сталин, прохаживаясь с дымящейся трубкой во рту по столовой, не торопился его отпускать, будто еще в чем-то сомневался.
— Присядьте все-таки к столу, угоститесь чем-нибудь, — вновь предложил он Жукову.
Жуков молча отодвинул от торца стола полумягкий стул, сел и положил на тарелочку грушу. Взяв нож, разрезал ее пополам.
— Вот примерно так, товарищ Жуков, вы должны рассечь блокадное кольцо немцев на сухопутье, да еще при помощи Балтфлота и двух военных флотилий заломить им за спину руки, — с чуть заметной улыбкой сказал Сталин. — В тяжком положении оказался Ленинград… Противник захватил Шлиссельбург, а вчера разбомбил Бадаевские продовольственные склады… По Карельскому перешейку наступают на город финские войска, а группа немецких армий «Север», усиленная четвертой танковой группой, таранит город с юга… С Ленинградом по сухопутью у нас теперь связи нет. Так что имейте в виду: вам придется лететь через линию фронта или лететь над Ладожским озером, которое тоже контролируется немецкой авиацией.
В голосе Сталина явственно прозвучала тревога за безопасность перелета Жукова в Ленинград. Георгий Константинович молча ел грушу и сумрачно глядел в тарелку.
Сталин, будто для того, чтоб развеять его тревожную догадку, продолжил разговор о Ленинграде:
— Вы, товарищ Жуков, извините, что воспроизводим обстановку вокруг Питера, которая вам, как члену Ставки, известна по каждодневным сводкам Генштаба. Но я по себе знаю: когда лишний раз проникнешь мыслью в проблему, обязательно увидишь эту проблему чуть объемнее, а то и найдешь новые подходы для ее решения. Это, по Ленину, и есть диалектика мышления, которую он понимал как теорию познания.
— Могу сказать, — поддержал Сталина Молотов, — что эта формула зафиксирована Владимиром Ильичем в его фрагменте, именуемом «К вопросу о диалектике».
Сталин кивнул в знак согласия головой и вновь обратился к Жукову:
— Так вот… Вчера немцы начали новое наступление на Ленинград. Главный удар восемью дивизиями они наносят из района западнее Красногвардейска, а вспомогательный — из района южнее Колпино… Надо ломать голову над тем, как перегруппировать наши силы и где наскрести резервы…
Подойдя к столику с телефонами, Сталин положил в пепельницу потухшую трубку, а с книжной полки взял вторую трубку — с коротким гнутым чубуком. Понянчил ее на ладони, будто взвешивая, всмотрелся в тисненые надписи на коричневом корпусе-чашечке из верескового корня и тихо произнес:
— «Риал-Бриар»… «Фламинго»… Знаменитая фирма… Прежде чем продавать свои трубки, их долго обкуривают в море… — Потом вновь устремил грустный взгляд в сторону обеденного стола и вернулся к своим прежним мыслям: — Ставка поручила товарищу Ворошилову решать архисложную задачу, назначив его главнокомандующим войсками Северо-Западного направления. Это — два фронта и Балтфлот. Правильно решил ГКО, что в новых условиях расформировал Главное Командование, подчинив фронты Ставке.
— Но, может, сейчас, когда Северный фронт разделен на два — Карельский и Ленинградский, — Клименту Ефремовичу Ворошилову не стоит покидать Ленинград? — спросил Жуков, подняв взгляд на Сталина.
— Вы что, обсуждаете решение Ставки о вашем назначении?..
— Никак нет, товарищ Сталин! Я посчитаю за честь быть заместителем у маршала Ворошилова!.. Не зря о нем песни в народе поют!
Сталин не отрывал глаз от лица Жукова, будто удостоверяясь в искренности его слов, а потом вдруг, посветлев лицом, тихо засмеялся и сказал:
— Песня песне рознь. Когда мы начали насыщать армию моторами и сокращать кавалерию, появилась и такая песенка. Мне дочь принесла ее из школы. — И Сталин, прокашлявшись и взглянув на Берию, тихо запел:
Товарищ Ворошилов,
война уж на носу,
а конница Буденного
пошла на колбасу…
Все за столом рассмеялись, кроме Берии, а Сталин, будто не слыша смеха, строго сказал Жукову:
— Ворошилову найдется другое дело, возможно не менее ответственное. Война ведь со всех сторон грозит нам бедами… А как вы, товарищ Жуков, оцениваете обстановку на московском направлении?
Жуков промокнул салфеткой влажные губы и неторопливо, но жестко и уверенно стал излагать мысль о том, что группа немецких армий «Центр» понесла в летних боях тяжелые потери и должна сейчас пополняться. И кроме того, немцы, не завершив операцию под Ленинградом и не соединившись с финскими войсками, едва ли начнут наступление на Москву.
В столовой воцарилась тишина. Все будто всматривались в стратегическую ситуацию, изображенную Жуковым. Сталин прохаживался по ковру и глядел себе под ноги. Он, видимо, тоже мысленно примерял свои соображения к услышанному от Жукова.
Потом разговор перекинулся к тяжелейшей обстановке на Юго-Западном направлении и о необходимости смены там командования. Жуков, предполагая, что вызовет гневный протест Сталина, с жестким упрямством вновь высказался за то, что надо немедленно оставить Киев, отвести всю киевскую группу наших войск на восточный берег Днепра и за ее счет создать где-то в районе Конотопа резервный кулак… На этот раз Сталин не возражал Жукову. При всеобщем напряженном молчании он позвонил маршалу Шапошникову и приказал ему переговорить по этому поводу с Военным советом Юго-Западного фронта и готовить директиву Ставки.
— Что вас еще впечатлило в Ельнинской операции? — Сталин перевел разговор на другое. Он присел рядом с Жуковым к столу, налил себе в бокал красного вина и разбавил его водой из графина.
— Умение немцев воевать… — вздохнув с облегчением, стал отвечать Жуков. — Оборону, как я уже говорил, строят они железную. Контратакуют нисколько не хуже нас. Пока весьма крепок у них и моральный дух — войска вышколены.
— О какой морали фашистов может идти речь? — заметил Молотов.
— Я имею в виду чисто воинский, солдатский дух, — с нажимом на последние слова уточнил Жуков. — Допрашивал я одного их танкиста под Ельней… Этакий нибелунг, каких мы видели в старом кинофильме: высокий, белокурый — красивый, мерзавец. Словом, чистокровный ариец. Задаю ему через переводчика вопросы. Отвечает четко и бесстрашно: он — механик-водитель второй роты второго батальона десятой танковой дивизии… Эту дивизию, как и несколько других, мы расколошматили в клочья. Потом немцы увели их из ельнинского выступа и заменили свежими… Так вот… Задаю пленному новые вопросы. Перестал отвечать… «Почему не отвечаете?» Молчит. Потом заявляет: «Вы военный человек и должны понимать, что я, как военный человек, уже сказал все то, что мог сказать, — кто я и к какой части принадлежу. Ни на какие другие вопросы отвечать не могу. Потому что дал присягу. И вы не должны меня спрашивать, зная, что я военный человек, и не вправе от меня требовать, чтобы я нарушил свой долг и лишился чести». — Жуков умолк, обвел хмурым взглядом сосредоточенные лица сидящих за столом.
— Очень эффектно! — с ухмылкой откликнулся Молотов. — А вспоминают они о своей чести, когда убивают и грабят мирных советских людей?..
— И когда наших пленных расстреливают! — запальчиво поддержал Молотова Мехлис. — Добивают раненых, бросают в огонь детей?!
— Этот танкист знал, кто его допрашивает? — поинтересовался Сталин, вставая из-за стола.
— И об этом я спросил у него. — Жуков продолжил рассказ: — «Нет, — говорит, — не знаю». Тогда я велел переводчику объяснить пленному, кто я такой. Никакой реакции… Выслушал, нагловато посмотрел на меня и отвечает: «Я вас не знаю. Я знаю своих генералов. А ваших генералов не знаю».
После короткой паузы Жуков вновь продолжил:
— Тогда я беру его на испуг: «Если не будете отвечать — придется вас расстрелять». Побледнел, но не сдался. Говорит: «Ну что ж, расстреливайте, если вы хотите совершить бесчестный поступок по отношению к беззащитному пленному. Расстреливайте. Я надеюсь, что вы этого не сделаете. Но все равно, я отвечать ничего сверх того, что уже сказал, не буду».
— Ну что ж, — задумчиво сказал Сталин. — Такое поведение врага в плену заслуживает уважения.
— Но если б эти враги общались и с нашими пленными так же, как мы с ихними! — продолжал негодовать Мехлис. — А что они с партизанами делают!.. Это считается у фашистов нормой, хотя знают, что мы их пленных не расстреливаем…
— Не надо говорить, товарищ Мехлис, о том, что известно нам и без слов, — спокойно прервал его Сталин. — Товарищу Жукову завтра лететь в Ленинград — лучше будем его напутствовать. Он, разумеется, и сам понимает, что при оценке противника нельзя сбрасывать со счетов и его морального состояния, учитывая, что пока он теснит нас… Я хочу напомнить, что сейчас в действующие части, защищающие Ленинград, влились тысячи добровольцев-питерцев. А на духовную закалку нашего рабочего класса тоже можно положиться…
— Да, товарищ Сталин, люди с рабочей закваской особенно тверды в бою, — согласился Жуков, отодвинув от себя тарелку с половиной груши.
— На всякий случай вы должны знать, — Сталин подошел к Жукову и притронулся трубкой к его плечу, — что Ворошилов и Жданов, формируя рабочие батальоны, наделали ошибок. Небось до сих пор обижаются за то, что в конце июля товарищ Сталин строго отчитал их. Может, даже подумают, что именно из-за этого Ставка посылает в Ленинград Жукова, чтоб заменил Ворошилова.
— Не должны так подумать, — успокоительно сказал Молотов. — Дело ведь прошлое и вовремя ими исправленное.
— Товарищ Сталин, чем же они там провинились? — спросил Жуков, с недоумением посмотрев на членов Политбюро, которые, по всей видимости, знали, о чем идет речь.
— Без нашего ведома Ворошилов и Жданов создали Военный совет обороны Ленинграда, — жестковато пояснил Сталин. — А ведь такие мероприятия — в прерогативах правительства или, по его поручению, Ставки. Ну ладно, самовольство — еще полбеды. Не подумали как следует… Но почему в Военный совет обороны не вошли сами Ворошилов и Жданов? Как это можно было объяснить рабочему классу Ленинграда? Совсем не логично и не политично. А еще большая их ошибка состояла в том, что приказали установить выборность командиров рабочих батальонов. Выборность!.. Понимаете?!
— Выборность командиров? — Жуков так удивился, что непроизвольно встал из-за стола и потянулся рукой в карман за пачкой с папиросами, но, вспомнив, что Сталин разрешает курить в своем присутствии одному лишь маршалу Шапошникову, не вынул папирос.
— Вот именно, выборность! — с ударением на последнем слове повторил Сталин. — А ведь выборное начало в батальонах может погубить армию. Выборный командир, по существу, безвластен, ибо в случае его нажима на избирателей его мигом переизберут. А нам нужны, как известно, полновластные командиры. Стоит же ввести выборное начало в рабочих батальонах, оно сразу же, как зараза, распространится на армию, перекинется в партизанские отряды!.. Пришлось строго указать товарищам Ворошилову и Жданову и напомнить, что Ленинград — это вторая столица нашей страны. Военный же совет его обороны — не вспомогательный, а руководящий орган, и возглавлять его должны они сами как представители Центрального Комитета!
— Что верно — то верно, — после паузы проговорил Молотов. Вячеслава Михайловича ждали неотложные дела в его наркомовском кабинете, и он хотел побыстрее закруглить разговор. Но не удержался от своей привычки чем-либо озадачить Сталина. И как бы между прочим, с легкой иронией спросил: — Но не слишком ли ты резок был в разговоре по прямому проводу со столь заслуженными людьми, как Ворошилов и Жданов? Немцы ведь могли подслушать. — Молотов знал: Сталин всегда беспокоился о том, чтоб враг во время переговоров со штабами фронтов не включился в телефонную линию.
— Не резок! — коротко и строго ответил Сталин. — Жданов перед войной в наших дискуссиях на Политбюро тоже не миндальничал, когда убеждал нас ни на гран не верить мирным по отношению к СССР заверениям Гитлера! Мы сомневались, колебались… Очень уж хотелось, надо было, на год-два избежать войны… Жданов оказался прав, а мы в своей нерешительности были не правы. Но это не значит, что сейчас товарищ Жданов имеет индульгенцию на самовольство и отсебятину.
В углу на столике, соседствовавшем с книжным шкафом, тихо зазвонил один из телефонных аппаратов. Сталин подошел к столику и безошибочно взял нужную трубку. Докладывал его помощник Поскребышев о том, что, по прогнозам синоптиков, утром на трассе Москва — Ленинград будет туман. Положив трубку, Сталин подошел к Жукову и, присаживаясь рядом с ним, сказал:
— Дали плохую погоду. Для вас — в самый раз. — И тут же на большом блокнотном листе написал:
«Ворошилову. ГОКО назначает командующим Ленинградским фронтом генерала армии Жукова. Сдайте ему фронт и возвращайтесь тем же самолетом. Сталин».
Передавая записку Жукову, Сталин сказал:
— Приказ Ставки о вашем назначении будет отдан, когда прибудете в Ленинград.
— Ясно, товарищ Сталин… Разрешите мне взять с собой двух-трех генералов, которые могут быть там полезными мне.
— Берите кого хотите…
Вскоре генерал армии Жуков вошел в кабинет начальника Генерального штаба маршала Шапошникова. Все здесь было знакомо и так дорого Георгию Константиновичу, что у него заныло сердце. Огромный стол, за которым он провел семь тяжких месяцев — в раздумьях, поисках решений, изучениях карт, донесений, сводок, самых различных других документов, вначале кричавших о зреющей войне, а потом будто пропитавшихся кровью сражений, которые развернулись с севера до юга западных районов страны… Тот же мелодичный звон часов в резном футляре, возвышавшемся в дальнем углу, знакомая, на бронзовой стойке, настольная лампа с зеленым абажуром в бронзовой оправе, подставки для карт…
Борис Михайлович Шапошников выглядел очень усталым. Лицо темное, с проступавшей болезненной серостью; ввалившиеся глаза будто просили пощады.
— Трудно, Борис Михайлович? — дрогнувшим голосом спросил Жуков, пожимая маршалу руку, поднявшемуся ему навстречу из-за стола.
— Каторга, батенька мой, — тихим голосом ответил Шапошников. — Война для штабистов — немилосердный и абсолютно бескомпромиссный экзамен. Невыносимо не только умственно, психически, но и физически. — И тут же неожиданно сказал, может, самое главное сейчас для Жукова: — Мы с Верховным размышляли, как может сложиться судьба войск Ленинградского фронта, если немцам все-таки удастся взять город…
— Вопрос так передо мной пока не ставился. — Голос Жукова сделался гуще, в нем чувствовалась решительность. — Мне даны полномочия сделать все, чтоб спасти Ленинград.
— Я тоже очень надеюсь на вас, батенька мой. Но вам придется в своих решениях столкнуться, пожалуй, с самым умным и хитрым полководцем Германии. Генерал-фельдмаршал фон Лееб весьма образован, опытен и жесток… Армиями управляет искусно. Так что больше вдумывайтесь в то, что Лееб будет считать невозможным и немыслимым для сил вашего фронта, и старайтесь делать именно это — наперекор его предвидениям. И не спешите с решительными шагами, пока не создадите явного преимущества в силах хотя бы на одном-двух направлениях… И все-таки, — голос маршала стал еще глуше и болезненнее, — мы должны держать в уме, как спасти армию, если обстановка станет для нас неуправляемой.
Слова начальника Генерального штаба отдавались в сердце Жукова холодной тревогой, хотя в них содержались известные ему истины. Применительно к сегодняшнему Ленинграду эти истины приобретали устрашающую значимость, заставляли думать о непредвиденных необходимостях, с которыми придется там столкнуться, и властно звали навстречу смертельным опасностям. В этом — был Жуков…
Время торопило, и он сказал:
— Борис Михайлович, улетаю я завтра утром и хотел бы посидеть ночь над картами и самой важной документацией. Надо взвесить наши возможности, уяснить степень обеспеченности фронта хотя бы самым необходимым.
— Генерал-лейтенант Хозин все для вас приготовил, батенька мой, — успокоительно сказал Шапошников. — Он у нас в Генштабе возглавляет ленинградское направление. И впредь будет нашим с вами постоянным связующим звеном.
Последняя фраза несколько смутила Георгия Константиновича, ибо он намерился взять с собой в Ленинград именно генерала Хозина, с которым хорошо был знаком еще со времен гражданской войны; а главное — Михаил Семенович Хозин в 1938 году командовал Ленинградским военным округом и хорошо знает тамошний театр военных действий.
— Борис Михайлович, вы не будете возражать, если Хозин улетит со мной? — с чувством виноватости спросил Жуков. — Мне товарищ Сталин разрешил взять нескольких генералов — кто мне нужен. Хотя бы трех человек.
— Понимаю. — После короткого раздумья Шапошников горестно вздохнул. — Хозин действительно может оказаться для вас достойной опорой… Надо думать, кем заменить его здесь… Кого же еще возьмете с собой?
— Где сейчас генерал Чумаков?
— Федор Ксенофонтович Чумаков? — с приязненностью в голосе спросил Шапошников.
— Да, генерал танковых войск.
— Чумаков выполняет на Западном фронте важное задание Государственного Комитета Обороны!
— Если не секрет — какое?
— Надо, батенька мой, уточнять некоторые пункты наших уставов — Боевого и Полевого. Это особенно касается построения боевых порядков во время наступления, обеспечения подразделений и частей огневыми средствами, организации огня… Война заставляет нас многое пересмотреть и переосмыслить в ведении боевых действий.
— Борис Михайлович, я прошу извинить меня. — Жукова мучило чувство неловкости, но он не мог не сказать о том, что ему подумалось. — Когда решается вопрос: кто кого? — не время заниматься уставами. Внесите в них поправки директивными указаниями… Так будет проще и быстрее. А уставы ведь подлежат анализу и обсуждениям.
— Позвольте мне с вами не согласиться, дорогой Георгий Константинович, хотя вы правы насчет необходимости директив. — Маршал грустно посмотрел на Жукова из-за своего массивного стола и продолжил: — Боевой устав, например, должен быть при каждом командире подразделения постоянно — как его совесть… Впрочем, мы отвлеклись, но вы навели меня на мысль — отозвать генерала Чумакова с фронта, если только это удастся, и назначить его в Генштаб вместо Хозина… А кого еще возьмете с собой в Ленинград?
— Генерал-майора Федюнинского… Иван Иванович на Халхин-Голе командовал у меня мотострелковым полком. Надежный, хорошо оперативно мыслящий мужик.
— Быть по-вашему, батенька мой. Но никого больше не дам. Нельзя совсем ослаблять Генеральный штаб.
На второй день утром, это было 10 сентября, самолет ЛИ-2 поднялся с Центрального аэродрома в небо, покрытое низкой, густой облачностью. В салоне в креслах сидели генерал армии Жуков, его одногодок сорокапятилетний генерал-лейтенант Хозин и генерал-майор Федюнинский, которому два месяца назад исполнился сорок один год. Казалось, возраст у всех троих не столь уж большой, но у каждого за спиной много трудных дорог, связанных с Первой мировой и гражданской войнами, а у Жукова и Федюнинского — еще бои с японцами на Халхин-Голе… И все становление Красной Армии на их плечах.
На середине салона возвышалась привинченная к полу трехступенчатая стремянка с легким вращающимся одноногим стульчиком, на котором умостился воздушный стрелок, нырнув по грудь в прозрачный, врезанный в потолок явно не в заводских условиях колпак, тоже вращающийся, с вмонтированным в него пулеметом на турели — для кругового обстрела. Заметив, что у стрелка кирзовые сапоги начищены до хромового блеска, Жуков улыбнулся, представив себе, сколько времени потратил на это их обладатель. И подумал о том, что погода пока благоприятствует полету. Затем переметнулся мыслью в Ленинград, стараясь предугадать, как все там сложится. Подумал о том, как он, Жуков, начнет решать поставленную перед ним немыслимо тяжкую задачу и с некоторой долей иронии вспомнил читанное в трудах военных классиков — кажется, у фон Шлиффена — о том, что не македонская фаланга, а фаланга Александра Македонского разбивает персов на Гранике; не римские легионы, а легионы Цезаря переходят через Рубикон; драгуны Оливера Кромвеля побеждают при Нейзби… Верно, Шлиффен об этом писал, имея в виду огромное значение личности полководца, который возглавляет войско. И спросил сам у себя: а чего же достигнешь ты, товарищ Жуков, как личность, возглавив Ленинградский фронт? Хватит ли у тебя ума, решительности, энергии и еще чего-то необъяснимого, чтоб организовать и наэлектризовать все имеющиеся там силы для перелома хода борьбы? Сумеешь ли соединить в себе смелость с осторожностью? Удастся ли тебе навязать немцам оборонительно-наступательное сражение, которое способно принести нам успех?.. Много вставало вопросов, тонувших в полумраке неизвестности.
Опять вернулся мыслью к графу Альфреду фон Шлиффену, генерал-фельдмаршалу, известному идеологу германского империализма, перед которым преклоняются нынешние гитлеровские генералы и офицеры. У умного, пусть и враждебного нам по идеологии и оперативно-стратегическим концепциям противника тоже ведь надо учиться.
Мысленно связал последующие суждения Шлиффена с тем не простым положением, в котором оказался Сталин как Верховный Главнокомандующий Советскими Вооруженными Силами.
Шлиффен далее утверждал, что полководцу одновременно надлежит быть и выдающимся государственным человеком, и дипломатом. Кроме того, он должен иметь в своем распоряжении несметно огромные суммы, которые поглощает война.
«Удовлетворить всем этим требованиям, — писал Шлиффен, явно преувеличивая роль полководца в войне, — может только монарх, который располагает совокупностью всех средств государства». Следовательно, полководец должен быть монархом. Среди великих полководцев немецкий генерал-фельдмаршал выделял имена Александра Македонского, Карла Великого, Густава Адольфа, Карла XII, Фридриха Великого — все они родились монархами. Кромвель и Наполеон, доказав свои полководческие способности, произвели себя в монархи. Цезарь и Валленштейн поступили бы так же, если бы судьба не обошлась с ними столь трагически. Когда Рим оказывался в опасности, сенат назначал диктатора на правах монарха и тем самым давал ему возможность стать полководцем и разбить врага. Ганнибал не был и не стал монархом. Этот минус и привел к гибели полководца карфагенской республики.
Жукову подумалось о том, что в перечислениях монархов-полководцев фон Шлиффен позабыл о русских — Иване Грозном и Петре Великом…
Конечно же, если покопаться в закромах истории, то можно привести много примеров, которые опровергнут эти мудрствования бывшего начальника германского генерального штаба. Вспомнить хотя бы Суворова, Кутузова, Румянцева… Ведь, например, до нападения на СССР немецко-фашистских войск не Сталин, а Ворошилов, пусть со своими устаревшими взглядами на войну, был председателем Комитета обороны при Совете Народных Комиссаров. Да и положение Сталина в партии и государстве ничего общего не имеет с понятием монаршества… И вдруг подумал:
«Интересно было бы спросить у Иосифа Виссарионовича, читал ли он фон Шлиффена?.. Если читал, то с чем не согласен, а с чем, может, и согласен, хоть малость. Во всяком случае, Сталин, принимая на себя тяжкую роль Верховного, несомненно исходил, в ряду многих соображений, и из того, что он действительно является тем главным человеком в государстве, который, опираясь на ЦК партии, может контролировать расходование огромных сил и средств, поглощаемых войной. И надеялся, что народ единодушно поддержит его.
В этом не могло быть никакого сомнения. Сущность духовной и созидательной силы народа каждодневно чувствуется в Москве по трагически-тревожному и предельно напряженному дыханию всего государства, по упруго пульсирующей силе глубинных родников, обретших вещественность в тяжком труде всех советских людей в тылу и осмысленно-фанатичной самоотверженности многомиллионного красного войска на фронтах… Он же, Георгий Жуков, как бы являясь порождением главной народной мысли и народных чувств, взращенных на полях кровавых битв, обязан был, да и имел на это право, хотя бы для собственного понимания оценивать натуру Сталина и природу его деятельности со всеми их слагаемыми в настоящем и прошлом… Тут есть и еще на многие времена будет над чем размышлять до исступления, в чем-то утверждаясь и в чем-то, может, сомневаясь под изменчивыми ветрами времен и их политическим дыханием. Да и в его самого, Жукова, судьбу, в его деяния пытливая, жаждущая только правды человеческая совесть будет пристально и строго всматриваться сквозь чуткие увеличительные стекла мышления; пусть и наверняка найдутся алчные пожинатели выгодного урожая — будут корысти и самоутверждения ради складывать в один сноп правду и вымысел, связывать их сиюминутными веяниями.
Не просто замыкать мысль на этих вопросах. Ведь и он сам, Жуков, со смущенным недоумением задает себе сейчас жесткий вопрос: почему именно ему в наиболее критических ситуациях войны поручаются высшей властью задачи, решение которых граничит почти с невозможностью? И он устремляется им навстречу со сложным, обожженным холодом сомнения и пламенем веры чувством. Высшая власть в государстве с непреклонной строгостью дает понять ему, что если не он, то, может, никто другой не осилит порученного. Так уж сложилось в Ставке и в Генеральном штабе. И это рождало у Жукова ясное понимание, что изменить он ничего не может, да и не хочет, и выбирать ему не из чего. Либо он превозможет очередную, вставшую перед ним неразрешимость, либо в ходе противоборства, в пылающем военном пожаре оборвется его жизнь, хотя в глубине чувств не верил в это. В нем властно существовала какая-то непостижимая тайна человеческого состояния, суть которого — в истинном полководческом величии высокого дерзновенного накала и в то же время в естественной человеческой приземленности, когда не забываешь, что ты обыкновенный смертный, но только наделенный на каком-то отрезке жизни, в условиях войны, почти неограниченной властью над другими людьми, духовные возможности которых (пусть и не многих), может, нисколько не ниже твоих собственных, если они даже не умножены на твой военный талант.
Да, Георгий Жуков испытывал то обременяющее, сплавленное с мыслью чувство, когда уже нельзя оглянуться назад и сделать иной выбор. Выбора не было, хотя и не мог пока ответить себе на вопрос: каким образом добьется перелома событий в данном случае на Ленинградском фронте? И добьется ли? Знал главное: израсходует всего самого себя, чтоб достичь перелома, или убедится, что этого сделать невозможно. Было что-то унижающее, когда мелькала мысль о собственном «я», но и возвеличивающее, когда переступал через «я», забывал о нем и старался предугадать, как он все-таки выполнит то главное, что было намечено там, в Кремле, и в Генеральном штабе, вознесут ли его крылья доблести к победе?..
Да, чтобы быть полководцем, уметь выбирать из множества утвердившихся в теории войн правил наиболее важные и не являющиеся заблуждениями, многие из которых таковы и есть, надо обладать не только гибким умом, но какими-то необъяснимыми чувствами, дьявольским наитием. Мало — не делать ошибок; нельзя допускать полурешений. Надо очень и без сомнений полагаться на себя. Может, именно такие качества делают Сталина непостижимо грозным, невозмутимо уверенным в своей власти, силе, воле? Само имя его внушает всем послушание и веру… Вон немцы как высмеяли его полководческие дарования в листовках, которыми засыпали наши оборонявшиеся под Смоленском войска! Нет, никто, читая эти листовки, не смеялся. С испугом отбрасывали. Мехлис, получив такую листовку вместе с политдонесением начальника политуправления Западного фронта, побоялся показывать ее Сталину. Пришел за советом в Генштаб — к нему, Жукову, у которого в кабинете в это время находился маршал Шапошников. Борис Михайлович и подсказал решение: Сталин должен прочитать листовку, но вместе с ней на его стол надо положить проект документа, гласящего, что с сего числа (то есть 8 августа 1941 года) он именуется не просто Главнокомандующим, а Верховным Главнокомандующим.
«Меня это не интересует», — бесстрастно сказал тогда Сталин, окинув хмурым взглядом членов Политбюро и военных, собравшихся на совещание. В этой фразе, в прозвучавшем голосе как бы высветлилась мысль, что выше имени «Сталин» ничего быть не может.
Потом он бегло прочитал немецкую листовку, отложил ее в сторону и, ни на кого не глядя, стал раскуривать трубку. После паузы сказал:
«Когда враги ругают — это хорошо… А вы пытаетесь подсластить мне пилюлю… Не нуждаюсь…»
Неловкое молчание нарушил маршал Шапошников:
«Иосиф Виссарионович, душевно прошу понять меня. Товарищ Ленин говорил, что война есть не только продолжение политики, она есть суммирование политики… А „верховность“ власти предполагает руководство суммированной политикой плюс экономикой. Это азы современной военно-исторической науки. Войной действительно руководит верховная власть государства. И понятие войны замыкается не только в вооруженной борьбе на фронтах, а включает в себя и борьбу политическую, дипломатическую, экономическую».
Маршала поддержал Молотов:
«Коба, тут не подходит украинская поговорка: „Называй меня хоть горшком, только в печь не суй“. Мне в отношениях с теми же англичанами очень важно опираться на самые высокие регалии советского руководства».
«Ладно, решайте как хотите», — смягчившись, ответил Сталин.
Воспоминания Жукова прервал вышедший из пилотской кабины командир воздушного корабля — русоголовый, с удлиненным светлым лицом — старший лейтенант. Дверь за ним осталась открытой, и шум двух самолетных моторов стал громче, будто приблизился.
Подойдя к Жукову, летчик наклонился над его креслом:
— Товарищ генерал армии, разрешите доложить!
— Докладывайте. — Георгий Константинович вблизи посмотрел в серые, чуть косящие глаза старшего лейтенанта, уловив в них тревогу.
— Разведка погоды доносит, что по нашему маршруту над Ладожским озером небо без облаков! Обойти нельзя!
— Ваше решение? — спокойно спросил Жуков.
— Решение приняли без меня! — ответил старший лейтенант. — Над Ладогой нас будет прикрывать звено истребителей!
— Добро. — Жуков утвердительно кивнул.
Затем старший лейтенант повернулся к воздушному стрелку, восседавшему над стремянкой, и ладонью хлопнул его по сапогу. Из-под колпака, вобрав шею в плечи, выглянул юноша, совсем еще мальчик. Жуков только сейчас разглядел, что на нем кожаная тужурка. Командир корабля сказал стрелку, видимо, о погоде, о наших истребителях и опасности быть атакованными «мессершмиттами», вернулся в кабину, приглушив хлопком двери шум моторов, а Георгий Константинович, сбившись с прежнего течения мыслей, почему-то устремил их в далекое прошлое.
Такова уж натура человека: живет он будто сегодняшним днем и в то же время подсознательно ощущает в себе прожитые годы, берущие начало от далеких, размытых и туманных берегов детства, когда мысль и память сливаются воедино.
Георгий Константинович, задумываясь над своей непростой судьбой, возведшей его в ранг высокого военачальника, изумлялся тем шагам, поступкам и событиям поры своей молодости, тем стечениям обстоятельств, которые, вместе взятые, предопределяли его жизненный путь. Почему-то вспомнились два прапорщика из родной Стрелковки. Он, девятнадцатилетний, приехал тогда из Москвы в деревню повидаться с родными и земляками перед уходом на войну. Прапорщики разгуливали по улице вдоль пруда чуть хмельные, важные от воображаемого своего величия и в то же время в чем-то такие жалкие, нескладные, вызывавшие чувство неловкости и даже стыда за честолюбивую мелкость человеческой натуры. Конечно, командовавшие в армии взводами, начальствующие над двумя-тремя десятками бывалых солдат, они в собственном представлении видели себя незаурядными личностями.
А ведь ему, Гоше Жукову, тоже предстояло попасть в школу прапорщиков, ибо за плечами у него была трехклассная церковноприходская школа…
Нет, не хотел он стать похожим на прапорщиков-стрелковцев с их убогим миропониманием, и, когда его призвали на царскую службу, он не написал в казенной бумаге, какое имеет образование. И судьба Георгия начала слагаться, как и у многих других: прослужив рядовым, окончил потом учебную команду унтер-офицерской школы в городе Изюме Харьковской губернии. Там строевая муштра, наука окопной войны, штыковых и конных атак были поставлены основательно… После февральской революции его избрали председателем эскадронного солдатского комитета, затем членом полкового…
Не праздные это мысли, а холодившие запоздалой тревогой сердце. Стань он прапорщиком, последовали б очередные офицерские звания за необузданную храбрость и отличия в боях. Не будучи политически зрелым и по молодости ослепленный своими двумя Георгиевскими крестами, офицерскими погонами и офицерской властью, вдруг не сумел бы разобраться, с кем ему идти: с большевиками, меньшевиками, эсерами?.. Были ведь и такие, как он, из народа, которые пошли по чужой дороге, не сумев разглядеть в Октябрьской революции свою истинную судьбу. А если бы и его постигла такая тяжкая беда? Могло ведь случиться и такое из-за зеленого ума. И была б искалечена жизнь, может, доживал бы свой век испоганенно — в эмиграции или постигла б участь тех, кого в свое время нарекали врагами народа только уже за одно то, что были когда-то белыми офицерами.
Нет! Уже и тогда ощущение правды жило в нем властно и призывно! Нутром чувствовал, куда и с кем идти. Двадцать пять лет просидел на коне, прокладывая свой путь. Унтер-офицерил, потом командовал в Красной Армии взводом, эскадроном, полком, дивизией, корпусом и куда выше!.. И постоянная учеба. Однако странно, что память изредка возвращала его к годам унтер-офицерской службы в царской армии. Еще тогда стало проявляться в нем военное призвание, еще там понял, в чем главная суть обучения и повседневного воспитания солдат, а также командования ими в бою. И стало властно пробуждаться в нем чувство стража родной земли… Среди начальствовавших над ним офицеров тоже было немало цельных натур, настоящих трудяг, умелых и разумных, не жалевших ни сил, ни сердца на подготовку армии. Но все-таки самое нелегкое сваливалось на унтер-офицеров не только в обучении солдат, но и во время боевых действий. Может, впервые глубоко задумался над этим, когда в двадцать первом сам чуть не погиб от руки унтер-офицера из антоновской банды.
Это были жестокие схватки с армией в пятьдесят тысяч штыков и сабель. Бригада, в которой служил Жуков, оказалась крайне измотанной и обескровленной антоновцами. Однажды от окончательного разгрома спасли ее полсотни пулеметов, имевшихся на вооружении эскадронов. Тогда под Жуковым был особенно лихой конь: его прежнего хозяина Георгий застрелил в рукопашной схватке. И вот сложилась ситуация, когда отступавшие антоновцы вдруг развернулись для контратаки. Жуков не сдержал своего коня, и он вынес его шагов на сто вперед эскадрона. Но сзади уже послышались команды «Шашки к бою!», и он дал коню волю… Началась взаимная рубка, обагрившая кровью первый снег, покрывавший белой пеленой широкое поле, луг и опушивший кроны деревьев недалекого леса. Антоновцы вновь обратились в бегство. Жуков заметил, что один из них, по всей видимости командир, устремил своего коня по снежной тропке к опушке леса, и кинулся с обнаженной шашкой в погоню. Видел, как удиравший суматошно нахлестывал плеткой лошадь то по правому, то по левому боку. Жуков настиг антоновца, замахнулся для рубки, но тот, бросив плетку налево, единым движением выхватил из ножен клинок и мгновенно — казалось, без размаха — рубанул своего преследователя поперек груди… Жуков не успел даже закрыться и выпал из седла, чувствуя, что на нем рассечены не только ремни от ножен шашки, кобуры пистолета и от бинокля, но и сукно на крытом полушубке…
Не подоспей тогда на выручку комиссар эскадрона, погибель была бы неминуемой. После боя посмотрели документы зарубленного антоновца и узнали, что он, как и Жуков, унтер-офицер, драгун; да еще изумились его громадному росту… У Жукова потом еще полмесяца болела грудь от сабельного удара.
Монотонное гудение самолетных моторов убаюкивало. Позади была напряженная ночь без сна. Георгий Константинович задремал, хотя мозг его не мог избавиться от мыслей о прошлом. Увидел себя во сне в лихой конной атаке, и вдруг воскрес в нем давно умерший страх, испытанный когда-то в схватке с другим антоновским офицером. Они стремительно летели друг на друга. Офицер на скаку выстрелил из обреза в Жукова, но попал в голову его коня. Падая, конь придавил своего седока. Жуков увидел над собой занесенный клинок. Однако удара не последовало — его упредил взмах сабли в руке подскакавшего взводного. Ночевки… Но во сне привиделся ему не Ночевка, а Федя Чумаков — на лошади, почему-то в генеральской форме, с окровавленной саблей в руке… Вслед за Чумаковым подскакал… Кто же это? Ба-а!.. Федюнинский!.. Звезда Героя Советского Союза на гимнастерке, и тоже генеральские звезды в петлицах!.. Мысли во сне ворочались вязко, были похожи на полубред, от которого невозможно было избавиться… Федюнинский, восседая на гарцующем скакуне, держал под мышкой правой руки легкий, диковинного образца, пулемет и палил из него в небо…
Жуков проснулся от всамделишной стрельбы. Это бил длинными очередями по какой-то цели воздушный стрелок. Увидел, что к иллюминаторам прильнули встревоженными лицами Хозин и Федюнинский. Сам взглянул в округлое окошко и увидел, что их самолет несется над белыми барашками волн.
«Где же наши истребители?» — мелькнула у Жукова тревожная и сердитая мысль; ему не трудно было догадаться, что молодой пулеметчик отражает нападение немецких истребителей. Взглянул на генералов Хозина и Федюнинского — спокойно-напряженные лица, хмурые, неподвижные глаза. Понял, что они испытывают то же, что и он: глубочайшую досаду от своей беспомощности.
«Где же наши истребители?» — вновь со свирепостью в сердце задал вопрос Жуков, не адресуя его ни к кому. Надеялся, что сейчас выйдет из пилотской кабины командир корабля и что-либо объяснит. И в то же время понимал: в такие минуты командиру надо быть начеку…
В боевых ситуациях нет ничего хуже, чем оказаться слабо прикрытой мишенью для врага. Но делать было нечего, и Жуков, тяжко вздохнув, прикрыл глаза, надеясь, что вот-вот в промежутках между надсадной пальбой воздушного стрелка услышит пулеметные очереди наших истребителей… Не услышал. Только из-под колпака с турелью медным градом падали на пол самолета дымящиеся стреляные гильзы…
За округлым окошком салона зеленой полосой потянулись верхушки деревьев — под самолетом был лес… А вскоре была посадка.
Молча поднимались по центральной лестнице Смольного на второй этаж. Жуков гасил в себе ярость, родившуюся над Ладогой, когда их самолет по непонятным причинам не был прикрыт нашими истребителями. А тут еще пришлось минут пятнадцать ожидать при въезде в Смольный, пока начальник караула, не придав значения документам Жукова, бегал за пропуском к коменданту штаба.
Чуть впереди Жукова шагал по ступенькам порученец маршала Ворошилова. Он был подтянут, в тщательно отутюженном обмундировании и хорошо начищенных сапогах, но не мог скрыть своей чрезмерной утомленности — выдавали сутулость плеч и вялая, почти стариковская походка. Сзади шли, неся пухлые черные портфели с оперативными документами и картами, генералы Федюнинский и Хозин.
— Давно идет военный совет? — спросил у порученца Жуков, хотя это не могло иметь для него особого значения.
— Заседают непрерывно, — устало ответил порученец. — Одни уходят, другие приходят. Буфетчицы не успевают чай кипятить.
— Кто там сейчас кроме маршала Ворошилова и Жданова?
— Многие… Адмиралы Трибуц и Исаков, некоторые командармы, начальники родов войск, директора крупных объектов…
Вошли в просторный кабинет, где за длинным столом, покрытым красным сукном, сидели военные и невоенные люди. Охватить всех их взглядом Жуков не успел, увидев, что из кресел в дальнем конце стола поднялись ему навстречу маршал Ворошилов и член Военного совета Жданов.
У Жукова тоскливо сжалось сердце, когда он всмотрелся в изморенное, с ввалившимися глазами лицо Ворошилова; Жданов тоже выглядел усталым, будто не спавшим несколько ночей кряду. Молча пожали друг другу руки, обменялись печально-болезненными взглядами.
— Разрешите присутствовать? — спросил Георгий Константинович у Ворошилова, стараясь разрушить гнетущую и чем-то ошеломляющую тишину, наступившую в кабинете, и пока не решаясь вручить маршалу записку Сталина. Будто чувствовал себя в чем-то виноватым перед Ворошиловым, которого всегда высоко почитал, безгранично любил, хотя и понимал, что на современную войну он смотрит будто с кавалерийского седла.
— Садись, пожалуйста. — Ворошилов нервно пригладил ладонью седой ежик волос на голове. — И вы присаживайтесь, товарищи генералы, — указал на противоположный край стола Федюнинскому и Хозину. Затем, возвращаясь на свое место, взглянул на Жукова пронзительным, прояснившимся взглядом: — Я вижу, ты пожаловал с целой свитой? Это хорошо… Люди нужны… Задыхаемся…
Жукову показалось, что маршал Ворошилов начал догадываться о цели его появления в Ленинграде. Почувствовав это, внутренне напрягся еще больше и, испытывая мучительную неловкость, присел на свободный стул между адмиралами Трибуцем — командующим Балтийским флотом — и Исаковым, который координировал боевые действия Балтийского флота, Ладожской и Чудской флотилий с сухопутными войсками, защищавшими Ленинград. Жуков был давно знаком с адмиралами и в знак приветствия незаметно толкнул их под бока локтями. Этим будто несколько снял с себя напряжение и уже спокойно обвел взглядом находившихся в зале. Обратил внимание, что его появление на заседании Военного совета воспринято присутствующими по-разному. Одни, видимо, полагали, что он, как член Ставки, прибыл в Ленинград с новыми решениями Верховного Главнокомандования, и с нетерпением ждали его слова. Иные военные посматривали на него с тревогой или озадаченностью, другие — с любопытством, доброжелательством; а в глазах одного командарма уловил откровенный испуг. И с горькой иронией подумал о том, сколь непросты иногда бывают отношения между людьми — «должностными величинами». Вспомнил, с какой поспешностью после назначения его начальником Генерального штаба засвидетельствовали ему свои симпатии и добрые пожелания некоторые бывшие его командиры, будто извиняясь за былую власть над ним со всеми ее строгостями. Иные даже оправдывались, не подозревая, что этим глубоко ранили душу Жукова, унижали в его глазах самих себя. Ведь именно за строгую требовательность почитал он своих прежних командиров и начальников! Каждый из них что-то вложил в копилку его военных знаний, и не ценить этого мог только неблагодарный и неумный человек.
Когда Георгий Константинович ушел из Генштаба командовать Резервным фронтом, то уже не ощутил, что кто-либо изменил к нему отношение. И тем не менее все чаще стал размышлять о натуре современного полководца вообще, утверждаясь в том, что истинных военачальников всегда озаряет чувство долга и непреклонность в суждениях о качествах людей, какие бы должности они ни занимали…
А между тем маршал Ворошилов о чем-то тихо переговаривался со Ждановым и неспокойной рукой искал среди лежавших перед ним на столе бумаг какой-то документ. Наконец документ был найден, Ворошилов положил его перед Ждановым, и тот, даже не взглянув в него, устремил взгляд на Жукова, спокойно, с нескрываемой горечью сказал:
— Георгий Константинович, вы, надеюсь, хорошо осведомлены, что Ленинград находится сейчас в самом трагическом состоянии…
Жуков ничего не ответил, напряженно вглядываясь в лицо Жданова, на котором проступила нездоровая синева, будто легкие его задыхались от недостатка кислорода.
— В этот критический момент нам очень важно, — продолжал Жданов, — услышать ваше слово как представителя Ставки, которая в Москве видит положение нашего фронта в совокупности с оперативными ситуациями, сложившимися не только вокруг Ленинграда, но и на смежных фронтах.
— Для начала я должен знать, к какому решению приходит Военный совет Ленинградского фронта, — жестко, несколько отчужденным голосом сказал Жуков, переводя взгляд со Жданова на Ворошилова, который смотрел на него, казалось, остекленевшими от отчаяния глазами.
Жукову ответил не Ворошилов, а Жданов:
— Мы как раз обсуждаем меры, которые надлежит предпринять в случае невозможности удержать город.
— Это, к сожалению, не исключено, — хрипло поддержал Жданова Ворошилов. — Немцы превосходят нас в силах. Встает вопрос: вступать в уличные бои и терять армию или…
Жуков не дал Ворошилову закончить фразу и, на удивление самому себе, спокойно сказал:
— Город надо удержать…
В кабинете наступила жесткая тишина. Жуков понимал, что в самый раз пора достать из нагрудного кармана адресованную Ворошилову записку Сталина, но медлил, испытывая все ту же неловкость: Ворошилов ведь прошел через всю его военную жизнь, как святыня, как непорушный боевой символ. И сейчас какое-то сложное чувство томило сердце Георгия Константиновича, даже не позволяя взять разбег мысли, выраженной здесь его первой и столь категоричной фразой.
Почувствовав на себе вопрошающий, с укоряющим прищуром взгляд командующего Балтийским флотом адмирала Трибуца, сидевшего рядом, повернулся к нему и заметил на его широком лбу взбугрившиеся капли пота.
— Вы тоже за сдачу города, Владимир Филиппович? — требовательно спросил у адмирала Жуков.
— На всякий случай советуемся, в каком порядке взрывать корабли, чтоб они не достались немцам.
— Взрывать корабли?! — Жуков поднялся со стула и негодующе обвел взглядом всех присутствующих. Затем, будто не отдавая себе отчета, достал из кармана записку Сталина и, вместо того чтобы передать Ворошилову, прихлопнул ее ладонью на красном сукне стола перед адмиралом Трибуцем: — Вот мой мандат!
Когда Трибуц прочитал записку, Жуков, извинительно взглянув на Ворошилова, передал ему послание Сталина и продолжил:
— Как командующий фронтом, запрещаю взрывать корабли!.. Более того, приказываю немедленно разминировать их, чтобы они сами не взорвались! А во-вторых, срочно подведите корабли ближе к городу, чтоб они могли стрелять по врагу всей своей артиллерией! Ведь на каждом — по сорок боекомплектов!.. Шестнадцатидюймовые орудия! Как вообще можно минировать такую силищу?! Да, предположим, что они погибнут!.. Если так, то должны погибнуть только в бою, стреляя! — Георгий Константинович говорил жестким приглушенным голосом, почти не жестикулируя. Состояние генерала армии больше угадывалось по голосу, выражению его лица и глаз. Если же временами взмахивал он рукой, то взмах этот как бы объединялся со словом, с фразой, усиливая их накал и значимость. Казалось, само сердце ударяло в такие мгновения в его сжатую в кулак руку…
— Прошу прощения, Георгий Константинович. — Это воспользовался паузой Жданов. Голос его прозвучал строго и отрешенно. — Но ведь мы поступили согласно приказу…
— Кто приказал? Нарком Военно-Морского Флота Кузнецов? — к удивлению всех, Жуков задал вопрос без раздражения.
— Телеграмму подписали товарищ Сталин, Шапошников и Кузнецов, — со скрытым вызовом ответил Жданов.
Жуков нахмурился и будто потемнел лицом. В это время где-то недалеко от Смольного зататакала автоматическая зенитная пушка малого калибра. Но ее, кажется, никто не слышал; все напряженно смотрели на молчавшего Жукова. Адмирал Трибуц осекшимся голосом нарушил молчание:
— Согласно решению Ставки мы создали в штабе флота группу операторов… Они разработали директиву командирам соединений о закладке в погреба и помещения кораблей бомб и мин… Об этом знает личный состав флота…
— Еще бы! — Жуков горько усмехнулся, — Не сами же адмиралы готовили корабли к уничтожению… — Чуть поразмыслив, он продолжил: — Прошу выполнить мой приказ! Ответственность беру на себя.
Маршал Ворошилов слушал Жукова, будто окаменев, держа перед собой записку Сталина и вчитываясь в каждое ее слово. Затем он встал и растерянным взглядом заставил Жукова умолкнуть и насторожиться.
— Георгий Константинович, ты извини меня, старика. — Маршал заговорил тихо, но твердо. — На основании этой записки я не имею права передать тебе командование фронтом, хотя и вижу почерк товарища Сталина. Я ведь назначен сюда не запиской, а приказом Ставки Верховного Главнокомандования…
— Вы абсолютно правы, товарищ Маршал Советского Союза, — с уважительностью в голосе ответил Жуков. — Приказ Ставки о моем назначении поступит после вашей телеграммы Сталину о том, что я прилетел в Ленинград… А мог и не долететь. — Жуков ищущим взглядом обвел всех сидящих за столом, надеясь увидеть кого-либо из авиационных начальников. — Но коль долетел, предлагаю, как представитель Ставки, принимать сейчас совместные решения…[11]
На войне судьба полководца слагается в обстоятельствах необыкновенно сложных чрезвычайных, а иногда и непредсказуемых. Предоставленная ему власть над войсками и штабами не часто полнит душу радостью, ибо все его естество тяжко придавлено и угнетено огромной ответственностью, а мозг непрерывно ведет мучительный поиск, главная суть которого — мысленное противоборство с полководцами неприятеля, чьи войска надо укрощать силой своих войск… Нет, нельзя, конечно, отрицать, что право повелевать, принимать решения и требовать исполнения своей воли не льстит в той или иной мере самолюбию полководца, не рождает в нем гордости за оказанное ему доверие высшей властью, не заставляет задумываться над своим исключительным положением на фронте. Но эти чувства похожи чаще всего на вспышки, которые мгновенно гаснут под свирепым ветром забот и тревог, связанных в триединый узел нелегких вопросов: что делает и замышляет противник, какие боевые возможности у подвластных полководцу войск, так ли они расположены им на местности и в какой мере способны к взаимодействию, как оценивают решения полководца вышестоящий штаб, Ставка, Верховное Главнокомандование?
Генерал-лейтенант Конев Иван Степанович 12 сентября 1941 года был назначен командующим войсками Западного фронта, сменив на этом посту маршала Тимошенко. Но принять командование непосредственно от маршала Коневу не удалось, ибо, когда он приехал в Касню, где размещался штаб фронта, Тимошенко уже отбыл в район Киева в качестве главнокомандующего Юго-Западным направлением.
Второй день немцы вели себя на переднем крае обороны и в воздухе спокойно, их авиация не появлялась и близ Касни, находящейся в двадцати пяти километрах севернее Вязьмы. Поэтому все руководство штаба собралось для знакомства с новым командующим в огромной зале, где обычно заседал Военный совет.
Зала — главная часть дома дореволюционного поместья князей Волконских — потеряла свою былую парадность: частые бомбежки покрыли ее стены трещинами, смахнули с них и с потолков лепные украшения, местами обвалили штукатурку; в окнах не осталось ни одного стекла, и ветер свободно шастал по просторному помещению, шелестя развешанными на стенах и подставках картами, схемами, вороша боевые документы на огромном обеденном столе с массивными гнутыми ножками, за которым сидели генерал Конев и члены Военного совета Булганин и Лестев — усталые и озабоченные. Чуть в стороне от стола умостился в мягком потертом кресле, держа на коленях развернутую топографическую карту, генерал-лейтенант Чумаков. Недавно прибыв на Западный фронт по поручению Ставки, Федор Ксенофонтович имел весьма ограниченные полномочия: он собирал в войсках, накапливал и обсуждал с большими и малыми военачальниками материал для внесения предложений об изменениях и дополнениях в Полевом и Боевом уставах Красной Армии.
Чумаков был одним из инициаторов грядущих реформ в способах ведения оборонительных и наступательных боев нашими сухопутными войсками, но тяготился своим нынешним положением, в котором оказался малоактивным, безвластным, почти одиноким… Не имел даже машины, чтобы ездить по войскам… К тому же он на собственном горьком опыте постиг в первые недели войны несовершенства некоторых важных правил нынешней военной тактики частей Красной Армии и уже мог бы уехать в Москву и засесть за составление документов, опираясь на свои окончательно созревшие выводы. Но чувствовал, что на Западном фронте вот-вот разразятся грозные события, и не считал возможным отбывать в такое время в тыл, пусть даже его присутствие здесь никому не принесет пользы. Да и надо было б с глазу на глаз обменяться с генералом Коневым своими тревогами и догадками о том, что немцы, накопив силы, вот-вот нанесут по войскам Западного фронта удары с далеко идущими стратегическими целями. Ведь наступила осень, и немецкое военное руководство вряд ли собирается в бездействии дожидаться зимы, находясь в такой близости от Москвы.
Генерал Чумаков вопросительно, с тяжким сердцем всматривался в усталое, суховатое лицо Конева. Оно выражало хмурую сосредоточенность, а серые проницательные глаза нового командующего свидетельствовали о строгости и решительности его характера.
Чумаков по себе знал: Конев уже испытал в Смоленском сражении все самое страшное, что может испытать военачальник, когда противник берет верх над его войсками численным превосходством. И сейчас, видимо, Иван Степанович размышлял над тем, что ему уготованы еще более тяжкие муки, ибо Западный фронт, который он возглавил, сдав свою 19-ю армию генералу Лукину, представлял собой наиболее опасное для Москвы направление.
Не трудно было предположить, какие именно чувства томили душу этого внешне спокойного человека, которому доверен столь высокий и невероятно ответственный пост. Ведь ему всего лишь сорок четыре года — возраст, правда, такой, когда каждая новая служебная ступень вверх все-таки радует, а предстоящие сложности побуждают к еще более энергичным действиям. Да и его прошлое связано с непрестанными трудностями становления, формирования в себе тех качеств, которые строго требуют быть в полном ответе за все происходящее в сфере жизни и боевых действий подчиненных ему войск.
Нет, Ивану Степановичу нельзя было жаловаться на судьбу. Он, как говорят, родился в рубашке, соткав в жизненных борениях свой железный характер. Постигнув начальные азы бытия среди крестьянского люда в деревне Лодейно Вятской губернии, деревенский парень зашагал потом в неведомое твердо и уверенно, начав с учебной команды унтер-офицеров артиллерийского дивизиона в Первую мировую войну. После победы Октября побывал в жесткой шкуре уездного военкома, а во время гражданской войны комиссарил на разновеликих должностях. Затем остался в Красной Армии на полюбившейся политической работе — был военным комиссаром стрелкового корпуса, стрелковой дивизии… После окончания курсов усовершенствования начальствующего состава перешел на строевую работу — командовал полком, стрелковой дивизией; когда же позади осталась учеба в Военной академии имени Фрунзе — возглавлял стрелковый корпус, потом 2-ю отдельную Краснознаменную Дальневосточную армию. Перед самой войной успел покомандовать войсками Забайкальского, а затем Северо-Кавказского военных округов.
Так что генерал Конев уже освоился с положением военачальника высокого ранга, познать силу и ответственность высокой власти, углубиться в сложности управления крупными войсковыми объединениями. Однако в душе, в сердцевине своей натуры и сейчас будто оставался комиссаром, ощущая напряженное биение пульса всей страны, изнемогавшей в тяжелой борьбе с агрессором.
Общаясь с подчиненными ему людьми, он всегда старался разглядеть истинность их духовных начал, способность к делу, понять их мироощущение в условиях бескомпромиссного кровавого единоборства; свои же решения и поступки старался согласовывать с теми писаными и неписаными законами, по которым жили не только воинские штабы, войсковые части, а и армейские политорганы, как воспаленная совесть всего сущего на войне.
Но даже при своей многоопытности и прозорливости не мог предположить Иван Степанович, что совсем скоро ему придется испытать ни с чем не соизмеримые потрясения, когда будет уже и не до личной судьбы, пусть и приблизится она к самой опасной, почти смертной черте. Однако это — впереди…
Оперативную обстановку докладывал начальник штаба генерал-лейтенант Соколовский Василий Данилович — статный, углубленный в мысленное видение всего того, что происходит на фронтах, в армиях, в штабах, службах обеспечения. В тщательно отутюженном обмундировании со сверкающими позолотой пуговицами и генеральскими шевронами на рукавах, гладко выбритый, он будто излучал всем внешним видом какую-то особую уверенность в своем деле, своих суждениях. Холеное, утонченно-интеллигентное лицо Соколовского было сероватым от усталости, а чуть притушенные глаза с красными прожилками на желтоватых белках свидетельствовали о постоянном недосыпании. Да, Соколовский, как и генерал Конев, был истинно военным человеком со всей своей внутренней сущностью и доскональным знанием порученного ему дела.
Стоя у висящей на стене топографической карты, на которой было нанесено расположение противоборствующих сил на фронтах, генерал Соколовский четко и с суровой конкретностью объяснял соотношение этих сил и их действия.
Доклады оперативной обстановки на Военном совете не всегда выстраиваются в одинаковой последовательности, особенно если обозреваются события, назревшие сиюминутно и требующие немедленных решений. Сегодня же Соколовский докладывал строго по-уставному, начав со сведений о противнике. Почерпнутые из ориентировок Генштаба, донесений войсковой и агентурной разведок, эти сведения были кричаще тревожными. Вслушиваясь в неторопливый голос начальника штаба, генерал-лейтенант Конев будто воочию видел, как немецко-фашистское командование торопливо готовит в полосе Западного фронта новое наступление на московском стратегическом направлении. И это рождало не только чувство опасности, но и понукало мысли к поискам эффективных оборонительных мер, заставляло сравнивать противоборствующие силы особенно на стыках армий, намечать направления для маневра своими войсками, в том числе и скудными резервами… Главное — надо во что бы то ни стало лишить неприятеля возможностей ударить внезапно и вбить клинья в наши оборонительные линии, а тем более охватить Западный фронт с флангов.
Войск же у неприятеля было немало. Немецко-фашистская группа «Центр», сосредоточившись восточнее Смоленска, уже имела в своем составе 3-ю и 4-ю танковые группы, изготовившиеся к наступлению из районов Духовщины и Рославля, 4-ю и 9-ю полевые армии, угрожавшие нашим обороняющимся дивизиям в направлениях Ельни, Ярцева, Белого, Андреаполя. А как сложится соотношение сил, когда гитлеровское командование окончательно завершит перегруппировку своих армий?
Штаб Западного фронта пока не ведал, что перед его войсками в решительный момент появятся еще одна полевая армия немцев — 2-я, и еще одна танковая группа — тоже 2-я, а их 2-й воздушный флот увеличится до 1390 самолетов. И еще кое-что, весьма важное, не было известно советскому командованию о подготовке боевых действий врага на московском направлении, хотя партизанская разведка тоже сделала все возможное, чтобы предупредить штаб Западного фронта и о непредвиденной грозящей опасности.
Почему-то не дошли до разведуправления фронта сведения из 19-й армии, собранные разведгруппой добровольцев-разведчиков, созданной Ярцевским горкомом партии; в нее входили комсомольцы В. Мокуров, А. Платонов, Ф. Платонов, Н. Кузнецов, Н. Прыгушин, П. Лиходед, несколько девушек, имена которых тогда были неизвестны. Группой руководил капитан Генералов из разведотдела 19-й армии. Эта группа обнаружила, что немцы близ райцентра Батурино, на сухом месте у непроходимых топей, так называемых Свитских мхов, готовили большое количество бревенчатых настилов — гатей. Нетрудно было догадаться, что гати будут уложены на болотистые участки для переправы по ним танков, что потом и произошло…
А пока генерал-лейтенант Соколовский продолжал доклад, перейдя к боевым характеристикам армий, входящих в состав Западного фронта, — 16, 19, 20, 22, 29, 30-й. Они держали оборону на рубеже озеро Пено, Андреаполь, Ломоносово, Ярцево, Новые Яковлевичи. Главное, московское направление прикрывали 16, 19, 20 и 30-я армии. Группировка войск Западного фронта имела в первой линии обороны 23 дивизии, в том числе 2 кавалерийские. Во фронтовом и армейских резервах находились всего лишь 8 стрелковых, 1 кавалерийская и 2 танковые дивизии (около 190 танков старого образца), 5 танковых бригад, в которых насчитывалось 260 танков — тоже преимущественно старых конструкций. Правее Западного фронта, севернее Осташкова, вели оборонительные бои войска 27-й армии Северо-Западного фронта. Слева, на рубеже верхнего течения Десны, от Ельни до железной дороги Рославль — Киров, занимали оборону войска 24-й и 43-й армий Резервного фронта. Еще четыре армии этого фронта, составляя резерв Верховного Главнокомандования на Западном направлении, располагались в глубине за Западным фронтом, по линии Осташков, Оленино, Ельня.
Генерал Соколовский подумал о том, что у командующего Резервным фронтом маршала Буденного, наверное, есть свои планы действий на случай прорыва противника к рубежам обороны его армий; эти планы следовало бы слить в единый оперативно-стратегический замысел с предполагаемыми действиями армий Западного фронта. Но Генеральный штаб и Ставка никаких указаний не давали, и Соколовский промолчал о тревоживших его мыслях, скользнув взглядом на левый край карты, где были обозначены Брянский и Юго-Западный фронты. Конев уловил этот его взгляд и спросил:
— У левых соседей улучшений нет?
Соколовский выдержал паузу, размышляя над тем, что ему было известно из сводок Генерального штаба, потом сказал:
— Наступательная операция Брянского фронта на рославльском и новозыбковском направлениях, имевшая целью ликвидировать разрыв между тринадцатой и двадцать первой армиями, к сожалению, оказалась безуспешной.
— Не угрыз Еременко Гудериана, — с иронической горечью, заметил Конев, имея в виду недавнее обещание генерала Еременко, данное Сталину, обязательно разгромить «подлеца Гудериана».
— Да, не угрыз, — согласился Соколовский и со вздохом продолжил: — А обстановка на Юго-Западном фронте — хуже некуда. Сегодня тридцать восьмая армия начала отход на восток. Прорыв немцев на Ромны, Лохвицу, Веселый Подол, Хорол прикрыть нечем. Двадцать первая и пятая армии тоже пятятся… Мешок для главных сил фронта неизбежен… Киев обречен…
Для генерала Конева начались фронтовые будни, заполненные работой, которая не поддается ни учету, ни измерениям. Два дня не покидал он Касни, изучая силы армий, их оснащенность боевой техникой и обеспеченность всем необходимым для боевых действий фронта — по документам и докладам начальников служб и родов войск. Пытался разгадывать замыслы противника, исходя из расположения его группировок, послал в Генеральный штаб донесение о том, что фронт испытывает недостаток в живой силе, танках, самолетах, артиллерии, автоматическом оружии. Уже собрался было начать объезд войск для ознакомления с обстановкой на местах, но вдруг последовало по телефону распоряжение срочно явиться в Ставку к Верховному Главнокомандующему Сталину.
Ехал в Москву с тревогой и надеждой. Пытался предугадать, какие вопросы поставит перед ним Сталин и как отнесется Генеральный штаб к его вчерашнему донесению о нуждах фронта. Томила тяжесть возложенной на него ответственности, охватывал разумом всю войну и свое нынешнее место, свою роль в ней. Знал, что в войсках и штабах о нем идет молва как о бесстрашном, одаренном полководце с очень крутым нравом, жестким, бескомпромиссным характером. В быстро мчавшейся по шоссе машине ему думалось свободно, мысли то вспыхивали в нем пучками лучей, высветливавших трудные неразрешимости и накопившееся в душе, еще не все осознанное, то своевольно разбредались по закоулкам усталого мозга, вызывая дремотное состояние.
Когда Конев вошел в кремлевский кабинет Сталина, увидел сидящими за столом для заседаний Молотова, Калинина, Микояна, Шапошникова и Хрулева. Сталин, поздоровавшись с Коневым за руку, пригласил его садиться, сказав при этом:
— Сейчас закончим разговор и будем слушать вас, товарищ Конев.
Маршал Шапошников неторопливо складывал развернутую на зеленом сукне стола карту, был хмур и сосредоточен, как, впрочем, и все остальные, находившиеся в кабинете, и генералу Коневу нетрудно было догадаться, что перед его появлением здесь обсуждали трагические события на Юго-Западном фронте.
— Так что вы еще предлагаете? — спросил Сталин у генерала Хрулева — начальника Главного управления тыла Советской Армии (он же был и заместителем Наркома обороны СССР).
— Мы еще вносим на ваше рассмотрение предложение об организации ста гужевых транспортных батальонов — по двести пятьдесят пароконных повозок в каждом, — сказал Хрулев, открыв перед собой папку с документами.
— Чудеса, да и только! — Сталин невесело засмеялся. — Мы каждый день принимаем меры об ускорении производства новых танков, самолетов, орудий, тягачей, а вы хлопочете о повозках.
— И о санях, товарищ Сталин, — без тени смущения добавил Хрулев.
Сталин пристально взглянул на него, опять глухо засмеялся и после паузы спросил:
— А что говорят по этому поводу в Главном управлении формирования и укомплектования войск?
— Неодобрительно говорят! — с сердитостью в голосе ответил Хрулев. — Начальник управления товарищ Щаденко иронизирует и злостно критикует нас! Не понимает, что в распутицу и особенно зимой транспортные батальоны будут незаменимой подмогой войскам! Этому учит опыт Первой мировой, гражданской, да и финской войн!
Сталин пытливым взглядом пробежался по лицам присутствовавших в кабинете. Первым откликнулся Калинин:
— По-моему, разумное предложение!.. Впрочем, — продолжил Михаил Иванович, — от товарища Хрулева легковесных предложений можно и не ожидать. Знаю его со времен Октябрьской революции, когда я работал комиссаром городского хозяйства Петрограда, а он был комендантом революционной охраны Порховского района… Потом не раз встречались в Первой Конной армии…
— Не будем предаваться воспоминаниям! — резковато прервал Калинина Сталин. — Какие будут суждения по существу вопроса?
— Я поддерживаю предложение товарища Хрулева, — спокойно произнес Микоян. — К производству повозок и саней предлагаю подключить Наркомат лесной промышленности, промкооперацию и местную промышленность. Беру это на себя…
Затем было обсуждено еще одно предложение Сталина — об учреждении орденов Суворова и Кутузова для награждения командиров частей, соединений, командующих армиями, фронтами, начальников штабов и других командиров, отличившихся в ведении боевых действий. Хрулеву было поручено разработать статус этих полководческих наград.
Наступил черед докладывать, генерал-лейтенанту Коневу — о положении на Западном фронте. Иван Степанович всей силой воли подавлял в себе волнение: ведь впервые в качестве командующего таким количеством армий излагал он Ставке свое понимание общей оперативной ситуации на главном, угрожающем Москве стратегическом направлении, давал свои оценки сил противоборствующих сторон, высказывал предположения о замыслах немецко-фашистского командования и о наших возможностях и невозможностях парирования несомненно грядущих ударов неприятельских, войск. Почти не глядя на распластанную на столе топографическую карту, исчерченную красными и синими карандашами, и не отрывая глаз от лица Сталина, прохаживавшегося рядом по ковру, Конев доказательно обосновывал необходимость без промедления усиливать его фронт войсками и техникой.
Заканчивая доклад, Иван Степанович ощутил по спокойствию Сталина и грустной задумчивости маршала Шапошникова, что, видимо, не произвел на них должного впечатления своим докладом, может, именно потому, что очень желал этого. Обсуждения задач фронта и усиления его боевых возможностей не получилось. Никто ничего не сказал, не встревожился и по поводу того, что фашистские войска вот-вот могут перейти в наступление.
Когда Конев умолк, Сталин остановился перед ним и, глядя ему в глаза, наставительно изрек:
— Еще Флавий Вегеций, римский военный историк и теоретик, утверждал, что, кто желает получить в войне благоприятный результат, пусть ведет ее, опираясь на искусство и знание, а не на случай… Генштаб занимается Западным фронтом. Но мы очень надеемся и на вас, товарищ Конев, на ваши военные знания, ваш опыт, твердость и решительность вашего характера. Желаем вам успехов…
В штаб фронта генерал-лейтенант Конев возвращался со смешанным чувством неудовлетворения и приподнятости. Последнее брало верх: все-таки верят в него как полководца. И даже то обстоятельство, что на заседании Ставки Верховного Главнокомандования непонятно почему не обсуждались конкретные задачи Западного фронта, постепенно приобретало в сознании Ивана Степановича особый смысл: Москва надеется, что он, Конев, эти задачи хорошо понимает сам и сумеет вместе со своим штабом принять необходимые меры в предвидении близившихся грозных событий.
Вернувшись в Касню, он вызвал к себе генерала Соколовского и отдал распоряжение готовить проект директивы об укреплении оборонительных рубежей. Надо было сориентировать всех командующих армиями на то, что агентурой и авиационной разведкой установлен подход к фронту новых войск противника. В большей части они развертываются в районе Духовщины против стыка 19-й и 16-й армий, а также в районе Задня, Кардымово и на левом фланге 20-й армии. Обстановка требует немедленно активизировать в полосе фронта боевую работу всех видов разведки, главным образом ночью, чтобы держать противника в постоянном напряжении, уточнять сведения о расположении вражеских войск, резервов и штабов. На своем переднем крае повсеместно перейти к траншейной обороне с ходами сообщения, создать устойчивую систему артиллерийско-минометного и ружейно-пулеметного огня, укрепить противотанковые районы и вывести часть войск в резерв, чтобы была возможность маневрировать ими.
19 сентября директива была отправлена во все армии фронта, а генерал Конев поехал в войска, чтобы на местах ознакомиться с дивизиями, особенно теми, которые частыми ударами по противнику пытались потеснить его и занять более выгодные рубежи для последующих оборонительных действий.
Из утренней оперативной сводки генерал Конев узнал, что ни позавчера, ни вчера не сумела выполнить боевую задачу дивизия полковника Гулыги, усилившая прикрытие левого фланга войск бывшей его, Конева, 19-й армии. Ивану Степановичу вспомнился день, когда полковник Гулыга докладывал на командном пункте 44-го стрелкового корпуса комдива Юшкевича Василия Александровича о том, как ему удалось с остатками дивизии пробиться из вражеского окружения к Радчинской переправе через Днепр. Доклад слушал тогдашний командующий фронтом Тимошенко, собрав на КП Юшкевича командармов — Лукина и его, Конева, тоже прорвавшихся из-за Днепра со своими поредевшими штабами. Присутствовал при докладе и командующий войсковой оперативной группой генерал Рокоссовский.
Доклад был тяжким в своих главных подробностях и в изложении обстоятельств. Слушая Гулыгу, Конев будто самого себя увидел в той кровавой боевой сумятице на высотах вокруг Смоленска и, кажется, впервые столь потрясение осмысливал подвиг дивизий, входивших в состав 19, 16 и 20-й армий. Размышлял над тем, какой дорогой ценой удалось им обескровить и остановить врага, перекрыв ему пути на Москву.
И сейчас Конев ехал в дивизию полковника Гулыги, штаб которой затаился в лесистых оврагах близ деревни Старые Рядыни. На свой передовой командный пункт у станции Вадино заезжать не стал — что-то подстегивало его скорее оказаться там, на левом фланге бывшей своей 19-й армии. А главное, не хотелось прерывать важного разговора в машине с генералом Чумаковым. Федор Ксенофонтович, когда узнал, что Конев собирается побывать сегодня в дивизии полковника Гулыги, ранее входившей в его, Чумакова, оперативную войсковую группу, напросился поехать вместе с ним.
Тяжелый длинный ЗИС-110, в зелено-пятнистой окраске, следовал в направлении Ярцева. Впереди ехал броневик охраны. Конев и Чумаков сидели на заднем сиденье, отгородившись от водителя и адъютанта командующего толстым стеклом. Иван Степанович слушал рассуждения Чумакова с интересом и скрытым раздражением, ибо то, о чем говорил Федор Ксенофонтович, пусть было и разумным, но всецело зависящим от решений Ставки и Генерального штаба.
Федор Ксенофонтович горячо и убежденно доказывал, что расположение армий Резервного фронта в тылу армий Западного фронта лишает его, Конева, возможностей принимать необходимые меры для укрепления глубины обороны своих войск и будет затруднять управление Западным фронтом в ходе несомненно грядущего оборонительного сражения.
— Ведь подумай, Иван Степанович: две армии Резервного фронта — 24-я и 43-я — прикрывают левый фланг твоих войск и смыкаются с правофланговой армией Брянского фронта. Можешь ты быть уверенным за свой левый фланг, если занимающие там оборону армии не подчинены тебе?
— Да, тут есть над чем размышлять, — согласился Конев.
— А ведь Буденный, командуя Резервным фронтом, три остальные армии которого стоят тебе в затылок, да еще растянутые в одну линию на большом расстоянии, будет надеяться на стойкость твоего фронта. А твои армии, не имея своей необходимой глубины обороны, будут, в случае прорыва противника, полагаться на Резервный фронт. Таким образом, из боевых порядков двух фронтов может получиться слоеный пирог, если даже не каша… Ведь у вас с Буденным никакой свободы маневра и никакого взаимодействия. Может образоваться свалка…
— Что же ты предлагаешь? — недовольно спросил Конев, хотя и понимал разумность соображений Чумакова.
— Надо немедленно убрать из твоего тыла армии Резервного фронта и дать им самостоятельную полосу на переднем крае обороны — между Брянским и Западным фронтами. Таким образом, боевые порядки Западного и Резервного фронтов уплотнятся, а значит, усилятся по фронту и обязательно, что очень важно, в глубину. Это же элементарно! Иначе как ты будешь перестраиваться, маневрировать, когда определятся направления главных ударов немцев?.. А если еще, не дай бог, придется отступать?
— Полагаю, что до этого не допустим, — хмуро заметил Конев.
— На войне ко всему надо быть готовым. — Федор Ксенофонтович, заметив, что Конев все больше мрачнел, умолк и отвернулся к окошку, за которым на взгорке проплывала мимо сожженная бомбежкой деревня.
Слева от кресла, на телефонном столике, слабо зашелестел звонок «кремлевки», и на белой полоске аппарата часто замигал крохотный огонек лампочки. Молотов неторопливо поднял трубку и услышал глуховатый голос Сталина:
— Вече, могу тебя обрадовать. — «Вече» значило — Вячеслав. Так Молотова называла его жена, Полина Семеновна Жемчужина, и Сталин позволял себе копировать ее, когда был иронично настроен.
— Слушаю тебя, Коба. Тем более что давно ничему не радовался. — На губах Молотова скользнула скупая, будто луч солнца сквозь плотную тучу, улыбка.
— Вчера миссия взяла курс из Скапа-Флоу через Северный Ледовитый океан на Архангельск, — продолжил Сталин. — Так что собирайся встречать.
— Мне Майский уже телеграфировал, — спокойно ответил Молотов. — Зря только упомянул в шифровке крейсер «Лондон». Немецкие дешифровщики работают сейчас со зверской силой.
— Да, неосмотрительно со стороны Майского… Впрочем, сегодня Берлинское радио протрубило, что британская и американская делегации уже прилетели из Лондона в Москву. Знают даже, что на двух бомбардировщиках Б-24 и что с ними — наш посол в США Уманский.
— Это хорошо. Значит, клюнули на английскую уловку.
— Что, так было задумано в Лондоне? — удивился Сталин.
— Да. Уманский сообщил мне об этом: они умышленно отвлекали внимание немцев от путешествия Гарримана и Бивербрука по морю.
— Но зачем американцы привезли еще и своего журналиста? Не помню, как там его…
— Квентин Райнольдс, — сказал Молотов, взглянув в лежавший на краю стола список американской делегации. — Представитель «Дейли экспресс».
— Наши переговоры для журналистов должны быть абсолютно закрытыми. — В голосе Сталина прозвучало раздражение.
— Уманский пояснил, — успокаивающе сказал Молотов, — что у Райнольдса какие-то поручения к американским корреспондентам в Москве. А утечки информации о переговорах действительно надо остерегаться со всей тщательностью. Это понимают и главы делегаций Гарриман и Бивербрук. Уманский узнал от них, что, возможно, даже их послы в Москве не будут приглашены на наши встречи.
— Намерение вполне разумное! — Голос Сталина в телефонной трубке чуть возвысился. — Я давно не верю в добрые чувства к нам, особенно американского посла Штейнгардта, как и большинства дипломатов его посольства.
— Ты, Коба, полагаешь, что решением не звать на переговоры своих послов они хотят угодить нам?
— Нет, догадываюсь, что Гарриман и Бивербрук желают откровенного разговора с нами без свидетелей. И наверное, наша сдержанность здесь к послам США и Англии им известна и дает повод для размышлений.
— В Вашингтоне к нашему Уманскому тоже не очень приветливы, хотя дипломат он превосходный.
— Мне это известно… Его тоже не надо звать на переговоры. И видно, придется заменить Уманского в США Литвиновым.
— Да, есть над чем хрустеть мыслями, — согласился Молотов, понимая, что услышанное от Сталина это уже есть его решение. Но не стал его обсуждать, а заговорил о другом: — Главное, как постигнуть совокупность интересов США и Англии, учитывая, что Америка еще не воюющая сторона и формально пока не является нашим союзником?
— Ищешь ответы на эти вопросы? — Сталин будто не спрашивал, а утверждал. — Внимательно всмотрись и в разработки соответствующих отделов нашего ЦК.
— Голова кругом идет. — Молотов вздохнул, окинув взглядом стол, на котором аккуратно были разложены папки с документами. — Будто бегу со спутанными ногами.
— А ты особенно не беги. В межгосударственные загадки надо вторгаться спокойно и последовательно, памятуя, что узлы внешней политики вяжутся не только искусством дипломатии, а, главным образом, экономической, военной и политической силой, на которую опирается дипломатия.
— Вот именно, силой! — Молотов скупо улыбнулся и горестно покачал головой. — Но ведь нас-то немцы пока что колотят на всех фронтах! Силища у них несметная! И перед ней трепещет не только Англия!..
— Это тоже важный аргумент в переговорах с посланцами Черчилля и Рузвельта. — Голос Сталина вновь посуровел и будто сделался глуше. — Не надо забывать, что они очень страшатся победы Гитлера над нами и в то же время никак не жаждут нашей победы над немцами.
— Именно в последнем — главный корень проблем, — согласился Молотов. — Но надо ли их убеждать, что мы все-таки разгромим Германию даже при столь катастрофическом для нас положении на фронтах? Ты же уверен в этом?..
— Главное, народ наш уверен… Ладно, работай, Вече… Мы еще продолжим сегодня разговор. — И Сталин положил трубку.
Как скульптор ударами молотка по резцу откалывает от мрамора ненужные осколки, медленно и упоенно освобождая из-под них свое творение, так сквозь нагромождения военно-политических событий, дипломатических обстоятельств и таинственностей вновь и вновь пробивался к истине Народный комиссар иностранных дел СССР Вячеслав Михайлович Молотов. Истина межгосударственных отношений сегодняшнего дня пока виделась ему издалека — еще не просветленная, во многом загадочная, в предположениях и умозаключениях, под которыми не ощущалось прочного фундамента. Он напрягал ищущую мысль, опираясь не только на лежавшие перед ним документы, но и на интуицию, опыт, на знания и даже на неведения; трудностей и необъяснимостей — бескрайнее море…
Всматриваясь в устрашающе изменчивую многоликость происходящего, можно было только в общих чертах рождать в себе ощущения, догадки и заряжаться мыслительной энергией для новых поисков и выводов. Этот мучительный процесс познания, особенно когда казалось, что ты уже близок к какому-то открытию, даже увлекал Молотова, будто своего рода творчество. И тогда еще напряженнее перекидывал мостки логических суждений между многими событиями, личностями, политическими партиями буржуазных государств, воссоздавая в воображении широкопанорамную картину закулисных интриг и тайных упований сил, ведших политическую битву, полыхавшую на всех континентах, словно лесной пожар при свирепом, часто меняющем направление ветре.
Поднимали головы ярые враги Советского Союза в США и в Великобритании, явно и тайно возлагая свои надежды на фашистскую Германию и ее сателлитов. Это мешало объединению военных и экономических усилий трех самых могущественных в мире государств в борьбе с нацистскими претендентами на мировое господство. А объединение надо было осуществить во что бы то ни стало, и советское руководство делало для этого все возможное. Кое-чего уже удалось достигнуть. Реализована договоренность Советского Союза и Англии о временном вводе войск в Иран, где готовился при участии немецких агентов фашистский переворот. Право на такую военную акцию давал Советскому Союзу договор с Ираном, заключенный еще в 1921 году и предусматривавший подобную ситуацию. Сейчас в Иране, после ввода на его территорию советских и английских войск, сформировано новое правительство во главе с премьер-министром Фаруги вместо подавшего в отставку кабинета Али Мансура. Иранский меджлис одобрил закрытие в Тегеране германской, итальянской, венгерской и румынской миссий и передачу в руки советского и великобританского правительств многочисленных германских резидентов, за исключением лиц, пользовавшихся дипломатической неприкосновенностью. В итоге всего этого союзники еще и приобрели дополнительные коммуникации для снабжения СССР — сквозной путь от Персидского залива до Каспийского моря, — и, что немаловажно, осуществленная акция отрезвляюще повлияла на правительства тех невоюющих стран, которые враждебно относились к Советскому Союзу.
Но в последнее время Молотов чаще всего обращался пытливой мыслью к декларации[12] Черчилля и Рузвельта, подписанной ими 14 августа на борту военного корабля в Атлантическом океане близ Ньюфаундленда. Он воспринимал ее, как результат посещения Москвы Гарри Гопкинсом — личным представителем президента Рузвельта. Видимо, не зря Сталин и он, Молотов, уделили беседам с Гопкинсом столько внимания и времени, со всей искренностью и всесторонне объяснив ему опасную и сложную остроту военно-экономического положения, в котором оказался Советский Союз в связи с навязанной ему Германией войной. Недавно послы США Штейнгардт и Великобритании Криппс вручили Сталину послание от руководителей своих стран, в котором они обещают максимальное экономическое содействие Советскому Союзу в борьбе против гитлеровского нашествия, а также предлагают созвать в Москве совещание трех великих держав для выработки программы наиболее целесообразного использования всех имеющихся у них ресурсов для борьбы с Германией, невероятно окрепшей за счет ограбления Европы.
Декларация излагала также общие задачи демократического характера в войне против фашистских государств, но, затрагивая проблемы послевоенного устройства мира, не принимала в расчет интересы Советского Союза. Да и не являлась декларация официальным договором, ибо Рузвельт не представил ее для ратификации своему сенату. Что же она сулит на самом деле? Ведь пресса США и Англии так и не перестает вопить о том, что СССР на грани гибели. Черчилль неизменно отклоняет предложения Сталина об открытии второго фронта, не уставая при этом восхищаться «великолепным сопротивлением русских армий в защите родной земли». Конечно же, в Лондоне и Вашингтоне рассматривают войну между Германией и СССР как передышку для себя, и это было очевидным, хотя можно предполагать и худшее: в Великобритании, как и в США, немало сторонников точки зрения американского сенатора Гарри Трумэна, который на второй же день после вторжения германских войск в пределы Советского Союза печатно заявил: «Если мы увидим, что выигрывает Германия, то нам следует помогать России, а если выигрывать будет Россия, то нам следует помогать Германии, и, таким образом, пусть они убивают как можно больше». А «газетный король» Уильям Херст открыто заявил, что он приветствует нападение Германии на Советский Союз, и выразил уверенность, что вся Европа объединится против коммунизма. Сенаторы-изоляционисты Джон Уиллер и Геральд Най размахнулись в своей ненависти к СССР еще шире, опубликовав заявление с призывом заключить соглашение с Германией. К ним присоединились видные американские дельцы от политики Чарльз Линдберг и Роберт Вуд… Тревожило также то, что многие, подобные им, держали в своих руках рычаги управления не только политикой, но и экономикой. Как все это отразится на результатах предстоящих переговоров?
Нарком раскрыл папку с телеграммами советского полпреда в Англии и скользнул взглядом по строчкам машинописного текста на желтоватом бланке. Они со всей категоричностью подтверждали его тревоги. В телеграмме от 6 сентября приводилась выдержка из выступления на конгрессе тред-юнионов министра авиационной промышленности Англии Джона Мур-Брабазона. Вот его слова: «Пусть Германия и СССР истощают друг друга. В конце войны Англия станет хозяином положения в Европе…»
Как на такое заявление отреагировал Черчилль? Как отнесся к нему? Можно ли надеяться, что министр такого умонастроения будет способствовать поставкам боевых самолетов в СССР из Англии, как было обусловлено в июльском соглашении и о чем более конкретно должен вестись разговор на предстоящем совещании?
Вся противоречиво-неустойчивая атмосфера в Англии и США конечно же беспокоила советских руководителей, мешала обнажить истинные позиции и чаяния правительств этих могущественных государств, определить степень их готовности оказывать помощь Советскому Союзу в его невиданном кровавом единоборстве с фашистской Германией, учитывая, что высшее военное командование обеих западных держав, как и реакционная пресса, с постоянной убежденностью внушают своим парламентам мысль о скором, неизбежном и полном поражении Красной Армии.
На недавнем заседании Политбюро Сталин сказал по этому поводу, что ненависть к нам буржуазных фанатиков, открытых врагов и дураков делает нам честь, что на переговорах надо противопоставить их пророчествам тяжкую для нас правду, пусть и подольем этим масла в огонь. Не будем ничего опровергать, не станем особенно убеждать наших союзников, что мы и без них выстоим, пусть нам обойдется победа дороже. Но они без нас не выстоят против Германии — Черчилль и Рузвельт хорошо это понимают.
— И в переписке с Черчиллем я откровенен до предела! — заключил Сталин.
Молотов взял папку с посланиями Сталина английскому премьеру и, открывая ее, вспомнил суждения Бонапарта: «Возвышение или унижение государств зависит от смелости ума их правителей… Слабый правитель есть бедствие для своего народа». Затем стал перечитывать письмо Сталина от 3 сентября, адресованное Черчиллю:
«…Относительная стабилизация на фронте, которой удалось добиться недели три назад, в последние недели потерпела крушение вследствие переброски на Восточный фронт свежих 30—34 немецких пехотных дивизий и громадного количества танков и самолетов, а также вследствие большой активизации 20 финских дивизий и 26 румынских дивизий. Немцы считают опасность на Западе блефом и безнаказанно перебрасывают с Запада все свои силы на Восток, будучи убеждены, что никакого второго фронта на Западе нет и не будет. Немцы считают вполне возможным бить своих противников поодиночке: сначала русских, потом англичан.
В итоге мы потеряли больше половины Украины и, кроме того, враг оказался у ворот Ленинграда.
Эти обстоятельства привели к тому, что мы потеряли Криворожский железнорудный бассейн и ряд металлургических заводов на Украине, эвакуировали один алюминиевый завод на Днепре и другой алюминиевый завод в Тихвине, один моторный и два самолетных завода на Украине, два моторных и два самолетных завода в Ленинграде, причем эти заводы могут быть приведены в действие на новых местах не ранее как через семь-восемь месяцев.
Все это привело к ослаблению нашей обороноспособности и поставило Советский Союз перед смертельной угрозой».
Далее Сталин писал, что он видит выход из такого положения в немедленном создании второго фронта на Западе, а также в поставках Советскому Союзу алюминия, самолетов и танков.
Советский посол в Лондоне Иван Майский, получив из Москвы это очередное послание Сталина Черчиллю, позвонил министру иностранных дел Великобритании Антони Идену, и они тут же поехали в резиденцию премьера. Вручая Черчиллю документ особой важности, советский посол с присущим ему красноречием обрисовал в полуторачасовой беседе степень опасности, нависшей над СССР.
Черчилль с сочувствием слушал Майского. Когда же посол риторично поставил перед Черчиллем вопрос: «Если Советская Россия будет побеждена, каким образом вы сможете выиграть войну против немцев?» — тот, ощутив всю глубину смысла, содержавшегося в словах Майского, вдруг вспылил и, как сообщалось Майским в шифрограмме из Лондона, раздраженно сказал: «Вспомните, что еще четыре месяца назад мы, на нашем острове, не знали, не выступите ли вы против нас на стороне немцев. Право же, мы считали это вполне возможным…» А затем стал излагать военные соображения, по которым Англия не может немедленно высадить свои войска на побережье Франции или Нидерландов.
6 сентября Молотов пришел в кабинет Сталина с шифрограммой Майского и адресованным Сталину ответным посланием Черчилля, в котором английский премьер в обтекаемых формулировках высказывал предположение, что британские армии будут, возможно, готовы вторгнуться на Европейский континент в 1942 году, однако все будет зависеть от событий, которые трудно предвидеть.
Сталин тогда неторопливо и внимательно вчитывался в письмо премьер-министра Великобритании, затем придвинул к себе бланк с шифрограммой Майского, прочитал ее с неменьшим интересом и поднял грустный и будто укоряющий взгляд на Молотова:
«Мы должны быть готовы к тому, что они и впредь будут расставлять нам подобные дипломатические ловушки».
«Несомненно, — согласился Молотов. — Мы в наркомате копим убедительные контраргументы».
«Не надо только мудрствовать и растекаться мыслью по древу. — В словах Сталина прозвучала строгость и сосредоточенность. — Кошка всегда знает, чье сало съела. Надо при каждом случае напоминать им об участии Англии в мюнхенском сговоре, о том, как правительства Чемберлена и Даладье предали Чехословакию и Польшу, да и нас предали, сорвав московские переговоры в тридцать девятом».
«Они все сейчас ставят с ног на голову, — уточнил Молотов. — Доказывают, что не Англия и Франция сорвали переговоры, а мы, подписав с Германией пакт о ненападении, хотя, как ты знаешь, мы решились на это после того, как убедились в бесплодности заседаний с их миссиями».
«Они могли заключить с нами договор о взаимопомощи и после отъезда Риббентропа из Москвы, ибо мы подписали с Германией не договор о союзе, а пакт о ненападении. ан нет! Надеялись уладить свои отношения с Германией, надеялись на всеобщий „крестовый поход“ против нас».
Молотов понимал, что, переписываясь с Черчиллем, Сталин нисколько не заблуждался в истинных чувствах лидера английских консерваторов, как и главенствующей верхушки монополистов США. Заправил Англии и Америки, разумеется, очень обеспокоили алчные планы Гитлера, в которые входило завоевание мирового господства. Они жаждали руками Советского Союза, кровью его Красной Армии ослабить фашистскую Германию, разгромить ее вооруженные силы и вынудить германское правительство к послушанию им — Англии и США. Более того, советская разведка доносила о сохранившихся, глубоко законспирированных связях американских и немецких промышленников. Это особенно проявлялось в сотрудничестве американской корпорации «Стандард ойл» и германского синдиката Фарбениндустри. При помощи аргентинских фирм они тайно продолжали деловые контакты.
Все это наводило советских руководителей на мысль о том, что Черчилль и Рузвельт тоже занимают сейчас выжидательную, позицию. Если увидят, что Советский Союз вот-вот рухнет, то не исключено, что они поспешат открыть «второй фронт», атаковать военные силы вермахта где только возможно и вынудить Гитлера пойти с ними на переговоры. Тогда Советский Союз явится разменной монетой на этих переговорах. А если Красная Армия выстоит?.. Тогда союзникам ничего другого не останется, как начать организацию военной помощи Советскому Союзу, иначе народы Англии и Америки не поймут позиций своих правительств, а демократические, прогрессивные силы всех континентов воочию увидят неискренность политики Черчилля и Рузвельта.
Сталин не раз задавал себе, Молотову, Шапошникову вопрос: «А как бы повели себя Америка и Англия, если б соединениям Красной Армии удалось не допустить вторжения немецко-фашистских войск на советскую территорию?.. Более того, если б Красная Армия, отбив нападение врага, сама перешла в контрнаступление?..» Это вопрос вопросов… Конечно же, толстосумам мира империализма страшнее коммунизм, чем взращенный ими же фашизм, на время вышедший из повиновения своих родителей…
Итак, теперь надо быть готовым к совещанию в Москве по экономическим вопросам. 18 сентября он, Молотов Вячеслав Михайлович, решением Политбюро ЦК назначен главой советской стороны на этом совещании.
Делегации США и Англии тоже назначены. Первую из них возглавляет Аверелл Гарриман, специальный представитель Рузвельта, занимавшийся американскими поставками по ленд-лизу Великобритании, вторую — лорд Уильям Бивербрук, один из руководящих деятелей английской консервативной партии и министр снабжения британского правительства. Несколько дней назад британская и американская делегации, как сообщало из Лондона советское посольство, были приглашены в Букингемский дворец, где король Георг VI и королева Елизавета оказали им сердечный прием и дали добрые напутствия.
Главы делегаций вначале колебались, лететь ли им в Москву самолетами или отплыть в Архангельск на борту крейсера. Оба варианта были небезопасными. Сегодня стало известно, что Гарриман и Бивербрук сели на крейсер; следовательно, Молотову надо лететь в Архангельск встречать их, а это значит, что еще до начала официальных переговоров ему придется принять на себя шквал вопросов Гарримана и Бивербрука и будто подержать в ладонях кипящий людскими страстями и дымящийся от военных столкновений народов земной шар, опираясь в оценках и выводах на те шаги правительства США и Англии, которые наиболее точно определяют их политику нынешнего дня и подсказывают, по каким направлениям она может развиваться.
Стояла третья декада сентября сорок первого. Погода была прохладной, пасмурной. Сегодня утром из окна своего кабинета Молотов видел на крышах кремлевских зданий белесый налет заморозков. А как в Архангельске? Впрочем, это не имеет значения.
Над Москвой опускалась ночь. Скоро вокруг города может начаться пальба зенитных орудий. Тогда в небе оживет сверкающая взрывами огневая завеса против немецких бомбардировщиков, ударят по прорвавшимся сквозь завесу самолетам зенитки и счетверенные пулеметы с огневых позиций на скверах, площадях, на крышах высоких зданий. Все это уже стало привычным, почти не отвлекавшим от текущих дел.
Молотов окинул невидящим взглядом свой кабинет с потушенной люстрой и плотно зашторенными окнами. Горела только настольная лампа с зеленым абажуром, освещая зеленое сукно стола и разложенные на нем бумаги и папки. Снял пенсне и, достав из бокового ящика стола квадратик замшевой кожи, тщательно протер им стекла. Затем вновь окунулся в чтение бумаг, стремясь замкнуть главное в логический круг понимания и угадать в нем истинную подспудную сущность происходящего.
В кабинете Молотова появился Сталин, держа в руке зеленую папочку. Вячеслав Михайлович не слышал, как открылась дверь, и увидел его уже приблизившимся к столу. Понял, что Верховный пришел с какой-то важной новостью или томившей его душевной болью. Обычно Сталин редко покидал свой рабочий кабинет — только когда становилось ему там невмоготу от тяжких забот, раздражения и дурных вестей. Попыхивая трубкой и не поднимая глаз, он вернулся к дверям и щелкнул электрическим выключателем. Зажглась под высоким потолком люстра. Сталин неторопливо и неслышно стал прохаживаться по ковру, зажав зеленую папочку под мышкой.
Молотов ни о чем не спрашивал, напряженно всматриваясь в кряжистую фигуру Сталина, в его темное и словно окаменевшее лицо. Молчание становилось нестерпимым, и казалось, что нараставшая в Молотове тревога сейчас мимовольно поднимет его из кресла. Но не встал, а тихо произнес:
— Догадываюсь, Коба, еще какая-то беда свалилась на нас…
— Кругом терпим поражения, — на удивление спокойно ответил Сталин. — Пятьдесят четвертая армия маршала Кулика так и не может деблокировать с востока Ленинград… Придется командующего смещать, а армию вливать в состав Ленинградского фронта.
— Может, пусть Жуков сам решает о Кулике? — В голосе Молотова сквозило сомнение.
— Жуков и выразил эту мысль, — глухо ответил Сталин. — Он сейчас там смещает всех нерешительных и неспособных. Держит Ленинградский фронт изо всех сил, наращивая эти силы за счет рабочего класса и Балтийского флота… Эх, нам бы кроме войсковых резервов еще хотя бы трех-четырех таких Жуковых… Может, избежали б зреющей катастрофы на Украине.
Вновь наступило тягостное молчание. Сталин, расхаживая по ковру, о чем-то напряженно думал или что-то вспоминал.
— Жуков конечно же был прав в своем июльском прогнозировании событий на Юго-Западном… Следовало б… — Молотов осекся под хмурым, короткоострым взглядом Сталина.
— Прогнозировать легче! А где брать свежие дивизии?! — Досада и гнев явственно заклокотали в груди Сталина. — Жуков предлагал на время ослабить московское направление! А сейчас разведка доносит, что после оставления нами Киева на Москву вновь повернуты танковые группы Гудериана — с Украины, а Гота — из-под Ленинграда. Гитлер полагает, что с Ленинградом уже покончено и к зиме ему удастся сломить Москву.
Гнетущая тишина, наступившая в кабинете, казалось, изолировала их друг от друга, хотя оба они томились в одних и тех же тревогах. Каждый испытывал душевную боль в одиночестве и по-своему. Молотов тоскливо вдумывался в то, как объединить решения военно-стратегических ситуаций с внешнеполитическими, а Сталин гневно размышлял над тем, что сделал он не так, как надо было сделать, искал оправдания допущенным просчетам и ошибкам, мысленно высматривал их причины, негодовал на военачальников, не оправдавших его надежд, выискивал в памяти людей, на которых можно будет положиться в грядущих и, видимо, неисчислимых трудностях.
Молотов знал, что внутреннее состояние Сталина всегда слагается из взвешиваний вариантов, сомнений, размышлений над главным… Все это предшествует принятию каких-то важных решений, вселяющих надежды. Но сейчас что-то было непонятным в нем…
— Коба, у тебя в папке новости? — спросил Молотов.
— Не знаю — новости или новая провокация немцев. Наша разведка перехватила их радиопередачу на Северную и Южную Америку. Послание Рузвельта «дорогому другу» Сталину. — В голосе Сталина прозвучала недобрая ирония.
— Дорогому другу?! — с притушенной веселостью изумился Молотов.
— Именно «дорогому»… И даже с выражением искренней дружбы! — Сталин прихлопнул зеленой папочкой по столу Молотова, а затем придвинул ее к нему.
Вячеслав Михайлович открыл папку, увидел в ней страничку убористого машинописного текста на бланке разведывательного управления Генерального штаба. Начал читать:
«Мой дорогой друг Сталин!
Это письмо будет вручено Вам моим другом Авереллом Гарриманом, которого я просил быть главой нашей делегации, посылаемой в Москву.
Г-ну Гарриману хорошо известно стратегическое значение Вашего фронта, и он сделает, я уверен, все, что сможет, для успешного завершения переговоров в Москве.
Гарри Гопкинс сообщил мне подробно о своих обнадеживающих и удовлетворительных встречах с Вами. Я не могу передать Вам, насколько все мы восхищены доблестной оборонительной борьбой советских армий.
Я уверен, что будут найдены пути для того, чтобы выделить материалы и снабжение, необходимые для борьбы с Гитлером на всех фронтах, включая Ваш собственный.
Я хочу воспользоваться этим случаем в особенности для того, чтобы выразить твердую уверенность в том, что Ваши армии в конце концов одержат победу над Гитлером, и для того, чтобы заверить Вас в нашей твердой решимости оказывать всю возможную материальную помощь.
С выражением искренней дружбы
Пока Молотов читал текст радиоперехвата, Сталин неотрывно всматривался в его лицо, пытаясь угадать реакцию наркома иностранных дел на прочитанное. Но лицо Молотова оставалось непроницаемым. Он наконец закрыл папочку и поднял на Сталина задумчивые глаза.
— Ну, что ты мыслишь на сей счет? — с чувством нетерпения спросил Сталин.
— Загадка, умноженная на загадку, — с озадаченностью ответил Молотов. — Ведь это письмо должен вручить тебе Гарриман. Он сейчас на крейсере приближается где-то к Шпицбергену. Как же мог попасть к немцам текст письма?.. Если он соответствует подлиннику, то чего они хотят достигнуть его обнародованием?
— В этом и вся главная сущность вопроса. — Сталин опять зашагал по кабинету.
На телефонном столике слева звякнул аппарат внутренней связи. Молотов поднял трубку и услышал голос дежурного по приемной наркомата:
— Вячеслав Михайлович, у меня на проводе переводчик американского посла Лоуренса Штейнгардта. Посол просит немедленно принять его, чтобы вручить товарищу Сталину срочный документ особой важности. Какие будут указания?
— Минуточку, — ответил в трубку Молотов и тут же пересказал Сталину услышанное от дежурного.
— Пусть Штейнгардт приезжает сейчас. Я повременю у тебя, — ответил Сталин.
Американское посольство находилось примерно в семи минутах езды от Кремля, и ждать приезда посла оставалось недолго. Оба, Сталин и Молотов, подумали о том, что звонок Штейнгардта и его просьба о срочном приеме могли иметь прямое отношение к документу, который покоился сейчас в зеленой папочке. Загадочность предстоящей встречи как бы ускорила ход мыслей Сталина.
— В чем же дело? — будто у самого себя спросил он. — Если это послание Рузвельта не фальшивка, то Гитлеру должно быть совсем невыгодно предать его гласности.
— Надо поразмышлять, — заметил Молотов. — Тут есть какая-то уловка. Коль немецкая передача адресовалась американским народам, следовательно, она направлена против Рузвельта. У него ведь не так все просто в государственном аппарате.
— Не будем ломать голову над загадками. Дождемся американского посла. А пока давай еще раз уточним для себя главную нашу платформу в предстоящих переговорах с Гарриманом и Бивербруком. — Сталин присел в кресло у приставного стола и придвинул к себе хрустальную пепельницу. — Давай еще раз вспомним, что ни одна отдельно взятая капиталистическая страна не смогла до сих пор противостоять фашистскому агрессору. Только Советский Союз! Более того, западные страны даже не смогли образовать без нас свою действенную коалицию. У каждой из них собственные цели в войне… И Ленин бы очень похвалил нас, что мы, коммунисты, и вдруг так настойчиво ищем пути сплочения западных держав вокруг себя… На что не пойдешь ради победы над фашизмом… Все западные державы должны понять: сейчас оборонная мощь СССР — главная их гарантия в сохранении своей суверенности… Мы внушим им логикой наших неоспоримых доказательств, что в борьбе с фашизмом мы нужны Англии и США не меньше, чем они нам, а больше! Германия, а затем и Япония — их главная, абсолютно реальная и неотвратимая угроза[13].
— Полагаю, что Черчилль пришел к такому заключению раньше нас с тобой. — Молотов горько усмехнулся. — Наверное, грызет локти, что не решился на военный союз с нами против Гитлера летом тридцать девятого.
— Черчилль все-таки надеялся на англо-французский союз…
— Рухнул их союз в дюнкеркской катастрофе. — Сталин имел в виду крупное поражение английских, части французских и бельгийских войск на западном побережье Франции в районе Дюнкерка весной 1940 года. — И между прочим, англичане тогда скоропалительно сумели собрать в кулак свой военный флот, добиться также превосходства в воздухе и эвакуировать в Англию зажатые немцами в клещи союзные войска. А сейчас, видите ли, Черчилль не находит возможным мобилизоваться и нанести удар по французскому побережью, чтоб хоть часть немецких сил отвлечь на себя…
В кабинет вошел помощник Молотова, и Сталин умолк.
— Прибыл посол Штейнгардт, — тихо сообщил он, по-военному одернув на себе темный пиджак.
— Приглашайте, — сказал Молотов, вопросительно взглянув на Сталина, который тут же в знак согласия кивнул головой.
Лоуренс Штейнгардт появился в проеме двери — рослый, длиннолицый, в темном отутюженном костюме с жилеткой и при черной бабочке над белоснежной манишкой. Лицо его светилось чувством собственного достоинства. Сделав несколько энергичных, уверенных шагов по ковру, он вдруг увидел в кресле Сталина и будто наткнулся на невидимую стену. Шедший сзади него тощий в полосатой тройке переводчик от неожиданности почти ткнулся ему в спину, затем сделал полшага в сторону.
Сталин и Молотов поднялись, подошли к Штейнгардту и учтиво пожали ему, а потом переводчику руки. Обменялись обычными приветствиями, после чего американский посол заговорил:
— Господин Председатель Совета Народных Комиссаров, — он чуть поклонился Сталину, — господин народный комиссар иностранных дел, — такой же легкий поклон Молотову, — я имею честь передать адресованное господину Сталину послание моего президента господина Рузвельта.
Переводчик торопливо переводил на русский слова посла, хотя они были пока понятны без перевода Сталину и особенно Молотову.
Штейнгардт протянул Сталину коричневую, тисненную под крокодиловую кожу папку с позолоченной застежкой и пояснил:
— Здесь полученная нами по телеграфу шифрограмма президента и ее идентичная копия на русском языке.
Молотов пригласил посла и переводчика сесть за длинный стол для заседаний, за который напротив дипломатов уселся рядом со Сталиным и сам. Начали внимательно читать послание Рузвельта, убеждаясь, что оно слово в слово, кроме первой и двух последних строчек, совпадало с переданным из Берлина по радио.
— Господин посол, — неторопливо, будто с трудом сосредоточивая мысль, заговорил Сталин, — ваш президент пишет, что это письмо будет вручено мне его другом Авереллом Гарриманом…
— Я вас понял, господин премьер. — Штейнгардт воспользовался паузой, которую сделал Сталин. — Письмо президента Рузвельта поступило в Лондон, когда господин Гарриман уже был за пределами берегов Великобритании. Не успело письмо…
— Почему же не передали его с нашим послом Уманским, который вчера прилетел на одном из английских самолетов? — Сталин придвинулся ближе к столу, пристально вглядываясь в глаза Штейнгардта.
— Я вас понял, — повторился Штейнгардт. — Точно не могу утверждать, но полагаю, что наши офицеры разведки не решились отправлять письмо самолетом, опасаясь, что его могут сбить над территорией, занятой немцами. Видимо, советовались с президентом Рузвельтом. Именно он через государственный департамент передал текст письма по телеграфу в посольство, которое я имею честь возглавлять.
Наступила пауза, весьма озадачившая Штейнгардта. Сталин коротко взглянул на Молотова, и тот, поняв значение его взгляда, поднялся со стула, подошел к своему рабочему столу, взял зеленую папочку и вернулся на прежнее место. Сталин придвинул папочку к коричневой папке, открыл ее и, всматриваясь в тексты послания, с чувством недоумения заговорил:
— Господин Штейнгардт, Гитлер с Геббельсом вас опередили. Письмо президента Рузвельта товарищу Сталину мы уже получили по Берлинскому радио! Вот полюбуйтесь, — Сталин прихлопнул тыльной стороной ладони по машинописному тексту в зеленой папочке.
Захлебываясь от волнения, переводчик пересказывал Штейнгардту слова Сталина.
Удлиненное лицо Штейнгардта стало пунцовым. Его правая рука нервно прикоснулась к черной бабочке на воротнике, будто бабочка сдавила ему горло, затем он пригладил ладонью вдруг взмокшие, аккуратно причесанные волосы на голове.
— Господин Сталин… господин Молотов… Я вас не совсем понимаю… Хотя догадываюсь… Немцы, наверное, перехватили и расшифровали телеграмму нашего президента… Но это ужасно! А вдруг им стало известно и то, что господа Гарриман и Бивербрук отплыли к вам на крейсере?! Такого случая немецкие подводные лодки и бомбардировщики не упустят… Может случиться непоправимое.
Теперь настал черед встревожиться Сталину и Молотову. До этой минуты они в своих мыслях не соединяли перехваченную советской разведкой немецкую радиопередачу на американские континенты с тем, что на английском крейсере «Лондон» плывут к устью Двины в радиусе действий воздушных сил Германии, базирующихся в Норвегии, главы делегаций США и Великобритании, от которых будет многое, если не все, зависеть в расширении и укреплении антигитлеровской коалиции крупнейших государств мира.
— Я вас на минуту оставлю… Дам некоторые распоряжения на сей счет. — Сталин неторопливо поднялся со стула и вышел из кабинета.
Молотов догадывался, что Сталин из его приемной звонит начальнику Генерального штаба Шапошникову и советуется с ним, в какой мере и на какой параллели возможно прикрыть нашими истребителями и подводными лодками английский крейсер «Лондон». И он не ошибся…
Сталин вернулся в кабинет в тот момент, когда Молотов вместе со Штейнгардтом сопоставляли подлинный текст послания Рузвельта с тем, который передали по радио немцы. Главное различие в них состояло в том, что Рузвельт начинал свое письмо словами: «Уважаемый господин Сталин» и кончал подписью: «Искренне Ваш Франклин Рузвельт». В немецкой трактовке утверждалось, что президент начал письмо словами «Мой дорогой друг Сталин» и закончил его: «С выражением искренней дружбы».
— Мы, в общем-то, понимаем смысл этих будто бы безобидных искажений, — сказал Сталин, присаживаясь к столу. — Гитлер хочет поссорить Рузвельта с теми влиятельными лицами в США, которые ненавидят Сталина… Верно я говорю?
Штейнгардт не находил слов для ответа. Он достал из кармана платок и начал старательно вытирать им вспотевшее холеное лицо.
Днепр, красно-бурый от крови — человеческой, лошадиной и коровьей… Днепр, дыбящийся от взрывов снарядов и бомб высокими всплесками подкрашенной воды… Густо запруженные людьми, машинами, повозками горбатая дорога, ее обочины и размашисто широкий берег у Соловьевской переправы… Предсмертные вопли раненых и тонущих, надсадный шквал людского ора, матерщины и конского ржания…
Все это вспоминалось Мише Иванюте, как давний чудовищно кошмарный сон, хотя с того страшного августовского дня прошло всего лишь чуть больше месяца. Но надо же было такому случиться: в несметном шумном человеческом скопище он познакомился с девушкой-санитаркой, а у нее случайно оказалась газета с Указом Президиума Верховного Совета СССР. Из указа Миша узнал, что в числе не столь многих фронтовиков его наградили орденом Красной Звезды и повысили в воинском звании… От радости и гордости все в нем тогда заполыхало, забурлило, заплясало… Но и ощутил вдруг мерзкий страх: ведь и его, орденоносца, тоже могли убить на переправе… А кто же тогда получит орден?..
Не убили и не ранили. И Миша, вспоминая Соловьевскую переправу, даже посмеивался над собой, над тайным и стыдным своим страхом, хотя и сейчас содрогался от виденного там и пережитого. А нетерпение все жило в нем: действительно, когда же вручат ему боевую награду? При этой мысли будто шалый ветерок проникал в его сердце. При случае мозолил начальству глаза, но об ордене не напоминал, а себя даже бранил, что в такое грозное время не покидали его честолюбивые чувства. Насчет же повышения в воинском звании, то тут был полный порядок: бережно спрятав в планшетку, как удостоверяющий документ, вырезку из газеты «Красная звезда», Миша без промедления привинтил к своим петлицам на гимнастерке и на шинели еще по одному красному эмалированному кубику…
Когда же за Днепром, на сборном пункте в лесу близ Городка, ему посчастливилось набрести на остатки политотдела своей дивизии, новое звание вписали в его удостоверение личности. Правда, инструктор политотдела младший политрук Таскиров не без зависти подковырнул тогда Мишу:
«Не забудь исправить и паспортичку в „смертном медальоне“. — Таскиров насмешливо прищурил и без того узкие, раскосые глаза. — А то, понимаешь, вдруг ухлопают тебя и в похоронке запишут младшим политруком…»
«Не забуду!» — весело огрызнулся Миша. Тут же достал из кармана бриджей черный пластмассовый пенальчик, развинтил его, вынул плотно свернутую в рулончик бумажку, на которой значилось, кто он и откуда родом, и, зачеркнув слова «младший политрук», написал сверху: «Политрук-орденоносец».
Ранняя нынче осень. Еще только убывает сентябрь, а в воздухе временами мечутся белые мухи снежинок или косо сечет мелкий дождичек, заставляя трепетать багряную и желтую листву на осинах и березах. В лесной овраг часто врывается неласковый ветер, лохматит воду в лужах на дороге, гнет летние побеги боярышника; мелькают, падая на землю под его упругим дыханием, крупные пятнистые листья орешника. В такую погоду уже не держится тепло ни в землянках, ни в блиндажах. Миша Иванюта на ночь надевает шинель и спит в кабине типографского грузовика, положив под голову жесткий противогаз и полевую сумку.
К этому времени дивизию полковника Гулыги, преобразованную из мотострелковой в стрелковую, кое-как пополнили московскими ополченцами и перебросили на Вопь северо-восточнее Ярцева, а потом, после удачного наступления левого крыла 19-й армии, она пробилась к речке Царевич и заняла вдоль ее берега оборону. Но берег там был пологим, просматривался противником с противоположной стороны до самого леса, угрюмо темневшего на возвышенности. И надо было во что бы то ни стало оттеснить немцев от Царевича за сожженный поселок совхоза «Зайцеве» и за бугристые поля, раскинувшиеся выше и левее старой зайцевской мельницы. Иначе засветло не подступишься с тыла к нашему переднему краю.
Позавчера и вчера два полка дивизии полковника Гулыги с рассветом поднимались в наступление, в нескольких местах успешно форсировали Царевич, но ни продвинуться вперед, ни задержаться на захваченных плацдармах не смогли. Пришлось, понеся потери, вернуться полкам в свои траншеи.
Неудачное наступление дивизии Миша Иванюта переживал, как собственную беду, тем более что все происходило на его глазах. Он тоже побывал по ту сторону Царевича, прятался там за фундаментом и зубчатой глыбой темной кирпичной стены давно порушенной мельницы, где был промежуточный командный пункт батальона. Вслушивался в надсадный крик в телефонную трубку его командира капитана Гридасова, нервно требовавшего от артиллеристов, огневые позиции которых были в тылу за речкой, прицельнее бить по четырем немецким танкам, ворвавшимся в боевые порядки наступавших стрелковых рот. Удивительно, что капитан Гридасов при своем небольшом росточке и узкогрудости был горласт, энергично-юркий. Когда телефонная связь нарушалась, он тут же отдавал распоряжения командирам рот через посыльных, бросал из своего резерва навстречу танкам бойцов-истребителей с бутылками, наполненными зажигательной смесью, сокрушенно докладывал командиру полка, что батальон несет потери и вперед не продвигается. Миша держался подальше от комбата, опасаясь ярости капитана, но в то же время старался быть в курсе происходящего, прислушивался к каждой его команде, сдабриваемой крутой матерщиной, к крикливым наскокам на лейтенанта-корректировщика из артиллерийского дивизиона. Лейтенант не мог наладить порушенную осколками связь со своим командным пунктом, чтоб передать командиру дивизиона поправки для переноса огня…
Батальоны полка были оттеснены немцами за Царевич на прежние позиции, и политрук Иванюта почти ничего не записал в свой корреспондентский блокнот. Поэтому намерился по пути в редакцию завернуть в медсанбат дивизии и попытаться там добыть какой-либо материал для газеты, хотя уже не раз убеждался, что раненые бойцы, измученные страданиями, не всегда точно рассказывают о том, чему были очевидцами.
Одно утешение было у Миши: возвращался он с передовой не пешком, как всегда, а на маленьком трофейном мотоцикле в две лошадиные силы. Неделю назад этот мотоцикл ему подарил комиссар разведбатальона старший политрук Скворцов в благодарность за то, что Миша, описав в дивизионной газете действия группы разведчиков по захвату «языка», допустил ошибку, за которую потом получил от начальника политотдела дивизии взбучку. Ошибка заключалась в том, что Иванюта неумышленно исказил фамилию командира артиллерийской батареи старшего лейтенанта Вазилова, назвав его Мазиловым — по коварной подсказке кого-то из разведчиков. А батарейцы Вазилова действительно не очень точно прикрыли заградогнем отход группы захвата. И кличка Мазилов прочно закрепилась за старшим лейтенантом, дав ему повод написать начальству жалобу.
Политрук Иванюта принес свои извинения командиру батареи Вазилову, а мотоцикл принял от разведчиков с превеликой радостью и теперь угорело мотался на нем по своим репортерским делам, да и ради удовольствия. Уж очень легка была по весу эта маленькая машина и удивительно проста в управлении, имея всего лишь две передачи скоростей. Они включались поворотом резиновой насадки на левом руле, как и подача бензина на правом. Мотоцикленок развивал вполне приличную скорость и мог катиться даже без мотора, имея велосипедные педали. Чудо, а не машина! Вот на ней, выбравшись из тупика, ведшего в тыл хода сообщения, Миша на полном газу помчался вверх по полевой дороге к лесу, заранее приготовившись к тому, что немецкие минометчики обязательно откроют по нему огонь, как и по связистам, когда они отваживались засветло выходить на линии для устранения обрывов. Однако надеялся на скорость своего двухколесного «коня»…
Разогнав мотоцикл по лугу и выскочив на дорогу, Миша устремил его к вершине возвышенности, заросшей лесом. Не успел, однако, преодолеть и половину расстояния, как впереди, почти у самой дороги, взметнулся взрыв… Вторая мина громыхнула сзади. Миша даже сквозь рокотание мотора услышал, как над ним хищно взвизгнули осколки. Понял: вилка! Следующая мина могла оказаться для него последней… И круто свернул на кочковатое поле, в истолченную неубранную рожь. Гнал мотоцикл сколько было возможности, прыгая по кочкам и ощущая, как больно колотил по груди немецкий автомат, повешенный ремнем на шею. А мины все рвались — то впереди, то по сторонам. Холодный пот обволакивал его спину, зубы от напряжения сжимались до скрежета. Мысленно корил себя за глупость, что отважился, не дожидаясь ночи, испытать судьбу.
Вот и лес, но спасения в нем пока не было — мины густо и оглушительно крякали на опушке и в глубине среди деревьев, где виднелась дорога с черными, застоявшимися дождевыми лужами. Выезжать на лесную дорогу Миша не стал, вспомнив, что ведет она через Новые и Старые Рядыни — сожженные бомбежками деревеньки, над которыми стоит невыносимый смрад от разлагающихся там убитых осколками бомб коров и телят.
Гребень возвышенности остался позади, минометный обстрел прекратился, и Иванюта поехал вдоль леса, по тому же ржаному полю, простершемуся крутоватым уклоном к заросшим кустарниками оврагам. Среди них таилась обмелевшая за лето речушка Вопь.
Миша вспомнил, что в баке бензин на исходе и выключил мотор, тем более что спуск к Вопи был крутоватым. Поехал уже в тишине, притормаживая мотоцикл педалями.
Впереди лес выступом вклинивался в поле. Его опушка была окаймлена молодым осинником, выросшим на старой порубке. Миша подался правее, чтоб обогнуть осинник… Но что это?! Из полегшей ржи будто метнулись к опушке две пятнистые тени. Привиделось?.. Не успел затормозить, как мотоцикл перемахнул через пролегавшие наискосок два провода телефонной связи; тут же слева, на примятой ржи, успел заметить черные кругляшки наушников и… — невероятно! — крохотную шахматную доску с расставленными на ней фигурками…
Останавливаться Иванюта не стал. Ощутил в сердце холодок: ждал, что сейчас в спину ему ударит из осинника автоматная очередь. Он понял, что нарвался на немецких разведчиков. Проникнув через линию фронта, они подслушивали наши телефонные разговоры… Но какая наглость! Еще смеют в это время играть в шахматы!
Немцы, видимо полагая, что мотоциклист их не заметил, стрелять не стали. А Миша мчался дальше, сердце его бешено колотилось от минутного испуга и от негодования…
Вот и заросли над Вопью. Кончился склон, перейдя в пологий поросший лозняком берег. Миша включил мотор и свернул влево, в сторону Рядынь, где в оврагах, как ему помнилось, располагались полковые тылы.
Мише повезло. Когда он оказался по другую сторону леса, увидел поднятую на шесты телефонную линию. Она тянулась из-за Вопи к лощине, переходившей в овраг, разветвленный на несколько менее глубоких, заросших мелколесьем оврагов. В них и обнаружил тыловое хозяйство полка: замаскированные грузовики в капонирах, вырытых в крутизнах склонов, ящики с боеприпасами, повозки, шалаши, землянки… На поляне, вокруг которой кучно росли кусты бузины, терновника и лещины, густо сидели бойцы, перед которыми выступал с речью незнакомый Иванюте старший политрук в новеньком, необмятом обмундировании. При первом же взгляде на старшего политрука, на красноармейцев разного возраста (некоторые были с усами, при бородах, в очках) Миша понял, что это ополченцы, которых с наступлением ночи поведут на передний край. К счастью, они уже были при оружии — с винтовками, некоторые с ручными пулеметами.
Миша такой взволнованной скороговоркой выпалил старшему политруку о немецких разведчиках, обнаруженных им по ту сторону леса, что тот ничего не понял и заставил Иванюту все рассказать еще раз и спокойно… А через несколько минут ополченцев вывели из оврагов и развернули в цепь для прочесывания местности.
Была середина дня, и немцам скрыться не удалось; их оказалось пять человек. Вытесненные из леса в поле, в топорщившиеся остатки ржи, они пытались там затаиться, но были обнаружены и захвачены в плен. К огорчению Иванюты, вражеские разведчики оказались далековато от того места, где он заметил их и куда устремился на мотоцикле вместе с группой ополченцев. И получилось так, что он будто даже и не был причастен к этой небольшой, но важной боевой операции. Пленных намеревались было вести в штаб полка, но кто-то успел доложить о них в штаб дивизии, оттуда поступил приказ немедленно приконвоировать немцев в разведотдел, к его начальнику майору Кошелеву. Это Мишу вполне устраивало: там он и поприсутствует при их допросе…
Пленных увели в штаб дивизии, а Иванюта тем временем разыскал бойцов-ополченцев, которые непосредственно захватывали в плен вражеских лазутчиков, записал их фамилии. В это время в небе появился немецкий самолет. Он плыл так высоко, что казался игрушечным, полупрозрачным и еле заметным на голубом куполе поднебесья. Это было непонятным. Ни бомбардировщики, ни самолеты-разведчики обычно так высоко не летали. А непонятное на войне всегда сулит опасность.
Где-то в глубине оврага зазвенел гонг — удары чем-то железным по стреляной гильзе от тяжелого снаряда. Все вокруг замерло. Миша, отъехав на своем мотоцикленке в тень куста, запрокинул голову и стал следить за самолетом. Зрение у него острое, и он, может быть, первым заметил, как от самолета отделилась черная точка. Падала она, казалось, прямо на овраг — и через несколько секунд с неба стал доноситься ни на что не похожий, нарастающий, многоголосый вой. В вышине что-то вопило, бубнило, визжало, мяукало, ржало по-лошадиному, надсадно ревело… Казалось, падало само небо, исторгая тысячами глоток каких-то невиданных чудовищ скорбный, истеричный крик.
Мише Иванюте хотелось вскочить на мотоцикл и рвануть из оврага хоть на край света. Но вокруг лежали, прижавшись к земле, испуганные ополченцы. Нет, не уронит он достоинство кадрового политработника перед москвичами!.. Положив мотоцикл под кусты, он тоже проворно улегся на траву и стал смотреть вверх на все увеличивавшийся в стремительном падении черный предмет, содрогаясь в затаенном ужасе от его страшных переливчатых воплей. Чем ближе к земле, тем труднее было уследить за ним. Потом он вовсе стал невидимым, будто растворился в своем разноголосом реве.
На восточном склоне оврага наконец послышался звонкий и хрусткий удар о землю, но… взрыва не последовало. Самолет удалился в сторону фронта, однако никто не спешил к тому месту, где упала странная бомба со взрывателем, как полагали все, замедленного действия.
Вдруг оттуда донесся чей-то удушливый хохот, а затем голос:
— Сюда!.. Эй, хлопцы, скорее сюда!.. Чудо увидите!
На голос стали карабкаться по крутому склону, цепляясь за кусты, бойцы, командиры… Кинулся вверх, позабыв о своем мотоцикле, и политрук Иванюта. Любопытство его разгоралось все больше, ибо там, на гребне, по которому проходила чуть наезженная дорога, мужской хохот набирал силу, перемежался с выражавшими удивление восклицаниями, матерными словечками.
Когда Миша поднялся на дорогу и протолкался в середину уже образовавшейся шумной и подвижной толпы, увидел обломки досок, покрытых черным лаком, мотки проволочек разной толщины, белые плашки, похожие на большие конские зубы… И догадка родилась вместе с удивлением: пианино!.. Вместо бомбы гитлеровские летчики сбросили пианино… Были случаи, когда они бросали пустые бочки, домашнюю рухлядь — чтоб нагнать страху или развлечения ради…
— Как же он, бедный, кричал, — со слезами в голосе проговорил кто-то у Миши за спиной.
Миша оглянулся и увидел тощего красноармейца с рыжеватой бородкой и в очках. Спросил:
— Почему он? Это же не рояль.
— Верно, не рояль, — согласился очкарик. — Пианино… Марки «Беккер»… Какое варварство! — Глаза его увлажнились. — Это ему, наверное, в отместку, что, будучи немецкого происхождения, служил России…
— Вы разбираетесь в музыкальных инструментах?
— Я композитор… Музыка — моя жизнь.
Миша понял, что ему сам дается в руки необычный материал для газеты.
— Пойдемте вниз, мне надо с вами поговорить. — Он дружески взял под локоть красноармейца.
…Возвращался в редакцию политрук Иванюта в приподнятом настроении. Композитор из московского ополчения, с которым он беседовал больше часа, как бы раздвинул его понимание жизни на фоне музыки, передающей эту жизнь в прекраснейших звуках, способных пробуждать в людях все самое доброе и светлое, рождать чувства, влияющие на их характеры и даже судьбы. Миша никогда не задумывался над тем, что музыкой можно выразить любовь, ненависть, ревность, тоску, жажду мести, сожаление о чем-то несбыточном. Можно призывно звать музыкой к борьбе, воскрешать самосознание, рождать вдохновение, нагнетать ярость или укрощать ее, возвышать мысль или просветлять безумие, утолять страдания, тревогу, апатию… Это же с ума можно сойти! Миша умел бренчать на балалайке, чуток играть на мандолине, гитаре. Но никогда не предполагал, что заниматься музыкой — это дело такое серьезное и нужное. Как же ему написать обо всем этом в газете, оттолкнувшись от сброшенного с фашистского самолета пианино? Как воспримет такую статью редактор дивизионной газеты старший политрук Казанский? Ведь этот час беседы с композитором будто перевернул Мишину душу, заронил в его сердце и разум что-то такое, от чего Миша чувствовал себя если и не другим человеком, то в чем-то изменившимся. И очень хотелось в этом своем прозрении, что ли, послушать хорошую музыку…
Иванюта гнал мотоцикл по обочине полевой дороги, размышляя над тем, как сейчас, вернувшись в редакцию, которая располагалась в заросшем овраге недалеко от штаба дивизии, засядет за статью и предаст в ней анафеме фашистов, попирающих культурные ценности человечества и несущих с собой варварство. За поворотом дороги увидел, как три наших автоматчика конвоировали пленных немцев, к захвату которых Миша был причастен. Ему обязательно надо поприсутствовать при их допросе в разведотделе штаба дивизии и выудить что-либо интересное для газеты, описав предварительно, в назидание связистам переднего края, как были обнаружены и пленены эти вражеские лазутчики.
Только не ведал Миша Иванюта, что впереди ждут его новые потрясения, которыми неожиданно, щедро и жестоко огорошивает людей фронтовая жизнь…
Когда приехал в редакцию, увидел привычную картину: два наборщика-красноармейца, с чумазыми от типографской краски лицами, стояли по грудь в вырытых в стороне от «наборного» автобуса щелях и из квадратных ячеек касс со шрифтами, лежавших на брустверах, вылавливали свинцовые литеры, составляя из них на железных верстатках строчку за строчкой текст заметок для газеты. Над щелями были распяты на шестах плащ-палатки — защита от солнца, а больше от дождей, которые в эти дни нередко проливались над Смоленщиной. В крытом грузовике полязгивала печатная машина «американка» — печатник регулировал ее, готовясь получить сверстанную полосу набора и начать делать оттиски. Редактор старший политрук Казанский нахохленно сидел в кабине «наборного» автобуса с раскрытыми дверцами и, положив на руль фанерку, дописывал передовую статью, призывавшую, как было известно Мише, не бояться немецких танков, подпускать их поближе к траншеям и, оказавшись в мертвой зоне, забрасывать бутылками с горючей смесью.
Миша Иванюта также знал, что ему надо будет подкрепить передовицу соответствующими боевыми эпизодами; их у него в блокноте записано предостаточно. Однако томило нетерпение скорее запечатлеть на бумаге то, что мучило его сейчас, — поразмышлять о музыке, которую понимал более чем слабо, рассказать о сброшенном немцами с самолета пианино… Еще не представлял, как сложится у него статья, родит ли он в своем далеко не музыкальном воображении главную мысль, найдет ли форму всего того, чем терзался в душе и что наполняло его взволнованные чувства, придут ли самые нужные, точные слова… Посоветоваться бы об этом с Казанским. Но почему-то не решался и не мог придумать смысловой связи между тем, о чем так хотелось написать, и тем, что ждет от него сейчас редактор. Про себя даже посмеивался, представляя, как изумится Казанский, когда вместо заметок о борьбе с танками Миша напишет о разбитом пианино, плакавшем московском композиторе и о музыке, призывающей воинов к бесстрашию в боях… Вспомнил о дивизионном клубе, при котором был маленький струнный оркестр; в нем изредка играли шоферы автобатальона и санитары из медсанбата, о его бывшем начальнике Леве Рейнгольде, погибшем на Соловьевской переправе, так и не успевшем получить орден за пленение немецкого генерала Шернера.
Что-то уже начало слагаться в мыслях Иванюты, как вдруг по оврагу и его скрытым в зелени отрогам прокатилась от часового к часовому, охранявшим землянки, блиндажи и машины штаба, команда:
— Всему командному и начальствующему составу — на построение!..
— На построение!..
— На построение!..
Старший политрук Казанский как раз успел закончить передовую статью. Отдав ее наборщикам, он придирчивым взглядом осмотрел Мишу Иванюту и сказал:
— Почисть сапоги… И вообще подтянись! Командующий фронтом приехал в наш штаб. Генерал Конев…
— А зачем построение? — спросил Миша, чувствуя, как вдруг вспыхнуло его лицо и заколотилось сердце от осенившей догадки: — Может, награды будет вручать?
— Вполне возможно, — ответил Казанский, застегивая на гимнастерке воротник и карманы. — Только многие не дождались своих наград…
Миша проворно кинулся в печатную машину, где хранилась общая сапожная щетка, старательно смахнул ею пыль с сапог, туже затянул поясной ремень, старательно расправил под ним гимнастерку. А сам был будто в полубреду от счастья и нетерпения: ведь как ждал этого дня! Ему почему-то казалось, что с получением ордена он станет совсем другим человеком, в нем да и во всей жизни вокруг что-то изменится, пусть и не перестанут грохотать огненные всполохи войны… Это же надо! Среди тысяч фронтовиков пока только у одиночек сверкают на груди ордена или медали. А теперь будет с орденом и он, политрук Михаил Иванович Иванюта!.. Жаль только, что некому написать об этом — ни родным, ни друзьям. Его Винничина, как и вся Правобережная Украина, да и часть Левобережной, порабощена врагом. И еще очень хотелось покрасоваться орденом на груди перед майором Рукатовым — самым ненавистным на свете человеком для Миши. Рукатов недавно вернулся в дивизию из госпиталя и вновь занял пост начальника артиллерии. Миша еще не видел его после приезда, да и не хотел видеть, с содроганием вспоминая тот июльский день, когда он нашел в лесу и привез на мотоцикле с коляской в штаб дивизии мешки денег Белорусского банка, а Рукатов заподозрил его в том, что он, возможно, часть денег присвоил или где-то припрятал… Иванюта влепил тогда майору Рукатову пощечину, а тот пытался в ответ застрелить его, но капитан Пухляков — начальник особого отдела дивизии — успел ногой выбить из руки Рукатова пистолет. Будто и давно это было — за Днепром, южнее Смоленска, но у Миши до сих пор болело сердце и сжимались зубы от тяжкого оскорбления. Их конфликтом чуть не занялся военный трибунал… Обошлось. В окружении было не до расследований.
Иванюта и Казанский торопливо направились в ту сторону оврага, где располагались главные отделы штаба. Вышли к просторной поляне, которую со всех сторон обступал молодой лес. Здесь собирался для построения штабной народ. Многие курили, о чем-то переговаривались, строили догадки о причине сбора. Миша Иванюта внутренне ликовал, полагая, что эту причину знает только он один, и размышлял над тем, кому еще из командиров и политработников будут вручать правительственные награды, боясь оказаться в одиночестве, ибо понимал: политрук Иванюта далеко не главный герой тех страшных боев, в которых участвовала дивизия за Днепром.
На поляне становилось все многолюднее. В тупике ближайшего отрога, у блиндажа командира дивизии полковника Гулыги, стоял в тени орешника пятнисто-зеленый легковой автомобиль командующего фронтом генерал-лейтенанта Конева. О приезде в штаб дивизии командующего уже знали многие обитатели этих оврагов, некоторым даже было известно, что по его приказу зачем-то экстренно заседал военный трибунал дивизии.
Все ждали команды к построению, с любопытством посматривая в сторону блиндажа полковника Гулыги. А Миша Иванюта ждал не только с любопытством, а и с таким нетерпением, что почти никого не замечал вокруг, тоже неотрывно глядя туда, где стояла машина генерала Конева. Даже мысленно упрекал себя за это, ибо вместе с нетерпением закрадывалась в сердце тревога: ведь с ним уже не раз бывало такое — если чего-либо очень желаешь, оно не сбывается, а то еще и оборачивается неприятностью.
Увидел, как из землянки комдива вышло два генерала — оба стройные, рослые, с красными лампасами на галифе… Сердце у Миши неожиданно встрепенулось: в одном из них он узнал Чумакова Федора Ксенофонтовича; второй, видимо, был Конев. Генералы отошли в сторону от блиндажа и о чем-то заговорили. Миша даже издали заметил нахмуренность и озабоченность Федора Ксенофонтовича — дорогого для него, как и для всех, кто побывал под его командованием в первые недели войны, человека. И теперь еще больше загорелся желанием поскорее узнать причину появления в их дивизии Чумакова и хотя бы словом обмолвиться с ним…
А между тем Федор Ксенофонтович пытался убедить генерал-лейтенанта Конева отменить властью командующего столь суровый приговор военного трибунала дивизии…
— Пойми, Иван Степанович, я имею основание, как никто другой, презирать этого человека! — доказывал Чумаков Коневу. — Он еще в тридцать седьмом катал на меня ложные доносы в НКВД, потом пытался подвести под трибунал после выхода остатков моего корпуса из первого окружения!..
— Тем более не стану отменять приговор! — Конев смотрел на Чумакова с суровостью и упреком.
— Да он же посчитает, что не трибунал, не ты, а именно я, в порядке личной мести, взял его за шкирку и привлек к ответу!
— Пусть думает что ему угодно! Он сорвал наступление дивизии!.. Сколько из-за него людей погибло за Царевичем!
— Все это правильно! Понимаю!.. Ну разжалуй его в рядовые. Пусть кровью искупит… Это для него будет страшнее, чем расстрел, ибо он патологический трус!
— Я не привык отменять своих решений! — Конев раздражался еще больше, глядя на Чумакова с откровенной неприязнью. — Вон, в шестьдесят четвертой стрелковой полковник Грязнов тоже пытался выгородить одного своего подчиненного — майора Гаева! Все вы хотите быть добренькими, милосердными. А Военный совет фронта отвечает за боеспособность армий!
— Жалко старика Гулыгу… — Федор Ксенофонтович уже понимал, что ему не переубедить Конева, но все-таки не сдавался.
С поляны донеслась команда на построение. Конев и Чумаков видели, как командиры и политработники становились в строй, выравнивались. В это время из-за поворота оврага показалась группа людей: два красноармейца, держа наперевес ружья, конвоировали майора Рукатова… Нет, он уже не майор: воротник гимнастерки был без петлиц, рукава — без шевронов. Ни ремня на Рукатове, ни фуражки. Руки связаны сзади. Ссутулившись, бывший майор медленно переставлял ноги, на его желто-сером лице заметно пробилась щетина. Проходя мимо землянки комдива, он вдруг увидел генералов Конева и Чумакова. И будто все вдруг внутри в нем зажглось, а огонь выплеснулся только сквозь глаза. Сколько лютой ненависти заметил в них Федор Ксенофонтович!
Рукатов замедлил шаг и, глядя на него, сказал хриплым, незнакомым голосом:
— Жаль, что не успел я сквитаться с тобой, Чумаков! Повезло тебе… Не раздавил… — И зашагал дальше.
Лицо Конева передернула гримаса, отдаленно похожая на горькую улыбку.
— Ну, получил по ноздрям, ходатай?! — едко спросил он у Федора Ксенофонтовича. — За что именно он тебя так?
— Сам толком не знаю… В двадцать пятом году я его как никудышного командира роты выпроводил из своего полка на курсы. По глупости подписал нужные для этого документы… А после курсов мне вернули его — с повышением в должности… Пришлось опять убирать… А он оказался не только плавучим, но и мстительным…
Их разговор прервал вышедший из блиндажа полковник Гулыга. Он был бледен и хмур, глаза его казались ничего не видящими, неподвижными и таившими тяжкую душевную боль.
— Разрешите, товарищ командующий, привести приговор в исполнение? — тихо, со сдерживаемым чувством отчаяния в голосе спросил он у Конева.
— Можете поручить сделать это без вас, — хмуро ответил Конев.
— Нет, я уж сам…
Миша Иванюта, стоя в строю рядом с Казанским, буквально на несколько секунд отвлекся к пленным немцам, которых по дальнему краю оврага препровождали к землянкам разведывательного отдела штаба дивизии.
— Вон моих «крестников» повели, — шепнул он старшему политруку Казанскому. — Надо не прозевать их допрос.
В ответ Казанский толкнул его локтем в бок, и тут Миша увидел Рукатова, ничего вначале не поняв. Почему он под конвоем, без знаков различия и со связанными руками?.. Но человеческий разум способен сразу охватить многое, особенно вытекающее одно из другого, объединять его и высветливать итог. Он вспомнил, как там, за Царевичем, когда немецкие танки контратаковали наши наступающие батальоны, капитан Гридасов грозил в телефонную трубку артиллеристам всеми карами за то, что они вовремя не оказывали должной огневой поддержки… Верно, что-то у артиллеристов там не получалось… А начальник над ними — майор Рукатов.
«Доигрался, гад?!» — полоснула Мишу злорадная мысль и тут же потухла. Более того, почему-то очень не хотелось встретиться взглядом с Рукатовым, который замедлил шаг и, всматриваясь в лица своих бывших сослуживцев, как-то жалко и горько улыбался. Кое-кому кивал головой — то ли здоровался, то ли прощался. Было похоже — он еще не верил до конца, что это его последние шаги по земле… А может, действительно не последние, может, генерал Конев отменит приговор военного трибунала и Рукатов пойдет рядовым бойцом на передний край, в самое горячее место, чтобы кровью искупить вину?..
Но прозвучала команда, и строй зашагал по косогору куда-то в лес. Туда же вели и осужденного. И всем стало ясно, что приговор военного трибунала остается в силе. А в приговоре было записано, что артиллерия дивизии не поддержала должным образом наступления ее стрелковых полков. Майор Рукатов со своим отделом сделал расчет обеспечения атаки, поставил задачу артдивизионам на перенос огня по рубежам в глубину обороны противника, но не позаботился о точном доведении приказа до артиллерийских командиров, о заградительном огне на танкоопасных направлениях, а в ходе боя вовсе потерял связь и не сумел сманеврировать всей мощью артиллерии таким образом, чтобы развить наметившийся успех одного из батальонов правофлангового полка. В итоге — атака полков дивизии захлебнулась…
На войне бытует жестокий и справедливый закон: не выполнил приказ и погубил людей по своему недомыслию или нерадивости — расплачивайся собственной жизнью. И может быть, это не только наказание для тебя, ибо лишить тебя жизни — еще очень мало, чтобы воздать тебе по твоей тяжкой вине; это и суровый урок для других…
Строй командиров и политработников остановился на опушке рощи, выбегавшей из оврага, и по чьей-то команде повернулся лицом к свежевырытой яме, к которой подвели Рукатова. Куда-то исчезли конвоировавшие его красноармейцы; остались на их месте только начальник военного трибунала — высокий, полногубый, с интеллигентным, но удрученным лицом, и его заместитель — широкогрудый майор, все время вздыхавший, видимо, оттого, что ему предстояло самое тяжкое — привести приговор в исполнение.
Теперь, когда строй стоял лицом к яме, когда десятки глаз осуждающе и страждуще смотрели на Рукатова, он уронил голову и покачнулся. Чтобы не упасть, широко расставил ноги, но поднять глаза уже не смел.
На середину строя и вперед неуверенной, странной походкой вышел командир дивизии полковник Гулыга — высокий, поджарый. Его худощавое обветренное лицо с двумя бороздами, скобкой охватившими тонкогубый рот, было нахмурено и прятало в скорбных глазах то ли невыносимую боль, то ли яростный гнев.
Гулыга остановился между строем и Рукатовым, затем, видимо поняв, что заслоняет осужденного, отошел в сторону. Сурово-болезненным взглядом скользнул по нахмуренным лицам командиров и политработников, тяжко вздохнул и заговорил непривычно тихо и хрипло:
— Товарищи… В наших руках судьба Родины. Стоит вопрос: быть или не быть Советскому государству, быть нашему народу свободным или пойти на погибель в рабство. И в эту страшную годину встречаются среди нас люди, которые предают нас своей вопиющей безответственностью, своей беспечностью и расхлябанностью… По вине майора… бывшего майора Рукатова мы с вами не сумели выполнить приказ командующего фронтом… По вине Рукатова дивизия понесла потери… В самые ответственные минуты наступления начальник артиллерии дивизии Рукатов потерял управление своим родом войск. А потом, вместо того чтоб исправить положение, он напился пьяным до бесчувствия… Я с трудом удержал себя, чтобы не расстрелять его без суда!.. — Полковник Гулыга умолк, его нахмуренные глаза заволоклись слезой. — Никогда не мог предположить, что мой… — Губы полковника вдруг задергались, из его глаз покатились слезы; торопливо достав из кармана платок, он отвернулся и стал вытирать лицо. — Простите меня… — после напряженной, мучительной паузы прерывистым голосом продолжил Гулыга. — Простите меня… Я никогда не мог предположить, что мой зять…
От неожиданности весь строй будто задохнулся, издав какой-то хрипящий звук, после которого наступила страшная своей трагичностью тишина… Уже, кажется, никого не волновала судьба бывшего майора Рукатова. Тысячи игл впились в сердце всех, вызывая мучительную боль сострадания к этому немолодому полковнику, который в детской беспомощности не мог сейчас выговорить ни слова, принимая на глазах у всех тяжкие муки, стыдясь их и не находя возможности уклониться от них.
— Да-да, — пересиливая спазмы рыданий, почти шепотом продолжил командир дивизии. — Рукатов — мой зять… Он муж моей дочери… Отец моих внуков. Кое-кто знал об этом. — Гулыга остановил болезненный взгляд на Иванюте. — Он случайно был прислан в нашу дивизию, и я запретил ему до поры говорить о нашем родстве… Сами понимаете…
Миша Иванюта почувствовал, что у него в груди будто взметнулся огонь, а к горлу подкатил горячий глубок, мешавший дышать, и от этого из глаз градом полились слезы. Он стыдливо смахнул их рукавом гимнастерки, скосил взгляд на стоявшего рядом старшего политрука Казанского и увидел, что у него покатилась слеза, забегая по пути в каждую оспинку на щеке.
— Поступить иначе, — голос полковника Гулыги неожиданно окреп, — мне не позволил долг солдата. У каждого из нас своя родня, а Родина у всех одна!.. Не отдать Рукатова под трибунал — значит попрать память всех погибших по его вине! — Командир дивизии повернулся к Рукатову, окатил его сурово-негодующим взглядом и, вдруг сгорбившись, зашагал с высоты в овраг. Когда проходил мимо начальника трибунала, не поднимая головы, сказал: — Продолжайте…
Начальник трибунала прерывающимся голосом зачитал приговор, после чего Рукатов был расстрелян.
Оказывается, как в целом малозначащи даже самые яростные вспышки гнева, если они в конечном счете не привели к беде и остаются позади. Миша Иванюта вспомнил свою ненависть к майору Рукатову, которая клокотала в нем после того, как Рукатов оскорбил его подозрением в нечестности и как между ними возникла драка. А сейчас, когда Рукатова расстреляли, Миша совсем не ощущал никакого злорадства. Более того — очень сочувствовал полковнику Гулыге, тестю Рукатова.
Но война — это великая фабрика смерти и огромное поле деятельности для живущих. На ней надо постоянно помнить о своих обязанностях и не упускать времени для их исполнения. Когда красноармейцы комендантского взвода начали засыпать яму с телом Рукатова и строй присутствовавших при расстреле был распущен, политрук Иванюта отыскал глазами начальника разведотдела штаба дивизии — крупнотелого неприветливого майора Кошелева и пошел вслед за ним. Знал, что тот начнет сейчас допрашивать пленных немцев, и газетчик упустить такое событие не должен.
Кошелев шел с построения не то что в расстроенных чувствах, а в полном потрясении. Он еще до войны служил под командованием полковника Гулыги, знал его семью, не раз видел дочь Зину — жену Рукатова, — высокую, длинноногую, белокурую, с двумя розовощекими мальчиками-близнецами. Понимал: как же тяжело было Гулыге отдать под трибунал отца своих внуков!
Миша Иванюта даже со спины угадывал, что майор Кошелев чувствует себя плохо, но неотступно следовал за ним вниз по склону оврага. Прошли глубокую котловину, по дну которой стелилась в тени деревьев хорошо накатанная дорога, поднялись на противоположный склон. У крайней землянки Миша увидел пленных немцев. Они сидели в густой тени сосен и, держа на коленях котелки, выскребали из них ложками кашу. Тут же полулежал на плащ-палатке знакомый Мише переводчик — хилый, желтолицый лейтенант Сурис.
При виде майора Кошелева лейтенант Сурис вскочил на ноги и не очень по-военному доложил, что пленные к допросу готовы.
Тут Миша и напомнил о себе начальнику разведки:
— Товарищ майор! Разрешите представиться: корреспондент дивизионной газеты политрук Иванюта!.. Разрешите…
— Не разрешаю! — яростно взревел Кошелев. — Убирайтесь отсюда и не мешайте мне работать!
— Товарищ майор, но ведь газета…
— Шагом — марш отсюда! — Казалось, Кошелев кинется сейчас на Иванюту с кулаками.
— Товарищ майор… Вам придется давать объяснения комиссару дивизии. Я же не на блины к вам прошусь!
Мише показалось, что последние его слова облагоразумили Кошелева. Он как-то сник, отвернулся от Иванюты и, достав папиросы, неторопливо закурил. Потом оценивающим взглядом посмотрел на пленных и уселся на казарменную табуретку, стоявшую у входа в землянку. На Иванюту взглянул уже как бы нехотя и спокойно изрек:
— Политрук, я тебя очень прошу… Сгинь с моих глаз.
— Ну хорошо! — с язвинкой в голосе сказал Миша. — Я уйду-сгину… Но потом явитесь вы, товарищ майор Кошелев, пред ясные очи парткомиссии.
— Явлюсь, ладно, — устало, почти миролюбиво ответил Кошелев и махнул на Иванюту рукой так, будто сталкивал его откуда-то.
Миша быстро зашагал по косогору вниз, к землянкам начальства, сгорая от мстительного нетерпения скорее доложить комиссару дивизии о всем происшедшем. Мысленно слагал жесткие обвинительные фразы, которые он произнесет по адресу майора Кошелева перед полковым комиссаром. Потом его вдруг охватило сомнение: ведь разведотдел штаба — первичный источник информации для газеты о действиях всех разведподразделений дивизии. Загрызешься с его начальством, потом ходу туда не будет вовсе или станут давать сведения сквозь зубы. Эта практичная мысль охладила Мишу, он заколебался, замедлил шаг. «Может, вначале доложить старшему политруку Казанскому?..» И словно в ответ на его вопрос послышался металлический звон: «бам-бам-бам…» — сигнал воздушной тревоги.
Иванюта оглянулся вокруг, но спасительных щелей поблизости не увидел. Рядом стоял только замаскированный грузовик. Кинулся к нему, под крутизну стенок капонира, вырытого в склоне оврага. Тут же увидел в небе шестерку немецких «юнкерсов», проходивших стороной над лесом.
«Зря запаниковали, — подумалось Мише. — Куда-то в тыл летят».
Но бомбардировщики вдруг круто развернулись и один за другим стали пикировать прямо на овраг. Послышался знакомый, нарастающий вой бомб, кинувший Мишу на землю в угол капонира.
Взрывы начали сотрясать лес, стал раздаваться треск поверженных деревьев, а затем гулкие их удары о склоны оврагов. Донесся истошный человеческий вопль — кого-то тяжело ранило или придавило; недалеко протяжно заржала лошадь… А взрывы продолжали оглушать все живое. Миша услышал, как рядом заскрипела подсеченная крупным осколком сосна, затрещала обламывающимися ветвями и рухнула на капонир, воткнувшись сучьями в крышу кабины грузовика и обвалив на Иванюту глыбу земли…
«Юнкерсы» ограничились одним заходом, видимо не заприметив крупной цели в оврагах, и затем понесли оставшийся груз бомб в сторону станции Вадино.
Миша выбрался из капонира, отряхнулся от земляного крошева и мелких веток. Увидел, что будто пронесся над оврагами могучий смерч. Вокруг клубились дым и пыль, в которых уже явственнее слышались крики раненых, ржание покалеченных лошадей и перекличка приступивших к своему делу санитаров. На склонах безобразно громоздились зелеными копнами ветви сваленных, упавших друг на друга деревьев.
Что-то заставило Иванюту вернуться к землянкам разведотдела, будто знал, что бомбы упали и туда. Не ошибся… С ужасом увидел разметанную землянку и свежие, еще дымящиеся воронки вокруг нее. Даже не почувствовал, как подломились под ним ноги. Уже сидя в траве, заметил на ветвях устоявших деревьев обрывки военной одежды — нашей и немецкой… Понял — бомбы прямым попаданием разорвали всех в клочья… Почувствовал тошноту и тоскливо, с болью в груди, подумал о том, что майор Кошелев перед своей смертью прогнал его от верной гибели…
Совсем близко под самолетом величественно громоздились пышными сугробами облака — белесые и пепельно-голубые. Они простирались в бесконечность, местами вздыбливались как застывшие клубы дыма и, просвечиваемые солнцем, ярившимся где-то справа над самолетом, излучали белизну, резавшую глаза.
Молотов сидел в кресле по левой стороне салона, задумчиво глядел сквозь стекло иллюминатора на менявшие очертания облака. Иногда устремлял взгляд в блекло-голубую высь, где шли два истребителя. Знал, что еще два истребителя охраняют самолет, в котором он летел в Архангельск, со стороны солнца.
Перед ним, на квадратном столе, покрытом красно-оранжевым бархатом, лежали сегодняшние московские газеты. Но читать не хотелось: он давно не ощущал такой расслабленности, неустойчивости равновесия чувств и ума. Разумно было бы поспать, но, несмотря на усталость, на прошлые бессонные ночи, которые следовали одна за другой почти с самого начала войны, не мог принудить себя ко сну. Вспомнил, как Полина, жена его, собирая ему в дорогу чемодан, с напускной строгостью наказывала: «Вече, будь умницей — отоспись в полете. А то у тебя уже не лицо, а маска. Я иногда пугаюсь твоей угрюмой усталости… Хочешь, заклею стекла запасного пенсне черными бумажками? Наденешь в самолете и тут же убаюкаешься?..» Шутница Полина Семеновна. Заботливая. Сама устает на своей работе до полного изнеможения, а чувства юмора не теряет.
Да, перешагнул он в усталости какой-то рубеж и, кажется, лишился возможности повелевать самому себе: не мог уснуть, не мог читать, и мысли делались порой своевольными, неизвестно откуда бравшими начало и куда исчезавшими. Вот и сейчас почему-то вспомнились Молотову дореволюционные времена… Пребывание в ссылке в Иркутской губернии… Его побег из ссылки в Казань. Почему в Казань?.. И память вдруг высветлила лицо Самуила Марковича Браудэ — присяжного поверенного из Казани. Он приехал в Иркутскую губернию, в чалдонское село, к сосланной туда жене-эсерке, ставшей потом коммунисткой. Браудэ отважился предложить Молотову (тогда еще Вячеславу Скрябину) свой паспорт для побега… Из Казани пробрался Скрябин в Петроград, где стал работать на нелегальном положении, участвуя в подготовке революционного восстания.
Ссылки… Тяжкие изломы судьбы. Жизнь там пусть не горела — теплилась, но продолжалась… Опять вспомнилось то далекое чалдонское село. Большой рубленый дом, встреча Нового, 1916 года. Собралось человек двадцать ссыльных — кто отбыл каторгу, кто прислан на вечное поселение. Кроме большевиков пришли эсдеки, эсеры. Пили местное пиво, дравшее горло (потом узнали, что оно настояно на курином помете), говорили тосты, вкладывая в них и свои противоречия. Но все-таки надо было праздновать Новый год, и решили «объединиться» хотя бы песней. Не получилось; молодежь запела «Интернационал» — международный пролетарский гимн, а старики затянули «Марсельезу» — гимн буржуазно-освободительных движений. На «пустом месте» вспыхнула ссора, и рассерженные старики покинули дом.
Вспомнился еще один соратник по другой ссылке — Сергей Иванович Малашкин… И еще один Новый год — уже в Москве… Малашкин — активный и бесстрашный участник боев с жандармами и солдатами на Пресне во время декабрьского вооруженного восстания в 1905 году. Неутомимый спорщик и говорун, всегда смотревший на собеседника с критическим прищуром глаз, над которыми топорщились косматые брови. Ссылка сдружила их. После Октябрьской революции Малашкин стал довольно известным писателем, но давно почему-то замолчал, хотя его романы и повести двадцатых годов вызывали необычный интерес у читающей публики, поддержку со стороны одних критиков и острые нападки других. Давненько они уже не встречались, не перезванивались.
Молотову вдруг стало весело, он даже беззвучно рассмеялся, вспомнив, как в двадцатых годах… Когда же это было?.. Да, подводит память… Наступил тогда очередной Новый год. Обитатели Кремля встречали его по-семейному — с женами, с детьми. Большинство мужчин и женщин были еще молодыми да озорными — в едином застолье произносили шутливые тосты и каламбурили, пели песни, плясали под патефон или гармошку, на которой мастерски играл Семен Буденный.
Во второй половине ночи застолье начало редеть — первыми разошлись жены и дети. А в Сталина как бес вселился! Возбужденный, он сидел рядом с Буденным напротив Молотова.
«Я бы не прочь сейчас куда-нибудь завалиться, сменить обстановку», — с веселой дерзостью, но тихо сказал Сталин, обращаясь к Молотову.
«Интересно?! — с ухмылкой отозвался Молотов. — Появится сейчас генсек с компанией, скажем, в ресторане „Националы“! Во будет пассаж!»
«Нет, куда-нибудь бы на нейтральную территорию, без соглядатаев», — ответил Сталин.
«Махнем на конный завод, — предложил Буденный. — Я сейчас позвоню, и, пока доедем, там стол накроют».
«А чем будут угощать — овсом или сеном?» — с напускной серьезностью спросил Молотов.
«Возьмем с собой, что требуется», — не принял шутки Буденный.
«Тогда я согласен, — сказал Молотов. — Только поедем не к лошадям, а давайте к моему другу Сергею Малашкину. Ты, Коба, его знаешь».
«Ну как же! Знаю этого романиста и спорщика».
«Он живет совсем рядом. А жена его, Варвара Григорьевна, — воплощение гостеприимства», — напомнил Молотов.
Минут через двадцать взволнованный Сергей Малашкин открывал дверь неожиданным гостям, хотя Молотов успел позвонить ему по телефону о приезде. В столовой уже проворно хлопотала Варвара Григорьевна, расставляя на столе посуду, закуски. Но гости приехали со своей «королевской» закуской и выпивкой — бочонком соленых арбузов и оплетеной бутылью грузинской чачи. На плече Буденного висела гармошка.
Новогоднее веселье продолжалось. Малашкин, произнося приветственный тост в честь гостей, от волнения назвал Буденного не Семеном Михайловичем, а Михаилом Семеновичем. Это дало повод для шуток. Затем новые тосты, песни и пляски под гармошку. Новогодняя ночь позволяла, по обычаю, не особенно соблюдать тишину, если бы не одно обстоятельство. Сталин, как бывший студент духовной семинарии, любил церковные песнопения и знал духовные обряды. Его репертуар давно был знаком и Молотову, и Буденному. И в квартире, словно на клиросе, зарокотал слаженный хор, над которым властвовал высокий и резкий голос Сталина…
На второй день Сергея Ивановича вызвали в домоуправление, где его ждал строгий участковый милиционер с чьей-то письменной жалобой на то, что в новогоднюю ночь в квартире писателя-коммуниста Малашкина до рассвета продолжалось буйство с гармошкой, плясками и песнями, да не простыми, а религиозными, которые поются только в церквах. Малашкин не мог сказать милиционеру, уже составлявшему протокол, правду о том, каких именитых гостей он принимал. Ему бы не только не поверили, но и «привлекли» бы к ответу за «клевету» на руководителей партии и правительства… Да и не хотелось Сергею Ивановичу давать повода для вздорных разговоров… А через неделю старого, с 1906 года, коммуниста Малашкина обсуждала партячейка и, кажется, объявила какое-то взыскание.
Только в канун очередного Нового года Сергей Иванович, опасаясь, что ему вновь окажут честь высокие гости, напросился на встречу с Молотовым. Встретившись, они гуляли по территории Кремля, разговаривали о литературе. Тогда Малашкин и рассказал Молотову о постигших его неприятностях вследствие новогоднего их визита к нему. Молотов, не склонный к бурным вспышкам веселья, на этот раз хохотал без удержу, захлебываясь на зимнем ветру, который гонял по кремлевской брусчатке снежные вихри.
В это время мимо них проезжал в автомобиле Сталин. Увидев сквозь стекло неуемно хохочущего Молотова, он так изумился, что остановил машину и присоединился к гуляющим. Малашкину пришлось повторить свой горестно-веселый рассказ. Сталин тоже стал посмеиваться, а потом шутливо изрек:
«Товарищ Малашкин, мы сердечно благодарим вас, что не дали в обиду и не посрамили членов Политбюро. А то пришлось бы нам с Молотовым и Буденным платить штраф в милицию и держать ответ перед партийной комиссией».
…От воспоминаний оторвал Молотова резкий крен самолета, а затем его крутое снижение. Через минуту за стеклом иллюминатора начала проноситься белесая муть, в салоне стало пасмурно, а самолет начало трясти, будто его волокли по бугристой, с колдобинами дороге. За шумом моторов Молотову не были слышны пулеметные очереди: где-то над облаками наши истребители вступили в бой с двумя «мессершмиттами»…
Вскоре самолет вновь вынырнул из облаков и стал утюжить их верхние кромки. В салоне рассвело. Молотов взял со стола газету и прочитал сообщение Совинформбюро об очередной бомбардировке нашими самолетами Берлина. В памяти возникло желтоватое, ротастое лицо Геббельса, его тощая и укороченная природой фигура, вспомнились берлинские переговоры в ноябре прошлого года, ночная бомбежка германской столицы английской авиацией; вместе с Герингом и Геббельсом ему пришлось тогда отсиживаться в бомбоубежище и задавать руководителям немецкого рейха саркастические вопросы, связанные с тем, что Германия преувеличивает свою военную неуязвимость. Вспомнилось совсем недавнее заявление Геббельса, сделанное им перед своими и зарубежными корреспондентами. Геббельс с надменной хвастливостью заявил, что ни один советский самолет не появится над Берлином, ибо советская авиация полностью уничтожена.
Вот тебе и уничтожена! А ведь английские и американские газеты охотно разрекламировали это хвастовство немецкого обер-пропагандиста. Затем же, будто и не было прежних публикаций, в Англии, да и во всем мире, буржуазная пресса будто ударила в колокола, извещая свои народы, что Советы начали чуть ли не каждую ночь бомбардировать с воздуха военные объекты Берлина!
Так с чего же все, связанное с нашими бомбардировками Берлина, началось? Ведь советская дальнебомбардировочная авиация могла гораздо раньше наносить бомбовые удары по Берлину, когда по расстоянию он был ей доступнее… У Сталина на сей счет имелась своя точка зрения. Кроме прочего, он, как и Молотов, помнил, что 27 сентября 1939 года 1150 немецких самолетов превратили в сплошные руины Варшаву, под которыми погибло мирного населения в пять раз больше, чем польских войск, оборонявших свою столицу. А варварская бомбардировка немцами английского городка Ковентри? Ведь не военные объекты!.. Но когда Геринг бросил свои воздушные эскадры на Москву!.. Надо было ответить ударом на удар. И сейчас, когда Молотов летел в Архангельск встречать крейсер «Лондон», на котором прибывали для переговоров и подписания союзнических документов полномочные представители Рузвельта и Черчилля, у Молотова имелся еще один важнейший аргумент в пользу Советского Союза — краснозвездные самолеты над Берлином!
Так с чего же все началось? Ведь каждое событие имеет свои причины и имеет свое начало. Любое же военное событие является отдельным звеном всей цепи войны. Первое ее звено обычно висит на крюке, прочно вбитом в плотную политическую стену межгосударственных отношений. Он, Молотов, всегда напряженно размышляет об этом, часто устремляя мысль о войне к началу всех начал. Думает он и сейчас об аргументах, которые, при необходимости, надо будет выложить на стол переговоров с Гарриманом и Бивербруком.
Лететь до Архангельска было еще долго, и здесь, в поднебесье, мысли его вдруг запарили свободно и неторопливо.
Для руководителей государства и его вооруженных сил война заключает в себе множество тайн, непредвиденностей, случайностей и опасностей. Разобраться в их нагромождениях и противоречиях, рассмотреть подлинный смысл ставшего известным сегодня, предугадать завтрашний день с его военными, политическими и дипломатическими загадками, заглянуть в ближайшее будущее и, не впадая в отчаяние, принять, по возможности, верные решения — вот главная боль их души и томящее ощущение трагичности от бессилия побороть сомнения и утвердиться в истинности вызревающих предположений.
Народный комиссар иностранных дел СССР Вячеслав Молотов часто возвращался мыслью к главному: агрессия фашистской Германии против Советского Союза начата Гитлером с надеждой опереться в ней на «пятую колонну», которая, по сведениям фашистской разведки, существовала в Москве и в советских республиках, а также на вступление в войну против СССР кроме сателлитов Германии еще и Японии, Турции и, возможно, Англии. Да-да, именно Англии! Она, Англия, с ее тайными упованиями, как предполагал Молотов, держала в своих руках ключ от главных событий Второй мировой войны. События эти вызревали до сих пор, внешне маскируясь благожелательной по отношению к СССР политикой английского правительства, двоедушие которой наиболее прозрачно обнаружилось еще летом 1939 года, когда усилиями Англии, при согласии французского правительства, были сорваны московские переговоры, несмотря на то что советская сторона выдвинула конкретный план совместных действий СССР, Великобритании и Франции. Советский Союз предлагал выставить на фронт в случае агрессии в Европе 120 пехотных и 16 кавалерийских дивизий, 5 тысяч тяжелых орудий, 9—10 тысяч танков, от 5 до 5,5 тысячи боевых самолетов… Переговоры не увенчались успехом, что и вынудило Советское правительство подписать с Германией пакт о ненападении, в то время как Чемберлен — тогдашний английский премьер-министр — упорно добивался соглашения между Англией и гитлеровской Германией, толкая последнюю на агрессию против СССР. Однако завоевательные аппетиты Гитлера были куда более масштабными. Это привело к тому, что после нападения на Польшу Германия оказалась в войне еще и с империалистической коалицией, состоявшей из Британской империи и Франции.
Сии события далеко позади, как и все, связанное с полетом 10 мая 1941 года в Англию заместителя Гитлера по нацистской партии Рудольфа Гесса. Советское руководство тогда же разгадало цель этого полета, зная, что лорд Данг Гамильтон, близ имения которого приземлился на парашюте Гесс, являлся одним из приближенных английского короля Георга VI и активным участником влиятельной профашистской группировки в политических кругах Англии. Но пока не знало очень важного…
Оказалось, что задолго до своего полета в Англию Гесс тайно направлял лорду Гамильтону письма и получал дружественные ответы. При этом Гесс не подозревал, что его письма попадали не лорду, а в английскую разведку Интеллидженс сервис, которая от имени Гамильтона писала Гессу письма и таким образом заманила его в Англию. Зачем? Конечно же, не в гости, а для переговоров… Вскоре закордонный агент НКВД СССР подтвердил это своими донесениями, и сейчас уже стало наконец точно известно: Рудольф Гесс заявил тогда представителям английского правительства, что прибыл к ним с предложением мира, выдвинув от имени Гитлера требования: признать германскую гегемонию в Европе, возвратить бывшие германские колонии в Африке, узаконить германское господство в некоторых других районах и признать захватнические претензии фашистской Италии. Надеялся Гесс и на то, что сумеет склонить Англию к совместной борьбе против СССР, которая, в свою очередь, опасалась, как бы Советский Союз не пошел против нее в поддержку Германии.
Но еще раньше стало известно советской разведке и о другом, в том числе о тайных переговорах немцев с англичанами по смежным каналам. Эти переговоры велись еще накануне вступления Англии во Вторую мировую войну. Источником такой информации стал британский посланник на Кубе Джордж Оджильви Форбес, в прошлом советник английского посольства в Берлине. По поручению английского правительства, в чем-то не доверявшему своему послу в Берлине Невилю Гендерсону, он за спиной посла секретно общался с немцами. За несколько дней до нападения гитлеровских войск на Польшу, о сроках которого хорошо было известно английскому правительству, с Форбесом связался человек, назвавшийся шведом Далерусом. Швед сообщил Форбесу, что имеет поручение наладить переговоры между представителями правящих кругов Англии и Герингом как самым приближенным лицом Гитлера. Переговоры велись на берлинской квартире Далеруса. Последний на своем личном самолете ежедневно летал из Берлина в Лондон, докладывал там о результатах переговоров и возвращался с ответами английского правительства. Геринг, как сообщал закордонный агент НКВД, уже был готов «поладить с англичанами, но переговоры сорвались из-за его непримиримости в вопросе о Польше».
Если Молотов каждое из подобных секретных донесений воспринимал как факт, из которого нужно было делать выводы и учитывать их в дальнейших взаимоотношениях с английским правительством и английскими дипломатами, то Сталин еще и очень интересовался обстоятельствами, при которых те или иные сведения были добыты. Конечно же, не ради любознательности — он очень остерегался дезинформации. Иногда ему удавалось получить интересовавшие его подробности, удовлетвориться ими, но чаще не удавалось из-за сложностей конспиративной деятельности советской разведки. Тогда между ним и Молотовым начинались «взвешивания» — Сталину необходимы были логические доказательства неоспоримости полученных от разведки сведений и убедительная мотивировка вытекающих из них решений и предположений. Это подчас оказывались нелегкие для Молотова дискуссии, ибо, как он понимал, Сталин выверял его суждениями свое видение событий в мире, свои тревоги, сомнения, догадки. Может, только сейчас Сталину и ему, Молотову, окончательно прояснились причины того, почему Германия вновь решилась воевать на два фронта, хотя история в лице великих немцев строго предупреждала ее от этого.
Письмо военного историка профессора Нила Романова, написанное Сталину в самый канун немецкой агрессии, в которое внимательно вчитывались все члены Политбюро, тоже дало толчок к поискам ответов на многие вопросы. Главный из них Сталин сформулировал конкретно и точно: немедленно, любой ценой, добыть последние цифры, которые бы отражали сегодняшний военно-экономический потенциал фашистской Германии, чудовищно раздувшейся от переизбытка сил за счет ограбления порабощенных ею европейских государств. Вновь и вновь перетряхивали свои папки работники разведывательного управления Генштаба, сотрудники НКВД, ведавшие агентурной разведкой. В разные страны полетели радиошифрограммы засекреченным адресатам. Пришлось прибегнуть к помощи перевербованных агентов иностранных разведок…
Результаты всего проделанного оказались чудовищно удручающими, еще раз напомнив истину, что время есть последовательная смена событий; длительность этой смены, время, находясь в одном измерении, необратимы. Время сработало на Германию…
Ф. Энгельс писал в «Диалектике природы», что «уже разбивание ореха есть начало анализа».
«Тут даже и орех не надо разбивать — все ясно без анализа», — хмуро сказал Сталин, когда Молотов положил на его стол два листа бумаги с машинописным текстом. Один текст был озаглавлен: «Германия», второй — «СССР».
Сталин строго посмотрел на Берию, сидевшего в конце стола для заседаний. Поблескивая пенсне и вытирая смятым платком обвисшие пористые щеки, тот выглядел виновато, догадываясь, что Сталин сейчас начнет его распекать. Так и случилось.
«Вы, товарищ Берия, должны были представить нам эти уточненные сведения о Германии еще задолго до начала войны! — Сталин не отрывал сумрачного взгляда от листа бумаги. — Ваши разведчики лодырничали, а вы не требовали от них того, что нам надо! Почему Сталин сам должен обо всем думать, напоминать, кому и что следует делать?! Это же элементарные сведения! — Он стал зачитывать вслух, переводя взгляд с одного листа бумаги на другой: — „Германия, ее союзники и оккупированные ею страны имеют населения 283 миллиона человек, СССР — 194 миллиона человек. Электроэнергии Германия выдает 110 миллиардов киловатт-часов в год, СССР — около 49-ти. Стали — 43,6 миллиона тонн, СССР — 18,3. Угля — 348 миллионов тонн, СССР — 165“».
«Товарищ Сталин, примерные сведения о Германии имелись в Генеральном штабе», — обидчиво стал оправдываться Берия.
«Они должны были быть точными и лежать у меня на столе!.. У каждого члена Политбюро!.. У заведующих отделами ЦК!.. А почему мы только сейчас узнаем и об этих цифрах?! — Сталин постучал тыльной стороной руки по документу. — Вдуматься только в них! Немецкие фашисты перед нападением на СССР, оснащая свою армию вооружением и запасами, взяли их и у 30-ти чехословацких дивизий! Еще год назад они вывезли в Германию вооружение 6-ти норвежских, 12-ти английских, 18-ти голландских, 22-х бельгийских и 92-х французских дивизий!.. Утаить такую силищу было немыслимо! Почему вы не знали об этом, товарищ Берия?!»
«Кое о чем знали…»
«На базе трофейного транспорта, особенно за счет французских машин, гитлеровцы сформировали 90 своих дивизий!»
Сталин распалялся все больше. В этом его гневе были досада, боль, негодование. Но был и поиск мысли…
«Товарищ Коба, по-моему, ты забываешь одно обстоятельство, сопутствующее тому, что мы сейчас услышали от тебя», — спокойно проговорил Молотов.
«Какое еще там обстоятельство?!»
«Забываешь, что именно эта сверхмощь Германии, перед которой пало на колени столько европейских государств, и напугала Англию и США, обратила их в наших союзников…»
«Этого никто не отрицает! Уже приезд к нам Гарри Гопкинса, как посланца не только Рузвельта, но и Черчилля, кое о чем говорит».
«И, окажись мы сейчас перед лицом Германии более сильными в военном и экономическом отношениях, — невозмутимо продолжал Молотов, — кто знает, с кем бы они были».
«Ты имеешь в виду Англию и Америку?»
«Разумеется».
«Полагаешь, мы именно поэтому не стали переводить всю нашу экономику на военный ход в тридцать девятом, когда Гитлер развязал Вторую мировую войну? Верно, они могли бы тогда найти с ним общий язык и направить объединенные силы для уничтожения единственного в мире социалистического государства».
«Ну, не только поэтому. — Молотов, кажется, не возражал Сталину, а уточнял его мысль. — Тогда, в тридцать девятом, у народа нашего еще не отболело прошлое — потери на фронтах гражданской войны, а это — миллионы и миллионы людей… А белый и красный террор?.. А разруха, вызванная войной, голод, коллективизация с ее безобразными гримасами и опять голод… Потом тридцать седьмой и восьмой годы…»
«А главное упускаешь, товарищ Молотов, — недовольно перебил его Сталин. Заметив, что в кабинете стало сумрачно, он поднялся из-за стола и зажег люстру под потолком. — Забываешь нашу борьбу за ленинские идеи против троцкистов, правых оппортунистов, буржуазных националистов… А чего нам стоили происки капиталистического окружения?..»
«Каждый человек носит в себе все прожитое человечеством не только в его бытность, но и до него… Всего сразу не скажешь, когда оглядываешься назад. — Молотов посмотрел на молчавшего Берия. — Можно еще вспомнить, как предшественники Лаврентия до безобразия раскачали при нашем попустительстве борьбу с врагами народа, начав искать врагов и там, где их не могло быть, могли быть только предположительно или…»
Что стояло за этим оборвавшем фразу «или…» — ответить истории…
«Да-да, — согласился Берия. — Я до сих пор расхлебываю».
«Он расхлебывает, — проворчал Сталин и начал раскуривать трубку. — Все мы расхлебываем… еще долго будем расхлебывать… а может, и захлебнемся… — Затем вновь обратился к Молотову: — Давай не будем обманывать хоть себя: переводили мы экономику на военные рельсы медленно из-за своей слабости… Двадцать лет после Октябрьской революции — срок очень мизерный, чтоб набрать силы… И сейчас у нас колоссальная нехватка оружия».
«Да, проблем много», — согласился Молотов и, видя, что Сталин, достав из ящика стола пузырек, начал накапывать из него в стакан лекарство, придвинул к нему бутылку с боржоми.
Выпив капли, Сталин подержал руку на левой стороне груди, не без удрученности сказал:
«Вот умру я, а вы в Политбюро и в правительстве наверняка передеретесь, как мальчишки. Будете искать виноватого в наших общих ошибках… Да, много ошибок, много трудностей. Виноватым окажусь я один, и могилу мою загребете мусором… Но ничего… ничего, возможно, ветер истории со временем развеет этот мусор… Возможно».
«Всякое может быть. — Молотов вздохнул. — Но не будем заглядывать далеко вперед!.. Воевать надо».
Новый всплеск остроты дискуссий в кабинете Сталина ощутил Молотов после первого массированного налета немецкой авиации на Москву, когда столичная противовоздушная оборона сумела весьма эффективно отразить этот пятичасовый налет и нанести особой авиационной группе генерал-фельдмаршала Кессельринга, состоявшей из 250 бомбардировщиков, внушительный урон. Бомбового удара немцев по Москве ждали во всем мире: одни — с тревогой, другие — с надеждами. Ведь до сих пор ни одна столица европейских стран, на которые обрушивала свои удары немецкая авиация, не смогла защититься. Москва, по замыслу правителей рейха, тоже должна была в одну ночь превратиться в сплошные руины и пепелища. Но этого не получилось у немцев, хотя мир забурлил известиями, будто от Московского Кремля и Москвы в целом ничего не осталось…
Сталин изучал зарубежные известия о бомбардировке Москвы очень внимательно, пытаясь угадать истинное отношение к Советскому Союзу главарей буржуазного мира. Молотова же интересовала прежде всего реакция Лондона и Вашингтона на неудачу немцев, которая в конечном счете весьма усиливала позиции Советского правительства в переговорах с союзниками. И в Кремле начались острые дебаты по поводу того, как в этой обстановке еще больше повысить военный престиж Советского Союза.
В ряду других мер все сходились и на том, что надо нанести ответный бомбовый удар по Берлину, и обязательно успешный. Эта идея с особой силой воспламенила воображение Сталина да и Молотова, когда на их рабочие столы легла разведывательная сводка о наиболее важных объектах и промышленных предприятиях Берлина и Эссена. Вот что в ней сообщалось:
Правительственный квартал Берлина, где помещается и резиденция Гитлера, расположен в центре города на пересечениях магистралей с запада — Герман-Герингштрассе (бывшая Фридмах-Эбертштрассе), с юга — Фоссштрассе, с востока — Вильгельмштрассе и с севера — Парижской площадью, упирающейся в аллею Унтер-ден-Линден…
Сама резиденция Гитлера и его рабочий кабинет помещаются в здании новой канцелярии, расположенной в южной части правительственного квартала, выходящего на Фоссштрассе. Рабочий кабинет Гитлера расположен на втором этаже центрального трехэтажного корпуса…
Резиденция тщательно маскируется от воздушных налетов путем:
1) частой смены камуфляжных сеток различной окраски и форм, сбивающих габариты здания;
2) установления на здании искусственных деревьев, чем достигается иллюзия скрытия самого объекта (он как бы сливается с расположенным рядом с западной стороны парком Тиргартен);
3) передвижки деревьев (растущих в кадушках) вокруг здания резиденции Гитлера и всего правительственного квартала. Передвижкой деревьев достигается изменение габаритов и расположения прилегающих к зданию улиц, создание «новых» скверов и т. д.;
4) создания над всем кварталом искусственного облака, скрывающего от взора летчика сам объект бомбардировки. Искусственное облако сбивает летчика с определенного ориентира и завлекает его в поражаемую зенитными установками зону.
Наличие большого количества и разнообразие зенитных средств, расположенных в непосредственной близости от объекта, создают мощную полосу заградительного и шквального огня, покрывающего площадь над правительственным кварталом до 1700 м в поперечнике и до 5500 м в высоту, что позволяет вести огонь по воздушным целям на больших, средних и малых (бреющих) высотах.
Наиболее мощная огневая площадь заградительного и шквального огня находится на высоте около 1300—1500 м.
Огонь ведется во взаимодействии с истребительной авиацией и прожекторами, направляемыми звукоулавливателями.
Зенитные батареи в основном состоят: из автоматических малокалиберных пушек 20—45 мм скорострельностью от 120 до 150 выстрелов в минуту, ведущих огонь на небольшую высоту; из пушек калибра 88 и 105 мм скорострельностью до 20 выстрелов в минуту и досягаемостью по высоте до 12 км.
Кольцевые пулеметы ведут огонь по целям до 500 м в высоту.
Наблюдением во время воздушных налетов английской авиации на Берлин замечено, что, несмотря на большую насыщенность зенитных средств вокруг резиденции Гитлера, огонь ведется ими беспорядочно, что объясняется низким качеством подготовки зенитчиков, поэтому малоэффективен.
Для наблюдения за появлением самолетов противника около северной части здания резиденции в центре дворика установлен подвижной наблюдательный пост высотой до 15 м. Наблюдательный пункт устроен по типу пожарных лестниц. Во время больших налетов пост наблюдения убирается.
Несмотря на мощную заградительную зону огня, отдельным английским самолетам удавалось прорваться к резиденции Гитлера, но хорошо продуманная немцами маскировка объекта, о чем было сказано выше (искусственно создаваемое облако, появление ложных ориентиров и т. д.), сбивала английских летчиков и вынуждала их быстро выходить из огневого шквала, не достигнув желаемых результатов.
Однако система заградительного огня, построенная по принципу обеспечения поражаемой площади непосредственно над самим кварталом, создает мертвые зоны на подступах к цели… которые хотя и компенсируются подвижными зенитными установками калибра 20—45 мм с небольшим углом возвышения и малой скорострельностью, но недостаточно эффективны, что дает возможность летчикам самолетов нападающей стороны заходить боевыми курсами с этих направлений, не подвергая себя большому риску.
В юго-западной части Берлина — в районе Вильмерсдорф, около железнодорожной ст. Шмаргендорф, находится крупный машиностроительный завод, производящий авиационные бомбы и торпеды…
Завод имеет в плане прямоугольную форму площадью 200✕600 м с застекленными крышами, двумя высокими трубами и большим подъемным краном.
Основные цеха завода — сборочный трехэтажный и механический двухэтажный — выходят к зеленому массиву на Гинденбургштрассе, у пересечения с большой магистралью Мекленбургштрассе.
Участок завода окружен с севера кладбищем и зеленым массивом Гинденбургпарка, с запада и юга — железной дорогой Бильмерсдорф — Инсбург и с востока — Кайзераллее.
Стационарных зенитных установок в непосредственной близости завода не замечено.
В восточной части Берлина — в районе Пренцлауерберг на Франкфуртерштрассе, между зеленым массивом со стадионом с севера и рекой Берлинер-Шпрее с юга, расположен завод „Аргус и Сименс“, изготовляющий авиационные моторы…
В районе завода проходит густая сеть городского электротранспорта.
В плане завод представляет прямоугольник площадью 850✕320 м.
Основные цеха завода — штамповочный, сборочный и лаборатория выходят на улицу Франкфуртерштрассе. Корпуса зданий четырехэтажные, с застекленными крышами.
С южной части территории завода проходит Варшавская железная дорога.
Более рельефных ориентиров не установлено.
Стационарных зенитных установок в непосредственной близости от завода не замечено. Мелкая зенитная артиллерия установлена на крышах заводских зданий.
Военный завод „Фридрих Крупп“ в Эссене, изготовляющий все виды артиллерийских орудий, корабельные башенные установки снаряды и другие виды вооружения, расположен в северо-западной части города в районе Старого Эссена.
Территория завода занимает площадь до 17 кв. км, обрамленную кольцом железных дорог: с севера — Кёльнской, с запада — заводской веткой и с юга — Берлинской магистралью.
Важнейшие цеха завода — механической обработки деталей, кузнечно-штамповочный и проката, конвейерной сборки электроаппаратуры и сборки корабельных башенных установок — расположены в северной части территории завода и непосредственно выходят на улицы Франц-Кайзерштрассе, Цайменштессераллее и Флендорферштрассе. Рядом с кузнечным цехом расположены специальные установки по переработке угля в бензин.
В центре этих корпусов стоит высокая железная газовая вышка цилиндрической формы, темного цвета, сверху замаскирована железными стружками под зелень.
В западной части этих корпусов находится кладбище, большой двухпролетный мост из железных конструкций, перекинутый на насыпях через Флендорферштрассе и Берлинскую железную дорогу. В юго-восточной части стоит высокий собор с многогранным куполом серебристого цвета.
Зенитные установки калибров 45,88 и 105 мм расположены в северо-западной части этих корпусов между кладбищем и кузнечным цехом на пустыре в 500 м на запад от цеха и в юго-восточной части, в непосредственной близости от южной стороны собора.
Кроме того, заводу приданы самолеты-истребители, патрулирующие во время тревог над заводской территорией…»
Молотов терпеливо и улыбчиво наблюдал чтение Сталиным документов разведки, догадываясь, как возбуждено сейчас его воображение и как мысленно «гвоздит» он из поднебесья Берлин.
Когда Сталин кончил читать и, закрыв зеленую папку, отодвинул ее на край стола, Молотов спросил у него:
«Ну, не промахнулся по резиденции Гитлера?»
Сталин, понимающе взглянув на Молотова, коротко засмеялся и ответил:
«Бросил самую крупную бомбу… Торпеду в тысячу килограммов!»
«И поделом фюреру!»
«А разведчика нашего надо достойно наградить. Хорошо поработал!»
«Верно, — согласился Молотов. — Теперь слово за советской авиацией».
«И я об этом все время думаю». — Сталин положил руку на телефонный аппарат.
«А Генеральный штаб?»
«Сейчас спросим у маршала Шапошникова. — Но трубку снять не успел, аппарат под его рукой коротко звякнул. — Слушаю!» — сказал Сталин, сняв трубку.
Звонил маршал Шапошников… Оказывается, главные потребности времени вторгаются в одночасье во многие умы. Борис Михайлович докладывал:
«Товарищ Сталин, командующий авиацией Военно-Морского Флота генерал-лейтенант Жаворонков Семен Федорович разработал план операции бомбового удара по Берлину…»
«Очень кстати! — воскликнул Сталин, и его глаза, сузившись в улыбке, сверкнули золотинками. — Как к этому относится адмирал Кузнецов?»
«Нарком Военно-Морского Флота Кузнецов у меня с планом операции. Генштаб одобряет план… Крайне нужен, товарищ Сталин, ответный удар по Берлину».
«Приезжайте с товарищем Кузнецовым. Будем советоваться. — Положив трубку на аппарат, Сталин весело посмотрел на Молотова и, будто упрекая его, сказал: — А ты говоришь, чтоб Сталин сам бомбил Гитлера! Есть более умелые люди! Думают вместе с нами!»
«Да, задача архитрудная. Интересно, как они будут ее решать? — Молотов повернулся к политической карте Европы, висевшей на стене кабинета. — Ведь от Ленинграда до Берлина вряд ли можно дотянуться…»
Вскоре в кабинет Сталина вошли маршал Шапошников и нарком Военно-Морского Флота Кузнецов. Здороваясь с ними, Сталин и Молотов залюбовались по особому ладной фигурой Кузнецова, его черной морской формой. Тридцатидевятилетний нарком выглядел моложе своих лет, хотя его лицо было усталым и напряженным. Ведь предстояло принять решение, которое выполнить далеко не просто.
Сталин высоко ценил адмирала, особенно после того, как тот сумел уберечь Черноморский военный флот от первых налетов немецкой авиации. И, подчеркивая свое душевное расположение к нему, с мягкостью в голосе сказал:
«Ну докладывайте, товарищ Кузнецов. Будем внимательно слушать и взвешивать».
Кузнецов вначале сделал краткий обзор положения на флотах, а затем развернул на столе карту Балтийского моря. На ней была прочерчена красным карандашом жирная прямая линия, соединявшая остров Эзель и Берлин.
«Далеко смотрел в будущее Петр Великий, — словно про себя сказал Сталин, — добиваясь присоединения к России Моонзундского архипелага. Очень важный форпост нашего западного побережья!»
«Жалко, не успели мы, товарищ Сталин, завершить там строительство береговой обороны, — сказал Кузнецов. Отстегнув от жесткого угла карты целлулоидную линейку с насеченными на ней сантиметрами и дюймами, он постучал ею по побережью Эзеля, очертания которого напоминали черепаху. — Сейчас изо всех сил стараемся наверстать упущенное».
«Много у нас упущений». — Сталин подавил вздох, понимая, что на слабо защищенных островах Моонзунда базировались советские подводные лодки, эсминцы, торпедные катера, самолеты.
Они были для Германии костью в горле, мешающей снабжению ее войск группы армий «Север». Поэтому немцы спешно опоясали Моонзундский архипелаг минными заграждениями, используя силы своего легкого флота, а сейчас готовились к решительной операции по овладению островами. Разведка доносила, что для решения этой задачи кроме пехотных соединений, артиллерии и авиации были подготовлены немецкие крейсеры «Эмден», «Лейпциг», «Кельн» и финские броненосцы береговой обороны «Ильмаринен» и «Вейнемайнен». Надо было спешить с воздушным нападением на Берлин!
«Генерал Жаворонков предлагает сгруппировать наши дальние бомбардировщики на аэродроме Когул, — начал пояснять адмирал Кузнецов, указывая линейкой на остров Эзель. — Взлетная полоса там, правда, грунтовая, длина ее не вполне подходящая, но есть возможность удлинить полосу… От Когула до Берлина и обратно — 1760 километров — расстояние для ДБ-3 вполне преодолимое…»
«Дерзко, очень дерзко задумано, — произнес Шапошников, глядя на карту с противоположной стороны стола. — Учитывая, что немцы охватили Таллин, и остров Эзель, в общем-то, находится у них в тылу!»
В кабинете на минуту воцарилась знобкая тишина. Ее нарушил адмирал Кузнецов:
«Разрешите продолжать? — Не дождавшись ответа, он заговорил: — Для осуществления первого удара по Берлину генерал Жаворонков решил взять из состава военно-воздушных сил нашего флота две эскадрильи лучших экипажей, летающих ночью».
«Предполагаются и последующие налеты?» — хмуро, но с надеждой спросил Сталин.
«Конечно, товарищ Сталин, если задуманное нами окажется осуществимо. Первая попытка покажет…»
«Тогда надо готовить и другие экипажи, хотя бы еще две-три эскадрильи, — сказал Сталин и, отойдя от карты, взял со своего рабочего стола зеленую папку с донесениями разведки. Подавая документы маршалу Шапошникову, сказал: — Тут точно обозначена часть военных объектов Берлина, которые следует бомбить. А что касается крупповского завода в Эссене, то он для нас пока недосягаем. Может, англичанам пригодится?.. — Затем остановился перед Кузнецовым: — Ставка утверждает ваше предложение о бомбардировках Берлина… Вам же лично и отвечать за выполнение операции… А руководить ею вы должны поручить, полагаю, товарищу Жаворонкову».
«Конечно, товарищ Сталин. Жаворонков — автор плана операции…»
Самолет приземлился на посадочную полосу Архангельского аэропорта и, развернувшись, подрулил к железным воротам, за которыми начиналась дорога в город. Молотов увидел в иллюминатор, что его встречала небольшая группа военных в армейской и морской форменной одежде. Порывистый ветер заламывал полы их шинелей, срывал с голов фуражки, и военные придерживали их руками, будто отдавая честь приближающемуся воздушному кораблю.
Когда Молотов вышел из самолета и ступил на трап, ветер и с ним сыграл злую шутку, смахнув с головы шляпу, и она, упав на землю, стремительно покатилась к военным. Ее успел перехватить низкорослый, с багровым лицом адмирал…
Первому Молотов протянул руку генералу Романовскому Владимиру Захаровичу — командующему войсками Архангельского военного округа. По его растерянному, изумленному лицу догадался, что военные не знали, кого встречают. Но Романовский тут же овладел собой и четко отдал рапорт, обращаясь к Молотову, как заместителю Председателя Государственного Комитета Обороны СССР. Моряки, как оказалось, только сейчас начали понимать, что прилет Молотова в Архангельск связан с входом в Белое море и приближением к устью Северной Двины английского крейсера «Лондон», о чем они были уже уведомлены.
Далее все происходило по плану и почасовому графику: небольшая кавалькада закамуфлированных легковых автомашин помчалась к архангельскому морскому порту. В порту Молотов в сопровождении нескольких работников наркомата иностранных дел, генерала Романовского и двух адмиралов пересел на эскадренный миноносец, который тут же устремился вниз по течению Северной Двины. Надо было пройти двадцать миль и взять с борта крейсера «Лондон» английскую и американскую делегации во главе с Бивербруком и Гарриманом.
Военные корабли встретились в устье могучей северной реки, бросили в недалеком расстоянии друг от друга якоря, отдали взаимные салюты флагами, спустили трапы и катера. Вскоре английская и американская делегация оказались на борту советского эсминца.
Была вторая половина дня 27 сентября. Молотов принимал гостей в каюткомпании эсминца за щедро накрытым столом. Банкет начался с его приветственного слова в честь делегаций. Произносились тосты за союзничество, за падение нацизма, за будущую победу. Подняли бокалы даже за Международный Красный Крест, который был представлен здесь с американской стороны Алленом Вордвеллом, известным нью-йоркским адвокатом и близким другом Гарримана.
Как условились со Сталиным, Молотов старался уклоняться от разговоров, связанных с межгосударственными отношениями, взаимными поставками и событиями на советско-германском фронте, дабы в Москве сформулировать все, вместе взятое. Но Аверрел Гарриман, стройный и моложавый, со свойственной ему деловитостью вдруг спросил у Молотова, устремив на него острый, с прищуром взгляд и чуть склонив набок свое худощавое, продолговатое лицо:
— Господин Молотов, почему вы вместе с Иосифом Сталиным не принимали во внимание неоднократные предостережения с нашей стороны, — он указал взмахом руки на лорда Бивербрука, — о надвигавшемся на вас нападении Германии?
Пока переводчик, щуплый джентльмен, сидевший между Гарриманом и Бивербруком, тщательно переводил им на русский заданный вопрос, Молотов, успевший понять суть вопроса сразу же, уклончиво, с иронической усмешкой ответил:
— Мы исходили из многого. А вот как вам мыслится, господин Гарриман, наша былая пассивность? Как виделась она вашими глазами из-за океана и как понималась?
Наклонившись над столом, Гарриман озадаченно посмотрел в круглое, дрябловатое, с морщинами на подбородке и на лбу лицо лорда Бивербрука, который, загадочно и как-то по-доброму улыбаясь, гладил рукой свою полуоблысевшую голову, стал отвечать как бы от двоих вместе:
— Нам виделись разные причины. Одна из них — горький опыт вашего царя Николая в четырнадцатом году. Царя, вопреки его намерениям, уговорили тогда провести мобилизацию против Австро-Венгрии и Германии за пять дней в конце июля месяца. Он согласился и в то же время отправил личное послание кайзеру, обращаясь к нему «дорогой друг Вилли»; в этом послании царь Николай объяснял кайзеру, что мобилизация русских сил задумана не как враждебный акт… А немецкий генерал Штаф тем не менее потребовал контрмобилизации, и… война стала неминуемой… Возможно, господин Сталин, исходя из опыта царя, старался избежать новой провокации против немцев?
— Вы будете иметь возможность задать этот вопрос лично господину Сталину, — уклонился от прямого ответа Молотов, но при этом добавил: — Мы делали все мыслимое и немыслимое, чтоб избежать войны… Не получилось.
— Тогда бы Англию постигла ваша участь, — мрачно заметил Бивербрук…
И вновь пошли тосты: за русский народ, английский, американский. Выразив надежду в непобедимости Советского Союза, лорд Бивербрук, разведя руки над столом с закусками и разнообразием вин, восторженно заметил, что и в этом обилии он тоже усматривает доброе предзнаменование. Кряжисто-плотный, в потертом — и мятом костюме, Бивербрук держал себя просто, без всякой чопорности; даже не верилось, что он — один из крупнейших капиталистов Англии, владелец газетного концерна, который контролирует значительную часть английской прессы. Посмеиваясь, лорд рассказал о том, как ошеломлены были англичане сообщением лондонских газет о первых бомбардировках Берлина советской авиацией; до этого они ведь писали, что немцам удалось в первые же дни войны полностью уничтожить русский воздушный флот. В рассказе Бивербрука Молотову слышалось скрытое недоумение по этому поводу и обращенный к нему вопрос, замаскированный в разглагольствованиях о том, что обитателям лондонских пресс-офисов до сих пор не верится, что у русских летчиков есть возможность преодолевать столь большое расстояние до Берлина и обратно, какое образовалось после стремительного продвижения немецко-фашистских войск на восток. Но поскольку Бивербрук не задавал об этом прямого вопроса, Молотов ответил в шутливой форме: мол, территория Советского Союза настолько неохватна, что немцам не так просто угадать, откуда можно ждать ударов.
— Но откуда?! — не утерпел Бивербрук. — И как это вам удалось?..
Человек испытывает удовлетворение и даже счастье, если воспринимает свою жизнь, как продолжение той, которая была до него, до его рождения — недавно, давно или очень давно. И если при этом он еще и рассматривает собственную жизнь, как звено, соединяющее бытие прошлого с жизнью будущего, берущего или не берущего начало в днях сегодняшних. Сие звено, связующее прошлое, настоящее и будущее, должно быть отлито из прочного человеческого материала (физического и духовного) и являть собой высшую степень крепости характера личности, ее целеустремленности в становлении собственной судьбы и в осуществлении возвышенных, возложенных на него задач современной эпохи.
Таких людей немало на белом свете, в том числе и среди военачальников, хотя, может, не все и не всегда размышляют они о себе именно в столь четко окантованном понимании. Чаще это нравственное естество человека обитает в нем подсознательно, выражаясь в верности долгу и преданности делу, которому он служит.
Трудно сказать, вторгался ли так мыслью сорокадвухлетний генерал-лейтенант авиации Жаворонков Семен Федорович в свое предназначение в жизни, но чувство воинского долга было развито в нем в высшей степени. То, что именно ему поручили лично руководить первыми бомбардировками Берлина, он воспринял как задачу историческую и делал все сверхвозможное для ее выполнения. При сем не забывал, что он еще и в ответе за действия всей военно-морской авиации государства. Иногда спрашивал сам себя: как же случилось, что он, крестьянский сын из Ивановской области, достиг таких высот, которые не снились ни ему, ни его родителям? Но когда всматривался в биографию других военачальников высоких рангов, приходил к пониманию, что ничего удивительного нет и в его собственной судьбе: всем открыла дороги Октябрьская революция. После службы в Красной гвардии и участия в гражданской войне он, как и многие, пошел в науку… Позади годы учебы в Военно-политической академии, затем на курсах усовершенствования командного состава при Военно-воздушной академии им. Жуковского и в Качинской военной авиашколе. Как лучшего выпускника школы Жаворонкова вновь послали в военно-воздушную академию, но уже на оперативный факультет, где окончательно определилась его будущность на командных постах в военно-морской авиации.
Случается, конечно, что науки, питающие человеческий ум, своим избытком истощают его, и в то же время нравственная польза наук кроме возвеличивания в практической деятельности состоит в том, что делает умного человека еще более человечным, лишенным высокомерия и спесивого чувства собственной исключительности. Именно это, последнее, как само собой разумеющееся, было присуще Жаворонкову и даже выражалось в его внешности. Лобастый, с восточным прищуром глаз под взметнувшимися бровями, со спокойной и широкой улыбкой, он явственно источал понимание людей и веру в них, хотя, когда улыбка Семена Федоровича угасала, глаза его уже будто видели нечто объемное, не менее важное, выплескивали какую-то родившуюся мысль, новую надежду ли, тревогу, или озадаченность… Впрочем, хороший характер человека более поражает в итоге его деяний, чем хорошая книга впечатляет своим финалом…
Возложенная в те дни на генерала Жаворонкова задача, которую он сам и породил ищущей мыслью, легла на него тяжкой глыбой и в то же время придала его энергии стремительность, готовность исчерпывать свои силы до крайнего предела.
Было это еще в первой половине сентября…
Генерал Жаворонков, расстегнув ремень на гимнастерке, лежал на узкой и жесткой казарменной кровати поверх одеяла. Сапоги не снимал, положив ноги на расстеленную газету. У Семена Федоровича болела голова от многодневного недосыпания и от длительного нервного напряжения. На душе было муторно, неспокойно; ощущал, что, несмотря на, в общем, пока удающиеся бомбовые удары по Берлину, он чего-то недодумал, не все сделал так, как надо бы… Да, понесены потери… Но война есть война, хотя гибели некоторых экипажей можно было избежать.
Холодок тревоги поселился в нем, казалось бы, по незначительному поводу после первого налета наших дальних бомбардировщиков на германскую столицу и после доклада об этом наркому Военно-Морского Флота адмиралу Кузнецову Николаю Герасимовичу. Нарком, приняв доклад по радиотелеграфу, отдал новые оперативные распоряжения и, как бы между прочим, сообщил, что видел на столе в кабинете у Сталина справочник о летно-тактических данных самолета Ильюшина ДБ-ЗФ.
Жаворонков знал адмирала Кузнецова, как человека сильного и трезвого ума, умевшего видеть и оценивать всякие, даже незначительные, явления в их истинном смысле. Впустую он никогда словами не бросался. Значит, надо было думать о смысле его сообщения, искать разгадку.
Семен Федорович тут же начал листать справочник, как бы вникая в его содержание, поставив себя на место Сталина. Разгадка сверкнула в уме, когда перечитывал страницу со сведениями о грузоподъемности самолета ДБ-ЗФ. Там указывалось, что нагрузки бомбардировщика — одна тысяча килограммов. А его самолеты шли на Берлин с недогрузкой — с бомбами общим весом в восемьсот килограммов — из-за изношенности моторов…
Жаворонков не ошибся, но не мог предположить, что именно по этому поводу последуют из Москвы указания, и он вынужден будет их выполнять, а результаты окажутся трагическими…
И сейчас с нетерпением ожидал приезда генерала Елисеева.
Генерал-майор Елисеев Алексей Борисович — начальник береговой обороны Балтийского района. Жаворонков знал его еще по совместной службе на Тихоокеанском флоте, где Елисеев тоже возглавлял береговую оборону, а он, Жаворонков, командовал военно-морской авиацией.
Радиосвязь с Большой землей авиагруппой особого назначения, за действия которой отвечал Жаворонков, осуществлялась с Эзеля через штаб генерала Елисеева. Полковая радиостанция обслуживала только самолеты, пребывающие в воздухе. Правда, было сделано все возможное, чтобы иметь свою собственную связь с тем же адмиралом Кузнецовым, но немцам удалось перехватить и потопить наш транспорт, вышедший с радиооборудованием из Кронштадта и взявший курс на Моонзундский архипелаг. И после того, что случилось вчера на аэродромах Когул и Аста, Семен Федорович ждал новых распоряжений наркома Военно-Морского Флота, которые вот-вот должен был привезти Елисеев. Жаворонков понимал, что налеты на Берлин могут прерваться в любой день, ибо немцы, как доносила разведка, готовятся к решительному штурму Моонзундского архипелага, и аэродромы Когул и Аста окажутся под непосредственным ударом, отразить который немыслимо, ибо нет на островах достаточных сил.
Надо, видимо, готовиться к отчету в Москве. Если так, то придется делить ответственность с командующим Военно-Воздушными Силами Красной Армии Жигаревым Павлом Федоровичем за упущения при формировании и подготовке сводной морской и армейской авиагруппы особого назначения за то, что изношенные двигатели бомбардировщиков вовремя не заменили новыми… Погибли люди, потеряна техника… Сталин умеет строго взыскивать за ошибки даже при тех обстоятельствах, что задание в целом выполняется успешно.
И Жаворонков, словно переведя стрелку часов назад, просеивал сквозь память все, что произошло на островах после его прилета сюда из-под Ленинграда, с аэродрома Беззаботное…
Мысленно вернулся в дни начала августа, которые были над Балтикой то жаркими, то хмурыми, облачными. Операцию надо было тщательно готовить, и эта подготовка слагалась из множества дел и колоссального напряжения сил причастных к ней людей. Моонзундский архипелаг со своим 800-километровым побережьем состоял из островов Эзеля (Сарема), Хиума (Даго), Муху (Моон), Вормси и большого количества мелких островков. Чтобы не позволить высадиться на них врагу, требовалось немало сил разных родов войск, особенно на главных островах. Начальник береговой обороны Балтийского района генерал-майор Елисеев — знаток своего дела, энергичный до самозабвения. С седой бородкой, коричневым от солнца и ветров лицом, он своей строгой требовательностью держал штаб и гарнизон островов в постоянной боевой готовности, люди ни на час не прекращали работ по укреплению побережья. Гарнизоны на Эзеле и Муху в целом были хлипкими. Кроме шести береговых батарей калибром 152—180 миллиметров и четырех 76-миллиметровых зенитных батарей там имелись отдельная стрелковая бригада, два инженерных батальона, саперная рота и небольшое число подразделений обслуживания аэродромов и морских причалов. Северный сектор укреплений на островах Хиума и Вормси защищали всего лишь два стрелковых и два инженерных батальона, шесть береговых и две зенитных батареи.
Всего этого было недостаточно, чтоб прикрыть тот же аэродром Когул с воздуха — особенно, если немцам стало известно, что туда 4 августа прилетела для базирования группа дальних бомбардировщиков-торпедоносцев ДБ-ЗФ в количестве 12 самолетов. Наличие же вражеской агентуры на островах не исключалось, и надо было сделать многое, чтобы не обнаружить подготовку операции и защитить Когул от вражеских бомбовых ударов. Но не только Когул. На острове Муху строился второй аэродром, куда должны были прилететь еще двадцать тяжелых бомбардировщиков из состава Военно-Воздушных Сил Красной Армии.
В борьбу со шпионами и диверсантами включились усиленная рота эстонского оперативного батальона и эстонский истребительный отряд, созданные усилиями секретаря Курессарского уездного комитета партии Александра Михайловича Муя. Сухощавый, с высоко убегавшей под фуражку залысиной, в очках, он был известен всем проживающим на Эзеле и почитаем всеми как руководитель, у которого слово никогда не расходилось с делом, а энергия направлялась только на добро людям. И когда генерал Жаворонков попросил Муя привлечь трудоспособное население острова для помощи в расчистке и выравнивании рулежных дорожек от взлетной полосы аэродрома Когул к ближайшим хуторским постройкам, впритык с которыми было задумано ставить бомбардировщики и маскировать их сетями, Александр Михайлович сделал это немедленно и, казалось, без всяких усилий. К намеченному сроку дорожки были готовы, и самолеты «поселились» на хуторах. Из Ораниенбаума к Эзелю уже шли тральщики с горючим и авиабомбами.
Прикрывать Когул с воздуха Жаворонков поручил авиаэскадрилье майора Кудрявцева, имевшей в своем составе пятнадцать «Чаек», и трем зенитным батареям. Теперь главное слово было за авиаторами. Выбор генерала пал на 1-й минно-торпедный полк 8-й бомбардировочной авиабригады Балтфлота полковника Евгения Николаевича Преображенского, и пал не случайно. Уже на третий день войны 1-й минно-торпедный и 57-й бомбардировочный полки объединенной авиационной группой в 70 самолетов обрушили на порт Мемель — его причалы, портовые сооружения, на корабли и транспорты с боевой техникой врага — весь свой бомбовый и торпедный груз. Еще через два дня объединенная группа в составе 230 бомбардировщиков под прикрытием 220 истребителей атаковала аэродромы в Финляндии и Норвегии, на которых базировались самолеты 5-го воздушного флота Германии. 130 самолетов неприятеля были уничтожены. Это явилось только началом обретения опыта, пробой сил, выверкой техники и бойцовских качеств летного состава.
Кроме того, тридцатидвухлетний Евгений Николаевич Преображенский, один из самых одаренных выпускников Военно-воздушной академии им. Жуковского, прошел на Балтике все ступени становления опытного авиационного военачальника — от командира тяжелого воздушного корабля ТБ-3 до командира 57-го бомбардировочного авиационного полка, а затем командира 1-го минно-торпедного авиационного полка. В его послужном списке — и участие в советско-финской войне. В общей сложности он уже налетал свыше полумиллиона километров.
Кажется, прошла целая вечность с 30 июля, когда Жаворонков прилетел из Москвы под Ленинград, на аэродром Беззаботное. Его встречал там полковник Преображенский и батальонный комиссар Оганезов. Официальный рапорт командира полка, дружеские рукопожатия… Затем на окрашенной в зеленый цвет эмке поехали в штаб, размещавшийся в домике лесника в трех километрах от аэродрома. Жаворонков пытливо всматривался в молодое красивое лицо Преображенского. Чуть курносый, улыбчивый, с весьма роскошной густой шевелюрой, он, кажется, больше был похож на «первого парня на деревне», чем на строгого, требовательного командира полка; тем более, как знал Жаворонков, Преображенский часто в свободную минуту брал в руки баян… Комиссар полка Оганезов Григорий Захарович в облике своем, в жестах, в манере говорить запечатлел многие черты мужчин армянского происхождения — орлиные глаза под темными бровями, прямой нос, полные жестковатые губы. И будто в противовес Преображенскому — бритоголовый, по особому крепкий и гордый своей силой.
Жаворонков объяснил им цель своего прилета и распорядился приступить к разработке маршрута на Берлин, подготовке штурманских расчетов и отбору двенадцати лучших экипажей. Преображенский и Оганезов при этом загадочно, с притушенными улыбками переглянулись, что удивило Жаворонкова. Он тут же спросил, кто возглавит новую группу и кто будет флагманским штурманом. Преображенский, как само собой разумеющееся, назвал командиром себя, а флагманским штурманом — капитана Хохлова Петра Ильича. Жаворонков и не сомневался, что услышит другое предложение. Он сам бы лично повел самолеты на Берлин, но на бомбардировщике ДБ-ЗФ летать ему не приходилось. Поразило неожиданное признание Преображенского: они с Хохловым уже разработали план налета на логово Гитлера; почти во всех деталях этот план совпадал с замыслами Жаворонкова. Хохлов даже проложил и рассчитал маршрут между Эзелём и Берлином, взяв за исходную точку маяк на южной оконечности полуострова Сырве…
Молодец Хохлов! Лучший штурман в авиации Балтийского флота. Жаворонков будто воочию увидел губастое, с крупным носом лицо капитана, взгляд спокойный, глубокий, вопрошающий… Комиссаром группы утвердили старшего политрука Полякова Николая Федоровича.
При подготовке операции очень пригодился документ, переданный Жаворонкову адмиралом Кузнецовым, — донесение закордонного агента НКВД, хотя под руками имелась подробная карта Берлина. Цели для поражения намечали, исходя из того, что в столице рейха имелось десять самолетостроительных заводов, семь авиамоторных, восемь авиавооружения, двадцать два станкостроительных и металлургических заводов, семь — электрооборудования, тринадцать газовых, семь электростанций, двадцать четыре железнодорожных станций и узлов. Объектами для бомбометания кроме ставки Гитлера наметили танкостроительный и авиамоторный завод «Даймлер Бенц», заводы «Хейнкель», «Фокке-Вульф», «Шварц», «Симменс», «Цеппелин» и те железнодорожные станции, откуда отправлялись на восточный фронт воинские эшелоны. Запасными целями являлись порты Штеттин, Данциг, Гдыня, Мемель и Либава.
4 августа Жаворонков с экипажем старшего лейтенанта Фокина перелетел на аэродром Когул. Строй бомбардировщиков с бомбами на борту — всего пока двенадцать машин — вел полковник Преображенский. На второй день в Когуле приземлились еще семь ДБ-ЗФ, которые задержались в Беззаботном из-за ремонта.
Изношенность моторов — и тогда была главной болью Жаворонкова… Будто изношенность собственного сердца. Вот-вот должны были поступить новые моторы для замены ими хотя бы самых ненадежных, давно выработавших свои технические ресурсы. Но время не ждало. Моонзундский архипелаг находился под угрозой вторжения врага, и надо было успеть нанести удары по Берлину.
В ночь на 5 августа Преображенский послал в разведывательный полет к Берлину пять загруженных бомбами самолетов под командованием капитана Андрея Ефремова. Перед ними стояла задача: в сложных метеорологических условиях пройти по намеченному маршруту над морем, разведать противовоздушную оборону на северных подступах к немецкой столице и, учитывая изношенность моторов и взлет самолетов с грунтовой полосы длиной всего лишь в 1300 метров, определить максимальную бомбовую нагрузку машин.
Задача была выполнена группой капитана Ефремова превосходно. Все самолеты возвратились в Когул невредимыми. И это несколько рассеяло тревоги генерала Жаворонкова, поселило уверенность, что изношенные моторы, получив дополнительный запас прочности из умелых рук техников и инженеров, сдюжат бомбовую нагрузку до восьмисот килограммов.
Но на второй день случилось тяжкое летное происшествие с экипажем полковника Преображенского. И опять тревога сжала сердце в ледяной комок… Поступил приказ звеном бомбардировщиков уничтожить командный пункт 18-й немецкой армии в Пярну. Преображенский решил вести звено сам. Но даже он не мог предвидеть, что жара, достигавшая в тот день почти тридцати градусов, сыграет злую шутку с изношенными моторами его самолета, под которым подвешены три бомбы по двести пятьдесят килограммов. Самолет с перегретыми моторами еле-еле оторвался от взлетной полосы, с трудом перелетел через зеленую стену леса, и вдруг один из них совсем сдал. Вместо набора высоты самолет стал снижаться на болотистый луг с валунами и пнями… Преображенский успел выпустить шасси, приземлить самолет, но остановить его не смог — отказали рули и тормоза. Самолет несло по инерции сквозь пни и валуны, которые были опаснее мин: наткнется любой из бомб на препятствие — и взрыв машины и гибель экипажа неминуемы. Бомбардировщик протаранил дощатый забор перед хуторскими постройками и, зацепившись опустившимся хвостом за валун, остановился, положив левое крыло на камышовую крышу сарая и взлохматив ее…
Это была трагическая ситуация, но было и чудом — самолет не взорвался на бомбах!.. С каким волнением мчался Жаворонков на эмке к хутору! С ним в машине сидели с окаменевшими лицами начальник штаба авиагруппы капитан Комаров и старший инженер авиагруппы военинженер 2 ранга Баранов. Облегченно вздохнули только тогда, когда увидели экипаж невредимым, хотя машина была изрядно покорежена.
И вот все готово к полету на Берлин, не было только погоды. В небе густо пластались, обгоняя друг друга, лохматые тучи. Сильный порывистый ветер гнул к земле кустарники за границами аэродрома. Временами шел дождь. Начальник метеослужбы штаба ВВС флота капитан Каспин даже обещал грозу. А немцы почти каждую ночь бомбили Москву, и адмирал Кузнецов, которого Сталин при встречах с ним спрашивал о том, скоро ли будет ответный удар по Берлину, торопил Жаворонкова.
Идти в дальний полет при плохой погоде, да еще при туманах, было рискованно. Не просматривались с воздуха даже такие ориентиры, как острова Готланд и Борнхольм. В слепом же полете легко сбиться с курса, особенно при возвращении на свой аэродром. В эти дни Преображенский непрерывно тренировал экипажи группы в нахождении подходов к аэродрому в ночных условиях. С этой целью посылал их бомбить морские порты Данциг, Свинемюнде, Пиллау, Мемель, Либаву. Плохая погода помешала только одному экипажу — лейтенанта Леонова вернуться в Когул, на свой аэродром. Он не нашел его, пытался сесть на закрытый туманом аэродром Котлы, но неудачно: самолет потерпел катастрофу, экипаж погиб.
Наконец капитан Каспин доложил, что погода ожидается 8 августа. И хотя прогнозы метеослужбы не всегда сбывались, генерал-лейтенант Жаворонков принял решение идти на Берлин вечером 7 августа 1941 года — это первый ответный удар за бомбардировки немцами Москвы.
Сложные чувства сопутствуют военачальнику, отдающему приказ почти на смертное дело, особенно, когда люди, получающие приказ, не только знакомы тебе в лицо, а близки по душевному складу, образу жизни, по устремлениям… В первый полет на Берлин отправились три звена — двенадцать дальних бомбардировщиков с до краев залитым в баки топливом, с восемью подвешенными на каждом самолете стокилограммовыми бомбами — фугасными и зажигательными, и с кипами листовок на борту, адресованных жителям Берлина. Если б только не мучила мысль, что на всех самолетах двигатели уже перерасходовали свой установленный лимит работы. Все ли возможное сделали инженеры и техники, чтоб продлить их жизнь?
Первое звено повел полковник Преображенский. В составе звена — экипажи летчиков капитана Михаила Плоткина, старшего лейтенанта Петра Трычкова и лейтенанта Николая Дашковского. Второе звено возглавлял командир 2-й эскадрильи капитан Василий Гречишников; с ним шли экипажи капитана Георгия Беляева, старших лейтенантов Афанасия Фокина и Финягина. Третье звено, во главе с командиром 1-й эскадрильи капитаном Андреем Ефремовым, состояло из экипажей капитана Евдокима Есина, старшего лейтенанта Русакова, лейтенанта Алексея Кравченко. Некоторых летчиков генерал Жаворонков по именам не помнил.
Каждому экипажу был указан конкретный военный объект в Берлине, на который надо сбросить бомбы. Генерал Жаворонков хорошо знал, как, впрочем, знали и все экипажи, с чем им придется столкнуться. Летние ночи на Балтике — с воробьиный нос. Слетать на Берлин и вернуться обратно — темноты не хватит; вечерний свет от утреннего отделяли всего лишь несколько часов… Значит, была опасность, что с прибрежных аэродромов Латвии и Литвы поднимутся немецкие истребители и пойдут наперехват нашим бомбардировщикам — по пути их на Берлин или при возвращении на Эзель. Наши «Чайки» не могли оказать «мессершмиттам» должного сопротивления, поскольку сильно уступали последним в скорости. Берлин тоже не простой орешек; он прикрывался 100-километровым огненным кольцом из тысяч зенитных орудий. Над городом подняты в небо аэростаты воздушного заграждения. Двумя поясами охватывали германскую столицу сотни прожекторов, а на 60 аэродромах вокруг дежурили в первой боевой готовности сотни ночных истребителей-перехватчиков, оснащенных мощными фарами.
И будто воочию увидел, как флагманский штурман полка капитан Петр Ильич Хохлов следил за проложенным им маршрутом, цепко глядя на компасы, на часы, на карту, сверяясь, по возможности, с земными ориентирами. Самолеты летели над Балтийским морем к Штеттину, а потом развернулись на юг и пошли на Берлин. Почти 1800 километров туда и обратно, из них 1400 километров лететь над морем.
То была, как и последующие, бессонная тягучая ночь; взгляд то и дело устремлялся на часовые стрелки. Мысленно Жаворонков видел полыхающее огнями ночное берлинское небо, видел бомбежку логова фашистского фюрера… Вдруг на командный пункт прибежал радостно-взволнованный полковой радист, протянул Жаворонкову расшифрованную радиотелеграмму от Преображенского.
«Мое место — Берлин. Работу выполнил. Возвращаюсь», — прочитал на бланке и ощутил, как волна радости захлестнула сердце. Молодец, Преображенский!.. Ну а как же остальные экипажи?..
И вновь было тягостное ожидание… Наступило утро, принесшее радость: все самолеты возвратились на аэродром. Однако над Берлином побывали только пять из двенадцати. Остальные по причине плохих погодных условий и, естественно, из-за недостаточной выучки экипажей отбомбились по запасной цели — морскому порту Штеттин. И то хлеб!..
Об итогах налета Жаворонков немедленно доложил в Москву, наркому Военно-Морского Флота адмиралу Кузнецову.
Немецкие радиостанции и газеты без промедления оповестили Германию и весь мир:
«В ночь с 7 на 8 августа крупные силы английской авиации в количестве до 150 самолетов пытались бомбить Берлин. Действиями истребителей и огнем зенитной артиллерии основные силы авиации противника рассеяны. Из 13 прорвавшихся к городу самолетов 9 сбито».
Ошеломленные англичане на второй день вынуждены были опровергнуть гитлеровскую брехню. Их газеты, выражая недоумение, сообщили, что в ночь на 8 августа вследствие неблагоприятных условий погоды ни один английский самолет в воздух не поднимался.
Англичан уточнила газета «Правда», сообщившая:
«В ночь с 7 на 8 августа группа советских самолетов произвела разведывательный полет в Германию и сбросила некоторое количество зажигательных и фугасных бомб над военными объектами в районе Берлина. В результате бомбежки возникли пожары и наблюдались взрывы. Все наши самолеты вернулись на свои базы без потерь».
8 августа генерал Жаворонков узнал, что в его распоряжение приказом Сталина выделено для налетов на Берлин из состава дальнебомбардировочной авиации Военно-Воздушных Сил Красной Армии еще две эскадрильи самолетов ДБ-ЗФ — пока двенадцать машин. В этот же день начальник береговой обороны генерал Елисеев привез на аэродром Когул принятую его радиостанцией поздравительную телеграмму от Верховного Главнокомандующего, адресованную летчикам Краснознаменной Балтики, что вызвало в группе шквал ликования. Жаворонков устроил для всего личного состава праздничный обед…
Еще было совершено несколько налетов на Берлин — и новый повод для торжеств. Москва передала по радио Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении командиров, штурманов и других членов экипажей, наиболее отличившихся при воздушных налетах на Берлин. Пяти авиаторам, в том числе полковнику Преображенскому и капитану Хохлову, было присвоено звание Героя Советского Союза. Двенадцать человек награждены орденами Ленина, двадцать один — орденами Красного Знамени и среди них — генерал-лейтенант авиации Жаворонков.
Но то было потом…
Полет в ночь на 9 августа оказался более удачным, чем первый, хотя небо, начиная с дальних подступов к Берлину и над Берлином, дышало смертью. Тысячи зенитных снарядов взрывались вокруг наших бомбардировщиков, образуя завесы кипящего вспышками огня. В вышине носились десятки истребителей с включенными фарами. Еще когда только наши самолеты оказались на траверзе Свинемюнде, они уже были встречены огнем зенитной артиллерии с кораблей, специально выведенных немцами в море. Но все двенадцать бомбовозов побывали над Берлином. На аэродром не вернулся из района южной части Балтийского моря только один самолет — летчика старшего лейтенанта Финягина. Судьба экипажа неизвестна.
Бомбардировки Берлина продолжались каждую ночь. В ней начали принимать участие приземлившиеся на аэродром Аста двенадцать армейских бомбардировщиков ДБ-ЗФ — группа в пять самолетов майора Щелкунова Василия Ивановича и группа в семь самолетов капитана Тихонова Василия Гавриловича. Генерал Жаворонков подчинил их полковнику Преображенскому, а тот немедленно начал обучать экипажи тому, что постиг сам в дальних ночных полетах и чему научились морские летчики и штурманы. В состав нескольких армейских экипажей были включены штурманы, уже летавшие на Берлин. И началась совместная боевая работа морских и армейских летчиков.
В один из дней от адмирала Кузнецова поступило по радио указание: «Верховный Главнокомандующий рекомендует при бомбежке Берлина применять бомбы ФАБ-500 и ФАБ-1000. Лучшими экипажами проверьте эти возможности и донесите…» Далее в телеграмме сообщалось, что на Эзель должен прилететь по поручению Сталина уполномоченный Ставки Верховного Главнокомандования полковник Коккинаки Владимир Константинович.
Значит, не ошибся в своей догадке генерал Жаворонков. В Москве им недовольны… А что, если в самом деле он занизил бомбовую загрузку самолетов?..
И вот на аэродроме Когул приземлился истребитель И-16. Из самолета выбрался прославленный летчик-испытатель, Герой Советского Союза Коккинаки. Жаворонков, как и все летчики, знал о его мировых рекордах. Еще в июле 1937 года Владимир Константинович поднял свой ДБ-3 на высоту 11 294 метра с грузом в 500 килограммов, а потом на 11 404 метра с грузом в 1000 килограммов. Вскоре этот же вес он поднял на 12 100 метров. И совсем ошеломляющий рекорд Коккинаки установил в сентябре того же года: на ДБ-3 с грузом в 2000 килограммов он поднялся в небо на высоту 11 005 метров…
Для беседы с уполномоченным Ставки генерал Жаворонков пригласил командиров морской и армейской авиагруппы — Преображенского и Щелкунова, командиров эскадрилий, флагманских штурманов, старшего инженера Баранова и военного комиссара Оганезова.
Коккинаки оказался в затруднительном положении. Сталину ведь он объяснил, что самолет ДБ-ЗФ вполне способен по своим техническим данным нести бомбу в одну тонну и получил от него указание разобраться на месте, почему такие возможности этих бомбардировщиков не используются при налетах на Берлин, и принять меры к повышению их бомбовых нагрузок. Но летчики и штурманы, «ходившие» на германскую столицу, доказывали обратное: состояние самолетов такое, что подвешивать к ним бомбу ФАБ-1000 или две бомбы ФАБ-500 нельзя. Высказались все до единого. Наиболее взволнованно говорил Преображенский, поразив Коккинаки своим характером, проявившимся уже в его размышлениях; в них ощущался острый ум, талант летчика, мужество командира полка, твердость и жажда к действию. Он рассказал, как при подходе к Берлину у его самолета отказал один мотор, но экипаж не свернул с курса, сбросил на цель бомбы и сумел на одном же моторе вернуться на аэродром. Подобное случалось и с самолетом майора Щелкунова…
А комиссар полка Оганезов, напомнив, как вернувшись с бомбардировки Берлина, на посадке взорвались и сгорели бомбардировщики лейтенантов Кравченко и Александрова, с трепетным темпераментом объяснял, что изношенность боевых машин, длительный полет в ночных условиях, при кислородном голодании и арктическом холоде на высоте в семь километров, не говоря уже об опасностях при подходе к Берлину и над ним, — все это изматывает летчиков до полусмерти. Физически и морально они устают так, что во время посадки у них уже не хватает сил на точный расчет. В итоге — экипажи гибнут.
И все-таки при молчании всех собравшихся, даже полковника Преображенского, Жаворонков и Коккинаки решили провести эксперимент… Эх, а как терзали Жаворонкова сомнения, как упрямо нашептывал внутренний голос — воздержись! Но сомнения подавил авторитет прославленного Коккинаки; он ведь лучше знал возможности ДБ-3 и ДБ-ЗФ. Да, не хватило решимости. Все же следовало проявить твердость характера и доложить адмиралу Кузнецову о немыслимости задуманного. Ведь он лично за все здесь в ответе и за всех в ответе. Взяло верх пробудившееся у Жаворонкова русское авось даже при обычной его бескомпромиссности.
Потом они с Коккинаки и Преображенским до полуночи сидели за чаем в штабном подземелье, еще и еще взвешивали принятое решение, подсчитывали возможности самолета, искали варианты, размышляли. Их глодала тревога, но не покидала и надежда.
Вдруг зазвонил телефон. Адъютант Жаворонкова майор Боков, подававший начальству чай, снял трубку. Дежурный сообщал, что посты ВНОС доложили о приближении к острову Эзель немецких самолетов; по звуку — «юнкерсы».
Вышли из подземелья на воздух. Стояла непроглядная темень, и было непонятно, как смогут «юнкерсы» отыскать в ней какую-либо цель. Ведь подобного еще не случалось. Разгадка пришла, когда вражеские бомбардировщики оказались над аэродромом. Ввысь вдруг взметнулось несколько красных ракет. Чертя по темному небу огненные дуги, каждая из них падала, роняя искры, на хуторские стоянки ДБ-ЗФ. Сомнений не было: работала вражеская агентура, подобравшаяся под покровом ночи к аэродрому. Обезвреживать ее уже было некогда — «юнкерсы» разворачивались, чтобы бросить бомбы на указанные им цели.
И тут майор Боков, смышленый малый, предложил Жаворонкову пускать красные ракеты и нам. Разумно!.. Приказ дежурному: передать на все посты и на зенитные батареи — немедленно стрелять из ракетниц красными зарядами… Хорошо сработала связь. Через минуту десятки красных ракет полосовали ночную темень на огромной площади… «Юнкерсам», потерявшим ориентировку, долго пришлось кружить над аэродромом и сбрасывать фугаски наугад. К счастью, ни одна из них не попала в стоянки самолетов.
Вражеские бомбардировщики ушли восвояси, но из западной стороны аэродрома, где у хуторов стояли четыре ДБ-ЗФ, неожиданно донеслись очереди немецких автоматов… Что это? Десант, выброшенный под прикрытием «юнкерсов»?.. Оказалось — нет. Стреляли, пытаясь поджечь наши самолеты, кайтселиты — местные националисты. С ними разделался, взяв многих в плен, эстонский добровольческий истребительный отряд под командованием начальника особого отдела береговой обороны старшего политрука Павловского. Отряд вовремя примчался на аэродром из Курессааре на двух грузовиках…
Теперь надо было ждать и дневных налетов «юнкерсов» (что потом и подтвердилось).
На второй день утром старший инженер Баранов доложил Жаворонкову и Коккинаки: из самолетов, базирующихся в Когуле, только две машины, исходя из состояния их моторов, могут взять на внешнюю подвеску по тонной или по две полутонных фугасных авиабомбы, да и то с риском из-за недостаточной длины взлетной полосы и отсутствия на ней твердого покрытия. Машины эти — капитана Гречишникова и старшего лейтенанта Богачева. А с аэродрома Аста можно попытаться поднять в воздух при максимальной нагрузке самолет старшего политрука Павлова из эскадрильи капитана Тихонова и два самолета из группы майора Щелкунова — машины самого Щелкунова и капитана Юспина.
Итак, вчера вечером с аэродрома Когул под прикрытием поднявщихся в воздух «Чаек» первым стартовал на Берлин экипаж капитана Гречишникова с подвешенной авиабомбой в тысячу килограммов. Лучше было бы Жаворонкову не видеть этого взлета. Самолет медленно набрал разбег и с величайшей натугой оторвался от земли в самом конце взлетной полосы. Видно было, что моторам не под силу такая тяжесть. Уже за пределами аэродрома его качнуло вниз, и еще не убранные шасси ударились о землю. Они тут же, будто глиняные, отвалились от машины, бомба своим тяжелым весом вспахала грунт, и бомбардировщик загорелся… Экипаж успел выбраться из машины и отбежать на безопасное расстояние. То, что бомба сразу же не взорвалась — была чистая случайность…
В это время на аэродроме Аста, где взлетная полоса еще короче, взял разбег для взлета бомбардировщик старшего политрука Павлова с двумя подвешенными бомбами по пятьсот килограммов. Но оторваться от земли он так и не смог. За границей аэродрома бомбы задели за неровности земли и взорвались… Экипаж погиб…
Прошли минуты шокового состояния, и Жаворонков, потрясенный, запретил взлет остальных самолетов с подвешенными тонными бомбами… На Берлин полетели ДБ-ЗФ с прежней бомбовой нагрузкой. Коккинаки, тоже крайне удрученный происшедшим, согласился с приказом генерала.
Вчера же вечером ушла радиошифровка в адрес наркома Военно-Морского Флота адмирала Кузнецова о том, что попытка поднять в воздух бомбардировщики с ФАБ-1000 не удалась. Сейчас Жаворонков ждал ответа из Москвы. Его могло и не быть, но чутье подсказывало Семену Федоровичу, что Сталин встревожится случившимся на острове Эзель и потребует подробных объяснений. Чутье не подвело Жаворонкова. Он услышал донесшиеся из главного помещения командного пункта голоса. Его адъютант майор Боков кому-то полушепотом объяснял, что генерал-лейтенант отдыхает.
Семен Федорович рывком поднялся с кровати, затянул ремень на гимнастерке, застегнул воротник и, откинув плащ-палатку, которой был завешен дверной проем, шагнул за перегородку. При ярком электроосвещении увидел начальника береговой службы генерала Елисеева. Большеголовый, при усах, с клинообразной седой бородкой, он выглядел измотанным до крайности. Поздоровались. Елисеев, глядя на Жаворонкова печальными глазами, протянул ему телеграфный бланк. Семен Федорович неторопливо вчитывался в расшифрованную радиограмму. Адмирал Кузнецов вызывал его и полковника Коккинаки в Москву для личного доклада Верховному Главнокомандующему о ходе операции по ответной бомбардировке Берлина.
Жаворонков с облегчением вздохнул: он всегда любил ясность, какой бы она ни была.
В приемной Сталина адмирал Кузнецов и генерал Жаворонков застали раньше них приехавшего в Кремль командующего Военно-Воздушными Силами Красной Армии генерала Жигарева. Он был подавлен и взволнован — понимал, что разговор предстоит не из легких. Об этом можно было догадаться и по лицу помощника Сталина Поскребышева. Александр Николаевич хмурился и изредка бросал сочувственные взгляды на военных.
В углу приемной, в высоком футляре на массивной подставке, вдруг зашелестели часы и ударили мелодичным звоном.
— Заходите, товарищи, — сумрачно сказал Поскребышев.
…Сталин прохаживался по кабинету и выслушивал доклад наркома авиационной промышленности Шахурина Алексея Ивановича о ходе производства самолетов, авиамоторов и о перемещении на восток подведомственных ему заводов. Когда Кузнецов, Жигарев и Жаворонков вошли в кабинет, Сталин холодно поздоровался с ними за руку и пригласил сесть за рабочий стол рядом с Шахуриным. Жаворонков приготовился докладывать Верховному первым, как руководитель налетов советских бомбардировщиков на Берлин, но Сталин обратился к командующему ВВС:
— Объясните нам, товарищ Жигарев, почему вы послали генералу Жаворонкову только пятнадцать самолетов, а не двадцать, как вам было приказано? Почему у вашей авиагруппы оказались моторы не способными нести полную бомбовую нагрузку? Почему не потребовали у товарища Шахурина дать для их замены новые двигатели? — И Сталин обратился к Алексею Ивановичу: — Товарищ Шахурин, вы снабжаете дальнюю бомбардировочную авиацию новыми двигателями?
— И новыми двигателями для замены старых, товарищ Сталин, и новыми самолетами в целом… Согласно графику, о чем ежедневно вам докладываю.
— Так как же понимать вас, товарищ Жигарев? — Сталин остановился против командующего ВВС и с грозной укоризной смотрел ему в лицо.
Жигарев мог оправдаться тем, что приказ о создании армейской авиагруппы поступил внезапно, а сроки его выполнения были крохотными; армейская дальняя бомбардировочная авиация понесла большие потери, а требования командующих фронтами о бомбовых ударах в дальних тылах противника по стратегическим целям возрастают с каждым днем. Но оправдываться не стал, а признал вину — свою личную, своего штаба и технических служб…
Доклад генерал-лейтенанта Жаворонкова вылился в подробный рассказ об условиях, в которых производятся налеты на Берлин с аэродромов Когул и Аста. Жаворонков говорил о их малой пригодности, изношенности самолетных двигателей, плохих погодных условиях, о мощности противовоздушной обороны германской столицы. Рассказал о боевых потерях и о героизме летных экипажей… Особо остановился на неудаче с ФАБ-1000.
Сталин слушал внимательно и, прохаживаясь по ковру вдоль стола, дымил трубкой. Иногда, останавливаясь, задавал вопросы. Было заметно, что гнев его постепенно угасал. И когда нарком Военно-Морского Флота адмирал Кузнецов попросил у него разрешения оставить Жаворонкова в Москве для исполнения своих прямых обязанностей командующего военно-воздушными силами Военно-Морского Флота, ибо оперативная обстановка обострилась не только на Севере, но и на Юге, а также требовалась повышенная боевая готовность на Дальнем Востоке, Сталин согласился с этим. Командование особой морской и армейской авиагруппой на Моонзунде решили возложить на командира 1-го минно-торпедного авиационного полка полковника Преображенского.
Наступила пауза. Шахурин переглянулся с Кузнецовым — пора, мол, и честь знать. Но Сталин по-прежнему молча прохаживался по кабинету, над чем-то размышляя. Вдруг остановившись, он повернулся лицом к столу, вынул изо рта трубку и взмахнул ею перед своим лицом. Тут же заговорил:
— Мы имели возможность бомбить Берлин с первых дней войны. Но мы помнили, что Берлин — крупный столичный город с большим количеством трудящегося населения, в Берлине много иностранных посольств и миссий. И трудно было гарантировать, что наши бомбы, предназначенные для военных объектов, не упадут и на жилые кварталы. — Сталин вновь пососал трубку, выдохнул облако ароматного дыма и продолжил: — Мы полагали, что фашисты в свою очередь будут воздерживаться от бомбежки нашей столицы Москвы. Но, оказалось, для извергов законы не писаны. Они бомбят Москву. Жертвами их налетов являются не военные объекты, а жилые здания, больницы, поликлиники. Разбомбили три детских сада, театр имени Вахтангова, одно из зданий Академии наук… Разве можно было оставить безнаказанными эти зверские налеты немецкой авиации на Москву? А что они сделали с Минском, Смоленском, Киевом?.. На бомбежки нашего мирного населения мы будем отвечать систематическими налетами на военные и промышленные объекты Берлина и других городов Германии.
Сталин умолк, перевел взгляд на Шахурина, и в этом взгляде, чуть прищуренном, затеплилась доброжелательность. Он сделал несколько шагов по кабинету — туда и обратно — и вновь остановился против Шахурина. Указав на него трубкой, сказал:
— Вот учитесь у нашего наркома авиационной промышленности. У него все как на ладони. Правительство потребовало от товарища Шахурина, не взирая ни на какие трудности, срочно дать мощные четырехмоторные бомбардировщики Пе-8 для сформирования новой дивизии. — Сталин перевел построжавший взгляд на генерала Жигарева: — Товарищ Жигарев, как командующий нашими Военно-Воздушными Силами, сформировал из полученных самолетов… какой номер дивизии?
— Восемьдесят первый, товарищ Сталин, — ответил Жигарев. — Ее командиром назначен Герой Советского Союза Водопьянов.
— Это мы знаем! — Сталин вновь зашагал по кабинету. — Товарищ Водопьянов должен со своей новой дивизией держать под личной «опекой» Берлин, да так, чтоб Гитлера бросало от нее в жар и в холод… Но это не значит, что удары по фашистской столице с Моонзундских островов должны прекратиться… Товарищ Жаворонков по-прежнему отвечает за действия особой авиагруппы полковника Преображенского.
— Есть отвечать, товарищ Сталин!
Так уж устроен человек: если отдал он частицу своей жизни какому-то важному делу, оно, это дело, продолжает оставаться в его мыслях и сердце, сливаясь с новыми заботами, которыми не обделяет текучая повседневность, особенно военачальника, в тяжкую годину войны. Чем бы ни занимался Семен Федорович Жаворонков, руководя действиями военно-морской авиации, а мысль постоянно возвращала его на Балтику, к острову Эзель. Полковник Преображенский каждый день доносил радиограммами о продолжавшихся бомбардировках Берлина, о постоянных налетах «юнкерсов» на аэродромы Когул и Аста, о потерях в личном составе и технике. Жаворонков, готовя оперативные сводки для наркома Военно-Морского Флота о действиях на фронтах военно-морской авиации, особое место уделял в них сведениям, полученным от Преображенского.
Эзель, как и весь Моонзундский архипелаг, уже был полностью блокирован немцами, но продолжал оставаться стартом для нанесения бомбовых ударов по столице Германии. Они осуществлялись до 5 сентября. 6 же сентября с восходом солнца на Когул обрушилось под прикрытием «мессершмиттов» несметное количество «юнкерсов». Группа сменяла группу, пикируя на окружавшие аэродром хутора, где были замаскированы наши самолеты. Бомбардировка длилась до заката солнца. Итог ее был тяжелым: бомбы попали в шесть ДБ-ЗФ, и они сгорели. В морской авиагруппе Преображенского осталось всего лишь четыре бомбардировщика; один из них с погнутыми винтами, и их надо было выправлять. Армейской авиагруппе особого назначения, в которой уцелело только три самолета, несколькими днями раньше было приказано главкомом авиации перелететь на Большую землю. Такой же приказ получил и полковник Преображенский от генерал-лейтенанта авиации Жаворонкова.
Трудное и страшное было расставание с островом. Три бомбардировщика выруливали на взлетную полосу, до предела загруженные людьми. Это были штабные работники, экипажи сожженных немцами бомбардировщиков и часть наиболее опытных авиаспециалистов.
Четвертый бомбардировщик — старшего лейтенанта Юрина, — после ремонта, через два дня, тоже перелетел на Большую землю.
На острове осталось много младших специалистов инженерно-технической службы и почти весь батальон аэродромного обслуживания во главе с майором Георгиади. Их слили в одну роту, вооружив ее пулеметами, и передали в распоряжение генерал-майора Елисеева.
Защищая Моонзундский архипелаг, все бойцы и командиры роты погибли до единого человека.
Некоторые дипломатические несуразности, озадачивавшие Молотова еще в Москве, стали для него более очевидными на обратном пути из Архангельска. Союзнические делегации летели в Москву на четырех советских двухмоторных самолетах, эскортируемых истребителями, поднимавшимися в воздух с попутных военных аэродромов. Полет длился пять часов на небольшой высоте, с которой было видно сквозь иллюминаторы, как осыпалась с деревьев листва в лесах, делая их все более прозрачными, а по горизонту темно-голубыми, дымчатыми.
Вначале планировалось, что он, Молотов, и сопровождавшие его лица полетят в отдельном от делегации самолете; Гарриман и Бивербрук — тоже в разных машинах. Но когда после приезда в аэропорт объявили порядок посадки в самолеты, Гарриман с веселой непринужденностью изъявил желание не разлучаться с господином Молотовым и лететь в его обществе, дабы разделить с ним унылость многочасового путешествия и, если господь бог надоумит, высказать какую-либо благую мысль, полезную для обоюдного понимания событий в мире и для предстоящих переговоров в Москве.
Конечно же, Молотов с радушием пригласил Гарримана в свой самолет, правда, подумал, что американец, возможно, заботится о большей своей безопасности в полете… Впрочем, может, и пустой была эта мысль, зато оказалось потом, что совместно проведенные пять часов в воздухе действительно были для Молотова полезными. Гарриман, сидя в кресле напротив Молотова, прижавшись грудью к разделявшему их столу, поглядывал на примостившегося сбоку стола молодого русского переводчика и вспоминал о своем деловом визите в Москву 15 лет назад, когда по улицам советской столицы еще ездили дрожки. Рассказывал, как ему представлялась по сообщениям американских корреспондентов и дипломатов сегодняшняя Москва: замаскированный Кремль, стена которого из-за Москвы-реки и из окон английского посольства виделась, как улица домов с остроконечными крышами. Над излучиной самой реки поднят гигантский холст. Мавзолей Ленина на Красной площади укрыт под деревянным сооружением, к Большому театру тоже сделаны достройки, поглотившие его очертания…
Гарриман был пусть немногословным, но умелым и деликатным собеседником. Незаметно он перевел разговор на трудности, которые стоят лично перед ним, ввиду того что он ощущает шаткость взглядов и позиций не только американского посла Лоуренса Штейнгардта в Москве, но и других видных сотрудников их посольства, особенно военного атташе: все они полагают (тут Молотову послышался и скрытый вопрос к себе), что Москва будто через несколько недель неизбежно окажется в руках немцев и нынешняя миссия Гарримана и Бивербрука — дело якобы несерьезное и бесперспективное…
Вслушиваясь в монотонный голос переводчика, Молотов вспоминал о позавчерашней беседе с послом Уманским, который после прилета из Лондона в Москву высказывал соображения о том, что для Гарримана и Бивербрука, по его, Уманского, догадкам, нежелательно присутствие их послов во время переговоров на высшем уровне. Казалось странным, что подобное желание было и у Сталина, и у него, Молотова, — почему-то не доверяли они высшим дипломатам, представлявшим США и Великобританию в Москве. Может, об этом недоверии известно Лондону и Вашингтону? Вполне вероятно.
Не умолчал Гарриман и о своем недовольстве английским послом в Москве господином Криппсом. На борту крейсера «Лондон» по пути в Архангельск была перехвачена и расшифрована радиограмма, посланная Криппсом в Лондон министру иностранных дел Антони Идену. Английский посол раздраженно высказывал недоумение по поводу того, что в составе делегации США оказался американский журналист Квентин Рейнольдс, весьма популярный в Великобритании ведущий радиопередач. Гарриман лично пригласил с собой Рейнольдса (не для участия в переговорах), и его ярость вылилась в сердитую радиограмму протеста тому же Идену. Но отправить ее в эфир с крейсера «Лондон» было бы неразумным, ибо немцы могли обнаружить нахождение крейсера в море и атаковать его. Тогда свое возмущение поступком Криппса Гарриман выразил лорду Бивербруку, который в ответ, к удивлению Гарримана, спокойно предложил обойтись на переговорах без своих послов и своих переводчиков: это, мол, предоставит им — Гарриману и Бивербруку — свободу в высказываниях Сталину личных соображений, а затем позволит сделать собственные доклады военным кабинетам без чьих-либо подсказок и без противоречий…
В итоге бесед с Гарриманом в самолете у Молотова замкнулся четкий круг понимания пусть и второстепенных, но все-таки сложностей, которые надо будет учесть во время переговоров.
Когда подлетали к Москве, случилось неожиданное: какая-то наша зенитная батарея открыла по самолетам стрельбу. Пилоты круто спикировали на ближайший лес… Только потом была посадка в Центральном аэропорту, украшенном государственными флагами США, Англии и СССР. Прилетевших встречали почетный караул, представители дипломатических миссий, послы США и Англии, первый заместитель Наркома иностранных дел СССР А. Я. Вышинский, адмирал Н. Г. Кузнецов, генерал Ф. И. Голиков, генеральный секретарь наркоминдела А. А. Соболев и другие, как потом оповещали московские газеты, официальные лица. У главного здания аэропорта, на фланге почетного караула, играл, захлебываясь в упругих порывах ветра, духовой оркестр. Мелодии гимнов Англии и США, а также гимн Советского Союза «Интернационал» прозвучали без особой торжественности, чему, видимо, были виной непогодная хмурь и настороженность зенитных орудий, смотревших в небо расчехленными стволами прямо с обочин взлетных полос аэродрома.
Послы Англии и США, приготовившиеся к тому, чтобы сопровождать посланцев своих государств в расположение посольств, крайне удивились, услышав от Молотова, что обеим делегациям предоставлена лучшая в Москве гостиница — «Националь», куда и направится сейчас их автомобильный кортеж. А Вышинский, чтобы развеять недоумение послов, объяснил: ночная Москва, мол, находится под постоянной угрозой бомбовых ударов немецкой авиации, и высокие зарубежные гости будут иметь возможность, в случае необходимости, пользоваться в качестве бомбоубежища станцией метро «Площадь Революции», которая в двух шагах от гостиницы «Националь»…
В этот же день, 28 сентября 1941 года (это был понедельник), Гарримана и Бивербрука (без послов их стран) пригласили к Сталину. В 9 часов вечера, когда Москва была уже затемнена, на одном из посольских автомобилей они приехали в Кремль. Сталин встретил гостей скупой улыбкой, крепкими рукопожатиями и приветственной тирадой, выражавшей удовлетворение их благополучным путешествием по морскому и воздушному пути в Москву. Поинтересовался самочувствием президента Рузвельта и премьера Черчилля. Каждая его фраза тут же звучала по-английски — переводчик хорошо знал свое дело.
Затем Сталин шагнул в сторону, давая гостям возможность поздороваться с Молотовым и выполнявшим роль переводчика Максимом Литвиновым.
Сегодня Молотову отводилась роль молчаливого участника этой первой встречи — так они условились со Сталиным, учитывая, что в августовских переговорах тридцать девятого года с немецким имперским министром фон Риббентропом, завершившихся подписанием соглашения о взаимном ненападении, он, Молотов, по мнению руководящих кругов Англии и Америки, играл заглавную роль. И сейчас ему оставалось только наблюдать, как Бивербрук пожимал руку Литвинову, хлопал его по плечу и скороговоркой напоминал об их былых встречах, особенно в Женеве, когда в Лиге Наций они, ко всеобщей нынешней печали, не сумели договориться о коллективной безопасности, и вот теперь пожинают плоды тогдашней неуступчивости. Гарриман, как и Бивербрук, тоже был знаком с Литвиновым. Он с некоторым недоумением всматривался в его одутловатое лицо, окидывая взглядом надетый на нем поношенный костюм. Невдомек было высоким гостям, что работники Наркоминдела СССР в «пожарном» порядке разыскали бывшего пока не у дел Литвинова и еле успели привезти его в Кремль к назначенному времени; именно Гарриман за три часа до начала встречи высказал пожелание видеть Литвинова в качестве переводчика.
Литвинов, сконфуженно улыбаясь, кидал тревожные взгляды на Сталина, давая понять Гарриману и Бивербруку, что они своим к нему вниманием в столь ответственные, может, даже исторические минуты ставят его в неловкое положение, хотя Сталин объяснил главам союзнических миссий, что Максим Литвинов, бывший Нарком иностранных дел СССР, является на этом совещании членом советской делегации, которую официально возглавляет нынешний Нарком иностранных дел Вячеслав Молотов.
Все расселись за продолговатым столом. Гарриман и Бивербрук — по одну сторону, Сталин и Молотов — напротив них. Литвинов сел у торца стола, как предложил ему Сталин — для удобства выслушивания обеих сторон и для перевода. На другом торце стола, спиной к двери, казалось безучастный ко всему, сидел помощник Сталина Поскребышев и записывал в толстую тетрадь ход переговоров, касаясь только их конкретной сути…
Как и ожидалось, разговор начал Сталин. Его сдержанная улыбка спряталась под усы, лицо помрачнело и сделалось непроницаемым:
— Москва, весь советский народ и наши Вооруженные Силы сердечно приветствуют вас, господа, на нашей земле. Мы очень рады вашему прибытию, хотя за эти месяцы, как началась против нас фашистская агрессия, мы отвыкли чему-либо радоваться. Буду предельно откровенным с вами: ситуация на наших фронтах остро критическая… — И Сталин начал подробно излагать оперативно-тактическую обстановку на всех участках советско-германского фронта, ни в какой мере не упрощая ее и не приукрашивая.
Гарриман и Бивербрук не отрывали глаз от выщербленного оспой усталого лица Сталина, с волнением вникали в каждую его фразу, видимо сопоставляя услышанное с тем, что им было известно из сообщений сотрудников своих посольств, которые с твердой убежденностью предсказывали неминуемое и скорое падение Москвы.
Сталин, конечно, догадывался об этой главной тревоге союзников.
— Москву мы уже потеряли бы, — продолжил он, — если б Гитлер наступал сейчас не на трех фронтах одновременно, а сосредоточил все свои главные силы на московском направлении… Москву же нам надо удержать любой ценой не только по политическим соображениям. Москва — главный нервный центр всех наших будущих военных операций. И мы делаем все возможное и сверхвозможное, чтоб не отдать врагу столицу.
— А если не удастся этого сделать? — не удержался от вопроса Бивербрук, промокая платком морщинистый лоб и глубокую залысину.
В ответ Сталин неожиданно засмеялся и тут же пояснил причину своего минутного веселья:
— В одной американской газете мы видели забавную карикатуру. На ней изображены Сталин, Тимошенко и Молотов со шпорами на голых пятках в гигантском прыжке через Уральский хребет — якобы удираем от немцев… Так вот: если союзники и не окажут нам помощи, все равно мы готовы вести оборонительную, отступательную войну вплоть до Уральских гор…
Сталин вдруг поднялся, подошел к книжному шкафу, сдвинул стеклянную заслонку и взял книгу в жестком зеленом переплете. Это были «Мысли и воспоминания» Бисмарка. Он начал перелистывать ее, пытаясь найти нужную ему страницу, но она не попадалась, и Сталин, захлопнув книгу, встряхнув ею в поднятой руке, пояснил:
— Железный канцлер Бисмарк, на что обратил внимание Ленин, еще в те времена понимал силу и непобедимость русского народа!.. Не потому, что канцлер извлекал уроки из походов в Россию Карла Двенадцатого и Наполеона Первого… Он видел широкие российские пространства, понимал их стратегическое значение. В этой книге Бисмарк утверждает, что даже при счастливом ходе войны против России никто не сумеет победить ее из-за необъятных возможностей огромной страны… Но мы рассчитываем, поразмышляв над нашей военной и экономической стратегией и проницательно вглядевшись в нашу всеобъемлющую тактику, что немцам, поддавшимся на авантюру ефрейтора Гитлера, будет поворот уже от Московских ворот. — Сталин поставил на полку книгу, сел за стол и продолжил: — И это даже при том условии, что у них, вместе с их сателлитами, пока полное превосходство в авиации, танках, артиллерии, в количестве дивизий и в резервах для боевых действий. — Подтвердив свою мысль цифровыми показателями, сказал: — Мы очень надеемся и на вас, господа, полагая, что вы понимаете: речь идет не только о Советском Союзе, о странах Европы, порабощенных германским фашизмом, но и о вашей безопасности — народов Великобритании и Соединенных Штатов. При наличии у вас доброй воли вы могли бы помочь нам уравняться в силах с Германией.
Гарриман и Бивербрук, переглянувшись, придвинули ближе к себе раскрытые блокноты, понимая, что Сталин перейдет сейчас к конкретным предложениям.
Но непостижимы законы неожиданных вспышек человеческой мысли. Сталин вдруг вспомнил о том, как утром на Политбюро они совещались — где принимать сегодня вечером глав союзнических миссий в случае налета на Москву фашистской авиации? Правда, метеорологическая служба предсказывала нелетную погоду с осадками в виде мокрого снега. Но так ли это на самом деле? И с досадой подумал о недостроенном кремлевском бомбоубежище. Сегодня они ходили смотреть, как завершаются там дела. Спустились на знакомом лифте уже не на второй этаж, где находилась его квартира, а на самое дно прорытой под лифтом глубокой шахты. Вышли из кабины на бетонированную площадку и зашагали цепочкой по длинному дугообразному коридору — настолько узкому, что двум человекам не разминуться в нем. В конце подземного хода перед членами Политбюро открылись одна, а затем вторая бронированные двери… Бомбоубежище представляло собой не очень большую комнату. В ней — диван, стол, покрытый зеленым сукном, полужесткие стулья, тумбочка с двумя телефонными аппаратами, застекленный шкафчик с посудой на полках, в углу на крючке — колоколообразный динамик, связанный с командным пунктом противовоздушной обороны Москвы; за дверью с портьерами — туалетная комната и отсеки с откачивающими насосами и моторами воздушной вентиляции. В противоположной стене помещения углублялся тамбур с такими же двойными металлическими дверями, за которыми отлогой спиралью вилась лестница, поднимавшаяся ко второму выходу из бомбоубежища — на сквер, подступавший к Арсеналу. Вот над доделкой этого выхода с лестницей и продолжал день и ночь трудиться подчиненный департаменту Метростроя мастеровой люд.
Побывав скоротечной мыслью в бомбоубежище, Сталин, к недоумению всех присутствующих в его кабинете, поднялся из-за стола, прошелся, словно в раздумьях, по ковровой дорожке и приблизился к окну. Откинув темный маскировочный полог, увидел в выплеснувшихся из кабинета лучах света косо падающие снежинки и тут же, успокоившись, вернулся за стол.
— Если говорить о наших самых экстренных нуждах, — голос Сталина звучал глухо, но четко, — то я бы в первую очередь назвал противотанковые и зенитные орудия, бомбардировщики среднего радиуса действия, истребители и самолеты-разведчики, бронированный лист, алюминий, олово, свинец и наиболее срочно — по четыре тысячи тонн в месяц колючей проволоки…
— А танки? — с какой-то особой заинтересованностью спросил Бивербрук.
— Танки — решающий фактор в современной войне, — с грустью в голосе сказал Сталин. — Нам каждый месяц, как показывает опыт, необходимо вводить в бой в среднем по две тысячи пятьсот танков. А наша промышленность способна выпускать только по одной тысяче четыреста танков в месяц. Следовательно, нам надо ежемесячно иметь еще по тысяче сто машин. И если вы даже обвините меня в астрономических запросах, я все-таки полагаю, что США и Великобритания могли бы поставлять нам каждый месяц по пятьсот танков.
— Это вполне реально! — оживленно откликнулся Бивербрук, стараясь не замечать, как нахмурился Гарриман. — Вы, господин Сталин, конечно же не осведомлены, что еще шестого сентября я представил господину Черчиллю проект его обращения к английским рабочим танковых заводов. В нем, этом обращении, рабочие призывались, начиная с пятнадцатого сентября, встать на недельную вахту по производству танков для России… Танкостроители трудились с величайшим усердием!..
На добродушном лице Литвинова выразилось недоумение. Он заметил ироническую улыбку Молотова и, полагая, что тот сейчас скажет какие-то слова, переводил английские фразы Бивербрука с замедленностью.
Но Молотов промолчал. А ухмыльнулся он потому, что получил от посла Майского первоначальный проект обращения Черчилля к рабочим танковых заводов, который в английской печати был опубликован в укороченном виде, ибо премьер-министр не мог стерпеть исходящих не от него восторженных слов в адрес храбро и мужественно сражающейся Советской России.
Сталин не обратил внимания на заминку Литвинова, как переводчика, и ответил Бивербруку:
— Нам известно об английской «неделе танков для России». Советский народ высоко ценит солидарность с ним рабочего класса Великобритании и не только ее. — Сталин постучал потухшей трубкой по краю пепельницы: — Надо, чтоб эта солидарность стала более реальной силой.
Литвинов непринужденно вел перевод диалога. Но последняя фраза Сталина, произнесенная Литвиновым на английском, озадачила особенно Бивербрука.
— Господин Бивербрук просит конкретнее объяснить, в чем вы видите реальность силы в солидарности рабочего класса наших государств… — обратился Литвинов к Сталину.
— Это элементарно. — Под толстыми усами Сталина затеплилась снисходительная улыбка, а глаза его сузились в прищуре. — Английские войска, как и наши, представляют собой в основной массе трудовой люд. И английские руководители могли бы помочь Красной Армии ударом с юга защитить хотя бы то, что осталось от пространств Украины.
— Но формирование английских дивизий в Иране еще не закончено, — ответил Бивербрук. — Мы спешно готовим их на случай прорыва немецких войск на Средний Восток через фронт русских. Некоторые из этих дивизий мы могли бы со временем послать на Кавказ.
— Но на Кавказе нет войны, — возразил Сталин, — она идет сейчас на Украине.
— Пусть на сей счет, поскольку речь идет о военной стратегии, посовещаются советские и английские генералы, — предложил Бивербрук.
Сталин не откликнулся на это предложение, устремив вопрошающий взгляд на Гарримана, как бы предлагая высказаться и ему.
Гарриман заговорил, но о другом. Коль США готовы поставлять Советскому Союзу боевые самолеты, надо, мол, позаботиться о маршрутах их перелетов.
— Нам представляется, что Аляска может явиться для наших летчиков, которые будут перегонять самолеты, стартовым пунктом, — сказал Гарриман, — а ваши сибирские аэродромы, если они пригодны для этого, промежуточными.
— Мы готовы дать вам информацию о сибирских аэродромах, но это слишком опасный, мало освоенный маршрут, — сказал Сталин.
— При этом вы, господин Сталин, видимо, имеете в виду напряженность взаимоотношений между Соединенными Штатами и Японией?.. Да и ваш договор о нейтралитете с Японией?..
— Тут надо учитывать все в комплексе. Прежде чем принять решение, необходимо поразмышлять, посоветоваться о тех же аэродромах со специалистами. — Затем Сталин перевел разговор на проблемы послевоенного урегулирования, высказав мысль, что немцы должны будут возместить тот ущерб, который они причинили Советскому Союзу, другим странам.
— Но сначала надо выиграть войну! — со скрытым вызовом заметил Бивербрук, явно уклоняясь от прямого ответа.
Лицо Сталина чуть побагровело, он начал неторопливо набивать табаком трубку.
Молотову показалось, что Сталин сейчас разразится какой-то гневной тирадой, но он, прокашлявшись и погладив мундштуком трубки усы, спокойно сказал:
— Немцев мы победим. — И стал раскуривать трубку.
— Еще одна, возможно, неожиданная для вас проблема, господин Сталин, — будто с чувством неловкости нарушил тишину Гарриман. — Наш президент беспокоится, что в США можно ожидать католической оппозиции по поводу нашей помощи России. Господин Рузвельт считает, что американское общественное мнение будет несколько успокоено вашим официальным заверением о том, что соответствующая статья Советской Конституции действительно гарантирует свободу совести для всех граждан.
— Я мало осведомлен об американском общественном мнении на сей счет. Этот вопрос лучше обсудить не со мной. — Сталин значительно взглянул на Молотова.
В полночь Гарриман и Бивербрук, весьма удовлетворенные первой беседой со Сталиным и заручившись его согласием о встрече и завтра, уехали из Кремля.
На второй день утром к особняку Наркомата иностранных дел на Спиридоновке муравейным шествием подъезжали легковые автомобили. Распахивались похожие на обрубленные крылья дверцы, и из недр машин, наклоняя головы, выходили обремененные предстоящими делами солидные мужчины средних и молодых лет. Они были одеты в темные или темно-серые костюмы, некоторые из-за прохлады ранней осени в легких плащах; все прижимали к себе папки с документами или держали на весу одутловатые портфели.
С таким же портфелем вышел из своей эмки Алексей Иванович Шахурин — нарком авиационной промышленности. Он тоже был в темном цивильном костюме, в белой рубашке с тесноватым воротником и при галстуке, хотя привык к генеральской форме. Молодой, коренастый, излучавший всем своим обличием необузданную энергию, он с каким-то ожесточением размышлял над тем, как ведется эвакуация подчиненных его наркомату заводов на восток, как упростить и ускорить поставки предприятиям нужных материалов. И досадовал, что затерялось на железных дорогах восточной части Заволжья немало эшелонов с авиационным оборудованием и вооружением, которые надо было разыскать и направить туда, где их ждали самолетостроители.
Забот столь много, что трудно было переключить мысли на предстоящие переговоры, тем более что Берия, позвонив ему по кремлевскому телефону, с надменной повелительностью предупредил: «Ты не очень там распускай язык! Неизвестно, с какими целями господа капиталисты приехали к нам…» Какая уж после такого внушения может быть союзническая доверительность?! Председатели других комиссий, видимо, тоже получили подобные напоминания… Минуя кордон строгой охраны, проверявшей документы, Шахурин зашел в просторный вестибюль со старинными скульптурами, в лепных украшениях, с живыми цветами в лотках и кадках. В глаза ударил яркий свет. На площадке, к которой вела широкая лестница с причудливыми чугунными решетками перил, хлопотали кинооператоры. Лучи осветителей медленно передвигались вверх, сопровождая Гарримана, Бивербрука, послов их стран и членов делегаций. Шахурин вспомнил, как Молотов в его присутствии, еще до прибытия высоких зарубежных гостей, напоминал Сталину о том, что Бивербрук страдает слабостью — любит сниматься в кинохронике и коллекционировать ленты со своим изображением. Сталин тогда же распорядился о киносъемках делегаций, где бы они ни пребывали: на переговорах, в театрах, на концертах, при посещении предприятий и учреждений, военного госпиталя и даже на футбольном матче — таков был заранее намеченный план.
«Потом коробки с копиями проявленных пленок преподнесем господину Бивербруку в качестве сувенира», — сказал Сталин Молотову.
Открытие совещания представителей СССР, Великобритании и Соединенных Штатов Америки состоялось в белом мраморном зале, богато декорированном в парадном стиле ампир (здесь, в этом главном зале особняка, некогда принадлежавшего текстильному фабриканту Савве Морозову, собиралась до революции высшая московская знать на всякого рода торжества). Посредине зала стоял круглый стол, над которым сверкала хрусталем огромная люстра. На столе были закреплены флажки трех держав. Против них, вокруг стола, — кресла для глав делегаций, а чуть сзади, образуя круг, теснились в несколько рядов стулья для участников переговоров.
Первое совещание как бы давало ход переговорам между комиссиями, которые надо было еще образовать. Вначале выступил глава советской делегации Молотов. Это была, в общем, приветственная речь, призывавшая к взаимному доверию и сотрудничеству между союзническими странами. Ответные речи произнесли Бивербрук и Гарриман, разделившие точку зрения Молотова о непреклонной решимости и единодушии в борьбе с гитлеровской Германией.
Затем Молотов предложил на утверждение глав делегаций порядок дальнейшей работы образованных комиссий — авиационной, армейской, военно-морской, транспортной, медицинского снабжения, сырья и оборудования.
Сталин будто незримо присутствовал на открытии совещания государственных представителей трех стран, и в то же время его воспаленное воображение воспроизводило тяжелейшую обстановку в войсках, защищавших московское направление. Ему виделась почти неизбежно грядущая катастрофа, угрозу которой трудно было ликвидировать; последствия ее непредсказуемы. Над Москвой взметнулся могучий меч, удар которого надо было упредить или перекрыть не менее могучим щитом.
А ведь казалось, что щит создан надежный: могучая линия обороны войск Западного фронта длиной в 340 километров, от Осташкова до Ельни, на ней шесть армий пусть и не полностью укомплектованных, но прочно зарывшихся в землю, прикрытых минными полями, колючей проволокой; их танкоопасные направления держала под неослабным контролем артиллерия. В тылу Западного фронта, на расстоянии 60—100 километров, — второй оборонительный рубеж. Длиной в 300 километров, он был занят четырьмя армиями Резервного фронта, да еще двумя армиями этого же фронта в первом эшелоне южнее Западного. С юго-востока прикрывали Москву четыре армии Брянского фронта. Все вроде бы разумно и прочно…
Да, разумно и прочно, однако не в высшей степени. Все-таки Ставка и Генеральный штаб просчитались, именно так расположив войска в оборонительные боевые порядки. После утреннего доклада маршала Шапошникова стало яснее ясного, что Западному и Резервному фронтам надо было не только выделить самостоятельные полосы обороны, чтобы каждый отвечал за свой передний край, но и за всю глубину своих оборонительных позиций. А тут еще из-за недостатка сил вклинили две армии Резервного фронта — 24-ю и 43-ю — между левофланговой армией Западного фронта и правофланговой Брянского. Такое построение, утверждает Шапошников, затруднит управление войсками уже в самом начале оборонительного сражения, которого, по данным разведки, не избежать. Да и растянутость остальных армий Резервного фронта, занимавших позиции в затылок войскам Западного, не создавала нужной глубины обороны даже на направлениях предполагаемых главных ударов противника. И проявили другую недальновидность — не отработали планы отвода войск на тыловые оборонительные рубежи, если прорывы противника сквозь нашу оборону окажутся неотразимыми, — это тоже из размышлений начальника Генштаба. Надеялись, что такого не случится, уповая на собственные контрудары.
Теперь, если случится худшее, надежда только на Можайскую линию обороны, как главный оплот защиты Москвы от вторжения врага. Правда, первая четырехсоткилометровая полоса Можайской линии, простершаяся в 50 километрах восточнее Резервного фронта, еще не занята нашими войсками. Но в сотне километров за ней, а потом в пятидесяти — еще две другие. Борьба на их рубежах, возможно, и решит судьбу Москвы.
Борис Михайлович, высказываясь о значении этих рубежей, прикрывавших самые ближние подступы к столице, с глубокой приязненностью отзывался о первом секретаре Московского комитета партии Александре Сергеевиче Щербакове, о командовании Московского военного округа и Московской зоны обороны, особенно генералах Артемьеве и Телегине, которые неисчерпаемостью своей энергии и мудростью организаторов сумели, выполняя решение Ставки, собрать силы и средства для строительства этих рубежей. А ведь находились скептики, утверждавшие их бесполезность, сетовавшие на неразумность столь гигантского строительства, исходя из предположения, а то и уверенности, что немцам не удастся приблизиться на такое расстояние к столице.
…Да, обстановка на советско-германском фронте немилосердно томила грозной загадочностью. Разве можно было не учитывать, что немецкая армия и ее штабы, покорив Европу, имели колоссальный опыт ведения войны, четкого взаимодействия пехоты, артиллерии, танков и авиации? Военно-промышленный потенциал Германии и ее сателлитов намного превосходил наши возможности. И пока не угасал у фашистов завоевательный дух.
Не надеясь на свою память, Сталин подошел к рабочему столу и придвинул к себе картонную папочку, на которой красивым почерком кого-то из генштабистов-разведчиков было крупно начертано: «Соотношение сил». Раскрыл ее, увидел цифры и почувствовал в груди повеявший от них холодок опасности. Сейчас на советско-германском фронте немецкий вермахт вместе с вооруженными силами своих европейских союзников имел 207 дивизий, а в составе советской действующей армии находилось 213 стрелковых, 30 кавалерийских, 5 танковых дивизий, 2 мотострелковые дивизии, да еще некоторое количество бригад разных родов войск. Но главное не в количестве соединений: если в среднем немецкая пехотная дивизия состояла из 15,2 тысячи человек, а танковая из 14,4 тысячи, то средняя численность нашей дивизии была всего лишь около 7,5 тысяч человек, а танковой — 3 тысячи человек… Так что, дивизия дивизии рознь. Да еще умение немцев выгодно концентрировать свои силы и избирать направления для первого и главного штурма. Разведка доносит, что такой удар может обрушиться не сегодня завтра в районе Брянских лесов.
Сталин в своих размышлениях вплотную прикоснулся к трагической истине…
Но пока было только 29 сентября. Наступал вечер, и близилось время, назначенное для очередной встречи Сталина с Бивербруком и Гарриманом.
И вот 19 часов. Кремль. Кабинет Сталина. Они увидели советского руководителя в весьма дурном расположении духа и поняли, что поторопились торжествовать успех вчерашних переговоров. Со временем Аверелл Гарриман будет вспоминать об этом так:
«Следующий вечер проходил довольно шершаво. Сталин производил впечатление человека, который был недоволен тем, что мы ему предлагаем. Ему казалось, будто мы хотим увидеть Советский Союз уничтоженным Гитлером, иначе предлагали бы помощь в гораздо больших количествах. Он показывал свое подозрение в очень резкой манере…»[14]
Лорд Бивербрук попытался усмирить раздражение Сталина. Глядя на него с добродушной улыбкой, он сказал:
— Я позволю себе внести на ваше рассмотрение предложение о том, чтобы господин Сталин выступил в четверг на нашей конференции и сообщил о достигнутых результатах и отметил роль Соединенных Штатов Америки. — Бивербрук, всматриваясь в непроницаемо-мрачное лицо Сталина, пояснил мотивы своего предложения: — Такое выступление создало бы атмосферу триумфа, укрепило бы общий фронт и произвело бы сильное впечатление на Англию, США и даже Францию. Я добиваюсь наилучших результатов в интересах всех трех стран.
Сталин оторвал взгляд от Литвинова, который, подавляя в себе волнение, переводил сказанное Бивербруком, затем хмуро посмотрел на молчавшего Молотова и, зашагав по кабинету, после мучительной паузы с холодной отчужденностью заговорил:
— Я не вижу необходимости в моем выступлении… — Он остановился рядом с Литвиновым и, будто жалуясь ему, продолжил: — К тому же я очень занят. Я не имею времени даже спать. Я думаю, что будет вполне достаточно выступления Молотова…
Затем перешли к согласованию о поставках союзниками танков, самолетов, артиллерии. Сталин удивлял собеседников своими знаниями тактико-технических данных, касающихся разных видов вооружения и боеприпасов. Но говорил об этом сдержанно, соглашаясь с теми или иными предложениями Бивербрука и Гарримана или монотонно отвергая их: «Нет, не нужны…» Все ощущали в нем бьющуюся напряженную мысль. О чем она? Тревога звенящей тишиной заполняла паузы в переговорах. Вдруг Сталин обратился с вопросом к Гарриману:
— Почему США могут поставлять мне в месяц только тысячу тонн бронированного стального листа для танков?.. И это страна с производством стали в пятьдесят миллионов тонн?!
— Америка в настоящее время имеет мощность в шестьдесят миллионов тонн, — уточнил Гарриман. — Но спрос на бронированный лист очень велик, и потребуется время…
Сталин не стал слушать его объяснения и рассерженно изрек:
— Ваши предложения о помощи отчетливо показывают, что вы хотите увидеть поражение Советского Союза!..
Бивербрук и Гарриман изнемогали от беспомощности перед гневом Сталина. За время двухчасовой беседы о безотлагательных нуждах Советского Союза он проявил живой интерес только тогда, когда Гарриман предложил поставить из Америки пять тысяч «виллисов».
— Это хорошо! — воскликнул Сталин. — А побольше нельзя?
— У нас есть только пять тысяч, — ответил Гарриман. — Мы можем предложить вам броневики под экипаж в два-три человека.
— Не надо, — коротко ответил Сталин. — Ваши броневики — это машины-«ловушки»…
Потом Бивербрук напишет Черчиллю:
«Сталин был очень уставшим, но все время ходил по кабинету и беспрерывно курил. Он также проявил невоспитанность…»
— И Бивербрук пояснил: когда он вручил Сталину письмо от Черчилля, тот открыл конверт, взглянул на письмо и положил его на стол, так больше и не прикоснувшись к нему за всю встречу. Когда Бивербрук и Гарриман, удрученные плохим настроением главы Советского правительства, заручились его согласием встретиться еще и завтра, 30 сентября, Молотов напомнил Сталину о непрочитанном письме. Сталин, мрачно взглянув на Молотова, взял со стола письмо, вложил его в конверт и передал Поскребышеву.
Только Молотов мог объяснить взвинченность и грубость Сталина в часы переговоров: он был под впечатлением предвечернего доклада маршала Шапошникова о положении на фронтах. Оно было крайне угрожающим, а конкретных решений Генштаба о том, как предотвратить смертельную угрозу Москве, не было…
А Бивербрук запаниковал по поводу своей дальнейшей карьеры. Когда они с Гарриманом приехали из Кремля в британское посольство, лорд впал, как потом будет вспоминать Гарриман, в глубокую депрессию: ему представилось, что переговоры со Сталиным провалились, и это нанесет урон его репутации в правительстве Великобритании. Свою судьбу посланник Черчилля, кажется, ставил если не выше, то на один уровень с трагическими событиями Второй мировой войны. И он стал умолять Гарримана взять на себя лидерство в третьей, завтрашней, встрече со Сталиным: если она закончится неудачей, то в Лондоне удар по Бивербруку все-таки будет смягчен. В предвидении провала переговоров он послал Черчиллю тревожный телеграфный отчет о несговорчивости Сталина. А на второй день, 30 сентября, получил бранный ответ совершенно непредвиденного содержания, ошеломивший Бивербрука.
Да, жизнь — великая мастерица на неожиданности. Дело в том, что Бивербрук и Гарриман за завтраками, обедами и ужинами, подаваемыми им из кухни ресторана гостиницы «Националь», поражались обилию и богатству русских закусок. Бивербрука особенно приводила в восторг осетровая икра. В Лондоне о ней позабыли даже члены правительства, а каждый британец был рад традиционному яйцу, если он мог получить его на завтрак… И Бивербрук попросил одного из младших офицеров посольства, Джона Рассела, купить для него и Гарримана 25 фунтов икры, намереваясь поделиться «русским съестным сувениром» и с Черчиллем. Но надо же было сболтнуть об этом Филиппу Иордану, московскому корреспонденту лондонской «Ньюс Кроникл»!.. Как истинный представитель буржуазной прессы, Иордан тут же «протрубил» через свою, а точнее, бивербруковскую газету о том, что премьер-министру Великобритании приготовлен в Москве деликатесный подарок — 25 фунтов «осетровых яиц», то есть икры. Эту новость подхватила «Дейли экспресс», другие газеты, заверстав информацию из Москвы рядом с сообщениями о потерях Великобритании от подводных лодок Гитлера, о том, что в Северной Африке немецкий генерал Роммель окружил Тобрук, продвинулся далеко на восток и угрожает Каиру…
Гневу Черчилля не было предела, и он выплеснул его в телеграмме в Москву, адресованной Бивербруку… Лорд в свою очередь накинулся на корреспондента «Ньюс Кроникл», но Иордан уже ничего не мог поправить, готовый к тому, что его карьера будет испорчена.
В этот вечер Сталин принял посланцев Черчилля и Рузвельта более радушно и ответил согласием на предложение Гарримана закончить конференцию как можно быстрее «с удовлетворением, пусть и при общей встревоженности».
— Тем более, — с усмешкой добавил Сталин, — что Берлинское радио уже передает заявления о полном провале нашей с вами конференции. Берлин уверяет, будто западные страны никогда не смогут договориться с большевиками. Теперь только мы втроем можем доказать, что Геббельс лгун.
Переждав, пока Литвинов переводил его слова и с удовлетворением отметив веселую реакцию на них присутствующих в кабинете, Сталин вдруг спросил, обращаясь к Бивербруку:
— А как поживает у вас Гесс?
Широкое лицо Бивербрука расплылось в улыбке, посветлело, морщины на нем разгладились. Сталин понял, что лорд сейчас поведает нечто небезынтересное. И верно:
— Я был у него восьмого сентября! — почти воскликнул Бивербрук, окидывая всех взглядом, призывавшим к вниманию.
— Разве он так гостеприимен? — Сталин не мог скрыть иронии и в то же время собираясь угадать, знает ли Бивербрук, что именно английская разведка заманила к себе первого чиновника Гитлера, дабы затеять переговоры с Германией о взаимном мире и возможном совместном походе против Советского Союза.
Бивербрук словно уловил тайную мысль Сталина и с видимым удовольствием стал рассказывать:
— Он находится в доме, обнесенном проволокой, с решетками на окнах и под надежной охраной… Именно мне вручил Гесс меморандум в сорок — пятьдесят страниц, собственноручно им написанных, где развивается тезис против России. Он жалуется, что его, прилетевшего спасти Англию, держат за решеткой и не позволяют даже переписываться с родными. Особенно настаивает, чтобы ему разрешили снестись с Гитлером. — Лорд вновь обвел всех энергичным взглядом, как бы удостоверяясь, слушают ли его с должным вниманием, ибо собирался сказать, с его точки зрения, самое главное. — По моему личному мнению, которого не разделяет Черчилль, Гесс появился с чьего-то ведома в Англии… Рассчитывал приземлиться и встретиться со своими сторонниками, настроить их против английского правительства с целью замены Черчилля другим премьером, готовым на сговор с Гитлером, а затем улететь обратно. Но его, очевидно, не встречали в условленном месте или не подавали нужных сигналов. Горючее у самолета кончилось, и Гессу пришлось спуститься на парашюте… Черчилль же думает, что Гесс ненормален.
Наступило тягостное молчание. Все смотрели на Сталина, дожидаясь, что он скажет в ответ на услышанное.
Устремив глаза на пепельницу, в хрустальных ложбинках которой дробился отраженный свет потолочной люстры, он положил в пепельницу трубку, шевельнул в раздумье усами и приглушенно спросил, будто обращаясь к самому себе:
— А если бы господин Гесс, разумеется полетевший к вам с согласия Гитлера, обратился непосредственно к премьеру Черчиллю и предложил ему с соответствующими гарантиями мир с Германией в предвидении войны Германии против нас или даже совместный с Великобританией поход против Советского Союза?.. Ведь господин Черчилль не устает глаголить о своей ненависти к коммунизму?.. Как бы при такой ситуации развернулись события?..
Краем глаза Сталин заметил, как в руке Молотова сверкнул белизной платок, которым он стал промокать лоб, услышал, как тяжело задышал Литвинов. Понимал: допустил чудовищную недипломатичность и поставил Бивербрука в тяжелейшее положение. Но не сожалел о сказанном. Мысли его будто набирали разбег по холодной брусчатке ожесточения. Хотелось говорить еще и еще — о том, как враждебен мир капитала социализму и сколь кровожаден фашизм, алчность которого даже при классовом родстве буржуазного мира не признает границ. Так бывает, когда, оказавшись в одной банке, сильная крыса пожирает слабую. Впрочем, человечество тысячелетиями ведет войны, которые питают друг друга. Но то — в прошлом…
Кабинет будто наполнялся холодом, и тишина в нем становилась нестерпимой.
Наконец Сталин поднял глаза на Бивербрука и сказал:
— Я не требую от вас ответа. Я просто размышляю. А мы сейчас в таком положении, что можем задавать себе вопросы без дипломатического этикета… Давайте вернемся к нашему делу.
— Да-да! — впервые подал голос Молотов. — Мы несколько сбились с курса. Нас ждут конкретные дела.
Сталин с пониманием посмотрел на него, грустно улыбнулся и, видя, что Гарриман взял в руки листы бумаги с напечатанным текстом, сказал ему:
— Мы слушаем вас, господин Гарриман.
Посланец Рузвельта, обращаясь к Литвинову, как переводчику, стал медленно читать записку, содержавшую ответы британской и американской делегации., по отдельным пунктам списка советских заявок, составленных с учетом мнений совместных рабочих комиссий. Затем вручил записку Сталину и тут же положил перед ним список товаров, которые желательно получить Англии и США из СССР.
Никто не понял, почему Сталин, взглянув на бумаги, хмыкнул. Ему показалось забавным, что записка о возможных поставках союзников Советскому Союзу изложена на английском языке, а списки поставок из СССР — на русском. Всмотревшись в документы, он сказал:
— Мы могли бы взять восемь — десять тысяч трехтонных грузовиков в месяц. Если невозможно, то согласны были бы взять часть полутора- и двухтонными. Более тяжелые машины нам не нужны — многие наши мосты не очень грузоподъемны…
Итак, пункт за пунктом обсуждали весь «список предметов снабжения».
Список, в общем-то, был внушительным. США и Англия брали на себя обязательство с 1 октября 1941 года по 30 июня 1942 года ежемесячно поставлять в Советский Союз 400 самолетов, 500 танков, 2 тысячи тонн алюминия, зенитные и противотанковые орудия, автомашины, полевые телефонные аппараты, олово, свинец — всего около семидесяти наименований.
Когда завершилось обсуждение и уточнение списка, Сталин пристально посмотрел на Молотова, словно собираясь задать ему какой-то важный вопрос, но ни о чем не спросил и обратился к Гарриману:
— Я полагаю, что эти замечательные результаты наших переговоров должны быть завершены нашим с вами письменным соглашением.
Такое предложение было неожиданным для Гарримана. Его утонченное интеллигентное лицо покрылось румянцем, и он, взглянув на Бивербрука, сбивчиво ответил:
— Господин Сталин, у меня нет полномочий подписывать что-либо… А для получения инструкции из Вашингтона требуется время…
— Это ненужная формальность, — поддержал коллегу Бивербрук. — Ведь соглашение о взаимопомощи между США и Великобританией тоже является неофициальным.
— Вам проще, — настаивал Сталин. — У вас банковские связи, сотрудничество корпораций. Да и конференции на сей счет у вас не было… А кроме того, в нашем документе мы закрепим обязательства Советского Союза о сырьевых поставках Англии.
Гарриман заколебался, но при этом сказал:
— Соединенные Штаты посылали миссию к Чан Кайши и поставляли ему вооружение тоже без подписания какого-либо документа…
— И мы нескольку месяцев назад отправили в Китай самолеты и артиллерию для их борьбы с японцами, — сказал Сталин.
— Как?! — удивился Гарриман. — У вас же с Японией договор о нейтралитете!
— В договоре нет пункта, запрещающего нам отправлять оружие китайцам… Кстати, надо изобретать клин, чтобы вбить его между японцами и немцами, исходя из того, что Япония не терпит какой-либо зависимости. Япония — это ведь не Италия.
Тема переговоров иссякла. Все сошлись на том, что вопрос о трехстороннем письменном соглашении будет решен завтра с Молотовым при участии послов США и Великобритании.
Упоминание о послах неожиданно вызвало разговор, который, как окажется позже, приведет к отзыву из Москвы сэра Стаффорда Крипса и посла США Штейнгардта, а из Вашингтона — советского посла Уманского.
— Ваш Штейнгардт — явный пораженец, — скрывая раздражение, сказал Сталин и, поднявшись из-за стола, начал прохаживаться, дымя трубкой. — Он, как и его ближайшие сотрудники, кликушествует о якобы нашем грядущем поражении. Его беспокоит только личная безопасность. За шесть первых недель войны Штейнгардт дважды паниковал и требовал, чтобы его вместе с посольством отправили за Волгу.
Гарриман не хотел соглашаться со Сталиным.
— У нас другое мнение о Штейнгардте, — утверждал он. — Наш посол сделал все возможное для улучшения советско-американских отношений.
— А как там в Вашингтоне чувствует себя наш посол Уманский? — неожиданно спросил Сталин.
— Дипломат высокого класса, — с непонятной холодностью ответил Гарриман. — Но с крайностями. Он усерден в своей деятельности до ненужной степени. Он с таким энтузиазмом обращался ко многим влиятельным людям по вопросам поставок в Советский Союз, что они больше раздражались, чем проявляли доброжелательность.
— Что вы скажете о Майском? — Сталин остановился перед лордом Бивербруком.
— Более искусного дипломата я в своей жизни не встречал! — восторженно ответил Бивербрук. — Умен, образован, прекрасный оратор, умеет растопить лед отчуждения самых ярых противников. Но…
— Что «но»? — насторожился Сталин.
— Временами он бывает слишком суров с нами.
— Не пытается ли он обучать членов вашего правительства положениям коммунистической теории?
— Такой возможности я никогда не предоставлю господину Майскому, — серьезно заверил Бивербрук и тут же спросил: — А как вам наш посол господин Криппс? — Бивербрук постарался скрыть свое отчуждение к нему.
— Он вполне нас устраивает.
Бивербрук гготом напишет Черчиллю:
«Понаблюдав за Криппсом, я пришел к выводу — с ним все в порядке, за исключением того, что он зануда. Когда я сказал об этом Сталину, он спросил, можно ли в этом плане сравнить Криппса с Майским. Я ответил: нет, только с мадам Майской, имея в виду ее милый характер неутомимой говоруньи… Сталину шутка чрезвычайно понравилась».
Гарриман же в докладе Рузвельту скажет и о Молотове, но с откровенным нерасположением к нему:
«Властен и неприятен, с неиссякаемой энергией, полным отсутствием уступчивости и чувства юмора, менее готовый к компромиссу, чем сам Сталин… У нас будут большие трудности с Советами, пока Молотов будет в этих отношениях существенным фактором».
Как покажет время, Рузвельт, к великому разочарованию Гарримана, именно Молотова пригласит в Вашингтон весной 1942 года. Это будет беспримерный перелет в бомбовом люке наркома иностранных дел и первого заместителя главы Советского правительства через океан…
Но переговоры в Москве продолжались, и Гарриману приходилось считаться с «трудным характером» Молотова, которого смущала некоторая уклончивость главы американской делегации в формировании обязательств союзников о поставках в СССР оружия и военной техники.
Протокол конференции представителей трех держав был подписан 1 октября после того, как главы делегаций в торжественной обстановке обменялись речами.
Вечером того же дня в Екатерининском зале Кремля был устроен правительственный прием. О нем Гарриман будет писать с некоторой долей иронии, а местами сарказма, как бы глядя на себя и окружающих со стороны:
«Сталин сидел между Бивербруком и Гарриманом, разговаривая с ними настолько любезно, что нельзя было и подумать о неприятных словах, произнесенных им во время переговоров. Этот прием своей расточительностью заставил Гарримана подумать о том, какая пропасть разделяет в Советском Союзе правящих лиц и тех, кем они управляют. На застолье было приглашено более ста человек: в полном составе миссии Бивербрука и Гарримана, экипажи обоих самолетов Б-24, доставивших часть делегаций в Москву, сотрудники английского и американского посольств и десятки советских высокопоставленных лиц. Столы ломились от множества холодных закусок — икра, разнообразные сорта рыб, молочные поросята; затем ужин с горячим супом, цыплятами и дичью, с мороженым и пирожными на десерт. Было много разных фруктов не с общественного рынка, а, наверное, доставленных специально из Крыма.
Перед каждым стояли бутылки перцовой водки, красного и белого вина, русского брэнди.
Сталин после первого тоста выпил полрюмки перцовой водки, затем остаток перелил в фужер и потом пил только красное вино из этой рюмки, часто наполняя ее. Рюмка была очень маленькой. Когда подали к сладкому шампанское, он выпил его из той же рюмки. Затем другой рюмкой прикрыл бутылку с шампанским, пояснив, что так сохранятся пузыри.
Гарриман подумал о резком контрасте между приемом в Кремле и приемами в Лондоне на Даунинг стрит, 10: Черчилль всегда проводил их в соответствии с продовольственными рационами Великобритании, в то время как столы русских высокопоставленных лиц гнулись от деликатесных блюд, а народ голодал.
Тридцать два тоста было сказано в тот вечер в Кремле: за героизм советских солдат и за сражающихся союзников, за победу над гитлеровской Германией, за важность инженерных сил для победы в механизированной войне и среди них также за летчиков американских бомбардировщиков Б-24 (майора А. Л. Харвея и лейтенанта Л. Т. Райхера), за их беспосадочный полет на расстояние 3200 миль из Пресивика, Шотландии, по маршруту, избегающему территории Норвегии, оккупированной немцами… Это был самый длинный и самый рискованный перелет военных самолетов с пассажирами. Этот тост произнес русский посол в США Уманский, один из пассажиров самолета. Выслушав его, Сталин прошел вдоль всего длинного стола и чокнулся с летчиками. Гарриман заметил, что Сталину нравилось после тоста, перед тем как выпить, хлопать в ладоши. В течение всего вечера было много таких аплодисментов…
Лорд Бивербрук, как истинный трезвенник, с сожалением посматривал на пьющих и на… икру — черную и красную. Но ни к той, ни к другой не прикоснулся, веселя этим Гарримана и повергая в недоумение Сталина».
Оперативные донесения с Западного фронта, их обобщение и анализ уже не только удручали, а ошеломляли своей непоправимой трагичностью. Маршал Шапошников, как начальник Генерального штаба, чувствовал себя так, будто потерял способность охватывать разумом события в их конкретности и совокупности, объяснять причины всего неизбежного, давать ему оценки и искать хоть какой-нибудь выход из назревающей оперативно-стратегической обстановки. На Западном фронте вот-вот разразится катастрофа, подобная могучему извержению вулкана. На Москву зримо надвигалась погибель…
А ведь еще не успели осмыслить, отболеть душой чудовищно страшный обвал событий на южном крыле советско-германского фронта, протяженность которого всего лишь с июля по сентябрь сжата превосходящими силами агрессора с 1200 до 800 километров. Принимали все возможные меры, чтобы остановить и обескровить ударную группировку врага «Юг», слагавшуюся из одной танковой группы и трех полевых немецких армий, двух румынских армий, венгерского, словацкого и итальянского корпусов. Сила несметная! Но все-таки надеялись сдержать ее и сокрушить. Ведь и у нас не совсем пустыми были «сусеки» военной мощи. Не вышло. Во второй половине июля группу армий «Юг» немцы усилили еще восьмью своими пехотными дивизиями и тремя итальянскими… Только подступы к одному Киеву полтора месяца остервенело штурмовали десять германских дивизий! И непрерывно на приднепровские земли Украины падала с неба чудовищной силы железная грохочущая смерть: стаи фашистских самолетов закрывали, казалось, собой солнце.
Изо всей мочи держались за каждый новый рубеж войска Красной Армии — отбивались яростно и упорно, истекая кровью, умирали и будто воскресали, ожесточенно дрались из последних возможностей и непрерывно контратаковали, нанося фланговые удары по прорвавшимся в глубь наших боевых порядков вражеским частям.
Потоками крови, десятками тысяч человеческих жизней и несметностью военной техники платили фашисты за Днепр и его левобережье… А Красная Армия тоже расплачивалась за свою неподготовленность к войне, за репрессии предвоенных лет в войсках, за последующие просчеты в планах обороны государства.
Семен Буденный, с чьим именем в сознании народа связаны военные победы в годы гражданской войны над врагами молодой Советской республики, был главкомом Юго-Западного направления и, может, острее других ощущал трагедию наших армий, таявших в неравном противоборстве с фашистами. 11 сентября он обратился в Ставку Верховного Главнокомандования с настоятельным предложением немедленно отвести войска Юго-Западного фронта с берегов Днепра на тыловой рубеж — реку Псел. Еще ранее такое же соображение высказывал генерал армии Жуков.
У Ставки не было выбора. Согласившись наконец с этим предложением, Генштаб по ее поручению отдал директиву ускорить оборудование рубежей обороны на Пселе, сосредоточить там на огневых позициях крупную артиллерийскую группу из 5—6 дивизий, принять меры, чтобы наши войска во время отхода не были перехвачены моторизованными силами противника, и подготовить эвакуацию Киева. В то же время командованию Юго-Западного и Брянского фронтов было приказано во взаимодействии друг с другом атаковать танковые соединения противника, уже достигшие на Левобережье Украины района Конотопа.
Но эти разумные, пусть и не обеспеченные вводом в боевые действия резервных частей (они были израсходованы для отражения ударов противника на стыке с Южным фронтом на Днепре), решения оказались запоздалыми. Немцы, предвидя другие наши контрмеры, внезапно нанесли с севера удар 2-й танковой группой и 2-й полевой армией группы «Центр», временно повернув их на юг с московского направления. Заслоны войск Брянского фронта были ими протаранены, и уже 15 сентября в районе Лохвицы фашистские войска завершили полное окружение четырех армий Юго-Западного фронта…
Сталин, как Председатель Ставки Верховного Главнокомандования, будто вырывал из груди собственное сердце, принимая наконец решение о немедленном оставлении нашими войсками Киева, который враг не сумел взять в открытом бою… Это было тоже запоздалое, даже слишком запоздалое, решение.
Маршал Шапошников, размышляя в своем просторном кабинете над всем случившимся, ощущая тяжесть в груди и ни с чем не сравнимое тоскливое чувство, скосил глаза на карту оперативной обстановки на советско-германском фронте. Карта, распятая во всю ширь на деревянной подставке-«крестовине», с холодной бесстрастностью в условных обозначениях изображала войну, которую Борис Михайлович мысленно видел во всей ее безусловности. Скользнул глазами по извилисто-смятой голубой жилке Днепра, задержал взгляд на красном, будто случайно уроненной капле крови, кружке — местонахождении Киева, — горестно подумал о том, что вынужденную сдачу врагу столицы Украины болезненнее всех в Ставке ощущал Сталин, ибо именно он долго и упрямо противился этому, не только надеясь на Днепр как на могучую преграду, которая поможет нашим войскам не пустить захватчиков на левобережье, его южные просторы, но и полагая, что удержанием Киева он утвердит веру союзников, главным образом Англии, в нашу несокрушимость и усадит их за стол переговоров с решительными намерениями. А тем более что Военный совет Юго-Западного фронта тоже ведь настаивал на удержании Киева. Член Военного совета, секретарь ЦК партии Украины М. А. Бурмистенко, как сообщала адресованная Сталину шифрограмма, настаивал на последнем заседании Военного совета: «Киев ни в коем случае оставлять нельзя. Испанцы, не имевшие армии, сумели удержать Мадрид свыше года. Мы имеем все возможности отстоять Киев и, если войска фронта попадут в окружение, будем оборонять Киев в окружении».
Сталин согласился с точкой зрения Бурмистенко. Но тут же внезапно грянул гром в полосе Брянского фронта, войска которого так и не сумели надежно прикрыть стык с Юго-Западным фронтом и дали возможность соединениям группы немецких армий «Центр» прорваться во фланг и тыл войскам Юго-Западного фронта. Это были сентябрьские дни, когда Ставка Верховного Главнокомандования изнемогала, принимая меры для обороны Одессы, Крыма и удержания Ленинграда. И в то же время наши войска не переставали изматывать врага внушительными наступательными операциями и контрударами на различных участках советско-германского фронта.
А может, в том и был просчет, что в наступательных августовских и сентябрьских боях мы чрезмерно растратили, особенно на Западном фронте, свои людские резервы, истощили технику, пусть и нанесли врагу не малые потери? Была ли необходимость в контрударах?
Во всяком случае, Киев пришлось сдать врагу… Где сейчас Бурмистенко, где все руководство Юго-Западного фронта?..
Маршал Шапошников, не отрывая печального взгляда от карты, вновь горестно вздохнул и посмотрел несколько правее и чуть на юг от Киева — там находился небольшой городок Лохвица. Как доносил в Москву генерал-майор Баграмян — начальник оперативного отдела штаба Юго-Западного фронта, — необъяснимо как пробившийся в 20-х числах сентября из вражеского кольца генерал-полковник Кирпонос и его штаб потеряли управление войсками фронта, которые, как теперь стало известно, расчлененные на отряды и группы, более недели вели борьбу в окружении. Многие из них прорвались на восток через заслоны противника, но десятки и десятки тысяч бойцов и командиров погибли или попали в плен; колонна штаба Юго-Западного фронта, в которой следовали командующий, члены Военного совета, начальник штаба и большая группа штабных и не штабных командиров и политработников, 20 сентября была окружена немецкими танками и автоматчиками юго-западнее Лохвицы, близ хутора Дрюковщина, и приняла неравный бой…[15]
После катастрофы на юго-западе разверзлась тяжкая беда на западе.
Человеческий ум — не зеркало, отражающее вещи и события, а сложнейший механизм их толкования, познания, осмысления и рычаг к действию. Злой и добрый человек (с уравновешенным, взрывным, вздорным или каким-либо другим характером) несомненно обладают умом, пусть и разной силы. Естественно, обладал умом и Гитлер, умом изобретательным, коварным и дерзким. Авантюризм в его мышлении был как бы питательным настоем принимаемых им решений. Нельзя утверждать, что военные решения Гитлера и его подручных созревали на почве безрассудства. Во многом они были логичны, обоснованы, взвешены с учетом реальностей, пусть и не всегда с предвидением грядущего.
Сентябрь явился для фашистского фюрера месяцем главных решений военной кампании последних месяцев 1941 года. Воплощение этих решений должно было окончательно ответить на главный вопрос: удалась немцам «молниеносная» война или не удалась, что могло значить — быть Советскому Союзу как государству или не быть? Опираясь на все службы своих штабов, Гитлер с хищной цепкостью всматривался в события на восточном фронте, перепроверял сведения о силах Красной Армии, их расположении, возможностях, а также пытался предугадать намерения советского командования. Вся стекавшаяся к нему информация вселяла радужные надежды и побуждала к незамедлительным энергичным действиям колоссального масштаба. Для начала появилась директива Гитлера от 6 сентября. Второй пункт ее гласил:
«В полосе группы армий „Центр“ подготовить операцию против армий Тимошенко таким образом, чтобы по возможности быстрее (конец сентября) перейти в наступление и уничтожить противника, находящегося в районе восточнее Смоленска, посредством двойного окружения в общем направлении на Вязьму при наличии мощных танковых сил, сосредоточенных на флангах».
Далее пункт за пунктом излагалось, как, где и с какой целью расположить главные силы немецких подвижных соединений…
«После того как основная масса войск группы войск Тимошенко будет разгромлена в этой решающей операции на окружение и уничтожение, группа армий „Центр“ должна начать преследование противника, отходящего на московском направлении, примыкая правым флангом к реке Оке, а левым — к верхнему течению Волги».
Гитлеровский план разгрома армий советских фронтов, прикрывавших Москву, в стратегическом отношении, казалось, был безупречным. В соответствии с ним немецкая военная машина в конце сентября и начале октября пришла в движение. Но советское командование, хоть и располагало сведениями о готовящемся решительном наступлении врага, надеялось, что к катастрофе оно не приведет. Уж очень значительными были потери немцев при наших непрерывных контрударах, да и во время всего летнего кровавого противостояния двух сторон на многострадальной смоленской земле. Не предвещало столь тяжкой трагедии и то обстоятельство, что линии обороны в полосах всех наших армий были в инженерном отношении надежно укреплены, прикрыты минными полями, усилены на стыках соединений артиллерией.
30 сентября над Брянскими лесами взметнулся вихрь вражеского удара колоссальной мощи. 2-я танковая группа вермахта начала в полосе Брянского фронта операцию, наименование которой («Тайфун») станет известно позже, как и выяснится, что гитлеровское руководство считало ее «решающим сражением года». Перевес сразу же оказался на стороне врага хотя бы потому, что командование Брянского фронта почти все свои резервы расположило у Брянска и Глухова, врубаясь в направлении Орла, а левым крылом охватывая с юга Брянск. Наступление врага было поддержано почти всей авиацией, имевшейся у группы немецких армий «Центр»… Обеспечив прорыв своей южной группировки войск в тылы Брянского фронта, вражеская авиация уже 2 октября на рассвете прицельно атаковала основные и запасные узлы связи Западного и Резервного фронтов и их армий, затем массированно поддержала перешедшие в наступление войска левого крыла группы армий «Центр», которые из районов Духовщины и Рославля глубоко охватили и обошли с севера и с юга наши войска. В итоге не только Москва потеряла связь с фронтами западного стратегического направления, но и командование Западным фронтом, заранее не разгадав замыслов противника, не смогло предпринять нужные контрмеры…
А ведь можно же было предположить, что группа армий «Центр», отражая наши удары и неся большие потери, в то же время будет готовиться взять реванш. Но чтоб именно так: тремя мощными танковыми группировками начать решительное наступление из районов Духовщины, Рославля и Шостки с очевидной целью — расчленить оборону советских войск, окружить и уничтожить в районе Вязьмы войска Западного и Резервного фронтов, а Брянского фронта — северо-восточнее Брянска, затем, со всей вероятностью, попытаться сильными подвижными группировками охватить Москву с севера и юга и в сочетании с фронтальным наступлением пехотных соединений попытаться овладеть ею?..
Борису Михайловичу хотелось криком кричать от того, что Генштаб, Ставка Верховного Главнокомандования не сумели точно разглядеть эти созревшие у немецкого генералитета планы, хотя, впрочем, и не сомневались, что немцы, обескровленные и измотанные в том же двухмесячном Смоленском сражении, перегруппируют и пополнят свои армии и еще до наступления зимы непременно попытаются нанести решительный удар в направлении Москвы. Готовились к этому… Наращивая силы, создавали монолитные оборонительные рубежи на большую глубину… Что же впереди?.. Вдруг агрессору удастся осуществить задуманное?..
У Бориса Михайловича леденело сердце от напряжения мыслей, от понимания того, что война набрала самые опаснейшие, может, финальные, обороты, которые пока никак невозможно затормозить; требовалось какое-то колоссальное противодействие, своеобразный мощнейший рычаг. Здесь не могли изменить положение ни чье-то внезапное полководческое озарение, ни личные военные доблести командования: начавшееся новое наступление немцев превосходящими силами предоставляло им колоссальные стратегические выгоды и непредвидимые перспективы.
Надо было без промедления искать выход из критической ситуации. Нельзя допустить трагической развязки в бездействии… Почему-то вспомнились размышления великого художника и провидца Льва Толстого о том, что для человеческого ума недоступна совокупность причин явлений. И человеческий ум, не вникнувши в бесчисленность и сложность условий явлений, из которых каждое отдельно может представляться причиною, хватается за первое, самое понятное сближение и говорит: вот причина. Нет, не до выискивания сейчас причин происходящего. Они ведь ясны. Главное, как заставить врага в чем-то ошибиться, распылить войска, увлечься своим успехом до самозабвения, а самим, создав мощные узлы сопротивления, по-особому правильно и уравновешенно использовать их активность и огневую мощь? Но все это пока умозрительно, исходящее из общих принципов стратегии, накопленных в многочисленных войнах за века. Точнее будет, если поиски выхода из создавшегося положения уподобить сейчас поискам трудного математического доказательства, когда не стремятся сразу подойти к конечной цели, а пытаются прежде всего разложить задание на отдельные части, которые позволяют уяснить сложности порознь и упростить всю задачу в целом.
Если разложить задачу на части, то в первую очередь надо уяснить для себя: на каких рубежах и из каких сил создавать узлы сопротивления? Как остановить грозную лавину, которая перехлестнула или обтекла наши, как казалось, непроницаемые военно-оборонительные фронтовые дамбы и частью сил устремилась к Москве, а частью принялась перемалывать наши войска, попавшие в окружение? Как быть всем тем соединениям в районах Вязьмы и Брянска, охваченным немцами с флангов и с тыла, если нет возможности их деблокировать» с востока?..
Если бы силы были хотя бы равными, то при искусном руководстве, если таковое проявилось, можно было бы и в условиях окружения навязывать врагу свою волю, ибо в стратегии, как утверждал мудрый генерал Драгомиров, при равных силах окруженные войска могут оказаться даже в более выгодном положении, чем те, которые занимают рубежи окружения. Однако на Западном и Брянском фронтах немцы намного превосходили нас своим могуществом, особенно за счет танков, артиллерии и авиации, и обладали свободой маневра.
Когда не знаешь, куда пришел, надо оглянуться назад…
Маршал Шапошников, разложив на письменном столе донесения с Западного фронта, как бы оглядывался во вчерашние дни, осмысливал последние решения генерал-лейтенанта Конева, время от времени кося глаза на висящую простыню топографической карты с нанесенной обстановкой. Что же сделано правильно, а какие решения опрометчивы?.. Совершенно очевидно, что директива командующего фронтом своим армиям от 27 сентября об укреплении оборонительных рубежей запоздала, как запоздал и приказ командующему ВВС фронта об активизации воздушной разведки группировок противника, врученный адресату только вечером 29 сентября.
Доклад командующего фронтом Генштабу от 28-го о плане действий войск на конец сентября и начало октября тоже вызывал горечь: в основе этого плана — контрудары советских войск по противнику в случае, если он перейдет в наступление. И это без точного знания соотношения сил, без окончательного вскрытия оперативных замыслов врага, без учета того, что война — процесс двухсторонний. Да еще такая легковесная уверенность в непогрешимости намеченных решений! Пятый пункт приказа даже гласил: «При наличии успеха и ликвидации наступающего противника на одном из направлений освободившиеся силы будут использованы для усиления других направлений…» Немыслимо! И нелепо было 30 сентября силами артиллерии 16-й и 19-й армий проводить артиллерийскую контрподготовку, не ведая, что немцы нацелили главный свой удар для прорыва — севернее, в стык между 19-й и 30-й армиями и во фланг 29-й… Просчет на просчете и недальновидность… Теперь вся надежда при вскрывшейся обстановке на разумные решения генерала Конева, на умение его командармов и командиров дивизий разрушать замыслы перешедшего в наступление противника противодействием своих частей. Но как там все складывается?.. Связь с Западным и Резервным фронтами нарушена. Пока ее установят, надо успеть подготовить указания Ставки исходя из предвидения, что армиям Западного фронта придется отойти на рубежи Резервного (худшего маршал не предполагал). И нужно намечать меры, дабы не позволить врагу сомкнуть где-либо свои фланги и окружить наши войска…
И все-таки маршал Шапошников при своем высокопрофессиональном умении вглядываться в замыслы оперативных и стратегических операций, давать им оценку и предугадывать развитие военных событий, не мог даже предположить, что на московском направлении обстановка сложилась куда более опасно, чем это виделось на картах управлений Генерального штаба, прочитывалось в поступавших донесениях и слагавшихся из них боевых документах.
Первым ощутило неотвратимую угрозу столице командование Московского военного округа, отвечающее за оборону ближних подступов к Москве и неутомимо занимавшееся формированием частей для пополнения действующей армии.
Неожиданности, правда, тоже имеют периоды созревания. А созревание их происходит, по обыкновению, в тайне. Тайна же на войне — одно из могучих видов оружия, которое до времени не имеет зримо воспринимаемых очертаний и конкретностей.
Для Ставки и ее главного инструмента — Генерального штаба своеобразной тайной являлись события, развивавшиеся в первых числах октября 1941 года на Западном и Резервном фронтах. Неизвестность происходившего там, разумеется, томила души Сталина и Шапошникова, но, коль не было явных поводов ощутить опасность, они пребывали в относительном спокойствии, недоумевая, однако, почему оборвалась мощная система связи сразу со всеми штабами Западного направления. На телефонный звонок 5 октября дежурному Генерального штаба члена Военного совета Московского военного округа дивизионного комиссара Телегина, обеспокоенного нарушившейся связью, особенно с Резервным фронтом, последовал успокоительный ответ:
— На Западном и Резервном фронтах за истекшие сутки существенных изменений обстановки не произошло…
У Телегина же были причины для беспокойства: Резервный фронт, развернутый в тылу Западного фронта, прикрывал Москву на Ржевско-Вяземском оборонительном рубеже; его армии находились ближе других к Можайской линии обороны, не занятой достаточными силами наших войск. А он, сорокадвухлетний политработник Константин Федорович Телегин, был сейчас в штабе прифронтового округа «за главного», следовательно, в ответе за все, ибо командующий войсками округа генерал Павел Артемьевич Артемьев срочно выехал под Тулу для принятия мер по укреплению обороны города, а заместитель командующего генерал-майор Н. П. Никольский отбыл на восток от Москвы с задачей ускорить подготовку и отправку на Можайский рубеж обороны артиллерийско-пулеметных батальонов и проверить подготовку маршевых пополнений. Телегину приходилось в единственном лице совмещать командование округа, выслушивать доклады начальника штаба, начальников управлений, вдумываться в противоречивость поступавших с фронта сведений и принимать решения.
Генерал Артемьев ночью 2 октября позвонил из Тулы и сообщил о создавшейся там напряженности в связи с отходом расчлененных немцами армий Брянского фронта. Назревала угроза вторжения врага в Тулу, подобно тому, как внезапно ворвался он, преодолев за сутки расстояние в 130 километров, в Орел, оказавшийся неприкрытым. Жители Орла даже приняли появившиеся на улицах танки 24-го немецкого корпуса за советские, а ходившие по своим маршрутам трамваи послушно уступали вражеским машинам перекрестки. И Артемьев настоятельно потребовал от Телегина докладов о сообщениях с Западного и Резервного фронтов и о принимаемых мерах на случай прорыва немецко-фашистских частей в направлении Москвы.
Окружные связисты были бессильны связать Телегина хоть с каким-либо штабом частей Западного направления. Проводная связь не работала и эфир был «непробиваем». А понимание того, что между Орлом и Тулой нет наших оборонительных рубежей, занятых войсками, тиранило разум. Это больше всего тревожило и Артемьева, не имевшего, находясь в Туле, постоянных контактов с руководством Генерального штаба.
Со всей очевидностью было ясно: надо принимать экстренные меры по обороне Тулы. Он, Телегин, делал все возможное для скорейшего продвижения в район Плавск, Мценск эшелонов с резервными войсками, из которых по решению Ставки формировался 1-й гвардейский корпус. Артемьев же получил указание Ставки оставаться в Туле до прибытия туда генерал-майора Лелюшенко, назначенного командиром этого корпуса, и принимать решительные меры для защиты подступов к Туле. В ночь на 4 октября по приказу генерала Артемьева и с ведома областного и городского партийных комитетов были подняты по боевой тревоге Тульское оружейное военно-техническое училище, истребительные батальоны и подразделения войск НКВД, охранявшие оборонные заводы. Утром их включили в состав частей 1-го гвардейского стрелкового корпуса. На подступах к городу началось спешное строительство оборонительного обвода…
Напряжение в штабе Московского военного округа возрастало. Константин Федорович Телегин ощущал тревогу с особой остротой, будучи военачальником довольно опытным. В его военной биографии схватки с Колчаком и Врангелем, бои у озера Хасан и в снегах Финляндии. Он умел сопоставлять военные события, искать им объяснения, намечать задачи и предвидеть ход их решений. Но был и в меру осторожен, чему научился, занимая в прежние годы различные политические посты в пограничных войсках НКВД. Константин Федорович прочно усвоил для себя правило: без особой нужды не обращаться в вышестоящую инстанцию, а если обращаться, то быть в большой мере спрашивающим, а уж потом, если есть такая необходимость, высказывать свои соображения. Иногда не без иронии думал об этой своей осторожности, но не изменял ей, привыкший на границах каждое событие расценивать всесторонне.
Вот и сегодня: рука прямо тянулась к «кремлевскому» телефону; нужна была свежая информация из Генштаба. Но, узнав от начальника штаба округа генерал-майора И. С. Белова, что Ставка Верховного Главнокомандования в эти дни занята переброской 49-й армии генерал-лейтенанта И. Г. Захаркина с Вяземского рубежа на орловско-курское направление, несколько успокоился, пусть и ненадолго. Из Тулы опять позвонил генерал Артемьев и передал распоряжение генералу Громадину — своему помощнику по ПВО — немедленно перебросить под Тулу два зенитных артиллерийских полка или отдельных дивизиона…
Что же случилось?.. После разговора с Громадиным перезвонил в Тулу, но Артемьева там уже не застал. Оказалось, что с группой командиров он уехал в сторону Малоярославца и связь с ним потеряна… Телегин приказал окружным связистам попытаться «пробиться» в Малоярославец. Оттуда последовал встречный телефоный звонок в кабинет начальника штаба генерала Белова. Докладывал начальник оперативного отдела оборонительного строительства полковник Д. А. Чернов: по дорогам с запада отступают тыловые отделы и подразделения 43-й армии. Задержанные командиры сообщают о широком прорыве немцами наших оборонительных позиций и о том, что некоторые дивизии 43-й армии уже ведут бои в окружении.
Сообщить в Генеральный штаб непроверенную информацию? Это не в правилах Телегина. Полковнику Чернову был отдан по телефону приказ выставить на всех дорогах западнее Москвы вооруженные заставы, задерживать и подробно опрашивать отходящих к столице военнослужащих и гражданских лиц, а в направлении Спас-Деменска выслать разведку. Использовал еще одну возможность для выяснения обстановки: распорядился запросить дальние посты воздушного наблюдения, опоясывавшие Москву. Но генерал Д. А. Журавлев, командир 1-го корпуса ПВО, ответил, что никаких тревожных донесений ему не поступало. Правда, связь с главным постом ВНОС Западного фронта почему-то оборвалась.
Теперь оставалось ждать результатов воздушной разведки — благо, полковник Сбытов Николай Александрович, командующий военно-воздушными силами Московского военного округа, еще в августе отдал своим авиационным частям приказ непрерывно держать под наблюдением все магистрали, ведущие к Москве со стороны линии фронта, особенно те, над которыми чаще всего появлялись с разведывательными целями немецкие самолеты. Сегодня группам истребителей была поставлена задача с особой тщательностью обследовать дороги в районах Юхнова, Спас-Деменска, Рославля и Сухиничей.
И вот в кабинете дивизионного комиссара раздался телефонный звонок от Сбытова. Обычно всегда спокойный и сдержанный, Николай Александрович докладывал взволнованно и даже изменившимся голосом:
— Товарищ член Военного совета! Вылетевшие на задание летчики только что приземлились в Люберцах и доложили: ими обнаружена большая колонна немецких танков! Движутся со стороны Спас-Деменска на Юхнов!
— Не может быть! — отозвался Телегин, окинув встревоженным взглядом собравшихся у него штабных командиров. — Немедленно зайдите ко мне!
Когда полковник Сбытов вошел в кабинет, Телегин как можно спокойнее обратился к командирам:
— Прошу вас, товарищи, на время оставить нас вдвоем.
Командиры покидали кабинет члена Военного совета, сочувственно поглядывая на Сбытова, полагая, что полковник в чем-то провинился и сейчас получит от начальства разнос.
— Не могу поверить, — тихо произнес Телегин, взглянув на взволнованного Сбытова.
— Товарищ дивизионный комиссар! Разведку выполняли лучшие летчики сто двадцатого истребительного полка — Дружков и Серов. Не доверять им не могу, как и их командиру, полковнику Писанко. Ведь речь идет не о роте, даже не о полке… Движется целая армада вражеской техники! Ее колонна растянулась почти на двадцать пять километров! Ошибиться невозможно! — Сбытов ткнул пальцем в развернутую на столе карту и продолжил: — Летчики прошли над ней на небольшой высоте, ясно видели кресты на танках, даже были обстреляны. Никаких сомнений: враг движется на Юхнов!
Теперь непременно надо звонить в Генеральный штаб — там уже наверняка осведомлены о прорыве врага…
Дивизионный комиссар Телегин, промокнув платком наголо бритую голову, снял трубку «кремлевского» телефона и набрал номер маршала Шапошникова. На звонок откликнулся дежурный генерал. Телегин назвал себя и спросил:
— Скажите, пожалуйста, каково положение на Западном фронте?
— От Западного и Резервного фронтов новых данных не поступало, — спокойно ответил генерал.
Телегин был обескуражен: а вдруг Генштабу действительно ничего еще не известно? Но в это не верилось. И попросил дежурного:
— Прошу соединить меня с маршалом Шапошниковым.
Борис Михайлович ответил уставшим голосом; чувствовалось, что он крайне занят.
Сообщив маршалу о том, что штаб Московского военного округа потерял связь со своим командующим, уехавшим из Тулы в район Малоярославца, сжато доложив о выполнении полученных от Генштаба заданий, Телегин затем осторожно поинтересовался положением дел на Западном фронте.
— Ничего, голубчик! — утомленно ответил Борис Михайлович. — Ничего тревожного пока нет. Все спокойно, если под спокойствием понимать войну[16].
В телефонной трубке раздались короткие гудки. Разговор с маршалом окончен. Телегин сидел в растерянности, с трудом сдерживая себя, чтоб вновь не позвонить в Генштаб. Отсутствующим взглядом скользнул по окаменелому лицу полковника Сбытова: в нем боль, досада, негодование и… непонимание.
— Товарищ член Военного совета, — осипшим голосом обратился к Телегину полковник Сбытов, — мы совершим преступление, если не доложим…
— Помолчите, голубчик, — строго перебил его Телегин, не заметив, что употребил любимое слово Шапошникова. — А вы представляете себе степень преступления, если мы, опираясь на неподтвержденные данные двух летчиков, поднимем в Москве ложную тревогу в столь напряженное время?.. Не о нас с вами речь!..
Полковник Сбытов рывком встал со стула и, кажется, угрожающим тоном произнес:
— Я отвечаю за достоверность информации! Разрешите мне доложить в Генеральный штаб!..
— Не разрешаю!.. Приказываю сейчас же послать на повторную разведку самых надежных летчиков… Пусть снизятся до бреющего полета, пройдут над колоннами, опознают их, определят состав, численность техники и направление движения…
Сбытов будто ничего не слышал. Смотрел на члена Военного совета печально-негодующим взглядом и молчал. Потом вдруг повернулся и зашагал из кабинета, отрешенно сказав на ходу:
— Есть, послать повторную разведку!..
В первой половине дня 5 октября с Люберецкого аэродрома вновь взмыли истребители и взяли курс на юго-запад. Третьим взлетел лейтенант Виктор Рублев. Боевые полеты, к которым уже привык, теперь казались ему обыкновенной работой, хотя и ощущал в ней какую-то праздничность. Странно, шел навстречу опасностям, воздушным схваткам с «мессершмиттами», зенитным обстрелам с земли, но все-таки состояние юношеского восторга не усмирялось в нем, не иссякала вера в свою неуязвимость. И чего греха таить, даже в воздухе, когда он был один на один со своим истребителем, его не покидало чувство некоторой рисовки, будто он был на виду у Ирины Чумаковой, с которой случайно встретился, когда в районе Кубинки разыскивал обломки своего истребителя. Из него он выбросился с парашютом после того, как таранил немецкий бомбардировщик в ночь первого воздушного налета на Москву. Они с Ириной еле узнали друг друга после единственного свидания в Ленинграде за сутки до начала войны.
Потом побывал у Ирины в московской квартире, испытал смущение при знакомстве с ее, такой же красивой, как и она, матерью и радостное потрясение от встречи с Федором Ксенофонтовичем Чумаковым, с которым выходил из окружения, не догадываясь тогда, что тот удивительно мужественный генерал — отец Ирины.
Теперь Ирина как в воду канула. Телефон в их московской квартире не отвечает, а съездить из Люберец в Москву при бессменных боевых дежурствах на аэродроме — немыслимо. Война ведь совсем рядом.
Вот и сегодня Виктор Рублев в составе звена истребителей летал, как и все последние дни, в дальнюю разведку. Главная задача была — осмотр закрепленных за их полком магистралей. Пролетели над Малоярославцем, Медынью и взяли курс на Юхнов. Земля виделась с высоты, как топографическая карта крупного масштаба — в зеленых или пестрых пятнах лесов с просеками, прожилками больших и малых дорог, с квадратами полей, черных, желтоватых, коричневых, с кубиками деревенских или городских домов. Проплыла внизу железная дорога, идущая из Вязьмы на Калугу; по тонким ниточкам рельсов двигался будто игрушечный поезд с дымящим паровозиком впереди. Через лес, перелески и поля юлила из дали в даль речушка, сверкая на изгибах отраженными лучами солнца.
Вот и Юхнов. Над ним кое-где вздымались черные и округлые столбы дыма, уползавшие на юг. Далее пошли на Спас-Деменск — вдоль шоссейной дороги, рассекавшей ровным пробором лесной массив. Издали увидели, что над дорогой зависла колеблющаяся полоса то ли дыма, то ли рыли. А еще через минуту разглядели длинную, неохватную взглядом колонну танков, бронетранспортеров, грузовиков.
«Отступают наши войска или совершают маневр?» — подумал Виктор и, видя, что ведущий — лейтенант Дружков — резко стал пикировать на колонну, тоже подал ручку управления вперед. Но что это? Откуда-то из колонны часто замигали светлячки — стреляли из пулеметов. Ударили зенитные пушки.
«За немцев нас приняли!» — с досадой подумал Виктор и, повинуясь команде Дружкова, отвалил вправо. Рядом с ним шел истребитель лейтенанта Серова.
Самолеты, отвернув от шоссейки, снизились к самым верхушкам леса и вновь пошли прямо на колонну. И тут же Виктор разглядел на бортах танков и бронетранспортеров черные, в желтом окаймлении, кресты.
«Немцы!.. Откуда они тут взялись?..» Виктор знал, что линия фронта проходила где-то у Брянска, Рославля, Ельни…
По истребителям открыли из колонны уже шквальный огонь — из крупнокалиберных пулеметов и автоматических пушек…
Самолеты опять отвалили, развернулись над лесом и, следуя друг за другом, обрушили на колонну огонь из пушек и пулеметов…
А ведь после утренней разведки лейтенантов Дружкова и Серова где-то в высших штабах не поверили тому, что летчики доложили своему командиру полка. И сейчас приказано повторно разведать Варшавское шоссе и прилегающие к нему дороги, ведущие со стороны Спас-Деменска, Юхнова и Медыни. Было обидно за проявленное кем-то недоверие, и томило ощущение немалой опасности — ведь надо было, обнаружив немцев, не раз пройти у них буквально над головами и убедиться, что не ошиблись, распознав прорвавшегося в направлении Москвы врага.
Дивизионный комиссар Телегин, принимая командиров, выслушивая доклады, подписывая документы, мыслями неотрывно был там, куда ушла авиаразведка. Время будто остановилось, поселив в груди мучительную холодную тяжесть. Трижды звонил полковнику Сбытову, но донесений к нему пока не поступало. Тревожила мысль, что посланные в разведку истребители могли быть уничтожены врагом.
Полковник Сбытов появился в кабинете внезапно — вошел стремительно, кажется постаревший лицом, глаза его смотрели негодующе.
— Это немцы! — будто не сказал, а выдохнул. — Летало три боевых экипажа. Прошли над колонной бреющим полетом под сильным зенитным огнем. Машины получили пробоины… Голова вражеской колонны уже в пятнадцати — двадцати километрах от Юхнова!
…Телегину показалось, что диск телефонного аппарата вращается очень медленно. Когда услышал, что откликнулся маршал Шапошников, спросил, сдерживая дыхание:
— Борис Михайлович, не поступило ли к вам каких-нибудь новых данных о положении на Западном?..
— Нет! — после паузы, стараясь не выдать неудовольствия, ответил маршал Шапошников и положил трубку.
Константин Федорович будто перестал себя ощущать. Смятенные мысли бились словно не в нем… Не хотелось верить, что Генеральный штаб, получая информацию от всех видов разведки, располагая средствами вскрытия не только передвижения вражеских войск, но и замыслов его командования, мог не знать, что на ближних подступах к Москве появились внушительные силы немецких танков и мотопехоты… Чертовщина какая-то!.. Или наши летчики все-таки ошибаются?
— Нет! — воскликнул Сбытов. — Ошибка исключена!
— Полковник, — Телегин медлительно поднялся из жесткого кресла, — с Генеральным штабом не шутят… Понимаете?.. Перед Сталиным будем отвечать мы с вами, а не маршал Шапошников. Мы — первоисточник информации!
— Что же вы предлагаете, товарищ дивизионный комиссар? — с вызовом ответил Сбытов.
— Я на свой страх и риск объявляю войскам округа боевую тревогу!.. А вы…
— Каким войскам? — с болью в голосе спросил Сбытов. — Все кадровые войска отправлены на фронт. Нет у нас войск в резерве!
— Николай Александрович, — уже с досадой заговорил Телегин, вновь усаживаясь в кресло, — вы ведь и член Военного совета Московской зоны обороны. И должны знать, что кроме формирующихся частей у нас есть подчиненные нам военные училища, военные академии… Ну, это уже моя забота, мне отвечать! А вас прошу вновь поднять в воздух самолеты!.. Пусть летят на разведку командиры эскадрилий!.. Немедленно!
— Есть, немедленно! — Сбытов с горькой укоризной и непониманием окинул дивизионного комиссара отчужденным взглядом, хотел еще что-то сказать, но как бы споткнулся о его встречный, требовательный взгляд и стремительно вышел из кабинета.
Телегин в душевном изнеможении закрыл глаза, приложил ко лбу ладонь и задумался. Но тут же порывисто встал и, взяв со стола рабочую тетрадь, похожую на амбарную книгу в дерматиновой обложке, вышел в приемную, где неотлучно дежурил у телефонов его порученец старший политрук В. С. Алешин — русоволосый, бледнолицый, с острым, все понимающим взглядом. При появлении в приемной дивизионного комиссара Алешин подхватился из-за стола и принял стойку «смирно».
— Владимир Сергеевич, я переселяюсь в кабинет командующего, — сказал Телегин порученцу. — Пригласите ко мне начальника штаба округа, а потом поочередно вызывайте на связь Подольские военные училища, лагерь Военно-политической академии, Солнечногорск и далее — что прикажу.
— Есть! Все понял! — отчеканил Алешин, а дивизионный комиссар скрылся за дверью, которая была напротив двери его кабинета.
«Обиталище» генерал-лейтенанта Артемьева было попросторнее телегинского. На угловом столике, приставленном справа от рабочего стола, табунилось несколько телефонных аппаратов — в них и была причина «переселения» Телегина. Сюда могли звонить отовсюду — из Кремля, Генштаба, штаба ПВО, частей округа, военно-учебных заведений.
Уселся за стол командующего, раскрыл рабочую тетрадь. В это время зашел в кабинет начальник штаба округа генерал-майор Белов.
— Садитесь, Иван Сергеевич, а то сейчас упадете от напора новостей, принесенных воздушной разведкой, — невесело пошутил Телегин и бегло сообщил о грозно-тревожных новостях.
Белов действительно был ошеломлен. Надо принимать экстренные решения — собирать силы для прикрытия подступов к Москве.
— Но военные училища и академии — это же золотой фонд армии, ее будущая мощь! — удрученно напомнил Телегину генерал Белов. — Нужны правительственные решения.
— У вас есть более разумные предложения? — Телегин явно сердился.
…Первые телефонные звонки — в Подольск, который ближе всего находился к врагу. Вначале комбригу Елисееву, формировавшему там стрелковую бригаду, потом генерал-майору В. Д. Смирнову — начальнику пехотного училища, полковнику И. С. Стрельбицкому — начальнику артиллерийского училища: от всех потребовали объявить боевую тревогу. Через Подольск связались с лагерем Военно-политической академии имени Ленина. Тут же послали в Подольск помощника командующего по вузам комбрига Елисеева с полномочиями — в самые сжатые сроки с боеспособными силами стрелковой бригады, училищ и академии занять оборону на рубеже Малоярославецкого укрепленного района, взять под контроль Варшавское шоссе, выслать в сторону Юхнова усиленный артиллерией передовой отряд и, в случае встречи с противником, закрепиться на достигнутом рубеже, удерживая его до подхода подкреплений.
Затем связались с Солнечногорскими лагерями и подобный же приказ отдали начальнику пехотного училища имени Верховного Совета РСФСР полковнику С. И. Младенцеву, Герою Советского Союза…
Была также объявлена боевая готовность Военно-политическим училищам имени В. И. Ленина (в Москве), имени Ф. Энгельса и артиллерийскому (в Рязани), а также 33-й запасной стрелковой бригаде.
От командования противовоздушной обороны Московской зоны тоже потребовали принять меры для перекрытия путей на Москву своими наземными и воздушными средствами, а с начальником 1-го Московского Краснознаменного артиллерийского училища полковником Ю. П. Бажановым обсудили возможности немедленного сформирования гвардейских минометных и артиллерийско-противотанковых полков…
Около двенадцати часов в кабинет командующего вошел полковник Сбытов и на удивление спокойно, однако с явной подавленностью доложил:
— Товарищ член Военного совета! Данные полностью подтвердились. Это фашистские войска. Голова танковой колонны уже вошла в Юхнов. Летчики были обстреляны, есть раненые… Нужно поднимать авиацию.
Телегин теперь был уверен, что наконец-то эти сведения стали известными Генеральному штабу. Поэтому, выйдя на связь с маршалом Шапошниковым, не ждал трудных объяснений. Однако ошибся. Когда маршал уже в третий раз услышал сегодня вопрос: «Каково положение на Западном фронте?», он, не сдержав раздражения, строго произнес:
— Послушайте, товарищ Телегин, что значат ваши надоедливые звонки?! Чем это вызвано?
Раздражение Бориса Михайловича будто придало сил Телегину, и, не переводя дыхания, он с яростной четкостью, подчеркивая этим свою уверенность, доложил, что к Москве приближаются немецкие танки. Они — уже в двухстах километрах от столицы.
Шапошников некоторое время молчал, потом изменившимся голосом спросил:
— Вы отдаете себе отчет в том, о чем докладываете?.. Может, ваши летчики обознались? Приняли наши войска за немецкие?..
— Нет, не обознались! Дважды перепроверяли. Точно — немцы!
— Это невероятно. — Шапошников, кажется, даже всхлипнул. — Почему же нам ничего не известно?.. Ведь это значит, что врагу уже удалось охватить с юга нашу вяземскую группировку!.. — И положил трубку.
Телегин замер в оцепенении, понимая, что маршал Шапошников сейчас докладывает услышанное от него, Телегина, Сталину. Даже позабыл, что рядом, за приставным столом, сидят генерал-майор Белов и полковник Сбытов. Глаза непроизвольно смотрели на телефонный аппарат кремлевской связи. И вот телефон зазвонил. Сердце у Телегина ворохнулось. Он снял трубку и услышал голос Поскребышева — помощника Верховного:
— Соединяю вас с товарищем Сталиным…
И спустя несколько секунд — глухой, с грузинским акцентом голос Сталина:
— Телегин?
— Так точно, товарищ Сталин!
— Вы только что докладывали Шапошникову о прорыве немцев в Юхнов?
— Да, я, товарищ Сталин!
— Откуда у вас эти сведения и можно ли им доверять?
— Сведения доставлены лучшими боевыми летчиками, дважды перепроверены. Достоверность их несомненна.
— Вы нисколько не сомневаетесь? — В голосе Сталина сквозил ледяной тон: чувствовалось, что он не верит услышанному.
— Вначале сомневался, а после двойной перепроверки…
— Что вы предприняли? — не дослушав ответа Телегина, строго спросил Сталин.
Телегин только сейчас вспомнил, что в кабинете он находится не один. Глядя в побледневшее, напряженное лицо генерала Белова, дивизионный комиссар доложил Сталину об уже отданных им распоряжениях.
— Ну что ж, — раздумчиво сказал Сталин, — ваши решения, в общем, правильны. Но этого мало… Собирайте все силы для отпора врагу…
— Сейчас вызываю начальников управлений и отделов штаба, будем изыскивать дополнительные возможности.
— Прикажите полковнику Сбытову нанести бомбовые и штурмовые удары по немцам хотя бы четырьмя авиационными полками.
— Есть, товарищ Сталин! Полковник Сбытов рядом со мной.
— А где Артемьев?
— Артемьев в Туле, организует оборону города.
— Разыщите его, и пусть он немедленно возвращается в Москву. Действуйте решительно. Собирайте все, что есть годного для боя. На ответственность командования округа возлагаю задачу во что бы то ни стало задержать противника на пять — семь дней на рубеже Можайской линии обороны. — Сталин кашлянул и тут же продолжил: — За это время мы подведем резервы. Об обстановке своевременно докладывайте мне через Шапошникова.
— Есть, докладывать, товарищ Сталин!
Положив на аппарат телефонную трубку, Телегин расслабленно опустился в кресло, вздохнул с тем облегчением, которое будто бы снимает гору с плеч, и, обратившись к Сбытову, пересказал ему распоряжение Верховного Главнокомандующего о необходимости нанести воздушные удары по прорвавшимся немцам. Сбытов, уяснив задачу, тут же покинул кабинет. Генерал Белов тоже вышел — отдать приказ дежурному о вызове руководства штаба округа в кабинет командующего и об отправке в Тулу самолета У-2 за генерал-лейтенантом Артемьевым.
Однако тревоги дивизионного комиссара Телегина набирали новый разбег: справа от него коротким звонком вновь напомнила о себе «кремлевка». Снял трубку и услышал голос Берии, который тоже являлся членом Военного совета округа, но в штабе его пока никто ни разу не видел. Возглавляя НКВД, Берия имел обыкновение разговаривать повелительно-строго или с притворной вежливостью, которой все боялись. Именно с «вежливостью» обратился он и к Телегину:
— Откуда вы получили сведения о захвате немцами Юхнова? Кто вам их сообщил?
Почувствовав в вежливом голосе Берии угрозу, Телегин начал объяснять все подробно. Но объяснения почему-то вдруг разъярили Берию, и он, возвысив голос, резко оборвал дивизионного комиссара:
— Слушайте! Что вы воспринимаете на веру всякую чепуху?! Вы, видимо, пользуетесь информацией паникеров и провокаторов! Кто вам непосредственно докладывал эти сведения?
— Командующий военно-воздушными силами округа полковник Сбытов Николай Александрович.
— Хорошо! — Берия положил трубку.
В кабинете командующего ВВС Московского военного округа сидел за его рабочим столом полковой комиссар В. Д. Лякишев. Он замещал отсутствовавшего полковника Сбытова, подобно тому как Телегин замещал Артемьева.
Сбытов вошел в свой кабинет стремительно, выслушал короткие доклады Лякишева о текущих делах, и тут же они, посовещавшись, приняли решения более объемные — сразу бросить на уничтожение прорвавшихся в направлении Москвы фашистских колонн всю авиацию округа. Штабам авиачастей тотчас же были отданы приказы…
Приказы не только отдаются, но, случается, и отменяются…
На подмосковные аэродромы было кем-то[17] отдано распоряжение считать приказы командующего ВВС Московского военного округа недействительными, а сам командующий, уже чьими-то хлопотами заподозренный во враждебной деятельности, был в экстренном порядке вызван на Лубянку к начальнику Особого отдела Красной Армии Абакумову.
Войдя к Абакумову, полковник Сбытов увидел кроме сидевшего за массивным столом хозяина кабинета еще и прохаживавшегося по ковру Меркулова — заместителя наркома внутренних дел страны. Генералы были какими-то «новенькими» — в наглаженной форме, сверкавших хромовых сапогах; лица их гладко выбриты, не уставшие. В углу кабинета, за отдельным столом, сидел молодой полковник, перед которым лежала стопка чистой бумаги. Понял по напряженным взглядам и какой-то зловещей тишине — его ждали. Сердце заныло от предчувствия недоброго.
— Мы должны допросить вас, полковник, — безо всяких предисловий начал Абакумов, строго глядя на Сбытова.
— Готов отвечать на ваши вопросы.
— Садитесь.
— Благодарю. — Сбытов сел.
— Откуда вы взяли, что к Юхнову идут немцы?
— Наша воздушная разведка не только обнаружила, — стал отвечать Сбытов, — но и несколько раз подтвердила, что к Москве приближаются фашистские танки и мотопехота.
— Предъявите фотоснимки разведчиков.
— Это были истребители, они без фотоаппаратов. Да фотоаппараты и не нужны. Самолеты опускались до двухсот — трехсот метров над дорогой, и летчики все отлично видели. Им нельзя не доверять.
— А если они провокаторы?
— На каком основании такие предположения?
— Здесь мы задаем вопросы, а вы отвечайте. Может, летчики ошиблись?
— Нет…
— Почему вы так уверены?
— Я знаю своих людей.
— И лейтенанта Рублева знаете?
— Нет, но помню, что его представили к званию Героя Советского Союза. Он таранным ударом своего истребителя сбил «юнкерса».
— Это бабушкины сказки! Как он к вам попал?
— Надо запросить наш отдел кадров.
— Вот видите: людей не знаете, а доверяете им. По нашим сведениям, ваш доклад Телегину ложный.
— Я готов отвечать за свой доклад! Я верю своим летчикам!
…Допрос повергал Сбытова в исступление. Он никак не мог понять, почему его понуждают усомниться в донесениях воздушных разведчиков? Даже рождалась страшная мысль — не враги ли эти допрашивающие его люди, не стал ли он какой-то помехой для них? Но тут же отвергал догадку как нелепость, будучи убежденным, что, окажись фашисты в Москве, они начнут вешать энкавэдэшников первыми… Но причем здесь лейтенант Рублев, на которого он подписывал наградной лист?
Истина была непостижимой. Верно, что наша контрразведка, обнаружив в одном из московских госпиталей абверовца «майора» Птицына — бывшего русского графа Глинского, который стал вхожим в квартиру, где проживает семья генерала Чумакова Федора Ксенофонтовича, протянула нити своих наблюдений и к лейтенанту Рублеву, вышедшему из окружения вместе с Чумаковым и тоже посетившему однажды эту квартиру. Генерал дал поручительство за Виктора Рублева Семену Микофину, ответственному работнику Главного управления кадров Наркомата обороны, а тот в свою очередь похлопотал о лейтенанте перед кадровиками ВВС Московского военного округа, чтоб долго не держали его в резерве. Но какая тут связь между угрожающей Москве несомненной опасностью и цепочкой чьих-то умозаключений, берущей начало от «майора» Птицына, вторгшегося в доверие к Чумакову, о чем Сбытов, понятия не имел?
Допрос полковника Сбытова продолжался:
— Вы верите своим летчикам?.. Они трусы и паникеры, такие же, видимо, как и их командующий! — Абакумов смотрел на Сбытова с такой враждебностью, что Николай Александрович внутренне содрогнулся; сверкнула мысль: не грезится ли ему во сне этот кошмар или, возможно, действительно он стал жертвой вражеского обмана? Но здравый смысл подавил мимолетное сомнение, и он холодно произнес:
— Ни своих летчиков, ни самого себя оговаривать не буду! Прошу предъявить доказательства ваших чудовищных обвинений!
Абакумов будто не расслышал слов Сбытова и, умерив пыл, более спокойно, даже участливо сказал:
— Предлагаю вам признать, что вы введены в заблуждение, что никаких танков противника в Юхнове нет, что ваши летчики допустили преступную безответственность, и вы немедленно с этим разберетесь и сурово накажете виновных.
— Этого сделать я не могу! — Сбытов будто и не уловил миролюбивого тона Абакумова. — Ошибки никакой нет, летчики боевые, проверенные, и за доставленные ими сведения я ручаюсь.
— Но у вас же нечем доказать все это!
— Прошу вызвать командира шестого истребительного авиационного корпуса ПВО полковника Климова. Он, вероятно, подтвердит.
— Хорошо, — жестко сказал Абакумов. — Положите на стол свой пистолет и ждите в приемной. Климова мы сейчас доставим…
И вот в приемной появился Климов — грузноватый, но подвижный. Его обычное добродушие на лице и оживленность в глазах сменились встревоженностью. Увидев Сбытова, шагнул к нему, намереваясь, видимо, что-то сказать как своему старшему начальнику, но тут же между ними встал заслоном дежурный контрразведчик и распахнул дверь кабинета Абакумова.
Ничего не мог ответить командир авиакорпуса на заданные ему Абакумовым вопросы.
— Никакими данными я не располагаю, ибо на разведку летали не мои летчики, а окружного подчинения.
Но и это не поколебало полковника Сбытова. Он тут же потребовал вызвать начальника штаба корпуса полковника Комарова с журналом, в котором записываются боевые действия в зоне Московской противовоздушной обороны… Однако и Комаров не внес ясности: работу летчиков военно-воздушных сил Московского округа штаб корпуса не регистрирует в своем журнале боевых действий.
…В кабинете наступило тягостно-трагическое молчание. Абакумов, вопреки ожиданию Сбытова, смотрел на него спокойно и будто с сожалением: было ясно, что он чувствовал себя победителем, но еще не решившим, как распорядиться своей победой. Наконец откинувшись на спинку стула, он сказал Сбытову почти дружеским тоном:
— Идите и доложите Военному совету округа, что вас следует освободить от должности, как не соответствующего ей, и судить по законам военного времени. Это наше мнение.
— А может, сразу в тюрьму? — с горькой иронией спросил Сбытов, так и не поняв, к чему же стремились Абакумов и Меркулов, истязая его нелепыми вопросами и чудовищными подозрениями.
— Это мы еще успеем сделать, — с откровенным цинизмом и чувством своей неограниченной власти бросил ему на прощание Абакумов, демонстративно положив в ящик своего стола пистолет Сбытова.
Последние слова начальника Особого отдела Красной Армии и изъятие пистолета родили в душе Николая Александровича яростное желание сопротивляться, хотя он не понимал, чему именно. С горечью подумал о том, что над ним, с его высоким положением в столичном военном округе, есть люди в армии не только более высокие (это естественно), но и бесконтрольно-всемогущие, всевластные. Мириться с этим не мог, не хотел. Глубокое возмущение происшедшим, протестующий бунт души от непонимания причин случившегося, от тяжкой обиды, причиненной беспочвенным недоверием, побуждали к каким-то поступкам. Но разумение того, что нависшая над Москвой опасность в сравнении с павшими на него обвинениями в трусости и паникерстве была все-таки бедой вселенской, тормозило мысль, не подсказывало нужных решений. Подсознательно бушевало в нем страстное желание позвонить Сталину или хотя бы маршалу Шапошникову… Нет… Он воистину военный человек и понимал: по правилам субординации делать этого не должен, да и что по телефону объяснишь… Сейчас только дивизионному комиссару Телегину мог он выплеснуть боль своего сердца, излить невыносимую обиду и со всей откровенностью сказать, что, по его убеждению, есть в верхнем эшелоне власти люди с непонятным образом мышления, лишенные заботы о судьбе Отечества, кото-рому угрожает погибель. А может, управляет ими злой умысел?.. Непостижимо!.. Но все-таки как выразить свою боль, протест, свое возмущение? Его исповедь в момент, когда может пасть Москва и рухнуть здание Советской власти, рискует остаться пустым звуком. Такой исповедью не остановишь врага и даже к делу ее не подошьешь. Но Абакумову надо было «подшить к делу» протокол допроса полковника Сбытова Николая Александровича. На исходе того же 5 октября на командном пункте авиагруппы, где в это время Сбытов разбирался, почему авиационными полками не выполнен его приказ о бомбовых ударах по вражеским колоннам, появился уполномоченный контрразведки — тот самый полковник, который в кабинете Абакумова записывал все, о чем велся там разговор.
— Прошу прочитать и подписать протокол допроса, — требовательно обратился к Сбытову полковник.
Николай Александрович спокойно прочитал две страницы машинописного текста. В нем от имени Сбытова утверждалось, что немцы к Юхнову не прорывались, этому нет никаких подтверждений, а донесения воздушной разведки оказались ошибочными, введшими его, командующего ВВС Московского военного округа, в заблуждение, и он признает свою вину в дезинформации Ставки Верховного Главнокомандования.
Сбытов взял со стола ручку, будто собираясь расписаться под протоколом допроса, и торопливо написал под его нижней строкой:
«Последней разведкой установлено, что фашистские танки уже находятся в районе Юхнова и к исходу 5 октября город ими будет занят полностью. Все написанное выше — бред или провокация». — И только потом расписался.
— Что вы наделали?! — почти взвыл посланец Абакумова, прочитав дописанное. — Вы испортили протокол!
— Зато не испортил свою биографию, не опозорил своего имени! — сердито ответил Сбытов. — Убирайтесь вон!
Разумеется, это в высшей степени было справедливо, хотя с НКВД шутить опасно. Но Николай Александрович решился на крайность…
А тем временем события на московском направлении развивались с трагической стремительностью. Телефоны в штабе Московского военного округа не умолкали. Дивизионный комиссар Телегин еле успевал принимать донесения, отдавать приказы и распоряжения. Все происходившее в кабинете заносилось в рабочую тетрадь, записи вел сидевший рядом с Телегиным батальонный комиссар Н. М. Попов[18]. Каждая строка в книге звучала нарастающими тревогами, все более угрожающим положением, человеческими бедами высшего накала:
«16 часов 00 минут. Звонит из Малоярославца Чернов (37-й укрепрайон). Танки и мотопехота противника заняли Юхнов. Отходят разрозненные подразделения Резервного фронта. Подошли 5-й гаубичный полк (без снарядов и горючего) и прожекторный батальон.
Телегин. Всех отходящих военнослужащих задерживать, формировать из них роты, батальоны и ставить на рубежи. Командиров и политработников посылаем из резерва. Ждите от нас боеприпасы и горючее… По боевой тревоге подняты Подольские училища. Им приказано в спешном порядке выходить на ваш рубеж и занять оборону по вашему приказу…»
И тут же распоряжение начальнику артиллерийского снабжения — немедленно отправить на автомашинах в Малоярославец миллион патронов, ручные и противотанковые гранаты… Приказы о горючем, командирах и политработниках…
«16 часов 15 минут. По „кремлевке“ секретарь обкома Б. Н. Черноусов сообщает, что из района Юхнова и Медыни на Малоярославец движется большое количество населения, советских и партийных работников, подтверждающих выход танков противника на Юхнов и движение их на Медынь…»
Телегин информирует Черноусова о принятых штабом округа мерах. Просит его предложить секретарям райкомов партии и председателям исполкомов выводить население за линию обороны в сторону от шоссе и там собирать его, не допуская прохода в Подольск и на Москву…
«16 часов 20 минут. Звонит генерал Шарохин[19], просит проинформировать об обстановке.
Телегин. Возвратившееся звено самолетов 120-го истребительного авиаполка доложило, что на шоссе к Малоярославцу продолжается отход большого количества населения, групп военных. Медынь горит… На дороге Спас-Деменск — Юхнов, Юхнов — Гжатск — танки, в обратную сторону — автомашины.
Шарохин. Нарком приказал выделить пять самолетов и разведать районы Малоярославец, Юхнов, Спас-Деменск, Сухиничи, Калуга, Медынь, ст. Угрюмово. Особое внимание обратить на леса, идущие на северо-запад от Юхнова и Медыни.
Телегин. Сейчас отдам распоряжение…»
«16 часов 30 минут. Военком Лакишев (ВВС). В лесу южнее и юго-западнее Юхнова — скопление танков противника. Улицы Юхнова забиты танками и автомашинами, прикрываются сильным зенитным огнем…»
Тут же последовал приказ Телегина о нанесении бомбовых ударов по обнаруженным целям… И так — непрерывно…
«17 часов 35 минут. Телегин — Шарохину по „кремлевке“. Только что комбриг Елисеев доложил из Подольска, что танки противника прорвались через Малоярославец и движутся на Подольск. Елисеев выдвигается с передовым отрядом и двумя батареями на реки Мочь и Нара. Сведения получены от коменданта 2-го дорожного участка военно-автомобильной дороги. Принимаю меры к проверке. До получения данных — прошу выше не докладывать.
Белову. Выставить сильные заградительные отряды, чтобы в Москву ни один человек из беженцев не попал. Отряды в 30—40 человек поставить в Кубинке, Наро-Фоминске, у Подольска».
Судя по телефонным звонкам из разных управлений Генерального штаба, Ставка пока так и не наладила связи с Западным и Резервным фронтами. А донесениям служб Московского военного округа и его оборонительной зоны не во всем доверяла. Да и действительно, невозможно даже было предположить, что немецкие войска сразу охватили армии двух наших фронтов с юга, оказались у них в тылу и приблизились к Москве на расстояние, которое механизированным войскам можно преодолеть за несколько часов; при этом неизвестно, как развивалось боевое противоборство на других участках фронта. Боязнь дезинформации в этих условиях проникла даже в Ставку Верховного Главнокомандования.
В 18 часов 15 минут Телегину позвонил Сталин:
«— Телегин?.. Вы сообщили Шапошникову, что танки противника прорвались через Малоярославец?
— Да, товарищ Сталин. Я доложил об этом генералу Шарохину, но…
— Откуда у вас эти сведения?
— Мне доложил из Подольска помощник командующего по вузам комбриг Елисеев со слов коменданта автодорожного участка. Связи с Малоярославцем нет, и я приказал ВВС немедленно послать самолеты У-2 и истребители для проверки, а также запросить посты ВНОС…
— Это провокация! — сердито сказал Сталин. — Прикажите немедленно разыскать этого коменданта, арестовать его и передать в ЧК. А вам на этом ответственном посту надо быть более серьезным и не доверять всяким сведениям, которые приносит сорока на хвосте…»
Телегин будто увидел Сталина в его кремлевском кабинете, бросающим на аппарат телефонную трубку. Сердце захлебывалось от обиды и тревоги. Понимал, что Сталин не верит в прорыв немцев. Но Шапошников? Неужели и маршала кто-то вводит в заблуждение? Зачем?.. Как поступать дальше?.. Хотя бы генерал Артемьев прилетел быстрее. Может, его информации Сталин поверит…
В кабинет вошел полковник Сбытов — какой-то взъерошенный, с побелевшим лицом и даже побелевшими от волнения глазами.
— Прошу сегодня же меня освободить от должности командующего ВВС МВО и отправить на фронт рядовым летчиком! — категоричным тоном заявил он. — Командовать ВВС округа больше не могу!..
Выслушав рассказ возмущенного Сбытова о допросе его Абакумовым, Телегин как только мог успокаивал Николая Александровича, доказывая, что истина ведь вот-вот станет ясной всем и вздорные обвинения кого бы то ни было отпадут сами по себе. Сбытов согласился с этим, но все-таки решил пока поберечься: вооружился новым пистолетом взамен оставленного у Абакумова и у двери своего кабинета выставил трех автоматчиков…[20]
На столе перед Сталиным в раскрытой зеленой папочке лежал документ особой важности — выписка из сообщения харбинской резидентуры НКВД СССР о нынешней позиции Японии в отношении Советского Союза. В ней утверждалось:
«…Согласно последним высказываниям Фурусава и Осава Япония до весны 1942 года наступательных действий против СССР не предпримет. К весне немцы будут иметь решающий успех, и тогда японцы начнут военные операции, чтобы установить „новый порядок“ по всей Сибири…
…От имени Осава поручено составить схему государственного устройства Сибири…»
В истинности прочитанного донесения Сталин не сомневался, хотя знал, что еще в начале июля военный министр Японии Тодзио скрепил своей подписью план войны против Советского Союза. В нем японским военно-воздушным силам предписывалось внезапным налетом уничтожить советские авиационные базы на Дальнем Востоке, обеспечить нанесение японскими сухопутными силами главного удара в районе Приморья с выходом в тыл Владивостоку и захватом этой военно-морской базы во взаимодействии с японским флотом. Затем планировалось овладение Хабаровском, Благовещенском, другими районами Дальнего Востока, и в то же время специальными группировками армии и флота планировался захват Северного Сахалина и Камчатки.
В течение всего лета Япония не прекращала военных приготовлений против СССР, почти вдвое увеличила свою Квантунскую армию генерала Умэдзу, совершала, несмотря на наличие пакта о нейтралитете, военные провокации на советской границе.
Советскому Генеральному штабу, советским разведывательным органам было известно и нечто другое… Сталину регулярно докладывали об усилении агрессивных действий Японии в районе Южных морей, о ее притязаниях в Китае и Французском Индокитае. И было ясно, что обострение противоречий между Японией, с одной стороны, Англией и США — с другой, неизбежно приведет их к военному столкновению в ближайшее время. Из этого следовало, как предполагал Сталин и раньше, что конечно же не может быть надежд на открытие союзниками второго фронта на западе Европы в ближайшее время, несмотря на успешно проведенные в Москве переговоры с делегациями Гарримана и Бивербрука. Из Лондона посол Майский сообщил, что кабинет Черчилля не торопится рассматривать доклад лорда Уильяма Бивербрука, в котором он высказывался за немедленное открытие англичанами второго фронта на Западе. Черчилль категорически противился этому, будучи уверенным, что, пока Красная Армия, истекая кровью, сражается с войсками фашистской Германии и ее сателлитов, Англия может чувствовать себя в безопасности; для нее сейчас главное — сохранить свои колонии, к которым протягивала алчные руки Япония.
А Москва и Ленинград — в смертельной опасности. Противоборствующие силы были далеко не равными — в пользу Германии; ее армия превосходила советские войска в людях и технике. Советское командование энергично создавало резервные армии. Однако нужны были и кадровые, хорошо обученные дивизии. Иначе Москву не защитить.
Как же сложились бы обстоятельства, если б сейчас на советские дальневосточные границы напала Япония, а на южные — Турция?.. Эта мысль непроизвольно вынудила Сталина подняться из-за стола и подойти к политической карте мира, прикрепленной на стене под портретами Суворова и Кутузова.
В это время в кабинете появился начальник Генерального штаба маршал Шапошников. Сталин ждал его, но, рассматривая на карте пространства Дальнего Востока и углубившись в тревожные мысли, он не услышал, как вошел маршал.
— Товарищ Сталин, — тихо прозвучал голос Шапошникова, — я готов отвечать на ваши вопросы.
— Мне, Борис Михайлович, нужны не ответы, а предложения решений Генштаба. — Сталин медленно повернулся к Шапошникову и окинул грустным взглядом его худощавую фигуру, всмотрелся в утомленное, озабоченное лицо. — Надеюсь, вы знакомы с документом разведки, который подтверждает наши предположения о военных намерениях Японии на ближайшее время?
— Знаком, товарищ Сталин… И полагаю, что на эти намерения в значительной мере повлиял наш урок японцам, преподнесенный на Халхин-Голе… Вот и остерегаются… Пока…
— Согласен с вами, Борис Михайлович. Но удивляюсь, что в военной истории часто слагаются схожие ситуации.
— Вы что имеете в виду? — Шапошников усталым взглядом скользнул по портретам Суворова и Кутузова.
— Жуков на Халхин-Голе решительными действиями войск Красной Армии укротил агрессивные притязания самураев. Поэтому и не торопится Япония на помощь Гитлеру. А ее примеру следует Турция — выжидает, нагуливает аппетиты на бакинские нефтяные промыслы, на другие районы советского Причерноморья и делает вид, что прислушивается к нашим и английским дипломатическим увещеваниям.
— А вы ведь правы, товарищ Сталин, что иные исторические ситуации имеют свойство повторяться. — Лицо Шапошникова чуть оживилось, но не потеряло крайней озабоченности. — Наполеон, готовясь к походу на Россию, надеялся, что Турция окажет ему помощь, вторгнувшись в наши земли с юго-запада и, покорив Украину и Белоруссию, выйдет во фланг главной группировки русской армии. За это Турции были обещаны Дунайские княжества, Крым и Закавказье.
— Именно это я имел в виду. — Сталин поднял глаза на портрет Кутузова: — Этот старик сумел под Рущуком своей пятнадцатитысячной армией разгромить шестидесятитысячную армию Ахмет-паши и в конечном счете вынудить Турцию запросить у России мира. А мы тремя фронтами будто бы не можем гарантировать безопасность Москвы.
— Уже «не будто бы», а точно, товарищ Сталин. Информация, которой мы не доверяли, полагая, что нас провоцируют, подтвердилась только сейчас, в 19 часов 05 минут.
Сталин окаменело застыл посреди кабинета, устремив на маршала Шапошникова заледенело-вопрошающий взгляд.
— Наконец пробились ко мне по радиотелеграфу Конев и Булганин. Лента переговоров приводится сейчас в порядок… Положение действительно катастрофическое. Я пока докладываю в общих чертах: войска Западного фронта расчленены и отступают на рубежи Резервного фронта.
— Бегут без приказа?!
— Догадываюсь, что отдать такой приказ без согласия Ставки Конев не решился. Да и связь с армиями у него почти не работает. Я понял, что более или менее крепко держится еще 16-я армия. 22-я и 29-я тоже занимают прежние рубежи; противник атакует севернее и южнее этих армий… Левый фланг Резервного фронта смят… Враг захватил Спас-Деменск и крупными силами рвется на север к Вязьме. Уже захвачены Всходы.
— Бред какой-то! — нервно воскликнул Сталин, не веря услышанному. — Вы же мне докладывали, что произведенная между пятнадцатью и шестнадцатью часами авиаразведка Главного Командования не подтвердила движения колонн противника ни на север к Вязьме, ни на юг от Спас-Деменска!
— Конев докладывает, что его авиаразведка обнаружила там противника… Поэтому маршал Буденный уже переместился на станцию Угра.
— А как же Ржевско-Вяземский рубеж?! — Сталин увидел, что в его кабинет стали заходить, как было условлено, члены Политбюро — Молотов, Ворошилов, Маленков, Каганович, Берия. Но будто и не заметил их появления, продолжая выслушивать Шапошникова, стоявшего спиной к двери, где замерли вошедшие.
— Не сработал Ржевско-Вяземский рубеж, — продолжал маршал. — Немцы уже в нескольких местах оставили его позади себя. Утром захватили Юхнов, рвутся на Малоярославец и Калугу.
— Значит, и у Буденного дела совсем плохи? — глухо переспросил Сталин.
— Да, товарищ Сталин… Товарищ Сталин, я позволил себе, в силу критического положения, от имени Ставки отдать Коневу распоряжение начать сегодня ночью отход его армий на линию Резервного фронта, вытянув вначале туда артиллерию. Вы не будете возражать?
— Что-нибудь сохранилось от этой линии? — Последнего вопроса Сталин словно и не расслышал.
— Держится еще 31-я и 32-я армии Резервного фронта.
— Прикажите Коневу подчинить их себе, и пусть отходит! — Затем обратился к членам Политбюро: — Садитесь, товарищи. Будем думать, как спасать Москву.
— Вот у меня дислокационные ведомости, товарищ Сталин. — Шапошников положил на рабочий стол папку и раскрыл ее. — Тут, в основном, военные училища и академии, тыловые учреждения, дивизии НКВД, истребительные батальоны, местные охранные части… После донесений воздушной разведки командование Московского военного округа уже приняло ряд мер, весьма важных и своевременных.
Сталин кинул негодующий взгляд на Берию и сказал:
— А нам докладывали, что эти меры провокационные! Чушь собачья! Как все могло случиться?!
— Конев ведь совсем молодой командующий, — деликатно напомнил всем маршал Шапошников.
— А вот вашего Конева надо судить! — взорвался Сталин. — Сам не сумел принять нужных решений и нас держал в неведении, успокаивал. Где он сейчас, Конев?!
— Запасной командный пункт Западного фронта намечался в Красновидово, близ Можайска. Наверное, переезжает туда из-под Гжатска.
— Бежит под прикрытие Московского моря! — Сталин невидящим взглядом обвел членов Политбюро и резко сказал: — Надо нам самим разобраться в том, что произошло у нас на Западном направлении и почему мы проморгали такую основательную подготовку немцев. Я предлагаю создать комиссию… во главе с товарищем Молотовым как заместителем Председателя Государственного Комитета Обороны. Пусть поедет комиссия в Красновидово, разберется на месте!
— Я тоже готов поехать к Коневу, — подал голос маршал Ворошилов.
— И мне бы надо посмотреть войну поближе, — сказал Маленков, обращаясь к Сталину. — Много непонятного.
— Хорошо, — согласился Сталин. — Нужен еще представитель Генерального штаба.
— Может, целесообразно включить в комиссию генерала Василевского? — полуутвердительно предложил маршал Шапошников. — Надо действительно определить возможности Конева командовать фронтом и в дальнейшем при такой неустойчивости обстановки.
— Хорошо, пусть едет и Василевский! — Сталин задержал взгляд на Шапошникове, о чем-то размышляя. После затянувшейся паузы вдруг сказал: — А насчет Конева… Я предлагаю отозвать из Ленинграда генерала армии Жукова и поручить ему Западный фронт…
Никто не возражал против этого предложения.
Затем, обсудив сложившуюся обстановку в районах Вязьмы и Брянска, осмыслив, сколь велика опасность, нависшая над Москвой, Государственный Комитет Обороны принял решение о мерах защиты столицы. Согласно этому решению Ставка отдала приказ о Приведении Можайской линии обороны в боевую готовность. К ней спешно надо было выдвинуть из резерва шесть стрелковых дивизий, шесть танковых бригад, более десяти артиллерийских противотанковых полков и пулеметных батальонов. Также было принято решение о переброске нескольких дивизий с других фронтов и Дальнего Востока.
Это был вечер 5 октября 1941 года, когда курсанты военных училищ Московского военного округа уже вступали в неравные бои с передовыми фашистскими частями, устремившимися к Москве. И это был канун того трагического для наших армий, находившихся западнее Вязьмы, момента, когда кольцо вражеских дивизий замкнется и они, окруженные армии, начнут упорную борьбу, погибая и прорываясь сквозь заслоны фашистских войск…
Военные события осени 1941 года нарастали с обвальной стремительностью.
Члены Политбюро покинули кабинет Сталина. Маршал Шапошников остался согласовывать проекты последних директив Ставки. Сталин молча вчитывался в бумаги, и стояла в кабинете такая мучительная тишина, что Борис Михайлович не выдержал и нарушил ее:
— Товарищ Сталин… Когда мне становится очень тяжело в моем кресле начальника Генерального штаба, я вспоминаю слова русского священника-просветителя Феофана Прокоповича. В 1709 году после великой победы под Полтавой Петр Первый прибыл в Киев и в соборе святой Софии служили молебен. Прокопович, обращаясь тогда к царю и его воинам, сказал: «Узнают ближние и соседи наши и скажут: яко не в землю нашу, но в некое море взошли силы свейские, погрузились, как олово в воду, и не возвратится вестник от них в свою отчизну».
Сталин тяжело вздохнул и ничего не ответил.
Время… Оно тянется то с утомляющей медлительностью, особенно если пребываешь в ожидании, то ударом молнии переметывается из одного дня в последующий. При всем желании не ускорить его, но и не удержать на месте. Зато разумом, сердцем и всем телом осязаемы события, наполняющие время и являющиеся сутью его течения. Каждый человек по-своему измеряет бег времени, измеряет самим собой: своими чувствами, заботами, тревогами, болью или радостью…
Для маршала Шапошникова весь октябрь был кровоточащей и саднящей раной в сердце. Выслушивал ли доклады начальников управлений и отделов Генштаба, вчитывался ли в оперативные сводки, донесения, справки, всматривался ли в топографические карты с нанесенной обстановкой на фронтах, почти физически ощущал неудержимый бег времени, его нехватку, сжатость суток и недель. Будто исчезал воздух и сердце захлебывалось в судорожной жажде кислорода. События, вызревшие в катастрофу, ревущим смерчем надвигались на Москву, и он, Борис Михайлович, как начальник Генерального штаба, не мог избавиться от укоряющей мысли, что должен был заранее предугадать рождение и направление смерча и нацелить Ставку, Генеральный штаб и штабы фронтов на принятие мер по упреждению замыслов фашистского командования. Но случилось непредвиденное — не оправдались надежды на прочность оборонительных рубежей Западного, Резервного и Брянского фронтов, а их командующие со своими штабами не разгадали уловок немецких генералов. Впрочем, дело было не в уловках оперативного значения и даже не в том, что противник накопил в направлении Москвы превосходящие силы и средства. Сейчас стало ясно, что Ставка и Генеральный штаб элементарно ошиблись в определении места очередного главного удара противника, промедлили с принятием и тех решений, которые еще летом предлагал член Ставки генерал армии Жуков, раньше других узревший гигантский молот, занесенный над Юго-Западным фронтом.
Может, именно поэтому, когда в Ставке после прорыва немецких мотомеханизированных сил к Юхнову и Малоярославцу убедились, что над Москвой нависла реальная угроза, тут же встал вопрос об отзыве Жукова с Ленинградского фронта.
6 октября Жуков прилетел в Москву. Сталин был простужен и принял Жукова на кремлевской квартире. Подойдя к столу, где лежала топографическая карта с обозначениями обстановки на Западном, Резервном и Брянском фронтах, Сталин указал на район Вязьмы:
— Вот смотрите. Здесь сложилась очень тяжелая обстановка. Я не могу добиться от Западного и Резервного фронтов исчерпывающего доклада об истинном положении дел. А не зная, где и в какой группировке наступает противник и в каком состоянии находятся наши войска, мы не можем принять никаких решений. Поезжайте сейчас же в штаб Западного фронта, тщательно разберитесь в положении дел и позвоните мне оттуда в любое время. Я буду ждать…
В Москве еще не было известно, что к исходу 6 октября значительная часть войск Западного фронта (части 19-й армии генерал-лейтенанта М. Ф. Лукина, 16-й армии генерал-лейтенанта К. К. Рокоссовского, 20-й армии генерал-лейтенанта Ф. А. Ершакова, оперативной группы генерал-лейтенанта И. В. Болдина) и Резервного фронта (32-я армия генерал-майора С. В. Вишневского, 24-я армия генерал-майора К. И. Ракутина) оказались в полном окружении немецких войск…
Двенадцать дивизий народного ополчения, сформированные в Москве для защиты столицы, а затем переброшенные с Можайского оборонительного рубежа на Вяземский рубеж обороны, тоже попали во вражеское окружение[21].
Сталин, больной и усталый, был еще и крайне раздраженным. Жуков, вырвавшийся из ленинградского ада, полагал, что в Москве первым делом начнут его расспрашивать о всем том многотрудном, трагическом, подчас безнадежном, что пережил он, выполняя задание Ставки на берегах Невы. Но сущий ад назревал и здесь, в Москве, как почувствовал он по настроению Сталина и по свидетельству топографической карты с, немым голосом начертаний на ней красными и синими карандашами. Карандаши — слепые орудия операторов-направленцев. Но сколько под их остриями рождается для понимающих глаз ситуаций великой драмы войны! Карта была будто третьим собеседником Жукова и Сталина. Они оба хмуро смотрели на нее, скорбели душой и молчали… Молчание это было тягостно-тревожным, почти невыносимым особенно для Жукова. Сталин наконец спросил его о том, что можно вскоре ожидать от немцев в окрестностях Ленинграда. И Жуков, готовый к этому вопросу, ответил, что противник понес там большие потери и, лишившись надежды на овладение городом, перебросил оттуда танковые и моторизованные войска куда-то на центральное направление, подобно тому, как летом стремительно переместил свои ударные подвижные и танковые части с московского направления (Западного и Резервного фронтов) против Центрального, Юго-Западного и Южного фронтов, — превосходный маневр, позволивший врагу достигнуть там стратегической инициативы и значительно реализовать ее. О последующем замысле немцев не трудно было догадаться: в обход Брянских лесов нанести главный удар на Москву и удар на Донбасс, что сейчас они и осуществляют. Обратный, так сказать, маневр…
— А где, по вашему мнению, будут применены танковые и моторизованные части, которые снял Гитлер из-под Ленинграда? — после томительной паузы спросил Сталин.
— Несомненно, на московском направлении. Но, разумеется, после пополнения и ремонта материальной части, — уверенно ответил Жуков.
Еще раз взглянув на карту Западного фронта, Сталин подавил вздох и, не глядя на Жукова, произнес:
— Кажется, они уже действуют на этом направлении.
Минут через двадцать генерал армии Жуков уже сидел в кабинете начальника Генерального штаба маршала Шапошникова и докладывал ему обстановку, сложившуюся к 6 октября под Ленинградом. Тем временем генштабисты готовили для Жукова карту Западного направления и документ о распоряжении Ставки, в кото-ром было написано:
«Командующему Резервным фронтом
Командующему Западным фронтом
Распоряжением Ставки Верховного Главнокомандования в район действий Резервного фронта командирован генерал армии тов. Жуков в качестве представителя Ставки.
Ставка предлагает ознакомить тов. Жукова с обстановкой. Все решения тов. Жукова в дальнейшем, связанные с использованием войск фронтов и по вопросам управления, обязательны для выполнения.
Вручая Жукову документ, Борис Михайлович напомнил, что штаб Резервного фронта находится в знакомом ему, Жукову, месте, в районе Гжатска, там же, где был в августе, во время Ельнинской операции, а не в Красновидово, как кто-то из направленцев прежде-временно донес в Генштаб.
Однако находиться там штабу оставалось недолго…
Тяжкое это состояние, когда ты прирос болью сердца по приказу той же Ставки к одним делам, вторгся в них всем своим естеством и дал им новые начала (там, в Ленинграде и вокруг него), а сейчас должен окунуться в новые события, пока непостижимые, грозно-загадочные и требующие немедленных, жестких решений, от которых зависит столь многое, что оно пока не поддается осмыслению. А тем более что уже тут, в Подмосковье, начались жестокие схватки курсантов военных училищ, слушателей военных академий и собранных с бору по сосенке войсковых частей с передовыми немецкими войсками, намеревавшимися с ходу ворваться в Москву…
10 октября решением Ставки войска Западного и Резервного фронтов были объединены в один Западный фронт, в состав которого 12 октября были включены все воинские части, находившиеся на Можайской линии обороны. Фронт возглавил генерал армии Жуков.
Дополнительную задачу получили подразделения ПВО. Приказ Ставки Верховного Главнокомандования от 12 октября 1941 года, подписанный Сталиным, в первом параграфе гласил:
«Всем зенитным батареям корпуса Московской ПВО, расположенным к западу, юго-западу и югу от Москвы, кроме основной задачи отражения воздушного противника быть готовым к отражению и истреблению прорывающихся танковых частей и живой силы противника…»
14 октября Ставка сумела перебросить из резерва и с соседних фронтов на Можайскую оборонительную линию четырнадцать стрелковых дивизий, шестнадцать танковых бригад, более сорока артиллерийских полков. Но этого было явно недостаточно для прикрытия четырех важнейших направлений — волоколамского, можайского, малоярославецкого и калужского…
Обстановка под Москвой и в Москве накалялась с каждым днем. 15 октября Центральный Комитет партии и Государственный Комитет Обороны приняли решение об эвакуации из Москвы некоторых учреждений и предприятий. Было предписано переехать в Куйбышев части партийных и правительственных учреждений, дипломатическому корпусу. Продолжалась эвакуация на восток крупных оборонных заводов, научных и культурных учреждений. В Москве оставались почти в полном составе Политбюро ЦК, Государственный Комитет Обороны с необходимым аппаратом, Ставка Верховного Главнокомандования, основной оперативный состав Генерального штаба, оперативные группы наркоматов во главе с наркомами, аппарат исполкома Моссовета. Было рекомендовано московским организациям эвакуировать часть архива и документы.
Все делалось в Москве в предвидении неожиданного развития событий, хотя никто не знал, что группа армий «Центр» уже получила указание Гитлера о порядке захвата Москвы и обращении с ее населением.
«Фюрер вновь решил, — говорилось в директиве немецкого командования, — что капитуляция Москвы не должна быть принята, даже если она будет предложена противником». Дальше указывалось: «Всякий, кто попытается оставить город и пройти через наши позиции, должен быть обстрелян и отогнан обратно». Разрешалось оставлять лишь небольшие коридоры для ухода населения в глубь России. «И для других городов должно действовать правило, что до захвата их следует громить артиллерийским обстрелом и воздушными налетами, а население обращать в бегство. Совершенно безответственным было бы рисковать жизнью немецких солдат для спасения русских городов от пожаров и кормить их население за счет Германии. Чем больше населения советских городов устремится во внутреннюю Россию, тем сильнее увеличится хаос в России и тем легче будет управлять оккупированными восточными районами и использовать их».
Гитлер и генералы вермахта с варварской жестокостью собирались сровнять с землей Москву, Ленинград, а большую часть населения уничтожить.
Трагическим был в Москве день 16 октября. Начавшаяся на рассвете эвакуация учреждений согласно решению ЦК и ГКО вызвала беспорядки, граничившие с паникой, тем более что в этот же день с согласия правительства и по приказу командования Московского военного округа началось минирование двенадцати городских мостов, железнодорожного узла и других важных объектов. Были заложены многие тонны взрывчатки и отработан порядок приведения в действие взрывных механизмов.
Усилила налеты на столицу вражеская авиация. Активизировались шпионы и диверсанты. Засуетились уголовники, начав грабить магазины. А тут еще по распоряжению Л. М. Кагановича прекратил работу метрополитен, и его начали готовить к уничтожению. Не открылись магазины и булочные, не вышли из парков трамваи. Шоссейные магистрали, ведущие на восток, заполнились беженцами — на автотранспорте и пешими.
Нужны были невероятные усилия, чтобы прекратить беспорядки и нормализовать в Москве жизнь. С этой целью 17 октября выступил по радио первый секретарь МК ВКП(б) А. С. Щербаков, заверивший слушателей, что Москва не будет сдана.
19 октября по предложению Военного совета Московского военного округа Сталин подписал постановление Государственного Комитета Обороны, которое гласило:
«Сим объявляется, что оборона столицы на рубежах, отстоящих на 100—120 километров западнее Москвы, поручена командующему Западным фронтом генералу армии т. Жукову, а на начальника гарнизона г. Москвы генерал-лейтенанта т. Артемьева возложена оборона Москвы на ее подступах.
В целях тылового обеспечения обороны Москвы и укрепления тыла войск, защищающих Москву, а также в целях пресечения подрывной деятельности шпионов, диверсантов и других агентов немецкого фашизма Государственный Комитет Обороны постановил:
1. Ввести с 20 октября 1941 г. в городе Москве и прилегающих к городу районах осадное положение.
2. Воспретить всякое уличное движение как отдельных лиц, так и транспорта с 12 часов ночи до 5 часов утра…»
И предпринималось самое главное и неотложное: в глубокой тайне Ставка Верховного Главнокомандования формировала новые армии для защиты Москвы. С Заволжья, с Урала, из Сибири мчались к театру военных действий воинские эшелоны. Только из Сибири на курьерской скорости приближались к Москве 82-я мотострелковая дивизия генерал-майора Н. И. Орлова, 50-я генерал-майора Н. Ф. Лебеденко, 78-я стрелковая дивизия генерал-майора А. П. Белобородова, 108-я генерал-майора И. И. Баричева, 144-я генерал-майора М. А. Прошина…
Потом 7 ноября был парад на Красной площади и известная речь Сталина… Часть войск ушла с Красной площади на фронт.
Потом было многое другое, слившееся в гигантские усилия по обороне Москвы. Зрел ее финал. 27 ноября 1941 года Сталин и Шапошников говорили по прямому проводу с командующим Калининским фронтом генерал-полковником И. С. Коневым:
«КАЛИНИНСКИЙ ФРОНТ: Генерал-полковник Конев у аппарата.
МОСКВА: У аппарата Сталин, Шапошников. Здравствуйте. Противник занял Рогачево. Вскоре он может обойти Москву или ваш фронт. Противник забрал с вашего фронта части и перебросил их на Москву. Вам дается возможность ударить по противнику, притянуть на себя силы… обеспечить положение Западного фронта, войска которого обливаются кровью. Где думаете ударить противника, в каком районе? Удар должен быть предпринят сегодня. Все.
КОНЕВ: Здравствуйте, товарищ Сталин. Докладываю: удар наношу северо-западнее Калинина… Обстановка мне понятна. Принимаю все меры к организации наступления…
СТАЛИН, ШАПОШНИКОВ: …Каждый час дорог, и откладывать неразумно. Напрягите силы и начните сегодня во второй половине дня.
КОНЕВ: Есть. Принято к исполнению. Сейчас отдам все нужные распоряжения.
СТАЛИН, ШАПОШНИКОВ: Очень хорошо. Больше вас задерживать не будем. До свидания.
КОНЕВ: До свидания».
Был дорог каждый час… Каждый час приближал крах гитлеровского «Тайфуна».
Война непроглядной тенью голода безмолвно вползла в квартиры москвичей. Хлебные и продовольственные карточки стали главным и единственным мерилом их достатка. Все, кто раньше по каким-либо причинам нигде не работал, но мог хоть что-нибудь делать, шли на заводы, на фабрики, в госпитали — в любые места, где можно было ощутить себя нужным для самого главного — обороны столицы, и тогда, как само собой разумеющееся, и у них появлялись карточки для покупок нормированных продуктов питания. Дети, старики, инвалиды, больные снабжались карточками в домоуправлениях.
Стало голодно и в квартире Чумаковых, хотя Ольга Васильевна уже больше месяца работала медсестрой в военном госпитале. Ирина с ее карточками долгие часы простаивала в хмурых очередях. Да, действительно голод — не тетка.
Бегать в военкомат Ирина уже перестала, изверившись, что ее пошлют на фронт. Досадовала на отца, подозревая, что, возможно, это он похлопотал где-либо, чтоб ее, необученную, не призывали в армию. И блекли ее пламенные мечты о подвигах, о чем-то необыкновенном, что, несомненно, предстояло Ирине совершить в эту страшную, грозную пору. Только грели воспоминания о том, как они с мамой работали на строительстве Можайской линии обороны, где случай вновь свел ее со своим ленинградским поклонником лейтенантом Виктором Рублевым. Из подбитого «ястребка» Виктор выбросился прямо на их «стойбище» близ Минского шоссе во время первого воздушного налета немцев на Москву… Возможно, на той линии обороны сейчас идут смертные бои. А где воюет Виктор? Из редких его писем можно угадать, что где-то близко. Отец же вновь затерялся во фронтовой круговерти — давно нет вестей от него. Ох как трудно было жить Ирине в однообразных домашних хлопотах, в постоянном ожидании чего-то, в объяснимых и необъяснимых тревогах и в холодившем сердце страхе, когда включала на кухне радиорепродуктор… Немцы все ближе пробивались к Москве. Пока успокаивало только то, что Сталин оставался в Кремле — в это она верила, как в биение своего сердца.
Однажды вечером в дверь квартиры Чумаковых кто-то позвонил. Ирина встрепенулась и кинулась в переднюю. Щелкнула замком и увидела на лестничной площадке девушку с чуть косившими глазами, красивеньким лицом, повязанную пуховым платком и одетую в телогрейку. Ватные штаны ее были заправлены в валенки. Раньше Ирина несколько раз встречала эту девушку во дворе. Пошаркав подшитыми валенками о ворсовый коврик, нежданная гостья без приглашения вошла в квартиру, любопытным и несколько удивленным взглядом пробежала по ее богатым глубинам и сказала простуженным голосом:
— Меня зовут Надя, а тебя Ирина. Я к тебе с поручением, товарищ Чумакова.
Ирина помогла девушке снять платок, фуфайку. Вскоре они уже сидели за кухонным столом и пили слабо заваренный чай вприкуску.
— В нашем районе, — рассказывала Надя, — переоборудовали один старый заводишко для обточки корпусов мин. Раньше там делались мясорубки, кастрюли, еще что-то железное, а теперь будем обтачивать мины… Сумеешь стоять у токарного станка?
— В школьной мастерской пробовала стоять, — ответила Ирина. — А мины…
— Дело не хитрое. За день мастер сделает твои руки умными. Станки уже крутятся…
Ирина с любопытством рассматривала Надю. Она была плотной, из-под ее маркизетовой блузочки округло выступали груди, хрипловатый голосок девушки звучал так повелевающе, будто Ирина собиралась вступать с ней в спор.
— Ты ведь комсомолка? — утвердительно спросила Надя. — У нас создается своя комсомольская организация. Тебе, наверное, быть ее секретарем, а мне — членом комитета.
Ирина не ожидала, что в ней вдруг вспыхнет столь острая потребность оказаться на этом неизвестном военном заводишке, чтоб быть там у настоящего, серьезного дела, быть причастной к фронту, своими руками вытачивать мины, которые полетят на головы фашистов.
Ох как нелегки были начальные дни работы за станком!.. Но уже присохли первые волдыри на ладонях. Привыкла Ирина и к незнакомому запаху горячей стружки, к испарениям смазки. Дело оказалось действительно нехитрым: надо было растачивать в корпусах 82-миллиметровых мин отверстия для стабилизатора и взрывателя.
Утомляли только однообразие работы, многочасовые стояния у станка на деревянной колоде-ступеньке, тщательные замеры кронциркулем да бивший в глаза из-под плафона лампы свет. Высокий стояк лампы был ввинчен в чугун станины, а плафон намертво припаян к вершине стояка; свет из него падал на вращающийся корпус мины, на резец и в лицо Ирины. Если во время работы оглядывалась в цех, то он казался темным, а длинные ряды визжащих станков обозначались только световыми пятнами — такими же, какие слепили Ирину.
Ни замеры отверстий и смена корпусов мин, ни замена резцов не мешали Ирине размышлять над всем тем, что вмещалось в ее сегодняшнюю жизнь. Подчас перед ней вставали вопросы, ответы на которые не находились. Наталкиваясь на неразрешимости, ощущала, что они пробуждают новые, не менее трудные вопросы. В такое время ее мысли напоминали волны, каждая из которых, ударившись о крутой берег, рождала новую волну. Такие волны-мысли от страстности и напряжения сопровождавших их чувств, от тоскливой сердечной боли то взвихрялись, то раздражительно откатывались куда-то за межи памяти, оставляя, однако, в душе холодные и загадочные валуны молчания. Разум Ирины противился тому, что происходило, не хотел смириться с чудовищной немыслимостью: по ночам, когда умолкала на время пальба зенитных батарей, в их холодную и пустынную квартиру докатывался из Подмосковья зловещий приглушенный шквал от стрельбы тяжелых орудий. А как понимать маму?.. С конца лета Ольга Васильевна почти неотлучно санитарила в своем госпитале на набережной Москвы-реки… Иногда прилетал из Сибири Сергей Михайлович Романов, среди ночи звонил Ирине по телефону и настойчиво, даже как-то жалостливо, расспрашивал ее о маме; дважды заезжал к Ирине на заводишко, привозил свертки с консервами, маслом, сахаром. А мама почему-то не разрешает говорить Романову, где размещается ее госпиталь, и запретила принимать от него продукты… Все это непонятно, нелепо… А разве можно поверить, что немцы ворвутся в Москву? Никто ведь в это не верит. Но зачем же тогда вчера вызывали Ирину в райком комсомола и просили подумать о том, сможет ли она остаться для подпольной работы в Москве, если ее все-таки захватит враг?.. Вместе с Ириной в крохотном кабинете были еще две незнакомые ей девушки. Беседовал с ними симпатичный, очень строгий и очень умный майор с красными петлицами на воротнике гимнастерки и с почетным чекистским значком на груди.
Ирина без всяких колебаний заявила о своем согласии остаться в Москве. «Я готова», — сказала она и сразу же ощутила, как по ее щекам прокатился холодок, сменившись затем горячей волной. Сердце ее вдруг застучало гулко, тревожно, будто аккомпанируя смятенной мысли: если согласилась вот так вдруг, без боли и сомнений, значит, не верит она, что фашисты захватят Москву. И тут же объяснила это майору: «Извините за мою поспешность. Я хочу сказать, что согласна выполнять самые опасные задания… Но чтоб немцы пробились в Москву — такого себе не представляю».
«Наш разговор не подлежит разглашению, — строго сказал майор, требовательно всматриваясь в глаза девушек. — Можете быть свободными. И хорошенько думайте над тем, что услышали от меня. С родными советоваться запрещаю. У кого возникнут сомнения, тот может не являться ко мне по вызову. А насчет того, выстоит ли Москва или нет, я лично тоже полагаю, что выстоит. Но мы обязаны оглядываться во все стороны. — Затем обратился к одной Ирине: — А насчет вашего согласия выполнять опасные задания, товарищ Чумакова, то мы будем иметь это в виду». — И что-то записал себе в блокнот.
Ирина все-таки сказала маме о последнем — о том, что, возможно, ее пошлют в тыл к немцам с важным заданием — именно так истолковала она прощальные слова майора. Лучше бы отмолчалась… Ольгу Васильевну будто ужалили. Лицо ее покрылось бледностью, в красивых глазах полыхнули страх и отчаяние. Изменившимся, каким-то потухшим голосом она спросила у Ирины:
«У тебя сердце есть?.. Есть у тебя сердце или вместо него холодный камень?..»
«Есть, мамочка, у меня сердце, есть, роднуля, не волнуйся», — ответила Ирина, чувствуя, что поступила как-то не так.
«Если есть сердце, так разума нет!.. Ты подумай только: мы втроем воюем — отец на фронте, я в военном госпитале бойцов возвращаю в строй, а ты делаешь мины… Зачем же взваливать на себя еще и непосильное?»
«Фашисты под Москвой, мама! Все должны делать непосильное! — отпарировала Ирина. — И не надо играться красивыми словами! Это тебе не идет!»
Да, лучше бы отмолчалась… Случилось неожиданное: Ольга Васильевна вдруг сделала к дочери шаг и ударила ее по щеке. Такого между ними еще не бывало. Ирина, оглушенная, с воплями убежала в свою комнату, а Ольга Васильевна захлебывалась в слезах на кухне…
Что же теперь будет? Мать уже несколько дней не появляется дома и не звонит по телефону, как бывало раньше. Ирина в одиноком отчаянии тоже не звонит ей в госпиталь и все мучительно размышляет над тем, как помириться с матерью, и о том, что она никогда не откажется от своего обещания, данного майору-чекисту. Только не позабыл бы он о ней.
От этих смятенных мыслей Ирину оторвал дядя Коля — сутулый, с дьявольски заросшим лицом мужичишка древнего возраста. Он притолкал по рельсам тележку, чтоб забрать с приставленной к станку полки готовые, проверенные мастером корпуса мин. Ирина выключила мотор и помогла старику загрузить тележку. Подсчитала количество сделанного, чтобы записать в рапортичку, и только сейчас почувствовала: от усталости у нее подкашивались ноги и неумолчно шумело в голове. К счастью, ее смена подходила к концу, да и норму выработки она уже перекрыла.
Присела на колоду-подножку, чтобы передохнуть, и в это время к ней подошла Надя, поигрывая с веселой загадочностью своими косоватыми глазами.
— Ты помнишь, как сунула записку в ящик с минами? К фронтовикам? «Бейте врага, не жалея мин. Мы вам изготовим их сколько понадобится…» Не забыла? «Московские девчата» — подписала.
— Ну, помню, — устало ответила Ирина.
— Пришел ответ! — Надя достала из кармана телогрейки конверт и, улыбаясь во все лицо, помахала им перед носом Ирины.
— Давай поместим его в стенгазету, — с безразличием предложила Ирина.
— Этого мало! — засмеялась Надя. — Тут один минометчик в женихи набивается. Просит прислать ему фотокарточку самой красивой нашей девушки. Хочет переписываться с ней. — И, достав из конверта исписанный лист бумаги, начала читать:
— «Дорогие девчата! Спасибо вам за мины, которыми мы громим ненавистных хвашистов! И благодарствие вам за адрес вашего комсомольского штаба. Командир вручил мне вашу писульку, потому как я один из нашего минометного расчета ни от кого не получаю писем: моя родная Беларусь оккупирована врагом, и я вижу ее только во сне. А так хочется получать письма! Вот и надумал поклониться вам: может, среди вас есть красивая горюха, которой некому писать писем. Так пусть напишет мне и пришлет фотографическую фотокарточку. Я хлопец тоже видный, не из трусливых, в армию пошел добровольно, пользуюсь в расчете, да и во всем нашем гвардейском взводе, авторитетом как лучший стреляющий, за что и награжден высокой правительственной наградой — медалью „За боевые заслуги“.
Желаю вам еще больше ковать мин на погибель хвашистам! И будьте спокойны, не сумлевайтесь в нас. Мы скорее погибнем, чем пустим врага в Москву!
Жду ответа, как соловей лета! И посылаю вам на память свою фотографическую фотокарточку, точно такую, какая вклеена в мой комсомольский билет. В жизни я не такой замухрышка, а вполне мужественный…
Ирина и Надя, взволнованные, молчаливо рассматривали при свете закрепленной на станке лампы крохотную фотокарточку, на которой был изображен тощенький, лет семнадцати паренек в красноармейской гимнастерке, воротник которой был слишком велик для его тонкой, почти детской шеи. Светлые глаза паренька под чуть приметными бровями смотрели с удивлением, будто видели что-то необычное, а все его лицо с беспокойным выражением светилось трогательной юношеской чистотой и чуть брезжущей самоуверенностью.
Рассматривая фотографию, Ирина ощутила, как глаза ее заволакивались горячей слезой, как подступал к горлу тугой комок, а сердце зашлось в жалостливой боли. Ей неведомо было материнское чувство, но именно оно запульсировало в ней сейчас со всей остротой, необъяснимо утопило в себе ее мысли, растворило всю ее, будто унеся из бытия… Неизмеримы глубины женского сердца…
Нечто подобное испытывала, видимо, и Надя, ибо заговорила она после длительного молчания пресекающимся, все еще простуженным голосом:
— Ужас… Даже дети воюют… Совсем еще мальчик…
— Письмо и фотографию надо обязательно поместить в стенгазету, — строго сказала Ирина, пряча от Нади глаза; она почему-то стеснялась показать подруге свое волнение, душевную боль, вызванные письмом — таким обжигающим, пусть и случайным осколком необъятной человеческой беды, которую принесла война.
— А если все наши девушки начнут писать ему письма? — встревожилась Надя.
— Пусть пишут, вреда от этого не будет.
— Но ты-то напишешь?
— Напишу, — после паузы и почему-то шепотом ответила Ирина.
— И фотографию свою пошлешь?
— Пошлю… Обязательно пошлю.
Не догадывалась Ирина Чумакова, что именно с этой минуты начал вызревать в мудрой житейской толкотне крутой поворот ее еще не определившейся судьбы…
Хороший приказ издал нарком обороны: присваивать очередные воинские звания отличившимся в боях командирам и политработникам через каждые три месяца. Вот и стал Миша Иванюта уже старшим политруком! Сам Михаил как-то даже не верил в это. Ведь ему только двадцать лет, а звание старший политрук, считай, равнозначно званию капитана. Капитан же — ого как звучит и даже о море, о кораблях напоминает! До войны в Смоленском училище у них командиром батальона был капитан, и Миша смотрел на него как на бога, а боялся пуще дьявола! Даже крохотной промашки на занятиях не прощал капитан курсантам, а если замечал кого неопрятно одетым или с нечищенными сапогами — держись!
Теперь же сам Михайло Иванюта хоть и не комбат, но со шпалой в петлицах. И если ты в шинели или полушубке, никто, пожалуй, не отличит, какая у тебя шпала — капитанская или старшего политрука, потому что звезда политработника — под шинелью, на рукаве гимнастерки. Так что пока зима и когда ты вне редакции, можно сойти среди фронтового люда и за капитана.
Но шинель, как и полушубок, приносит немалые огорчения: надел ты ее, засупонился в боевое снаряжение, и ни одна живая душа, пока не разденешься, не догадается, что у тебя на гимнастерке сверкает орден Красной Звезды — память о родной гвардейской дивизии, из которой Мишу Иванюту перевели в армейскую газету «Смерть врагу». Между прочим, во всей редакции он единственный не только орденоносец, но и гвардеец, о чем хорошо знают читатели газеты, встречая почти в каждом ее номере заметки, статьи, репортажи с подписью: «Гвардии старший политрук М. Иванюта».
Звонко звучит такая подпись!.. А тут еще орден! Типографские наборщицы, корректорши да и многие девчата из медсанбатных и медсанротных поселений глядят на Мишу с ласковой восторженностью. Но он не придает этому значения. А если какая-нибудь из них при случае начинает преувеличенно ахать, что он, такой молоденький, а уже со шпалой и орденом, Миша будто из-за скромности переводит разговор на другое, давая понять, что все, связанное с его личными боевыми делами и подвигами, не заслуживает никакого внимания, хотя в такие минуты сердце Миши сладко плавится от самодовольства.
В общем-то, и под полушубком очень приятно носить сверкающее красной эмалью боевое отличие, чувствовать его металлическую тяжесть, если бы не одно немаловажное обстоятельство: полушубок, как и шинель, мешает ордену «работать» на фронтовых дорогах. А ведь всем известно, что дивизионного или армейского корреспондента, как и волка, ноги кормят. Нет у него ни своей машины, ни мотоцикла. Мотаться же по дивизиям армии приходится изо дня в день, не считаясь ни с обстановкой на переднем крае, ни с погодой, ни с усталостью. Газета ведь — как топка паровоза: требует непрерывной «кормежки», постоянного притока «горючего», которое, обратившись затем в печатные строки, будоражит души, согревает и воспламеняет сердца фронтовиков. Вот и приходится Мише Иванюте, как разбойнику, выходить на дороги и останавливать идущие к линии фронта машины, проситься к первому встречному шоферу в кабину, а если там нет места — в кузов, на снаряды, на мины. Но сколько развелось таких голосующих на дорогах и перекрестках! Один возвращается после ранения в родную часть, другой отстал от своих и догоняет или везет почту, запасные части… А иногда и переодетые, заброшенные на парашютах в наши тылы немецкие разведчики и диверсанты путешествуют по фронтовым дорогам, маскируясь под командированных. Правда, сейчас на каждом контрольно-пропускном пункте смотрят в оба: следят, в порядке ли документы, есть ли на них сменный секретный шифр, да и знают, где какие части располагаются, чтоб можно было проверить, правильно ли держит путь подсевший на машину пассажир. Но кому из шоферов, которые спешат с грузами на передовую, нужна лишняя морока? Вот и стараются, чтоб не тратить времени на контрольно-пропускных пунктах, проскочить мимо любого военного, стоящего на обочине с поднятой рукой…
Другое дело, если твоя грудь сверкает наградами! Ты выходишь на дорогу уже не жалким просителем, а гордым и строгим повелителем! Становишься лицом к приближающейся машине, требовательно хмуришь брови, мечешь из глаз искры и с небрежной решительностью вскидываешь руку. Этак невысоко и ненадолго, затем даже отворачиваешься, чтобы прикурить, будучи уверенным, что водитель машины наверняка уже сбавляет скорость и готовится распахнуть перед тобой дверцу кабины.
Но так бывало в летнюю пору… А теперь, когда в лесах Подмосковья начинает яриться зима, то серое сукно шинели или овчина полушубка равняют всех. И Миша Иванюта, чтоб хоть чем-нибудь выделяться среди всех прочих, отрастил себе бакенбарды — рыжеватые, курчавые. Натерпелся из-за них насмешек от редакционных остряков! И все же выстоял — при поддержке машинистки секретариата, весьма интеллигентной дамы, которая однажды серьезно сказала Иванюте, что баки ему очень идут, делают его лицо солиднее и благороднее. Но зимой не всегда блеснешь и бакенбардами. Попробуй сейчас отверни уши шапки — свои сразу же отморозишь…
Мише весело было думать о том, что неплохо бы, если б кто-нибудь из высокого начальства отдал по войскам Красной Армии или хотя бы по их Западному фронту приказ носить награды в зимнюю пору обязательно на шинели или на полушубке, да еще на красной, выступающей вокруг ордена подкладочке, как это было принято в гражданскую войну. В те времена даже к бекешам привинчивали ордена. Ведь проще простого, а не додумаются… Да и не очень крупными делают ордена — скупится, видать, правительство на драгоценный металл, а жаль… Орден на груди должен быть за версту виден!..
И вот, распахнув полушубок, топает сейчас старший политрук Иванюта в сторону передовой уже какой километр. Мысли туда-сюда. Зачем, спрашивается, он ушел с перекрестка? Ведь говорила славненькая регулировщица: «Отдохните, товарищ капитан, на обочине. Появится машина — я вас посажу». Не послушался девчонку. А почему? Знает Миша почему — не хотел выглядеть в ее глазах зависящим от чужой малости. И зашагал вперед, хотя давно усвоил фронтовой закон: жди машину на перекрестке, не надейся, что подберет она тебя на дороге; будь сам ловцом, ибо тебя никто ловить не станет, никому ты не нужен.
Впрочем, правильно сделал, что не стал ждать попутную машину. Погода сегодня ясная, то и дело крадутся в зимнем небе группки немецких бомбардировщиков, часто выныривают из-за верхушек деревьев «мессершмитты»; поэтому узкая лесная дорога дремлет в пустынности. Грузовиков на ней может не быть видно и слышно до сумерек. Вот и шагает на передовую пехом старший политрук Миша Иванюта, корреспондент армейской газеты «Смерть врагу». Шагает и уже размышляет о том, что в редакции среди журналистов он самый молодой и самый, как нередко дают ему понять, неумелый, хотя до этого, в дивизионной газете, считался умелым. Однако и сейчас есть у Миши одно преимущество: он чувствует себя в ротах, батальонах, на батареях как дома, везде у него друзья, знакомые, особенно если оказывается он в бывшей своей гвардейской дивизии, и после каждого выхода на передовую возвращается в редакцию с полными блокнотами записей о самых удивительных событиях и случаях на фронте в полосе армии.
Не подозревал Миша, что и сегодня ждет его великая журналистская удача, небывалый «улов» для газеты. А пока, держа правую руку в меховой рукавице на трофейном автомате, висевшем на груди поверх его еще не очень потертого полушубка, отмеривал шаги в направлении восточной окраины Крюково, откуда доносились буханье орудий, дробь пулеметов, звонкое рявканье минометов.
Вдруг слева, совсем близко, что-то взревело, загрохотало, будто разрядами молний завопило: «убью-ю!.. убью!., убью!., шуу-у!.. шу-у-у!.. шуу-у…» От неожиданности и безотчетного страха Иванюта всем телом рванул вправо и нырнул головой в снежный сугроб. Но опомнился сразу же, когда страх просветила догадка: ударила залпом батарея «катюш». Вскочил на ноги и успел увидеть, как наискосок над дорогой, исторгая гром, проносились в сторону занятого немцами Крюково огненно-хвостатые, длинные сигары — реактивные снаряды.
Посмеиваясь над своим испугом, Миша отряхнулся от снега и зашагал дальше. И тут же увидел, как впереди пересекали дорогу, поспешно меняя позиции, могучие автомобили с приспущенными направляющими железными станинами, укрепленными на месте кузова — будто обрубки рельсов. «Катюши»! И ноги Миши непроизвольно ускорили шаг: знал, что сейчас над тем местом, откуда послали врагу «гостинцы» гвардейские минометы, появятся немецкие бомбардировщики. Надо скорее оказаться подальше от этого опасного квадрата.
Сзади послышался нарастающий шум моторов. Миша оглянулся и увидел приближающиеся машины. Проворно сорвал с себя шапку и поднял ее над головой. Но разглядел, что идут несколько бензовозов; эти не остановятся. А он готов был ехать хоть на подножке.
Бензовозы скрылись за поворотом дороги, а оттуда, из-за поворота, показался верховой. Конь под ним трюхал мелкой рысью, из его ноздрей пульсировали фонтанчики пара. Когда поравнялись, Иванюта узнал в верховом старшего политрука Дубова — помощника начальника политотдела по комсомолу из бывшей Мишиной дивизии.
— Привет пехоте газетных войск! — поздоровался Дубов и, натянув поводья, остановил коня.
— Здорово, товарищ главная комсомольская шишка! — без особой радости откликнулся Иванюта, тая давнюю обиду на Дубова. Но тут же невольно заулыбался, отметив про себя, что губастый, темноликий Дубов с заиндевелыми веками, в надвинутой на лоб и плотно завязанной на подбородке ушанке, обросшей по окружности лица кристалликами льдинок, чем-то походил на своего коня, у которого такие же льдинки сплошной чешуей поднимались от ноздрей до лба, четко обрамляли глаза и покрывали темную гриву. Да и весь полушубок Дубова, как и круп лошади, тоже был обвалян в снегу. — Что, торил дорогу по целине? — насмешливо спросил у него Миша.
— Да нет! «Катюша» как гаркнула, а мой пегас от испуга сиганул за дорогу — по уши в сугроб.
— А что на передке?
— Немцы щупают нашу оборону. Видимо, скоро двинутся на новый штурм Москвы.
— Ничего им уже не поможет!
— Вам там с армейских высот виднее, — сказал Дубов, явно вызывая Иванюту на откровение.
— Это уж точно, — не без бахвальства согласился Миша, но ему нечего было сообщить Дубову, и он поспешил перевести разговор на другое: — У тебя случайно нет интересного материала для газеты?
— На дармовщинку надеешься? — Дубов улыбчиво прищурил глаза. — Случайно есть. Но газетчику полагается самому находить материал.
— Это конечно, — согласился Миша и с серьезным видом добавил: — Но мы очень ценим подсказки руководящих политработников.
Беззастенчивая лесть Иванюты подкупила старшего политрука Дубова, и он милостиво посоветовал:
— Топай к минометчикам нашего левофлангового стрелкового полка. Там был один комсомолец… Герой из героев парень….
— Что значит «был»? Уже нет его?
— Уже нет, — с печалью в голосе ответил Дубов.
— Где ж его искать? В медсанбате или в госпитале?
Темное лицо Дубова сделалось еще более сумрачным, болезненно сжалось, четко обозначив лучики морщин у глаз, и он, вздохнув, ответил на вопрос вопросом:
— Фотоаппарат у тебя только для форсу или действует?
— Заряжена «лейка», — с готовностью ответил Иванюта, видя, как Дубов расстегнул свою полевую сумку и стал в ней что-то искать. Тут же он протянул Мише серенькую книжечку с силуэтом Ленина на обложке — комсомольский билет.
Миша взял билет и будто обжег об него руки: увидел дырку — след пули, и багровые пятна крови. Он был свидетелем многих смертей, немало схоронил товарищей, но привыкнуть к смерти невозможно… С тоскливым чувством и сбившимся дыханием раскрыл серые корочки комсомольского билета и увидел в застывших потеках крови фотографию совсем юного, длинношеего паренька, смотревшего на мир светлыми, удивленными глазами. Кого-то напоминало Мише это юное птичье лицо. Когда скользнул взглядом выше и прочитал: «Христич Алесь…» — то чуть не вскрикнул от неожиданности. Значит, жив!.. Нет, уже не жив… И память Иванюты всколыхнула все главное, что хранила об этом белорусском пареньке. Ведь это именно его, Алеся Христича, спас Михаил Иванюта восточнее Копыси от расстрела… По недоразумению был обвинен тогда Христич в дезертирстве. Потом рассказывали Мише, как однажды Алесь чуть на лупанул гранатой по броневику охраны маршала Тимошенко, приняв броневик за немецкий… А у Смоленской военной комендатуры, этому Иванюта сам был свидетелем, Алесь кинул в семитонный грузовик «Ярославец», в котором плотно сидели переодетые в нашу форму и вооруженные до зубов немецкие диверсанты, сумку от противогаза со связкой гранат… Помнилось Мише, что Христич и сам был ранен тогда их осколком…
«Алесь Христич…» — еще раз прочитал Миша в комсомольском билете. Отчество оказалось просечено пулей…
— О чем задумался, газетный волк!
Слова Дубова вернули Мишу из глубины памяти на лесную дорогу. Ему почему-то стало обидно, что Дубов не находит нужным спешиться, а разговаривает с ним, сидя в седле, да еще с чувством некоторого превосходства. Но тем не менее взглянул на него просительно:
— Можно, я возьму билет в редакцию? Я знаю этого парня, и у меня есть что написать о нем.
— Нет… Я должен доставить билет в политотдел армии вместе с другими документами. К Герою Советского Союза представили Христича.
— Что же Христич такое совершил?! Чем опять отличился? — Чувство жалости к погибшему Алесю стало вытесняться в Иванюте профессиональной заинтересованностью журналиста.
— Я знаю только в общих чертах. Иди ищи живых свидетелей его подвига. И вообще, не привыкай черпать материал для газеты из вторых рук.
— Демагогия, товарищ старший политрук! — с раздражением отпарировал Миша. — Этак я должен писать только о том, что видел сам?
— Хотя бы со слов тех, которые что-то видели, — назидательно изрек Дубов и поторопил: — Щелкай своей «лейкой»!
Попросив Дубова подержать в руке развернутый билет против тускло пробивавшихся сквозь белесую хмарь лучей солнца, Иванюта прицелился в него фотоаппаратом и несколько раз щелкнул диафрагмой. Затем уточнил по карте Дубова местонахождение минометной роты, в которой служил в последнее время Алесь Христич, сделал пометку на своей карте и деловито вновь заспешил по глянцевитой снежной дороге в сторону погромыхивающей линии фронта.
Заснеженный и чем-то таинственный лес в тылу стрелкового полка перечеркнут множеством тропинок, машинными и санными колеями. Не зазорно было б старшему политруку Иванюте спросить у первого встречного, как ближе попасть на огневые позиции полковых минометчиков. А спрашивать было у кого: впереди два бойца в длиннополых шинелях поверх ватного одеяния и с винтовками за спиной поволокли вместительные салазки, нагруженные термосами с едой, чаем и «наркомовской» водкой — обед, видать, повезли прожорливому войску переднего края. Наискосок тропе, по которой споро шагал Михаил Иванюта, проехали пароконные сани с ранеными, укрытыми брезентом. Слева на небольшой возвышенности несколько бойцов ломами и кирками углубляли закопченную воронку от бомбы, готовили кому-то место для вечного покоя — такова уж работа у хлопцев из похоронной команды… То там, то сям пробегали связисты с улюлюкающими за спиной катушками телефонного провода, торопились посыльные, а вон ковыляет, опираясь на винтовку, легко раненный боец в подгорелой ушанке… Нет, не хотелось Мише ни у кого расспрашивать дорогу, коль есть у него топографическая карта с пометкой расположения огневых позиций минометчиков. Надо только определить свое местонахождение, исходя из того, что он недавно миновал перекресток дорог.
Не торопясь Иванюта снял рукавицы, достал из полевой заскорузлой от мороза кирзовой сумки карту, развернул ее, начал искать место, где он сейчас стоял. И не замечал, что из снежной целины, от недалеких кустов, к нему подбирались три белых призрака. Приблизившись к Иванюте, они вдруг сзади накинулись на него, вмиг смахнули с его груди автомат, выхватили из кобуры наган, а самого подкосили на тропинку лицом вниз, заломив за спину руки.
Миша не успел даже испугаться, ибо не мог предположить, что среди бела дня в полковом тылу, пусть и малолюдном, могли оказаться вражеские разведчики. Но и не понимал, что с ним случилось.
— Пустите, гады, а то рвану гранату! — заорал он, чувствуя, как снег обжигал ему верхнюю часть лица и как болели заломленные за спиной руки.
Белые призраки проворно отпрянули от Миши, и тут же послышалась чья-то команда:
— Отбой!.. Командир взвода, построить разведчиков!
Миша, словно подкинутый пружинами, вскочил на ноги, повернулся на голос, который показался ему знакомым, и вдруг узнал Ивана Колодяжного. Одетый, как и его разведчики, в белый маскировочный халат, Колодяжный вышел на лыжах из-за недалекого куста и, воткнув палки в снег, довольно посмеивался. От неожиданности, растерянности Миша не знал — то ли ему обидеться, то ли тоже расхохотаться.
— А я приметил в бинокль, что шествует по лесу, развесив уши и распустив сопли, знакомая личность. Вот и велел сцапать ее, — сквозь смех пояснил Колодяжный и приказал своим разведчикам: — Вернуть оружие!
Миша Иванюта рассердился всерьез.
— Что за дурацкие игрища?! — резко, даже как-то визгливо спросил он, буравя своего давнего друга Колодяжного обиженным взглядом.
А Колодяжный с веселым изумлением рассматривал лицо Миши, не понимая, что в нем изменилось. Когда же наконец обратил внимание на бакенбарды, зашелся хохотом:
— Ну если б я знал, что ты при баках, не посмел бы трогать. Так что извини, товарищ политрук!
— Старший политрук! — не утерпел Миша, чтоб не внести уточнение.
— Да?! — радостно удивился Колодяжный. — Как же тебя при гусарских баках терпят в старших политруках?!
— Не твое дело!
— Не мое?.. Тогда разрешите доложить, старший политрук! — Иван Колодяжный принял стойку «смирно» и, вскинув руку в белой рукавице к капюшону маскхалата, вполне серьезно стал докладывать: — Взвод пешей полковой разведки отрабатывает задачу по захвату контрольного пленного!.. Ведет занятие помощник начальника штаба полка по разведке капитан Колодяжный!
На недалекую санную дорогу, что была за спиной у Колодяжного, выходили его разведчики в белых халатах и, «спешившись» с лыж, становились в строй. А Миша, давая выход своему гневу, все распекал друга:
— Дурья башка!.. А если б я заметил подползавших и врезал по ним из автомата?!
— Они бы успели назвать себя.
— Но я же гранату мог взорвать под собой! — Миша отвернул полу овчинного полушубка и показал на ватных штанах гранату лимонку, вложенную в просторный нашивной карман выше колена.
— Да, это не было предусмотрено. — Колодяжный сокрушенно качнул головой. — Но коль мои ребята скрутят — у них не побалуешь…
К Колодяжному на лыжах подошел командир взвода, ничем не отличавшийся в маскхалате от своих подчиненных, и доложил, что разведчики построены. Колодяжный отдал ему свои лыжи и приказал вести взвод в «расположение», а сам пробился сквозь глубокий снег на тропинку, где стоял Миша. Они радостно шагнули друг другу навстречу…
В памяти Миши, как при вспышке молнии, высветилось первое знакомство с Колодяжным за день до начала войны, первые схватки с немцами, штыковые атаки и контратаки, прорыв из окружения, бои под Оршей и Борисовом, опять выход из вражеского кольца… Затем, как и сейчас, неожиданная встреча на Соловьевской переправе. Иван Колодяжный стал для Миши Иванюты, как и Иванюта для Колодяжного, больше, чем родным братом…
— А я увидел, что твоя хохлацкая фамилия слиняла со страниц нашей дивизионки и стала нахально частить в армейской газете, понял: соблазнился мой Мишка более глубоким тылом! — Колодяжный усердно тискал в своей ручище руку Иванюты.
— Неумные речи я давно привык слышать от своего друга, — с напускной грубоватостью ответил Миша. — Понимаешь, я для них в свои двадцать лет оказался в дивизионной газете слишком молодым, чтоб назначить меня ее редактором после гибели Казанского. В самые горячие дни обороны Москвы подписывал газету: «За редактора М. Иванюта», а когда на фронте приутихло, прислали батальонного комиссара. Правда, хороший товарищ, неплохой журналист, но до печенок гражданский человек! А у меня же среднее военное образование!
— Ладно, понимаю. — Колодяжный укротил словоизвержение Миши. — Бьюсь об заклад, что знаю причину твоего появления именно в нашем полку.
— Откуда знаешь?
— Журналисты прут туда, где есть чем поразить мир. Ты из-за Христича?..
— Нет, вначале шел в свободный поиск… А знаешь, что Христич мой давний знакомый?
— Откуда? — с удивлением спросил Колодяжный.
Миша в нескольких словах объяснил ему о своих прежних встречах с Алесем, а затем спросил:
— Как пройти в его минометную роту?
— Провожу. У меня есть время. Тем более что на сей раз тебе придется писать и обо мне.
— Очень мне надо писать о твоем грубом хулиганстве в тылах полка!
— Да я вижу, ты ничегошеньки не знаешь!
— Почему же? Знаю, куда попала Христичу немецкая пуля.
— А о том, что эта пуля адресовалась лично мне? Ведома тебе такая немаловажная подробность?
Теперь наступил черед удивляться Иванюте.
— Не понимаю… Ты — разведчик, Христич — минометчик…
Они перешли на санную колею, чтоб можно было шагать рядом. Колодяжный вел Иванюту на огневую позицию минометчиков и рассказывал удивительную, а может, и обычную фронтовую быль, как оборвалась беспокойная жизнь Алеся Христича. В голосе Колодяжного уже не звучали, как всегда, ирония или улыбчивые суждения. Говорил он неторопливо, печально и с некоторым недоумением по поводу всего происшедшего…
В позапрошлую ночь группа разведчиков, которой командовал капитан Колодяжный, проникла между двумя опорными пунктами немцев в их тыл и устроила засаду у лесной дороги. Все складывалось как нельзя лучше…
Вслушиваясь в слова Колодяжного, Иванюта силой своей воспламенившейся фантазии картинно воспроизводил в воображении, как все было… Наши разведчики, одетые в белые маскировочные халаты, действовали примерно так же, как сегодня на занятиях, когда подкрались к Мише. Группа захвата из пяти бойцов залегла в мелком, заваленном снегом кустарнике. Разгуливалась пурга, усилился ветер, ухудшалась видимость. Все это сулило успех, если б только не опасения, что в снежной кутерьме трудно будет найти обратную дорогу к проходу в нашем минном поле…
Как было условлено, минометчики полка вели учащенный беспокоящий обстрел обоих опорных пунктов врага и подступов к ним. Это и позволило группе захвата бросить гранаты под колеса появившейся на дороге немецкой легковушки и не привлечь внимания врага к взрывам. Машина слетела в кювет, загорелась, с ее заднего сиденья разведчики выволокли оглушенного офицера и прихватили увесистый брезентовый мешок, закрытый «молнией». Шофер и сидевший рядом с ним солдат-автоматчик были убиты осколками гранаты. Разведчики — группа захвата и две группы обеспечения — проворно встали на лыжи, свалили связанного пленного на алюминиевую волокушу и двинулись в направлении своего переднего края. Капитан Колодяжный с несколькими автоматчиками прикрывал их отход…
Операция по захвату «языка» завершилась благополучно. Колодяжный, когда миновали ничейную полосу и прошли минное поле, приказал разведчикам следовать в расположение штаба полка, а сам заспешил в недалекий блиндаж командного пункта ближайшего батальона, чтоб оттуда по телефону доложить начальнику штаба полка о захвате немецкого офицера.
Близился рассвет, пурга не утихала, протяжно скулила на опушках, яростно теребила верхушки деревьев в глубине леса, обильно роняя на землю комья снега и сухие ветки.
Война изобилует неожиданностями. Случилось неожиданное и в эту ночь. То ли немцы очень быстро обнаружили пропажу своей машины и стремительно ударились в погоню за нашими разведчиками по свежим следам, или их заранее подготовленная поисковая группа пробиралась в наш тыл для захвата «языка», и ей случайно повезло воспользоваться проходом в минном поле.
Наши саперы, которые должны были вновь закрыть этот проход, грелись в шалаше у костерка, не выставив, как полагалось, наблюдателя. Группа Колодяжного вернулась из вражеского тыла незамеченной ими. В шалаш к саперам мимоходом заглянул Алесь Христич, неся за спиной термос с горячей пищей. Он искал наблюдательный пункт командира минометной роты и заплутался в снежной круговерти. Когда же узнал, что нужный ему блиндаж находится на ближайшей опушке, заспешил в том направлении и внезапно столкнулся с немцами. Они цепочкой в белых халатах крались по лесу на лыжах без палок, изготовив к бою автоматы. Неизвестно, как Алесь распознал в них врагов, но тут же сбросил с себя термос и притаился за кустом; он уже был опытным фронтовым волком. Автомата, правда, не имел, зато наготове гранаты, винтовка с полным магазином патронов да увесистые патронташи на поясе…
Понаблюдав за немцами, Христич понял, что они нацеливались на шалаш, где грелись саперы, и метнул гранату с таким расчетом, чтоб она взорвалась впереди цепи… Когда громыхнул взрыв, выплеснув огонь, белые халаты рухнули в снег, широко раскинув лыжи, и затаились. Сомнений не было — немцы! И Алесь кинул оставшиеся две гранаты прямо в их гущу, а затем навскидку стал посылать пулю за пулей в хорошо видимые живые цепи.
Ответный автоматный огонь вражеских разведчиков был беспорядочным. С каждым выстрелом Алеся он становился все жиже. В это время к Христичу подоспел капитан Колодяжный. Он мгновенно оценил обстановку и, укрываясь за толстой елью, открыл огонь из автомата. И опять неожиданность: немцы, видимо, шли не одной группой. Алесь услышал треск куста сзади, оглянулся, может быть, полагая, что еще кто-то из своих спешит на помощь. Но увидел немца…
«Зашли с тыла!» — крикнул Христич и, метнувшись к Колодяжному, прильнул к его спине своей спиной. Немец успел дать автоматную очередь, но и сам был сражен: это оказался последний, предсмертный выстрел Алеся…
Капитан Колодяжный закончил свой скорбный, пусть беглый рассказ уже на огневых позициях у минометчиков.
— Утром мы дотошно осмотрели место неравной схватки, — заключил он, недоуменно глядя, как в стороне от обвалованных снегом позиций минометов, выкрашенных в белое, столпилась группа бойцов в полушубках или в надетых поверх ватной одежды шинелях. — Тот, который стрелял в меня, был тринадцатый… Тринадцать врагов сразил этот мальчишка…
— Думаешь, дадут ему звание Героя? — усомнился Иванюта.
— А что еще можно сделать больше, чтоб стать Героем? — Слова Колодяжного прозвучали с раздражением. — Не сплоховал ведь парень и себя не пожалел…
Подошли к минометчикам, озадаченные тем, что они чем-то так увлечены — даже не замечали начальства. Из-за их спин разглядели: «за столом» — штабельком ящиков из-под мин — сидел, задумавшись, усатый сержант в расстегнутой шинели, положив на кирзовую полевую сумку бумагу.
— Что еще ей написать? — спросил он, подняв грустный взгляд на минометчиков.
— Покрепче напиши, что мы отомстим фашистам за Христича! — подсказал кто-то. — Пусть мастерят для нас побольше мин. Их — мины, а наш огонь — по врагу!
Сержант вдруг заметил подошедших Иванюту и Колодяжного, неторопливо встал, его задубелое на ветрах и морозе коричневое лицо чуток посветлело. Он глядел на них вопросительно, не решаясь скомандовать бойцам «Смирно». Иванюту он знал уже давненько, не раз рассказывал ему всякие фронтовые эпизоды и случаи, затем с удовольствием читал о них в газете, поражаясь тому, как журналист оснащал их новыми подробностями, точными деталями, и сокрушался, что сам вспоминал эти правдивые подробности, уже читая газету.
— Здравствуйте, товарищи гвардейцы! — прервал сомнения сержанта Иванюта, пошире расправив грудь.
Минометчики ответили на приветствие вразнобой, расступились, и Иванюта с Колодяжным оказались в их кругу.
— В самый раз вы к нам, товарищ писатель! — обратился сержант к Иванюте, протягивая ему несколько листов бумаги и фотографию какой-то девушки. — Тут без вашей помощи не обойтись.
Иванюта, весьма польщенный таким обращением к нему, с важным видом, явно рисуясь перед Колодяжным, начал рассматривать фотографию девушки и, еще не понимая сути дела, напускно держал себя так, будто уже у него было готово решение всех проблем, волновавших минометчиков.
— Ладно, Михайло, — бесцеремонно нарушил его браваду Колодяжный. — Всему миру известно, что ты в нашей армии и ее окрестностях самый знаменитый писатель репортерского масштаба. Не чванься! Пусть ребята объяснят, что тут происходит.
Миша окатил Колодяжного испепеляющим от негодования взглядом, но не нашелся, что ответить. Да и очень заинтересовала его фотография девушки — красивой до умопомрачения! Только и сказал:
— Ну-ну, товарищ капитан. Я армейский гость в дивизии, а вы разведчик полкового масштаба. Вам виднее, как надо ставить вопросы перед героями переднего края… Валяйте, а я послушаю.
— Так что же случилось? — Колодяжный демонстративно повернулся к Иванюте спиной.
— Да очень обыкновенно и натурально, — начал объяснять усатый сержант. — Алесь Христич на той неделе в одном ящике с минами нашел записку московских девушек, которые эти мины мастерят, и послал им письмо… Одна девушка по решению их комсомольского собрания ответила ему, — между прочим, самая красивая на заводе. — Сержант взял из рук Иванюты бумаги: — Вот оно, письмо ее… А это фотография — Ирина Чумакова… Сегодня почта доставила, а вчера Христича похоронили. — И усач махнул рукой куда-то в глубь леса. — Жалко Алеся, жалко девушку. Составляем ей душевный ответ — письмо-похоронку одним словом.
Миша Иванюта, взглянув на сумрачного Колодяжного, который никак не мог прикурить папиросу от зажигалки, сделанной из патронной гильзы, хрипло сказал:
— Об этом должен узнать весь фронт… Такая девушка!.. Товарищи бойцы, я забираю у вас все эти бумаги, допишу Ирине Чумаковой от вашего имени ответ, напечатаю его и ее письмо к Христичу в нашей газете… Фотографии Ирины и Алеся тоже напечатаем.
— Только не делай из них Ромео и Джульетту, — все-таки не утерпел Колодяжный, окинув Иванюту предостерегающим взглядом и глубоко затянувшись прикуренной наконец папиросой.
— А почему бы и нет?! — возмутился Иванюта, сам не зная почему.
Он еще с большим интересом, тая нарастающую в нем восторженность, всмотрелся в лицо московской девушки. Уже одна ее фамилия — Чумакова — такая же, как у Федора Ксенофонтовича, самого прекрасного на свете генерала, с которым он готов был идти в огонь и воду и за которого не пожалел бы себя… Где он, генерал Чумаков, выведший их войсковую группу из двух окружений?.. Ведь жизнью ему Миша да и этот зануда Колодяжный не раз были обязаны…
И опять не мог оторвать взгляда от прекрасного лица Ирины, от ее глаз, глядевших с фотографии в самую душу, тревожащих сердце и уносящих всего его куда-то в неведомые дали… Почувствовал ревность к Алесю Христичу, хоть понимал, что ревность к мертвому — непорядочно. Но все-таки мысль его упрямо искала ответ: как мог желторотый птенец Христич, наивный телок, тонкошеий петушок с оттопыренными ушами, с глазами, которые испуганно смотрели на мир, как мог он понравиться такой удивительной девушке? Или она заранее угадала в нем настоящего героя?.. Чудно устроен мир…
Может, никогда в жизни Миша не ощущал такой жажды счастья, как сейчас. Посмотрел на оборотную сторону фотографии и прочитал:
«Незнакомому гвардии бойцу, орденоносцу Алесю Христичу на добрую память. Бейте фашистов, не жалея наших мин! Ждем всех вас, дорогие бойцы Красной Армии, с победой!
Острая жалость к Алесю Христичу ударила в сердце Мише… А потом почему-то ему стало жалко и себя. Ведь ему, как и Христичу, не от кого было ждать писем и фотографий. Была у него до войны девушка в родном селе. Писал ей письма, как песни пел, как рассказывал чарующие сказки. Она отвечала, нежно ворковала, вкладывала в конверты лепестки цветов, а потом… вышла замуж за другого… Летом, при отступлении от Смоленска, за какой-нибудь час приворожила Мишу белокурая медсестра Варя. Но на Соловьевской переправе стащили его с подножки Вариного санитарного автобуса, и растаял автобус в заднепровских далях, как и мечта о Варе… Миша не находил связи в своих мыслях и в своих чувствах, испытывая тоскливое томление сердца и не зная, что надо было сказать сейчас Ване Колодяжному да и этим чудным ребятам-минометчикам, жившим в эти минуты только памятью о геройски погибшем Алесе Христиче…
Из-за линии фронта вдруг четко донеслись один за другим три выстрела тяжелых орудий и послышался нарастающий вой их снарядов. Никак не привыкнуть, что слышимый полет снаряда — свидетельство безопасности: все твое естество непременно напрягается в ожидании взрыва, а другие чувства и мысли будто отсекаются невидимым клинком.
Насторожился и капитан Колодяжный, подняв лицо навстречу жесткому, железному шороху, проносившемуся над лесом. Немецкие снаряды гулко ухнули, содрогнув землю, в направлении Сходни, и Колодяжный, как будто и не настораживался сейчас, бесцеремонно взял из рук Миши фотографию Ирины Чумаковой, всмотрелся в нее и с восторгом произнес:
— С ума можно сойти!.. Такой красивой девушки я еще не видел. Сказка, мечта… Да и не глупа — по лицу вижу. В полку я — лучший физиономист.
— В полку и его ближайших окрестностях, — сердито уточнил Иванюта, почти силком отнимая у Колодяжного фотографию.
Капитан не противился, но тут же выхватил из рук Миши письмо Ирины Чумаковой, деловито сказав:
— Пусть простит меня погибший гвардеец Христич, но я обязан написать этой девушке. — И тут же добавил: — Расскажу ей, как дрался он с врагом и как отдал жизнь за меня. — Открыв планшет, Колодяжный записал на белой обочине топографической карты московский адрес Ирины.
Сердце Иванюты будто обожгло горячими углями. Да и минометчики смотрели в эту минуту на капитана Колодяжного с явной неприязнью. Но никто не обмолвился ни словом.
Редакция армейской газеты «Смерть врагу» размещалась в нескольких крестьянских домах на окраине деревни Павлушино, по соседству с тыловыми службами армии. Деревня жалась заснеженными огородами к лесу, глядя фасадами бревенчатых домов на неширокую дорогу, пролегавшую вдоль нее, и на размашистый, поросший купами краснотала луг за дорогой. На лугу была замаскирована зенитная батарея — одна из многих, охватывающих Москву и прикрывающих небесные подступы к ней. Огневые позиции орудий гнездились в тех местах, где краснотал рос погуще, и со стороны были почти незаметны. Неусыпное бдение зенитчиков весьма устраивало всех военных обитателей деревни тем, что менее опасны были налеты немецких бомбардировщиков. Однако причиняло и неудобство: с наступлением темноты батарея, вздыбив стволы пушек, начинала пальбу, создавая огневую завесу в отведенном ей квадрате неба; в такое время небезопасно было выходить на улицу, ибо осколки падали из вышины на землю, часто дырявили дранку на крышах домов, залетали в окна, оставляли рваные отметины на бревенчатых стенах. А ведь выпуск газеты связан с ночной работой. Поэтому работники редакции и типографии не расставались с касками, а шоферы не только тщательно маскировали прижатые к домам два типографских автсбуса и грузовики-фургоны, но и прикрывали их жердевыми «коврами». Редакционный же радист, которому пальба зениток мешала принимать тассовскую информацию, вынужден был развернуть свое нехитрое хозяйство в погребе.
Сегодня была редакционная летучка. Обсуждались последние четыре номера газеты «Смерть врагу». Большая комната крестьянской избы утопала в полумраке. Два ее окна были завешены соломенными матами, плетево которых промерзло насквозь и серебрилось сверху инеем. Еще два окна с замурованными белобархатной изморозью стеклами почти не пропускали света, и мнилось, что на улице не ясное утро, а вечерние сумерки. Табачный дым густо плавал над покрытым цветастой скатертью столом, за которым не без важности восседал редактор газеты старший батальонный комиссар Панков. Его розовое лицо было одутловатым от недосыпания. Редактор любил по утрам выскакивать полураздетым во двор и натираться снегом. Вот и сейчас гладко причесанные волосы на голове Панкова блестели влагой. На стене, у которой сидел старший батальонный комиссар, темнело несколько икон, увенчанных вышитыми рушниками. На одной из них восковым цветом проглядывало лицо Христа-вседержателя. И казалось, что он, приподняв руку, именно редактора осенял троеперстием.
Эта случайно сложившаяся композиция Иисуса Христа и старшего батальонного комиссара веселила Мишу Иванюту, и он плохо слушал обзорный доклад о четырех номерах газеты, который делал старший политрук Васильский — отменный оратор, но слабый журналист. Миша, оседлав табуретку у приоткрытой двери, посасывал папиросу и пускал дым в сени; вместе с холодом дым тут же возвращался в комнату. Другие сотрудники редакции сидели кто где — на скамейке, стоявшей вдоль заклеенной блеклыми и рваными обоями бревенчатой стены, на старом дермантиновом диване у противоположной стены и на хлипких венских стульях посреди комнаты.
Мише было досадно, что никто не разделяет его скрытого веселья. Впрочем, ему было весело не только оттого, что Иисус Христос осенял троеперстием с иконы их редактора, но и потому, что на славу удался номер газеты, посвященный погибшему Алесю Христичу и здравствовавшей московской девушке Ирине Чумаковой. Старший политрук Васильский, стройный от молодости и от худобы, перелистывая газеты на скатерти стола, как раз перешел к оценке этого номера.
— А сегодняшняя газета, — возвыся голос, сказал он, — образец журналистской смекалки, организованного мышления старшего политрука Иванюты и высокого вкуса нашего секретариата.
Миша чуть на задохнулся от самодовольства, подумав, что Васильский не такой уж слабак в журналистике. И в который раз посмотрел на первую полосу сегодняшней газеты, дегтярно пахнущую типографской краской. Не мог оторвать глаз от фотографии Ирины Чумаковой, заверстанной в ее письмо, адресованное Алесю Христичу. Над фотографией — заголовок: «Мы вместе громим врага». Над заголовком, через всю полосу, — стихотворная шапка крупными литерами:
С МОИМ ОРУЖЬЕМ ИДЕШЬ В СРАЖЕНЬЕ,
Я ВИДЕТЬ ХРАБРЕЦОМ ТЕБЯ ХОЧУ!
В нижней половине полосы — письмо минометчиков к Ирине. Над ним заголовок: «Отомстим врагу за смерть Алеся Христича». Фразы письма обрамляли фотоснимок развернутого комсомольского билета, пробитого пулей. С билета удивленно смотрел на мир Алесь… А рядом — пронзительные, зовущие к борьбе с врагом стихи редакционного поэта.
Старший политрук Васильский продолжал воздавать хвалу Михайле Иванюте и его газетным материалам. Мише это было тем более приятно: он услышал, как скрипнула наружная дверь дома, и кто-то вошел в сени, затаив там шаги; догадался: это дочка хозяев дома — Катя. Вчера вечером в деревенском клубе Миша пригласил ее на танец под патефонную музыку — отказалась! Глупо хихикнув, повела своими красивыми глазищами в сторону типографского шофера Аркаши и подала ему руку. Мише будто пощечину влепили! Чем он, старший политрук, хуже нагловатого шоферюги Аркаши? Испортила вчера Катя настроение Иванюте, а сейчас пусть послушает, кто таков и каков он есть! Пусть поразмышляет, с кем отказалась танцевать. Впрочем, Миша и не мастер не танцы, умеет два фокстротных шага вперед, третий в сторону, а, например, вальс ему не по зубам — нужна серьезная тренировка.
За размышлениями не заметил Миша, как летучка подошла к концу, и не уловил взглядом, когда появилась в проеме двери огромная фигура в меховом кожаном пальто. А когда увидел и, вскинув глаза, приметил на малиновых петлицах в черной окантовке ромб бригадного комиссара, перевел испуганный взгляд на редактора, который, листая на столе газеты, еще не замечал неожиданного пришельца. Миша на мгновение растерялся, надо бы окликнуть дежурного по редакции, но он был у редакторского стола — все тот же старший политрук Васильский. И тогда Миша решил взять на себя его обязанности.
Вскочив и приняв стойку «смирно», Иванюта звонким голосом, от которого все вздрогнули и онемели, скомандовал:
— Встать!.. Смир-р-но!.. — Повернувшись к бригадному комиссару, глубоко вдохнув в себя воздух, он и сам тут же онемел: узнал в нем Жилова, своего бывшего начальника политотдела дивизии, затем войсковой группы генерала Чумакова, с которыми принял боевое крещение. Крупное открытое лицо Жилова, которого Миша помнил полковым комиссаром, неузнаваемо изменилось от украшавших его пышных усов и от старивших морщин, легших лестничкой на лбу и вразлет от носа на щеках. Да еще багровый шрам от уха до челюсти…
Справившись с растерянностью и волнением, Миша по-уставному продолжил:
— Товарищ бригадный комиссар! Коллектив редакции газеты «Смерть врагу» проводит очередную летучку! Докладывает дежурный по редакции старший политрук Иванюта!
— Почему же без повязки? — со смешком спросил Жилов.
— Я дежурный! — смущенно откликнулся от стола Васильский, повернувшись к двери другим боком, чтоб видна была красная повязка на его рукаве.
— Ну вот, не сговорились! — Жилов уже откровенно засмеялся. — Хвалю за находчивость, товарищ Иванюта. — И вдруг, посерьезнев, стал молча всматриваться в Мишино лицо. — Что я вижу!.. Старший политрук с бакенбардами?!
— Так точно, товарищ бригадный комиссар! — радостно воскликнул Миша. — У вас — усы, у меня — бакенбарды!
— Не ожидал, — сумрачно сказал Жилов, будто не расслышав последней фразы Миши. — А я полагал, что ты вполне серьезный, деловой парень. Орденоносец ведь…
В комнате стало так тихо, что все услышали, как за окном взвизгнула Катя и сердито сказала:
— Аркаша, не приставай, а то твоему начальнику пожалуюсь!
— А ты кому будешь жаловаться, если я прикажу сбрить баки? — насмешливо спросил у Иванюты Жилов. И, посерьезнев, строго произнес: — Сейчас же сбрить! Немедленно! И доложить!
Тяжело вздохнув и почувствовав, как вспыхнуло его лицо, Миша подавленно ответил:
— Есть, немедленно сбрить баки! — не одеваясь, он под смешок газетчиков стремительно выбежал из дома секретариата редакции.
А Жилов, посматривая на собравшихся на летучку журналистов, уже со спокойной усмешкой спросил:
— Есть еще среди вас гусары?..
— Никак нет, — ответил за всех старший батальонный комиссар Панков. — А Иванюта — моя вина…
— Не понимаю! — перебил его Жилов. — Никак не вяжется: в боях держал себя Иванюта молодцом! Смело ходил в атаки, много раз смотрел смерти в лицо, и вдруг такое пижонство! На царского гусара, видите ли, захотелось ему походить!
Услышал бы Иванюта слова похвалы бригадного комиссара, не стал бы жалеть о своих баках, которые почти со слезами сбривал в соседнем доме, сгорбившись над столом перед круглым зеркальцем…
За это время старший батальонный комиссар Панков, придя в себя от неожиданного появления нового начальника политотдела армии, представился ему сам и представил сотрудников редакции, рассказал, что коллектив радуется особенно последнему номеру газеты, для которого старший политрук Иванюта добыл богатый содержанием материал. При этих словах появился и сам Иванюта, уже успокоившийся, но еще таивший обиду и необъяснимый стыд. Он бойко доложил бригадному комиссару Жилову о выполнении его приказания и сел в углу комнаты, прячась за спины товарищей. Жилов, никак не отреагировав на похвальбу редактора газеты, начал разговор, казалось, издалека, глядя на всех острым, требовательным взглядом. Он, раздевшись, уже сидел за столом.
— Я бы просил вас всех, товарищи газетчики, уяснить себе и помнить одну истину, которая касается нас с вами и всей Красной Армии… Мне запомнился разговор в первые дни войны с одним умнейшим человеком… с генералом Чумаковым Федором Ксенофонтовичем… Товарищ Иванюта его знает.
— Жив генерал Чумаков?! — Иванюта встревоженно выглянул из-за чьей-то спины.
— Жив, хотя не уберегся от немецкого железа. Был тяжело ранен… — И бригадный комиссар продолжал: — Так вот, мы тогда с генералом Чумаковым размышляли над тем, как себя в нравственном отношении чувствуют фашистские вояки, вторгаясь на чужую территорию и бесчинствуя на ней. И пришли к выводу, что у ослепленного националистическим угаром врага был довольно высокий моральный дух, ибо перевес в силах был явно на его стороне… Но высокий боевой дух бывает и у волка, у другого хищного зверя, когда он настигает, а тем более терзает свою жертву… А на чьей стороне в такой ситуации нравственное превосходство?.. С первого часа войны и до сих пор и до конца войны оно было и будет на нашей стороне, ибо мы защищаемся от алчной фашистской агрессии. На нас напали, мы защищаемся, обороняем свою землю, свою свободу, свое первое в мире социалистическое государство. И каждое наше печатное слово, как и устное, произнесенное партийными и комсомольскими работниками в окопах, должно укреплять и возвышать моральный дух советского воинства. Сегодняшний номер вашей газеты показал в этом важном деле образец, но в нем… не соблюдена разумная дозировка в количестве ударного, нравственного, активного материала.
Жилов, ощутив недоумение, охватившее сотрудников редакции, пояснил свои слова:
— С ударным материалом тоже надо обращаться по-хозяйски… Ну зачем вам понадобилось в одном номере печатать письмо Ирины Чумаковой и ответ ей однополчан Алеся Христича, а тем более простреленный комсомольский билет минометчика?.. Надо было все распределить на два-три номера газеты, чтоб, заинтересовав читателей, подольше продержать их в таком состоянии.
Жилов умолк, вглядываясь в лица газетчиков и пытаясь угадать — разделяют ли они его суждения.
Поднялся старший батальонный комиссар Панков и обращаясь к Жилову, спросил:
— Можно мне сказать, товарищ бригадный комиссар?
— Конечно.
— Для начала вопрос: вы, случайно, сами не газетчик?
— Случайно нет, — ухмыльнулся Жилов.
— Нельзя не согласиться с тем, — Панков старательно расправил под ремнем гимнастерку, — что мы действительно поддались напору самого материала, содержащихся в нем событий и, как говорят, передали кутье меду…
— Мед-то больно горький, — заметил Жилов.
— Верно, — согласился Панков. — Но война сладкой и не бывает… Я полагаю, что надо продолжить тему, поднятую в сегодняшнем номере газеты. Надо разыскать Ирину Чумакову, ее завод, который изготовляет мины, и напечатать полосу о героизме нашего близкого тыла, о москвичах.
— Мысль верная, — похвалил Панкова бригадный комиссар. — Только используйте еще одно обстоятельство. Я обратил внимание, что под письмом Ирины Чумаковой вы напечатали ее домашний адрес. А это значит, что из нашей армии по указанному адресу хлынут письма от фронтовиков. Они тоже могут явиться богатым источником для газеты.
В комнате одобрительно зашумели, а старший политрук Васильский азартно воскликнул:
— Разрешите мне выполнить это задание! Я хорошо знаю Москву, быстро все разыщу!
Все в комнате настороженно притихли.
Жилов и Панков озадаченно переглянулись. После паузы в углу поднялся старший политрук Иванюта и, не спрашивая у начальства разрешения, осипшим голосом сказал:
— На готовенькое сейчас много охотников найдется!.. Тем более что надо ехать не на передовую под обстрел, а в Москву.
— Москву тоже бомбят, — смущенно отпарировал Васильский.
На него зашикали: всем было ясно, что полосу о девушках-москвичках должен делать Миша Иванюта. Это подтвердил и редактор газеты. Он тут же сказал:
— Спору нет — приоритет за Иванютой. Ему и ехать в Москву. А попутно еще одно задание: у нас выбыл из строя один корректор. Нам нужен грамотный человек по вольному найму — не военнослужащий.
— Найду и привезу! — с уверенностью ответил Иванюта.
Этот зануда старший политрук Васильский все-таки уговорил редактора газеты послать его вместе с Иванютой в Москву, к Ирине Чумаковой. Васильскому уже лет под тридцать (старик в представлении Миши), и пришлось пригласить его сесть в кабину редакционной полуторки, за рулем которой царствовал в засмальцованном ватном одеянии шофер Аркаша.
Полуторка громыхала по выбоинам Волоколамского шоссе навстречу машинам, груженным ящиками со снарядами, минами и еще чем-то, таившимся под брезентами. Иногда попадались тягачи с пушками и отдельные танки, тормозившие движение. Над дорогой стояла плотная белесая мгла, сквозь нее близко и призрачно темнел за обочинами лес, а в рассветном молочном небе плыл еще не утративший сияния месяц, неотступно следуя за полуторкой. Мише чудилось, что месяц ощущает его томящее чувство, поэтому не отстает от машины, стремительно рассекая мглисто-туманную, беззвездную высь.
Никогда еще Миша Иванюта так жестоко не презирал себя, не корил свою совесть, как в эти последние дни. Ведь что может быть сейчас страшнее, чем нависшая над Москвой опасность вторжения в нее фашистов! Правда, в такую возможность Миша не очень верил, хотя и не мог толково осмыслить причины своего неверия. Ну конечно же — не быть фашистам в Москве, и все тут! Кто-то болтал, что за самовольный переход через канал Москва-река — Волга последует расстрел на месте… Что за чушь? Кто это может без приказа позволить себе переход через канал? Да и не пробиться немцам к каналу. Часто бывая на передовой, Миша видел, во что обходится врагу даже малейшее продвижение вперед… Тысячи трупов!.. Правда, и нашей крови льется немало. Много крови, большие потери… Да, идет такая невероятно тяжкая война, немец, говорят, уже видит в стереотрубы Кремлевские башни, а он, гвардии старший политрук Иванюта, орденоносец, подписывавший в самые трудные дни обороны Москвы вместо погибшего редактора газету гвардейской дивизии, распускает слюни, позволяет себе размышлять о любви, томиться в тревожных предчувствиях только потому, что в его полевой сумке лежит фотография очень красивой московской девушки Ирины Чумаковой. Когда думал о ней и в его воображении всплывало ее милое, юное лицо, запечатленное на фотографии, то ощущал озноб и такое теснение в груди, что трудно было дышать. И будто умом тронулся: что бы ни делал — ползал ли между блиндажами на передовой, записывал ли в блокнот рассказы бойцов о том, как бьют они немцев, или корпел над заметкой для газеты, — все время какой-то побочной мыслью был устремлен к ней, Ирине Чумаковой, и будто видел ее рядом с собой, слышал напевную нежность слов девушки…
Наваждение, и только! Ну не дурак ли?.. Может, она не пожелает и разговаривать с ним!.. От нелепости своих чувств, от сомнений и от упреков самому себе Мишу бросало то в жар, то в озноб. Но ничего не мог поделать с собой: что-то родилось и упрочилось в нем сильнее его самого, что-то предсказывало счастье, и он ехал навстречу ему со страхом, неверием и надеждой.
Ладно, как будет, так и будет! Во всяком случае, он, Миша Иванюта, сделает для семьи Ирины Чумаковой одно доброе дело: передаст гостинец (скажет, что от всей редакции) — вещмешок с продуктами. Всем ведь известно: Москва живет сейчас не сытно, Миша же, узнав о своей предстоящей поездке в столицу, запасся кое-чем: несколькими банками мясной тушенки, сливочным маслом, сахаром, с передовой привезенными пятью плитками трофейного шоколада, печеньем… Все это лежит в вещмешке под брезентом, рядом со свертком старшего политрука Васильского, который тоже везет в Москву для своей маленькой семьи сэкономленные им продукты.
У развилки, где Волоколамское шоссе вливалось в Ленинградское, замерла колонна грузовиков: впереди был контрольно-пропускной пункт, и там шла проверка документов. Уже почти рассвело.
Дошла очередь и до их полуторки. Закоченевший пожилой сержант с красным от мороза и ветра лицом потребовал документы и у Миши. Иванюта, расстегнув полушубок и меховую безрукавку под ним, неторопливо, чтоб сержант мог увидеть на его груди орден, достал из кармана гимнастерки редакционное удостоверение личности. И тут заметил, как были непослушны от холода руки сержанта, когда брал он документ, и какая тяжкая усталость гнездилась в его глазах. Стыд за свое хвастовство горячо ударил в Мишине лицо, и он спросил первое, что пришло ему на ум:
— Курящий, папаша?
— Известное дело. — Сержант посмотрел на Иванюту каким-то потухшим взглядом.
— Тогда угощаю! — Миша достал из кармана ватных брюк теплую, еще не распечатанную пачку «Казбека» и протянул ему. Глаза сержанта чуть оживились, в них проскользнуло недоумение.
— Очень даже благодарю, — сказал он и, спрятав папиросы на груди под полушубком, начал рассматривать Мишине удостоверение с удвоенным вниманием.
— А где разрешение на въезд в Москву?
— У старшего политрука, в кабине. — Миша с огорчением догадался, что своим подарком вызвал у сержанта подозрение.
— Курмангалиев! — хрипло крикнул сержант своему напарнику, который проверял документы у Васильского. — Бумага на въезд имеется у них?
— Порядок бумага, — послышался ответ.
Миша Иванюта въезжал в Москву с испорченным настроением, досадуя, что по доброте своей расщедрился и одарил сержанта папиросами, помня, конечно, что в его полевой сумке с продуктами лежала еще пачка.
Еще в редакции Иванюта и Васильский договорились сразу же по приезде в Москву разыскать завод (у Миши имелся адрес его комитета комсомола). И шофер Аркаша уверенно вел машину по знакомым ему улицам и переулкам. Да и для сидевшего рядом с ним старшего политрука Васильского Москва была родным домом.
А Мишу вдруг стали томить недобрые предчувствия. Удастся ли им разыскать Ирину Чумакову?.. А если удастся? Каким будет знакомство и что последует за ним?.. Понравится ли он Ирине? Какие он скажет ей слова?
Завод разыскали в тихом переулке. Это было продолговатое осанистое здание с потемневшими кирпичными стенами давней кладки. Поставили машину в хвосте небольшой колонны грузовиков, голова которой упиралась в широкие решетчатые ворота. Сквозь них виднелся захламленный железными отбросами двор; в дальнем его конце высились штабеля деревянных ящиков.
«Готовая продукция, — догадался Миша, оглядывая двор с высоты кузова полуторки. — Мины…» И тут же увидел, как за соседний дом медленно опускался с неба, трепеща под ударами ветра, огромный аэростат воздушного заграждения — будто серебристая гора садилась на крышу здания. В это время к машине вернулся старший политрук Васильский, бегавший куда-то за разрешением пропустить их на территорию завода. Полуторка тронулась с места, обогнула колонну ЗИСов и направилась в раскрывавшиеся перед ней железные ворота.
«Этот Васильский из вареного яйца цыпленка высидит», — с завистью к пробивным способностям коллеги подумал Миша.
Вскоре Иванюта и Васильский в сопровождении бородатого и сутулого дяди Коли шествовали по длинному цеху, оглушенные гудением токарных станков и визгом железа под резцами, вдыхая запахи горячей стружки, испарения технических масел, еще чего-то удушливого. С некоторой оторопью смотрели на тепло одетых девушек и подростков, стоявших за станками.
Где-то посредине цеха остановились, и дядя Коля указал однопалой рукавицей на неуклюжую фигуру девушки. Серый пуховый платок по-крестьянски пеленал ее голову и грудь, обнимал концами подмышки и был завязан на спине — так в морозную пору кутают на улице детей. Под платком была стеганая фуфайка, на ногах — черные, подшитые войлоком валенки, в которые заправлены ватные брюки.
— Ириша! — окликнул девушку дядя Коля. — Выключи станок! К тебе гости с фронта пожаловали!
— От папы?! — Девушка тут же усмирила визг станка и проворно соскочила с деревянной подставки на цементный пол.
— Не от папы, а от кавалеров минометных войск! — Дядя Коля хитро подмигнул: — Говорят, твои мины не лезут в минометные трубы потому, что ты к ним любовные записочки прилепляешь!
— Я прилепляю? К минам?.. Дядя Коля, я вас на дуэль вызову! Ведь мины к немцам летят! А записки кому адресованы?
— Виноват, Иришенька! — Дядя Коля чуть смутился. — Разбирайтесь сами: кому записки и к кому гости, приехали.
— То-то же! — Ирина с любопытством повернулась к Васильскому и Иванюте.
Оба старших политрука всматривались в лицо Ирины с растерянностью: они почти не узнавали девушку, ибо на фотоснимке в их газете она выглядела совсем по-другому.
Неловкую паузу нарушил Васильский, представив Ирине себя и Иванюту, а затем объяснив причину их появления на заводе.
Миша же никак не мог выйти из состояния потрясенности; мысли его сделались неподвластными ему, отчего трудно было произнести хоть одно вразумительное слово. Ирина не только мало походила на хранившийся в его полевой сумке портрет, но и категорично не нравилась ему! Исхудалое, испятнанное каким-то темно-рыжим порошком лицо было почти отталкивающим; ее большие глаза неестественно сверкали белками, а зрачки — как две тусклые кляксы неопределенного цвета… Рот широк, нос истонченный, с белесой горбинкой… Вот только брови изогнулись двумя изящными дугами… Впрочем, лицо как лицо. Но что-то в нем казалось нарушенным, какое-то несоответствие лишало его привлекательности.
Ирина, повернув голову к Мише, вдруг строго и даже чуть надменно спросила:
— Почему вы на меня так смотрите? Будто прицениваетесь?
Миша, не найдя, что ответить, и будучи не очень искушенным в правилах хорошего тона, сдвинул на поясе полевую сумку, чтобы достать фотографию Ирины. Но все-таки в последнюю минуту сообразил, что не надо делать этого, и вынул газету с фотопортретом девушки.
— Понимаете, — начал выкручиваться Иванюта, — наш редакционный художник так заретушировал ваш снимок, что я не могу сообразить, как лучше вас сейчас фотографировать при таком плохом освещении.
— Вы боитесь, что читатели вашей газеты не узнают меня? — Ирина расхохоталась, угадав причину замешательства Иванюты.
— Ну, не совсем так. — Миша смутился еще больше и умоляюще посмотрел на Васильского.
Тот поспешил ему на выручку:
— Узнают! У нас пленка высокой чувствительности. К тому же нам не обойтись снимками в цехе. Вначале сфотографируем вас у станка, в рабочей одежде, чтоб передать атмосферу труда для фронта, а потом — в домашней обстановке… Но вам, Ира, придется пригласить нас к себе на чашку чаю.
— Приглашаю! — Ирина вновь расхохоталась. — Может, помирите меня с мамулей. У нас сегодня свидание с ней — приедет из своего госпиталя… Только не называйте меня Ирой… Ир-р-ра-а… Неблагозвучно… Зовите Ириной. — И опять засмеялась, но уже устало, с безразличием.
Однако смех Ирины острым коготком приятно царапнул Мишине сердце. И голос ее — бархатный, переливчатый — тоже стал нравиться Иванюте. Но так и не оставляло чувство, что все-таки это не та девушка, которую он тайно и безмолвно носил в своем сердце уже вторую неделю и которую его фантазия наделила необыкновенно ослепительными чертами. Эта — не его мечта… И почти обрадовался столь неожиданному прозрению и душевному раскрепощению. Была любовь — и нет ее! Ехал в Москву с надеждой и страхом, а теперь сердцу легко — ни надежды, ни страха, ни сомнений, все стало просто, обыденно, как и раньше, однако было и печально от несбывшейся мечты… Как же понять самого себя?
Почувствовав, что Ирина его больше не смущает, Миша Иванюта принялся выполнять свои журналистские обязанности. Вынув из сумки блокнот, он деловито засыпал девушку вопросами о том, как ей работается за станком, устает ли, какая норма выработки за смену, с кем она дружит. Васильский в это время целился в Ирину фотоаппаратом, заставляя девушку то встать за токарный станок, то подойти к подругам… И без устали щелкал затвором объектива, сокрушаясь при этом, что освещение в цехе все-таки было слабым.
В дальнем углу цеха дверь почти не закрывалась — входили отдохнувшие девушки и подростки, одетые потеплее, и начинали принимать у отработавшей смены станки. На место Ирины встал курносый парнишка лет четырнадцати — в валенках и длинном, не по росту, пальто с подвернутыми рукавами.
Васильский и Иванюта привлекли к себе всеобщее внимание: у станка Ирины собралось немало любопытствующих. Васильский решил воспользоваться этим и, сделав несколько групповых снимков, обратился главным образом к девушкам, так как они были постарше:
— Друзья, у нас к вам просьба! В нашей редакции во время последней бомбежки погибло несколько человек… В том числе и один корректор. Вы знаете, что такое корректор?
— Знаем! Знаем! — раздались редкие голоса.
— Чтобы опечаток не было в газете! — подала голос и Ирина.
— Не только опечаток, но и ошибок вообще! — пояснил со знанием дела Миша Иванюта. — Чтобы все соответствовало присланным из секретариата в типографию материалам — корреспондентским и тассовским!..
— Нет ли у кого-нибудь из вас знакомого корректора? — уже конкретно поставил вопрос старший политрук Васильский.
Наступила тишина, если не считать шума нескольких станков, которые уже были включены в разных местах цеха.
— А девушка может быть корректором? — настороженно спросила Ирина.
— Конечно может! — ответил Васильский.
— Тогда меня приглашайте! — Лицо Ирины будто посветлело, а из глаз улетучилась усталость. — У меня всегда были пятерки по русскому языку, и сочинения я писала на «отлично».
— И я бы поехала! — подала голос рыжеволосая девушка из новой смены.
— Я тоже согласна!..
— И я!..
Ирина вдруг вскочила на деревянную подставку своего станка и обратилась к собравшимся:
— Товарищи, я ведь дочь военнослужащего, генерала! — Ее усталый, хрипловатый голос звучал взволнованно. — Мне знакома военная терминология! У нас весь род военный!
— А кто вместо тебя будет нашим комсомольским секретарем? — с укором спросила ее Надя, чуть косоглазая соседка Ирины по двору.
— Ты заменишь! У меня есть предложение: Надю секретарем выбрать! — Ирина держала себя так, будто вопрос о ее отъезде на фронт уже решен окончательно. — Кто за это предложение, прошу поднять руки!.. Голосуют только комсомольцы!..
Но голосовали все — оживленно, с каким-то особым энтузиазмом и весельем: ведь идти на фронт готов был каждый, но счастье выпало пока одной Ирине, и за нее радовались.
А Миша все раздумывал над словами девушки о том, что она дочь генерала. И сердце его вдруг встрепенулось, забилось учащенно, а в голове зашумело от ударившей крови: он был оглушен внезапной догадкой… Только сейчас до сознания Миши стало доходить, что Ирина — родная дочь самого дорогого для него человека — Федора Ксенофонтовича Чумакова… Смятенные мысли Иванюты молнией, в один охват, пронеслись по невиданно-тяжким, кровавым дорогам, пройденным со страшными боями в первые недели войны под командованием этого мудрого генерала… Но в памяти Миши смутно брезжило, будто семья Федора Ксенофонтовича жила до войны в Ленинграде. От кого же он это слышал?..
Миша протолкался к окруженной молодежью Ирине и спросил у нее, не тая изумления и тревоги:
— Вашего отца зовут Федор Ксенофонтович?
— Да… — Ирина смотрела на Мишу почему-то с испугом.
— Он живой?
— Не знаю… Осенью лечился в госпитале под Москвой, приезжал домой… Сейчас неизвестно где… Вы с ним знакомы?
— Я прошел с вашим отцом от западной границы до Смоленска. Если б не он, не знаю, как бы все было…
Неизвестно, кто распорядился выключить начавшие работать станки, и в цехе стояла такая тишина, что казалось, все перестали дышать, вслушиваясь в разговор Иванюты с Ириной.
— Вы были с ним в окружении?
— В трех окружениях, — с печалью в голосе ответил Миша. — Из Смоленска Федор Ксенофонтович, он тогда уже был серьезно ранен, послал меня к полковнику Гулыге с приказом пробиваться на восток по новому маршруту. И мы опять прорывались из окружения, но уже без генерал-майора.
— Домой он приезжал генерал-лейтенантом, — зачем-то уточнила Ирина и, помедлив, вдруг спросила: — А лейтенант Рублев Виктор не с вами был?
— Как же, знаю Рублева! — Но Миша оживился из-за другого. — Так Федор Ксенофонтович уже генерал-лейтенант?!
— Ага!
— А Рублев при мне спускался в тылу у немцев на парашюте, когда подбили его «ястребок». Один наш раненый принял его за фашиста и хотел пальнуть из автомата.
— Почему за фашиста?! — испуганно спросила Ирина.
— Потому что и немецкий самолет падал. Его сбил лейтенант Рублев. А вы откуда Рублева знаете?
— Он наш ленинградский знакомый, — пояснила Ирина и отвела в сторону глаза.
Ирина сидела в кабине полуторки рядом с шофером Аркашей, который уверенно вел машину в сторону Киевского вокзала, на 2-ю Извозную улицу, где жили Чумаковы. Откинув звенящую от тяжкой усталости голову на дерматиновую спинку сиденья, Ирина видела из-под смеженных век, как из белесого неба косо сек по лобовому стеклу мелкий снег; впереди машины шалый ветер катил по мостовой белые вихри и разбивал их о длинные высокие сугробы, отделявшие проезжую часть улицы от малолюдных тротуаров.
Ощущая, как в тепле кабины сладко ныли от усталости ее спина, руки, ноги, Ирина вяло размышляла о старшем политруке Иванюте, который так славно и взволнованно говорил об отце… Сколько неожиданного случается в жизни: отец ее знал Иванюту еще в июне, потом они оба познакомились с Виктором Рублевым. А она, Ирина, как бы связала все эти знакомства в единый узел, угадывая девичьим чутьем, что неспроста смущался и так отчаянно робел перед ней Иванюта. Что за всем этим грядет?.. Почему она отвела взгляд, когда отвечала Мише на вопрос, откуда знает Рублева?
Но все это было ничем по сравнению с главным: как отнесется мама к ее решению ехать на фронт?..
Размышлять было трудно — Ирине смертельно хотелось спать. Хорошо, что не постеснялась сказать этим славным военным ребятам о своей измотанности и попросить их не беспокоить ее до второй половины дня. За это время она отдохнет, наговорится с мамой. Вот только чем потом покормить гостей с фронта? Дома совсем скудно с продуктами… Ну ничего — вскипятит чай, подаст на стол свекольное суфле.
А старшие политруки Васильский и Иванюта мерзли в кузове машины на брезенте, подпирая спинами рулоны бумаги. Васильский томился от сомнений, застанет ли дома, в комнате коммунальной квартиры на Метростроевской улице, жену Лиду с двухлетним Костей. В последнем письме Лида писала, что им предложили эвакуироваться куда-то за Волгу с детским садом. Пока Васильский будет гостить дома, Иванюта поедет с Аркашей в его автоколонну. Аркаше не терпелось повидаться со знакомой шоферской братией и побывать на Каланчовке в своем довоенном холостяцком общежитии, надеясь, что там ждут его письма. Потом Иванюта должен будет в Центральном магазине Военторга купить себе и друзьям-газетчикам всякой мелкой всячины — подворотничков к гимнастеркам, блокнотов, лезвий для бритья, одеколон… А к концу дня они соберутся все вместе и поедут в гости к Ирине Чумаковой.
Впрочем, Мишу Иванюту занимал сейчас еще и такой вопрос: удобно ли ему предложить Ирине Чумаковой привезенные с собой продукты? Вряд ли генеральская семья нуждается в них. Да и вообще чувствовал он себя обескураженно. Как и нашептывало ему сердце, все сложилось не согласно Мишиным желаниям, но и не вопреки им. Когда узнал Иванюта, что Ирина дочь генерала Чумакова, он не мог усмирить свою веселую фантазию, дерзко звавшую его в будущее: когда кончится война, он вдруг приезжает в родное село с молодой женой — дочерью генерала! Такого ведь еще не бывало в его Буркунах. Вот дал бы повод для бабьих охов да ахов, судов да пересудов. Вот, говорили бы, утер Михайло Иванюта нос всем сельским хлопцам!
Машина свернула со 2-й Извозной в заснеженный двор, и Миша понял, что они подъехали к дому Ирины.
— Как быть с продуктами?! — смятенно спросил он у Васильского. — Не возьмет же!
Васильский тоже заколебался:
— Может, захватишь их, когда приедем вечером?
Между тем Ирина вышла из кабины грузовика и, обращаясь ко, всем вместе, сказала:
— Вот дверь нашего подъезда. Квартира на третьем этаже, слева… Жду вас к концу дня.
Всмотревшись в усталое лицо Ирины при дневном свете, Иванюта заметил густые тени под ее глазами и вдруг решился:
— Ирина Федоровна, пожалуйста, возьмите вот это! — Он достал из-под брезента увесистый вещмешок и протянул ей. — Мы приедем голодные, а тут еда. Распоряжайтесь всем по своему усмотрению… А мешок — имущество казенное — вернете мне.
Ирина ничего не ответила. Взяв дрогнувшей рукой мешок, скрылась в дверях подъезда.
…Перед вечером, поставив полуторку во дворе, они поднимались на третий этаж с некоторой неуверенностью — ведь шли в квартиру генерала. Васильский нес сумку с продуктами, которые припас было для своей семьи. Но никого не застал дома — жена с сыном и соседи по коммуналке эвакуировались из Москвы. Шофер Аркаша тоже был в расстроенных чувствах: его довоенное шоферское общежитие оказалось снесенным немецкой фугаской. Только Иванюта поднимался по ступенькам в добром расположении духа, так как сделал в военторге все заказанные ему покупки.
Договорились не задерживаться долго у Чумаковых. Васильский сфотографирует Ирину в домашней обстановке, попьют чайку и покинут Москву. Все были уверены, что мать Ирины конечно же не отпустит ее на фронт. Да и сами сомневались — стоит ли везти в редакцию на корректорскую работу дочь прославленного генерала. Там ведь условия нелегкие, а войне конца-краю не видно.
Дверь им открыла Ольга Васильевна — мать Ирины. В коричневом платье, с уложенными волосами, она выглядела очень моложаво: ее большие темно-синие, светящиеся приветливостью глаза с гнутыми бровями над ними, белозубая улыбка — весь ее привлекательный домашний облик свидетельствовал о радушии. В прихожей сняли свое зимнее одеяние, затем вернулись на лестничную площадку и старательно обмахнули с валенок снег. Ольга Васильевна предложила всем мыть руки.
Иванюта первый вошел в ванную комнату со сверкающими кафелем стенами, а Васильский и Аркаша понесли на кухню продукты, уговаривая Ольгу Васильевну не отказываться от гостинца.
Миша уже взялся за вафельное полотенце, когда к нему заглянула Ирина и спросила:
— Моя помощь не нужна?
Оглянувшись на знакомый голос, он застыл в оцепенении: это была совершенно другая Ирина! Еще краше той, которую он десятки раз с тихим восторгом рассматривал на фотографии! Нежное, точеное лицо, короткая прическа волнистых волос, огромные синие глаза, глядевшие, казалось, в самое сердце.
— Что, опять не похожа? — с милой непринужденностью бархатным голосом спросила Ирина. — Правда, и у нас освещение не ахти какое, но разглядеть человека можно. — Она взяла Мишу под руку, повела в кабинет, служивший и столовой.
Миша ошалело оглянулся на шкафы с книгами, закрывавшие стены, на картины и фотографии в простенках и послушно уселся в кресло, к которому его подвела Ирина.
— С ума можно сойти, — непроизвольно, но вполне внятно прошептал Миша. — Ничего подобного никогда не видел.
— Вы имеете в виду Мики? — Ирина указала на крупную, пепельного цвета кошку ангорской породы, лежавшую на ковре у кадки с фикусом.
Уловив в голосе девушки иронию, Миша перевел на нее несмелый взгляд и увидел, что лицо ее сияло нежной загадочной улыбкой, а в глазах, смотревших как бы чуть свысока и снисходительно, все-таки плескалось молодое озорство и слабо скрытое доброжелательство. И гордый поворот головы с чуть приподнятым подбородком.
От потерянности, слепящего и дурманящего восторженного чувства Миша не знал, что делать со своими руками и ногами в неуклюжих валенках, куда устремить взгляд.
Ирина же как бы наслаждалась его потрясенностью и смятением, видимо вспоминая разочарование, которое уловила в глазах Миши сегодня утром, когда он знакомился с ней — чумазой и сонной.
Заметив рядом с фикусом несколько почтовых бумажных мешков, Миша, чтобы хоть что-нибудь сказать, неожиданно для самого себя спросил:
— А в мешках почта?
— Да, письма с фронта! Вы же напечатали в газете мой домашний адрес.
Миша вдруг будто увидел огневую позицию минометчиков, которые писали первое письмо Ирине, вспомнил своего дружка Колодяжного и, кажется, обрел способность мыслить с большей уверенностью.
— А от капитана Колодяжного было письмо? — настороженно, со скрытой ревностью спросил он.
— Не помню такого… Писем очень много! Я вынуждена раздавать их для ответов нашим девушкам… — Ирина умолкла, заметив, что Иванюта устремил на нее горящий, полный отчаяния взгляд.
— Ирина Федоровна… — прошептал Миша.
— Зовите меня Ириной…
— Ириша… Можно, я вам тоже буду писать письма?
— Так вы же меня с собой забираете! — встревоженно изумилась Ирина.
— Вас мама, наверное, не пустит на фронт.
Последнюю фразу услышала Ольга Васильевна, несшая к столу вместе с Васильским и Аркашей тарелки с закусками.
— Почему это я не пущу ее? — улыбчиво спросила она. — Пусть едет! Сейчас весь народ воюет.
«Пропал гвардеец Иванюта! — с восторгом в сердце мысленно воскликнул Миша, вспоминая при этом, что в редакции газеты „Смерть врагу“ он единственный холостяк. — Быть тебе, Михайло, зятем генерала Чумакова! Иначе — не жить!..»
А когда возвращались в редакцию — путь был мучительно трудным, ибо по Ленинградскому шоссе нескончаемым потоком шли войска — пешие, в большинстве лыжные батальоны, ревели моторами танки, тягачи с пушками на прицепе, «катюши», — Мишу больно полоснула по сердцу мысль, от которой стало стыдно: «Как это я могу мечтать о своем личном счастье, когда впереди еще целая война?..»
Но так уж устроен человек: он всегда в молодости верит в счастье и надеется на будущее. Верил в будущее и Миша Иванюта: не сомневался, что выстоит Москва и никому — ни ему, ни Васильскому и никому другому, кто стал в боевой строй, — нет пути назад.
Миша замерзал в кузове грузовика рядом с угрюмым старшим политруком Васильским. Ирина Чумакова, взволнованная ждавшей ее впереди неизвестностью, ехала в кабине, вслушиваясь в разухабистый говорок шофера Аркаши, который изо всех сил старался ей понравиться. В сторону Солнечногорска текла река войскового люда и боевой техники. Верилось, что вспять она не потечет, но потекут еще реки крови, прежде чем взойдет солнце победы.