- Такая блондинистая? Ну, скажу я тебе, она там давала жизни! Сто грамм на трассе, килограмм на матрасе.

Поганый был мужичонка - но мастер хороший.

Примечания автора

*) Лагерное начальство с прямо-таки детской наивностью поощряло самые фантастические проекты зеков в надежде погреть руки на чужом костре. Так, на 3-м лаготделении Минлага заключенный художник Коля Саулов (ст.58-1б, срок 25 и 5 по рогам) лепил из пластилина макет скульптуры "Флагман Коммунизма": корабль, на носу Сталин в развевающемся чайльд-гарольдовом плаще, а по бортам - дети разных народов, в пол-сталина ростом, тянут к нему ручонки. Начальник шахты 13/14 дурак Воробьев освободил Саулова от других работ и даже дал ему двух подручных. Но неожиданная смерть флагмана испортила все дело.

Там же на 13/14-й был зек, составлявший словарь русского языка, где должны были разместиться все слова в алфавитном порядке но не по первой букве, а по последней. Начальство и к этой идее проявляло благожелательный интерес. Мне она казалась бредом, но говорят, такие словари существуют.

**) Нормальному человеку, живущему в нормальном мире, эта готовность продаться представляется отвратительной. Но девушки попадали в ненормальный, уродливый мир с перевернутой моралью. И не надо строго судить безымяную сочинительницу частушки:

От барака до барака

Шарики катала.

Если б не было пизды,

С голоду б пропала!

Это не аморальность, это спасительный цинизм - близкий к юмору висельников. А кроме того, лагерные отношения между полами не проституция и никак уж не блядство. Скорее, это были браки по расчету - а иногда и по любви.

Беременели женщины не часто: и кормежка не та, и моральное состояние играет, наверное, роль. Но у бытовичек-малосрочниц была надежда на специальную амнистию для мамок. Время от времени такие амнистии случались.

В нашем лагере беременным было не так уж худо. На последних месяцах их переводили на легкую работу, давали дополнительное питание. Рожать они уезжали на Островное - лагпункт мамок. Там ребеночка помещали в Дом младенца за зоной. Мать водили кормить его положенное количество раз.

Плохое начиналось через 2-3 года, когда малыша разлучали с матерью и отправляли в детдом. Впрочем, адрес детдома матерям давали; некоторые после освобождения разыскивали своих детей и забирали.

IX. НЕ ВСП КОТУ МАСЛЕНИЦА

Столовая на 15-м могла служить не только танцплощадкой. Иногда она становилась зрительным залом, а случалось - и залом суда. Но об этом после, в самом конце главы.

С головного лагпункта к нам привозили иногда целые спектакли. Не знаю, как назвать труппу: "крепостной театр?". Не моя стилистика. Обойдусь официальным "драмколлектив". А играли они комедии: "Вас вызывает Таймыр" и "Одиннадцать неизвестных" - оперетку, вдохновленную победным турне московских динамовцев по Англии, а нынче напрочь забытую. Но я помню:

Вылетает быстрой птицей на поле он, Томми Мак-Клют.

Кто британского футбола Наполеон? Томми Мак-Клют!..

(А может, не Томми, а Джонни. И не Мак-Клют... Чей текст, не знаю, а музыка, по-моему, Никиты Богословского).

Нам нравилось. Но чаще мы обходились своими силами. Все, как и в Кодине: одноактные пьески про шпионов, чечетка, пение. К репертуару художественное руководство в лице добродушного старшины-украинца не особенно придиралось. Мне старшина откровенно признался, что в этом деле он не того... (Злые языки утверждали, что это он объявил как-то раз со сцены: "Женитьба Гоголя", сочинение Островского). Его бы самокритичность всем киноначальникам, с которыми мы с Дунским имели дело потом, уже на воле! Отвлекусь, чтобы рассказать: наш министр, раскритиковав "Служили два товарища", особо отметил, что в фильме крайне неудачен образ Буденного.

- Буденного? - удивились мы. - Но ведь там нет Буденного.

- Как нет? А этот, с усами?

- А!.. Так это же безногий комбриг. Вы разве не заметили: у него нет обеих ног.

Слегка смутившись, министр пробормотал:

- Вот это и вызывает недоумение.

Не называю фамилий: старшины - потому, что забыл, а министра помню, но не хочу обижать, человек он был не злой.

А на 15-м, пользуясь нетребовательностью начальства и аудитории, со сцены пели всякую муру. Голосистая Неля Железнова, симпатично картавя, вызванивала:

Там мор-ре синее, песок и пляж!

Там жизнь пр-ривольная чар-рует нас!

То небо синее, мор-рскую гладь

Я буду часто вспоминать!..

Но в бараке, для своих, она со слезой в голосе пела совсем другую песню:

Над осенней землей, мне под небом стемневшим

Слышен крик журавлей все ясней и ясней.

Сердце просится к ним, издалека летевшим,

Из далекой страны, из далеких степей.

Вот все ближе они и как будто рыдают,

Словно грустную весть они мне принесли.

Из какого же вы неприветного края

Прилетели сюда на ночлег, журавли?

Я ту знаю страну, где луч солнца бессилен...

Там, где савана ждет, холодея, земля

По пустынным полям бродит ветер унылый

То родимый мой край, то отчизна моя.

Холод, голод, тоска... Непогода и слякоть,

Вид усталых людей, вид усталой земли.

Как мне жаль мой народ, как мне хочется плакать!

Перестаньте ж рыдать надо мной, журавли...

Этот вариант "Журавлей", привезенный вояками с запада, нравится мне куда больше, чем тот, что теперь поет - хорошо поет, согласен - Алла Боянова.

Неля была очень музыкальна и даже любовь крутила с парнем по фамилии Музыка. После лагеря они с Жоркой поженились, о чем написали мне из Владивостока.

Певуний у нас было много, но самым большим успехом пользовалась Тамашка Агафонова. Маленькая, худенькая - чистый воробышек! Мы с Жоркой Музыкой забавлялись тем, что перекидывали ее из рук в руки как мячик. А голос у нее был на удивление сильный, низкий. Тамашка (по-другому никто нашу звездочку не звал - ни Тамарой, ни Томой) была прямо-таки влюблена в Ольгу Ковалеву - замечательную исполнительницу русских песен, которую теперь мало кто помнит. А Тамашка ее спокойную, неаффектированную манеру решительно предпочитала эстрадной удали Руслановой. Рассказывая о ней, она никогда не говорила "Ковалева" или "Ольга Ковалева", а только полностью, с придыханием: "Оль-Васильна-Ковалева". И пела все песни из ее репертуара - и на концертах, и до, и после.

Девчоночке этой не было и двадцати лет. В лагерь она попала за прогул. Своим родителям написать об этом не посмела - как же: не было у них в роду каторжников! И все три года просидела без посылок. А когда освободилась, прислала своей - и моей - подруге Вальке Крюковой письмо.

"Валечка, - писала она - меня дома не ругали, жалели. На работу не пускают, велят кушать. Я уже поправилась на двенадцать килограмм..." Кончалось письмо так: "Валечка, как освободишься приезжай! Валечка, передай привет Валерию Семеновичу, пускай он нарисует мне морячка и девочку".

И я нарисовал - как и раньше рисовал для нее - картинку. Конторским сине-красным карандашом изобразил матросика и девочку с огромными как у самой Тамашки глазами.

С Валькой - доброй, веселой, бесхитростной - они очень дружили, хотя та была постарше года на четыре и москвичка. (Тамашка была из Вологды). В самом начале нашего знакомства Валька меня предупредила:

- Валер, на воле я прошла огонь и воду, а в лагере у меня была любовь только с одним человеком. Я тебе честно говорю: если он придет к нам с этапом, я буду с ним.

Но конец нашему - очень счастливому - роману положил не приезд "одного человека", а совсем другое событие. Валентина, с ее пустяковой бытовой статьей попала под так называемую "частную амнистию". Такие амнистии объявлялись без особой рекламы довольно часто: для беременных, для мамок, просто для малосрочниц. (Пятьдесят восьмой это не касалось).

Нарядчик встретил меня у конторы и показал список - не очень большой.

- Твоя Валька тоже тут.

Я побежал искать ее. Еще издали крикнул:

- Валь, ты на волю идешь!

И - такая странная реакция - она вся залилась краской. Шея, лицо, уши стали пунцовыми. Я и не знал, что такое бывает. От стыда краснеют - но от радости?!

Сразу стали думать, в чем ей идти на свободу. У кого-то из женщин выменяли лиловое вискозное платьишко, еще какое-то шмотье. Раздобыли три лишних пайки хлеба - и простились.

А дня через три я получил письмо - такое же милое, как сама Валька. Вспоминала все хорошее, писала, что не забудет... Может, и забыла, а я вот почти полвека спустя вспоминаю с нежностью. Оно и понятно: хорошие люди прочно застревают в памяти.

Правда, другого очень хорошего человека с 15-го ОЛПА я вспоминаю всегда с чувством вины. Он тоже ушел на волю, но это было не досрочное освобождение - совсем наоборот. "Старый Мушкетер", как мы с Лешкой Кадыковом прозвали его, отсидел свой червонец, потом пересиживал лет шесть - и наконец-то дождался.

Работал он писарем у старшего нарядчика, осетина Цховребова, и тот, надо сказать, робел перед своим подчиненным: так независимо и с таким достоинством писарь держался. (А был Цховребов не робкого десятка и свой срок, говорили, получил за то, что на фронте собственноручно расстрелял перед строем троих, которых, как выяснилось, стрелять не следовало. Помню, как Старый Мушкетер решительно отказался сесть с нами за стол, когда мы с Лешкой в гостях у нарядчика собирались встречать Новый 47-й год - с тройным одеколоном вместо шампанского. Большая гадость, между прочим: будто пьешь самогон, закусывая туалетным мылом... Хотя закусывали мы салом из Лешкиной посылки...

Седоусый, с дореволюционной выправкой и петербургским говором, писарь был, я не сомневался, офицером царской армии. Но он о себе говорить не любил, предпочитая вспоминать со мной хорошие старые книги. А на вопрос - кто вы? - отвечал одно:

- Я?.. Пьяница землемер.

В Куйбышевскую область, где он действительно работал до ареста землемером, Старому Мушкетеру предстояло ехать через Москву. Я попросил его зайти к маме, дал адрес и письмо. Но он не зашел. Письмо опустил в почтовый ящик, а мне написал открытку с извинениями: постеснялся зайти в лагерном облачении. Только тогда я со стыдом подумал: мог ведь, мог приодеть его перед выходом на свободу! У меня кроме отцовского кителя была еще "американская помощь". Предназначалась она не мне: профессору Фриду по разнарядке выделили два пиджака разного размера, присланных из Америки какой-то благотворительной организацией. Пиджачки были б/у: обтрепанные рукава аккуратно подшиты, все пятна уничтожены без следа, на внутренней стороне лацкана заплата не того цвета. Но это внутри; а так очень даже нарядные пиджаки - клетчатые, один зеленый, другой бежевый. Мать прислала их мне. И конечно же, я должен был предложить один из них Старому Мушкетеру - но вот, не сообразил. А две девчонки, его землячки, сообразили: одна сшила кисет, другая набила его махоркой на дорогу...

Американские пиджаки у меня не залежались. Один не помню куда делся, а в другом ушла на освобождение, отбыв свои пять лет, Шура Юрова по прозвищу Солнышко - круглолицая, бело-розовая, как пастила. Как такое могло сохраниться на лагерных харчах, на общих работах? У нее даже дыхание пахло парным молоком.

Конечно, на 15-м с кормежкой было получше, чем на других лагпунктах. Во-первых, сельхоз; во-вторых, за воровство беспощадно карал поваров заключенный зав. кухней горбун Кикнадзе. И каша была кашей, а не жидким хлебовом, как у других. Но все равно: картошка в баланде всегда была черная, гнилая. Круглый год на овощехранилище картофель перебирали, и на нашу кухню попадали только отходы. Настоящих доходяг у нас не было, а голодных - полно. Я слышал как хорошенькая Лидка Болотова делилась с подружками девичьей мечтой:

- Залезть бы, девки, в котел с кашей и затаиться. Повара уйдут, а ты сиди и наворачивай... Я бы хавала, хавала - аж до самого утра!

Это от нее я узнал лагерную переделку старой песни:

Вдруг в окошке птюха показалася.

Не поверил я своим глазам:

Шла она, к довеску прижималася

А всего с довеском триста грамм.

Птюхой нежно называли пайку...

Кикнадзе (его все звали Сулико. Наверно, Шалико?) удивлялся, почему я не приду к нему, не попрошу лишнего? Но я знал: для других он не даст. А самому мне и посылок хватало. Ну, вообще-то не совсем хватало - что там могла прислать мать с ее лаборантской нищенской зарплатой! Но я не хотел попадать в зависимость от хитромудрого зав. кухней. Вот с его земляком Мосе Мгеладзе я подружился. Мосе заведовал продкаптеркой; подворовывал, конечно - но в меру. И мы варили отборные куски "мяса морзверя", отбивая луком отвратительный вкус ворвани. Нам казалось - вполне съедобно! А вот на Инте, когда я попал туда, обнаружилось, что непривычные к моржатине и тюленятине зеки из других лагерей этим блюдом брезгуют. (Про них говорили: "зажрались, хуй за мясо не считают!") И лотки с порциями морзверя, от которых отказывались целые бригады, доставались нашим каргопольчанам.

С Мосе интересно было разговаривать и про еду, и про гурийское многоголосное пение, и про любовь, и вообще про жизнь.

- Ненавижу, кто прощает зло! - говорил он и свирепо скалил все тридцать два белых зуба. - Кто зло не помнит, тот и добро забудет!

Я с ним соглашался. Не было у нас разногласий и по поводу женщин: нам нравились одни и те же.

Понимаю, что к этому предмету я возвращаюсь слишком часто, но напомню: на 15-м женщин было в семь раз больше, чем представителей противоположного пола. Придурки и ребята из РММ, которые на работе не слишком изматывались, не теряли времени, словно предчувствуя: скоро хорошая жизнь кончится. Она и кончилась. В 48-49 годах уже нигде не было "совместного проживания" - отдельно мужские лагпункты, отдельно женские.

Свального греха на нашем 15-м не было; и вообще грязи в отношениях было не больше, чем на воле. Правда, не было и романтики.

Единственная по-настоящему романтическая любовная история, о которой мне известно, случилась не у нас, а в Кировской области, на лагпункте, где был Юлик Дунский. Случилась не с ним: ее героями были зечка-бесконвойница и молоденький солдат вохровец. Об их отношениях узнало начальство и девушку законвоировали - так что видеться они уже не могли. А это была нешуточная любовь; такая, что солдатик решил застрелиться. Выстрелил в себя из винтовки, но неудачно. Или наоборот, удачно: только ранил себя. Его положили в больницу за зоной. А его возлюбленная, узнав об этом, подлезла под колючую проволоку и прибежала к нему... Ее, конечно, силой оторвали от него, уволокли распухшую от слез. А стрелка, когда он поправился, перевели в другую часть, подальше... Конца истории Юлий не знал; вряд ли он был счастливым.*)

У наших на сельхозе отношения глубиной не отличались. Не было конкуренции, не было и ревности. Если и оказывалось, что девушка делит внимание между двумя мужичками, это редко становилось поводом для ссоры. Просто эти двое считались теперь "свояками". Так и приветствовали друг друга при встрече: "Здорово, своячок!"

Одна, выражаясь по-старинному, интрижка сменялась другой отчасти из-за текучести состава. Только начнется роман - девчонку увозят. Хорошо, если на освобождение, как Шуру и Валю; но чаще на другой ОЛП. Начальство ведь знало от стукачей, кто с кем, и время от времени разгоняло "женатиков" по разным лагпунктам. Причем отправляли на этап того или ту, в ком администрация меньше нуждалась. Например, если она бухгалтер, а он простой работяга, уходит он. А если на общих она, а он агроном - он, естественно, и останется.

Существовал и такой неписанный закон: если во время облавы на женатиков в мужском бараке застукают женщину, ей дадут от пяти до десяти суток карцера, а ему ничего. Если же его застанут в женском бараке, тогда наказание заслужил он, а на ней вины нет.

Облавы такие проводились часто; я сам однажды спасся позорным способом: забежал в женскую уборную, присел над очком и закинул на голову полу бушлата, чтоб не видно было небритого лица.

"Встречались" пары и в бараках, и в служебных помещениях например, в пустой бане, в конторе. У придурков имелось больше возможностей - хотя случались и накладки. Про одну из них расскажу.

Посреди зоны, в отдалении от вахты, стоял маленький одноэтажный домик, точнее, конурка с громким названием "учкабинет". Днем в его единственной комнате вольный агроном по прозвищу Помаш (так он произносил "понимаешь?") обучал девчат премудростям сельхозработ, а ночью там можно было с кем-нибудь из его учениц уединиться.

Заведывал учкабинетом Федя Кондратьев, одноглазый красавец, морской офицер, до лагеря чемпион по гимнастике Черноморского флота. Глаза и части скулы он лишился в бою - но не с фашистскими захватчиками, в с родной милицией. Их было много, а он один - зато пьяный. И решил взять не числом, а уменьем: бросил себе под ноги гранату. Противник понес серьезные потери, а Федя отделался увечьем и десятью годами срока. Случай был нетривиальный. Даже история Панченко, застрелившего двух милиционеров, меркнет по сравнению с Фединым подвигом. Лагерное начальство им даже гордилось: Федю демонстрировали всем приезжим комиссиям.

- Расскажи, Кондратьев, как ты их!..

И он, поправляя идеально белую повязку на глазу, рассказывал. Так было на обоих лагпунктах, где я с ним пересекался. И всегда для Феди находилась блатная работенка.

Мы с ним приятельствовали, и когда мне потребовалось убежище, Кондратьев с готовностью предоставил в мое распоряжение учкабинет.

Впустил нас с Ирочкой Поповой, моей приятельницей, и запер снаружи на большой висячий замок. Договорились, что ровно через час Федя придет и откроет. Но кто-то стукнул на вахту. Я даже знаю кто: настучал на нас не мой, а Федин враг, зав. баней - до ареста полковник, между прочим. Идея была - сделать Кондратьеву гадость.

И не успели мы с Ирочкой расположиться на столе с образцами сельхозпродукции, как послышались шаги и лязг железа: кто-то открывал замок. Я крикнул:

- Федя, ты? - В ответ ни звука. И я понял что это дежурный надзиратель Пелевин, самый вредный из всех; у них на вахте был второй комплект ключей от всех помещений. Хорошо еще, что я - сам не знаю почему и зачем - едва мы вошли, запер дверь изнутри на здоровенный засов.

Отомкнув, надзиратель подергал дверь и, убедившись, что ее не открыть, снова накинул замок и побежал на вахту за подкреплением: ему однажды устроили темную в бараке РММ и он боялся повторения.

Я посоветовал Ирочке одеться, а сам стал в панике ковырять какой-то железкой оконную раму. В отличие от меня Ирочка - вот что значит офицерская дочка! - сохраняла присутствие духа и ясность мысли. Сказала:

- А ты просто выбей раму.

Я разбежался и вышиб хлипкое окошко сапогом. Помог Ирочке вылезти и велел скорей бежать в барак, пока не вернулся Пелевин. А сам остался ждать неприятностей. Ирочка удивилась:

- А ты чего ж?

Это трудно объяснить, но я ведь высаживал окно для нее, а не для себя: очень не хотел чтоб эту девочку застали на месте преступления. И когда она выбралась наружу, решил, что дело сделано; как-то не подумал, что могу уйти тем же путем. Такой вот заскок. В оправдание своей глупости могу напомнить известный эпизод из биографии Ньютона. Великий физик велел прорезать в двери своего кабинета специальное отверстие для кошки, чтобы она могла приходить и уходить, не отрывая его от работы. А когда у нее родились дети, попросил сделать еще три маленьких лаза - для котят. Аналогия не полная, но тоже пример странной блокировки интеллекта. Не знаю, кто объяснил Ньютону его ошибку, а я последовал Ирочкиному совету, выбрался из учкабинета и помчался в барак - не к себе, а к друзьям, организовывать алиби. Прошло благополучно... А Пелевина, кстати сказать, через месяц убили - не в зоне и, разумеется, без всякой связи с моим приключением. Пробили голову железнодорожным молотком - видимо, зуб на него имели не только зеки.

Особых злодеев среди лагерных начальников я не встречал. Были хуже, были лучше, попадались и тупые злобные скоты, но на настоящего злодея никто не тянул.

А на 15-м нам, считаю, с начальником просто повезло. Это был шестидесятидвухлетний младший лейтенант Куриченков. Как и вся каргопольская "вохра" он был из местных. Начинал надзирателем, и дослужился до должности начальника лагпункта. Когда вышло распоряжение аттестовать всех, кто был на офицерских должностях, старику навесили на погон одну звездочку - на большее образования не хватило (по-моему, там и пяти классов не было).

Году в девяностом мы с режиссером Миттой побывали в моих местах - искали натуру для фильма о сталинских лагерях "Затерянный в Сибири". Подходящего ничего не нашли: теперешние "учреждения" выглядят совсем по-другому. Но меня поразило, что начальником маленького лагпункта (сейчас это называется как-то иначе) был полковник, а в подчинении у него ходили подполковники и майоры. Видимо, излишки офицерского состава армия сбывает теперь в исправительно-трудовые заведения. А в наше время на весь Каргопольлаг имелся только один полковник - Коробицын, начальник управления. Интересно, в каком звании нынешние начальники управлений? Наверно, генералы армии, а то и маршалы...

Наш младший лейтенант был мужик не злой и справедливый. К мелким нарушениям режима не придирался; больших строгостей при его правлении не было. Как-то раз он вызвал меня к себе в кабинет и посоветовал поменьше заниматься бабами.

- Конечно, без греха один бог, - хмуро сказал он, глядя мимо меня. - Но надо поаккуратней, чтоб разговоров не было.

Насчет того, что без греха один бог, Куриченков говорил со знанием дела. Его старушка жена, такая же низенькая и круглолицая как он, жаловалась заключенной медсестре Лиде, что дед никак не угомонится, седьмой десяток пошел, а все лезет, лезет. (Совсем как Нехама в бабелевском "Закате": "Ему шестьдесят два года, бог, милый бог, и он горячий, как печка!" Только Нехама не окала). На наших девчонок старик тоже поглядывал, а было ли еще что - про это не знаю.

Полной противоположностью начальнику был его заместитель Купцов, тоже младший лейтенант. Это равенство в чинах Куриченкова наверняка ранило: заместитель был моложе его лет на сорок с лишним наглый крикливый мальчишка. Но приходилось терпеть: родной брат Купцова, майор, был по каргопольским меркам большой шишкой, начальником оперчекистского отдела, кажется.

В отличие от Куриченкова, Купцов-младший вечно искал повод сделать кому-нибудь из зеков пакость. Мне - маленькую: привел в бухгалтерию парикмахера Витьку и приказал:

- Этого кудрявого остричь!

(А кудри-то и отросли сантиметра на три, не больше). Другим приходилось хуже.

В очередь с прочими придурками я иногда дежурил в адм. корпусе. Из-за перегородки доносился голос вольнонаемной телефонистки: "Мостовича! Мостовича! Дай Кругличу!" Иногда она принималась напевать:

Мама, цаю, мама, цаю, цаю, кипяценого,

Мама, дролю, мама, дролю, дролю заклюценного!..

(В тех краях смешно путают "ц" и "ч", меняя их местами. Я своими глазами видел бумагу, адресованную в Цереповеч).

Но мне и более интересные вещи случалось слышать во время тех дежурств. Например, спор Купцова с командиром дивизиона охраны старшим лейтенантом Наймушиным.

Во время шмона на вахте у девчонки за пазухой обнаружили три килограмма унесенной с поля картошки.

- Судить будем! - кричал Купцов. - Судить!

А Наймушин, фронтовой офицер, урезонивал его:

- Не пори хуевину. Ну, получит девка по году за килограмм. Это хорошо?.. Дай десять суток - и хватит с нее.

На том и порешили... И другой их спор я запомнил.

Расконвоированные зеки обязаны были возвращаться в зону к определенному часу. И вот на поверке выяснилось, что один, бесконвойник-прораб, отсутствует.

- Сбежал! - кричал Купцов. - Давай, объявляй его в побеге!

А Наймушин отвечал негромким ленивым голосом:

- Не пори хуевину. Куда он сбежит? Ему через неделю на освобождение идти.

- А где он?!. Ты знаешь?

- Знаю. На Островное пошел, к своей бабе. Прощаться.

У прораба действительно на Островном, лагпункте "мамок", готовилась рожать его подруга.

Вообще-то побеги изредка случались: "ваше дело держать, наше дело бежать". Уйти с 15-го было не слишком сложно. Нестрогий режим, вместо сплошного забора - проволочное ограждение. Один молоденький вор по-пластунски подлез под колючую проволоку - и с концами. Поймали его случайно: в Вологде на базаре столкнулся нос к носу с оперативником, знавшим его в лицо.

Второй побег я описал со всеми подробностями в сценарии "Затерянный в Сибири". Семеро блатных договорились спрятаться от развода; их отыскали и вывели "доводом" - т.е., отправили догонять свою бригаду в сопровождении одного вохровца. Это входило в их планы. В лесу один из воров, симулируя мучительную боль в желудке, повалился на землю и стал кататься по хвое. Подкатился к ногам конвоира, обхватил его за сапоги и повалил. Налетели остальные, обезоружили стрелка - он и не сопротивлялся, только просил не убивать. Большинством голосов - шесть против одного - решили не пачкать рук кровью. Запихали ему в рот кляп, привязали к сосне и двинулись дальше. Ножом, отобранным у вохровца, вожак строгал палочку; шел и строгал, а остальные держались чуть поодаль - такая ничем не приметная компания деревенских парней. Но подлость натуры взяла свое: не слушая уговоров, вожак вернулся и тем же ножом перерезал связанному конвоиру горло. Дикое, совершенно бессмысленное убийство... Их поймали в той же Вологде, поэтому привезли обратно живьем и судили. Этим всем дали по четвертаку.

Ст. лейтенант Наймушин, не в пример Купцову, "понимал сорт людей". Блатные одно, бесконвойный прораб-бытовик совсем другое...

Ко мне Наймушин испытывал - не знаю, почему - явную симпатию. Может быть, ему нравилось, что в моем голосе он не слышал заискивающих ноток, какие неизбежно появляются, когда зек разговаривает с начальством. (Когда я обещал Куриченкову вести себя скромнее, эти нотки в моем голосе были, сам слышал. Но от командира дивизиона охраны я мало зависел: ведь не собирался же я уйти в побег?) И Наймушин часто заходил в бухгалтерию специально, чтобы поболтать со мной. Подсаживался к моему столу, расспрашивал о Москве, о моей прошлой жизни. Как-то раз сказал:

- Вчера вечерком хотел зайти потолковать. Заглянул в окошко а ты сидишь, с Ленкой разговариваешь. Ладно, думаю, не стану им портить настроение.

Эта Ленка Ивашкевичуте, хорошенькая литовка, как-то раз мыла полы на вахте. Наймушин, чтоб не мешать, присел на край стола. По Ленкиным словам, он был сильно выпивши. Сидел и вполголоса разговаривал сам с собой:

- На хуя мне жена, которая детей рожать не может?.. Брошу, пойду крутить мозги заключенной.

Мне показалось, что Ленка ничего не имела бы против, если б это ей он пошел крутить мозги: крепко сколоченный, с неулыбчивым смуглым лицом, старший лейтенант был очень хорош собой.

Жену его Августу мы тоже знали, она работала кассиром. Заключенные получали не зарплату, а что-то вроде красноармейского денежного довольствия "на махорку" - несколько рублей, меньше десяти, по-моему.

Кроме этих денег и зарплаты вольным, Августа, случалось, выплачивала вознаграждение местным доброхотам за содействие в поимке беглеца - как все равно премию за истребленного волка.

Один такой ловец, узнав, что сумму вознаграждения урезали против прежних лет чуть ли не вдвое, объявил:

- Хуй я им буду ловить! За такие деньги пускай сами имают!

Августа не выдержала, крикнула из своего окошка:

- Иди, иди! Скажи спасибо, что и это получил.

А я подумал про сибирского беглеца из старой песни:"Хлебом кормили крестьянки меня, парни дарили махоркой"... Где те крестьянки, где те парни?!.

Семейные проблемы Августы у нас в бухгалтерии широко обсуждались: ее любили. Она действительно не могла иметь детей и от этого страдала. Ее грустную улыбку не портил даже сплошной ряд стальных зубов. Августа охотно брала наши письма, чтобы отослать их, минуя лагерную цензуру; приносила из дому пирожки, угощала. Думаю, ни она, ни ее муж не принимали всерьез обвинения и срока, которые нам навесили - кому трибунал, кому "тройка", кому ОСО.

Во всяком случае, меня, с моим режимным восьмым пунктом, Наймушин на свой риск выпустил за зону, когда Шура Юрова - Солнышко уже свободной гражданкой пришла к нашей вахте, попрощаться. Так что теперь я могу похваляться, что и у меня был роман с вольняшкой - правда, короткий, не длиннее часа. (Нас приютил у себя в инструменталке бригадир "газочурки" однорукий Виктор Соколовский. До чего же лихо управлялся он с пудовыми чурбанами, закидывая их единственной рукой под циркульную пилу! Я бы и двумя не смог).

А еще раньше старший лейтенант разрешил мне сходить с бригадой РММ на чужой ОЛП: там в центральном лазарете лежала другая Шура, Силантьева. Я навестил ее, принес передачку.

В конце лета случилось ЧП, и я - опять-таки властью Наймушина - был отправлен без конвоя на сенокосную подкомандировку.

ЧП было несерьезное: бухгалтер подкомандировки Сашка Горшков вообразил, что у него триппер. Он впал в панику, не мог работать; сидел целыми днями и разглядывал воспаленное место. Начислять питание сотне женщин, посланных на сенокос, стало некому. На выручку бросили меня. Отправили без охраны: в разгар страды конвоиров не хватало. Дорогу взялся показать бесконвойный нормировщик Носов.

До подкомандировки было километров двенадцать. Мы шли лесом, собирая по дороге ягоды. Заглянули к лесничихе, попили парного молочка. И я впервые понял, как замечательно красив северный лес, в котором я прожил уже три года. Раньше не замечал - и когда через месяц возвращался с сенокоса вместе с бригадой, в сопровождении конвоира с винтовкой ("под свечкой") опять стал равнодушен к красотам природы.

На сенокосе я был царь и бог. Жил в отдельной кабинке, пил молоко - не такое вкусное, как у лесничихи. Коровы были доходные, настоящие лагерницы. Некоторые при всем желании не давали и двух литров в день - меньше, чем коза.

На сенокосе к моим бухгалтерским обязанностям неожиданно добавилась довольно деликатная миссия. Мне позвонили с 15-го и попросили собрать у женщин из бригады косарей подписи в пользу бригадирши: на нее завели дело по обвинению... не помню в чем; помню только, что она была не виновата. Вся бригада с готовностью подтвердила это, не хватало только одной подписи.

И тут я впервые столкнулся с явлением, о котором раньше знал понаслышке. Оказывается, многие из тех, кто пострадал за веру чаще всего это были сектанты, - наотрез отказывались ставить свою подпись под казенными бумагами. Упирались так, будто их понуждали продать душу дьяволу. Понимаю: в некоторых случаях так оно и было, но здесь-то, в истории с бригадиршей, дело было чистое. И вот мне надлежало уговорить упрямую монашку, чтобы она поступилась принципами.

Она, как выяснилось, монашкой не была - но во всех лагерях, куда я попадал, монашками называли женщин верующих и демонстративно придерживающихся религиозных обрядов. Моя подопечная была из какой-то неизвестной мне секты. Малообразованная, она не умела толком просветить меня.

Монашеством в их секте и не пахло. Моему вопросу, разрешались ли отношения с мужчинами, она удивилась: разрешались, очень даже разрешались. Она заметно оживилась при воспоминании - нестарая была и довольно миловидная. Разговаривал я с ней уважительно и дружелюбно; настороженность постепенно ушла, и на второй день наших собеседований мои доводы подействовали: подписать э т у бумагу не грех, а наоборот, христианская обязанность. Не дай бог, навесят новый срок бригадирше! Громко, как иностранке, я прочитал ей - в который уже раз - текст объяснительной, и "монашка" сдалась, подписала. Этой победой я очень гордился - много больше, чем своей ролью в другом судебном разбирательстве, о котором скоро расскажу.

А пока что упомяну два события, которые нарушили тихую жизнь 15-го за время моего отсутствия.

Первое - "шумок". Это по-лагерному нечто вроде бунта. Шумком называли и серьезные дела, вроде забастовки воркутинских шахтеров-зеков в 53 году. Но на пятнадцатом было совсем другое.

В зону завели и временно разместили в пустующем бараке этап, состоящий в основном из ворья. От нас их должны были сразу препроводить на штрафной лагпункт Алексеевку. А они уперлись, не захотели идти на этап. Забаррикадировались в бараке и приготовились к обороне: разобрали печку на кирпичи. И когда "кум", пришедший уговаривать их, наклонился к окну (барак был полуземлянкой), в скулу ему засветили половинкой кирпича.

После этого в зону нагнали вооруженных синепогонников; съехались чуть не все офицеры из Управления. Голубые фуражки, золотые погоны - Лешка Кадыков рассказывал: прямо как васильки во ржи!.. Началась стрельба. Двоих подранили, остальные попрятались под нары, оставив наверху фраеров. Но к вечеру блатные решили сдаться. По одному их выводили из барака и в наручниках отправляли за зону. Этим шумок и кончился.

А второе событие было трагикомическое. Кто-нибудь из читателей еще помнит первую послевоенную денежную реформу. Тогда разрешено было поменять старые деньги на новые из расчета один к одному - до определенной суммы и до определенного дня. Нас все это мало тревожило: у большинства денег не было ни копейки. Но нашелся среди нас и богач, бесконвойный скотник. У него скопилось что-то вроде шестидесяти рублей.

Патологически скупой, он держал свои сбережения зарытыми в землю - где-то за зоной. И надо же такому случиться, что как раз перед реформой скотника за какое-то прегрешение законвоировали. Выйти за зону он не мог; а чтоб доверить кому-то свой капитал - об этом и речи не было: обменяют, а ему не отдадут!.. Прошел срок, отведенный для обмена, шестьдесят рублей превратились в шесть. И банкрот повредился в уме. Ходил по зоне черный от горя, что-то бормотал себе под нос - а под конец повесился в недостроенной бане.

Это было единственное лагерное самоубийство, о котором мы с Юлием знали - и такое нелепое.**) Вообще-то, казалось бы: где самоубиваться, если не в лагере? Доходиловка, безнадежность, изнурительная работа... А вот ведь, мало кто решался свести счеты с жизнью - такой тяжелой жизнью. Правда, и на воле больше всего самоубийств в странах сытых и благополучных. Так утверждает статистика - а психологи пусть объяснят, в чем тут дело. Я не берусь.

Теперь, когда все далеко позади, могу сказать, что время, проведенное на 15-м ОЛПе было самым безбедным отрезком моей лагерной жизни. Да и вообще особых бед на мою долю не выпало - по сравнению с другими.

Когда несколько лет назад опубликованы были мои воспоминания о Каплере и Смелякове ("Амаркорд-88"), двое моих близких друзей один классный врач, другой классный токарь; один сидевший, другой несидевший - попрекнули меня:

- Тебя послушать, так это были лучшие годы вашей жизни. Писали стихи, веселились, ели вкусные вещи...

(Нечасто, но ели: симпатичный грузин Почхуа угостил меня хурмой из посылки - а я и не знал, что есть такой фрукт. В лагере же впервые я ел ананас: мама прислала баночку "Hawaiian sliced pineapple").

- Люди пишут о лагере совсем по-другому! - сердились мои друзья.

Что ж, "каждый пишет, как он дышит".***) Нет, конечно не лучшие годы - но самые значительные, формирующие личность; во всяком случае, очень многому меня научившие. И по счастливому устройству моей памяти - я уже говорил об этом - я чаще вспоминаю не про доходиловку, не про непосильные нормы на общих, а про другое.

Прочитавши про "малинник" эти два моих друга наверно обругали бы меня и за то, что хвастаюсь победами над девицами. Но во-первых - разве это победы? Я же объяснил: "браки по расчету".****) А влюбилась в меня за все время только одна, рыженькая Машка Рудакова. Так ведь я о ней и не писал.

Во-вторых, уже и ругать меня некому: один, Витечка Шейнберг, с которым я дружил с первого класса, год назад умер, другой, мой лагерный керя Сашка Переплетчиков, уехал в Израиль и токарничает там - ему не до моих писаний.

А в третьих, - райская жизнь на 15-м рано или поздно должна была подойти к концу - и подошла (раньше, чем мне хотелось).

Вскоре после моего возвращения с сенокоса мне опять пришлось принять участие в следствии и - на этот раз - в судебном процессе.

Проворовалась очень славная девка, бухгалтер продстола Галя. Как сказано было в обвинительном заключении, "вступив в преступный сговор" с землячкой-бригадиршей она довольно сложным способом ухитрялась по два раза выписывать питание на бесконвойных, работавших за зоной на дальних участках: один раз сухим пайком, который они получали сами, а второй раз - по общебригадному списку; тут уж супы и каши доставались девчатам из бригады. Точно так же, в двойном количестве, выписывался и сахар.

В целом, ущерб, нанесенный государству сводился к четырем килограммам сахара и скольким-то порциям первых и вторых блюд. Тем не менее дело было возбуждено и грозило нешуточными сроками самой Гале, бригадирше и еще одной участнице преступления, их подружке Ниночке - та, по простоте душевной, в ведомостях на получение сахара расписывалась за всех сухопайщиц своей фамилией. Эту третью сообщницу мне было особенно жалко: срок у Нины был крохотный (на воле что-то не так сделала с продовольственными карточками), была она еще девушка - "нетронутая", говорили, гордясь ею, подруги - и надеялась в этом же состоянии вернуться домой. Ее мне удалось отбить: велел двум другим сказать следователю, что ее подпись они сами подделали. Это только бревно нести легче втроем, чем вдвоем, объяснил я; а в уголовном деле чем больше участников, тем длиннее срок. Они мне поверили.

Судебное заседание состоялось в зоне, в той самой столовой-клубе. Еще одним обвиняемым - халатность, ст. 111 УК, если не ошибаюсь - оказался вольнонаемный бухгалтер Ромашко.

Вольнонаемным он стал совсем недавно: отбыл срок по пятьдесят восьмой и остался работать при лагере (так многие делали - от греха подальше). Ромашко выписал семью, ждал их приезда - и вот теперь ему светил новый срок - небольшой, года два-три, но все-таки. При этом вины за ним не было никакой. Да, не доглядел - но не мог же он сидеть и по часу проверять каждую ведомостичку? Тем более, что подписывал их, как правило, его заместитель Костя Хаецкий старый лагерник, стукач и вообще пакостный мужик. Свою точку зрения я изложил и следователю, и на суде, когда был вызван в качестве свидетеля.

- Тут Фрид выступает адвокатом, выгораживает Ромашко! - сердился прокурор. - Не выйдет!

А Хаецкий на всякий случай сбегал в "хитрый домик" к куму; что он там наговорил про меня, не знаю. Но только после суда (девочкам навесили по несколько лет, Ромашко получил год условно) меня сняли с работы и отправили этапом на Чужгу, серьезный лесозаготовительный ОЛП-9. Прощай, сладкая жизнь!..

Примечания автора:

*) Когда мы с Юликом встретились в "Минлаге", он припомнил эту историю по конкретному поводу. В Инте тоже стрелок охраны, краснопогонник, согрешил с заключенной. Но тут романтикой и не пахло, какое там - гиньоль!.. Женщина забеременела, рассказала об этом отцу будущего ребенка, и он запаниковал: в "Минлаге" ведь сидят враги народа, и она такая же; его по головке не погладят... Чтоб избежать неприятностей, он выстрелил в нее - когда конвоировал бригаду. Выстрелил и передвинул колышек с табличкой "Не подходи, стреляю!" - так что женщина оказалась в запретной зоне: попытка к бегству. Она умерла не сразу, кричала, мучилась, а он, совсем ошалев, никому не давал подойти к ней - даже случившейся рядом надзирательнице. Так и погибла от потери крови... Мерзавца судили: слишком много было свидетелей.

**) Здесь я немного грешу против истины: Юлий Дунский и сам пытался покончить с собой - в кировском тяжелом лагере. Его совершенно несправедливо посадили в карцер. И он, вспомнив мой бутырский опыт, разломал стеклышко очков и вскрыл себе вену на локтевом сгибе. Ему это удалось лучше чем мне: он повредил еще и артерию. И развлекался тем, что сгибал и разгибал руку: разогнет - кровь бьет фонтанчиком на беленую стенку... Кровавый узор увидел, заглянув в глазок, надзиратель. К этому времени Юлик был уже без сознания. Его забрали в лазарет, с трудом выходили. Больше он этой попытки не повторял - до 23 марта 1982 года, когда, измученный болезнью, застрелился из охотничьего ружья.

***) Мне кажется, одинаково со мной "дышал" писавший о лагере покойный Яков Харон. А вот о жене Харона, Стелле (Светлане) Корытной кто-то мне сказал:

- Что за человек! Восемь лет просидела, а ничего смешного рассказать не может!

(Грех смеяться: она ведь тоже покончила с собой - на воле).

Бытие, конечно, определяет сознание - но и сознание в известной степени определяет бытие; хотя бы позволяет - если воспользоваться боксерской терминологией - "лучше держать удар".

****) Свинарка Верочка Лариошина рассказала мне: когда получила срок (не очень большой, по бытовой статье), ее парень сказал на последнем свидании:

- Вера, в лагере ты, конечно, будешь с кем-нибудь. Это я разрешаю, по-другому там не прожить. Но если забеременеешь, я тебе не прощу: значит, ты отдавалась с чувством.

Над этим довольно распространенным поверьем - что беременеют только, если "кончают вместе" - я тогда посмеялся. Но вот недавно прочитал в газете, что американские ученые экспериментально установили: одновременный оргазм очень повышает шансы на зачатие.

Верочка вышла на свободу, не забеременев. Она была очень хорошенькая - голубые глаза, длинные ресницы - но боюсь, ничем не истребимый запах свинарника отпугивал кавалеров.

Х. ЧУЖГА, ПРОЕЗДОМ

С каждым лагпунктом, где я побывал - а их, сейчас посчитаю, было девять - связана какая-нибудь мелодия. С Чужгой, где мне предстояло пробыть недолго, это, как ни странно, гавайский вальс-бостон:

Honolulu moon, now very soon

Will come a-shining

Over drowsy blue lagoon...

Нет, гавайцев там не было. Хотя население ОЛПа-9 было интернациональным: русские, западные украинцы, поляки, эстонцы, литовцы, латыши, немцы...

Вместе с Ираклием Колотозашвили, научившим меня словам и мелодии "Honolulu moon", мы поражались бесстыдству властей: собрали в лагеря чуть не пол-Европы, хитростью и обманом выманили из западных зон Германии власовцев и вообще всех побывавших в немецком плену (кажется, это будущий министр ГБ, генерал Серов, ездил по Тризонии, уговаривал), а по радио гремят бодрые патриотические песни:

...Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех!..

...Не нужен мне берег турецкий и Африка мне не нужна!..

И еще:

Бананы ел, пил кофе на Мартинике,

Курил в Стамбуле злые табаки,

В Каире я жевал, братишки, финики,

Они, по мненью моему, горьки.

А для тех, кто не сразу понял, почему вдруг финики горьки, разъяснялось повтором строки:

Они вдали от Родины горьки!..

Нет, лучше уж споем в бараке про луну над Гонолулу... Хотя врать не стану: и те мелодии мне нравились.

Колотозашвили был кавэжединец. Для тех, кто не знает, вкратце объясню: КВЖД, железную дорогу построенную русскими в Маньчжурии еще при царе, советская власть после некоторого упирательства продала китайцам. Часть русских специалистов вернулась домой еще в тридцатых - и почти все они были посажены в пору ежовщины. А до тех, кто оставался в Китае, чекисты добрались после победы над Квантунской армией в 1945 году. Если мне не изменяет память, это именно Колотозашвили, прибыв в Каргопольлаг, встретился со своим родным братом, арестованным до войны и уже досиживающим срок. Принял, можно сказать, эстафету.

Меня Ираклию рекомендовал запиской другой кавэжединец, Виктор Иванников. С тем мы подружились на 15-м; он был страстным любителем театра. Проживший всю жизнь в Китае Виктор лицом был похож на китайца. И не он один: на китайца смахивал наш интинский друг, поручик Квантунской армии Свет Михайлов; похож на сына поднебесной и московский профессор-китаист Владислав Сорокин. Мы с Дунским искали и не смогли найти объяснения этому феномену.

Но Ираклий Колотозашвили был похож на того, кем был: на интеллигентного грузина. Он сейчас в Москве, время от времени мы перезваниваемся.

Настоящий джентльмен, с изысканными манерами и петербуржским говором, он пользовался на Чужге всеобщим уважением.

Сразу же по прибытии на Чужгу я очутился на общих. Наша бригада прокладывала железнодорожную колею. На мою долю выпало разносить по всей длине участка шпалы. Они, на беду, были местного производства, нестандартные. Двое работяг "наливали" - брали шпалу с земли и наваливали мне на спину. Я горбился под чугунной тяжестью, но кое-как дотаскивал ношу до места. Один только раз попалась такая, что я не совладал: она пригнула меня чуть не до земли и я, не дойдя шагов десяти, сбросил ее - под неодобрительные взгляды собригадников. Ничего, подняли, налили, и я понес эту гадину дальше.

С непривычки я здорово уставал, и Ираклий, который на Чужге был влиятельным придурком - экономистом, кажется - посоветовал мне передохнуть. С его помощью я попал на несколько дней в лазарет.

За эти несколько дней произошло два чрезвычайных события.

В мою палату положили с высокой температурой - 39 с лишним совсем молодого парнишку. Врачиха никак не могла поставить диагноз: не кашляет, в легких чисто, стул нормальный - а температура держится и даже растет. Загадка разрешилась на третий день. Малолетка пошел в уборную (она была в помещении), долго не возвращался - и вдруг из под двери вытекла струйка крови. Вышибли дверь и увидели: парень лежит без сознания в луже крови.

Оказалось, он сделал себе мастырку: продернул под кожей на икре нитку, вымоченную в какой-то гадости. Образовалась чудовищная флегмона, а он молчал - боялся, что подлечат и опять выпишут на общие. И вот прогнила стенка артерии, хлынула кровь.

Врачиха, не имевшая большого лагерного опыта, когда в первый раз осматривала, выстукивала и выслушивала больного, раздела его только до пояса - заставить снять штаны она не догадалась. А как догадаешься, если не признается, где болит?.. Теперь его уложили на спину, обработали рану и подвесили ногу к потолку. Так он пролежал до конца моего пребывания в лазарете.

А за стенами санчасти тем временем происходили события, не менее драматические.

Как все войны на свете, здешний вооруженный конфликт начался с пустяка: какой-то блатарь стал заедаться на разводе с работягой из бригады лесорубов. За того вступились товарищи, и агрессор, получив по морде, отступил. А вечером, когда лесорубы вернулись с работы, подстерег своего обидчика в сенях барака и рубанул его топором. По счастью, топор при замахе стукнулся о низкую притолоку и удар не получился, пришелся вскользь. Раненого отвели в лазарет, перевязали - но на этом события не кончились, а только начались.

Дело в том, что в лесорубной бригаде все ребята были, как на подбор: крепкие, дружные, уверенные в себе. Лесоповал - это, наверно, самая тяжелая из всех тяжелых работ. Особенно зимой: стоишь, согнувшись в три погибели, и лучковой пилой в одиночку пилишь и пилишь толстенную сосну. Причем высокий пенек оставлять нельзя, а снега навалило столько, что вязнешь по пояс. А рабочий день длинный, а норма большая... Я сколько-то времени поработал на подхвате, сучкорубом - и то, вернувшись в зону, еле доползал до нар, валился спать. Да что там говорить! Ясно, что на лагерном пайке в лесу долго не протянешь...

Так вот, та бригада, о которой речь, состояла сплошь из "посылочников" - в большинстве своем прибалтов. Вкалывали они на совесть, и лагерное начальство их подкармливало: подкидывало к домашнему салу из их посылок три дополнительных (три порции каши), 950 граммов хлеба вместо гарантийки (650 гр.) и, изредка - премиальные "запеканки" (та же каша, только густая и слегка поджаренная на противне).

- Три пекканки рамбовал! - похвастался как-то Петьке Якиру его приятель финн-лесоруб. (Т.е., получил и утрамбовал три запеканки. Но я отвлекся).

Бригадой лесорубов начальство гордилось: это была как бы трудовая гвардия Чужги. Так они и воспринимали себя. И давать своих в обиду не собирались.

Блатных на Чужге было много; их боялись и предпочитали с ними не заводиться - но только не эта бригада.

Бригадир пошел на вахту и предупредил, что в зоне будет рубка. Просил не вмешиваться: сами разберемся!.. Надзор обещал соблюдать благожелательный нейтралитет.

В санчасти, узнав о готовящейся варфоломеевской ночи, всполошились. Особенно волновался заключенный фельдшер, Паша-педераст.*) Его нежной душе ужасна была мысль о предстоящей сече. Он заранее заготовил перевязочный материал; в палатах и в коридоре лазарета поставили дополнительные койки, устелили пол матрасами. В том, что урки, с их беспредельной жестокостью, одержат верх над фраерами, никто не сомневался.

Часам к одиннадцати в санчасть доставили первого раненого. Его волокли за руки и за ноги, стриженая голова стукалась об пол, а на шее болтался здоровенный медный крест. Естественно, это был не священнослужитель, а блатной. Не думаю, что кто-нибудь из воров верил в бога, но носить кресты и выкалывать на спине или на груди распятие было так же модно, как надевать на зубы - даже на здоровые - "рыжие фиксы", т.е., золотые, а то и латунные коронки.

Итак, первым пострадавшим оказался урка. Мы ждали, что же будет дальше. А дальше было то же самое: одного за другим в санчасть приносили и приводили израненных, избитых в кровь воров; некоторые, правда, прибегали сами. Прибегали они и на вахту, спасаясь от разъяренных преследователей: к лесорубам присоединились и другие работяги, у кого с ворьем были старые счеты. Блатных били, чем попадя: лопатами, дрынами, случайными железяками.

В лазарете, понятное дело, в эту ночь никто не спал. К рассвету мы убедились с удивлением и радостью, что среди фраеров пострадавших не было. А из блатных испугом отделался только один: он забежал на кухню, залез в пустой котел и накрылся сверху крышкой. Так и просидел до утра.

Не так давно один приблатненный московский юноша, услышав от меня эту историю, не поверил:

- Фраера? Воров?!. Не могло этого быть.

Могло, не могло, а было.

Примечания автора:

*) К немногим преимуществам лагеря я бы отнес свободу, которой там пользовались те, кого сейчас называют "представителями сексуальных меньшинств". Паша-педераст ни от кого не скрывал своих пристрастий. Ему нравились рослые мужественные мужчины. Лешка Кадыков, командированный на Чужгу в качестве бесконвойного тракториста, со смехом рассказывал:

- Представляешь, Валерий Семеныч, Паша хотел, чтоб я загнал ему дурака под шкуру.

Леша это предложение отклонил, а другой тракторист, кажется, Серега Мартышкин, пошел Паше навстречу.

XI. ШТРАФНЯК

Сражение на Чужге вошло в историю Каргопольлага. Из работяг никого не наказали: зачинщиками выгоднее было считать не победителей, а побежденных. Воспользовавшись поводом, администрация ОЛПа-9 решила сплавить блатных на штрафной лагпункт Алексеевку. С их этапом ушел на штрафняк и я.

На Алексеевку свозили нежелательный элемент со всех лагпунктов Каргопольлага - в основном, воров-рецидивистов. Это был особый мирок, не похожий ни на "комендантский", ни на 15-й, ни даже на Чужгу. О нем есть, что порассказать. Но поскольку пребывание на новом месте начинается, по лагерным законам, с бани, с бани я и начну.

Водопровода у нас не было. Горячую воду напускали в огромную, трехметровой высоты, кадку с краном. У крана дежурил доходяга дневальный: его обязанностью было следить за соблюдением нормы. Каждому моющемуся полагались две шайки воды, не больше. Деревянные шайки были довольно вместительны - но все равно не хватало. И дневальный за небольшую мзду - скажем, за щепотку табаку - разрешал набрать лишнюю шайку. А без взятки не разрешал.

Там я впервые постиг основу чиновничьего благоденствия: главное - иметь возможность запретить. Взятку берут не за содействие, а за непротиводействие.

Авторитетные воры, разумеется, пользовались водой в неограниченных количествах. Каких только татуировок я не насмотрелся в алексеевской бане! Кроме обязательных распятий, кинжалов, обвитых змеей, орлов с голой дамой в когтях и клятвенного обязательства "Не забуду мать родную", очень популярна была композиция из колоды карт, бутылки и тюремной решетки с пояснительной подписью: "Вот что нас губит". Реже попадалась другая композиция: на одной ягодице мышка, на другой кошка с протянутой лапой. При каждом шаге мышь норовит юркнуть в норку, а кошка пытается ее поймать.

Наколки на запястье, на тыльной стороне ладони и на фалангах пальцев удивить никого не могут; а вот татуировку на лбу я видел только один раз: "заигранному" вору, т.е., не имевшему, чем расплатиться, его партнеры по стосу (штосс пушкинских времен) выкололи на лбу слово из трех букв. По прошествии времени он эти три буквы попытался вытравить - но все равно, "икс" и "игрек" явственно просвечивали.

В бане на Алексеевке имелась парная. Там воры парились и занимались рукоблудием.

Спустившись по деревянной лесенке, красный и разомлевший блатарь сообщил мне, счастливо улыбаясь:

- Сейчас два раза Вальку Штранину пошворил!

Пошворил он, конечно, не Вальку Штранину, вольную телефонистку, которую видеть мог только через проволоку, а "Дуньку Кулакову" - так это называлось.

Этого занятия блатные совершенно не стеснялись, мастурбировали прилюдно и даже удивлялись, если кто-то из них воздерживался. Они приставали к Грише Немчикову по прозвищу Заика:

- Гриш, ты же тоже дрочишь, просто стесняешься. Скажи нет?

Грише надоело отнекиваться. Он вытащил член, проделал всю операцию и сказал:

- Ну, видали? Не стесняюсь я, просто мне не интересно.

К слову сказать, Заика был "полнота", один из самых уважаемых "законников" - как считалось, последний честный вор. И вдруг, уже на Инте, мы узнаем, что Гриша, оказывается, давно стучит на своих оперу. Я даже огорчился: вот тебе и лучший из них!..

С баней - правда, не алексеевской, а в кировском лагере, где Юлий Дунский отбывал первую половину срока, - связано и такое воспоминание. Женскую бригаду возглавляла там молодая красивая татарка Аля Камалова. Была она очень целомудрена и стеснительна: даже в баню вместе со своими девчатами не ходила. Для нее, как для лучшего бригадира, топили отдельно. Об этой ее особенности знал весь лагерь. И один из блатных побожился, что увидит ее голую. Заранее залез в кадку с теплой водой, затаился, а когда Аля разделась и приготовилась мыться, вор вынырнул из кадки - как чертик из табакерки. От неожиданности и испуга девушка совсем лишилась соображения: в панике выскочила за дверь и как была голышом помчалась через всю зону в свой барак.

(В фильме "Затерянный в Сибири" это комическое происшествие превратилось в драматический эпизод: там блатные пытаются изнасиловать в бане начальницу санчасти).

Блатные публика пакостная, с совершенно опрокинутой моралью. На штрафняке это стало мне еще понятнее. Хотя здесь они были не так опасны - очень жесткий режим Алексеевки разгуляться ворью не давал.

В массе своей они смекалисты, находчивы, и, как я уже упоминал, даже артистичны. Встретив меня, идущего по зоне с котелком картошки, пожилой аферист Кузьменко мгновенно сориентировался по офицерскому кителю, который был на мне, и доверительно спросил:

- Товарищ, как военный человек военному человеку - где взяли картошечку?

Картошечку принесли ребята из-за зоны. А о разговоре этом мне напомнила реплика Гусмана в Думе: "Владимир Вольфович, как православный человек православному человеку..."

Если вор хотел войти в доверие к фраеру, он при знакомстве выдавал себя за его земляка:

- Ты из Тулы? (Воронежа, Киева, Владивостока и т.д.) И я... Я на Кирова жил, а ты?

Улицы Кирова, Ленина, Сталина, а также Красноармейские и Октябрьские имелись во всех городах Союза. А у землячка легче выпросить луковицу из посылки или даже шматок сальца.

О живости воровского ума свидетельствует и их язык. (Опять я вступаю в спор с латвийским ненавистником фени - см. примечание к гл. "Церковь").

Почему лезвие безопасной бритвы называется "писка"? Есть на фене глагол "пописать" - изрезать в кровь. Второе название лезвия - "мойка". "Пополоскать" - значит обворовать, потихоньку прорезав карманы. По-моему, тоже очень образно. Наган называется "нагоняй". Разве плохо?.. Ну, "лохматка, косматка, мерзавка" - о вожделенном и трудно доступном предмете - это уже послабее. Зато как играет феня словами! Самоназвание этого народа "жуковатые". Отсюда игривое "жуки-куки", а там уж и "коки-наки" - переиначенная ради смеха фамилия знаменитого летчика.

Что-то детское есть в воровской дразнилке: "Черти, черти, я ваш бог: вы с рогами, я без рог". (Напомню: воры - люди, а мы, все остальные - черти, рогатики). А в страстной божбе "Руби мой хуй на пятаки!" мне слышится что-то шекспировское. Как и в крике отчаянья: "Ну что мне делать? Вынуть хуй и заколоться?!."

Этимология некоторых выражений мне не ясна. Про испугавшегося - независимо от пола - говорили: "А, замынжевала, закыркала!" Может быть, цыганское? Надо бы проверить... Непонятно, а выразительно.

Любопытно, что песни которые слагали и пели воры, чаще всего обходились без фени и мата. Любимый жанр - трагически-романтическая баллада. Например, про отца прокурора, узнавшем родного сына в молодом воре, приговоренном с его помощью к расстрелу. Или такая:

Я буду являться к тебе привиденьем,

Я буду тревожить твой сон

Тогда ты увидишь кровавые раны

И вспомнишь преступный закон.

Одну, услышанную на Алексеевке, приведу полностью:

Луна озарила зеркальные воды,

Где, деточка, гуляли мы вдвоем.

Так тихо и нежно забилось мое сердце

Ушла, не спросила ни о чем.

Я вор, я злодей, сын преступного мира,

Я вор, меня трудно любить.

Не лучше ль нам, детка, с тобою расстаться,

Друг друга навек позабыть?

Пойми, моя детка, что я ведь не сокол,

Чтоб вечно по воле летать,

Чтоб вечно тебя, моя милая детка,

Ласкать и к груди прижимать.

Гуляй, моя детка, пока я на свободе,

Пока я на воле - я твой.

Тюрьма нас разлучит, Я буду жить в неволе,

Тобой завладеет другой.

Я срок получу и уеду далеко,

Далеко - быть может, навсегда.

Ты будешь жить богато, а может, и счастливо,

А я уж нигде и никогда.

Я пилку возьму и с товарищем верным

Решетку в окошке пропилю,

Пусть светит луна своим продажным светом

К тебе я, моя детка, убегу.

Но если заметит тюремная стража

Тогда я, мальчишечка, пропал:

Тревога и выстрел, и вниз головою

Сорвался с карниза и упал.

И кровь побежит непрерывной струею

Из ран в голове и на груди.

Начальство придет и склонится надо мною

О, как ненавистны мне они!

В больнице у Газа, на койке больничной

Я буду один умирать,

И ты не придешь с своей лаской привычной,

Не станешь меня целовать...

В ходу были и романсы, которые пели еще наши мамы и бабушки с небольшими переделками. Начиналось по-старому:

Не для меня цветет весна, не для меня Дон разольется,

И сердце радостно забьется восторгом чувств не для меня...

Перечислив еще несколько недоступных ему радостей, в т.ч. "деву с черными бровями", лирический герой объяснял:

А для меня - народный суд. Осудят сроком на три года,

Придет конвой, придет жестокий и отведут меня в тюрьму.

А из тюрьмы большой этап угонят в дальнюю сторонку.

Свяжусь с конвоем азиатским - побег и пуля ждут меня!..

Я всегда подозревал, что и широко известная "Течет речка" это переделка какой-нибудь старой казачьей песни. Ну откуда у современного жулика "конь ворованный, сбруя золотая?" И совсем недавно в книжке Рины Зеленой прочитал, что в молодые годы они пели:

Течет речка по бережку, бережка не сносит.

Молодой казак,молодой, командира просит...

А у воров, в одном из вариантов:

Течет речка, да по песочку, золотишко моет,

Молодой жульман, молодой жульман начальничка молит...

С блатными я общался по необходимости: как ни как, жили в одном бараке. Дневальным у нас был немец из военнопленных. В лагерях для военнопленных легко было заработать уголовную статью - например, украв что-нибудь на разгрузке вагона с продовольствием. Сидели с нами и другие немцы, осужденные как военные преступники, но наш был из проворовавшихся. Наш Фриц (настоящего его имени никто не знал) то ли из упрямства, то ли по тупости ухитрился не выучить за все годы ни одного русского слова. И все жильцы барака, даже блатные, научились командовать им по-немецки: "Фриц, вассер!.. Фриц, фойер!.. Фриц, зитц!.."

В воровском бараке - "шалмане" - я только ночевал.*) А время проводил и водил дружбу с фраерами. С большинством моих новых знакомых мне пришлось вскоре расстаться. А жаль - очень славные были ребята.

Экономист Андрей Коваль приехал к нам с Колымы. Это он рассказал мне историю колымского взлета и падения Вадима Козина. Андрей умел играть на странном инструменте, который я видел первый раз в жизни - на кобзе.

Впервые же увидел я на Алексеевке живого сиониста, молодого литовского еврея Леву Шоганаса. В те дни шла первая война евреев с арабами. Англичане были на стороне арабов, Советский Союз и Америка, выражаясь по-лагерному, "держали мазу" за евреев. Лева Шоганас всей душой рвался в Палестину - но тело его прочно застряло в зоне. Войну евреи выиграли без Левиной помощи, образовали государство Израиль - и я хочу верить, что Лева сейчас там. "Узников Сиона" там уважают.

Вечерами мы слушали радио; серая тарелка-репродуктор висела над моим столом. Совершенно случайно я услышал выступление моего одноклассника Максима Селескериди. В это время он был уже артистом Максимом Грековым и рассказывал о своем партизанском прошлом. Я обрадовался: перед самым арестом от кого-то мы услышали, что Макс погиб под Сталинградом.

Двое из этой компании стали мне друзьями на всю жизнь; они оба, как и я, вское попали на Инту. Об одном, Жоре Быстрове, я расскажу, когда дойдем до Минлага. А другой - это Женя Высоцкий (Генрих Иванович, по настоящему; но в лагере он назывался Евгением Ивановичем).

Высокий светлоусый красавец, он был как близнец похож на Пьетро Джерми в фильме "Машинист". Сидел Женя с семнадцати лет: он был сыном расстрелянного в ежовщину директора военного завода. Он рассказывал, как в переполненную камеру тюрьмы к ним посадили первого секретаря горкома комсомола. Этого парня Женя хорошо знал; кинулся обниматься, а тот его осадил. Процедил сквозь зубы:

- С врагами народа не разговариваю.

Нет, так нет. Объяснять ему ничего не стали: сам поймет. И действительно - понял очень быстро. Ночью комсомольского вожака увели на допрос. На допрос увели, а с допроса принесли - избитого до полусмерти. Сокамерники кое-как привели его в чувство. Он выплюнул выбитые зубы, выдавил из себя:

- Ребята... простите... - И снова потерял сознание.

Его расстреляли, а Женя получил сравнительно небольшой срок лет пять и поехал в Каргопольлаг. Но там срок ему добавили - в годы войны это случалось со многими - и ко времени нашей встречи он отсидел уже одиннадцать лет.

Человек огромного обаяния и многообразных способностей - в том числе административных - на воле он стал бы, думаю, по крайней мере министром. Ну, обаяние тут ни при чем, я понимаю; но энергия и уменье ладить с самыми разными людьми обязательно вынесли бы его наверх. В лагере тоже вынесли: здесь, на Алексеевке он был заметной фигурой - начальником работ.

Вольное начальство на него молилось: только Жениному уму и деловой хватке они обязаны были своим благополучием. Недавняя инвентаризация выявила чудовищную нехватку древесины "у пня", т.е., в лесу. И теперь лагерь в страхе ждал приезда московских ревизоров. А как не быть недостаче, если лагерная экономика испокон веков держалась на туфте - на приписках?.. Но Женя решил проблему несколькими взмахами карандаша. Проделал - на бумаге - ряд хитроумных комбинаций; круглый лес превратился в брус, брус якобы пошел на замену венцов - и т.д. и т.п. Пронесло... Подробностей я не помню, да и тогда не смог вникнуть во все тонкости этой спасательной операции, по общему признанию - гениальной.

Годом раньше Высоцкому пришлось - недолго, правда - исполнять обязанности коменданта. Это на штрафном-то лагпункте! С ворьем он ладил; они уважали его за справедливость. Фраера видели в Евгении Ивановиче своего надежного заступника. А про начальство я уже говорил.

Кроме всего прочего Женя был блистательным рассказчиком, хранителем алексеевских преданий. Не помню, по какому поводу он рассказал мне про Филю-людоеда - так прозвали доходягу из жуковатых. Кто-то из офицеров зашел в зону со своим годовалым ребенком. Филя кинулся к нему, схватил ребенка и заорал, оскалившись как волк:

- Не принесете хлеба - сейчас схаваю! Гад человек буду!

Не схавал, конечно. Но и хлеба не получил - посадили в кандей.

(Вообще-то дети в зону забредали. Вольная кассирша приводила каждый день шестилетнюю дочку. Та играла в конторе со счетами, с трескучими арифмометрами "Феликс".

Я удивился, спросил:

- Не боитесь?

- Ой, что вы! Здесь хоть интеллигентные люди. А чего она там за зоной наслушается - от офицеров, от надзирателей! Это ж просто ужас!)

Тот же Филя-людоед мечтательно говорил Высоцкому:

- Хуй ли фельдшеру не жить? У него дрожжей от пуза.

Дрожжи давались нам в качестве антицинготного средства. Производили их на 37-м пикете из опилок (или на опилках; не знаю технологию). Сине-серые, консистенцией и вкусом они напоминали оконную замазку. Ничего, ели. И пили горький хвойный отвар - тоже от цинги.

Воры не зря называют себя босяками: ни дома, ни семьи настоящий вор иметь не должен. Посылок им ждать не от кого - а на штрафном лагпункте, где фраеров было не так уж много, некого было и "обжимать". Известное присловье: "довольно мучиться, пора и ссучиться" для многих становилось на Алексеевке руководством к действию: блатные шли в услужение к начальству. Один - Сашка Силютин по прозвищу Чилита - пал так низко, что стал дневальным оперуполномоченного.

Положенную "по нормам Гулага" крохотную порцию мясного здесь выдавали тем же мясом морзверя. Однажды в бухгалтерию пришла телефонограмма: "Вам отгружена по недосмотру партия морзверя с неотобранными половыми частями. По получении сего надлежит вернуть эти части на центральную базу для замены на полноценный продукт". Но было уже поздно: все мясо успели пустить в дело. И на прием к начальнику ОЛПа явился юморист из бригады грузчиков, предъявил "неотобранную часть":

- Начальник, я на тебя два года ишачу, а что заработал? Хуй моржовый!

Легендой Алексеевки был польский еврей по фамилии Кац. "Отказчики" бывали на всех лагпунктах, но этот принципиально отказывался от любой работы - наотрез!

Его таскали к начальнику, к оперу:

- Почему не выходишь на работу?!

- Я голодный.

И тогда они проделали такой эксперимент: дали Кацу целую буханку хлеба и полный котелок каши. Кашу он, по местному выражению, "метанул как соловецкая чайка", а хлеб доесть сразу не смог.

- Наелся?

- Наелся.

- Теперь будешь работать?

- Нет.

И начальство отказалось от дальнейших попыток. Каца списали в бригаду инвалидов и теперь он мог не работать на законных основаниях. Инвалиды, поголовно дистрофики, очень страдали от голода. Я уже рассказывал: часами варили траву, надеясь обмануть желудок, копались в помойках. А Кац действовал по-другому: подстерегал какого-нибудь работягу на выходе из столовой и вырывал у него из рук пайку. Потом падал на живот и сразу вгрызался в нее. Каца били ногами по спине и по бокам, а он продолжал - давясь, не пережевывая - пожирать украденный хлеб. Если же добычу пытались отнять силой, он совал остаток пайки себе в ширинку. Доставать хлеб оттуда мало кто решался. Каца продолжали бить нещадно, как мужики конокрада а он терпел. Секрет его терпения скоро стал известен: свой бушлат Кац изнутри подшил кусками старых автомобильных покрышек, так что спину его защищал панцирь - как у черепахи...

Но самой впечатляющей личностью на Алексеевке был зав. буром Петров. БУР - барак усиленного режима, внутрилагерная тюрьма. Решетки на окнах, крепкие запоры на дверях камер. Легко можно представить, кто попадал в бур на строгорежимной Алексеевке: отборные из отборных, "самый центр", как говорили воры. Человеку обычному справиться с ними было не под силу. Но Петров был человеком (человеком ли?) не обычным.

Необычным было и его появление на Алексеевке - года за три до моего, вполне обычного.

Тогда на штрафняк пригнали спецэтап - все сплошь законные воры, рецидив. Такие этапы начальник лагпункта Цепцура всегда лично встречал на вахте. Отличный психолог, он по первому впечатлению "с почерку" решал, кого сразу отправить в бур, кого оставить в общей зоне. И почти никогда не ошибался.

Воров пропускали в зону, сверяясь с формулярами. Нагруженные шмотками, награбленными за время их странствий по пересылкам, блатные называли свои фамилии и под внимательным неласковым взглядом Цепцуры следовали - все, как один - в бур.

Дошла очередь до Петрова. Он назвался. Цепцура подался вперед, вгляделся в грубо вытесанное жестокое лицо, переспросил:

- Петров?

- Ну, Петров, - угрюмо пробурчал новичок - и вместе со всеми отправился в барак усиленного режима.

Но в тот же день Цепцура вызвал его к себе в кабинет; и после часовой беседы с глазу на глаз Петров вернулся к своим, но уже в другом качестве: зав. буром.

Оказалось, что никакой он не вор: служил оперативником на севере, в лагере, где начальником был тогда Цепцура, за какую-то серьезную провинность получил срок, а попав на пересылку решил выдать себя за вора в законе. Ему это было нетрудно: феню и все блатные повадки он изучил за годы работы в системе Гулага. А по своим моральным качествам он вписывался в их среду просто идеально. Считаться законным вором в лагере, а особенно на пересылках, было выгодно - и вот, надо же! Попал на старого знакомого...

На привычной должности тюремщика Петров чувствовал себя превосходно. Он стал грозой всего лагеря, настоящим пугалом. Алексеевка надолго запомнила историю Вальки-боксера. Она случилась до меня, поэтому не знаю, был ли этот Валька боксером и вообще кем он был на воле. А в лагере он был дневальным бура - правой рукой Петрова и его дружком. И был, видимо, такой же жестокой скотиной, как Петров.

Сидевшие в буре Вальку ненавидели. Однажды во время раздачи обеда устроили - "с понтом" - драку; Валька бросился наводить порядок. Миски с баландой обычно он подавал своим подопечным через кормушку, а тут пришлось открыть дверь. Не успел он войти, на него кинулись сразу пятеро, скрутили и зарезали его же ножом: "лагерной милиции" из заключенных разрешалось - правда, не официально иметь ножи, на случай самообороны. Но в этом случае не сработало...

Петров к тому времени уже стал расконвоированным; убийство произошло в его отсутствие. Вернувшись в зону и узнав о смерти своего "помогайлы", он взялся собственноручно навести в буре порядок. Надзор был только рад: никому из них не хотелось лезть на нож.

Петров вооружился железнодорожным молотком на длинной ручке и отправился в бур - один; чувство страха у него было атрофировано (как и все другие человеческие чувства). Ворвавшись в камеру, он стал лупить молотком всех без разбора; двоим сломал руки, пробил чью-то голову. Потом выхватил троих и повел их через всю зону к вахте.

На крыльце барака, где жила бригада грузчиков, стояло человек семь-восемь. А надо сказать, что все грузчики были из блатных; они и работали по уговору с начальством не так, как прочие, а аккордно. Выходили грузить кругляком поданый к лесобирже состав, вкалывали, если надо, полторы-две смены без передыху, а потом возвращались в зону, и дня три их никто не тревожил - до следующего аврала. Все они были законными ворами, все - молодые крепкие парни, здоровые лбы.

И вот они стояли на крыльце и смотрели, как Петров конвоирует их товарищей на вахту. А Петров нарочно остановился и стал избивать своих пленников все тем же молотком. Все, кто был на крыльце, повернулись и без звука ушли в барак. Вдогонку им Петров крикнул:

- Позор вам, воры!..

Об этом происшествии я слышал от других; а своими глазами видел такое: перед отбоем Петров зашел в наш барак. И урки - вся бригада грузчиков - накрылись с головой одеялами: чтобы Петрову, не дай бог, не показалось, будто кто-то из них косо посмотрел на него. Мне и самому захотелось укрыться с головой.

Как-то раз в конторе я слышал, как Петров похваляется своими военными похождениями. Особенно гордился он случаем, когда они со старшиной похарили вдвоем пустившую их на ночлег украиночку, а утром нахезали на пол посреди хаты и ушли, прихватив недоеденное хозяйское сало. Рассказал и победно оглядел слушателей, ожидая одобрения... Я думаю, Петров был тяжелым психопатом; не может так вести себя нормальный человек.

Немногим уступал ему новый комендант зоны, ссученный вор Васек Чернобров-Рахманов. Рослый, с коричневатым румянцем на щеках и красивыми дикими глазами, Васек, как говорил мне еще в Кодине все знающий Якир, в юности был "бачей" - мальчиком-проституткой где-то в Средней Азии. Может быть, за это и мстил человечеству? По ночам он подстерегал работяг, вышедших отлить на снег возле барака, и с момент мочеиспускания бил их по нежному месту длинным железным прутом.**)

На что только ни шли жители Алексеевки, чтобы вырваться из под власти таких, как Петров и Чернобров-Рахманов! На стене ШИЗО появилась надпись мазутом "ДА ЗДРАВСТВУЕТ ЧЕРЧИЛЛЬ!" Автор надеялся, что его увезут с Алексеевки в следственный изолятор и будут судить по 58-й. Ну, дадут сколько-то лет за антисоветскую агитацию - все лучше, чем мучиться на штрафняке!.. Не получилось.

Другой - воришка-полуцвет - как только попадал в кандей, объявлял смертельную голодовку: зашивал рот нитками. Искали иголку ни разу не нашли. Оказалось, у него в губах привычные дырочки какие прокалывают в ушах под серьги.

А один жуковатый на глазах у главврача разломал на три части и проглотил иголку. Упал, стал корчиться в муках. Но врач все эти номера знал и велел санитару Степке выбросить симулянта в снег. Степка - здоровенный верзила с ассиметричной плешью набекрень (горел в танке) - сграбастал пациента в охапку, вынес его на улицу, но в снег не бросил, а аккуратно уложил на скамью.

Доктор вышел на крыльцо и громко, чтобы все слышали, объявил:

- Запомни: старший блатной тут я, а главный блатной - Кучин. Других нету!

Кучин был "кум", оперуполномоченный. А фамилию врача я не помню; все звали его - за глаза - Антон, а еще чаще - Чиче. (Глубоко посаженными глазами и головой, ушедшей в высокоподнятые плечи он очень напоминал злодея профессора Чиче из немого фильма "Мисс Менд").

Проглотивший иголку блатнячок покорчился еще немного, потом встал и пошел к себе в барак.

Не надо думать, что наш Чиче был таким же бессердечным злодеем, как Чиче из фильма. Врач он был хороший и заботливый. Но на Алексеевке надо было найти правильный тон для общения со здешним специфическим "контингентом" - и Антон избрал вот такой...

Блатных, сидевших в буре, выводили на работу в лес. Трое из них, чтобы спастись от непосильных норм, от побоев и издевательств Петрова, решили поломать себе руки. Так и сделали: парень клал левую руку на два отставленных друг от друга полена, а кто-то из товарищей бил по ней изо всей силы обухом топора. С открытыми переломами предплечья всех троих привели в зону, отправили в лазарет. Но Чиче отказался принять их:

- Саморубов мне надо! - А сам, узнав о происшествии, уже успел вызвать по телефону дрезину, чтобы отвезти их в центральную больницу: там условия были лучше.

Антон был не "контрик". Срок он получил за хищения в особо крупных масштабах, совершенные в бытность его начальником военного госпиталя. В армии он был, как и мой отец, подполковником медицинской службы, а по врачебной специальности венерологом. Отец мой тоже работал когда-то в ГВИ - Государственном Венерологическом Институте им. Броннера.***) А в гражданскую войну д-р Фрид написал две "народные лекции в стихах". Обе выдержали несколько изданий, и одну - о сыпном тифе - похвалил Л.Д.Троцкий: наркомвоенмору понравилась сентенция "Сколько горя и обиды терпим мы от всякой гниды!". Об этой похвале отец предпочитал не вспоминать.

Вторая лекция в стихах, "Бич деревни", была о бытовом сифилисе. Так что у нас с Чиче нашлось много тем для разговоров. Я даже рассказал ему, как мы с моим другом детства и будущим однодельцем Мишей Левиным поспорили с отцом, что за три часа напишем "народную лекцию" не хуже "Бича деревни". Было нам тогда по четырнадцать лет.

Мы накатали целую поэму под названием "Любовь моряка". Ее герой Сема (тезка Семена Марковича Фрида) подцепил в сингапурском борделе гонорею.

Дней примерно через пять

Начал Сема замечать,

Что неладное творится:

Он не может помочиться,

Неприятное колотье

У него под крайней плотью

И обильный желтый гной.

Сема стал совсем больной...

Корабельный кок пытается лечить Сему, но неудачно. Пришлось обратиться к врачу. Тот возмущается Семиной самодеятельностью:

Понимает ли ваш кок,

Что такое гонококк?!

Почитай, что говорит

О таких болезнях Фрид,

Знаменитый венеролог,

Так же микро он биолог...

Антон одобрил наши познания в венерологии. Но сам он больше занимался не гонореей, а сифилисом: сифилитиков свозили на Алексеевку со всех концов Каргопольлага.

Сифилис в больших количествах привезли в Советский Союз вернувшиеся из Европы победители - и те, что попали в лагеря, и те кто остался на свободе. Привозили вместе с другими трофеями - аккордеонами и мейссенскими сервизами.

В Кодине, недалеко от "комендантского", работала артель лесорубов - вольных. Их было девятнадцать мужиков, и с ними повариха, побывавшая в Германии и Польше. Она кормила их и спала со всеми девятнадцатью. Шестнадцать из них она заразила сифилисом, а троим повезло - не заболели.

Как бы ни ругали советское здавоохранение, а тоталитарное государство в борьбе с эпидемиями даст фору демократиям. С помощью "органов" перед войной в два счета выловили всех вероятных носителе инфекции - когда в Москве врач-экспериментатор заразился чумой от своих подопытных крыс. Всех, кто был с ним в контакте, изолировали. Вылечить всех не удалось, но вспышку ликвидировали в самом начале.

С такой же энергией после войны взялись за сифилитиков. В результате, как рассказывал мне мой дядька-дерматолог, уже в сорок девятом году в Москве нельзя было найти свежий случай люэса, чтобы продемонстрировать студентам мед.института.

А в лагере условий для систематического принудительного лечения было еще больше, чем на воле. Не придешь на укол - приведут под конвоем.

Лечили и вылечивали. Антон агитировал:

- Если не хотите рисковать, живите с моими лечеными сифилитичками!

(Под его надзором проводились курсы лечения на женском ОЛПе Круглице).

Веря в скорое избавление - ну, положим, не слишком скорое, года через полтора; но спешить-то было некуда! - наши сифилитики относились к своему несчастью довольно легкомысленно. Еще в Кодине у нас была бригада Васьки Ларшина, куда собрали всех сифилитиков лагпункта. Они весело называли себя "Крестоносцами" (+, ++, +++ один, два, три креста - так оценивались результаты РВ, реакции Вассермана).

- Жопа как радиатор! - говорил наш тракторист про свои исколотые инъекциями биохинола ягодицы.

Правда, веселились не все. Очень славный грузин, летчик Володя Ч. заразился от приехавшей на свидание жены. Какое уж тут веселье!.. А один мерзавец, бесконвойный экспедитор, мстил за свою болезнь всем женщинам, норовя заразить как можно больше девчонок. Говорят, такое и в наши дни случается - с подхватившими СПИД... А того экспедитора законвоировали: Чиче потребовал. Сам Антон страдал от другой болезни - он был наркоманом, сидел на понтопоне, которого в санчасти хватало. Но начальство закрывало на это глаза и правильно делало.

Кстати - упоминавшийся выше Васек Чернобров был, ко всему, сифилитиком. Это он заразил малолетку-дневального. Я спросил у пацана: зачем пошел на такое дело? Он грустно усмехнулся - разве жалко? Сказал:

- Люди хлебом делятся.

Чернобров запугивал его, требуя молчания: он не хотел, чтобы кум узнал, кто "наградил" парнишку: боялся лишиться своей завидной должности - и только; а стесняться гомосексуальных связей у блатных было не принято. Еще когда нас уводили с Чужги, вдогонку кому-то из босяков его товарищ, на этот этап не попавший, но уже побывавший на Алексеевке, весело крикнул:

- Передавай привет! У меня там две жены - Машка и Чарли!

Этот "Машка" пользовался у любителей особым успехом. О нем отзывались с восхищением:

- Подмахивает, как баба!

Кто его знает, может, действительно получал удовольствие. Но в большинстве случаев гомосексуалистами молодых ребят делали не природные склонности, а голод и желание найти покровителя.

Главным совратителем был завкаптеркой по кличке Горбатый. Горбат он не был; высокий, но как-то странно переломленный в поясе: длинные ноги и длинное туловище под углом 45 градусов к ногам. Мрачный, крайне неприятный субъект.

Считалось, что он не пропускает ни одного мало-мальски смазливого "молодяка", попадавшего на Алексеевку. Прикармливал их, подманивал - как зверьков... Мерзость, да. Но честное слово, не самое страшное из того, что творилось на штрафняке.

И все-таки, когда пришел "наряд" - меня и еще человек двадцать отправляли на этап - я не хотел уезжать. Знал утешительную лагерную поговрку: "Дальше солнца не угонят, меньше триста не дадут", и все-таки... Тут, на Алексеевке, хоть все понятно; а угонят неизвестно куда - что там ждет? Попробовал отвертеться - не вышло.

Но скоро утешился: нарядчик сказал по секрету, что этап идет на Инту. А я уже знал из маминых писем, что на Инте Юлик Дунский; он теперь в каком-то особом лагере, откуда можно посылать только два письма в год, так что я не должен обижаться на его молчание.

Женя Высоцкий пронес в зону поллитра, и мы всей компанией выпили за то, чтобы мне в Инте встретиться с Юликом.****)

Примечания автора:

*) Грамотных на штрафняке было не густо, и меня сразу взяли в бухгалтерию. Начальником лагпункта был офицер со странной фамилией Цепцура. (Или Сцепура?.. Нет, Сцепура это старший агроном на 15-м). Цепцура откровенно пренебрегал рекомендациями оперчекистского отдела и на все хозяйственные должности ставил контриков. Эти, говорил он, воровать не будут.

**) На Инте, в Минлаге, такого быть не могло. Во-первых, там стояли возле каждого барака так называемые "писсуары ночного времени" - сооружения из снежных кирпичей, нечто вроде эскимосского иглу, но без крыши. А во-вторых, к тому времени Черноброва уже не было в живых: зарубили топором блатные.

***) Директором ГВИ им.Броннера был сам профессор Броннер пока его не посадили в 37-м году. Такое тогда практиковалось. Имею в виду не аресты, а то, что учреждениям присваивались имена их руководителей. Так, Мейерхольд руководил театром им.Мейерхольда. А одессит Столярский, рассказывают, садясь на извозчика, так и говорил ему: "В консерваторию имени мине!"

****) Я пишу то "в Инте", то "на Инте": мы говорили и так, и этак. (То же и с Воркутой: и "в Воркуте", и "на Воркуте".) Возможно, это идет с тех давних времен, когда первые этапы прибывали на речку Инту и на станцию Инту. Поселок образовался потом - и со временем стал городом.

XII. "ЭТАПЫ БОЛЬШОГО ПУТИ"

Нас перегнали на центральный лагпункт. Чтобы не разбрелись по зоне, на ночь заперли в буре - вместе с другой партией зеков, не знаю, откуда прибывшей.

Два воренка крутились возле латыша, владельца соблазнительного чемодана. Выбрав момент, они выхватили чемодан - "угол", по-ихнему - из под его головы и потащили в свой куток. Латыш беспомощно оглядывался, жалобно выкрикивал "Помогите, помогите", но помочь ему никто не спешил. И мне стало противно. Если бы эти двое были серьезные воры! А то ведь шакалы, торбохваты... Среди взрослых мужиков они чувствовали себя неуверенно - но не получив отпора, наглели с каждой минутой.

Я поднялся с нар, подошел, рванул на себя чемодан. Силенок у них было маловато; в драку гаденыши не полезли, но один, пискнув как крыса, укусил меня за палец. Победа досталась мне очень недорогой ценой. Я отдал чемодан хозяину. Он не поблагодарил: смотрел на меня с подозрением - видно, ждал, что я потребую свою долю... Мне стало еще противнее.

На утро нас рассортировали. Похоже было, что на Инту со мной пойдет только пятьдесят восьмая, причем большесрочники. Из пунктов преобладали тяжелые: 6-й - шпионаж, 8-й - террор, 14-й - саботаж. Хотя и "предателей" (58.1а, 58.1б) было достаточно. К нам добавили человек сто, пришедших с других лагпунктов, и повели на станцию, грузиться в краснухи. К моей большой радости, в один вагон со мной попал киевский паренек Сашка Переплетчиков. Мы подружились еще в Кодине, на комендантском. Напомню: это он разделывал на циркульной пиле забредшую в оцепление козу.

В Каргопольлаге Сашка проходил за блатного: на руках наколки и вся "выходка", т.е., манера держаться, была воровская. Но вором он не был (кстати, и не Сашкой был, а Абрамом Евсеевичем), и сидел по пятьдесят восьмой. Я охотно прощал ему этот достаточно невинный обман: "... старая романтика, черное перо".

Багрицкого, правда, он не читал. Молодой, глупый... Нет, это я для красного словца: очень умный был парень и тянулся к культуре. Умел отличить хорошие стихи от плохих и так же хорошо разбирался в людях - а это, я думаю, первый признак ума. Но по молодости лет Сашка увлекся не тем, чем надо.

В краснухе к нам присоединился другой Сашка - Силютин, по кличке Чилита. О нем я тоже уже упоминал: он был ссученный вор. На этап вместе с нами, фашистами, попал потому, что за неудачный побег имел, кроме воровских статей, и 14-й пункт 58-ой. С кем придется встретиться в пути, Чилита, как и мы, не знал и попросил: давайте держаться вместе. Он боялся, что в этапе его, суку, опознают законные воры - и тогда ему не уйти живым. А втроем как-нибудь отмахнемся... (Нам действительно пришлось воевать вместе с Чилитой - но не против воров. Об этом немного погодя).

Первый этап, до Вологодской пересылки, у меня в памяти не застрял: никаких происшествий или интересных встреч не было.

А на пересылке первым сильным впечатлением стал тюремный сортир. Грязью и зловонием он мало отличался от всех советских вокзальных туалетов - даже в Москве, даже сейчас, есть такие же. Но особенность вологодского была в том, что когда ты садился орлом над бездонной дырой (тюрьма была многоэтажная, и труба диаметром до метра соединяла все этажи), за твоей спиной со свистом проносились каловые массы: время оправки на всех этажах совпадало. И главная задача была не поскользнуться на мокром бетоне и не улететь вниз вместе с фекалиями.

Второе сильное впечатление - Володя-жид. В нашу камеру он не попал: вологодские надзиратели, встречая новеньких, опытным глазом отделяли козлищ от агнцев - по выражению лица, по одежке, по повадкам. И воры отправлялись к ворам, а фраера оставались с фраерами. Это называлось "петушки к петушкам, раковые шейки в сторону".

Володя-жид был "полнота", авторитетный вор. Как-то раз, возвращаясь с оправки, мы встретили его в коридоре: Володю в наручниках вели куда-то два вертухая, крепко ухватив за локти. Третий шел позади, отстав на шаг. Глаза у Жида были налиты кровью, свирепая морда - свекольного цвета; он на голову был выше любого из низкорослых своих конвоиров - и вдвое шире. Шел и хрипло орал, матеря тюрьму, советскую власть и все на свете. Впечатление было такое, будто ведут на расчалках бешеного жеребца - на случку. Но Володю-жида вели не на случку, а в карцер. И все время, пока он оставался в карцере, до нашей камеры доносился все тот же яростный хриплый рев.

Говорили, что он сумасшедший; его репутации среди блатных это не вредило. Ощущение опасности исходило от него, как от дикого зверя. Даже запах, мне показалось, был звериный... Вот к такому я не полез бы заступаться за чужой чемодан, это уж точно.

Каждой камере полагался староста. В нашей мужики выдвинули на этот пост меня: завоевал уважение, "тиская романы" по дороге в Вологду. (На меня даже не шипели, когда по случаю поноса, я вынужден был бегать к параше - прощали за прошлые заслуги). Жизнь в камере текла спокойно и мне, как старосте, делать было нечего.

Один только раз Сашка-Чилита, вспомнив свое воровское прошлое, прицепился к интеллигентному ленинградцу и попытался "взять его на бас", требуя дани: тот сидел недавно и на этапах его не успели "оказачить", т.е., ограбить. Не удалось это и Чилите: интеллигент оказался "с душком" (это означает "не слаб духом", не трус). Сашка успел стукнуть его - но тут уже в дело вступил другой Сашка, Переплетчиков. Кинулся и оттащил Чилиту за шиворот - как оттаскивают за ошейник злую собаченку. А я подошел извиниться: начало инцидента я как-то прозевал.

Не помню фамилии и не помню, кем по профессии был этот наш сокамерник - может быть даже, театральным режиссером. Нестарый человек, благообразный, с хорошими манерами. Мы разговаривали с ним о книгах, о театре - и я здорово облажался, назвав Незнамова, героя "Без вины виноватых", Названовым, но собеседник сделал вид, что этого не заметил. (Я-то заметил, что он только делает вид).

В Вологде мы просидели долго, месяца полтора ожидая неизвестно чего. Книг в пересыльную камеру не давали; мы болтали, пели, спорили.

В наших разговорах никогда не принимал участия пожилой литовский ксендз. Почти все время он проводил в молитве: закроет лицо ладонями - я заметил, многие литовцы так делают - и молится, отрешившись от всего земного. Но оказывается, он прекрасно все слышал. Однажды отнял ладони от лица и сказал ядовито:

- А ваш Молотов в Женеве не дал дефиницию фашизма! - И снова углубился в беседу с богом. Так я узнал новое слово "дефиниция" определение.

Письма из пересыльной тюрьмы отправлять разрешалось - и мы писали, не особенно надеясь дождаться ответа. Я написал домой, написал и на Сельхоз своему наставнику Ивану Обухову. Оба письма дошли: почта тогда, в сорок девятом году, работала куда лучше, чем сейчас. Помню, еще с 15-го я написал два письма, одно Юлику Дунскому в лагерь, другое в Москву тетке Вале. Перепутал конверты, и послание, предназначенное тетке, попало к Юлику, а он получил другое, адресованное тетке. И он, и она письма прочитали и переслали по правильным адресам, о чем каждый известил меня.

В Вологде писем я не получал; но из прежних маминых уже знал, что в лагере умер Володя Сулимов, что умер и Леша Сухов - и что посадили его младшего брата, школьника Ваньку. Посадили не по нашему делу, хотя конечно, и оно сыграло роль в его судьбе. В прошлом году Ваня Сухов тоже умер - но на воле, на руках у жены Вали и дочери Машки. Ему повезло больше, чем брату - и в жизни, и в смерти, и в любви.

Пока я пишу свои заметки, успели умереть многие из тех, о ком я рассказал или собираюсь рассказать: ближайшие мои друзья Миша Левин и Витя Шейнберг, Шурик Гуревич, Олави Окконен, Женя Высоцкий, интинская красавица Ларисса Донати, дочь Карла Радека умница Соня. И два стукача: Аленцев и Виктор Луи. (Стукачи умирают, но дело их, боюсь, живет). Наверно, надо торопиться, чтобы успеть дописать...

Политических споров на вологодской пересылке мы почти не вели, поскольку не было больших идейных разногласий: своей нелюбви к Сталину уже можно было не стесняться и не скрывать. Все понимали, что едем туда, откуда возврата скорей всего не будет.

Спорили больше по пустякам: сколько было в России генералиссимусов, жива или не жива Фанни Каплан и о том, как правильно петь: "Кирка, лопата - это мой товарищ" или "Кирка, лопата, стали мне друзьями". А в другой песне: "Я вор, я злодей" или "Я вор-чародей". Спорили и ни до чего не договаривались.

Я старался примирить спорящих: и ты прав, и ты прав. Ведь едва ли найдется мало-мальски популярная песня, текст которой не оброс вариантами. Очень часто слова оказываются слишком сложны для поющих и они их упрощают. Уверен, что в русском тексте "Интернационала" когда-то рифмовалось "разроем" и "построим", и только потом "разроем" превратилось в "разрушим": так привычнее, а рифма - бог с ней.

Написанный эстетом-стихотворцем текст "Волочаевских дней" подвергся еще большей вивисекции. Строчка "Наливалися знамена кумачом последних ран" превратилась в "Колыхалися знамена кумачом в последний раз". Почему, почему в последний раз?.. Бессмысленно? Зато без интеллигентских ваших выкрутасов!.. И другая строчка, "Партизанские отряды занимали города". Раньше у автора было "Партизанская отава заливала города"; это показалось слишком красиво. Правда, пропала рифма "отава - слава", но в этих изменениях была хоть примитивная, но логика. А я слышал, как поют "Кони сытыми бьют копытами" и даже "Любимый город, синий дым Китая" - вместо "в синей дымке тает".

Но рекорд побили товарищи Саши Митты по детскому саду. Вместо непонятного "Выше вал сердитый встанет" они пели "Вышивал сердитый Сталин". Александр Наумович сообщил мне это в прошлом году. Жаль, я не мог привести этого примера спорщикам на вологодской пересылке...

Когда кончился мой запас голливудских фильмов, я с горя стал пересказывать наши с Юликом Дунским вгиковские сочинения. Наш недописанный в связи с арестом дипломный сценарий "Ермак, покоритель Сибири" для этого вполне годился: он отличался чисто голливудским презрением к исторической правде. Придуманный нами голландский мореход предлагал идти в поход на Сибирское царство морским путем. А Ермак, приставив клинок сабли к компасу морехода, отчего стрелка отклонилась, победно вопрошал: "Ну, немец? Чья стрелка надежней?".. Что-то в этом роде. Только что не говорил "Мы пойдем другим путем".

Моим преданным слушателем был Сашка Переплетчиков. Привязчивый и доброжелательный, он фантазировал на тему сценария о лагере, который обязательно должны написать мы с Юлием. Даже придумал название: "Конвой применяет оружие". Я не был так оптимистичен, не верил ни секунды, что буду когда-нибудь писать сценарии, но чтоб не огорчать симпатягу Сашку, обещал. Так и не выполнил обещания...

От нечего делать мы с обоими Сашками решили изготовить в камере колоду карт - "пулемет", "бой", "колотье". Технологию оба моих спутника знали в совершенстве. Теперь знаю и я.

Разумеется, пришлось обходиться только подручными материалами - как Робинзону Крузо. Для начала надо было найти бумагу. Сгодилась бы и газетная (нарезанные обрывки газет - на закрутку - были у многих). Но это был бы второй сорт. Повезло, нашлась и белая правда, папиросная. Не беда: можно склеить вместе два листика. Когда высохнет, будет негнущаяся, звонкая как слюда пластинка. Клей же сделать проще всего: нажевать или размочить мякиш тюремного черного хлеба и протереть через носовой платок. Получится отличный белый клейстер.

Затем следовало аккуратно обрезать склеенные листки папиросной бумаги. Тут нельзя было спешить. Сашка Чилита отломал черенок казенной алюминиевой ложки, заточил узкий конец об кирпичный пол и, связав ниткой будущую колоду крест-накрест, обрезал ее под линеечку - чью-то расческу - неторопливыми размеренными движениями. Сначала один бок, потом другой, третий, четвертый.

Тем временем Сашка Переплетчиков изготовил трафареты. Для этого пришлось сломать вторую ложку и заточить обломок. (За компанию проделал то же самое и я; получилась коротенькая заточка, как сказали бы сейчас. Мы этого термина не знали. Какое-никакое, а оружие, в дороге может пригодиться). Своим заточенным обломком Сашка вырезал на клочке газеты сердечко, ромбик, крест и репку с ботвой - черви, бубны, трефы и пики.

Теперь предстояло приготовить краску. Можно было, конечно, обойтись одной черной, но мы хотели, чтобы все получилось по высшему классу.

Соврав, что болит горло, попросили у медсестры красного стрептоциду: в те годы им лечили ангину. Красного у нее не оказалось. Тогда тем же отточенным черенком Сашка надрезал мне руку и нацедил в ложку несколько кубиков крови. Черную краску сделали заранее: отрезав от резиновой подошвы полоску, подожги и накоптили на дно эмалированной кружки нужное количество сажи. Сажу соскребли, смешали с остатками клейстера и получилась густая стойкая краска.

Осталось только натрафаретить "стиры" - карты назывались и так. Для воровских игр - стоса и буры - двойки, тройки, четверки и пятерки не требуются. Поэтому вместо "картинок" в центре стиры тесной кучкой собираются обозначения мастей. Скажем, два сердечка нос к носу - червонный валет, три - дама, четыре - король.

Описание творческого процесса заняло меньше страницы - а на изготовление колоды ушло двое суток. Но, как уже сказано, спешить зеку некуда. Тем же способом мы изготовили и вторую колоду; обе засунули в подушку, чтобы не погореть во время шмона. В подушке мы привезли их и в Минлаг. Провезли через три шмона, а сыграть ни разу не сыграли: ни я, ни Сашка не были картежниками. Весь этот эксперимент мы проделали исключительно с познавательной целью.

Так же с познавательной целью я попросил Сашку Переплетчикова сделать мне наколку. Вспомнил иллюстрации Ватагина к "Маугли" и нарисовал силуэт оленя в прыжке - небольшой, со спичечный коробок. Вместо туши мы использовали оставшуюся после изготовления карт черную краску.

Сашка связал ниткой три швейных иголки и приступил к делу. Он обкалывал рисунок по контуру через бумажку и втирал краску пальцем.

Боли я не чувствовал; назавтра наколотые линии слегка воспалились и припухли, а дня через три краснота прошла и остался как бы рисунок пером. У меня хватило ума поместить татуировку на верхней части бедра, трусики ее прикрывают.

Когда наш этап прибыл в Инту, минлаговский парикмахер из западных украинцев, "обрабатывавший" нас в бане, увидел наколку и сказал с вежливой издевкой:

- О! Пан блатный?

А я как-то упустил из виду, что "олень" - презрительная кличка работяги-фраера. Почему олень, не знаю. В нашем первом фильме мы с Юликом попробовали придумать объяснение: с рогами, а забодать никого не может...

Ничего более поучительного про Вологодскую пересылку рассказать не могу. А в один прекрасный день нас, наконец, вызвали на этап. Вывели из камеры и торопливо, будто уходил на Север последний эшелон, погнали к вагонам.

Состав показался мне очень длинным, конца его я не видел. Для нас, тех, кого привели из Вологодской тюрьмы, отведено было пять или шесть теплушек. Мы с Сашкой Переплетчиковым опять попали в один вагон - но на этот раз не по счастливой случайности, а благодаря вовремя проявленной инициативе.

В ходе переклички мы заметили: в краснухи грузят по общему списку, в алфавитном порядке. Чтобы не расставаться, я, по выражению Сашки, "крутанул чертово колесо": рискнул поменяться на время пути фамилией и статьей с соседом по камере Ромкой Полторацким он, как и Переплетчиков, был на "п", а значит, попадал в один с ним вагон. Теперь он стал Фридом, а я Полторацким Романом Владимировичем. Правда, не обошлось без конфуза: когда начальник конвоя выкликнул мою новую фамилию, я с непривычки среагировал не сразу. И только услышав второй раз "Полторацкий!", торопливо отбарабанил:

- Роман Владимирович, двадцать третьего года, пятьдесят восемь один "а", двадцать пять и пять по рогам.

Чилита, чья фамилия начиналась на "с", попал с нами.

В нашей краснухе, кроме каргопольчан, ехало человек десять литовцев - свеженьких, только что с воли (точнее - из следственной тюрьмы). Мы с обоими Сашками заняли престижные места на верхних юрцах; литовцы разместились внизу - кто попроворней, на нарах, остальные на полу.

Посреди теплушки стояла печка-буржуйка. На Севере апрель холодный месяц; печку топили, но для всех желающих погреться места возле нее не хватало.

Перед кем еще изображать урку, если не перед новенькими? Сашка Переплетчиков нагло, по-блатному, потребовал, чтоб его пустили к печке. Кто-то из литовцев уперся, Сашка стукнул его, оттолкнул и стал греть озябшие руки. Литовец смолчал, но затаил злобу.

Прошло часа два. Под перестук колес хорошо спится даже на жестких нарах. Я задремал у себя наверху - и проснулся от громкого крика. Кричал Сашка. Пятеро литовцев окружили его и принялись лупить, мстя за земляка.

Чилита оторвал доску, которой заколочена была щель в стенке вагона, и прыгнул с нар. Я надел было очки, но вовремя сообразил, что вряд ли они понадобятся. Снял и тоже спрыгнул вниз.

Там уже шла настоящая битва: Чилита орудовал доской, а Сашка хватал с пола глиняные миски и метал их в противников. Я включился с ходу: "надел на калган" первого попавшегося литовца, то есть, ухватил за шею и боднул в лицо. Отчетливо помню, что в голове у меня как боевая инструкция проносились фрагменты виденных мною лагерных драк. Можно было, например, ударить оппонента ребром крышки от параши. В краснухе параши не имелось, но стоял бачок с питьевой водой. Я нагнулся за деревянной крышкой, не увидев по близорукости, что ее нет на месте. Но она немедленно обнаружилась: кто-то из литовцев стукнул меня этой крышкой по голове. А я в отместку "порвал ему пасть" - это тоже рекомендовалось: сунуть пальцы в рот и разодрать. Щеки тянулись как резиновые, но одну в конце концов мне удалось разорвать. От изумления литовец даже не попытался укусить меня.

Глиняные миски к этому времени были все перебиты. Сашка действовал теперь заточенным черенком ложки - как ножом. Чилита отбросил свою доску и тоже стал рубить и колоть.

И неприятель дрогнул. Их было вдвое, а может, втрое больше, чем нас. Крепкие ребята - литовские партизаны или, по тогдашней терминологии, "бандиты" - они без труда одолели бы нас в нормальной человеческой драке. Но в нашем мире они были новичками, и растерялись, впервые встретившись с лагерной, не знающей запретов жестокостью. А мы, войдя в раж, пугали их блатняцким боевым кличем:

- Под нары, падлы! Под нары!

Они действительно полезли под нары: это было самое безопасное место. На том нам бы и успокоиться, но злопамятный Сашка Переплетчиков пополз, не слушая увещеваний, за тем литовцем, с которым полаялся в самом начале, догнал и воткнул в его ягодицу острый черенок. Литовец дернулся и тяжелым армейским ботинком попал Сашке по морде. Это сыграло известную роль в развитии событий.

А пока что я снял с одного из побежденных рубаху и отдал на сменку свою, порванную в драке и перепачканную кровью - моей и чужой. Он отдал без звука: знал уже, что так положено.

Спустя сколько-то времени поезд остановился перед очередным семафором. Дверь краснухи стремительно отъехала в сторону, и к нам ворвались трое краснопогонников. Старшой заорал:

- Что тут у вас?.. Ну?!

Оказывается, именно на нашей теплушке была узенькая площадка над буферами. Такие площадки - для сопровождающего груз - бывают на товарных вагонах, но далеко не на всех. Нам просто не повезло: стрелок, дежуривший на площадке, слышал через тонкую стенку крики и шум драки. Доложил начальству, и на первой же остановке они прибежали наводить порядок.

Сказать им, что ничего особенного не случилось? Это не проходило: весь пол был усыпан черепками, ни одной глиняной миски не осталось в живых.

Кто-то из каргопольских нашелся:

- А тут у нас эстонец есть психованный. Это он побил миски, у него припадок был!

Психованный эстонец с нами действительно ехал. Этого несчастного на следствии так били, что он повредился в уме. Панически пугался любой голубой чекистской фуражки; когда в камеру заходил вертухай, эстонец хватал мокрую тряпку и принимался мыть пол около параши, демонстрируя покорность и усердие.

Сейчас, по незнанию русского языка, он не мог опровергнуть возведенную на него напраслину - но этого и не потребовалось. Конвой и так понимал, что к чему:

- Кто здесь Сашка? Кричали: "Сашка брось, Сашка, брось!"

Никто не отозвался. Тогда старшой приказал всем перейти на одну сторону вагона и стал пропускать зеков мимо себя по одному. Каждого он несильно ударял длинным, похожим на крокетный, молотком - подгонял и заодно пересчитывал. Такими деревянными молотками они обстукивают пол и стенки вагонов, угадывая по звуку, нет ли где подрезанной доски, не готовится ли побег.

Я сидел у себя на нарах, привалившись разбитой стороной головы к стенке - чтоб не видна была засохшая над ухом кровь. Через очки смотрел на происходящее, изображая лицом интеллигентский испуг и непонимание. Это сработало: при пересчете я остался последним и меня не стронули с места - а иначе опознали бы и во мне участника драки. Первым из всех разоблачили Сашку Переплетчикова: у него на скуле вздулся огромный синяк - отпечаток литовского каблука. На Сашку, на Чилиту и на всех, у кого были синяки, порезы или царапины, конвой надел наручники и увел с собой: остаток пути они проделали в отдельном вагоне, походном карцере на колесах.

Забавно, что в этой истории все старые лагерники, ехавшие с нами, приняли нашу сторону. Хотя виновата во всем была Сашкина блатная фанаберия. Нет на свете справедливости!.. А я и сейчас не уверен, мог ли я в той ситуации вести себя по-другому...

На следующий день мы прибыли на Инту. Несколько вагонов отцепили, остальные поехали дальше - на Воркуту. Тот, в котором был поменявшийся со мной Ромка Полторацкий, остался на Инте. А уехал бы Ромка в другой лагерь - не тем, кем был до этапа, а Фридом - не знаю, как бы мы выпутывались.

Этот этап оказался последним в моей жизни - хотя прожить на Крайнем Севере мне предстояло еще целых семь лет.

XIII. НАЧАЛО ВТОРОЙ ПЯТИЛЕТКИ

Нас выстроили в колонну и повели со станции на ОЛП-5, в интинском просторечии "Сангородок". Название условное: на пятом ОЛПе действительно был большой стационар с хорошими врачами - в/н в/н и з/к з/к, но большую часть населения Сангородка составляли не медики и не больные. Это был центральный распределитель рабочей силы: при каждой шахте на Инте имелся свой лагпункт, куда после сортировки отправляли новоприбывших. Все это мы узнали несколько позднее. А сейчас стояли у ворот в ожидании первого шмона.

Шмонали старательно и неторопливо. У меня нашли десять рублей и отобрали, с удовольствием объяснив: тут вы денег не увидите! Не положено! Затем вертухай вытянул у меня из-за голенища отточенный обломок ложки и дал по уху. Я окусываться не стал: уже догадывался по многим признакам, что с этими особенно не подискутируешь.

- Давай раздевайся! Все сымай!

Я разделся догола, слегка смущаясь присутствием женщин - они пришли с нашим этапом и теперь стояли отдельной кучкой, дожидаясь своей очереди. Торчать голышом на холодном ветру пришлось недолго; больше ничего запретного при мне не было.

В конце концов нас запустили в зону. Сводили в баню и определили на временное жительство в пересыльный барак. До отбоя у нас было время оглядеться.

Внешним видом 5-й сильно отличался от каргопольских лагпунктов. Пожалуй, в лучшую сторону: бараки добротной постройки, разумная планировка, чистота. Но было в этой упорядоченности что-то неприятное - например, фальшивые клумбы, на которых вместо цветов красовались аккуратно выложенные шлаком красно-бурые узоры. Мне вспомнилась привычная, почти уютная, неприбранность нашего 15-го.

Но вообще-то, сейчас было не до эстетики. Местные старожилы успели рассказать: это специальный лагерь для пятьдесят восьмой, охранять нас будут не сине-, а краснопогонники - внутренние войска МВД. При смене караула здешние "попки" - часовые на вышках - рапортуют так: "Пост по охране врагов народа, изменников Родины сдал", "Пост по охране врагов народа, изменников Родины принял!" (Сам ни разу не слышал; за что купил, за то и продаю). Наши формуляры помечены буквой "О" - "опасный", а на некоторых "ОО" - "особо опасный". (Опять-таки - своими глазами не видел). Блатных очень мало: только те, у кого 58.14 или восьмой пункт, террор - за убийство милиционера или еще какого-нибудь советского начальника. Здесь зекам сразу дают понять: если что случится, например, война с Америкой, вас всех постреляют и покидают в шахты!..

Эти малоприятные новости не помешали нам хорошо выспаться в первую ночь после этапа. Утром повели на завтрак; кормежка была не хуже и не лучше, чем везде.

А после завтрака к нам в барак явился улыбчивый молодой человек в очках. Спросил: нет ли у кого шерсти на продажу? Старых свитеров, шарфов, носков? Можно грязные, рваные - это не играет роли. Платить будут хлебом.

Оказалось, шерсть требовалась для изготовления ковров, а молодой человек был как бы агентом по снабжению. Возглавлял же ковровую мастерскую венгерский еврей Шварц, это он подал идею здешнему начальству. Красители он получал в посылках, а работницы - к слову сказать, самые красивые девушки на ОЛПе - стирали добытое очкастым снабженцем рванье, распускали и на простеньких станках ткали ковры и коврики. Коврики - маленьким начальникам, ковры большим.

Шерсти у меня не было. Но расспросив о моем деле и услышав, что я учился во ВГИКе, очкастый сказал:

- А вы знаете, что здесь Каплер?

Откуда мне было знать? Я и Каплера не знал - лично. Т.е., мы, конечно, встречали его в гиковских коридорах - красивого, победительного, всегда оживленного. А когда были с институтом в эвакуации, узнали, что Каплер арестован. Дальше - тишина.

Скупщик шерсти представился: Виктор Луи. Рассказал, что он тоже москвич, работал в посольстве - на чем и погорел. И повел меня к Каплеру: тот заведовал посылочной.

Тут я должен извиниться: мне придется повторяться. О своей встрече с Алексеем Яковлевичем Каплером я довольно подробно уже писал. ("Амаркорд-88", альм."Киносценарии" N2, 1988 г.) Но, в конце концов, не каждый же обязан читать все, что я напишу. А кто читал - не обязан помнить. И опять же: если человек одними и теми словами много раз рассказывает какую-то историю - значит, он не врет... Итак, мы с Луи пришли в посылочную.

- Дядя Люся! - сказал Луи. - Этот мальчик из ВГИКа.

Каплер приветливо улыбнулся:

- Из ВГИКа? А Юлика Дунского вы знаете?

- ?!

- Тогда я знаю, кто вы. Вы Валерий Фрид?

Алексей Яковлевич тут же сообщил, что Юлик сейчас на третьем ОЛПе, что здесь есть офицер по фамилии Шапиро, который выдает себя за татарина; к Каплеру он относится хорошо, и через него, вероятно, можно будет устроить так, чтоб и я попал на третий.

- А пока что, Валерик, - и Каплер улыбнулся еще шире, - если вы не хотите иметь крупных неприятностей, будьте очень осторожны с этим человеком.

- Дядя Люся! - обиделся Луи, а Каплер, все с той же улыбкой, продолжал:

- Вы думаете, я шучу? Совершенно серьезно: это очень опасный человек.

Опасный человек, оказывается, кроме обязанностей снабженца, исполнял и другие: был известным всему лагерю стукачом.

Мое общение с ним кончилось на том визите к Каплеру. Но вернувшись через семь лет в Москву, я услышал, что есть такой журналист, корреспондент двух лондонских газет Виктор Луи; он женат на англичанке, живет богато, в загородном доме - кто называл этот дом виллой, кто - поместьем. Репутация у него неважная.

Потом мы с Ю.Дунским по сценарным делам поехали в Югославию, и там на глаза нам попалась заметка в какой-то лондонской газете. Это было сообщение из Тель-Авива о том, что туда приехал некто Виктор Луи, человек, которого считают тайным эмиссаром Москвы; это он продал на Запад рукопись книги Светланы Аллилуевой. А не так давно он побывал с таинственной миссией на Тайване, с которым у русских нет дипломатических отношений - как и с Израилем. На вопрос, зачем он приехал в Тель-Авив, Луи отвечал, что хочет проконсультироваться по поводу своих почек (или печени, не помню) с доктором, который лечил его в Москве. Пикантность ситуации, по словам автора заметки, заключалась в том, что бывший московский врач стал чуть ли не министром иностранных дел Израиля...

Загрузка...