Глава четвертая. Передовая московская молодежь 30-х годов

В то время как в залах и гостиных дворянских особняков танцевали, играли в карты, сплетничали и злословили, в мезонинах и антресолях, где ютилась молодежь, шла иная жизнь.

Здесь мечтали о подвигах, спорили до рассвета, писали стихи.

Жизни-развлечению фамусовской Москвы лучшая часть молодежи 30-х годов противопоставляла свой идеал труда и борьбы; себялюбию и классовой ограниченности – идеалы гуманности и свободы.

Крепостничество отцов оскорбляло в них чувство человеческого достоинства, заставляло на каждом шагу негодовать и возмущаться.

Г нет николаевской реакции давил на слабые юные плечи. Героический пример декабристов звал на борьбу, но реальная действительность не давала возможности действия. Юноши тосковали, их мысль блуждала в туманных мечтах о подвиге, о жертве за свободу родины, за счастье человечества.

Молодежь 30-х годов продолжает лучшие традиции старшего поколения, к которому относились декабристы. Московский передовой юноша обоих поколений чужд карьеризма. Высокие общечеловеческие и гражданские идеалы преобладают в нем над узко эгоистическими интересами. Он отрицательно относится к официальной России и с глазах консервативного дворянского общества слывет опасным мечтателем.

В литературе и письмах 20-30-х годов часто встречаются слова «пылкий», «пылкость». На романтическом языке тех лет это означало избыток жизненных сил, внутреннее богатство, широту умственных интересов, яркость темперамента. Со свойственной им правдивостью и прямотой «пылкие» юноши проповедовали свои идеи, резко критиковали старый, консервативный мир.

Молодой Пушкин в Кишиневе ругает правительство и помещиков. Даже стоящий в стороне от политики юноша Одоевский постоянно спорит со своими старшими родственниками. В. Ф. Одоевский относится к молодым представителям старшего поколения. В год восстания декабристов ему только 22 года.

К старшему поколению «пылких» юношей примыкают два поэта-ровесника, очень различные по своему характеру и дарованию: Веневитинов и Полежаев. Оба зачахли в тюремном воздухе николаевской России.

Веневитинов – юноша-философ. Для него все люди – братья, а поэт – «друг вселенной». Его стихи были очень популярны среди современников. Веневитинов – человек исключительно высокого морального облика, «чистая поэтическая душа, задушенная в двадцать два года грубыми тисками русской жизни», – писал Герцен.

Полежаев – московский студент, отданный Николаем I в солдаты за вольнодумную поэму «Сашка». Поэма ходила в списках. «Свобода в мыслях и поступках» – отличительная черта героя поэмы – «пылкого» московского юноши, студента Саши. Полежаев, талантливый поэт, умер тридцати трех лет от чахотки в солдатской больнице.

К старшему поколению «пылких» московских юношей примыкал, хотя и был несколько моложе их, и друг Лермонтова Святослав Афанасьевич Раевский[277].

Раевский поступил в Московский университет в 1823 году и окончил его в год приезда Лермонтова в Москву. Он был студентом в период общественного подъема перед восстанием декабристов. Раевский интересовался творчеством Лермонтова и был близок с ним. Позднее, в Петербурге, Лермонтов вместе с Раевским писал свой роман «Княгиня Лиговская». Раевский поплатился высылкой за распространение стихов Лермонтова на смерть Пушкина, за которые сам поэт был сослан на Кавказ.

Московский юноша сильно меняется в новых исторических условиях, после разгрома восстания 14 декабря 1825 года.

С одним из «пылких» московских юношей 30-х годов мы уже встречались на страницах этой книги. Мы видели его в мезонине на Малой Молчановке, в подмосковной Середниково, мы читали его поэтические дневники. В костюме астролога, с гадательной книгой в руках, он преподносил на маскараде в «Благородном собрании» злые эпиграммы своим светским знакомым. Этот юноша не одинок. Он окружен друзьями и вдохновлен примером декабристов.

В драме Лермонтова «Странный человек», наряду с фамусовской Москвой, показана передовая часть московской молодежи. Сцены в доме Загорскиных рисуют быт и нравы фамусовской Москвы, раскрывают круг интересов московских гостиных, сцена у студента Рябинова знакомит с бытом студенческой молодежи. Здесь мы попадаем на одно из тех сборищ, которые происходили в мезонинах и антресолях дворянских особняков. Разговоры товарищей Рябинова вводят в круг студенческих интересов. Исторические судьбы России, ее героическое прошлое, ужасы крепостного права, – философия, поэзия, театр, – игра любимца московской молодежи актера Мочалова – вот темы, которые с жаром обсуждались в студенческих комнатах, в то время как в гостиных с неменьшим жаром пересуживались чужие семейные дела.

Эти юноши не были аскетами. Они любили повеселиться. Дети фамусовской Москвы, они могли подчас злоупотреблять радостями жизни, которые иногда шли в разрез с волновавшими их проблемами высокой морали. В студенческой сцене драмы «Странный человек» Снегин и Заруцкий читают стихи Арбенина, его философские и лирические излияния, под шумный аккомпанемент студенческой пирушки.

Герой драмы Владимир Арбенин – передовой московский юноша 30-х годов, наделенный некоторыми индивидуальными чертами автора. В своих лирических стихотворениях Лермонтов выступает непосредственно от лица этого юноши. В поэмах и драмах он переодевает его в разные костюмы, переселяет в разные эпохи, меняет его национальность и общественное положение. Но мы узнаем его под всяким гримом. В средневековом испанском костюме или в, латах древнерусского воина он остается все тем же «пылким» московским юношей 30-х годов, влюбленным в жизнь и в то же время готовым от нее отказаться, чтобы принести себя в жертву родине и человечеству.

Устами своих героев московский юноша Лермонтов не перестает проповедовать свободу, бороться за права человеческой личности.

– Я, свежий, пылкий, молодой…

……………………………………..

Я человек, как и другой -[278]

говорит молодой испанский монах в поэме «Исповедь».

В драме, построенной на московском материале, ее герой Владимир Арбенин резко противопоставляется старой, консервативной Москве. На этом противопоставлении строится сюжет драмы «Странный человек». «Глубокие мысли и огненные чувства» – вот что выделяет Владимира Арбенина из окружающей среды обезличенной светской молодежи.

Богатство внутренней жизни отражается на его наружности, придает блеск глазам, особую вибрацию голосу. «Он не красавец, но так не похож на других людей, что самые недостатки его, как редкость, невольно нравятся; какая душа блещет в его темных глазах! – какой голос!..»[279] – говорят о нем героини драмы.

В характере Арбенина много противоречий. Про него говорят в свете, что он «шалун», «повеса», что у него «злой язык». Но те, кто его близко знает, утверждают обратное: «у него доброе сердце», он «понимает хорошо честь, как никто». Преследуя насмешками пошлость и ничтожество, Владимир не только не может видеть чужих страдании, но и переносить равнодушно «презрения к счастию ближнего, какого бы роду оно ни было»[280].

Он приходит в негодование, слушая рассказ крестьянина о пытках, которым подвергает крепостных жестокая помещица: «… я бы раздавил ногами каждый сустав этого крокодила, этой женщины!.. один рассказ меня приводит в бешенство!»

Но Владимир не только возмущается, но и отдает все свои деньги, чтобы спасти крестьян.

Арбенин полон гражданских и патриотических чувств, которые заставляют его мучительно переживать рабство народа. «О мое отечество! мое отечество!»[281] – восклицает он под впечатлением рассказа крестьянина.

Арбенин – прекрасный оратор, его речь увлекает. Он часто выступает с проповедью истин, которые идут в разрез с консервативным мировоззрением дворянской Москвы. «„Сам себе противоречит, а всё как заговорит и захочет тебя уверить в чем-нибудь – кончено! редкий устоит!“ – говорит о нем Белинский»[282].

После гибели Арбенина у него было найдено множество тетрадей. Лермонтов так характеризует эти творческие тетради своего героя, столь сходные с его собственными: в них «отпечаталось все его сердце; там стихи и проза, есть глубокие мысли и огненные чувства! – Я уверен, – заканчивает гость, в уста которого вкладывает Лермонтов описание творческих тетрадей своего героя, – что, если б страсти не разрушили его так скоро, то он мог бы сделаться одним из лучших наших писателей. В его опытах виден гений!»[283]

С типом «пылкого» юноши 30-х годов мы встречаемся и на страницах драмы другого московского студента, Виссариона Белинского.

Юношеская драма будущего великого критика «Дмитрий Калинин», как и юношеское творчество Лермонтова, является утверждением прав человеческой личности, содержит резкий протест против социальной несправедливости. Равенство людей во имя высокого имени человека, вне зависимости от прав рождения и богатства, – вот основной идейный стержень драмы. С тирадами о правах человеческой личности выступает на ее страницах главный герой – Дмитрий Калинин.

Дмитрий Калинин – сын помещика и крестьянки, по официальному положению отпущенный на волю крепостной. Он получил воспитание вместе с детьми своего отца, в его семье, не зная того, что он его сын. Дмитрий перечитал всю библиотеку своего отца, который очень любил талантливого юношу, называл «пылкой головой», «молодым мечтателем», «маленьким философом». Этот юноша страдает от сознания своего рабского происхождения и постоянных попреков и унижений со стороны семьи отца. Его страдания усиливаются от чрезмерной чувствительности и пылкости характера. «Душа твоя всегда полна через край», – говорит его друг, предсказывая ему гибель. Дмитрий и его сестра Софья, такая же развитая, передовая девушка, как и он, и в то же время такая же пылкая и чувствительная, любят друг друга, не зная того, что они родные. Отец неожиданно умирает. Его жена и дети выкрадывают и уничтожают отпускную Дмитрия. Он убивает Софью и сам закалывается кинжалом.

Юношеская драма Белинского навлекла неприятности на ее автора, вызвав столкновение с университетским начальством. Белинский думал напечатать ее и на полученные деньги освободиться от угнетавшей его нищеты. Его мечты рухнули. Сочинение было признано безнравственным, бесчестящим университет, а за Белинским был установлен особый надзор.

Письмо Белинского по поводу его драмы «Дмитрий Калинин» является документом, характеризующим московского юношу 30-х годов. Письмо написано тем же языком, на котором говорят как его собственный герой, так и герои Лермонтова.

«В моей груди сильно пылает пламя тех чувств высоких и благородных, которые бывают уделом немногих избранных – и при всем том, меня очень редкие могут ценить и понимать», – пишет Белинский родителям. «…Все мои желания, намерения и предприятия самые благородные, как в рассуждении самого себя, так и других, оканчивались или неудачами, или ко вреду мне же… Осужденный страдать на казенном коште, я вознамерился избавиться от него и для этого написал книгу, которая могла скоро разойтись и доставить мне не малые выгоды. В этом сочинении, со всем жаром сердца, пламенеющего любовью к истине, со всем негодованием души, ненавидящей несправедливость, я в картине довольно живой и верной представил тиранство людей, присвоивших себе гибельное и несправедливое право мучить себе подобных. Герой моей драмы есть человек пылкий, с страстями дикими и необузданными; его мысли вольны, поступки бешены, – и следствием их была его гибель. Вообще скажу, что мое сочинение не может оскорбить чувства чистейшей нравственности, и что цель его есть самая нравственная»[284].

Круг идей, в котором живут московские передовые юноши 30-х годов, может быть дополнен материалом из другой юношеской драмы Лермонтова «Menschen und Leidenschaften».

Герой драмы Юрий Волин – такой же передовой юноша, как Владимир Арбенин и Дмитрий Калинин. Его занимала «мечта земного, общего братства», «при одном названии свободы сердце вздрагивало, и щеки покрывались живым румянцем…»

Здесь мы находим указание на конфликт передовой молодежи с консервативным обществом, с официальной Россией: «Любовь мою к свободе человечества, – говорит Юрий Волин, – почитали вольнодумством – меня никто… не понимал»[285].

Это тот же конфликт, который переживало старшее поколение. Восстание на Сенатской площади 14 декабря 1825 года послужило рубежом, разделившим две эпохи, наложило резкий отпечаток на новое, подрастающее поколение.

Владимир Арбенин, Юрий Волин и Дмитрий Калинин отличаются внутренним надломом, которого нет у юношей старшего поколения. Они всегда готовы перейти от чрезмерной восторженности к отчаянию. Чацкий, по сравнению с героями юношеских драм Лермонтова и Белинского, – более цельный и уравновешенный характер. В новых исторических условиях московский юноша стал иным.

Историческое формирование типа московского юноши 30-х годов

Старшее и младшее поколения воспитаны на героических событиях Отечественной войны 1812 года, но воспитаны по-разному.

Старшие принимали в ней участие. Те из них, которые в то время были еще слишком молоды, наблюдали героическую борьбу русского народа, в которой участвовали их отцы и братья. Защита Москвы, победоносные заграничные походы, взятие Парижа – все прошло перед их глазами. С верой в победу они приступили к планам политического переустройства России и смело вышли на бой с самодержавием. Младшее поколение не могло помнить событий Отечественной войны 1812 года, но «рассказы о пожаре Москвы, о Бородинском сражении, о Березине, о взятии Парижа» были его «колыбельной песнью, детскими сказками», его «Илиадой и Одиссеей»[286]. Эти рассказы воспитывали подрастающее поколение в духе национальной гордости, рождали мечты о подвигах и геройстве.

Когда вернувшиеся из зарубежных походов молодые гвардейские офицеры горячо обсуждали современное положение России, наши юноши были еще совсем детьми. Но этот период высокого общественно-политического подъема, предшествующий восстанию 14 декабря, ярко запечатлелся в их памяти. Дети вслушивались в разговоры старших, чутким ухом ловили то, что взрослые хотели от них скрыть. Запрещенные стихи Пушкина и Рылеева переписывались и ходили по рукам. Стихи Пушкина распространялись по всей стране. Они играли в то время роль политических прокламаций, имели революционизирующее значение.

В святой тиши воспоминаний

Храню я бережно года

Горячих первых упований,

Начальной жажды дел и знаний,

Попыток первого труда.

Мы были отроки. В то время

Шло стройной поступью бойцов, –

Могучих деятелей племя,

И сеяло благое семя

На почву юную умов[287].

Так рисуется в памяти Огарева общественное настроение в эпоху формирования тайных обществ. Период надежд и высокого общественного подъема закончился трагической развязкой на Сенатской площади, казнью пяти декабристов, каторгой и ссылкой для остальных участников восстания.

Описание этих событий и то, как они преломились в сознании подрастающего поколения, мы находим у Герцена, Огарева и Лермонтова. Много лет спустя, оглянувшись назад, они рисуют яркие картины эпохи.

«Жизнь моя сложилась рано, и я долго оставался молод, – писал на склоне лет Герцен. – Воспоминания мои переходят за пределы николаевского времени; это им дает особый fond[288], они освещены вечерней зарей другого торжественного дня, полного надежд и стремлений. Я еще помню блестящий ряд молодых героев, неустрашимо, самонадеянно шедших вперед… В их числе шли поэты и воины, таланты во всех родах, люди, увенчанные лаврами и всевозможными венками… Я помню появление первых песен „Онегина“ и первых сцен „Горя от ума“… Я помню, как, прерывая смех Грибоедова, ударял, словно колокол на первой неделе поста, серьезный стих Рылеева и звал на бой и гибель, как зовут на пир…

И вся эта передовая фаланга, несшаяся вперед, одним декабрьским днем сорвалась в пропасть и за глухим раскатом исчезла…

В стране метелей и снегов.

На берегах широкой Лены.

Я четырнадцатилетним мальчиком плакал об них и обрекал себя на то, чтоб отомстить их гибель»[289]. «Казнь Пестеля и его товарищей, – говорит Герцен, – окончательно разбудила ребяческий сон моей души»[290].

Жизнь лучших представителей молодого поколения шла по пути, завещанному декабристами:

По их следам слагалась жизнь моя,

Я призван был работать для свободы

И победить иль величаво пасть… –

говорит герой поэмы Огарева[291].

Вдохновленные героическим примером декабристов, два мальчика – Ник Огарев и Шутка Герцен, убежав от отца и гувернера, на Воробьевых горах, перед расстилающейся едали Москвой, дают клятву не покидать заветного пути борьбы за свободу.

«Запыхавшись и раскрасневшись, стояли мы там, обтирая пот. Садилось солнце, купола блестели, город стлался на необозримое пространство под горюй, свежий ветерок подувал на нас; постояли мы, постояли, оперлись друг на друга и, вдруг обнявшись, присягнули, в виду всей Москвы, пожертвовать нашей жизнью на избранную нами борьбу»[292].

Эпоха, наступившая после восстания 14 декабря, резко отличалась от предшествующей. Это были страшные годы, когда, по выражению Герцена, «Явился Николай с пятью виселицами, с каторжной работой, белым ремнем и голубым Бенкендорфом»[293].

В этих условиях подрастало новое поколение 30-х годов. Гнетущая, безысходная тоска лучшей части поколения 30-х годов особенно ярко выражена в стихах Лермонтова: «Жалобы турка» и «Монолог».

Деспотизмом Николая I были погублены многие студенты Московского университета: талантливый поэт Полежаев, братья Критские, Сунгуров и его товарищи.

«Опасность поднимала еще более наши раздраженные нервы, – вспоминает это время Герцен, – заставляла сильнее биться сердца и с большей гооячностью любить друг друга»[294].

Передовая молодежь жила в мечтах о подвигах. Она верила в свое «святое назначенье»

Свершить чредою смелых дел

Народов бедных искупленье…[295]

Юноша Белинский писал: «В моей груди сильно пылает пламя тех чувств высоких и благородных, которые бывают уделом немногих избранных…»[296] Герцен говорит, что он воображал себя «великим», «доблестным», а «будущее рисовалось каким-то ипподромом, в конце которого ожидает стоустая слава…»[297]

Палящий огнь сокрыт в груди моей,

Я напоен губительной отравой.

Во мне бушует вихрь страстей

И кто смирит его? –

Одна десница славы![298]

писал юноша Станкевич.

Мечтами о подвигах, о славе и величии и в то же время мыслью о трагическом конце полна юношеская лирика Лермонтова.

К чему ищу так славы я?

Известно, в славе нет блаженства,

Но хочет все душа моя

Во всем дойти до совершенства[299].

В стихотворении «Отрывок» поэт рисует образ героя, который обдумывает план спасения своего народа. Очень вероятно, что это – лирическая вариация на задуманный им в то время сюжет поэмы о Мстиславе Черном, из времен татарского нашествия. Но переживания героя поэмы перекликаются с его собственными, так как в это время лирический, эпический и драматический герои Лермонтова очень близки друг другу.

Свой замысел пускай я не свершу,

Но он велик – и этого довольно:

Мой час настал; – час славы, иль стыда;

Бессмертен, иль забыт я навсегда…

Но, потеряв отчизну и свободу,

Я вдруг нашел себя, в себе одном

Нашел спасенье целому народу…[300]

Юноша – чувствует себя исключительной натурой, его жизнь должна быть отмечена какими-то особенными событиями. Борьба за общее дело, которая ждет его впереди, не может кончиться победой и неизбежно приведет к смерти или изгнанию. Он постоянно полон лихорадочной жажды деятельности и в то же время предчувствием неминуемой гибели.

«Странная вещь, что почти все наши грезы, – говорит Герцен, – оканчивались Сибирью или казнью и почти никогда – торжеством»[301].

Когда твой друг с пророческой тоскою

Тебе вверял толпу своих забот.

Не знала ты невинною душою.

Что смерть его позорная зовет,

Что голова, любимая тобою,

С твоей груди на плаху перейдет[302],

– писал Лермонтов.

Тема изгнания и кровавой могилы постоянно мелькает в его стихотворениях. Иногда образ этой могилы принимает конкретные черты северного пейзажа далекой Сибири:

Кровавая меня могила ждет,

Могила без молитв и без креста,

На диком берегу ревущих вод

И под туманным небом; пустота Кругом[303].

Двадцатилетний Огарев, сидя в одиночной камере тюрьмы, гадает по библии о том, что ждет его, и мечтает, чтоб ему вышло «по воле рока»:

И жизнь, и скорбь, и смерть пророка[304].

Мечты юношей переплетались с образами из книг. Они вели беседы с любимыми героями, перевоплощались в них. Герцен звал Огарева Рафаилом, по Шиллеру, Огарев Герцена – Агатоном, по Карамзину. Книги если не заменяли, то дополняли им действительную жизнь.

Очень сильно было увлечение Шиллером. Высокие идеалы и гуманизм Шиллера близки юношам 30-х годов. Содержание драм Шиллера легко сопоставлялось с событиями 14 декабря. Благородный и смелый подвиг декабристов перекликался с поведением шиллеровских героев. Шушка Герцен с Ником Огаревым, беседуя о Шиллере, невольно обращаются к восстанию декабристов. «От Мероса, шедшего с кинжалом в рукаве, „чтоб город освободить от тирана“, от Вильгельма Телля, поджидавшего на узкой дорожке в Кюснахте Фогта, переход к 14 декабря и Николаю был легок»[305], – пишет Герцен.

Было и увлечение Байроном. Юноша Лермонтов, прочитав биографию Байрона, сопоставляет свою судьбу с судьбой поэта:

Я молод; но кипят на сердце звуки,

И Байрона достигнуть я б хотел:

У нас одна душа, одни и те же муки; –

О если б одинаков был удел!..….

– пишет Лермонтов, ставя после «удел» выразительное многоточие[306].

Но особенно сильно было увлечение современной русской литературой, «…поклонение юной литературе, – говорит Герцен, – сделалось безусловно, – да она и могла увлечь именно в ту эпоху, о которой идет речь. Великий Пушкин явился царем-властителем литературного движения; каждая строка его летала из рук в руки; печатные экземпляры не удовлетворяли, списки ходили по рукам. „Горе от ума“ наделало более шума в Москве, нежели все книги, писанные по-русски», «альманахи с прекрасными стихами, поэмы сыпались со всех сторон; Жуковский переводил Шиллера, Козлов – Байрона… Что за восторг, что за восхищение, когда я стал читать только что вышедшую первую главу „Онегина“! Я ее месяца два носил в кармане, вытвердил на память. Потом, года через полтора я услышал, что Пушкин в Москве. О, боже мой, как пламенно я желал увидеть поэта! Казалось, что я вырасту, поумнею, поглядевши на него. И я увидел, наконец, и все показывали, с восхищением говоря: „вот он, вон он!..“»[307]

Мысль юношей часто обращалась к далекому прошлому. Особенно привлекали героические эпохи борьбы за свободу родины. Очень велик был интерес к русской истории. Юноша Станкевич пишет трагедию «Василий Шуйский», а его друг Красов посвящает ему стихотворение «Куликово поле».

Лермонтов неоднократно искал сюжетов в русской истории. В поэме «Последний сын вольности» он сопоставляет события далекого прошлого со вчерашним днем. Судьба небольшой группы свободолюбивых новгородцев, вступивших в неравную борьбу с поработителем Рюриком напоминала судьбу декабристов:

Но есть поныне горсть людей,

В дичи лесов, в дичи степей:

Они, увидев падший гром,

Не перестали помышлять

В изгнанье дальном и глухом,

Как вольность пробудить опять;

Отчизны верные сыны

Еще надеждою полны…

В то время как в стране царствует варяг Рюрик, шесть юношей – «месть в душе, в глазах отчаяние» – бродят в дебрях лесов. С ними седой старик-певец, который поет им о былой вольности.

Ужель мы только будем петь

Иль с безнадежней немым

На стыд отечества глядеть,

Друзья мои? –

С этими словами обращается Вадим к товарищам Они идут в Новгород. Вадим вызывает Рюрика на поединок. Перед поединком он обращается к согражданам:

Новогородцы! обо мне

Не плачьте… я родной стране

И жизнь и счастие принёс…

Не требует свобода слез!

Рюрик убивает Вадима.

Он пал в крови, и пал один –

Последний вольный славянин! –

У подножья скалы возвышается зеленый холм, поросший можжевельником, два серых камня на нем.

Под ними спит последним сном,

С своим мечом, с своим щитом,

Забыт славянскою страной,

Свободы витязь молодой! –

Лермонтов посвящает поэму другу, члену своего кружка, Н. С. Шеншину[308].

О Вадиме и его борьбе с Рюриком есть краткое упоминание в Местеровой летописи. Образ Вадима неоднократно использовался в русской литературе, начиная с «конца XVIII века. Трагедия Княжнина „Вадим Новгородский“» была уничтожена, как революционная, по приказу Екатерины II. Рылеев написал думу о Вадиме, которая ходила в списках. Юноша Лермонтов продолжает традицию революционной трактовки образа Вадима, как борца за вольность.

Герцен рассказывает о том, как после 14 декабря им начали овладевать «политические мечты». Они владели и другими московскими юношами и подростками. У Лермонтова мечты воплощались в поэтическую форму. Юноши восторженно поклонялись свободе, проповедовали равенство на основе естественного права, протестовали против всех форм деспотизма. Понятие свободы в конце 20-х – начале 30-х годов еще не было расчленено и объединяло понятия свободы личной, политической и национальной. Язык юношей 30-х годов соответствовал отвлеченному характеру их мышления. Он был натянутый и книжный, со всеми трафаретными формами романтической лексики тех лет. Возвышенная восторженность сменялась необычайной – мрачностью или чувствительностью.

«Политические мечты» юношей, их идеалы свободы и человечности находились в резком противоречии с крепостным бытом. Насколько волновала их окружающая крепостная действительность, заставляя на каждом шагу «негодовать и возмущаться, свидетельствуют юношеские драмы Лермонтова. О своих детских и юношеских впечатлениях от крепостного права Герцен пишет: „Я довольно нагляделся, как страшное сознание крепостного состояния убивает, отравляет существование дворовых, как оно гнетет, одуряет их душу. Мужики, особенно оброчные, меньше чувствуют личную неволю, они как-то умеют не верить своему полному рабству. Но тут, сидя на грязном залавке передней с утра до ночи или стоя с тарелкой за столом, нет места сомнению“[309].

Юношей с ранних лет тянуло к людям из народа. В одном из своих произведений Огарев рассказывает о том, как его герой в детстве любил проводить время с дворней.

„Вся дворня без различия чинов, – лакей, стопник, буфетчик, кучер, прачка“, – ласково обращалась и играла с маленьким „барчуком“.

Ребенок рано почувствовал тяжесть их положения и жалел их, не умея еще отдать себе отчета в своих чувствах.

Я к ним привык и мне их было жаль.

Мне думалось, что жить им очень жутко.

Мне думалось, что кто-то был неправ;

А кто – тогда сообразить не мог я[310].

Лермонтов также любил в детстве бывать в девичьей, слушать песни сенных девушек, сказки о волжских разбойниках. Он рос в обществе детей крепостных. Его бабушка Арсеньева собирала дворовых мальчиков играть с внуком, чтобы ему не было скучно. У Лермонтова до конца жизни сохранилась теплая дружеская связь с крестьянами Тархан. Он не раз выступал их защитником перед бабушкой. Когда он приезжал в Тарханы, отменялись все наказания.

Детские впечатления от крепостной действительности развили в Лермонтове и Герцене непреодолимую ненависть к рабству и произволу.

Товарищ Герцена по университету Сазонов, вспоминая время своего студенчества, писал: „Проведя полдня среди отвлеченной науки и поэтических порывов дружбы, каждый из нас приобщался дома к реальной родной почве, но не становился сильнее от этого, ибо окружала нас не народная жизнь, а только искусственное и большею; частью паразитическое существование привилегированны“ классов. Крепостное право придает в России этому существованию нечто дикарское, понять которое невозможно-, не видя его…

Однако, живя среди абстракции и варварства, мыслящее меньшинство русской молодежи, воодушевленное любовью к родине и свободе, с неутомимым рвением искало выхода, который примирил бы ее с народом»[311].

Московский университет – центр передовой молодежи начала 30-х годов

Центром, вокруг которого группировалась передовая молодежь, был Московский университет. В Московское университете 10-х годов учились 25 будущих декабристов.

Свое прогрессивное значение Московский университет, не утратил и в годы николаевской реакции. Он был хранителем традиций декабризма. «Мы были уверены, – вспоминал позднее Герцен, – что из этой аудитории выйдет та фаланга, которая пойдет вслед за Пестелем и Рылеевым, и что мы будем в ней»[312].

Николай I это чувствовал и остро ненавидел Московский университет. Напуганный событиями 14 декабря 1825 года, живя под страхом тайных обществ, призрак которых чудились ему всюду, он вырывал из студенческой среды жертву за жертвой.

Интересы студенческой молодежи были очень разнообразны, кругозор широк. Философия, история, литература, театр – все это увлекало и волновало студентов без различия отделений. Математики и медики не хуже словесников знали наизусть комедию «Горе от ума», восторгались Пушкиным и участвовали в спорах о романтизме.

В университете была распространена рукописная литература. Запрещенные стихи Пушкина: «Деревня», «Вольность», «Чаадаеву», послание «В Сибирь», как и стих казненного Рылеева, старательно переписывались. Эти бережно хранимые клочки бумаги передавались из рук в руки в аудиториях и коридорах университета. Физики и медики интересовались литературой, словесников можно было встретить в аудитории физико-математического факультета. На лекции Павлова сходились студенты всех отделений.

Проблема национального самоопределения России, ее исторические судьбы волновали студенческую молодежь, как и все передовое русское общество 20-30-х годов. Студенты следили за революционными событиями в Западиной Европе и старались, чем могли, выразить свое сочувствие восставшим. Московские студенты приветствовали июльский переворот в Париже, знали, любили революционных вождей и хранили у себя их портреты. В знак солидарности с французским революционным народом носили вязаные трехцветные шарфы той же расцветки, что и французский революционный флаг. Желая выразить сочувствие немецким революционерам, надевали черные бархатные береты, какие носил Карл Занд – немецкий студент, патриот, убивший в 1819 году писателя-реакционера Коцебу.

Интерес к науке в Московском университете 20-30-х годов был чужд карьеризма, с одной стороны, и академизма – с другой. Наука не уводила от жизни, была тесно связана с окружающей действительностью. Насколько остро реагировала студенческая молодежь на рабство народа, свидетельствует, как мы это видели, антикрепостническая тематика студенческих драм Лермонтова и Белинского.

Московский университет был своеобразным демократическим островком в крепостнической стране, где так резки были классовые различия и целая пропасть отделяла дворянское общество от других сословий. Московский университет был открыт для всех. Туда не принимали только крепостных.

«Со всех сторон многоплеменной России, с гор Кавказа, с берегов Иртыша и Вислы стремилось пылкое юношество к подножию Кремля», – читаем в воспоминаниях о Московском университете его бывшего студента. «Собираясь в дальний путь, юноша немного вез с собою для обеспечения четырехлетнего курса. Нередко этого едва было достаточно на путь и на первоначальное обзаведение, но он вез с собой молодое, горячее сердце и бесконечную жажду жизни и знаний»[313].

Из разных районов Москвы студенты собирались на лекции. Одни приходили пешком, другие приезжали в собственных экипажах. Товарищество объединяло в единую студенческую семью детей различных сословий. Вчерашний крепостной, ныне разночинец, мог сидеть на одной скамье с сыном своего бывшего барина и пользовался с ним одинаковыми правами, которые давало ему звание студента. «Студент, который бы вздумал у нас хвастаться своей белой костью или богатством, был бы отлучен от „воды и огня“, замучен товарищами»[314], – пишет Герцен.

В конце 20-х – начале 30-х годов форма не была обязательна, и студенческая толпа имела очень пестрый вид. Меньшинство носило форму – синие сюртуки с золотыми пуговицами, но большинство – штатское платье. Казеннокоштные студенты, жившие на казенный счет в общежитии, были одеты очень плохо. Будущий знаменитый критик Белинский жаловался родителям, что «в форменной одежде, кроме аудитории, нигде нельзя показаться, ибо она в крайнем пренебрежении…», а новой шить не собираются; «я весь обносился; шинелишка развалилась, и мне нечем защищаться от холода…»[315]

Несмотря на различие одежды и воспитания, во всех этих юношах, толпившихся в коридорах университета, собиравшихся на широком университетском дворе и в аудиториях, было что-то общее. Молодые оживленные лица, горящие глаза, одушевленность поз и движений сглаживали различие одежды. В промежутки между лекциями велись громкие разговоры, и появление профессора не всегда могло сразу прервать оживленный спор.

Лермонтов несколько лет спустя вспоминает университет:

Святое место! помню я, как сон,

Твои кафедры, залы, коридоры.

Твоих сынов заносчивые споры:

О боге, о вселенной и о том.

Как пить: ром с чаем или голый ром;

Их гордый вид пред гордыми властями.

Их сюртуки, висящие клочками[316].

Студенческая молодежь живо откликалась на все вопросы общественной жизни. Ее было легко поднять на общее дело, будь то борьба с эпидемией или мальчишеская выходка, чтобы проучить за грубость профессора-невежду.

Осенью 1830 года в Москве началась холера. Университет на несколько месяцев закрыли. Перед тем как разойтись, студенты собрались на широком университетском! дворе. Все были взволнованы. Прощались с казеннокоштными, которых должны были отделить карантином. Прощались с медиками. Весь медицинский факультет, профессора и студенты, отдали себя в распоряжение холерного комитета.

Три-четыре месяца студенты не выходили из больниц, работая фельдшерами, санитарами, письмоводителями. Все это делалось совершенно безвозмездно, в условиях преувеличенного, панического страха перед холерой, который царил в семьях. Вместо того чтобы ехать домой, они шли работать в больницы.

Среди молодежи существовал культ дружбы. Послания к друзьям, поэтические обращения к другу очень распространены в литературе 20-30-х годов.

Посвящая поэму «Последний сын вольности» Николаю Шеншину, Лермонтов писал:

И я одни, один был брошен в свет.

Искал друзей – и не нашел людей;

Но ты явился: нежный твой привет

Завязку снял с обманутых очей. –

Прими ж, товарищ, дружеский обет,

Пойми же песню родины моей.

Хоть эта песнь, быть может, милый друг, –

– Оборванной струны последний звук!..[317]

Культ дружбы имел общественные корни.

Это было стремление теснее объединиться, сплотиться в атмосфере чуждого и враждебного мира. Дружеский кружок был своего рода оазисом среди фамусовской Москвы. Друзей объединяла общность мыслей, понятий, мировоззрения. Дружба Герцена и Огарева, начавшаяся в их – отроческие годы в Москве с клятвы на Воробьевых горах, прервалась только со смертью Герцена. Вместе, рука об руку, они прошли всю жизнь по намеченному в юности пути, не изменив своим юношеским идеалам. На склоне лет Герцен вспоминал: «Так-то, Огарев, рука в руку входили мы с тобою в жизнь! Шли мы безбоязненно и гордо, не скупясь, отвечали всякому призыву, искренно отдавались всякому увлечению. Путь, нами избранный, был не легок; мы его не покидали ни разу; раненые, сломанные, мы шли, и нас никто не обгонял. Я дошел… не до цели, а до того места, где дорога идет под гору, и невольно ищу твоей руки, чтоб вместе выйти, чтоб пожать ее и сказать, грустно улыбаясь: „вот и все!“»[318].

Студенты объединялись в кружки. Это были небольшие группы старых школьных товарищей, семейных знакомых, соседей по университетской скамье. В кружке Герцена и Огарева общественно-политические интересы получили решительный перевес к концу 1832 года, в кружке Станкевича – философские – к концу 1833 года. В студенческие годы Лермонтова такого резкого различия еще не существовало[319].

При формировании кружка большую роль играло личное обаяние того или другого студента. Такие талантливые юноши, как Герцен, Огарев, Белинский, Станкевич, Лермонтов, притягивали к себе молодежь. Между кружками не было резкого деления. Одни и те же лица посещали разные кружки.

Самый живой обмен мнений и полученных знаний шел рядом, чередуясь с болтовней и шуткой. Не было ничего нового в области науки, литературы, искусства, что бы стало известным кому-нибудь из членов кружка и не сделалось достоянием остальных. В одних кружках все эти споры и разговоры сопровождались вином и ужином, в других – скромным чаепитием.

Членами кружка Герцена и Огарева были Сазонов, Сатин, Вадим Пассек и еще два-три студента. В 1831 году к ним присоединился московский уездный лекарь – переводчик Шиллера – Кетчер.

Иногда собирались у Герцена на Сивцевом Вражке. Чаще у Огарева, который жил очень близко от университета, у Никитских ворот. Его больной отец уехал в свое имение, и молодежь чувствовала себя свободно.

К Огареву всех тянуло.

«Без всякой видимой причины, – пишет Герцен, – к таким людям льнут, пристают другие; они согревают, связуют, успокаивают их, они – открытый стол, за который садится каждый, возобновляет силы, отдыхает, становится бодрее, покойнее и идет прочь другом»[320]. Огарев встречал гостя кроткой улыбкой, согревал задумчивым взглядом глаз того прекрасного серого цвета, который, по словам Герцена, «лучше голубого».

Он не мог никому отказать в своем внимании и очень много тратил времени на людей, иногда совершенно посторонних, «…это стоит чтения и других занятий!» – восклицает Герцен, заканчивая портрет друга.

Чернышевский писал, что в присутствии Огарева могло быть только одно чувство – чувство братства[321].

У Огарева, в его светлой, веселой комнате с красными в золотую полоску обоями, не рассеивался запах жженки и сигар. Иногда молодежь спорила здесь до утра, иногда пировала, но угощенье бывало скромное, и, кроме сыра, редко что подавалось.

Порой и я – известно вам,

Люблю одну, две, три бутылки

Хоть с вами выпить пополам[322], –

шутил над собой Огарев.

Очень своеобразную фигуру представлял Кетчер. Он был несколько старше своих товарищей. В 1828 году Кетчер окончил военно-хирургическую академию, но все черты московского студента сохранил до конца дней. Кетчер типичен для лучшей части московской молодежи 20-30-х годов своим бескорыстным подвигом жизни. Полное отсутствие карьеризма, исключительная преданность общественным интересам и друзьям, восторженность, страстное увлечение литературой – вот основные черты его характера. Кетчер был весь день занят. Утром ухаживал за своими цветами, днем бесплатно лечил бедняков, вдохновенно переводил Шиллера, а на ночь, «вместо молитвы на сон грядущий, читал речи Марата и Робеспьера»[323].

Герцен называет Кетчера этико-политическим мечтателем. Лермонтов называл своего старшего друга Раевского экономо-политическим мечтателем. В этих характеристиках было нечто сходное. В оценке младших, в обоих случаях, есть некоторый оттенок снисходительной иронии. Младшие чувствуют себя более трезвыми и подчеркивают политическую мечтательность своих старших друзей. Лермонтов делает эту оценку во второй половине 30-х годов, Герцен – много лет спустя.

* * *

В общежитии при университете также были студенческие кружки. В 11-м номере общежития жил Белинский. Вокруг него собиралась молодежь, как вокруг Герцена и Огарева.

Белинский, пишет Герцен, «был типичный представитель московской учащейся молодежи. Мученик своих сомнений и мыслей, энтузиаст, поэт в диалектике, оскорбленный всем, что его окружало, он таял в муках. Этот человек трепетал от негодования и содрогался от бешенства при бесконечном зрелище русского деспотизма»[324].

Белинский был казеннокоштный студент словесного отделения Московского университета. Студенты этой категории лишены были той свободы, которой пользовались своекоштные. Они были под постоянным надзором начальства, должны были подчиняться инспектору и установленным правилам общежития.

Бытовые условия были далеко не удовлетворительны. Многолюдство создавало Обстановку, неблагоприятную для занятий. «Теснота, толкотня, крик, шум, споры: один ходит, другой играет на гитаре, третий на скрипке, четвертый читает вслух – словом: кто во что горазд. Извольте тут заниматься!»-жаловался Белинский в письме к родителям. «Пища в столовой так мерзка, так гнусна, что невозможно есть»[325]. Ко всему этому присоединялись мелочные придирки и грубое обращение университетского начальства. В том же письме Белинский рассказывает, как на него кричал инспектор и хотел «выгнать из университета», а ректор грозил отдать в солдаты.

Несмотря на трудные бытовые условия, в студенческих общежитиях царила напряженная умственная жизнь. Все те разносторонние интересы, которыми жила студенческая масса и которые были в кружках своекоштных, существовали и здесь. Особенно бурной и кипучей была жизнь «11-го нумера», где жил Белинский. Здесь горячо спорили о новой литературе и, о романтизме. С восторгом встречали каждое стихотворение Пушкина, по всякому поводу цитировали и декламировали «Горе от ума».

Самым ревностным сторонником романтизма был Белинский. Он говорил очень страстно. Его натура бойца разгоралась в спорах. Казалось, он готов был вызвать на битву всех, кто противоречил его убеждениям. Со свойственной ему горячностью Белинский мог вспыхнуть и прослезиться от всякой прекрасной мысли и благородного поступка. В то же время, кипя негодованием, своим трепещущим, прерывающимся, судорожным голосом он громил пошлость, фальшь, умственное ничтожество. «Увлекаясь пылкостью, – вспоминает товарищ Белинского по общежитию, – он едко, беспощадно преследовал все пошлое и фальшивое, был жестоким гонителем всего, что отзывалось риторикою и литературным староверством»[326].

В «11-м нумере» некоторое время существовало «литературное общество». На его еженедельных собраниях студенты читали свои сочинения. Одним из инициаторов и организаторов кружка был Белинский.

На заседаниях он читал свою драму «Дмитрий Калинин». Белинский уже в юности имел измученный, истощенный вид. Болезненный румянец не сходил с его лица; движения были резки и порывисты.

В маленькой комнатке на Дмитровке собиралась молодежь у Станкевича. Юноша жил у профессора Павлова. Станкевич представляет собой своеобразное явление в истории русской культуры и просвещения. Он вошел в историю, не оставив после себя никаких значительных трудов. Его роль заключалась в самом влиянии на окружающих.

К Станкевичу приложимо еще в значительно большей степени сказанное Герценом об Огареве. Станкевич, как магнит, притягивал к себе людей. «Станкевич принадлежал к тем широким и симпатичным натурам, самое существование которых производит сильное влияние на все, что их окружает», – писал Герцен[327].

Друзьями Станкевича и членами его кружка в дальнейшем были такие люди, как Белинский, Грановский, Бакунин. Станкевич открыл талант Кольцова, ободрил и поддержал поэта-самородка, помог ему приехать в Москву, ввел в среду литераторов и организовал издание первого сборника его стихотворений.

Станкевич воплощал в себе высокий идеал человека. Обаяние его личности было очень сильно. Исключительная нравственная чистота, правдивость, благородство, светлый ум соединялись в нем с верой в жизнь и упорством в поисках истины. Станкевич очень любил общество и всегда искал людей.

В его комнате собирались многочисленные друзья. Здесь бывал бывший казеннокоштный студент Виссарион Белинский[328]. Сюда приходил мечтатель и фантазер, юноша с детски нежной душой, бывший семинарист Красов. Он был очень беден и при своей нищете всем помогал. Красов – талантливый поэт. В «Отечественных записках» 1839-1841 годов его стихи печатаются вместе со стихами Лермонтова. В одной из рецензий 1840 года Белинский писал, что талант Лермонтова не совсем одинок, что рядом с ним «светится и играет переливными цветами грациозно-поэтическое дарование Красова»[329].

В мезонине на Малой Молчановке молодежь собиралась у Лермонтова. Одно из таких сборищ описано в драме «Странный человек». В кружке Лермонтова часто говорили о национальном самоопределении России, о судьбах Родины. Все эти вопросы связывались с недавним прошлым, с событиями Отечественной войны, «…разве мы не доказали в 12 году, что мы русские? – Такого примера не было от начала мира!» – восклицает студент Заруцкий, вспоминая пожар Москвы.

Ближайшими друзьями Лермонтова были Алексей Лопухин, Николай Шеншин, Андрей Закревский, Владимир Шеншин и Николай Поливанов. Первые три – студенты Московского университета.

Особенно яркой и в то же время типичной фигурой был Закревский, разносторонне одаренный юноша, общительный и остроумный, страстный театрал. Закревский – член лермонтовского кружка, был близок с Герценом и Огаревым и, вероятно, имел еще немало друзей среди московской молодежи.

Свободомыслие, большая начитанность, разносторонность интересов, склонность к философским обобщениям, любовь к родине и вера в ее высокое назначение – все эти черты Андрея Закревского были характерны для передового московского юноши 30-х годов.

В его университетском сочинении, написанном в апреле 1832 года, на тему «Показание главных обстоятельств, побудивших римлян к восстановлению монархического правления», явно выражено сочувствие древней римской вольности. Автор делает попытку философского осмысления исторических фактов и проявляет серьезное знание античных писателей в подлиннике.

Позднее, в 1834 году, Закревский поместил в журнале «Телескоп»[330] статью под заглавием «Взгляд на русскую историю». В этой статье он говорит о национальной самобытности России и выражает веру в ее великое будущее. Он останавливается на Отечественной войне 1812 года и развивает мысль о значении этой войны для роста национального самосознания России.

Много шуму наделал в 1834 году в Москве, и особенно в университете, анонимный памфлет о царе Горохе, принадлежавший перу Закревского. Закревский высмеивал многих профессоров и литераторов, но особенно досталось от него известным своей реакционностью и связанным с 3-м отделением литераторам Булгарину и Гречу.

Закревский высоко ценил талант своего друга Лермонтова.

15 августа 1831 года, будучи в Костроме, он переписал в альбом Ю. П. Бартенева отрывок из «Демона» и одно из философских лирических стихотворений юноши Лермонтова – «1831-го января»:

Редеют бледные туманы

Над бездной смерти роковой,

И вновь стоят передо мной

Веков протекших великаны…[331]

За год перед тем в том же альбоме писал Пушкин[332].

Московские воспитатели Лермонтова

А. 3. Зиновьев

В одной из дошедших до нас юношеских тетрадей Лермонтова[333] есть надпись, сделанная на полях начатой им поэмы «Два брата».

Несколько строк подчеркнуты:

…я знавал Волненья сердца дорогие,

И очи, очи голубые…

Я сердцем девы обладал:

Ты у меня его украл!..

Ты завладел моей прекрасной,

Ее любовью и красой,

Ты обманул меня…[334]

Напротив, на полях, написано: «Contre la morale»[335].

Еще первый биограф Лермонтова – П. А. Висковатый отмечал, что эта пометка сделана воспитателем Лермонтова. Она могла быть сделана человеком, который внимательно следит за развитием подростка. Просматривая его тетради, он немедленно замечает всякое уклонение от того пути, по которому он его ведет, и тут же, на полях, констатирует это уклонение: «Против морали».

Воспитателем Лермонтова был Зиновьев[336]. Приехав в 1827 году из Тархан в Москву, Арсеньева пригласила Алексея Зиновьевича Зиновьева руководить подготовкой Лермонтова в пансион. Зиновьев был домашним учителем Лермонтова и его воспитателем. Эту роль он сохранил и после того, как Лермонтов поступил в пансион, где Зиновьев был надзирателем и преподавал русский и латинский языки. Между воспитателем и воспитанником существовали, по-видимому, отношения взаимного доверия и дружбы. Зиновьев с большим теплом вспоминает о Лермонтове, который, по его словам, «учился прекрасно, вел себя благородно».

Много лет спустя, когда поэта давно не было в живых, перед его учителем проносятся картины далекого прошлого и рисуется образ коренастого мальчика, который, стоя на кафедре актового зала в благородном пансионе, заканчивает под гром аплодисментов стихотворение Жуковского «К морю»: «Как теперь, смотрю я на милого питомца моего»[337], – пишет Зиновьев.

Зиновьев представлял собой яркий образец нового типа русского учителя 20-х годов. Это был человек, серьезно и разносторонне образованный. В год приезда Лермонтова в Москву он защитил диссертацию «О начале, ходе и успехах критической российской истории». В своей работе Зиновьев большое внимание уделяет историческим памятникам и документам, описывает хроники, летописи, родословные. Он говорит о большом международном значении древней России, которая «гремела славой и могуществом», «воинские успехи которой сделали ее страшною не только соседственным народам, но и самой гордой Византии»[338].

Зиновьев владел иностранными языками и был прекрасным переводчиком. Он сотрудничал в журналах и писал статьи по вопросам литературы и педагогики, с передовыми течениями которой был хорошо знаком.

В педагогических статьях Зиновьева рисуется высокий образец воспитателя, каким его представляли себе лучшие русские люди 20-30-х годов. Задачу воспитания Зиновьев видит в том, чтобы научить быть человеком. Основным методом воспитания, по его мнению, являются не словесные убеждения, а факты и примеры, «воспитание обстоятельствами», по выражению Зиновьева. Поэтому первое орудие воспитания – сама личность воспитателя, его каждодневный пример, образец, который постоянно стоит перед глазами воспитанника. Отсюда те высокие требования, которые предъявляет Зиновьев к воспитателю.

Свои педагогические теории Зиновьев осуществлял на практике. Он совершал с Лермонтовым прогулки по Москве и знакомил своего воспитанника с произведениями искусства, памятниками прошлого. В своих исторических экскурсиях талантливый педагог умел заставить говорить камни. В этом немало помогал педагогу его талантливый ученик, перед глазами которого, под впечатлением рассказов учителя, проносились героические картины исторического прошлого Москвы. «Отчеты в полученных впечатлениях», которые он заставлял писать своего воспитанника, послужили будущему писателю хорошей школой.

Не раз поднимались Лермонтов и Зиновьев по истертой, скользкой витой лестнице на самый верхний ярус колокольни Ивана Великого и любовались необозримой панорамой древней русской столицы. Москва не была для них безмолвной громадой холодных камней. Каждый камень ее хранил летопись, начертанную временем, полную богатого содержания для тех, кто умел ее прочитать: для ученого, философа, поэта.

Опершись на узкое мшистое окно, всматриваясь вдаль, куда спокойным, величественным жестом руки указывал Зиновьев, Лермонтов внимательно слушал его рассказы. Перед ним вставали картины патриотических подвигов русского народа в его героической борьбе за родину.

Сочинение юнкера лейб-гвардии гусарского полка Лермонтова «Панорама Москвы» представляет собой один из тех «отчетов в полученных впечатлениях», к которым приучил его Зиновьев. Сочинение, написанное заочно, в Петербурге, с такой точностью рисует Москву, так живо воспроизводит пейзаж, что это невольно заставляет думать, что подобные сочинения Лермонтов не раз писал раньше с Зиновьевым и теперь, в школе прапорщиков, разрабатывал тему, хорошо ему знакомую.

Отзвуки этих исторических экскурсий по Москве мы не раз встречаем в творчестве Лермонтова. Поэт любовно выписывает московский пейзаж и всегда возвращается к Кремлю. То он рисует его воздушные зубчатые стены в утреннем тумане, то перед ним встает колокольня Ивана Великого. Общий вид Москвы, сделанный с высоким художественным мастерством, дан в «Песне про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова»:

Над Москвой великой, златоглавою,

Над стеной кремлевской белокаменной

Из-за дальних лесов, из-за синих гор,

По тесовым кровелькам играючи,

Тучки серые разгоняючи,

Заря алая подымается…[339]

Воспитание воли, действенность, навыки мышления, интерес к психологии – все эти черты педагогической системы Зиновьева соответствуют основным особенностям личности и творчества Лермонтова.

М. Г. Павлов

В одном из писем тетке Марии Акимовне Шан-Гирей Лермонтов упоминает инспектора Павлова[340]. «Я продолжал подавать сочинения мои Дубенскому[341], – пишет Лермонтов-пансионер, – а Геркулеса и Прометея взял Инспектор, который хочет издавать журнал, Каллиопу (подражая мне! (?), где будут помещаться сочинения воспитанников. Каково вам покажется, Павлов мне подражает, перенимает у…. меня! – стало быть…… Стало быть…. – но вы водите заключения, какие вам угодно»[342].

Мысль, что Павлов хочет организовать в пансионе журнал, подобно тому как издает дома он, Лермонтов, и, следовательно, в какой-то мере подражает ему, льстит самолюбию мальчика.

Павлов – крупная фигура русского просветителя 20-30-х годов XIX века. Павлов-философ и ученый, Павлов – журналист, Павлов – воспитатель молодежи. «Образование есть главная польза учения, – писал Павлов, – и это как при воспитании вообще, так и при преподавании каждой науки, должно поставлять главной целию; сведения забываются, образование остается»[343].

Курс физики, который Павлов читал в университете, он превращал в курс философии. «Физика есть наука о причинах естественных явлений, или, что все равно, о силах природы»[344], – говорил он и, вместо физики, излагал философию природы. Курс философии, этой «науки наук», по выражению Павлова, в то время в университете отсутствовал.

На своих лекциях Павлов рисовал картины вечно движущейся природы: «…там миры, постоянно вращаясь на осях своих, с невероятной быстротой носятся вокруг центральных светил: здесь моря дышат… в отливе и приливе вод своих, там грохот громов колеблет атмосферу…» В переполненной аудитории – тишина. Взоры студентов прикованы к величественной фигуре профессора.

В поэтических размышлениях студента Лермонтова находят яркое отражение образы природы, воспринятые юношей-поэтом из уст профессора Павлова на его лекциях в аудитории университета или из его статей со страниц журнала.

Темна проходит туча в небесах,

И в ней таится пламень роковой;

Он вырываясь обращает в прах

Все, что ни встретит. С дивной быстротой

Блеснет, и снова в облаке укрыт;

И кто его источник объяснит,

И кто заглянет в недра облаков?

Зачем? они исчезнут без следов[345].

Те же мысли величии вечно изменяющейся и неизменной природы мы найдем и в первых статьях другого студента Московского университета – Белинского. Герцен писал про себя, что он «ревностно» занимался у Павлова.

Лекции Павлова заставляли настораживаться и вызывали подозрительное отношение начальства. В записке о профессорах Московского университета, составленной в 1831 году помощником попечителя Московского учебного округа А. Н. Паниным с целью «почистить» университет, о Павлове сказано: «Умен и учен, но не у места». Выражалось пожелание лишить Павлова кафедры физики, ограничив его деятельность в университете лекциями по сельскому хозяйству[346].

Павлов придавал громадное значение системе и плану. План чувствуется и в построении научного отдела журнала «Атеней», который издавал Павлов[347]. Если отделы критики и словесности, которые Павлов поручал другим лицам, вызывали неоднократно справедливые упреки, то научная часть «Атенея», которой руководил он сам, была на высоте.

В построении отдела ярко выражена цель издателя – расширить кругозор читателей и сообщить им определенную сумму научных знаний, необходимую культурному человеку.

Рядом с философскими статьями самого Павлова по физике, помещались статьи по вопросам естествознания, географии, политической экономии, истории, педагогики, этики и эстетики.

В литературе 20-30-х годов большое внимание уделялось исторической тематике. В период национального подъема, вызванного Отечественной войной 1812 года, был особенно велик интерес к событиям героического прошлого России. Это нашло отражение на страницах «Атенея». «Вся литература обращается к изложению истории», – пишет автор одной из статей. Особенное внимание должно быть обращено на отечественную историю, так как в ней мы узнаем самих себя. Как бы в подкрепление этой мысли о важности художественных произведений из отечественной истории, в следующем номере помещен отрывок из лирической трагедии «Рогнеда»[348]. В «Атенее» был опубликован также отрывок из «Юрия Милославского» Загоскина. В статье по поводу «Полтавы» Пушкина, появившейся на страницах «Атенея», автор писал о том, сколь важно правдивое изображение исторических событий в художественной литературе.

При всем многообразии тематики, в журнале подчеркивалась общая мысль о единстве процессов жизни, о взаимосвязи, о закономерности всего существующего и о необходимости изучать эти законы.

Образовывая и просвещая, Павлов-журналист всеми средствами боролся с предрассудками и суевериями. Он стремился и к распространению практических знаний по технике и сельскому хозяйству.

В «Атенее» была помещена статья «О слоге Суворова». «Краткость Суворова, – читаем мы в этой статье, – от изобилия и богатства мыслей». Его слог можно сравнить с «быстротой его побед»[349].

В редакции «Атенея» профессора Московского университета встречались со студентами. Многие из профессоров университета, сотрудников «Атенея», были одновременно преподавателями университетского пансиона. Д. М. Перевощиков помещал статьи по математике и астрономии. Д. Н. Дубенский писал о стихотворных размерах русского языка, выступал с истолкованием летописи Нестора. С. Е. Раич публиковал главы своего перевода поэмы Тассо «Освобожденный Иерусалим».

Студенты переводили отдельные главы из трудов иностранных ученых. На страницах «Атенея» впервые выступил в печати с переводной статьей «О землетрясениях» студент физико-математического отделения Ал. Герцен[350]. Павлов охотно помещал в своем журнале стихи молодых поэтов. Вместе со своим бывшим учителем Раичем публиковал стихи в «Атенее» молодой Тютчев. В июле и августе 1830 года Павлов напечатал стихи Станкевича[351]. Юноша жил в его доме и был поручен его надзору.

В сентябрьской книжке журнала было опубликовано стихотворение «Весна» с подписью «L» – литературный дебют Лермонтова. В стихотворении юноша-поэт рисует картину весеннего возрождения вечно изменяющейся природы:

Весна

Когда весной разбитый лед

Рекой взволнованной идет,

Когда среди полей местами

Чернеет голая земля

И мгла ложится облаками

На полуюные поля;

Мечтанье злое грусть лелеет

В душе неопытной моей.

Гляжу – природа молодеет;

Но молодеть лишь только ей!

Ланит спокойных пламень алый

С годами время уведет,

И тот, кто так страдал бывало,

Любвн к ней в сердце не найдет[352].

Павлов оставил Московский университетский благородный пансион в том же году, что и Лермонтов. После своего ухода профессор Павлов продолжал заниматься воспитанием юношества.

С. Е. Раич

Имя Раича[353] упоминается Лермонтовым на одной из страниц его рукописного сборника пансионского периода[354]. Рядом с заглавием стихотворения «Русская мелодия» сделана приписка: «Эту пьесу подавал за свою Раичу Дурнов – друг – которого поныне люблю и уважаю…»

Раич преподавал в классе Лермонтова литературу и, кроме того, руководил кружком. Кружок собирался по субботам, в зале под куполом, где помещалась пансионская библиотека. Здесь, среди книг, жил Раич. В кружке обсуждались сочинения и переводы воспитанников. Лучшие читались потом на торжественных собраниях пансионского общества любителей российской словесности. Это общество существовало в пансионе с 1799 года и имело свой устав: «Законы собрания воспитанников пансиона». Первым его председателем был Жуковский, в то время воспитанник пансиона[355]. Общество временно прекратило свое существование и было восстановлено Раичем.

Раич – своеобразная фигура культурного деятеля первой половины XIX века. Большая эрудиция соединялась в нем с юношеской восторженностью и детским незлобием. Бескорыстный, самоотверженный труженик, влюбленный в литературу, – поэт, переводчик, журналист и педагог – Раич всегда окружал себя молодежью. Он был воспитателем Ф. И. Тютчева, домашним учителем Е. П. Сушковон (Ростопчиной). Членами литературного общества Раича в начале 20-х годов в Москве были такие люди, как В. Ф. Одоевский, Веневитинов, Тютчев. Все они глубоко уважали и горячо любили Раича. В кружке Раича был также лицейский Друг Пушкина, впоследствии декабрист Кюхельбекер.

Вместе с Ознобишиным Раич издавал в 1827 году альманах «Северная лира», редактировал в 1828 году несколько номеров «Русского зрителя» и был издателем «Галатеи», которая выходила в 1829-1830 годах и потом снова в 1839-1840 годах.

Раич – бывший член «Союза благоденствия», передовой литератор своего времени. Он имел гражданское мужество публиковать в своем журнале «Галатея» стихи сосланного Полежаева. Имя опального поэта на страницах журнала поместить было нельзя, и стихи печатались анонимно с подписью: «-ъ – ъ» или «-ъ – ъ»[356].

В одной из исторических повестей на страницах «Галатеи» мы читаем: «Не за сокровища, не за кровь пролитую мы должны сражаться, нет! Для нас есть нечто святое, неприкосновенное – это свобода; за искупление которой поклянемся жертвовать жизнью»[357].

В том же номере Раич публикует «Ирландские неистовства и судопроизводство, или последнее заседание Клонмельсксго судилища». К заглавию издатель делает примечание: «Представляем читателям сей любопытный рассказ одного англичанина, в котором яркими красками изображено несчастное состояние нынешней Ирландии»[358].

Автор очерков рассказывает о борьбе ирландских крестьян с помещичьим гнетом. Крестьяне присуждают к смерти члена знатной фамилии Хадвика за жестокость. Автор всецело на стороне крестьян. «Сей приговор не был следствием мщения одного какого-нибудь человека, но его произнес целый деревенский Ареопаг в полном собрании всех Типперарских жителей, некто Патрик Грас вызвался привести оный в исполнение»[359]. Патрик Грас, почти мальчик, «всегда обнаруживал готовность переходить на сторону тех, кои имели причины жаловаться на своих помещиков»[360].

Так история и современность идут рядом на страницах журнала «Галатеи», объединяясь тематикой борьбы за независимость, борьбы с угнетателями.

Следует упомянуть одно стихотворение Раича, опубликованное в январской книжке «Атенея» за 1829 год под заглавием «Посетитель берегов Черного моря». Стихотворение представляет собой разговор с журавлями человека, оторванного от родины.

«Вы, друзья, притекли

Из родной мне земли;

Здесь я в чуже и без крова.

О скажите же мне

О родной стороне –

Об отчизне два, три слова».

По своему построению и ритму стихотворение повторяет хорошо известное, много лет ходившее по рукам сатирическое стихотворение Рылеева «Ах, где те острова…»

У Рылеева:

Ах, где те острова,

Где растет трынь-трава. Братцы!

Где читают Pucelle[361].

И летят под постель Святцы[362].

У Раича:

«Где те хладны поля?

Где в снегах та земля?

За какой она рекою?»

– Та земля далеко,

Между Волгой рекой

И Москвой и Десною. –

Раич берет у Рылеева форму и вкладывает другое содержание, которое напоминает о далеких изгнанниках-декабристах.

Интересно отметить, что под стихотворением Раича, опубликованном в 1829 году, стоит дата: 1824 год, хотя обычно он свои стихи в журналах не датирует. 1824 год – приблизительная дата рылеевского стихотворения.

Лермонтов упоминает Раича в своей пансионской тетради, Раич о нем – в своих воспоминаниях: «В последние годы существования Благородного пансиона, в который вступил я в качестве преподавателя практической Российской словесности, – пишет Раич, – под моим руководством вступили на литературное поприще некоторые из юношей, как-то: Г. Лермонтов, Стромилов, Колачевский, Якубович, В. М. Строев»[363].

Судьба поколения 30-х годов

Гнет реакции в правление Николая I все усиливался. К концу царствования все было задавлено, задушено. Со времени ссылки Герцена и Огарева до петрашевцев не было ни одного политического процесса.

Реакция особенно усилилась после революции 1848 года. Непрерывно сыпались доносы. Московский университет предполагалось закрыть, но дело ограничилось тем, что была повышена плата и число студентов сокращено с 1 400 до 300 человек.

Поколение 30-х годов, томясь в мучительном бездействии, вырождалось в «лишних людей».

Огарев в начале 40-х годов писал:

И на кладбище стали мы похожи:

Мы много чувств, и образов, и дум

В душе глубоко погребли…[364]

Почти в то же время Лермонтов писал:

Печально я гляжу на наше поколенье!

Его грядущее – иль пусто, иль темно[365]

Лермонтов протестовал и возмущался. Не стараясь оправдать свое поколение, он жестоко клеймил его:

К добру и злу постыдно равнодушны,

В начале поприща мы вянем без борьбы;

Перед опасностью позорно-малодушны,

И перед властию – презренные рабы.

Своему поколению, мечтавшему в юности о подвигах и величии, Лермонтов с болью предсказывает бесславный конец и осуждение потомков:

Толпой угрюмою и скоро позабытой,

Над миром мы пройдем без шума и следа,

Не бросивши векам ни мысли плодовитой.

Ни гением начатого труда.

И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,

Потомок оскорбит презрительным стихом,

Насмешкой горькою обманутого сына

Над промотавшимся отцом.

Лермонтов оказался пророком, его исторический прогноз был правильным. Новое поколение 60-х годов резко выступило против «лишних людей». Свое поколение горячо защищал Герцен: «Не много в их числе развилось энергии, – писал он в 60-х годах, – но много ее сгублено во внутренней работе и во внутренней разладе, в поднятых вопросах, в поднятых сомнениях и в неимоверной тяжести жизни. Грешно в них бросать камни. Вообще лишним людям тех времен обязано новое поколение тем, что оно не лишнее»[366].

Защищая свое поколение и стараясь оправдать его историческими условиями русской действительности, Герцен и Огарев сами сумели вырваться из этих условий, нашли в себе силы для борьбы и остались верными до конца идеалам юности. Не находя возможности для борьбы в николаевской России, Герцен и Огарев покинули ее, чтобы иметь возможность бороться за раскрепощение и свободу родной страны. «Герцен создал вольную русскую прессу за границей – в этом его великая заслуга. „Полярная Звезда“ подняла традицию декабристов. „Колокол“ (1857-1867) встал горой за освобождение крестьян. Рабье молчание было нарушено», – писал Ленин. Герцен «поднял знамя революции», он «первый поднял великое знамя борьбы путем обращения к массам с вольным русским словом»[367].

В 60-х годах Герцен встал на сторону революционной демократии, против либералов., Он горячо приветствовал восставших крестьян и писал по поводу подавления восстания в Бездне: «О, если б слова мои могли дойти до тебя, труженик и страдалец земли русской!., как я научил бы тебя презирать твоих духовных пастырей, поставленных над тобой петербургским синодом и немецким царем…» В это время в стиле Герцена ничего уже не оставалось от романтической лексики «пылкого» юноши 30-х годов. Он давно научился говорить на простом и четком языке революционной публицистики.

Огарев был ближайшим помощником Герцена по вольной русской типографии. «Колокол» создан по его инициативе. С 1856 года Огарев становится революционером-профессионалом.

В стихотворении «Совершеннолетие» Огарев отдает отчет в пройденном пути. Он пишет:

Но мир, который мне как гнусность ненавистен,

Мир угнетателей, обмана и рабов –

Его, пока я жив, подкапывать готов

С горячим чувством мести или права.

Не думая о том – что – гибель ждет иль слава[368].

Расцвет деятельности лучших современников Лермонтова, его товарищей по Московскому университету, относится к тому времени, когда великого поэта уже не было в живых.

Николай I считал его сильным и непримиримым врагом. Он преследовал Лермонтова до тех пор, пока пуля Мартынова, направленная его же царской рукой, не свела поэта в могилу.

О знакомстве Лермонтова с Герценом и Огаревым данных нет. Они могли встречаться в годы юности в Москве. Их объединяла одна среда. В кружках середины 30-х – начала 40-х годов Лермонтов принимать участие не мог, так как его не было в Москве в эти годы.

В последующих своих отзывах Герцен и Огарев говорят о поэте, как о родном, близком человеке, который в своем творчестве выразил лучшие стремления, протест и скорбь своих современников.

Мой бедный брат! дай руку мне,

Оледенелую дай руку,

И спи в могильной тишине.

Ии мой привет, ни сердца муку

Ты не услышишь в вечном сне,

И слов моих печальных звуку

Не разбудить тебя во век… –

писал Огарев на смерть Лермонтова[369].

«Он всецело принадлежит к нашему поколению. – писал о Лермонтове Герцен. – Мужественная, грустная мысль никогда не покидала его чела, – она пробивается во всех его стихотворениях. То была не отвлеченная мысль, стремившаяся украситься цветами поэзии: нет, рефлексия Лермонтова, это – его поэзия, его мучение, его сила»[370].

Жизненные пути Лермонтова и Белинского пересеклись на рубеже 30-х – 40-х годов. В то время оба сотрудничали в журнале «Отечественные записки» и встречались в Петербурге.

Великий русский критик, революционер-демократ, посвятил немало рецензий и статей творчеству своего современника, великого русского поэта Лермонтова, «…мы узнаем в нем поэта русского, народного, в высшем и благороднейшем значении этого слова, – поэта, в котором выразился исторический момент русского общества», – писал Белинский о Лермонтове[371].

Загрузка...