ФИЛОЗОФ

Солнце — после долгой отлучки — стало хоть изредка заглядывать в Москву. На заснеженных окнах трамвая нет-нет появляется сквозящая светом надпись: «Меняю зиму на весну». И даже на плечах и воротниках этих вот людей, ставших вдоль стены в очереди, снежинки, подумав минуту-другую, превращаются в капли: довольно снега — мы за дождь.

Очередь эта запрятана во внутренний двор, тянется сперва вдоль грязного брандмауэра, потом огибает сарай и ныряет по склизким ступенькам в подвал. Оттуда изредка появляются люди, бережно несущие бутылки, бутылки, банки, бидоны. Кто закутал жидкую ношу в платок, кто в газетный лист, а кто просто так — меж зажатых ладоней. Ступают «получившие» осторожно, глаза их почти не разлучаются с горлышком бутылок, а на лице такое выражение, будто несут они не водку из винного подвала, а пасхальные свечи с паперти церкви. На тревожные вопросы: «Много ли там еще?» — иные отвечают непонимающей улыбкой глухого, другие: «На всех хватит», а иные: «Последнее, с донышка слизнул».

Несколько в сторонке от очереди стоит девочка лет тринадцати, около нее группа только что подошедших, торопящихся в хвосте. Левые руки их заголены у запястья и нетерпеливо протянуты к химическому карандашу, которым девочка нумерует новоприбывающих.

Протягиваю руку жестом нищего-профессионала и я. Карандаш, споткнувшись о вытянутую контрабасной струной длинную кость, вчерчивает в кожу: 101.

И тотчас же над ухом у меня глухой и низкий голос:

— Похоже, будто гражданина Нуля меж двух штыков уводят.

Оборачиваюсь: маленькие кротовьи глаза, сочный бугристый нос, вылепленный алкоголем, выпяченный острый кадык, безвольно свисшие прокуренные усы:

— Вы последний, я последнее, и все мы по самому последнему делу. Не так ли?

Я не тороплюсь отвечать.

Пристроившийся к моей спине сто второй номер заматывает свою шею в серое кашне, вздергивая кадык и глаза кверху, будто ища вбитого в воздух крюка, годного на еще более последнее дело, прижимает руки к бокам и устанавливает попрочнее массивные ступени отливающих медью сапог, с видом человека, решившего превратиться в монумент. Все в нем теперь постепенно обездвиживается, как остывающий металл. Кроме верхних конечностей: войдя пястьями в карманы пальто, они оползают все ниже и ниже: сперва в карман нырнула пуговица на обшлаге, за ней погружается распоротый под локтем шов, вот ныряет в карман левый, затем правый локоть. Заметив мой удивленный взгляд, монумент цедит сквозь усы, как сквозь проволоку:

— Советую и вам. Ножичком по дну карманов — и потом погружайтесь хоть до подмышек. Сберегает калории. Практично: особенно для карманов, раззнакомившихся с мелочью. Ну, и с перчатками.

С минуту мы стоим в полном молчании. Потом в голове очереди возникает шум и клекот, напоминающий голоса вороньей стаи, спорящей из-за добычи. А там опять тихо.

Раздатчица номеров проходит вдоль бечевы людей, проверяя руки. К очереди прирастает номер 103. С ним некоторая задержка. Это маленькая, вся почти упрятанная в длинную черную шаль старушка, протянувшая сейчас к химическому карандашу свою сухонькую, узкую пергаментную ручку. Девочка-разметчица недоуменно пожимает плечами: трехзначное число никак не хочет уместиться на тонкой полоске старушечьей руки. На помощь приходит человек-монумент. Сперва он приводит в движение только губы:

— Не поперек, а вдоль. Так хватит и на триллионный. Хоть всю землю очередью обвивай. Не так. Надо умеючи.

И в работу включаются, вынырнув из карманных прорубей, сперва одна, затем другая рука советчика. Химкарандаш он держит, как скальпель, распластанная левая ладонь хирурга заменяет операционный стол. Затрепыхавшаяся было ладошка пациентки пробует выдернуться, но средний и безымянный пальцы вписывателя трех цифр взяли ладонь в зажимы — и через секунду операция кончена. И цифры и люди стоят по местам.

Мимо торопливым шагом проходит женщина с бидоном и тремя кошелками:

— За чем стоите? За картошкой? Или?..

Очередь молчит.

— Не допросишься. Языки у них заместо талонов поотрывали или что?

Человек, стоящий в философическом раздумье, делает подзывающее движение пальцем. Женщина подходит ближе.

— За смертью. Нет, не ослышались. Становитесь сто четвертой, гражданка. Правда, тара у вас неподходящая. Завещание необязательно.

Женщина отходит, раз или два оглянувшись на моего монументального соседа.

— Гм… да. Как это: «Передний заднему — мост на погост»! Народная мудрость, ничего не поделаешь. Война — только ускорение. Смена анданте на акчелеранде. А там и престиссимо…

Я ощущаю, что последние слова обращены непосредственно ко мне, но уйти от них и их произносителя можно лишь с пустой литровкой. Остаюсь. А голос продолжает:

— Впрочем, ускорение плюс перестроение всеобщей явной и тайной очереди за смертью. Кончай молодых, дай пожить пожилым. Таков закон войны. Представьте себе, что я вот, хотя еще и не пьян, скомандую (голос набавляет силы): «Очередь, кру-гом, правое плечо вперед, направление на небытие, арш!» И получится нечто, грубо напоминающее…

Ни говоривший, ни я не ожидали того эффекта, какой произведет примерная команда. Притихшая было очередь вдруг загудела растревоженным роем:

— Это что ж такое?..

— Виданное ли дело… задние чтобы передние, а передние..? Чего захотел!

— Тоже, командир отыскался. Разгуделся, будто пустая бочка.

— А носина-то, носина — соборное гасило.

— Милиционера позвать, вот и весь разговор.

И даже стотретьевая старушка откуда-то из-под локтя человека-мишени подтянула высоким тоненьким голоском:

— Про крестиссимо какое-то обиняком завел, да про акч… про пропаганду, что ли?

— Уж не немец ли, прощупать бы надо, — откликается мужской голос из того конца очереди.

Он стоит, человек, прерванный меж малой посылкой и умозаключением своего силлогизма, терпеливо ссутулив плечи и опустив голову.

Но в это время из подвала раздается лязг сброшенного болта, передние номера очереди ныряют под землю, за ними двигаемся и мы — и центр внимания мгновенно смещается: «Уже?» — «Похоже, что так». — «Сбоку не пускать!» «Этот вот не стоял — встрял, как заноза». Мой «следующий» снова распрямился, как трава из-под проехавшего колесного обода. Обод прокружил, и голос ожил: правда, сейчас он чуть ниже и тише, будто примят.

— Ну вот, некое движение воды, а там и… водки. Промыть горло, и в голове посветлеет. В Шотландии особо изготовленную, на горных травах отстоянную пятидесятиградусную так и называют: «Утренняя горная роса», «Mountain dew»… И все-таки, война — это некое кругом марш: первые места на приеме у смерти не старым и хилым, а юным и сильным. Сперва «а мы с тобой располагаем жить», а потом приходит к тебе, в один прекрасный день, эта самая жизнь и, глотая года, бормочет: «Вот я и вся: до рассвета, до боя, созрей, перезрей и состарься; а мне некогда, мне дальше; много у меня вас таких…» Однако мы двигаемся, чую аромат спирта. Ну-ну. Опять стали? Будто на «Максиме Горьком»: сколько шпал, сколько полустанков.

От переднего десятка очереди отделилась вихрастая фигура в куцем тулупчике, на хлипких ножках, завитых в зеленые обмотки. Человек, припрыгивая на зеленых спиралях, движется по извиву очереди к ее верховью (скажем так), проверяющим взглядом всматриваясь в лица, как если б на них, а не на запястьях рук были проставлены номера. Около моего соседа человек-витуша останавливается с видом счетчика, сбившегося со счета:

— На всех не хватит, — вздыхает он, улыбаясь, — на нас станет, а до вас дойдет да и станет, х-хы. Нам — фонтан, вам — пуст барабан.

Мой монументальный сосед молча отворачивается. Но пружинный человечек продолжает:

— Теперь что. Водки мало, считаны капли, а закуси — на-ко выкуси, сухарь да соль вприсыпку. А вот, бывало, в воскресенье летом с солнышком встанешь, в одном кармане бутылочка, в другом закуска, и куда-нибудь в Сокольники или в Нескучный сад; первая — колом, вторая — соколом, а дальше — мелкими пташками.

— Уйди, не скрипи, — отмахивается сосед движением локтя, — ступай к тому, кто тебя звал, а тут нечего…

— Я что ж, уйду, только помяните слово мое: на нас хватит, а на вас…

— Ну и ступай к вашенским, а нас, нашенских, не тронь, — вырывается вдруг резкий женский голос. И после короткой паузы добавляет глуше: «Оно, правда, водка здесь на сторону текст, придешь с пустым бидоном — уйдешь с порожним. А вот в Охотном ряду, в номере девятом, там очереди чуть-чуть, а вина сколь хошь».

— Ну и шла бы в Охотный.

— Далеко, а боты дырявы.

Очередь снова продергивается на несколько номеров.

Сосед мой воспрянул духом. Подбородок его вынырнул из кашне, руки из карманов, и даже усы, двумя удилищами опущенные книзу, оглаженные пальцами, чуть поднялись: клюет.

— А знаете, — обращается он ко мне, переходя от полузнакомства к знакомству, — допустим, что условия, поставившие нас в затылок друг другу, отпадут. Их нет. А привычка осталась, есть, наличествует. Мозги привыкли, пятки привыкли, нос, как гвоздь к доске, притерся к затылку «ближнего своего». Что из этого воспоследует? Мало ли что. Например — на правах, так сказать, сновидения, не поймите ложно, — планируется, разбивается, строится новый город: Взатыловск. Не звучит? Ничего, дайте уху привыкнуть. Прилипнет, как марка. В городе Взатыловске все только по очередям: захотел взглянуть на летучее облачко или на лунный серп — становись в очередь. Сперва созерцай затылок, после луну. «Вы, гражданин, отойдите, я впереди стоял, все видели — впереди». — «Ну куда вы лезете, соблюдайте очередь, луны на всех хватит». — «Как же хватит, видишь, последняя четверть?» Вариант об облачке: «Еще ветром унесет», и тому подобное. Или симфонический концерт: сперва для первого ряда, потом для второго…

— Нет, неподобное вы тут, господин хороший, разводите, — поворачивается вдруг к нам лицо человека, стоящего пятым или шестым впереди, — это когда у людей и спереди и сзади одни затылки будут, как вот у стульев (откуда ни глянь — спинка), тогда вы свой Взатыловск и стройте. А вот я сейчас к вам свое лицо повернул — и вы ему, лицу, хоть оно, вижу, вам не нравится, а все же отвечайте…

Лицо, внезапно и круто повернувшееся к нам, действительно не из приятных. Узкое и острое, землистого цвета, в башлыке, напяленном прямо на голову, как кулек на пластину стирального мыла.

— Я предупредил… в порядке сновидения.

— Вот и я предупреждаю. Хоть ты и филозоф, а… за такие сновидения можешь проснуться там, где тебе и не снилось быть.

Я ждал реплики. Ее не последовало.

Тем временем очередь наша продолжала продергиваться довольно быстро. Минута-другая, и правая нога «филозофа» уже нащупывала первую ступеньку, спускающую его тело в вожделенный подвал, к стойке и бочкам с водкой. В пальцах его уже поблескивала зелеными искрами литровая бутылка.

И вдруг оттуда, снизу:

— Кончилась. Расходитесь. Закрываю магазин.

И в ответ на глухой гомон голосов оттуда же, из подземелья, напоминающий концовку хора теней из «Франчески» Чайковского, — железный лязг задвигаемых болтов и с четкой точкой на конце одно-единственное равнодушное слово продавца: «Кончено».

Очередь разбилась на группы. Кой-кто уходил медленным, тяжелым шагом. Большинство продолжало топтаться на месте. Женщина, жаловавшаяся на худые боты, придвинулась вплотную к «филозофу»:

— Может, пойдем в Охотный, а? Я покажу.

Тот не отвечал.

— Ишь, как заскучал. Будто и не слышит. Пойдем, чудачина, жаль мне тебя, в Охо…

И рот и усы моего недавнего соседа были уже запрятаны в кашне. Но все-таки я различал звуковой контур его слов:

— Нет. Что уж там. И вообще, — зеленая бутыль рассеянно скользнула в карман пальто с тем, чтобы через долю секунды стукнуться о каменную ступень и со звоном разбиться в мелкий дребезг, — и вообще вся ваша Москва для меня — Скучный сад и Неохотный ряд. Только и всего.

«Филозоф», даже не взглянув на стеклянный прах своей бутылки, повернул спину к ступеням подвала и медленными, пудовыми шагами направился к воротам.

Загрузка...